Про жизнь. Красное

Константинов Николай
     Вот как, интересно, у него в голове все это стыкуется? –  "Так писать о чуме – во время чумы, – мо-ве-тон". (И взгляд. Будто поверх головы бросил. Хорошо, что воды у него не было.  Окатил бы. "...от чумы?") В джинсах дранных ходить – это стиль, а... Стоп. Я дома. Все хорошо. Мне тепло. Три красного: рубиновая капелька на заколке (прохладная и ребристая), помада (перекатывающийся под ладонью скользкий валик, чуть заваливающийся влево)  и... Отражение в зеркале в поисках третьего красного повернулось в сторону: густые каштановые кудри волнами прошлись по зеркальной глади (дважды – туда и обратно); – и вернулось улыбкой. На диване лежала еще нераспакованная шантелька.   
          (Когда ты замужем так долго, что дети уже выросли и улетели; и Сережка
          – уставший и остывший; и вдруг закрывшийся уникальный завод,
          вырастивший из молоденькой аспирантки высококлассного специалиста; и...
          ("Все? Неужели все?") и, конечно, она улыбалась. Стала танцевать, –
          чтобы живой себя чувствовать: сначала  на ходу (едва заметно) ладонями;
          включала на кухне старенький магнитофончик с застрявшей кассетой
          (сорокапятиминутный коктейль Аббы и Бониэм) и мыла посуду, улыбаясь про
          себя: "Вымыто танцуя"; просто кружилась. А потом собралась с духом и
          пришла в службу занятости: "Я работу ищу". А какая работа в городке,
          где служба занятости в полчеловека? – по четверти ставки на кадровика и
          психолога. И какой из четвертушек? – на: "Что вы хотите?", – она
          ответила: "Просто быть нужной хочу".) 
     Под желтой почтовой пленкой – прозрачная пупырчатая, потом белое ломкое почти просвечивающее – то ли картон, то ли тонюсенькая фанера; внутри – тканевый карман, тоже белый:  грубоватый на ощупь (изыскано-колко-грубоватый), – тянущейся руке немного боязно, и... – уже не отнять; (вся эта красота – упаковка); и совсем внутри – красное кружевное. Как в сказке, – где сначала сундук на дереве, заяц-утка-рыба-яйцо, и потом только жизнь Кащеева – совсем внутри. Приятное легкое тепло заплескалось в груди под горлом. Пальцы играли колбочкой помады, и глаза погружались в сказочный туман – это она летит, убегает, плывет... Да, не по правилу третье нашла... Что с того? Бабочки (да, те самые) выплескивались и разлетались по комнате: – из груди и будто раскинутых распахнуто-разлетевшихся рук, а там – тоже тепло, густое: пусть подождет Сережку; пусть догоняет.
          ("Просто быть нужной хочу", – сказала, и разрыдалась. И пока
          растерявшаяся (совсем молоденькая) четвертушка бегала за водой и
          салфетками, собирала рассыпавшиеся документы. И, может, совсем бы ушла:
          – не успела. Смотрела как с шумом заглатываются листы, превращая
          разноцветные полновесные корочки в безликий А4, и чувствовала себя так
          неловко. Надолго задумалась, услышав вопрос: "Вы какой цвет любите?
          Белый?", – не понимая причем тут цвет. Кивнула ("Да"), сообразив
          наконец, что от нее ждут ответа, и вздрогнула отчего-то, когда та
          обрадовалась: "Как здорово я угадала. Обычно говорят: красный. А в
          Москве, кстати, – в центрах занятости, – уже не копируют: сканируют, и
          в “облако” автоматически – в электронное личное дело. Представляете?"
          Потом расписывалась на еще теплых копиях, вполуха слушая четвертушку
          (что-то про сложную жизненную ситуацию, и кризис, и возрастные
          изменения, и необходимость поддержки, и здоровый образ жизни, и любить
          себя больше, и наверняка что-то еще – проскользнувшее мимо). И уже
          договорившись о следующей встрече, дала уговорить себя на "проводить до
          остановки": – "Я вам хорошее упражнение от волнения покажу. Можно?"
               Пришла домой, села, и все про красное вспомнила. Как болели
          каменеющие груди; как, сцеживаясь, орала в подушку, и как Сашенька-
          дочка вместе со мной плакала: "Мама, давай его отдадим. Обратно"; – а
          он не ел. И как: "Дура! – педиатр на меня кричала. – Почему не вызвала
          скорую? – и как в трубку потом материлася, на бензин, которого нет у
          них. И домой еще позвонила: Не ждите скоро". Вера Сергеевна. Царствие
          ей небесное.
               Имени еще не было, – не могли придумать. "Думайте, – Вера
          Сергеевна приказала. – Пять минут у вас. Пока рацион мамашин проверю и
          добыть-что списочек напишу". И добавила: "Не придумаете, Николаем
          будет". (Так и назвали. Потом уж она – почему, – рассказала.  "С войны
          ещё той, история...") Сережку по соседям отправила: "Скажешь, Вера
          Сергеевна просит. Потом разочтетесь". Мне: успокоиться-в-ванну-
          -компресс-расцедиться-все-хорошо-обещаю-будет. "А мы с Сашуней
          рефлексами Николушкиными займемся, да травок волшебных тебе заварим..."      
         
