Кучинский веретень. Глава 4. и Эпилог

Александр Сизухин
                Дом под Москвой
 

     Редкая птица, спорхнув с черёмухи на иву, заметит, что перелетела она с одного берега Пехорки на другой, речки  в Кучине.
    Но птица, пожалуй, не заметит, а вот люди, кривичи ещё да вятичи,  благодатные сии места углядели и заселили, -  выше по течению  Акатовские курганы хранят тайны древних поселян до нынешних времён.
    Но, как ни интересно было бы углубиться в древности берегов Пехорки, задержимся всё же на временах не столь отдалённых.
    В 1831 году миллионер, сын винного откупщика с говорящей фамилией  Рюмин, приобрёл землю на берегу нашей Пехорки.
    Для постройки имения жена Елена Фёдоровна, урождённая Кандальцева, пригласила французского архитектора Жульена Тибо.  Трудами француза и деньгами Николая Гавриловича Рюмина  через короткое время великолепная усадьба с огромным домом, оранжереей, конюшней, садом, фонтаном и парадной каменной лестницей встречала гостей.
    Лето Рюмины проводили в Кучине, - в имение  хлебосольных хозяев, наряду с многочисленными родственниками, наезжали и гости, -  любоваться, спустившись по парадной лестнице, неспешным течением прозрачной речушки, слушать тёплыми вечерами пение соловьёв в зарослях ив и черёмух, надышаться чистым,  пьянящим воздухом.
    С родственными визитами навещали Рюминых и Толстые -  сам Лев Николаевич с женой Софьей Андреевной.
    Лиза Берс, старшая сестра Софьи Андреевны  вышла замуж за племянника Рюмина - флигель-адьютанта Гавриила Емельяновича Павленкова. Свадьба состоялась в январе 1868 года.
   Сестра младшая, Татьяна Кузминская, в книге «Моя жизнь дома и в Ясной Поляне» так описывала жениха: «Выбор Лизы пал на полкового командира гусарского полка, родом из Малороссии, богатого владельца нескольких имений на юге и в Рязанской губернии. Ему было лет 37-38. Высокий рост, военная выправка, делали его видным и даже красивым. Это был очень милый и приятный человек. С Лизой он говорил о литературе, играл с ней в шахматы».
    Однажды, пока Лиза и Гавриил отдыхали у дяди,  предаваясь шахматной игре и словесности, пришла весть о визите свояков, и на станцию Обираловка послали экипаж, дабы встретить приезд знаменитого писателя достойно.
     Конечно, самому Льву Николаевичу после пережитого “арзамасского ужаса” жизнь в роскошном имении Рюминых виделась не совсем правильной, более того, -  препровождение времени в праздности, - недостойным. Тем не менее, он уступал жене и несколько раз сопровождал её визиты к сестре, так удачно и выгодно вышедшей замуж.
    Льву Николаевичу запомнилась и станция Обираловка с высокой водокачкой.
   “...Когда поезд подошел к станции, Анна вышла в толпе других пассажиров и, как от прокаженных, сторонясь от них, остановилась на платформе, стараясь вспомнить, зачем она сюда приехала и что намерена была делать… То артельщики подбегали к ней, предлагая ей свои услуги, то молодые люди, стуча каблуками по доскам платформы и громко разговаривая, оглядывали ее, то встречные сторонились не в ту сторону. Вспомнив, что она хотела ехать дальше, если нет ответа, она остановила одного артельщика и спросила, нет ли тут кучера с запиской к графу Вронскому.
     — Граф Вронский? От них сейчас тут были. Встречали княгиню Сорокину с дочерью. А кучер какой из себя?
      В то время как она говорила с артельщиком, кучер Михайла, румяный, веселый, в синей щегольской поддевке и цепочке, очевидно гордый тем, что он так хорошо исполнил поручение, подошел к ней и подал записку. Она распечатала, и сердце ее сжалось еще прежде, чем она прочла...
      … Подходил товарный поезд. Платформа затряслась, и ей показалось, что она едет опять. И вдруг, вспомнив о раздавленном человеке в день ее первой встречи с Вронским, она поняла, что; ей надо делать. Быстрым, легким шагом спустившись по ступенькам, которые шли от водокачки к рельсам, она остановилась подле вплоть мимо ее проходящего поезда. Она смотрела на низ вагонов, на винты и цепи и на высокие чугунные колеса медленно катившегося первого вагона и глазомером старалась определить середину между передними и задними колесами и ту минуту, когда середина эта будет против нее. «Туда! — говорила она себе, глядя в тень вагона, на смешанный с углем песок, которым были засыпаны шпалы, — туда, на самую середину, и я накажу его и избавлюсь от всех и от себя»...
 
      Так через десять лет Лев Толстой описал последние минуты жизни Анны Карениной на станции Обираловка.
   
      У Рюминых же, на одном из балов, которые давали они  в Москве, Лев Николаевич увидел княжну Прасковью Сергеевну Щербатову: ”Щербатова не дурна очень. Со скукою и сонливостью поехал к Рюминым, и вдруг обкатило меня. П.Щербатова - прелесть. Свежее этого не было давно.” - записал Толстой в дневнике.
   
    В романе “Анна Каренина” Прасковья Сергеевна превратилась в Кити Щербацкую...

    Подмосковное имение Рюминых после смерти хозяина, Николая Гавриловича, пришло в упадок. Новый владелец сельца Кучино городской голова Н.А. Алексеев перестроил главный дом, - убрав “архитектурные излишества” Жюльена Тибо.
   Правда, Алексеев владел Кучином не долго, - сельцо приобрела у него для детей - восьмерых братьев - Александра Степановна Рябушинская.        Всех братьев Рябушинских природа щедро одарила талантами: были среди них политик, инженер, банкир, коллекционер,  меценат, издатель, учёный, географ, и деятельность каждого оставила свой незабываемый след в истории России.
   С Кучином теснее других были связаны два брата, - “Николашка”, так называли в семье “непутёвого” Николая Павловича, издателя журнала “Золотое руно”, художника, поэта, мецената, коллекционера живописи “Серебряного века”, привозившего в Кучино специальным поездом московскую богему  на феерические “Праздники роз”, - тогда по вечерам, расцвечивая небеса над притихшей Пехоркой, гремели и полыхали фейерверки, а в зарослях мелькали, будто сошедшие с картинок Кости Сомова, “пьеро”, “арлекины” и “мальвины”.
     Размах деятельности братца доходов, естественно, не приносил, а расходы становились велики. Его доля в четыреста тысяч рублей, как роскошный салют в небе, таяла на глазах, на что братья неоднократно указывали ему и советовали остепениться от  “пшиков”.
    Николай Павлович не внимал…
    К началу века подрос и вошёл в разум и предпоследний брат - Дмитрий Павлович, студент, учившийся у профессора Николая Егоровича Жуковского. Именно он, Жуковский, - основоположник науки аэродинамики, увлёк талантливого студента Дмитрия Рябушинского воздухоплаванием.
    В кучинском имении в 1904  году Дмитрий Павлович на собственные деньги создаёт первый в Европе Воздухоплавательный институт, куда привлекает к работе  корифеев науки Н.Е.Жуковского и С.А.Чаплыгина с учениками. На правом берегу Пехорки  строит Рябушинский аэродинамическую лабораторию с целью “ установления точных данных для практического осуществления динамического способа летания” .
   
    Ну, и забегая вперёд, задамся вопросом: разве мог  появиться через 20 лет в другом, а не в этом сакральном месте, где осуществились динамические способы летания, сам Котик Летаев? Ответ, думаю, очевиден.

   Но... революция, о которой так долго говорили большевики, да и не только они, тем не менее свершилась...
   
