Марк Михайлович. Кривое зеркало

Андрей Хадиков
     Почему из густого замеса творческих и не очень личностей, коими в те, ныне далёкие времена, доверху была набита киностудия, и почти каждому можно было посвятить, скажем, оду, элегию, венок сонетов, а то и плутовской роман или просто фельетон, я всё-таки решил рассказать о тихопомешанном грузчике Марке Михайловиче по фамилии Глушкин.
Но, поверьте, не ради одного только его сумасшествия захотелось взяться за перо, точнее за клавиатуру компьютера. Хотя признаюсь, что просто писать о таких людях, без особых целей, всяких там философских обобщений или назидательностей – дело благодарное. В силу их незаурядности, непохожести на абсолютное большинство других, так называемых «нормальных»...

Мы видим своё отражение в глади воды, в стеклах автомобилей, в глазах любимых, или просто бреясь или крася губы. И не спотыкаемся об эти частности, относя их к прозе жизни.
Впрочем, я слегка погорячился, зачислив глаза любимых в разряд прозы. Нет, это – поэзия! Иногда, правда, поминальная...
Так вот. Умалишённый Марк Михайлович был, на мой взгляд, парадоксальным отражением всей нашей тогдашней жизни. Всмотритесь в кривое зеркало. И тогда увидите, что оно, конечно искажая, тем не менее, лучше выделяет ваши подробности. Пародируя их, подчёркивая несуразности, потешаясь над напыщенностью.
Постараюсь объясниться, с чего это я, с какого утреннего бодуна, с издревле присущей мне ясностью и глубиной мысли, сделал столь неожиданный, можно сказать-таки парадоксальный вывод.
Разумеется, не ради одного только литературного кувыркания. Хотя, честно говоря, тянет пусть и микроскопически, пусть тишком-бочком протиснуться сквозь нагромождение обстоятельств и потусоваться-покрасоваться у подножия бессмертной пушкинской строки: «гений – парадоксов друг».
Тут вспомнилось.
- Да... На сегодняшний текущий день положение, прямо скажем, сложилось парадоСКальное!.. – хмуро резюмировал когда-то, подытоживая редакционную летучку, один мой газетный начальник. Потом, кстати, он высоко взлетел по карьерной лестнице. Не осиленное в своё время среднее школьное образование не стало ему помехой на этом сладостном и звёздном пути. Он его вполне успешно подменил трамплином другой школы - высшей партийной.
Уж извините, но я раб ассоциаций! Зацепишься, бывало, вот как сейчас, только за одну единственную, выдернешь её из-под нависающей надо мной, перевёрнутой пирамиды прошлого, но вдруг вслед за ней, водопадом, на многострадальную, да ещё траченную инсультом голову, рушится множество других. И я барахтаюсь в этом бурном информационном потоке, теряя нить повествования, забывая об изначальном замысле. Но избавиться от этой вредной привычки не могу никак.
Всё-таки надеюсь, что следующая ассоциация, уже по поводу карьерной лестницы, будет в этой порочной череде завершающей.
Знаете ли вы, что самую точную формулу советского строя, каким-то непостижимым образом проскользнувшую мимо цензуры, вывел под руководством Ильи Ильфа и Евгения Петрова блистательный фигурант «Золотого телёнка», незабвенный Паниковский. До революции Михаил Самуэлевич в образе слепого промышлял карманными кражами на углу Крещатика и Прорезной в Киеве под прикрытием – сейчас бы сказали «крышей» - городового Небабы...
- Я ему платил пять рублей в месяц. И он следил даже, чтоб меня не обижали. Я его недавно встретил. Он теперь музыкальный критик.
Коротко, ёмко. И не прибавить, ни убавить.
Разве что вспомнить Юза Алешковского: «Товарищ Сталин, Вы большой ученый, В языкознаньи знаете Вы толк...»
Нет, всё-таки не удержусь, прибавлю. В апреле восемьдесят шестого такие вот недоучившиеся «музыкальные критики» из народа затеяли безумный нагрузочный эксперимент на Чернобыльской АЭС, в руководстве которой волею судьбы и анкеты они состояли...
Ассоциативные отвлечения погубят автора! Что называется, через запятую, без зазрения совести скачу намётом от гениальной строки поэта, к полуграмотному карьеристу, а от него к чеканной формуле, выведенной «незрячим» щипачом Паниковским, равно относящейся к недоучившемуся семинаристу, он же «гений всех времён и народов», и уж потом к обезьянам с атомной гранатой!
Б-р-р-р... Куда только меня не заносит? Это называется разболтанность! Если не сказать графоманство... Пора, пора вернуться к Марку Михайловичу.
Конечно, он не продвигался на киностудии по карьерной лестнице. Да ему это и ни к чему было. Герой моего рассказа, решая глобальные проблемы, жил в своём замкнутом и для него гармоничном мире, в который впускать всяческую суету сует он не собирался. Хотя, правду сказать, кроме как перевозить на тележке всяческие киношные грузы из цеха в цех или на съёмочную площадку, иные профессиональные навыки Глушкин осилить бы не смог. Поэтому, как говорится, он находился на своём месте, довольствуясь скромной работой грузчика.
И одновременно став яркой достопримечательностью «Беларусьфильма». Каким образом он приобрёл этот почётный статус, расскажу чуть позднее...

