Женский взгляд на серьезную проблему

Сергий Чернец
Женский взгляд (на серьёзную проблему).

В своём известном сочинении Великий Данте в двадцать второй песне «Рая» после критики начальства и решительного осуждения служащих церковного аппарата, которые в своих личных интересах используют фонды социального обеспечения, описывает, как он уходит в космический полёт к звёздам, влекомый подругой своей Беатричей.
Его ведущая Беатриче всё увеличивает скорость и, наконец, достигает невероятного: Они мчатся быстрее, чем человек отдёргивает руку от огня, и даже стремительнее, чем летит стрела, выпущенная из лука. Достигнув восьмой Небесной сферы, то есть неба Зодиака и неподвижных звёзд, Данте посылает приветствие созвездию Близнецов, под знаком которого родился, и
…Тогда
Я взглядом пробежал все семь небес
И, наконец, увидел нашу Землю…
Тут он был поражён: неужели эта маленькая точка, на которой едва можно различить моря и горы, и есть то, что будит гордыню в наших сердцах?
Она такой казалась крошкой мне,
Что скрыть не мог невольной я улыбки.
И вот окончательный вывод, который Данте делает из своих наблюдений:
Я одобряю тех, кто презирает
Ничтожную планету эту…
Земля была ничтожна уже для Данте, задолго до возникновения науки нового времени, задолго до Галилея, Ньютона, Кеплера и других учёных.
Земля была мала, но не люди.
Ибо, после жалкого зрелища нашей планеты поэт
…обратил свои глаза
К очам, сверкавшим радостью небесной
И блеском бесконечного блаженства… -
К очам прекрасной своей Беатриче, когда, вознесённый на самую вершину познания, в невыразимом свете увидел он три радужных, слепящих круга и в среднем из них, предстал ему образ Человека,
Тогда мои желания и волю
Я отдал произволу той любви,
Которой солнце движется и звёзды.
А что такое Любовью, как не самое человечное из всего человеческого?
Прошли столетия… - и неопровержимо ясно стало, что законы Кеплера, и законы Ньютона и ещё многие законы науки управляют всяким движением в Космосе и Вселенной. Черные бездны и адские пламёна солнц предстали перед глазами тех, кто наследовал Данте. И Человек был сожжён этим огнём, развеян в ничто этими пространствами…
И космический пессимизм воцарился в умах, - если не как философия отчаяния, то как горькая истина, горечь которой лишь немного смягчается утешением, что Знание, даже столь печальное, всё же более почётно, чем невежество.
И можно не согласиться вот с чем.
Хотя наша планета показалась Данте жалкой точкой в безднах Вселенной, однако – он не был приверженцем космического пессимизма. Наоборот! Ему чудилось, что эти бездны не пусты, какими увидели после Галилея и Ньютона учёные.
Космическая бесконечность Данте была заполнена душами людей!
Они источали свет, они были прекрасны. Гигантская лестница уходила к престолу Истины. И всё было озарено добротой и счастьем Человека.
Конечно, по условиям своего времени Данте называл высшую человечность Богом и познающий Разум человечества назвал душами, однако нынче, «если прищурится», если «обернуть» (этому слову научил нас Ленин), - выйдет, что совсем «не плесенью», не «болезнью», не «муравьями» выглядело для Данте человечество, и он видел его будущее зорче, нежели многие учёные времен « после Ньютоновских.
--------------------
Анатоль Франс написал относительно к этому: «Ренан… питал к науке почти безграничное доверие. Думал, что она способна изменить мир, так как научилась пробивать тоннели в горах. Я не разделяю его веры в то, что она может сделать нас богами. Да, говоря по правде, и не хочу этого. Я не чувствую в себе никакой божественной закваски, которая побуждала бы меня притязать на роль хотя бы самого незначительного божества. И я дорожу своей слабостью. В моём несовершенстве для меня – весь смысл жизни».
Это выгодная позиция! Она демагогична в юношеских кругах. – Благодушный и снисходительный скептицизм, подтрунивание над всем, и прежде всего, над самим собой. С такими словами можно обратиться к молодым после любого оратора и заслужить овации.
Мы – не боги, и нечего обольщаться.
Мы – слабый род человеческий. Смешной в своих претензиях, жалкий в своих дарованиях. И чем яснее будем мы понимать это, тем менее смешно будем выглядеть.
Ирония – оружие безоружных. Обнажим наш картонный меч и обратим в шутку все домогательства разума своего. Давайте любить наши слабости и возвеличивать наше несовершенство!
Понимание нашей беспомощности – единственное доказательство, что мы всё же чего-то стоим.
А что, если мы всё-таки Боги или, во всяком случае, стремимся к богам, как к некоему пределу?
Ведь тогда снисходительный пессимизм, скептицизм и философская меланхолия будут иметь довольно смешной вид. Нечто вроде дезертирства и симулянтства.
---------
Объясним «Обернуть» …
Есть у Гегеля в «Лекциях по истории философии» в разделе об Аристотеле следующие строки»
«…позднейшее возвеличение Александра Македонского восточной фантазией, превращение его в Бога и вовсе не удивительно; далай-лама ещё и теперь почитается таковым», и «бог и человек вообще не так чужды и далеки друг от друга».
Строки эти привлекли внимание Ленина, который перерабатывал труды Гегеля. Ленин почти дословно выписал эти фразы о боге и человеке и написал на полях:
((только обернуть)) именно!
Думается слово «обернуть» говорит о том, что не бог становится человеком, а наоборот – человек становится богом. И именно в этом смысле понятия «бог» и «человек» не столь чужды одно другому.
Так же «обернуть» можно мысль, которая лежит в Гегелевских словах, за выписанными Лениным:
«… Да и кроме того Греция прокладывала себе путь как отдалённая к идее бога, ставшего человеком именно не как чуждая статуя, а как бог присутствующий в безбожном мире…».
Если и эти слова «обернуть», то есть получить из гегельянщины зерно истины, то речь шла бы о том, как именно прокладывается путь к истине, к идее, что человек может стать Богом.
Разум человека, его мощь создаёт на Земле не «отдалённую, чуждую статую божества», а поднимает на ступень божественности именно человека. И Человек начинает господствовать в мире, лишённом всякого Бога. В безбожном мире.
Вот о чём, вероятно, тоже думал Ленин в Берне, когда изучал труды Гегеля. «Бернский мечтатель»!
А ведь если задать вопрос, что именно лежало в основе всей философской работы Ленина и даже всей политической его работы, ответ один:
Уверенность, что Человек велик, огромен, силён.
Что он и Бога-то выдумал, как проект своего собственного существа в каком-то отдалении лет.
И путь к построению этого человека лежит не через самоуничижение рабов, покорных командующему постороннему Богу, не через «Иоанново здание (новый Иерусалим из «Апокалипсиса»), не из мистики… не через извечную неподвижную вселенную Канта, а через непрерывную, отважную замену старого, новым – через революцию!
--------------
Революция уже идет. Во всех науках. И мы видим огромные достижения Разума, так что уже горы можем свернуть без Богов участия.