               А красное в конце самом было. Пред тем как сжал он меня дёсенками
          и зачмокал, и знала я: – вот оно счастье. Губы мне накраснила густо и
          (вкруг сосков) груди: "Готова".)


                ***

     Работу – плакать нельзя смеяться, – на заводе нашли. Завода нет, а многотиражка заводская осталась! Должность корректорская, на полставки: – пришла королевною (на отступные гульнула. Глупо, конечно, на одежду тратиться, но, когда на тебе платье по фигуре – на пол хорошей зарплаты, и под платьем – на вторую половину: пусть тысячу раз глупо. Четвертушка нащебетала...). Пришла, познакомилась, добро получила, и с "через неделю ждем Вас" домой отправилась: раньше-то корректор в подвале сидел, а теперь архив там – в подвале, – будет.  Как Николка кричал? – когда ему лошадку купили на палочке? Эге-ге-й! Эге-ге-й!
     (Сережка не поверил сначала, не понял: "Зачем?" - плечиком сонным недовольно дернул.) 
     В первый день "проспала": глаза разлепила – без двадцати девять; вскочила – без пятнадцати восемь. Время, как хорошо ты меня обмануло – этот финт со стрелками (по-тя-ну-лась); – спокойно собраться успею. Коллектив молодой: – редактор для них "Cтарик" (сорок два). Гуманитарии. А у меня взгляд другой: я сначала смотрю будет ли работать (не развалится?, соберется?), и можно ли проще сделать. (А еще я пишу. И кто нас читает – знаю!) Когда Сережке сказала, что завтра семь строк мои на первой странице будут (случайно, конечно, вышло: про снег), плечиком уж не дергал; хмыкнул. "Сколько ты – месяц? – работаешь?"
Три не-де-ли... Это долго. Полку пустую он раньше заметил. "Ты что? – все сразу постирать решила?" А я в гараж убрала. "Упаковала. На даче сожгу. Не хочу – в помойку". И: "Посылка на днях придет, – добавила. – Ты посмотреть хочешь? – (От догадки своей раскраснелась.) – Французское..."


                ***

     Воспоминание о неожиданно резком разговоре с редактором не сердило больше.
          "Ольга Константиновна, ну что это?: – "недоступный контекст"; "всеобщее
          представление об эталонности собственной мыслительной деятельности";
          "тонюсенькая кожица цивилизованности, а под ней...". Для меня печатное
          слово – это, в первую очередь, ответственность. Я не хочу..."
          (Если бы она повернула голову вслед за его взглядом, то увидела бы
          налитое красное солнышко, остановившееся на минутку будто бы
          передохнуть. Никогда не могла вспомнить сразу, как называется это
          атмосферное явление: – обычно смотрела и впитывала, впитывала. Но ведь
          она на работе. И если бы действительно повернула голову, и встала, и
          подошла к окну ближе, рассмотреть чтобы, то попыталась бы представить и
          обосновать возможность-смысл-схему процесса: вот этот огонь, если бы
          это был огонь, – изнутри рвётся?; – или наоборот. А для "Старика" все
          было невообразимо очевидно: – ведь сегодня пятница. И что – для этой
          личной очевидности – эфемерные "если бы" и несущественные детали?
               Баба Шура все забыла ("впала в детство", – сказал отец), когда ему
          исполнилось десять. Будто в двух измерениях теперь жил: в своем
          городском, и довоенном бабушкином деревенском. И здорово это было. По
          зиме только трудно: плакала много. Успокоить чтобы, ходил с ней после
          школы искать корову:– уж больше полвека как съеденную корову. И спички.
          Спички приходилось прятать. А все равно находила.  Найдет, в тазу водой
          своей специальной – из церквы, – замочит, рядом усядется и
          разговаривает с ними: "Вот вам, злые. Отсюда не вылетите. Зла не
          натворите". По пятницам строгая становилась, и не ела, и шептала,
          шептала: "Молюсь, чтобы зимы не было, и чтобы не убегать". Когда в
          армию уходил, баба Шура еще жива была. Сухонькая и светлая была... Как
          она пятницы определяла?: – ведь числа-буквы не помнила.)
               Тряхнул головой, отрываясь от плывущей в пустоте окна одинокой
          заводской трубы из потемневшего от времени красного кирпича - финальный
          демонтажный объект, уже прозванный близживущими (бывшими) заводчанами
          "последней спичкой", – и низкого мартовского неестесственно огромного
          предзакатного солнца, плавящего по-хозяйски оголовок трубы; и не без
          усилия улыбнулся: "Я не хочу, чтобы на наших читателей летели искры. А
          вот "пингвины на улицах Кейптауна" – мне понравились, я тоже этот ролик
          смотрел. (И у обоих мелькнуло: "Так вот откуда в джунглях потерянные
          города берутся".) Но и о них писать не стал бы: – не в этом
          контексте..."
     Тоненько (смс-кой) тренькнул телефон: "Скоро буду"; – Сереженька. Расшалившиеся бабочки потянули руку к зеркалу, напомадили отражению губки бантиком: – камера-"щелк"-отправить.
     Время-чтобы-любить – впереди.


 
                2020, март-июль