     В 1918 году Рябушинский отправляет семью к брату в Харьков, а сам остается в Кучине, пытаясь спасти свое детище. «Я остался, чтобы защитить институт. Я отправился в учреждение, возглавляемое Луначарским, и говорил с профессором Московского университета астрономом Штернбергом, членом компартии. Мы говорили с ним довольно-таки откровенно.
И помнится, что на мое замечание, что мои братья, организуя и развивая национальную промышленность, освобождают ее от иностранной зависимости и, следовательно, содействуют повышению уровня жизни всего населения, он ответил: «Мы сделаем это гораздо лучше».
   Как “сделали” описала со слов матери, Александры Дмитриевны, внучка Дмитрия Павловича  - Мариам Пакраван: ”Дмитрий Павлович Рябушинский дожил до полета Гагарина, подтвердившего провидческую мысль ученого, но его выдающийся талант не пригодился на родине, которую он был вынужден покинуть. После революции, когда Саше едва исполнилось семь лет, прежний мир рухнул, разруха и хаос ворвались в Кучино вереницей кошмаров и трагедий. В сентябре 1918 года, после официального объявления "красного террора", группа вооруженных людей ворвалась в кучинский дом Д. П. Рябушинского. Вакханалия новых вандалов длилась до вечера. Ими двигала бессмысленная, жаждущая разрушения ненависть. Одни уничтожали прекрасные рояли, солдатскими сапогами топая по клавиатуре из слоновой кости, другие забавлялись тем, что били хрустальные люстры в гостиной и рвали гардины с окон на портянки. Раздосадованные тем, что не застали хозяина, отлучившегося в Москву по делам Аэродинамического института, они обстреляли из револьверов экипаж, на котором приехала к детям гувернантка-француженка, а напоследок бросили бомбу в тихую речку Пехорку, на которой стояла гидродинамическая лаборатория. И спустя много десятилетий мама с душевным содроганием вспоминала о том налёте, когда люди впервые показались ей злыми волками из сказки”.   
    
     К 1925 году от некогда роскошного имения осталось  небольшое количество каменных построек да конный двор, в одной из построек установили  телескоп и поселили нескольких сотрудников Государственного Астрофизического института имени того самого Штернберга, с которым “откровенно” говорил Рябушинский. Новые “аргонавты” посвятили свои труды спектральному анализу Солнца.

     И опять приходит в голову вопрос, - разве мог не появиться здесь автор строк: 
                Солнцем сердце зажжено.
                Солнце - к вечному стремительность.
                Солнце - вечное окно
                в золотую ослепительность... 
    
    Успехом увенчались  усилия гидролога, профессора Михаила Андреевича Великанова, - ему удалось  на “обломках” гидродинамической лаборатории Рябушинского  создать Кучинскую научно-исследовательскую гидрологическую станцию. 
    Таким образом, и в новое, советское время в Кучине сохранилась небольшая колония учёных и исследователей, - загадочный островок идей, озарений и научного трудолюбия.
                ...В сердце бедном много зла
                сожжено и перемолото.
                Наши души - зеркала,
                отражающие золото.  -
    прозревал Андрей Белый  в 1903 году в стихотворении - “Солнце”.

   А уцелевший конный двор, несмотря на обсерваторию, местные жители долго ещё называли “конюшнями Вронского”...


    Клодя понимала, что жизнь на Бережковской в комнате с разбитым окном стала для Бориса невыносимой. В феврале его преследовала только одна мысль, - куда бежать из этой опостылевшей квартиры с постоянными скандалами за стеной, которые отравляли всё, и делали невозможной ни работу, ни чтение, ни те редкие встречи её и его.
   Понимала она и чувствовала сердцем, что на её любовь Борис всё больше отвечает взаимностью, - это и радовало, и тревожило - где им встречаться?! У неё на Плющихе? Но там - муж, мама, тётя… Боря приходил, конечно, но... “как друг”. Получалось неудобство, взятое в кубе. Мама умоляла соблюдать “приличия”  и ни в коем случае не разводиться с мужем, с Петей, - мама уважала его и любила.
    Но сердцу не прикажешь, - Клодя искала новый дом.
    И такой дом нашёлся: жена профессора Великанова пригласила Клавдию Николаевну и Бориса Николаевича приехать  к ним в Кучино.
    - Приезжайте  на лето, у нас тихо, чудесная природа, - предлагала Великанова. - Борис Николаевич будет работать, - никто не будет ему мешать, люди кругом порядочные, занятые наукой… рядом чудесный лес, река...
     Великановы предоставили им две небольшие, отдельные комнаты в жилой части обсерватории. В конце марта Борис и Клодя переехали.
      Устроились пока временно, но и этому были рады, надеясь осмотреться и, если понравится Кучино, подыскать жильё в частных домах ближе к станции.
   
    Главное, что за стеной не кричали “горгоны” и не шипели “вампиры”...
 
    В первый день переезда в новом, “своём”, доме  вместе готовили ужин.
    Боря увлёкся кухонными хлопотами, - не отходил от плиты и всё советовал Невеличке, что надо посолить, что поперчить, а что пожарить. Всё получилось на славу.
    Перед сном они вышли на крыльцо: день быстро угасал, с крыши капала капель, и вот уже ночное небо усыпали звёзды: здесь их хорошо видно -  мириады звёзд!
    Борис Николаевич замер. Невеличка смотрела на него снизу - голова на фоне звёздного неба, в дымке растрёпанных светлых волос вкруг чистого, матового чела, показалась ей частицей этого чёрного Космоса, - одинокой, загадочной планетой, которая сейчас  улетит и затеряется среди звёзд.
    Она взяла его руку, прижалась к ней.
    Оба молчали.
    Времени не было.
    Он свободной рукой начал тихо гладить её волосы, сперва еле слышно касаясь, потом всё сильней и живее. Он возвращался...


    Мальчик приоткрыл глаза, но не понял, где  находится, - под его щекой лежала скомканная муругая тряпица с бурыми разводами - чего? Крови? Но откуда?
     Он облизал языком нижнюю губу, -  огромную, разгубленную, как бы чужую,  которая не чувствовала касания, свисала из неё жёлтая нитка; он  пошевелил языком во рту, - правая щека изнутри бугрилась, болела от прикосновения, видимо, ниткой этой  сшитая. Он с трудом выпростал из-под одеяла руку и потрогал снаружи щёку: кожу, шершавую и в каких-то струпьях, защипало.  Он мучительно пытался вспомнить, что произошло.  Он танцевал с Лизой… Потом… потом… Нет, не провожал её… Он вышел на улицу, моросил холодный дождь со снегом… потом… потом… яркая, золотая вспышка, потом...  два лица расплывались над ним - плачущее мамы и испуганное - директора школы. Губы их шевелились, - они говорили, но он не слышал о чём, и … всё,  - ничего, пустота…
    Мальчик тихо застонал, закрыл глаза и соскользнул в сон.

    В темноте школьного двора, за грудой, собранного дураками,  железа хоронились трое: Козлов, Рогачёв и Кабанов. Из большой картонной коробки они соорудили нечто вроде шалаша, который  скрыл шоблу от дождя и любопытного глаза.
   Козлов время от времени давал косяка на улицу - не идёт ли фраер? 
   Кабанов и Рогачёв доставали из карманов подобранные по пути “бычки” и потрошили их в жестяную банку.
    - Бить будет Рогач, а Кабан бегит понт отбивать, - распределял роли Козлов-Пушкин, - ты, Рогач, ударил и сразу сюда, ко мне, рванут за Кабаном, а мы по-тихому  в темноте свалим.
   - А чем бить? - спросил Рогач. - Кулаком?
   - Газетой, дурило… но не ухандокай смотри, так, влёгкую, чтобы запомнил… Недолго музыка играла, недолго фраер танцевал… ПонЯл?
   Пушкин цыкнул слюной сквозь зубы.
   Рогач свернул из бумажного оторвыша цигарку, чиркнул спичкой, хороня огонёк в ладонях, склонил рожу, прищурил глаза в жёлтых гнойниках ресниц.
   - Ага...
   