Часть вторая - Две подружки.

- Ну как? – спросила Люся, гибко изворачиваясь перед небольшим зеркалом, висевшим в ванной, и стараясь разглядеть, как лежат складки на её воздушно-облачном голубом платье. – Ателье второй категории. Но, по-моему, получилось прилично. –
Рядом, некрасивая длинноногая Жанна, похожая лицом на Гоголя, сказала преданно:
- Да на тебе любое платье сидит… С такой фигурой, как у тебя, с твоим очарованием… -
Люся и в самом деле была удивительно хорошенькая: пепельные, очень светлые, почти бесцветные волосы, встающие природной волной над высоким лбом, и какое-то тоже пепельное, бледно и нежно окрашенное лицо с правильными тонкими чертами, с матовой кожей, не требующей пудры.
На неё заглядывались на улице, в автобусе, в метро, с ней старались познакомиться, но почтительно, как говорится, с серьёзными намерениями. Её светлые – светлее лица – прозрачные глаза под едва намеченными треугольниками бровей смотрели серьезно и невинно, холодно. «Девушка цвета пыли и пепла» - называл её один из поклонников, художник. Он был сегодня на вечеринке устроенной студентами в большой трёхкомнатной квартире, по случаю отъезда родителей на дачу. Их пригласил Феликс – возлюбленный Люси.
- Ты знаешь, Жанна, мне обязательно нужно хорошо выглядеть. Сегодня такой день… Вот я знаю, чувствую, что сегодня он… Всё-таки лучше было сделать вырез каре, да? –
- Нет, ничего. Всё-таки я никогда не думала, что ты можешь так… -
- Я сама никогда не думала, что могу так влюбиться. Никогда со мной этого… - перебила Люся Жанну.
Жанна сидела на краю ванны, охватив руками острое костлявое колено одной ноги, поставленной на край, свешивался её длинный нос и ниспадали крылья прямых черных волос.
- Немецкая сеточка? – спросила она про чулки. – симпатичные. –
- Но у меня икры толстоваты, честно говоря. И в светлых чулках… -
- Глупости. У тебя точёные… И вы так недавно знакомы. Совсем недавно. И медики редко остаются в Москве, когда окончат. –
- Ты прям, как Мама. Можно давно быть знакомым – и никакого понимания. – Люся быстрыми, короткими птичьими движениями подмазывала щёточкой ресницы, поднимая и загибая их кверху. – Я когда увидела, - она немного запнулась и порозовела, - когда увидела Феликса… Как только Саня его привёл… -
Жанна вздохнула. Сама она обычно на вечеринках мыла тарелки от винегрета или сидела у радиолы, снимала и ставила пластинки. Чужая любовь печально и сладко волновала её.
А Люся ещё в школе была известна как «девочка с букетом», - стоило приехать в Москву знатному гостю, как её, в лакированных лодочках и с разложенными по плечам пепельными кудрями, отправляли подносить ему цветы. Когда она стала постарше, её раза два приглашали сниматься в кино, прямо на улице останавливали; появились знакомые – артистическая молодёжь, пророчили ей громкую театральную карьеру… Но Люся отнеслась к этому просто и спокойно, твёрдо. От отца, главного бухгалтера одного из московских заводов, она унаследовала ясный, трезвый ум, эту головку было не так-то легко вскружить. – «Таланта у меня никакого нет. Одна наружность – а это дело пропадает. На этом строить свою жизнь нельзя. Нет у меня любви к театру, терпения нет, чтобы часами повторять про Клару, Карла и кораллы (она нечётко, смазано выговаривала букву «л»). Саня, тот может, ему интересно, он для этого рождён. А я…, так себе…» — вот как рассуждала Люся., имея ввиду своего соседа Ученика театральной студии в одном из театров.
Она подала документы в Экономический институт, хорошо сдала экзамены, ровно и спокойно училась, и была довольна своим выбором.
Разумная, толковая, - Люся была старшей из трёх сестёр, рано приученная матерью к хозяйству. Люся не была белоручкой, без всяких переживаний мыла полы и крахмалила конверты пододеяльников, умело покупала продукты и в магазинах, и на рынке, отлично считала в уме, никогда не давая себя обсчитать, не стеснялась торговаться, вернуть продавцу помятую помидорку или жирную, плохо нарезанную ветчину. «Практичный ангел» - называла её соседка-старушка с хитрой улыбкой, с которой иногда они вместе ходили на рынок.
- У нас вот тоже на работе одна, - задумчиво начала Жанна. – Любовь с первого взгляда… на танцплощадке в парке… -
Но Люсе не хотелось слушать, ей хотелось говорить о своём.
- Как странно… Я ведь требовательная – ухаживание по всей форме, интересный разговор. А тут… Он молчит, и философствует непонятно, - и мне нравится!? Когда все говорят он молчит. И я думаю – зачем они говорят: как это скучно, шумно. Он молчит – я всё понимаю, о чём он молчит. Уставит на меня свои глаза, светящиеся, как у волков в ночи… Ты заметила, как он на меня смотрит? Сидит и смотрит. –
- Ну, ещё бы! – воскликнула Жанна с фанатичностью жрицы, слепо верящей и преданной идолу – Люся для Жанны - «царица» и «божество».
- А иногда скажет что-нибудь, и странно так: «какая у вас шея, Люся… отличная шея. Кажется, что её можно наматывать на руку». И всё равно мне нравится! –
- Да. Но все-таки артисты и художники – они… с ними непонятно… -
Люся подернула голубыми плечами (в платье):
Артисты – какая чепуха, что только артисты интересные, это для дурочек. У кого слабые пробковые головки. Мой Феликс – художник, он к высокому искусству принадлежит. –
Она великолепным презрением скривила свои нежно-бледные, изящно очерченные губы:
- В артистах есть, если хочешь знать… Ну, что-то женское, что ли. Что-то тщеславное, немужественное. –
Жанна ничего не сказала, но зорко покосилась на Люсю острым сорочьим глазом из-под крыла черных блестящих волос. Она-то хорошо понимала, откуда у Люси это раздражение, эта страстная личная нота. Главная жрица обычно лучше других знает все скрытые недостатки и изъяны своего «идола», которому она слепо предана. Её (Люсин) Феликс был художником – а учился на врача…
В дверь негромко постучали. Люся строго вздёрнула светлые треугольники бровей:
- В чем дело? Наташка это ты? – и стук больше не повторился. «Королеву» бала» не полагалось торопить.
- Да он в общем ничего, конечно, - сказала неуверенным тоном Жанна, которой Феликс не нравился. – Что-то в нём есть, пожалуй. –
Сама она предпочитала мужчин красивых, видных, хотя такие обычно не подозревали о её существовании.
Люся оглядела себя, сдула какую-то шерстинку с плеча. Подхватила невидимый волосок из причёски, отправила его на место, взмахнув назад рукою.
- Кажется, теперь всё. Готова. Возьми-ка мою сумочку… -
- Ну хорошо, - сказала Жанна, услужливо снимая сумку с крюка с полотенцами. – Ну хорошо, ладно. Но я не понимаю… А как же Саня? –
Люся выпрямила спину, её маленькая светловолосая головка на длинной гибкой шее независимо, как-то негодующе откинулась.
- Я никогда ничего Сане не обещала. Ни-че-го. – И, гибко обернувшись через плечо, разглядывала шов на чулке приподняв для этого ногу. Она вернулась в тому вопросу, который её волновал больше всего: - Если бы икры чуточку не такие большие были… -
Конец.