Когда и как он сошёл с ума я так и не выяснил. Расспрашивал ветеранов кино, трудившихся на студии не один десяток лет, но единой версии не услышал. Все сходились только на том, что взяли его на работу уже впавшим в это благостное состояние.
 Далее шли уже различные варианты. Кому-то было твёрдо известно, что подвинулся он ещё студентом в сельхозинституте. Вроде как заучился. Кто-то утверждал, что помешательство – результат его фанатичного увлечения решением шахматных задач. Не обошлось и без несчастной любви. Эту версию продвигали почему-то только женщины.
Впрочем, им виднее. Возможно, они считали, что эта причина облагораживает и даже романтизирует Глушкина...
Так или иначе, его приняли в ДТС - цех декоративно-технических сооружений. Наверное, из жалости. А, может быть, по разнарядке сверху. Что тоже не исключено. Мне, например, лет пятьдесят назад, когда состоял в теплотехниках в одной наладочной организации, дали в нагрузку двух зэков, только что откинувшихся из мест не столь отдалённых. Прислали их для трудоустройства по безапелляционной команде какого-то директивного органа, толи райисполкома, толи райкома партии – никто добровольно такие «кадры» к себе в штат брать не хотел. Один из орлов, кстати, отсидел по молодости восемь лет за бандитизм. Под узколобьем носил утиный, скорее всего сломанный в каком-то правилове нос, при двухметровом росте имел сутулость, ухитряющуюся уживаться с косой саженью в плечах. Словом, как ему и полагалось, был громилоподобным. Или гориллоподобным. Хотя на человекообразность всё-таки намекали обширные наколки до ушей, преисполненные суровым уркаганским содержанием...
Однако при знакомстве назвался уменьшительно-ласкательным Васюнчиком. Я вначале с трудом понимал его речь - с восемнадцати лет на зоне, да и до того сызмальства не в академиях пребывал - кроме фени иного языка Васюнчик не ведал... Другой, по возрасту значительно старше, с весомым именем Толян, тем не менее, мелкий, шустрый, какой-то зыбкий - на резкость не наводился. В последний раз, как рецидивист, огрёб очередные четыре года за карманные кражи.
Сладкая парочка...
Я опасался. А кто бы нет? Но ничего, обходилось: не буянили, в милицию не попадали, хотя работать не работали. Просто ездили вместе со мной, (с показной почтительностью называя кумом), по автомобильным заводам и заводикам страны, при том не очень мешая налаживать паровые котлы. Потому как с утра до вечера под выпивон резались в номере гостиницы на вплотную сдвинутых койках в буру. Не забывая на той же площадке сочетать карточный азарт с весьма тесным общением со своим раскованным гаремом, состоящим, как правило, из четырёх-пяти полуодетых юных дев вполне профессионального поведения. Которых непостижимым образом, чуть ли не в первый день командировки, они ухитрялись находить даже в самых маленьких, наполовину деревенских домостроевских городках.
Я с не совсем искренним вздохом озабоченности происходящим, ощущал себя содержателем «малины»...
Тем не менее, Васюнчик и Толян на голубом глазу убеждали меня, что твёрдо стали на путь исправления.
А действительно – почему бы и нет? Ведь истина познаётся в сравнении! После гоп-стопа из-за угла и трамвайного потрошения чужих кошельков, вышеописанные гостиничные будни командированных, с совсем небольшой натяжкой можно отнести ко вполне сносному поведению, не попадающему под статьи уголовного кодекса.
Однако, через весьма короткий срок, где-то с полгода, вдруг исчезли безвозвратно. Возможно, опять чалиться на более привычных для них огороженных территориях. Каждому своё...
«Киту – моря.
Налиму – заводь.
А шпроты любят в масле плавать!»
Стихи не мои, но любимые... И, вроде, к месту.