    Шли вторые сутки с того провала в никуда; вторые сутки Мальчик лежал в Балашихинской центральной районной больнице в травматологическом отделении.
    Врачи диагностировали у пациента М.П. сотрясение мозга от удара по голове металлическим предметом. После потери сознания М.П. вдобавок упал лицом на кучу угольного шлака и ободрал кожу правой стороны лица; щека и нижняя губа были рассечены о зубы, и на глубокую рану пришлось наложить шов. По счастливой случайности черепно-мозговая травма оказалась закрытой, окажись наоборот - последствия могли стать необратимыми.
    В палату к М.П. никого не пускали, даже маму. Она дежурила в коридоре, но врач настоял на том, чтобы  шла домой, потому что находиться в коридоре рядом с палатой всё равно бесполезно.
     - Доктор, а почему он всё время спит? - спрашивала мама. - Он же проснётся? Проснётся?
     -  Конечно...А то, что спит, это даже хорошо.  Больше спит, - быстрее... поправится, - ответил врач.
   
    Глаз не открывая, М.П. почуял вдруг чужой запах - хлорки, лекарств, табака и прозвучал незнакомый голос:
    - Больной М.П., слышишь меня? Если слышишь, открой глаза…
   Мальчик приоткрыл веки  и увидел перед собой мужчину - в белой шапочке, в белом же халате, а спереди у него, охватив шею блестящими дужками,  висел стетоскоп.
   - Вот так… хорошо… Я доктор Цуприков…
    Доктор Цуприков отвернул край одеяла, вставил в уши слуховые трубки и упёр стетоскоп в грудь больного.
  - Тэк-с, тэкс… - послушал справа, послушал слева, - хорошо, всё хорошо...
    Потом доктор  надел на левую руку резиновую перчатку и засунул указательный палец в рот больному и поводил им по зашитой щеке.
    Неприятный вкус резины чуть не заставил Мальчика срыгнуть, но он проглотил, подкативший к горлу,  комок и закашлялся.
   - Спокойно, молодой человек, спокойно, - сказал доктор, - поправляемся, поправляемся... да… пока не вставать, да… не вставать.
  Доктор Цуприков ушел, - дверь скрипнула, стекло в ней неприятно дребезнуло.
   В палате больной М.П. лежал один. Белые стены, сходясь в угол, расширяли пространство до бесконечности,  - белое ничто также пугало, как и чёрная бездна. Голова кружилась, глаза сами собой закрывались.
   
    И день прошёл, и ночь миновала…

   Мальчик открыл глаза, - он лежал на животе,  видя близкий пол, а не дальний угол, уходящий за горизонт, - вдруг в поле его зрения  оказались кирзовые ботинки. 
   В голове мелькнуло:
   - Где-то я их видел … давно… да…У Гав Гав... такие.
   Он чуть повернул голову, и скосил глаза кверху: из белого халата торчала тыковка в светлых кудельках, теперь уже сомнения не было, Галины Ивановны.
   - Лежи, лежи… Тебе нельзя... вставать, - сказала она и осторожно погладила М.П. по голове, как бы прижимая к подушке.- Ну, здравствуй, перебежчик.
   - Здравствуйте, Гав... Галина Ивановна, - чуть не сбившись вначале, прошептал он.
   - Как же тебя угораздило?
   - Да вот… угораздили, - он попытался улыбнуться, но разбитое лицо и зашитая губа заныли и свело их.
    Галина Ивановна достала из авоськи бумажный пакет, - в палате запахло мандаринами.
   - Мы  с ребятами принесли тебе фрукты… поправляйся давай.
    Только сейчас он заметил, что из-за приоткрытой двери выглядывали несколько одноклассников из старой школы.
     Под одеялом он лежал совершенно голый и это смущало его, но он всё-таки вытащил из-под одеяла  руку и помахал им.
    Ребята с растерянностью во все глаза смотрели на товарища, а одна девочка, Наташа, плакала и вытирала слёзы платочком.
    - Мандарины ешь… полезно, поправишься быстрее, - не зная что сказать ещё, Галина Ивановна замолчала.
    - Спасибо вам, ребята, спасибо… Галина Ивановна, вы меня простите, пожалуйста…
    - За что?
    - За всё... простите.
    И все исчезли, и дверь закрылась.
   “Вот, Гав Гав приходила… А Наташа плакала… Почему? - размышлял М.П., вспоминая увиденное. - Она мне нравилась… до Лизы… давно… совсем по-другому… по-другому...”
    В дверь вошла медсестра, толкая перед собой  никелированную стойку для капельницы, - звякали перевёрнутые вверх дном стеклянные бутылочки с раствором.
    - Почему их пустили, а маму - нет? - спросил он медсестру.
    - Кого - их? Никого здесь не было…
    - Ну, из старой школы… ребята приходили…
    - Ты бредишь что ли, или спишь? Спи дальше тогда.
   Ловко воткнув иглу в вену на руке и повернув краник дозатора, медсестра ушла.
   И опять сон открывал М.П. дверь, выводящую в другой мир.
 
   Он шёл по Пушкинской улице к дому Лизы. Он проходил мимо кривеньких забориков, за которыми расплывались, исчезая в эфире, деревянные домишки, будто их и не было вовсе. А над забориками свисали огрузлые ветви, на которых краснели бочкАми спелые яблоки. Ветви будто предлагали - возьми, возьми, сьешь же. Но он торопился дальше - мимо, мимо кособоких домишек - к её дому! Дом её, такой красивый, ровненький и аккуратный, выкрашенный в тёмно-зелёный цвет,  силуэтил на взгорке между двух высоких сосен.
   Он видел Лизу внутри его, - вот она вернулась из школы… зашла в свою комнату… сняла и повесила на спинку стула школьную форму… потом завела обе руки за спину и расстегнула белую пуговку …
   И наступила тьма, и дальше он ничего не видел. Дверь захлопнулась.
   В палате плавал новогодний запах мандаринов…

   К летнему теплу Клодя и Борис Николаевич перебрались из “имения” Рябушинского ближе к железнодорожной станции, на дачу Левандовского. Они заняли мезонин с балконом, обращённым в сторону леса. Спокойная гущина хвойных дерев, обозреваемая с балкона, пересвист птиц и лёгкий ветерок, настоянный на хвое, располагали к работе.
    Длились дневные прогулки по окрестностям, где Андрей Белый, присаживаясь на пенёк, или расположившись на лужайке перед прудом, набрасывал черновики, вбирал краски: “ … колебались причудливым вычертнем тени от сучьев; и первая, жёлто-зелёная бабочка перемелькнулась с другою - под солнцем… пошли перемельками; быстрым винтом опустились, листом свои крылья сложили.
    И листьями стали средь листьев.
    Щебетливые скворчики вдруг обозначились: в кустиках: а сквозь орнамент суков прогрустило апрельское небо: в распёрушках белых…” - и   дома, вечером, а чаще до глубокой ночи, он работал - переносил дневные “краски” в рукопись “Москвы под ударом”. Стопка листов  быстро росла на столе.
    Клодя вспоминала эти дни: “ Б.Н. долго засиживался по ночам за работой и перед сном просил дать ему чаю и чего-нибудь закусить. В ожидании, пока я приготовлю, выходил на балкон подышать, освежиться, “взять в себя” тишины и предрассветной прохлады. Поставив чайник на керосинку, я спешила к нему. Мы усаживались на верхних ступеньках деревянной крутой лесенки, сбегавшей на дворик - в берёзы и сосны…
Было тихо кругом. На всю окрестность мы только двое не спали. Это был любимый наш час, час непередаваемого очарования летних ночей перед зарёю. Б.Н. сидел, прислонившись к балконному столбику, чуть подняв голову и охватив руками колени. Мы молчали или переговаривались полушёпотом.”
    В столь поздний, а вернее уже - ранний час, как же хорошо быть вместе!
    Никто не мешал, не перед кем не нужно было таится, изображать  “приличия”: только вдвоём, созерцая нарождающуюся зарю,  согреваемые - нет, ещё не Солнцем, но взаимной любовью...
   