Часть третья. Феликс.
Феликс нажал кнопку звонка, смахнул снег с ушанки и мельком взглянул на часы. Кажется, он обещал этой милой беленькой девчонке Люсе прийти к половине N часа, чтобы помогать двигать какие-то столы, а сейчас уже было больше на целый час. Впрочем, всё это не имело никакого значения в его глазах.
Открыл ему Саня, большой, приятный юноша, благодушный студент театрального. Он уже был при полном параде, в отличном костюме и белой рубашке, с узкой полоской тёмного галстука. Всё это великолепие могло бы быть чопорным, если бы не смягчалось широкой белозубой ослепительно мальчишеской улыбкой Сани и добрым, мягко-доброжелательным светом его больших желто-карих глаз.
- Хорош, - Феликс, как всегда, с удовольствием смотрел на простецкую морду своего школьного приятеля. – Артист – он и есть артист. Костюм новый, диагноз ясен – для выступлений отгрохал… -
Саня был удачливый – он уже снялся в кино в небольшой роли экскаваторщика, мелькал пару раз на телевидении, с успехом читал стихи современных поэтов. «Молодые герои нынче на улице не валяются, - говорил его руководитель как-то, когда Феликс раз приходил на репетицию спектакля в студии Саньки. – Да ещё с такой обаятельной улыбкой и такими плечами…».
- Предки у меня золотые, - сообщил Санька, весь лучась и светясь жизнерадостностью, щедрой добротой счастливого человека, которому кажется, что мир устроен наилучшим образом. – Укатили на все праздники в город-спутник к тётке. И сами главное, предложили мне собрать своих друзей… -
Феликс опустился на низенькую скамеечку, которая стояла в коридоре прихожей под телефоном, и как-то устало сгорбился, развязывая шнурки ботинок.
- А где все? И как проблема столов? –
- Если бы мы тебя дожидались… - Саня от души посмеялся, показывая сплошные белые зубы. – Столы на месте, и на столах тоже всё в ажуре. Люсик, - она же гений организации. Теперь вся «бражка» пошла гулять в магазин, покупать сухие вина, так Люсик распорядилась. – Он участливо вгляделся в лицо Феликса. – Ты что-то не того… Не выспался, что ли? –
- Да нет, пустяки. Разыщи сигарету. Ну, не куришь, знаю, но где-нибудь есть… от отца, от гостей… -
Саня повёл на кухню, стал шарить по отделениям буфета. Нашёл коробку «Казбека».
- Кто теперь курит «Казбек»? Ну ладно, раз уж нет сигарет… - Феликс чиркнул зажигалкой. – Ничего со мной не происходит. Просто прооперировал сегодня пятнадцать мышей вместо семи-восьми. Это напрягает. –
Ему, в медицинском, удалось устроиться в исследовательскую лабораторию экспериментальной медицины – и не только обычным лаборантом….
- И руки дрожат… - заметил Саня.
- Пройдёт. Пустяки. Меня прямо-таки выгнал вахтёр дядя Федя-Петя-Митя. «Хоть под праздник, говорит, дайте покой». Он дежурит… его можно понять. –
Они уселись на широкий подоконник с открытой форточкой. Плита дышала жаром – в духовке пеклось что-то сдобное, с весёлым запахом пряностей, жжёного сахара. Чашки с готовностью выстроились на подносе, неясно отражаясь в красном пластике. Аккуратно стояли, как по ниточке, - наверное всё Люсик, «гений организации» …
------------------
Праздник проходил весело и шумно: был обед с возлияниями вина, друзья-студенты выходили на прогулку в ближайший парк. Люся держалась ближе к «своему» Феликсу. А тот рассказывал… Он постоянно посещал Ленинку, центральную научную библиотеку и вычитал, кроме других медицинских книг новое, чем и поделился
Ему попалась книжка профессора Александра Липшица «Рассовая проблема в завоевании Америки и скрещивания рас». К медицине она не имела никакого отношения.
Расизм понимается обычно, как презрение к цвету кожи отдельных народов – если по-простому. Но всё совсем не так оказалось.
Профессор Липшиц писал эту книгу, вдохновляемый искренним желанием быть полезным, послужить двадцати или тридцати миллионам индейцев, живущих и страждущих в Испанской Америке, помогая таким образом делу обеих Америк как целого.
«Наука и также социальная наука – это служба, суть и назначение которой выражены в замечательных словах Пабло Неруды, большого поэта, принадлежавшего не только Чили, но и всему человечеству. Эти слова поэта выражают, как формула, утилитарную ценность знания на тернистом пути истории человечества, его борьбы за существования:
…двигаться вперёд, зная,
Достигая прямизны решениями, до предела
Наполненными смыслом,
Затем, чтобы суровость рождала радость,
Затем, чтобы мы стали непобедимы».
«Я хочу, чтобы все мы были непобедимы. Все люди», - восклицает Учёный Липшиц вслед за поэтом. Это, собственно, главная идея этой книги-завещания – итога огромной работы учёного в сфере этих неисчерпаемых проблем.
Что такое индейская проблема в стране Чили?
Испанским завоевателям не удалось её решить в своё время огнём и оружием, как они сделали это в некоторых других странах Латинской Америки. – К югу от реки Био-Био, на месте нынешних провинций Арауко, Мальеко, Каутин находится так называемая независимая Араукания. В течение двух с половиной веков она успешно сопротивлялась испанскому господству. В середине 19 века Чили начала войну за присоединение этой независимой Араукании, которое в общем-то было исторически неизбежно. Однако Араукания оказывала упорное сопротивление чилийскому правительству, его намерениям, его законодательству. Арауканы не были покорены испанцами или, если хотите, уже чилийцами, но, истощенные войной, обе стороны вынуждены были заключить некое соглашение, предполагавшее ряд взаимных уступок во имя сосуществования и исторической необходимости уживаться.
Но на протяжении двух веков все действия чилийского правительства по отношению к арауканам были, сущности, направлены к их уничтожению, какими бы красивыми словами это не облекалось, какими бы добрыми намерениями ни объяснялось. Это виднее всего на истории земельной собственности в Чили. Всё, что правительство предпринимало в этой сфере, неизменно носило характер наступления на туземную собственность, изъятия земли у индейцев. Это совершенно очевидно несмотря на то, что всякий раз это старались подать как акт добра и благодеяния.
Были изданы законы изымавшие землю из собственности индейцев: «Правительство хочет всеми средствами уничтожить кастовые различия в едином братском народе», - восклицало сокрушённое правительство и предлагало для достижения этой благородной цели… «ликвидировать индейские деревни, продав публично с торгов из земли, предоставив индейцам земельную собственность вблизи от селений».
Так или иначе, у индейцев отняли огромные земельные пространства, нарушив при этом самые основы индейской экономики. Потеряв земли, принадлежавшие индейской деревне и нынче именуемые «лишними», индеец превращался в арендатора или батрака, лишённого прав и возможностей сопротивляться. Со временем индейцам оставалось одно: уходить из перенаселённой резервации. Они становились издольщиками на землях, издавна принадлежавших их кланам или общинам.
---------------
После такого рассказа Феликса всем стало грустно и все пошли ужинать.