Придя в середине семидесятых на «Беларусьфильм», я не сразу его заприметил. Подобно честертоновскому почтальону-невидимке, Марк Михайлович, за счёт своей внешней заурядности, что называется, сливался с местностью. Даже в таком экзотичном заведении как киностудия.
Среднерослый и средневозрастной, одетый независимо от сезона в поношенные ватную телогрейку, короткокозырьковую кепчонку и кирзовые сапоги, он не торопясь катил из цеха в цех по длиннющим коридорам свою тележку с грузом или без, разминаясь среди киностудийного  мельтешения с другими, такими же, как у него, встречными-поперечными транспортными средствами. Сторонясь спешащих из гримёрных и костюмерных в павильоны на съёмку «партизан», «эсэсовцев», «космонавтов», «карлов марксов», «карабасов-барабасов» или «бальзаковских дам» в кринолинах. У всех – до ужаса одинаковые деловые лица...
Запомнить, как-то выделить Марка Михайловича в этой круговерти было практически невозможно.
Но в коллективе, тем не менее, его имя отчество было на слуху. Ещё до знакомства с Глушкиным в общениях с коллегами я натолкнулся на пару другую назидательных цитат «из Марка Михайловича», которые вставлялись в разговоры: «Как утверждает наш Марк Михайлович...», «Прав был уважаемый Марк Михайлович!..», «Смейся, смейся, а вот Марк Михайлович о таких как ты оболтусах писал...» И далее по контексту ситуации.
Вначале я решил, что это они о каком-то, ныне ещё здравствующем, классике белорусского кино. Типа режиссёра-постановщика. Или матёрого сценариста.
А оказалось ровным счётом наоборот...
Рано или поздно мы должны были встретиться. Не помню каким образом, но однажды, из своего документального объединения, в котором совсем недавно начал работать редактором киножурналов, меня занесло в один из павильонов, где в это время шли съёмки художественного фильма. Зашёл, скорее всего, просто из любопытства – в многогранной студийной жизни глянуть было на что.
Тишком пристроившись где-то на слабо освещённом отшибе, куда не доставали лучи прожекторов, я смотрел как под возгласы режиссёра, - «Стали на метки,.. свет,.. мотор,.. камера,.. кран,.. поехали,.. куда, куда, куда, вашу мать!?.. стоп-стоп-стоп!.. стали на метки...», ну и так далее по кругу, - разворачивался, то убыстряясь, то замирая, неровно и нервно дышащий съёмочный процесс.
Я по очереди представлял себя на месте постановщика фильма, командующего парадом из складного парусинового кресла с его фамилией на спинке, или многокарманного главного оператора, со всех сторон отороченного ассистентами. И даже в роли тявкающей миниатюрной собачонки, которую главная героиня фильма, пышногрудая звезда отечественного и мирового экрана, пыталась, очевидно, как и полагалось ей по мизансцене, плотно пристроить на своём выдающемся бюсте. Последнее перевоплощение я совершал с особым удовольствием...
Всё это было очень интересно.
Поэтому в полутьме я не сразу обратил внимание на сидящего совсем неподалёку на каком-то кофре человека в видавшей виды расстёгнутой телогрейке. Но когда заметил – заинтересовался. Прежде всего, его странным видом. Скрючившись в неудобном положении, похожем на вопросительный знак или на эмбрион во чреве, он, тем не менее, с видимым усердием и удовольствием на лице, то грызя кончик авторучки, то вдогонку ей высовывая язык, когда что-то начинал вписывать в потрёпанную, явно многоразового использования общую тетрадь. Её он почему-то примостил на совсем низкой порожней площадке металлической тележки. Что ещё больше усиливало улиточное закручивание незнакомца, чреватое опрокидыванием.
Было видно, что скорейшее заполнение заветной тетрадки, для него гораздо важнее, чем какая-то там заскорузлая поза на уровне пола по дороге к высокой цели.
Почему-то он напомнил мне каноническую картину Рылова "Ленин в Разливе", в те времена висящую в стране на каждом углу – от заблёванной палаты районного медвытрезвителя до стерильного мраморного фойе в Кремлёвском дворце съездов. Но похожесть на провозвестника светлого будущего, который таким же образом, скорчившись на пеньке возле убогого соломенного шалаша, увлечённо крапал в тетрадку планы безотлагательного переустройства мира путём вооружённого восстания, оказалась совсем не случайной.
Как я вскорости убедился - у Глушкина были те же грандиозные цели. Однако человечество, в отличие от вождя мировой революции, он хотел совершенствовать только ненасильственным путём. Но не менее решительно, чем приснопамятный Владимир Ильич...

То, что он тот самый Марк Михайлович, который был на слуху у многих обитателей киностудии, я узнал буквально через пару минут наблюдения за его эксцентричностью.
В наступившем вдруг перерыве, кто-то из участников съёмочного действа, очевидно ассистент, отвечающий за декорации, свесившись с высокой площадки и пошарив глазами по полутьме павильонной окраины, издалека окликнул моего загадочного соседа:
 – Глушкин!.. Марк Михайлович! Где ты там прячешься, дорогой ты наш? Давай ка, забери отсюда этот шкафон и дуй с ним в цех... Привезёшь другой, который побольше. Там уже знают какой.
Я слегка обалдел. Неоднократно поминаемый во всяческих разговорах, раздёрганный на цитаты «классик белорусского кино», оказался просто грузчиком. Но что он тогда так усердно записывал в свою общую тетрадь? Может быть стихи? Как и полагается бедно одетому, странному с виду, непризнанному поэту. Распространённая среда выживания которых в нашем отечестве тамошних времён – либо котельная, либо погрузочно-разгрузочные работы...
Меж тем он поднялся, аккуратно пришпилил к тетради авторучку и, засунув эту неразлучную парочку в халяву своего стоптанного кирзача, не торопясь покатил перед собой внушительных размеров четырёхколёсную тележку. Покатил прямо на меня. Я напрягся, но в последний момент он отвернул немного в сторону. Поравнявшись, вдруг остановил свое транспортное средство. И оказавшись напротив, каким-то незаметным ловким движением, двумя пальцами – средним и указательным – как сигарету обхватил пуговицу на моём расстёгнутом пиджаке.
Почудилось, что он хочет меня закурить.
А Марк Михайлович надвинувшись вплотную, заглянул пристально прямо в глаза, но при этом одновременно вглядываясь куда-то вовнутрь себя, в какой-то свой мир. И с интимной проникновенностью, можно сказать, ласковостью терпеливого проповедника, окормляющего под пальмами диких неучей папуасов в моём несколько ошалелом лице, произнёс не больше и не меньше, как афоризм:
- Когда вкалываю, я зверь рыкающий, отдыхаю – орлом парю в небесах!
Почему-то именно в этот момент я понял, что передо мной не оригинал, а тихопомешанный. Может быть, подсказала строгость его не моргающих, широко раскрытых глаз, как-то неестественно сочетающихся с ласковостью голоса? Думаю, что такая одновременная разнородность, асинхронность эмоций и есть заметный признак таких людей...
Без паузы, не дожидаясь возможных аплодисментов, Глушкин тут же отпустил восвояси мою пуговицу, и, взявшись за тележную ручку, с чувством исполненного долга проследовал дальше. Вид у него при этом был такой, словно ему предстояло отвезти на своём транспортном средстве не задрипанный шкаф к складу декораций, а в золоченой карете королеву английскую к Букингемскому дворцу. Я мысленно примерил на гордо поднятую голову Марка Михайловича коронационный плюмаж грума. И решил, что он смотрелся бы на нём вполне органично. Не хватало только ливреи в сверкающих стразах вместо засаленной телогрейки c глянцевыми ласами на локтях.
Грузчик–грум... Гррузчик – гррум... Есть нечто меня волнующее и манящее в этом раскатистом созвучии. Словно отголосок урчащего грома крадётся над морем из-под простроченной мерцающими молниями дымки горизонта... Оттуда, где другая жизнь, недоступный, загадочный и манящий параллельный мир?
Уверен, что он всё-таки где-то рядом. Временами - и в тот момент тоже – я ощущаю на щеке его лёгкое и прохладное дыхание.
Оглядываюсь – никого... Только Марк Михайлович грузит невдалеке небольшой шкафон на свой чёлн. То бишь, на тележку.
Может быть, Глушкин и был перевозчиком между этими мирами?
Наш Харон...