        Дом в Кучине от Москвы не за горами - полчаса с Нижегородского вокзала, и вот - очередной гость топтался у шиповского забора в сумерках. Хорошо, если визит оговаривался заранее, но появлялись визитёры и неожидаемые. Тут уж Елизавета Трофимовна, по-хозяйски выскочив на крыльцо, бросалась на защиту жильца:
   - Эй, кто там стучит?! Чего вам? Мимо, мимо проходите!
   - Борис Николаевич Бугаев здесь живёт? - кричал  человек через запертую калитку.
   - Кто? Борис Николаич? Нету его дома, в Москву уехал, - отвечали с крыльца густым, не то мужским, не то женским, голосом.
   - Да это Пётр Никанорович Зайцев. Я по приглашению Бориса Николаевича. Он ждёт, мы с ним договаривались…
   - Вон оно что… Ладно, пойду узнаю, - ворчала хозяйка.
   Посетитель перетаптывался у калитки, пока  во тьме ноябрьского вечера не послышались шаркающие шаги и не загремели открываемые запоры.
   - Дома! Пожалуйте, просит…
   Пока Пётр Никанорович знакомился с хозяйкой, из двери выбежал, протягивая навстречу руки, и сам Борис Николаевич.
   - Проходите, дорогой мой, сюда, сюда, - обрадовался приезду своего литературного секретаря и друга Борис Николаевич.
   П.Н.Зайцев в своих воспоминаниях писал: “Оказалось, что Андрей Белый сразу условился с хозяйкой, Елизаветой Трофимовной Шиповой, чтобы она не пропускала к нему незваных и непрошенных гостей. Как и раньше, к нему заходили не только люди дела (издатели) или близкие, но появлялись и те, с кем ему не было нужды встречаться.
    Считается, что писатель -  человек свободной профессии, нигде не служит, только и делает, что пишет у себя в кабинете, а от этого занятия его можно и оторвать. От таких нежелательных гостей и забаррикадировался Андрей Белый, так как в Кучино уже начали ломиться посетители. Вот объяснение сцены, произошедшей в мой первый приезд”.
   Часто приезжал Пётр Никанорович в Кучино, - дел у него , как у литературного секретаря Андрея Белого, было много. В Кучине писатель работал весьма плодотворно: мемуары, статьи, новые стихи, редактирование прежних, а главное - он заканчивал вторую часть первого тома романа - “Москва под ударом”.
   Однажды, после обеда и чая Борис Николаевич пригласил Зайцева пройти в ”кабинет” и послушать отрывок. Пётр Никанорович хорошо знал эту привычку писателя обязательно проверять “на слух” законченные вещи.
   В этот день Клавдии Николаевны не было - отъехала в Москву, а Андрею Белому нетерпелось проверить “на слух” одну из самых страшных сцен в романе, - ту, где профессора Коробкина мерзавец Мандро пытает “жеглом”.   
  В “кабинете” на простом столярном, покрытым куском сукна, столе аккуратной стопкой лежали листы рукописи; со стены сверлил взглядом чёрных, жутковатых глаз Рудольф Штейнер, - портрет, который  так пугал хозяйку, Елизавету Трофимовну, что она старалась и не смотреть на ЭТОГО; ещё несколько фотографий украшали стены и стол:  отца, Николая Васильевича Бугаева, Ломоносова, Пушкина; напротив  стола - железная кровать, покрытая стёганым лоскутным одеялом; с другой стороны - низенький дачный диванчик, с положенным на нём сенным матрасиком для гостей. Вот и весь “кабинет”, а скорее - келья аскета.
   Выцепив из стопки листов один, Андрей Белый начал читать, -
 голос его, с сипотцой, бархатистый, завораживал, удивительно передавая смысл и ритм написанного:
        “Вот - связаны руки и ноги; привязаны к креслу; тогда запыхавшийся, густо-багровый мерзавец, устал; а избитый повесил клокастую голову.
     - Полно, профессор, - сдавайтесь!
  Охваченный непоправимым, разорванный жалостью, понял, что - силы его покидают:
     - Покончимте миром!
    Молил - не лицо уже просто пошлёпу оскаленную (кровь сплошная; и - жалкая дикость улыбки безумной).
    Заметим, что стоило б только сказать:
    - Здесь, - в жилете: зашито!
   И - всё бы окончилось.
   Связанный, брошенный в кресло - над собственной кровью - имел силу выдохнуть:
    - Я перед вами: в верёвках; но я на свободе; не вы; я - в периоде жизни, к которому люди придут, может быть, через тысячу лет; я оттуда связал вас: лишил вас открытия; вы возомнили, что властны над мыслью моею; тупое орудие зла, вы с отчаяньем бьётесь о тело моё, как о дверь выводящую: в дверь не войдёте!
    Тут стал издавать дурной запах: тот запах был запахом крови...”
     Борис Николаевич сделал паузу, измученно, будто сам профессор Коробкин, выдохнул и посмотрел на реакцию Петра Никаноровича. Зайцев внимательно слушал, глаза выражали тревогу. “Продолжайте, Борис Николаевич, продолжайте же... Это - на грани…” - Пётр Никанорович не смог подобрать верного слова.
    Белый продолжил:
    “В испуге Мандро привскочил, потому что представилось: если открытия он не добьётся, то он - здесь захлопнут, как крыса.
     - Вы знаете ли, что такое есть жжение?
     И жестяною рукою схватил, как клещами:
     - Свеча жжёт бумагу, клопов: жжёт и глаз! Быть жегому - ужасно!
     Закапы руки и закопты руки стеарином: пахнуло на руку отчётливым жогом; к руке прикоснулось жеглО.
    - О !
Не выдержал.
    - О !
    Детским глазом не то угрожал, а не то умолял: и казалось - хотел приласкаться ( с ума он сошёл )!
     Тут в мозгу истязателя вспыхнуло:
      “Стал жегуном!”
     Но он вместо того, чтобы свечку отбросить, - жигнул; и расплакался, бросивши лоб в жестяные какие-то руки. И комната вновь огласилася рёвом двух тел; один плакал от боли в руке испузыренной; плакал другой от того, что он делал.
      Огромною грязною тряпкой заклёпан был рот…”
     Борис Николаевич взял из пепельницы папиросу “Дели”, попытался затянуться, но дешёвый табак не горел уже,  положил папиросу обратно;  и продолжил чтение:
      “Со свечою он кинулся к глазу; разъяв двумя пальцами глаз, он увидел не глаз, а глазковое образование; в “пунктик”, оскалившись, в ужасе горьком рыдая, со свечкой полез.
       У профессора вспыхнул затоп ярко-красного света, в котором увиделся контур - разъятие чёрное ( пламя свечное ); и - жог, кол, и влип охватили зрачок, громко лопнувший; чувствовалось разрывание мозга: на щёчный опух стекленистая вылилась жидкость.
      Так делают, кокая яйцы, глазунью-яичницу.
      Связанный, с кресла свисал - одноглазый, безгласый, безмозглый; стояла оплывшая свечка; единственным глазом он видел свою расклокастую тень на стене с очертанием - всё ещё - носа и губ; вместо носа и губ - только дёрг и разнос во все стороны; тыква - не нос; не губа, а - кулак; вместо глаза пузырь обожённого века; на месте, где ноготь раздробленный,  - бУхало, рвалось, тяжелело.
     Как будто копыто, - не ноготь, - висело.
     Жегун побежал - вниз: “татАтататА” - каблуками, по лестнице; слышалось, как тихо вскрикнули ящики; письменный стол был разломан...”