Женский взгляд продолжение

Взгляд со стороны Феликса.

Уже отужинали. Сдвинули стол к стене, расселись кто куда, и один из приглашённых будущих артистов – студент Виктор, лукавый шутник, недавно ещё «весёлый тамада на пиру», теперь, перебирая струны гитары, негромко, как будто про себя, как будто он один в комнате. Напевал странную милую песенку навевая романтику. А девчонки вышли в середину комнаты парой и танцевали вальс. Через минуту пару девчонок разлучили двое из парней и две пары кружились в медленном танце под романтичные звуки гитары.
В белом платье с пояском
Я запомнил образ твой
По обрыву босиком
Бегали мы с тобой
Необычно было, что мелодия была медленнее чем настоящее исполнение. Студент как бы специально замедлял мелодию, чтобы пары танцующих кружились в вальсе медленно.
Всё прошло, ты не моя
И на берег не придёшь
Только моет тополя
Мелкими каплями дождь.
И в припеве студент ускорял мелодию до настоящего исполнения песни популярной среди этого круга собравшихся на вечеринку:
Разве напрасно – Любовь была?
Разве напрасно – луна плыла?
Разве встречались с тобой мы зря?
Нет! Всё забыть нельзя!
Феликс сел на ковёр рядом с диваном и столиком со стоящей на нём настольной лампой с большим старинным абажуром из зелёной материи, натянутой на круги из проволоки. Он всегда так садился. Ему нравилось слушать пение и смотреть на Люсю, на это личико, ясное, гладкое, безмятежно-спокойное. Это и был для него настоящий отдых, полное переключение.
Наше счастье не вернёшь,
Не воротится оно.
Моросит холодный дождь,
Ветер стучит в окно.