Киностудии, как и всякому учреждению культуры, полагается иметь в наличии какое-то количество неординарных личностей. Здесь никогда не бывает недостатка в разнообразных, как тогда их называли, чудиках, а если по сегодняшнему сказать, маргиналов в пограничном состоянии. Что вполне естественно – творческий процесс, он по определению некоторое отклонение от нормы. Которая в искусстве сродни пагубной заурядности.
Но в случае Марка Михайловича всё было куда более серьёзно. Или, если угодно, прекрасно. И он, однажды подвинувшись умом, сейчас здорово не в себе. А точнее, слишком в себе, в своём внутреннем пространстве. Как позже выяснилось - для него вполне гармоничном и самодостаточном.
Я начал справляться о нём в коллективе. Оказалось, что Глушкин на студии – фигура публичная. Почти все, кого ни спроси, знали, что он страстный адепт гармоничного соединения труда и отдыха, при любой возможности это сочетание пропагандирующий.
В своём увлечении он был далеко не оригинальным. Сумасшествие Марка Михайловича шагало в ногу со временем. Отражая его как кривое зеркало.
               
Действительно, это завихрение возникло у героя моего рассказа не на голом месте, не из пустоты. В те годы, в конце семидесятых - начале восьмидесятых, каждый утюг государственной пропаганды с утра до вечера, а то и круглосуточно, вещал о назревшей необходимости гармоничного развития советского человека.
Что было неспроста.   
Моё поколение помнит громогласное обещание Первого секретаря ЦК КПСС Никиты Сергеевича Хрущёва, с размаха, как соболью шубу с царского плеча, кинутое в массы с трибуны партсъезда:
- Нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме!
Алле-оп!!
Причём, он тут же назвал точный срок, - когда конкретно появятся молочные реки и кисельные берега! Что с глубоким удовлетворением, под бурные аплодисменты, переходящие в гром оваций, выкрики «Слава КПСС! - Ленинской партии слава!!» и имитацию пения под фонограмму «Интернационала», на ура было воспринято делегатами партийного форума.
Но, твёрдо обещанная Никитой Сергеевичем через двадцать лет - в тысяча девятьсот восьмидесятом году, благодать на советской земле, так и не образовалась. Ну, разве что на пару недель в олимпийской Москве. А потом исчезла, растворилась как сон, как утренний туман.
Вуаля...
Народ с глубоким вздохом заскрёб затылок и разочарованно закатал назад, раскатанную было в ожидании манны небесной, губу. Ы-ых, сорвалось!
Селяви...
Думаю, именно в эти годы родился анекдот о научно-исследовательском институте, взявшемся за двадцать лет научиться делать из говна сливочное масло. Идея была превосходная, особенно в условиях застарелого продовольственного кризиса, из которого страна, уже не одно десятилетие, никак не могла выкарабкаться. Были выделены немалые деньги, и работа в НИИ кипела и булькала все эти годы. Через двадцать лет настала пора подводить итоги. Прибывшую комиссию провели по цехам и лабораториям, под завязку заполненными ударно трудившимися многочисленными сотрудниками в халатах белоснежной белизны. Ну, и каковы результаты? Где же само долгожданное сливочное масло, товарищи? На эти вопросы проверяющих, восхищённых размахом и интенсивностью увиденного, руководством НИИ был дан бодрый и чёткий ответ. Достигнуты великолепные результаты: на хлеб говно уже очень хорошо намазывается, теперь осталось совсем чуть-чуть, ну самая малость усилий – убрать запах...
Вот и властям предержащим нужно было, подобно тем шарлатанам из НИИ, хоть как-то объяснить поматрошенным и брошенным гражданам предстоящий афронт с твёрдо обещанным раем на земле, цветущим и пахнущем на тарелочке с голубой каёмочкой.
Но запах оказался не тот.
Кто виноват? и что делать? – вечные вопросы, неразлучной двоицей, поклёвывая друг друга, кружат и кружат над нашими просторами.
М-да...
И, тем не менее, лет за пять до обещанной и неотвратимо надвигающейся даты явления коммунизма народу, решение - воистину соломоново - было всё-таки найдено!
А именно:
Поскольку партия большевиков никогда не ошибается, вину за предстоящий в восьмидесятом году облом, где-то там наверху, здраво поразмыслив, додумались возложить...
Совершенно верно - на сам народ.
Мол, всё было, согласно единственно верной марксистской науке, спланировано безошибочно; материальная база нового общества, где каждому будет отпущено по любым его потребностям, уже почти создана! Ну, разве что ещё чуть-чуть, самую малость семимильными шагами промаршировать осталось!  Так что, в общем и целом, дела идут и жизнь легка, ни одного печального  сюрприза...
Но вот какая незадача! Перед провозглашением коммунизма в нашей стране, бдительной властью был изобличён некий пустячок. Выяснилось, что ни с того, ни с сего население взяло и подкачало! Оказывается, не дозрело оно ещё до вольготного возлежания на сиятельных высотах. Или, говоря проще, мордой лица не вышло. Вдруг обнаружилось, что кое-где у нас порой, имеют место отдельные, пока ещё не до конца изжитые недостатки массового масштаба.
Несознательные граждане по-прежнему регулярно, а правду сказать, каждый день водку пьянствуют, отлынивают от ударного труда, бракодельничают... Опять-таки несунство, проще говоря, воровство повсеместно процветает под лозунгами «Тащи с работы каждый гвоздь, ты здесь хозяин, а не гость!» или «Всё вокруг колхозное, всё вокруг моё!»
Глядишь, дорвутся и весь коммунизм по углам растащат чавкать под вениками!
Поэтому государство, осознавая свой промах, но, в тоже время, не желая его открыто признавать, взялось за совершенствование облика советского человека, тем самым намекая и внушая народу, что он, именно он, сукин сын, коварно разрушил светлых планов громадьё!
Так что теперь приходится из каждого из нас долепливать гармоничную личность, всесторонне развитую. И тогда - заживём, как мечталось...
Понятно? Тогда вперёд, к окончательной и полной победе коммунизма!
Эх, ма! Тру-ля-ля...