     Борис Николаевич смолк, достал из кармана спички, взял погасшую в пепельнице папиросу, прикурил и  глубоко затянулся.
     Пётр Никанорович, ошеломлённо молчал. Впечатление было огромным, - из под очков слёзы катились, и он не стеснялся их.
     - Потрясающе, Борис Николаевич… Как вы смогли?... Мы все… - Коробкины… Это - финал?
     - Нет, там ещё несколько страниц. О Москве… о начале мирового пожара. И будет продолжение, обязательно. Так я ИХ не оставлю.   
    -  Вспоминается мне... восемнадцатого года ещё, рассказ ваш “Йог”,  - в нём ведь впервые появился Коробкин… Вы будто обронили тогда зерно в землю, и вот - проросло… Из зёрнышка-то вырос такой кОлос...

    Они ещё долго разговаривали в тот приезд Зайцева в Кучино, - говорили о том, что печатать роман у “сменовеховца” Лежнёва, скорее всего, уже не имеет смысла. Но что делать - Андрея Белого связывал с ним кабальный договор, по которому, ещё не написанный роман, уже принадлежал Исаю Григорьевичу. По совету Зайцева решили всё-таки от Лежнёва уйти, а через Бориса Пильняка выйти на  Воронского и предложить законченные две части “Москвы” в его издательство “Круг”.
    На том и порешили, когда послышались шаги на лестнице.
    - Это Клодя! -  подскочив на стуле, узнал Борис Николаевич шаги по звуку. - Вернулась из города.
    - Ну, а мне - пора… Спасибо, Борис Николаевич, спасибо! Я свяжусь с Пильняком, - этот “таран” всё уладит.
   Пётр Никанорович поднялся с дивана, взял свой портфель. Вошла Клавдия Николаевна.
    - О! У нас гость. Рада вас видеть, Пётр Никанорович. А что? Вы уже уходите? А чаю выпить на дорогу? Вы почему, Борис Николаевич, гостя так провожаете? Я быстро устрою… А может быть у Елизаветы Трофимовны и самовар горячий… Или на керосинке согреем…
   Захлопотала Клодя.
   - Кстати, нам Пётр Никанорыч  целый бидон керосину привёз… Царский подарок, - хвастался Борис Николаевич, поглядывая на Зайцева.
   - Иду ставить чайник… на керосинку!
    По лестнице вниз - “татАтататА” - послышалась дробь шагов Невелички.
    Вскоре все трое сидели уже за чайным столом.
   - Вот, Клавдия Николаевна, решили мы  “Москву” от Лежнёва всё-таки забрать, -  поделился новостью Борис Николаевич. - Иначе пролежит рукопись без движения. А на что жить!?
   - Но он же платит  понемногу в счёт гонорара… Всё-таки какой-никакой доход, - тихо возразила Клавдия Николаевна, испугавшись очередного безденежья.
    - Платит. А дальше, коли роман не напечатают, чтО!?, - рассуждал Борис Николаевич. - На его подачки не проживёшь, да они и закончатся скоро. А на Кавказ собирались?
   - Ну, вам виднее… Да, кстати, Петя собирается  в отпуск приехать и пожить у нас... 
    Зайцев посмотрел на Бориса Николаевича, на лице которого, после  услышанной новости, появились какая-то детская обида и растерянность.
    Зайцев всё никак не мог до конца уразуметь, - каковы всё-таки взаимоотношения этих троих милых людей? Кем считает себя Пётр Николаевич Васильев, - попрежнему мужем Клавдии Николаевны, или теперь - ОН,  приедет на правах... друга?
   - Да? Что, опять!? Вот - некстати… Я ведь начал третью часть… что же теперь? - отложить?
   Борис Николаевич встал из-за стола и направился в кабинетик, и через некоторое время появился, держа в руках с десяток исписанных листов. Он что-то хотел сказать, но промолчал, и, постояв у перегородки, вернулся в кабинетик. Видимо раздумал показывать написанное.
    - Ну, право, ребёнок,-  то одно, то другое, - обратилась Клавдия Николаевна к Зайцеву.
    Пётр Никанорович заметил, как теплели глаза Клавдии Николаевны, когда смотрела она на своего “несчастного” писателя.
    Борис Николаевич вернулся к чайному столу с пустыми руками.
    - И когда  ждать “бедного рыцаря”? - спросил.
    - На следующей неделе…
    День мерк, пришло время прощаться с радушными хозяевами,  и, чтобы не опоздать на поезд, Пётр Никанорович откланялся и поспешил на станцию...

     Ах,  как же писателю необходима любовь! Как воздух. Без неё  творить невозможно, -  и не такой ли взаимной любовью - Льва Николаевича и Софьи Андреевны -  сотворены великие русские романы “Война и мир” и “Анна Каренина”?
       В дневнике Толстой в первые счастливые годы яснополянской совместной жизни признавался: “Люблю я её, когда ночью или утром я проснусь и вижу - она смотрит на меня и любит. И никто - главное, я - не мешаю ей любить, как она знает, по-своему. Люблю я, когда она сидит близко ко мне, и мы знаем, что любим друг друга, как можем, и она скажет: Лёвочка, - и остановится, - отчего трубы в камине проведены прямо, или лошади не умирают долго и т.п. Люблю, когда мы долго одни и я говорю: что нам делать? Соня, что нам делать? Она смеётся…
   Нынче я проснулся, она плачет  и целует мне руки. Что? Ты умер во сне… Люблю всё лучше и больше.”
   Глубока и безбрежна - “как она знает, по-своему”  была любовь Софьи Андреевны, -  почти всё время беременной, или кормящей грудью, к своему Лёвочке, - и  среди домашних забот она обязательно находила время, чтобы переписать начисто листы рукописей гениального Льва.
   Только “Войну и мир”  переписала девять раз!
    А вот как вспоминает о своей любви Клавдия Николаевна Бугаева: “Уже после, когда его не было, как-то читала я “Маски” и - вздрогнула. Неожиданно новым совсем смыслом зажглись мне знакомые, столько раз слышанные мною строчки. Я словно видела вновь перед собой Б.Н. и слышала его голос: “... летучие ужасы мира стремительно вниз головою низринулись - над головою не нашей планетной системы, - чтобы зодиак был возложен венком семицветных лучей! И вселенная звёздная стала по грудь: человек - выше звёзд!” (“Маски”)
    “Человек - выше звёзд!” - звучал его голос.
    “Выше звёзд” - как же и чем? “Выше звёзд” он любовью, - сердечным теплом. Ему дан этот луч, этот солнечный греющий луч, рассекающий чёрные тучи всех “ужасов мира”. В разговоре с Тителевым ( в “Масках”) Коробкин указывает на факт убывания скорости света, что ведёт к охлаждению нашей вселенной. И на насмешливый вопрос Тителева: “Ты-то... разогреешь созвездия?” - отвечает решительно: “Да-с!” - “Чем?” - “Любовью”. Это ответ самого Б.Н.
     … И я вспоминаю: каким бы смятением ни был охвачен Б.Н., но при слове любовь он стихал…
     … Но - любовь он таил. Это было то, что в общении с людьми он не обнаруживал, о чём целомудренно-строго молчал…
     … Мне почти страшно писать это слово. Слишком много оттенков в его понимании. Оно стало избитым, захватанным; стало штампом, почти таким же бессодержательным, как и другое великое слово: добро…
     … А он нёс любовь как родник своей жизни; он верил в любовь как в изначальную силу, создавшую мир; и в своём творчестве видел лишь “малый и слабый” отблеск этой великой, единой основы всего.”
    
    И как невыносимо страшно становится, когда “сердечное тепло” остывает.
   
     Есть потрясающая фотография со станции Астапово: одинокая Софья Андреевна заглядывает в окно дома, где умирает Лев Николаевич Толстой. Внимание всего мира в те ноябрьские дни было приковано к  небольшому домику… Да что ей было в тот миг до всего мира, когда ощутила она  на лице и на сердце ледяной холод, идущий ОТТУДА...