В белом платье с пояском
Я запомнил образ твой –
По обрыву босиком
Бегали мы с тобой.
«Именно то, что нужно Сане» - думал Феликс. Все знали, что они дружат давно. «Если бы её (Люси) не было, её следовало бы выдумать». «Она сделана из его ребра, рассуждал про себя Феликс, - это уж точно… Сане будет о ком заботиться – кого носить на руках – кому притаскивать в клюве лучшие кусочки, мягкие пушинки для гнезда, как птички – перед кем казниться, что он грубый, нечуткий, незаботливый, невнимательный – «прости» говорить. А потом дети пойдут…».
Я вспоминаю – твои черты
Мне позабыться не можешь ты,
Руку как прежде, тебе даю –
Вспомни любовь мою!
«В конце концов, старик мог бы позвонить», - переключился Феликс в своих мыслях на рассуждение об отце своём. Отец его давно развёлся с матерью и жил один. «Три рубля не маленькие деньги (для студента). Я сунул ему последние три рубля. Но лучше об этом не думать. Лучше думать о чём угодно… О пёстром карнизе на обоях вверху под потолком. О матовом нежно-акварельном лице этой Люсеньки. О том, как Виктор держит гитару»:
Я вспоминаю твои черты
Мне позабыться не можешь ты
Руку как прежде – тебе даю
Вспомни любовь мою-у!
Между тем, Саня в качестве хозяина разносил блюдца с мороженным. Ему помогала длинноносая девушка с острыми локтями и острыми коленками, с падающими на щеки крыльями тёмных волос – у неё было буднично-озабоченное выражение лица, как будто она была одна в комнате, и через плечо висело кухонное полотенце.
- Люсик, - сказал Саня вполголоса, возьми лучше оттаявшее. Вчера ты покашливала, и твоя мама… - Он по-соседски часто виделся с родителями Люси.
Люся быстро отозвалась:
- Выдумки! – Но, пожав плечами, всё-таки взяла талое мороженное на тарелке. И стала есть, позвякивая ложечкой, аккуратно и, подумал Феликс, немного жеманно.
«Как интересно – после гладкого, бездумно-нежного девичьего лица начинаешь ценить морщины, - их выразительность. Да, хочется морщин. Скучно становится… Недаром всякие Рембрандты так любили писать стариковские, измождённые, изъезженные жизнью лица. У этого чёртова старика – он вспомнил вахтёра – у Феди-Пети-Мити, надо сказать, тоже были прекрасные морщины. Набрякшие мешки под глазами, и что-то такое висело под подбородком, похожее на перепонку крыла летучей мыши, и глубокие колеи на небритых корявых щеках…» - он, как художник видел образ будущей картины, которую уже в уме написал.
Мягко трогал струны в переборе Виктор, - теперь он не пел, а только насвистывал мотив другой песни. Стали слышны разговоры:
- … театр – представление или театр – настроение.
- … Дает этюд: «Изобразите мигрень». А наш «Коротыш» прямо из себя вылезает – и так и сяк. Усердствует. А режиссёр ему почти с ужасом: «Позвольте, Витя, почему вы так странно перебираете ногами и подпрыгиваете?» «Коротыш» - со стеснением гангстера, промахнувшегося с двадцати шагов в неподвижную цель: «Видите ли… у меня лично никогда не было такой роли-шутки. И у моих друзей тоже, чтобы подсмотреть…».
- Ну хорошо, я понимаю Брехт, и ещё Брехт, и ещё. А классическая традиция… — это рассуждали два студента театрального, приглашённые Санькой.
Приглашена была ещё и младшая сестра Люси, тоже студентка Наташа, по прозвищу «Ташка», которая училась в радиотехникуме, но за плечами у неё болтались совсем ещё по-школьному толстая русая коса. Круглые синие глаза сверкали-светились и румяные щёки придавали ей простецкий вид. Разговаривая, она то и дело оглядывалась на Люсю, как новобранец на ефрейтора (вдруг что-то не так сказала).
Художник, постарше других, которого пригласил Феликс из своих друзей лучший, бывал уже здесь. С покатыми бабьими плечами, облепленный джемпером своим и с намечающимся животиком подсел к Феликсу на подлокотник дивана и откровенно любовался Люсей.
- Лунная дева… глаза как лунные камни… Всё такая же. Даже лучше стала. – В его голосе была неопределённая туманная грусть.
Год назад – как помнил Феликс, - он выставил картину «Дальняя дорога». Девушка в ситцевой кофточке, которая задумчиво и строго смотрела из окна вагона, была списана с Люси. Саня очень этим гордился, любил об этом говорить: «Когда с Люсика писали этюды…, когда Люсик согласилась позировать…». Он никак не мог примириться, что Люся не пошла в театральное. И когда Саню хвалили за какие-то актёрские удачи в театре, он отвечал: «Да что мы… Посмотрите, в одном изгибе её лебединой шеи больше искусства, чем во всех наших хлопотных трудах».
Зазвучала другая песня под гитару и вновь пары пошли танцевать в середину комнаты. Феликс закрыл глаза. «Существует же такое: внушение на расстоянии, телепатическая связь – подумалось вдруг. А вдруг он одарённый индуктор-передатчик и может воздействовать на далёкого реципиента». Он повторял: «Позвони, ну, позвони же», - и мысленно видел помятое заспанное лицо дяди Феди-Пети-Мити почему-то, его скошенный в зевке круглый чёрный рот, небритые складки на щеках.
Тут раздалось из прихожей: «К телефону!» - и Феликс, который сидел на ковре скрестив ноги, почти в позе йоги, в «позе лотоса» мгновенно вскочил без помощи рук. Но звали не его…Звали длинноногую с кухонным полотенцем через плечо, и она прошла в коридор, вся остроугольная, геометрическая, чем-то похожая на подъёмный кран или на старинный семафор.
Художник рассказывал теперь Люсе нечто деловое – о Худфонде, о договорах и авансах. Она внимательно слушала, приопустив длинные, кукольно-загнутые ресницы. Как экономисту ей было интересно: иногда переспрашивала, а один раз даже поправила, как и положено бухгалтерской дочке:
- Нет, двадцать пять процентов от этой суммы будет… - и после маленькой паузы, твёрдо и уверенно произносила нужную цифру. – Вы ошиблись, не спорьте… -
«Всё-таки в ней есть что-то мещанское, что-то чёрствое, расчетливое. Тут больше страсти, свободного роста чувства не приходится ждать. Выберет она себе спокойно то, что найдёт нужным, что сочтёт подходящим. То, что ей удобно, для неё надёжно. Скорее всего выберет добротного Саню – куда уж надёжнее… родители богаты и сам карьеру делает… Но что там Саня видит в ней артистического и художественного? Она совсем наоборот – антиискусство, антимир искусства. – Да, хороша, спору нет, смотреть приятно. Но если приглядеться – губы она складывает таким колечком, как будто про себя считает: «одна копейка, две копейки, три копейки». С годами это будет ещё виднее, ещё яснее. Губы съежатся, высохнут, но всё равно будут стягивать в колечко и беззвучно выговаривать: «шестьдесят две копейки, шестьдесят три копейки».
Феликс подумал и пошёл к телефону сам.
- Феликс ты куда? – Это спросил Саня, с которым он столкнулся на пороге комнаты.
- Звонить. –
- Девушке? – Саня улыбнулся своей милой, простецкой улыбкой.
- Нет, бабушке. –
Дверь за Феликсом закрылась. Но Люся слышала и в ней проснулась волнительная ревность.
Взгляд на эти же события Люсиным взором: Женский взгляд.

Взгляд на эти же события Люсиным взором: Женский взгляд.

Люся устроилась слушать песню в углу длинного дивана, стоявшего от самого угла до двери в другую комнату, подобрав ноги в серебристых с косым вырезом лодочках. Прямо напротив неё, через всю залу, самую большую комнату трёхкомнатной квартиры, на ковре у другого маленького дивана, сидел Феликс. Сидел и смотрел, иногда на неё смотрел, не мигая, своими глубоко посаженными глазами, близко расположенными к переносице, похожими на волчьи.
В белом платье с пояском
Я запомнил образ твой
По обрыву босиком
Бегали мы с тобой

Как он смотрел. В ней всё замирало и немело, холодело в груди. Кровь стучала в висках: «Вот сейчас… вот сейчас…» (а что сейчас неясно).
Всё прошло, ты не моя
И на берег не придёшь

Почему он всё-таки молчит? Только смотрит. И мог бы сесть рядом. Никогда он так не делает. Никогда не садится рядом.
Ей нравились его запрятанные глубоко глаза, узкие, опасно и как-то по-звериному сверкающие. Лоб с непрерывной игрой складок и плотно сжатый, почти безгубый рот, как бы обрамлённый в скобках-морщинах. Нравились мужественные сильные руки, крупные руки с рельефными жилами – запястье одной руки стягивал спокойный черный ремень с большими круглыми, строго деловыми часами. Нравилось, что он не обращает на себя самого внимания – пришёл на вечерушку в какой-то серенькой, обыкновенной рубашке, в будничном костюмчике.
Только моет тополя
Мелкими каплями дождь.