С присущим мне неизбывным садизмом по отношению к читателям – в чём искренне каюсь, но ничего с собой поделать не могу - приведу ещё пару цитат из мобилизующих и направляющих документов, сочинённых тогда в заоблачных эмпиреях власти.
Извините. Потерпите, здесь они короткие. Правда, любя вас, посоветую: на ночь глядя всё-таки не читайте. Политическая трескотня даст фору любому фильму ужасов. 
«...Обеспечение тесного единства идейно-политического, трудового и нравственного воспитания... нового человека, гармонически сочетающего в себе духовное богатство, моральную чистоту и физическое совершенство...  коммунистическое отношение к труду, коммунистическую мораль, пролетарский интернационализм и социалистический патриотизм...»
Ну, и так далее почти до бесконечности.
 
И понеслось! Государственная машина трудилась не покладая рук, просовывая эти сочетания.
А куда деваться? Жизнь заставила. Нужно было срочно внедрять, в окружающую нашего человека среду, зёрна, так опрометчиво обещанного ранее коммунизма, которые дав всходы и заколосившись, если не накормят, то займут мозги и хотя бы отвлекут от всяческих грустных мыслей.
На то он и вечный бой, чтобы покой нам только снился...
Уже не первое десятилетие существующему на задворках развитого социализма, так называемому движению ударников коммунистического труда, было придано второе дыхание. Если не третье. Кругом и рядом создавались теперь уже бригады коммунистического труда. Которых в народе быстренько окрестили «бригадами кому нести чего куда». Имея в виду всё тех же, никуда не девшихся, несунов.
Бригады бригадами, но чего мелочиться? Возникли цеха коммунистического труда, и даже заводы того же названия.
Не забыть песню Галича об одном горячем патриоте своего предприятия с продолжительным, можно сказать, былинным – с той поры прошло уже почти полвека - названием: «История о том, как Клим Петрович добивался, чтоб его цеху присвоили звание Цеха коммунистического труда, и, не добившись этого, запил».
Сей партийный человек никак не мог понять - почему другим дают, а его цех обижают. За что такая несправедливость? Перевыполняем план, каждый год объёмы растут... Песня замечательного Александра Галича была со слезой: «Мы ж работаем на весь наш соцлагерь, мы ж продукцию даём на отлично... Мы же в счёт восьмидесятого года выдаём её людям!»
Настырный правдоискатель Клим Петрович долго блуждал по инстанциям в поисках справедливости. Пока ему в Москве, на самом-самом верху не растолковали, что не подходит это дело к моменту. Потому как за тем самым бугром поймут неправильно, смеяться будут над нами!
Цех выпускал колючую проволоку...
Но не работой единой жив человек. Появились «Цеха высокой культуры», множились дома, дворы и даже подъезды «Коммунистического быта». В последних, правда, мужики по-прежнему частенько соображали на троих, по причине хронического редколесья в стране недорогих питейных заведений. А куда, скажите, деваться, особенно зимой?
В общем, государство, засучив рукава, взялось по многим направлениям лепить новый моральный облик советского человека, чтобы сделать его достойным членом грядущего коммунистического общества.
Правда, конкретные новые сроки наступления этой благодати уже не назывались.
Обжегшись на молоке...