    Но как удивительно и прекрасно быть согретым сердечным теплом до конца дней своих!
    В декабре 1933 года Андрей Белый оказался в больнице. Люди близкие понимали, что едва ли Борис Николаевич из неё выйдет. У постели слабеющего писателя постоянно, сменяя друг друга, находились Клавдия Николаевна и Пётр Никанорович Зайцев.
    Пётр Никанорович вспоминал: “... Помню, в те дни, как-то в свободную минуту в больничном коридоре, Клавдия Николаевна заговорила о своей первой встрече с Белым.
    - Едва я увидела его, это было осенью 1916 года, мною овладело глубокое чувство к нему. Сопротивляться этому чувству было невозможно. Оно оказалось неодолимо.
    Помолчав, она сказала тихо:
   - Мы с вами всегда будем ему верны. Правда, Пётр Никанорович?
    Мы дружески и братски обнялись. И оба в эту минуту чувствовали, что теряем Бориса Николаевича.”
    8 января 1934 года Пётр Никанорович собирался пойти в больницу вновь - сменить Клавдию Николаевну. Но в час дня ему позвонил Г.А.Санников, и сказал, что Бориса Николаевича не стало...       

     Из Обираловки, стуча колёсами, змейкой выстроив вагоны, по мосту через Пехорку, надвигался поезд. Паровоз, выпустив клубы белого пара, пронзительно свистнул, оповещая округу - “Я” пришёл - заскрежетал колёсами, сцепками и остановился. Из последнего вагона, свесился тормозной кондуктор, размахивая жёлтым железнодорожным флажком. Когда пассажиры забрались в вагоны, и платформа опустела, он переливчато свистнул в свисток, - паровоз прогудел в ответ, и состав медленно тронулся.
        В вагоне Пётру Никаноровичу удалось занять место у окна. Поезд, набирая скорость, катился между зелёными откосами, которые скрыли дома, как справа, так и слева. Откосы тянулись до самой Салтыковки. На правом склоне, примерно против дома Шиповых, паслась забытая белая коза, - не переставая жевать и тряся бородой, она провожала поезд долгим козьим взглядом.
   А Пётр Никанорович размышлял о превратностях любви.
   “ Как же встрепенулся Борис Николаевич, услышав шаги Клавдии Николаевны… Только шаги! И это милое - Клодя, вырвалось... ласковое, интимное. А как наивно, стараясь соблюсти приличия, при посторонних, они величают друг друга по имени отчеству и на Вы… Как сияли у обоих глаза! Нет, не страстью, не безумием влюблённости, но -  любовью. Той любовью, к которой  шли всю жизнь. И ведь оба они до поры до времени были не свободны: да и сейчас-то Клавдия Николаевна официально - жена Васильева; он и наезжает в Кучино; совсем недавно расстался Борис Николаевич с ледяной своей Асей; а что говорить о его”романах”: с неуравновешенной, ртутью ускользающей, Ниной Петровской… Петровская…  за любовь принимала вожделение, страсть, которые не длятся долго, а  чтобы длить, пристрастилась к наркотикам;   или безумная влюблённость в “БлОчиху”... Он ведь с ума сходил. И “Прекрасная Дама” чуть было не снизошла… Но Любовь Дмитриевна всю жизнь, как оказалось, любила Блока. Сашеньку… Муж Клавдии Николаевны - Васильев… Никогда, видимо, она не любила его. Но - снизошла. А  жизнь показала, что по-настоящему любила она только Бориса Николаевича. Любила и сделала всё, чтобы быть, наконец, вместе… Вот интересно: будто в зеркале отразились друг в друге Блок и Белый... но в любви всегда победит женщина…” -  размышлял Зайцев под стук колёс, глядя  на промельк за окном угасающего в сумерках пейзажа. Там всё длился и длился зелёный склон, а поезд, коротко гуднув и тарарахая тормозами, - подъезжал уже к Салтыковке.

   
      От Салтыковки до Балашихи ребята решили ехать после уроков на такси. В машину набились “под завязку”, - водитель сначала и трогаться не хотел, но ребята уговорили, объяснив, зачем едут.
     - Что ж бросили пацана! - укорял шофёр мальчишек. - Надо найти уродов и навалять как следует.
    - Мы найдём, мы их порвём! - горячились ребята.

    Прошла неделя, как М.П. привезли в больницу, - и теперь его, наконец, разрешили посещать. Каждый день приходила мама, а в выходной приезжал и отец. Он долго смотрел на желтовато-синюшное лицо сына, потом осторожно погладил по голове.
    - Больно тебе, сынок? - спросил.
    - Теперь уже нет, пап, совсем не больно, но вставать почему-то не разрешают.
    - Ну, врачам-то виднее, ты уж выполняй всё, что говорят… Потерпи… Знаешь, кто бил?
    - Неа, темно же было, да и сзади ударили, пап.
    - Подлецы...
    Отец сжал губы, руки начали дрожать, и, чтобы унять неуместную тряску, он сжал ладони в кулаки и чуть отошёл от постели, пропустив вперёд маму.
    - Мальчик наш, держись. Врач говорит, что всё нормально, обошлось…  Я пирожков твоих любимых нажарила, - мама открыла тумбочку и положила туда два пакетика с пирожками.
   - А почему два? - спросил он.
   - В одном с мясом - к обеду, а в другом сладкие, с джемом - к чаю.
   - Ух ты! Спасибо!
   - К тебе ребята из класса собираются приехать. Вася приходил, спрашивал - какая палата, с какого часа можно посещать. Так что завтра, наверное, приедут. Вот - пирожками угостишь.
   - Да, приедут… Я знаю…
    Он действительно знал, что ребята приедут завтра. Откуда пришло к нему это знание, он не совсем понимал, но был уверен в том, что - завтра; и Лиза приедет, и он радовался и ждал.
   
      По прежнему сны тревожили его.

      По тонкой трубочке с иглой на конце,  воткнутой в вену на локтевом перегибе, сны стекали капля за каплей из прозрачной склянки, уцепленной стальным полукольцом на вершине стойки, в вену.
     Сердце каждым ударом проталкивало каплю дальше, и там, - в сознании, оросив мозг, капля превращалась в картину сна - то дивную, то пугающе бредовую. Картины сменяли друг друга.
    
     Он опять идёт по утренней Пушкинской к заветному дому, красный диск солнца румяным яблоком сияет в конце улицы, а у кривого заборика стоит Ирина Казимировна и золотистый ореол светится вокруг головы её; протягивая руку, она срывает нижние яблоки с дерева… с древа познания… Ева даст яблоко Адаму… он читал в книге из коробки на чердаке… и тогда их выгонят из Рая…  Ему страшно приближаться к ней; надо как-то пройти мимо, проскользнуть незаметно, - он идёт вовсе не к ней, а к той, единственной, к Лизе…
     Грудки её - два яблочка сладких, - ему…
     Вдруг он замечает, что кто-то движется навстречу. Да это же сам Пушкин, - настоящий, курчавый, в осеннем пальто с крылаткой, живой и быстрый, только лицо его омрачает серая печаль. Он смотрит по сторонам,  машет цилиндром, он говорит:
                Пора, мой друг, пора! покоя сердце просит -
                Летят за днями дни, и каждый час уносит
                Частичку бытия…
     Нет, нет! всё впереди ещё, мне надо дойти до её дома, она меня ждёт, она думает обо мне, и я… я не познал.
     Александр Сергеевич продолжает:
                ...Вы слышите ль влюблённый шёпот,
                И поцелуев сладкий звук,
                И прерывающийся ропот
                Последней робости?   
    Он смотрит во все глаза на поэта и слышит голос его, но замечает, что у древа познания стоит уж не прекрасная Ирина Казимировна, а косорылая Зинка, дочь Манимитиной! Она вращает косыми глазами, хохочет рыком, швыряет гнилые яблоки в Пушкина.
    Он встаёт между ними, и яблоки разбиваются о его голову…
   