Вышли танцевать две девушки из театрального, которые пришли со своими кавалерами, которые тут же подошли и разлучили их, составив танцующие в медленном танце пары.

Разве напрасно любовь была?
Разве напрасно луна плыла?
Разве встречались с тобой мы зря?
Нет! Всё забыть нельзя!

Мало того, что танцующие пары загораживали вид на Феликса, вдруг к нему подсел на диванный валик художник. Люся недолюбливала этого человека. Когда он в прошлом году писал с неё картину – сеансы позирования были утомительны для неё, нудными. Он всё время говорил о её молодости, свежести, обаянии, причём в возвышенных, неприятно-патетических выражениях, а себя называл стариком и явно ждал несогласия, интереса к своей особе. «Лунная дева, - бормотал художник, глядя на неё меланхолично и туманно. – Глаза как лунные камни…».
«Ах так, - ты не подходишь, ты не садишься рядом – думала Люся. – Так я сделаю по-другому, может быть, такой язык ты поймёшь, такое на тебя подействует…».
Люся вдруг ожила. Кокетливо изогнулась и сама подошла к художнику, к противоположному дивану и присела рядом – так она находилась близко к Феликсу.
- Как давно вас не было видно, Виталий Витальевич, - светлая головка на длинной гибкой шее легко и естественно склонилась к голубому плечу. Она решила кокетничать с художником на виду у Феликса, а вдруг…
- О, эти вечера в вашей студии, - она вытянула серебристые туфельки с крутым, хорошо изогнутым подъёмом и стала разговаривать с художником.
- Нет, эту выставку я ещё не видела, отчего же, можно вместе. – она мельком смотрела в сторону Феликса. Но тот был погружен в свои мысли и как будто не слышал ничего вокруг, и даже закрыл глаза.
Наше счастье не вернёшь
Не воротится оно

«А-а, ты закрываешь глаза. Тебе неприятно видеть, как я с художником собираюсь на выставку…» - думала Люся о Феликсе, продолжая разговор-кокетство с художником. Бедный. Какие глубоко запавшие глаза. И скулы торчат… - это всё о Феликсе – Как ты питаешься? Суп ты хоть ешь? Тебе нужно есть супы. С каким удовольствием я варила бы тебе суп: морковь натереть на тёрке, лук и петрушку непременно порезать, всё это потомить на сковородке с маслом, потом только в суп… А может быть, ты любишь борщ? О, я умею варить борщ, чтобы он был такой красный, такой густо-красный, что ни одной соседке….
- Да Виталий Витальевич, конечно. Всё это очень интересно. И про колорит… - разговор с художником поддерживался, а «думы» были про Феликса:
«А если бы он попал в катастрофу? Мне бы только сказали, - я тут же еду в больницу – без зова, без предупреждения, - неприёмные часы, но я пробьюсь… - она так размечталась в своих мыслях, - Медсёстры ему сообщат: «Там вас кто-то хочет видеть. Кажется, с работы» он раздражённо (а я уже стою в дверях, слышу всё): «Никого мне не надо. Хочу быть один! Пусть оставят меня в покое эти утешители, благотворители…» Он весь забинтованный, весь в марле чем-то пропитанной, виден только рот, и страдальческое выражение глаз… я подхожу – простыни сырые, застиранные, - а что стоить подсинить, это же пустяки, - поправляю тихонько подушку и кладу руку на его руку… Он: «Кто это?» - мечется, тянется… «Кто это? Кто?» - почти кричит. «Люся!» И слеза – одна-единственная – из под марлевого края, который врезается в щёку. «Уходи. Не хочу чтоб ты видела. Не надо…» А я спокойно, обычным тоном – пришла из вежливости, визит вежливости. И сразу рот становится менее напряжённым, не таким страдальческим, - значит он ещё человек как человек. Он весь дрожит и кусает губы, которых у него и так почти нет. «А можно тебя поцеловать? Мне хочется». Нагибаюсь…».
Пары в середине комнаты танцуют и звучит мелодия и песня:
Моросит холодный дождь
Ветер стучит в окно.
В белом платье с пояском
Я запомнил образ твой
По обрыву босиком
Бегали мы с тобой

Больше скрывать от себя Люся не могла: он прислушивался к телефонным звонкам в коридоре. Да, он, наверное, ждал звонка, это было ясно. И волновался. Каким долгим взглядом проводил Феликс Жанну, которую позвали к телефону. Долгим и завистливым. А чему завидовать? Ей звонил брат, всего-навсего, больше звонить некому.

Я вспоминаю твои черты
Мне позабыться не можешь ты
Руку как прежде тебе даю
Вспомни любовь мою-у-у-у.

