Мария Ильинична и галоши

Агния Майборода
Я очень любила стук в дверь, особенно в пасмурный день.

Я переводила отрывок из Марка Твена, из книги в коленкоровом переплете, пятьдесят второго года издания, ее еще мама украла в детстве из сельской библиотеки – ворованная семейная реликвия. Круглый стол, плюшевая скатерть с желтой бахромой, желтый круг лампы, законный в темный предгрозовой полдень.

Бабушка подходила к окну, держалась слабой рукой за белую занавеску: «Ты посмотри!»

Я с надвигающимся счастьем отвлекалась от реки Миссисипи и тоже смотрела: бабушка, занавеска, желтая штора, беленая стена.

На бабушкины стены никогда мы не клеили обои, и каждая осень была похожа на новоселье – столы и диван покрывались прозрачной клеенкой, звуки обретали звонкость и бились о стены, как в школьных коридорах на каникулах, бабушка с кистью в синей известке взбиралась на стремянку – повязанная под брови белая косынка, воинственные спортивные брюки, стойкий, сильный профиль, как у немецких философов или у Римских пап – и из-под потолка командовала нами: «Катя! Это ведро унеси отсюда!» Беленые синеватой известью стены давали какую-то радостную, даже веселую чистоту, какая бывает у украинских хаток. К середине лета под потолком селился паук со своей паутиной, но бабушка не давала его сгонять – пусть живет.

Собирался дождь, я видела, что паук под потолком терпеливо ждет, а бабушка говорила: «Ты посмотри! С той стороны – уже гроза». И вдруг почти взбиралась на подоконник, почти перегибалась, почти с любопытством, с восторгом, по-девичьи, чтобы посмотреть – какая гроза? И дальше – мечты. Картошку нашу польет, и все грядки польет, и поля польет, и хлеба польет. И урожай будет хорошим.

Довольная, сразу уставшая – "голова закружилась" – шла от окна к своему диванчику, к радио, к газетам, а я больше не могла сидеть за Марком Твеном и тоже бежала к окну: «Бабушка! Ты посмотри! Мария Ильинична! К нам?»

Мария Ильинична из крайнего дома улицы, галоши на козий пуховый носок, серый, с радостными полосками: узкая – зеленая, а что пошире – красная, я их выучила за долгие полуденные часы, пока Мария Ильинична, ни за что не проходя в комнату, не снимая галоши, сидела на синей табуретке, крашенной двадцать раз будто бы для нее, для Марии Ильиничны: «Катя, ты мне табуреточку вынеси. Ничего, ничего, я тут посижу, я на минуточку».

Мария Ильинична усаживалась с удобством, снимала платок, поправляла седые пряди, доставала другой платок, утирала лоб, и, не обращая внимания на бабушкино негодующее: «Да что же такое, почему в коридоре, Катя, поди, поставь чайник!», начинала рассказывать, а от чая отказывалась: «На что мне ваш чай, я дома напьюсь».

Рассказывала нам про соседских Светку и козу: Светка уехала в город, сына Данилку оставила бабушке, они теперь все Данилки да Никитки, раньше-то Кольки были, только конфеты по выходным привозит, а что ему эти конфеты, ему мать нужна. Денег, говорят, не хватает, а что деньги, когда мать нужна. А мальчишка хороший растет, а коза в огород к ней, к Марии Ильиничне, ходит. «Я Прохоровне говорю: ты почему козу везде пускаешь, она так в Черемушки убежит, как в прошлом году бегала. А на моем огороде капусту ест, да пусть ест, куда мне ее, весь погреб банками заставлен, а есть некому. Катя, ты приходи, я тебе кочаны дам».

Марк Твен был уже не к месту, я бежала на кухню за табуреткой, и кричала от кухонного окна бабушке: «Мария Ильинична с кем-то! С кем – не видно». Мария Ильинична, в пуховых носках, в галошах, которые надевала в апреле вместо валенок и носила до ноября, уже войдя в наш двор, уже закрыв за собой калитку, настойчиво, озабоченно указывала крепкой, наработавшейся рукой через забор, через кусты, осоку и клевер, через канавку, через дорогу – куда-то в другие дали, на другие улицы и дома. Кому, о чем она говорила – неизвестно… Придет – расскажет. Я искала синий табурет, зная, что сейчас будет толчок в дверь, будто кто-то входит, и неожиданно не может войти, потом дробный стук: «А вы чего закрылись? Катя, ты мне табуреточку вынеси, я тут посижу, я на минутку».