    Пришла медсестра. Вытащила и свернула трубку капельницы.
    - Он опять спит! - медсестра потрогала больного за плечо. - Эй, М.П. просыпайся! К тебе ребята пришли… Открывай глаза-то!
    Открыл, - и правда: в палате толпились ребята, одноклассники, а там, позади всех, стояла  Лиза. Он увидел её сразу, и ему показалось даже, что и вокруг никого нет, а есть лишь она одна, - Лиза.
     Ребята шумели, смеялись, стараясь как-то морально поддержать товарища.
    - Вы сразу после уроков? - спросил он.
    - Сразу, конечно!... Мы на такси рванули…
    - У меня в тумбочке пирожки есть, а то вы голодные наверное?
    - Да ты сам ешь, чо? Тебе поправляться надо!
    - Берите, берите… Мне мама ещё нажарит...
    Он смотрел, как ребята достают пакеты с пирожками, с каким аппетитом уминают румяненьких, и радовался.
    Правда, довольно скоро пришла опять медсестра и сказала, что посещение закончено, а в палате находиться стольким посетителям вообще не положено.
    - Давайте, давайте…  Натоптали-то, а убирать Пушкин будет?
    - Тряпку дайте - мы сами уберём!
    - Сами они, знаю я вас, как же уберут они, - ворчала медсестра, выпроваживая ораву за дверь.
    Лизе удалось остаться, - она спряталась за открытой дверью, а потом незаметно проскользнула в палату.
    Осеннее пальтишко её было расстёгнуто.  Чёрный передник, непременный атрибут тогдашней школьной формы, обтягивал её растущие упругие грудки, она наклонилась к Мальчику, - он увидел совсем рядом её нежную шейку с еле заметной голубенькой жилкой,  тонкую полоску  кружев, которыми был обшит стоячий воротничок, из приоткрытых губ на лице своём он ощутил её дыхание, - свежее и лёгкое; потом она поцеловала его разбитую, в коростах, щеку, потом глаза, чтобы он закрыл их, потом поцеловала прямо в губы, прошептав: поправляйся; и лепет губ у его лица показался ему трепетом крыльев бабочки…

    Между тем подмораживало, - с космической неизбежностью наступала зима, - Пушкинская засверкала слюдяными блёстками льда,  из домишек потянулись хвосты дыма к серому небу, из которого гляди: вот-вот  повалит снег, укрывая округу неподвижным саваном…
    М.П.  наконец выписали из больницы.


    На переметённой снегом площади Курского вокзала роились люди.  Это броуновское движение человечков происходило в связи с тем, что к вокзалу прибыли с небольшой разницей по времени поезда Нижегородского и Курского направлений.
   Остановка  городского трамвая была переполнена, и Борис Николаевич с опаской поглядывал на людской скоп. Он всегда сторонился толпы, одержимой одной целью - всем влезть  в один трамвай, набиться в один вагон, втиснуться в одну дверь. В таких ситуациях толпа  оттесняла, сметала, и даже давила чуть не до смерти слабых и нерасторопных.
    Из-под надвинутой на глаза шапки-ушанки псивого цвета, в ватном пальто с допотопным каракулевым воротником,  подвязанным заботливыми руками Клавдии Николаевны оренбургским пуховым платком, в подшитых валенках, - то ли большой ребёнок, то ли московский чудак, -  Андрей Белый поглядывал на мельтешащий человечник, вспоминал тихое, беленькое, зимнее Кучино, недоумевая: как же отвык он от городской толчеи и городских расстояний!
     Однако,  рукопись законченного романа “Москва” необходимо было отвезти в издательство.
     Подъехал трамвай. Человечки, давя друг друга, ломились в вагон.  Чудаку,  в подшитых валенках и с портфелем в руке,  ни в толпе, ни в трамвае места не нашлось.
    Москва не принимала Чело века…

                Кучино, январь, М.П.

               
               
                Эпилог

     На этом рукопись, озаглавленная М.П.  “Кучинский веретень”, обрывалась.
     Несмотря на то, что в папке, которая лежала у меня на столе, было  ещё некоторое, и весьма немалое, количество листов, испещрённых вкривь и вкось мелким неразборчивым почерком М.П., я ощутил, что повествование окончено, -  фигура русского интеллигента, гениального писателя и прозорливца Андрея Белого - вознеслась над площадью, над человечьим муравейником, над Москвой, заметаемой снегом…
     О том, что это конец, говорила и зацепившаяся в правом углу листа, подпись: “Кучино, январь.”    Именно в январе Бориса Николаевича не стало.
    “ Но почему М.П. всё так перемешал во времени?!” -  заговорил вдруг некстати во мне  редактор, и я даже взялся было распологать эпизоды, следуя хронологии, но… ничего не получалось. Текст умирал.   А я недоумевая - почему? - принялся размышлять дальше.
    Все ключевые эпизоды М.П. плотно упаковал в небольшое пространство, которое ограничивали: с запада - Николо-Архангельский храм, с юга - Серебряный пруд, с востока - река Пехорка, и с севера - Балашиха. И даже, если герои  покидали, по тем или иным причинам, отведённое им пространство, они всё равно в него рано или поздно возвращались.
    Повествователя не интересовало время.
    Ни он сам, ни его герои не обращали никакого внимания на песочные часы, стоящие поодаль.
    Герои находились  в пространстве, которое объединяло всех, - реальность Клоди ничуть не умаляла реальности Анны Карениной, а мерзавец Мандро ничем не отличался от Рогача, который бил М.П. железной трубой, обёрнутой газетой; Лев Толстой и Андрей Белый ходили тем же берегом Пехорки, с которого Мальчик ловил пескарей. Для М.П.  важны были - берег, пространство, но не время…
   Я доставал листы из папки и раскладывал их на две стопки, которые по объёму получались неравными: тех, что не поддавались расшифровке,  оказалось больше.  Но некоторые записи на листах прочитывались легко, и я подумал, что они тоже могли бы заинтересовать читателя, так внезапно оставленного автором на площади Курского вокзала.
   Вдруг выпал лист со стихами:
                ***
                Мир был чист, надёжен, ясен,
                Как лазоревый Рассвет!
                Горним Светом опоясан,
                Я был сам, как чистый Свет!

                Я следил за облаками
                И о времени забыл…
                Так и было здесь веками -
                Я мечтал и просто - был!

    Строки, без сомнения, принадлежали М.П. Немало удивившись, я принялся просматривать следующие листы.

                ***

    “Что же это такое вы нам предлагаете? Это ни повесть, ни даже дневник, а какие-то несвязанные кусочки воспоминаний, и - перепрыги…”
                Андрей Белый “Записки чудака”

                ***
    “ Запомнилось мне изредка появление у нас Л.Н.Толстого: помню, как он взял меня на колени; и как его борода щекотала мне щёки.(1886 г.)”
                из Автобиографии А.Б.               

                ***
     Чердак. Салтыковка.  Собр. соч. Л.Н.Толстого. “ Крейцерова соната”. Ужас испытанный от чтения.
               
                ***
Раиса Ивановна Раппопорт (иудейка?). Первые эротические переживания связаны у А.Б. с нею, когда она брала его в постель к себе (1885 г.). Описано в “Котике Летаеве” (стр.402). Дерево познания. Познания чего? Ну, да - ЭТОГО!

                ***
     “Осенью к нам поступает новая горничная, молоденькая, хорошенькая вдова, она начинает со мною кокетничать. Исступлённый стыд и чувство порядочности удерживают меня от романа с нею”
                Ракурс к дневнику, сентябрь-октябрь 1895 г.
      Блок в этом возрасте не удержался.
               