Глушкин не мог остаться в стороне от выполнения грандиозных задач, поставленных партией. По натуре совестливый, он искренне уверовал, что может и должен помочь стране и людям в скорейшем воцарении коммунизма.
Нельзя объять необъятное, тем более одному человеку. Поэтому Марк Михайлович, здраво рассудив, насколько он мог так рассуждать, изо всех этих нагромождений сочетаний, взял на вооружение только одно, конкретное направление: пропагандировать гармоничное сочетание работы и отдыха, совершенствующее личность.
Марк Михайлович нашёл себя на этом поприще.
Конечно, безоглядным пламенным революционером и ниспровергателем он стать не мог. Был по характеру добрым и обходительным. И, кстати, не жадным. Ветераны студии рассказывали мне, что Глушкин, получив свою небольшую зарплату грузчика, охотно делился сигаретами, зачастую раздавая в курилке таким же работягам половину пачки. И позднее, в трудные девяностые годы, у него, сострадательного человека, можно было разжиться, как он его называл, «хлебушком». Куски которого, завёрнутые в бумагу, носил с собой. Правда, когда был при своих мизерных деньгах. А иногда случалось, что и сам, зайдя в комнату и  дальше порога не продвинувшись, скромно просил «хлебушко», как вспоминали мультипликаторы, славящиеся на студии во все времена своей домовитостью.   
Но овладевшая им в какой-то момент тема полезности сочетания труда и отдыха осталась с Марком Михайловичем навсегда. И захватив, рвалась из него в люди.
Ему хотелось делиться этой полезностью  со всеми, осчастливить народ целительной истиной, которой проникся. 
Агрессивно он себя не вёл, знал, что называется, своё место. И как-то осознавал, может быть, в силу природной деликатности, что не должен «брать за пуговицу» каждого подряд. Один раз неудачно попробовав общаться с бесцеремонно отмахивающимися, «стряхивающими» его с себя, потом обходил их стороной. Повторно не подгребал.
Поскольку я с самого первого раза, наверное, от растерянности проявил, далеко не всегда мне свойственную, терпеливость, он зачислил меня в когорту своих благодарных слушателей. Можно даже сказать – учеников. Как он это слово понимал.
Встреченный где-нибудь в лабиринте коридоров киностудии, он припарковывал свой транспорт с грузом или без оного у стенки, подходил и, подняв вверх указательный палец, быстро что-то заявлял насчёт «сочетания». Всегда очень кратко, в основном одной, реже двумя короткими фразами: «Поработал – отдохни! Отдохнул – поработай!». Или газетно-заголовочное: «Славно потрудились, славно отдохнём!» Однажды даже процитировал мне строку Маяковского о крестьянине будущего, который при коммунизме: «Землю попашет, попишет стихи». Произнеся свой лозунг, он тут же, погружённый в себя, уходил безо всяких комментариев, очевидно, посчитав, что на данный момент полностью выполнил свою текущую культуртрегерскую задачу по, можно сказать,  приобщению неофита к его, Марка Михайловича, вере.
Но это не мешало ему при следующей коридорной встрече, очевидно решив, что повторение мать учения, опять осчастливить меня, но уже другим афоризмом на ту же тему.
Кстати, начинал он разговор с даже очень знакомым киношниками почти всегда со слова «мужчина». Такое обращение, может быть, ещё и как невольная память о нём, до сих пор, через десятилетия в ходу на студии. Например, оператор своему ассистенту:
- Мужчина, поменяй объектив...

Неуёмная деятельность Глушкина, пропагандиста и агитатора политики партии и государства по формированию всесторонне гармоничной личности строителя коммунизма, не осталась незамеченной. И стала неотъемлемой частью повседневной жизни коллектива. Изречения Марка Михайловича о благотворности сочетания труда и отдыха были, что называется, на слуху у многих, и цитировались кругом и рядом. Только окружающие вкладывали в них другой смысл, другую интонацию. Не ту воодушевлённую, на которую величаво рассчитывали мобилизующие и направляющие власти предержащие, затевая это барахтанье, называемое пропагандистской кампанией.
 Народ в ответ цинично посмеивался. Пришли другие времена – в стране с каждым годом редели ряды загипнотизированных «Климов Петровичей». Уже повсеместно были в ходу анекдоты об Ильичах – Ленине в шоколаде и Брежневе в бровях. И рассказывали их остряки друг другу, не очень-то оглядываясь по сторонам и далеко уже не шёпотом...
На этом фоне популярность Марка Михайловича достигла такой степени, что его высказывания приобрели даже статус приветствия.
При встрече в разгар рабочего дня где-нибудь в окрестностях киностудии, здоровались вопросом - сочетаешь? На что получали ответ от коллеги, сдувающего пену с не первой уже сегодня пивной кружки, - сочетаю, как видишь...
Или: а где сейчас такие-то такие? Где ж ещё, в кабинке такого-то такого оператора сочетают...
Речь шла о запирающихся изнутри, размером метр на метр клетухах, по габаритам ничем не отличающихся от туалета-«скворечника» на сельском или дачном подворье, но под завязку набитых всяческой съёмочной аппаратурой. Помимо основного назначения для перемотки-перезарядки киноплёнки, они служили ещё и распивочными. А чё - в тесноте, да не в обиде, даже ежели соображать на троих, а то и бОльшим составом. Правда, тогда содержимое стакана нужно было опрокидывать в себя, не оттопыривая по-гусарски локоть, а только крутя кистью, словно вкручивая сменный объектив в кинокамеру. Иначе можно было попасть этим локтем прямо в нос или рот другого творческого работника, который мог бы серьёзно поперхнуться, принимая на грудь свою дозу.
Кабиночное сочетание было ещё одним зримым и буквальным воплощением запредельной плотности смычки труда и отдыха. К чему и призывал наш неусыпный агитатор Марк Михайлович...

Многократно поминая Глушкина, киношники вроде как вышучивали, пародировали его самого, его страстные, пусть, и негромким голосом, высказывания. Но потешались не над ним.
Марк Михайловича жалели и по-своему любили. Всё понимая, принимали таким, как он есть.
И цитировали на самом деле не его, а строки из сетью накинутых на страну постановлений. Вольно или невольно высмеивая идиотизм этой кампании по совершенствованию всего и вся. Призванную проштемпелевать, точнее говоря, выжечь на каждом гражданине, как на коняге из табуна, виртуальное тавро: «Годен для коммунизма»...
Вот и получалось, что своей кипучей деятельностью, как кривое зеркало, копируя всю эту действительность, Марк Михайлович «на полном сурьёзе», невольно высмеивал ее сам.
В его искажённом отражении одержимость властей по насаждению в населении, на дороге к светлому будущему, ещё одного миража – химеры всяческих невообразимых сочетаний, выглядела не как здравая, продуманная политика управления государством, а как поток сознания душевнобольного.