В ней всплыло какое-то неясное воспоминание:
Один давний разговор с Саней… Было это давно, задолго до того, как Саня привёл к ним Феликса. Она и Саня… шли они по улице, как раз начался дождь, и самый этот разговор остался у неё в памяти вместе с привкусом дождя, который сильно и четко барабанил по её зонтику. Как Саня сказал тогда? Нет, имени он не назвал. «Мой школьный товарищ…» Или это ей теперь так кажется? «Мой школьный друг… Знаешь, я его давно жалею… он вообще никогда не интересовался девчонками, нашими сверстницами. У него постарше интерес, чужие жёны. Или разведённые… Вот и сейчас у него одна пожилая, ей, наверное, даже больше тридцати. Второй год это тянется. Она очень к нему… и он по-своему привязан. Это какая-то бедность души.» - кажется так – вспомнила Люся.
«Значит он ждёт звонка…, возможно,… звонка этой женщины. Вот опять голову повернул. Тридцать лет нашей соседке, жене пожарника. – думала про себя Люся, - Но как это может быть? Ей тридцать лет, - так она же ужасная и даже капроновых чулок без шва у неё нет, только в резинку, говорит: «Зачем мне…» и платье у неё на животе всегда замятое, в складках…».
А Феликса не было на месте, когда она очнулась от воспоминаний. Люсины светлые прозрачные глаза, действительно похожие на драгоценные лунные камни, торопливо обежали комнату. Уже в дверях… вот он, стоит спиной… задержался. Кто-то его остановил. Саня.
- Ты куда? -
- Звонить. – это голос Феликса, от которого всё в ней замирает, - его голос глуховато-мужественный…
- Девушке – ?
- Нет, бабушке.
Дверь за Феликсом закрылась. «Настроение… в минус. Всё ясно. Ждал звонка, не дождался. Пошёл звонить сам. Ей?!».
А художник, снисходительно похохатывая, очень довольный собой (Люсик уделила ему внимание), медленно досказывал свой «британский» анекдот:
«… на вас одеты тёплые кальсоны бледно-бежевого цвета.» - «Дорогой Шерлок Холмс, ну как вы могли узнать?» - «Методом индукции, дорогой Ватсон. Дело в том, что вы забыли надеть брюки».

Всё что случилось у Феликса

Он звонил отцу, который отмечал праздники у своих друзей.
Он спрашивал про лабораторию, в которой работали вместе. Лаборатория занималась новой вновь возрождённой наукой – генетикой.
В своё время науку запрещали.
Он оперировал мышей для экспериментов и мыши должны были поменять своё поведение. Одна из мышей съедала свих только что рождённых мышат. А он просил, несмотря на праздник, последить переместить выводок к матери-мыши, которую он оперировал. И, вдруг она могла не поменять своего поведения… Это расстраивало его: свои опыты, результат. Долго он созванивался и долго объяснял оставшемуся в лаборатории вахтёру, что нужно делать, ведь он даже заплатил этому Феде-Пете-Мите последние три рубля. Вахтёр ходил в лабораторию, переместил выводок мышей в банку к матери и сказал, что всё в порядке и мать сидела тихо и только трясла мелко-мелко головой.
Как будто всё уладилось, и Феликс вернулся к танцующим вовсю студентам. Танцы продолжились под магнитофон. Но он не обращал внимания на танцующих, взял бокал вина и сел на диване в углу, чтобы никому не мешать и рассуждал про себя:
«А может быть, действует такая цепочка: мышата, которые вернулись, пахнут человеком, человеком пахнет еда, значит… тем более мышата, ослабленные, почти не пищат и мало похожи на живое. Ещё наблюдалось такое: подсаженные для неё не дети, но и не пища, нечто индифферентное. Выкидывает из гнезда – и больше не обращает на них внимания. Гибнут с голоду. Эх, если бы понять их психологию, проникнуть…».
Об отце.
Отец боится науки. Боится за меня, что я испорчу себе жизнь. Вообще раз и навсегда боится.
Он уже пуганный. Его испугали однажды, и, видимо, сломали в человеке что-то очень важное. Отец был человеком мягким, слабым, интеллигент до кончиков пальцев: когда ему в давке в транспорте наступали на ногу, говорил – «Извините». Долго ли такого сломать…
А пугать было почему. Его любимую науку – да, целую науку, богатую талантами и достижениями (русские тогда лидировали на международных конгрессах), - просто закрыли. Как будто вывесили табличку: «Закрыто», как на киоске. Закрыто не просто так, на перерыв, нет! – закрыто за вредностью… объявили науку ненужной, ложной, вредоносной, порочной, не имеющей ничего общего с жизнью социалистического общества, противоречащей марксизму-ленинизму и прочее и прочее.
О доказательствах критики особенно не заботились, спокойно и открыто подтасовали результаты, если факты мешали – расправлялись и с фактами. И не только с фактами. Теперь все говорят о науке генетике – когда можно стало говорить, - что во времена «гонений» полетело со своих мест разом более трёх тысяч научных работников. Трудно сказать, чья судьба сложилась трагичнее: Академика, который умер от голода и дистрофии в тюремной больнице, или академика, которого на словах признавали все, именем которого гордились, но которому отказывали только в одном: в применении и пропаганде его теории, или академика, который, столкнувшись с дилеммой – отречься и работать в науке или остаться верным принципу и потерять всякую возможность работать, - выбрал первое, отрёкся, сохранил свои научные высоты, но дорого за это заплатил – никогда не мог делать то, что хотел, понемногу перестал быть учёным, по крупицам растерял талант, ум…
А однокашники и ближайшие друзья отца, что же? Их стукнуло, когда им было под тридцать. Один, ярко-талантливый, с крутым и гордым характером, пытался устроиться на работу на Урале, в Сибири, добрался до ледовитого океана и там, получив сообщение, что его не утверждают сотрудником даже маленькой, забытой богом биостанции, - вошёл в океан по пояс и застрелился из охотничьего ружья. Другой, по-своему неуступчивый, начал жизнь заново: окончил второй вуз, стал геологом. Даже диссертацию защитил, хоть и поздновато. Отец же, - тот несколько лет преподавал в техникуме. И, не нервничая, не позволяя себе такой роскоши, как нервы, слушал случайные вести – за рубежом учёные разрабатывают именно то, с чего он в своё время начинал, заново проходят тот отрезок пути, который он одолел, вот дошли до его отметки, вот и ушли вперёд, в неизвестное…
Чего ты боишься, отец? Что и я зайду по пояс в океан с охотничьим ружьём в поднятых руках – чтобы не подмочило? Это, что ли, тебе видится, когда ты смотришь на меня в тихий домашний вечер при встречах, покорно-грустными, знающими глазами и отворачиваешься, если я встречаю твой взгляд?
Нет, не будет по-старому. Старое уходит и не вернётся. Не бойся! А если не можешь уже не бояться, боишься раз и навсегда, боишься на всю жизнь – зашторь веками глаза свои, заштопай рот, спрячься и не показывайся. Не мешай другим не бояться.
Феликс рассуждал о большом и великом, совсем был не настроен веселиться. И он прошёл на кухню и стал там помогать Жанне мыть посуду и убирать в мусорку остатки, приносимые ею на тарелках из комнаты.

Чем всё это кончилось.