Но круг пристрастий Марка Михайловича не ограничивался только, пусть, и многолетней, и  интенсивной пропагандой в нашем коллективе любимой темы взаимоотношений труда и отдыха. Этого ему было мало, интересы Марка Михайловича простирались далеко за пределы «Беларусьфильма». И не только как неутомимого агитатора, но и как человека науки. 
Глушкина я часто видел в читальном зале студийной библиотеки. В неё, кстати, он заходил только в чистом. Там Марк Михайлович что-то усердно выписывал из многотомных и многотонных фолиантов классиков марксизма и подшивок центральных газет в свою общую тетрадь.
Моя добрая знакомая Людмила Н. рассказывала, что тоже много раз встречала его не только в библиотеке, но и после работы уже и на почте напротив студии, конспектирующим ленинские труды. Иногда он называл ей, какую статью переписывает, а порою просто говорил: я сочетаю.
Мне, конечно, любопытно было узнать, что у него там, в той самой тетрадке.
Где-то уже не на первом году нашего знакомства, - до этого он отказывал моему любопытству, - в читальном зале я подсел к его столу с вопросом. Записи свои он тут же прикрыл рукой.
- Может, расскажете, Марк Михайлович, тетрадка эта вам для чего?
После минутного колебания, он решил ответить мне как, старому, многолетней выдержки знакомцу. А, может быть, даже приверженцу его учения.
- Вот, для Академии наук статью пишу.
- Да? Интересно. А заглянуть можно?
И тут, через паузу, он всё-таки подвинул ко мне свою общую тетрадку...
Я не буду выставлять на всеобщее обозрение то, что в ней было написано. В отношении статьи Марка Михайловича это было бы всё равно, что обнародовать случайно попавшее в руки частное письмо, не предназначенное для чужих глаз.
Скажу лишь, что эта его работа содержала все те же доказательства необходимости всем и каждому взаимопроникновения труда и отдыха. Но в ней сухие строки научного стиля с цитатами из трудов вождей и постановлений партии на этот счёт, перемежались с пылкими и, можно сказать, интимными призывами осознать и оценить красоту этого животворного сочетания, его надобность. Такими страстными словами пишут послание любимому человеку.

Оказалось, что он не один год отсылал почтой в Академию наук свои, написанные от руки, тетрадочные статьи, очевидно, надеясь на дальнейшую публикацию в виде отдельных изданий, или хотя бы в каком-нибудь альманахе научных работ.
Печатать их, конечно, было нельзя. Хотя бы потому, что это был другой, лирический жанр, не говоря уже обо всём остальном содержании. Но Марк Михайлович об этом не догадывался.
Он упорно, из года в год, завершив написание очередной статьи о сочетании, отправлял общую тетрадь бандеролью в Академию наук. И ждал ответа.
Но ответ всё не приходил...
Об этих попытках Глушкина было известно многим, да он и сам особо не скрывал, что хочет печататься, дабы поделиться истиной, которую он постиг, с как можно большим количеством людей.
Значительно позже я узнал, что его не один раз обманывали какие-то ушлые осветители. Прозванные в обиходе светляками или ослепителями, в немалой своей части - абсолютные студийные лидеры в регулярном потреблении горячительных напитков, они пронюхали об этих трудностях Марка Михайловича. И однажды подсунулись к нему, скорее всего, мучимые перманентным похмельем, которое, как известно, вымывает из таких насекомых остатки совести, если она, конечно, изначально у них имелась. И лицемерно предложили ему свою «помощь». Мол, он потому не получает ответы из Академии, что отосланные статьи просто застревают где-то в бюрократических лабиринтах этого огромного учреждения и не доходят до отдела, руководство которого принимает решение – печатать или не печатать научный труд. И если он отжалеет им денег на пару бутылок чернил, то они возьмутся самолично доставить его работу в тот самый отдел.
И хапанув деньги на пропой, выбрасывали драгоценную для Марка Михайловича тетрадку.
Каким образом они потом отбрехивались, какую новую лапшу ему на уши вешали, я доподлинно не  знаю. Но, думаю, в случае с наивным добряком Глушкиным им это было не очень сложно сделать. И душевно здоровый человек, чем-то страстно увлечённый, зачастую обманываться рад. А тут...
И ведь всё это для него было серьёзно, он этим жил. У Марка Михайловича был свой, непохожий на другие, мир. И меньше всего я хотел бы низвести его оригинальность, его отклонение от нормы – а где она на самом деле есть? – в нечто примитивное, на что нужно смотреть небрежно и свысока.
Вот ещё несколько штрихов к его портрету от коллег по «Беларусьфильму» в ответ на мои расспросы по ходу написания этого рассказа. Приоткрывшие его с неожиданной для меня стороны.

Людмила Н., долгое время работавшая в студийном отделе кадров, вспомнила ещё одну подробность о нём:
- При оформлении пенсии Марк Михайлович признался, что он пять лет учился институте, но диплом получать отказался. Как он сказал, из-за расхождения с руководством вуза по идеологическим вопросам. Он категорически отказался назвать учебное заведение и запретил мне искать любую информацию об этом периоде его жизни.
Она же:
- А когда он влюбился, в конце рабочего дня, сменив телогрейку на более новую, торжественно шествовал с одной гвоздикой на свидание к своей даме, работавшей вахтером в Академии искусств.
Камермен Владимир Д.:
- Иногда он приводил её сниматься в массовке. Вы бы видели Марка! Это - джентльмен! Очень галантный кавалер был!
Он же:
- Я не актёр, в кино, как ты знаешь, занимаюсь съёмкой. Но однажды с лёгкой руки Глушкина получил роль! Он долго смотрел на меня в курилке и вдруг говорит: "Мужчина! Вы удивительно похожи на Николая второго. Вам надо сниматься в кино!" Услышал это оператор-постановщик из Киева, и я в роли императора! Вот так! Это называется - кастинг Марка Михайловича...