А в комнате танцевали весёлые танцы под иностранную музыку, такую заводную и удалую. Каждый делал что мог. Театральный студент крутил Ташку, не очень в такт и лад, но решительно, толстая её коса била её по спине. Виктор-художник, нарочито неуклюжий, как медведь на задних лапах, плясал перед своей партнершей, притоптывая на полусогнутых ногах, с непроницаемо-серьёзным лицом – у него словно открылся дар истинного комика, который никогда не смеётся, но заставляет смеяться других. Саня, весь светясь мальчишеской белозубой улыбкой, вел стройную Люсю, бережно придерживая её за тонкую осиную талию.
Вдруг, Люся увидела Жанну, входившую в комнату вместе с Феликсом. Треугольники её бровей удивлённо поднялись вверх, а маленький, изящно очерченный кукольный рот дрогнул, дернулся, как от боли. Но тут же она отвернулась, и бросила Жанне небрежно, через плечо:
- Где ты была? Блюдечки от мороженного до сих пор не собраны. –
Феликс даже покривился лицом. «Блюдечки с таким же успехом могла собрать и она сама, эта лунно-жемчужно-серебриста принцесса. До каких пор в жизни будут дочки и золушки» - подумал он.
Но Жанна приняла всё как должное, засуетилась:
- Да, да, сейчас. –
Феликсу снова пришли на ум горькие мысли: «Вот некрасивая – и уже от этого неуверенная, несчастливая, и уже кто-то может её топтать, унижать. Как это противно. – А на другом конце этого… откладывается эгоизм, самомнение, капризная избалованность, и всё потому только, что какие-то там гены… нуклеиновые кислоты… Конечно, это не так вопиюще видно, как социальная несправедливость, социальное неравенство. Но когда-нибудь, когда социальные дела будут улажены в мировом масштабе, возможно, у человека дойдут руки и до этого, до генов и нуклеиновых кислот. Чтобы в мире меньше было калек… уродов… некрасивых людей. Всех сделать прекрасными, гармоничными, всех без исключения – генетика дойдет до этого непременно».
Внезапно порвалась плёнка на магнитофоне и запуталась. Пары распались, девушки уселись на длинном диване в ряд, как птички на проводах и стали шептать друг другу на уши о чём-то своём, а парни потянулись под форточку к окну – курить.
- Жанна!.. А где Жанна? –
- Жанна уже стояла на коленях на ковре перед журнальным столиком перед магнитофоном, и длинными костлявыми пальцами осторожно, терпеливо, даже как-то нежно распутывала коричневый клубок плёнки. А пока музыка молчала, завязались и окрепли разговоры. У окна парни театралы стали спорить о театре и девушки о чем-то говорили – их тонкие голоса было не разобрать, только высокие ноты создавали писк.
Кругом шумели:
- Это непринципиально… это… А я считаю… Да ерунда! –
Люся сидела в стороне на диване около столика с торшером, раскрыв-распялив небесно-воздушную юбку. Художник, который не курил, рассказывал ей какую-то забавную байку, она улыбалась в положенных местах холодноватой перламутровой улыбкой, кивала светло-пепельной головой, а сама напряженно прислушивалась. Спор? О чём там спорят эти курильщики у окна. И Феликс тоже говорит… морщит лоб. Что у него общего с этим грубым коротким парнем? И Саня с ними… И Ташка рядом, с дивана голос подаёт…
«Говорят, говорят. Надо что-то делать, чтобы он обратил на меня внимание… Я-я больше не могу. Вот я скажу капризным тоном…» - придумала Люся.
- Танцевать! Я хочу танцевать. Сколько можно сидеть сиднем! –
Капризный женский голос внёс резкую ноту. Нарушив строй разговоров, Феликс с удивлением поднял голову – он успел позабыть о вечеринке, об этой беленькой Люсе, которой, вроде бы, обещал провести вместе… «Какого рожна ей надо…» - подумалось ему.
Саня первым встрепенулся – как же, боже мой. Люсику скучно, Люсик недовольна. Надо включить магнитофон.
-Хочу танцевать на столе, - заявила Люся и вскочила на круглый столик предварительно поставив на пол торшер, картинно вскинула голову с волной платиновых волос. – Вот хочу и всё! –
Золотисто-карие, широко открытые глаза Сани смотрели на неё с изумлением. Ну, что ж, бывает, хочет девчонка порезвится – пускай.
- Осторожно, Люсик, смотри не свались. – и Саня улыбнулся ей своей привычно-всепрощающей улыбкой.
Люся уже отстукивала дробь туфлями на столе, ножки её мелькали – она умела танцевать на маленьком пространстве? – никто не знал и не подозревал. Она была сама на себя не похожа, - как зарубежная танцовщица…
А художник-«юморист», недавно одевший эту маску, воспользовался случаем очередного анекдота:
- О, женщине нужен пьедестал, - начал он напыщенным тоном раздвинув руки в стороны – Как утверждают, одна средневековая дама специально держала дрессированную мышь. Когда мышь пробегала – дама на законном основании забиралась на стол и поднимала юбки. А ножки у неё были. Как утверждают источники….
Из всего сказанного до Феликса дошло только одно слово – «мышь». И в мыслях мелькнуло, так, как будто его ударило током – он быстро выбежал в прихожую, не помнил, как оделся и через минуту бежал по лестнице через две ступеньки.
«Там всё неладно в лаборатории. И как я мог поверить этому вахтёру-дураку! Трясёт головой! Мать-мышиха трясёт головой! Так это же ясно: она жрала своих детёнышей, дрянь этакая. Детёныш маленький, его и не разглядишь, она жуёт, а первое поверхностное впечатление, как будто просто трясёт головой, а старик-вахтёр ничего толком не знает» - бежал и думал Феликс.
-------------------
Люся плакала в ванной. Успокаивалась на время, промывала глаза холодной водой, строго смотрела на себя в зеркало – сейчас же прекрати! – приказывала себе. И опять начинала плакать…
Эта последняя минута, это унижение… Он (Феликс), уходя, обернулся, и она как дура, на столе – как последняя дура, как голая перед всеми, - ещё что-то такое выкамаривает ногами, пристукивает, а в голове глупейшая мысль: чулки не те, икры он видит, икры толстоваты…
М-м-м… какой стыд.
Она гладко затянула назад волосы, не стала красить мокрые склеенные ресницы, даже не посмотрелась в зеркало перед тем, как открыть дверь ванной. В коридоре её ждал верный рыцарь – Саня. В его желтых от света лампочки глазах была преданность, понимание.
- Люсик… -
Конец.