У него действительно была лёгкая рука – это и я, по своему опыту, знаю.
В восемьдесят седьмом, отработав на «Беларусьфильме» десять лет – хотя начальство обещало через два года, но абицанка, она же и цацанка, - у меня наконец-то появилась возможность получить на студии квартиру. Наступили перестроечные времена и дирекция, омыв руки, отдала решение этого вопроса на откуп профсоюзному комитету. Разумеется, имелся конкурент, у которого тоже были плохие, и даже хуже чем у меня, квартирные условия. В ожидании результатов тайного голосования, томимый мрачными предчувствиями, я подпирал стенку возле комнатки профкома. Хотя и проработал на студии в два раза больше моего соперника, и был существенно старше его, но, как говорится, не с моим счастьем...
Грустные размышления прервал скрип грузовой тележки и постукивание кирзовых сапог. Марк Михайлович катил по длиннющему коридору в съёмочный павильон кусок какой-то декорации. Увидев меня остановился. А, может быть, знал, что увидит. Подойдя вплотную, – правда, за пиджачную пуговицу в этот раз не взялся, - он произнёс:
- По труду... – и назидательно поднял указательный палец. А затем, прищурившись, как ствол наведя его на меня, закончил,  - ... и честь!
Но сразу, как обычно, не ушел, а секунд пять смотрел внимательно, глаза в глаза. Что-то во взгляде его мелькнуло. Нет не здравомыслящее, скорее, всё понимающее. Показалось, что он видит меня издалека, может быть, откуда-то сверху... И вроде хотел нечто добавить к сказанному. Но решил, что четырёх слов здесь достаточно. И отбыл.
До меня сразу дошло, что этот афоризм относится не только к его любимому сочетанию труда и отдыха, но и к тому, чего ради топчусь возле профкома, ожидая долгожданной награды, сиречь чести, за пусть и не безупречный, однако и не самый бесполезный труд...
Я растеряно смотрел вслед медленно удаляющемуся в сумрак коридора Марку Михайловичу. Он даже не оглянулся. Наверное, решил, что окрылив меня надеждой, выполнил свою задачу. Мол, увидишь, всё будет хорошо. Сегодня твой день...
Но я не очень-то и поверил. «По труду и честь!» Шас! Как бы не так... Скорее всего, светит мне сегодня очередной облом! Будет тебе честь, ага! Тут больше подходит другой народный афоризм: «По Сеньке и шапка, по еб@н@й матери кафтан»...
И всё-таки, если это не совпадение, то откуда он знал, что я жду здесь решения о выделении жилплощади?
Но в этот момент вдруг открылась профкомовская дверь и мне объявили, что с перевесом в один голос выделили-таки квартиру, в которой сейчас пишу эти строки, пытаясь постичь Марка Михайловича.
Встрепенувшись, и конечно ошалев от радости, я хотел крикнуть вслед Глушкину, что с его лёгкой руки, всё у меня на этот раз получилось!
Но коридор был пуст. Марк Михайлович вместе со своей скрипучей тележкой уже растворился в его тёмной бесконечности.
Или в вечности.

Через год-другой закрутились новые времена. Я ушёл со студии, бултыхнувшись в рекламный бизнес, в котором меня годами носило по миру от Китая до Штатов. И поэтому беларусьфильмовские новости слышал не очень часто. Последняя о Марке Михайловиче была печальной. Он ушёл на пенсию и через какое-то короткое время его не стало.
 Но в моей памяти, как и в памяти тех, кто его знал, он наверняка остался добрым и тёплым воспоминанием.  И немного грустным.
Я знаю, почему. Нет, он не вызывал жалости. Тут другое.
Попробую объяснить что.

Через тьму поколений в каждом из нас от рождения, осознано или не осознанно, в какой-то частичке души, в генах, в боговеровании, в сомнении в дарвинизме, в тяге к коммунизму – кому где, назовите, как хотите - теплится тоска о потерянном рае...
Она с нами. Пусть и придушенная со временем, так называемым, здравым смыслом, логикой, накопленным опытом, чересполосицей побед и поражений, мелочными обстоятельствами, сиюминутными страстями, гормональной суетой и другими утяжеляющими обвесами, которые как тюнинг на автомобиль нацепляет на нас проживаемая жизнь.
У него всего этого не было. Глушкин уже жил в своём идеальном, гармоничном мире, отбросив от себя всё мирское - суету сует и всяческую суету. Недаром, таких как он, в народе издревле называют - божий человек.
Так случилось, что Марк Михайлович его обрёл, свой потерянный рай. И звал нас тоже найти его, войти в него...
 Он как Харон, брался перевезти нас, но не в царство мёртвых, а в другой, лучший мир, в зыбкое и прекрасное далёко.
Пусть это его страстное желание не могло исполниться, но вольно или невольно, осознанно или неосознанно,  оно навсегда осталось с нами.
Лёгкой грустью о не сбывшемся, навсегда потерянном...

Однажды, через много лет, случай, а точнее внезапный ливень, занёс меня в подвернувшийся магазин «Политкнига». Пережидая затянувшуюся стихию, я, от нечего делать, листал первые попавшие под руку книги.
И вдруг взгляд споткнулся о знакомые до боли строки из той общей тетрадки:
«В период перехода к коммунизму возрастают возможности воспитания нового человека, гармонически сочетающего в себе коммунистическое отношение к труду, коммунистическую мораль...»
Я обомлел. Боже мой! Марк Михайлович, дорогой, неужели ты? Сбылась мечта, оценили в Академии наук - напечатали-таки твои работы!
Донельзя обрадовавшись, я лихорадочно пролистал на начало солидный фолиант, ожидая увидеть его фамилию.
Но на титульной странице значился не он.
Какой-то лауреат и академик...
                6.07.20