                ***
   В феврале 1902 г. “Золото в лазури” перегорает в “Пепел”. Не из-за Брюсова ли? Петровская  тут ещё впутывается.


                ***
     А.Б.  о Толстом:“Я раз двенадцать читал “Войну и мир”. Ничего подобного в мировой литературе нет.”
               

                ***
        Сергей Есенин о “ Котике Летаеве” в Отчем слове:
    “ Он зачерпнул словом то самое, о чём мы мыслили только тенями мыслей… и ясно вырисовал скрытые возможности отделяться душой от тела, как от чешуи.”
               
               
                ***
     Рябушинский умер в 1962 году в Париже, т.е. когда мы ловили щурят и собирали ландыши в его лесу, он ещё был жив. В Париже.

                ***
    “ Вертунец, млявая муть, мурлявая кошечка Дымка.”
         “ - Клодя, чем она там дрягает? Ну в самом деле… ну нельзя же так.
Из кухни несло щаным духом.”

                ***
“Чёрная Дама” в сонетах Шекспира - не Любовь ли Дмитриевна у Блока и Белого? Именно такой её видели А.Ахматова: “Бегемотиха”, и З. Гиппиус - “Блочиха” Так за глаза называли они Л.Д.Менделееву.

                ***
    Дочь подарила мне керосиновую лампу. Долго искал, чем её заправить - керосину нынче не достать.

                ***
        Носовиха мощёная жёлтыми, лобастыми булыжниками.

                ***
         В качестве защиты в случае нападения или другой какой-нибудь опасности в кармане А.Б. носил свисток. Хранится в музее.
Маяковскому принадлежали 5 пистолетов. Он боялся воров и убийц (фобия), поэтому один из пистолетов был всегда при нём.

   

                ***
     Отец А.Б., математик Николай Бугаев, женился на пропорциях лба, носа и рта у Шурика, - так звали дома Александру Дмитриевну, маму А.Б. Она была необыкновенно красива.

                ***
В ноябре 1901 г. маме А.Б. предложили делать операцию. А.Б. в течение нескольких часов молился Серафиму Саровскому. Операцию отменили в связи с улучшением здоровья.

   На  листе бумаги с этой записью чуть ниже рукою же М.П  написано стихотворение. Вот оно:
                “Чувство   Серафима”
                (по Андрею Белому)
               
                Поле, дальняя дорога,
                Сеет дождь из серых туч,
                Мне пройти ещё немного -
                Предпоследнюю версту…

                Храм вдали уже белеет,
                Ввысь взметая купола,
                Вижу я: теперь успею,
                И Душа моя светла!

                Золотистый свет вечерний
                У Святых лучится Врат;
                Сердце знает достоверно -
                Мне святой отшельник рад.

                Скоро буду я у цели
                С чувством радости благим,
                И ко мне из ближней кельи
                Выйдет старец Серафим!

                Здравствуй, радость моя! - скажет -
                Голос старческий дрожит -
                Ясным оком проникая
                Всю мою мирскую жизнь…

                Душу страждущую словом,
                Как елеем, окропит
                И отеческим покровом
                В ней надежду возродит!

                Верю я: тот день настанет -
                Вспашет поле новый плуг,
                Возродится Русь, воспрянет,
                Как зелёный вешний луг!



               
                ***

“Раздерганец”, “мешень мыслей”, “затоптыш”,
“- Боря, не волнуйся, экий ты суетун.”

                ***
                Какие папиросы курил А.Б.????
                Нашёл - дешёвые“Бока” и “Дели”.

               
                ***
Агранов (Янкель Шмаевич Соренсон) родился в местечке Чечерск в семье лавочника-еврея. Закончил 4 (!) класса городского училища. В 1915 г. вступил в РСДРП. В апреле был сослан в Енисейскую губернию.
“Дорогой Янечка! “ - называла Агранова Лиля Брик.

                ***
Лиля Урьевна Брик. Глаза Лили в поэме Маяковского “Хорошо”
                Круглые
                да карие,
                Горячие
                до гари.
Выжгли не одного Маяковского.

                ***
     Они наконец встретились - уроженец местечка Чечерск, сын лавочника, окончивший 4 класса, и сын профессора математики, выпускник двух факультетов Московского университета Борис Николаевич Бугаев.


                ***
Из воспоминаний антропософки З.Д.Канановой:
23 июня 1931 года. Говорят, что Андрей Белый бегает в ГПУ и требует, чтобы его арестовали!
5 июля 1931года. Последняя новость: освободили К.Н.и ея бывшего мужа Петра Николаевича Васильева, благодаря крикам Андрея Белого и протекции Менжинского (предс. ГПУ, который был женат на сестре Петра Николаевича). Остальных намереваются выслать.

                ***
Во время путешествия А.Б и Клоди по Волге в 1927 г.:
“Без мыслей ещё, только порами тела вбираю в себя - счастье жизни: я - русский; не национализм это, а - физиология; выньте меня из пространства родимого, я, точно вынутая из воды белорыбица, тотчас задохнусь.”
               
               
                ***
Клавдия Николаевна Бугаева:
“ В жизни Б.Н. был исключительно лёгок. У него не было никаких особенных требований, никаких капризов…
“Абстрактный” - было в устах Б.Н. выражением величайшего порицания.
Другим сильно порицающим словом было “нечёткий” в применении к поступкам  или к поведению человека…”

                ***
“Блесень”.
“Как упоительно калошей лякать в слякоть”

        Я продолжал раскладывать листы, и, чем дольше я это делал, тем чаше встречал среди записок  стихи. В отличие от коротких записей, написанных быстрым, невозможным почерком, стихи были записаны аккуратно и вполне прочитывались.

                Кучинский “Ковчег”

                Укрывая поля и заборы,
                Серебряный падает снег
                В леса подмосковной Мещёры
                И в Кучинский светлый “Ковчег”!

                Солнце январское тает
                В дымке вечерней зари;
                Дни осторожно листая,
                Зима над полями царит!

                Опалово-розовой сказкой
                Сияют снега за окном,
                Овеяны солнечной лаской,
                Бирюзово-серебряным сном!

                Солнце сквозь полог жемчужный
                Розовой краской лучей
                Украсило, словно кружевом,
                Кучинский светлый “Ковчег”!

                Следишь, затаив дыхание,
                Лучей бледно-розовый след,
                И веришь: согласно преданию,
                Их кучинский видел Поэт!

   
      Возвращаясь мысленно в Кучино, подробно изучая кучинский период жизни Андрея Белого, исследуя  тексты писателя,  М.П.  настолько врос корнями в его творчество, что через некоторое время почувствовал себя поэтом, и стал смотреть на мир глазами  Бориса Николаевича Бугаева.
      
                ***
                “ХХ век - век двойников.” А.Блок.

                ***
                МОЙ СТАРЫЙ ДОМ
               
                Я верен русской старине -
                Резным наличникам и ставням:
                Они всегда живут во мне
                И греют Душу непрестанно!

                Иду аллеей тополей,
                Ищу знакомую калитку,
                Моё окно, где на стекле
                Сиял закат янтарным слитком!

                Где снег рябиновую гроздь
                Рядил в хрустальную оправу,
                Где мне знакомый каждый гвоздь,
                И каждый камень - мой по праву!

                Мой домик стар и неказист,
                Зажат бетоном новостроек,
                А Небосвод - лазурно чист
                И осчастливлен птичьим роем!

                Гудит в траве мохнатый шмель,
                Чертополох достал до окон,
                А над трубою - акварель
                Лучится в куполе высоком!

                Над покосившимся крыльцом
                Зелёным мхом покрылись брёвна,
                Но знаю я, что этот дом -
                Очаг, отеческий и кровный!

                ***
        Церковь Николы в Плотниках. Плотников пер. д.21. На месте снесённого храма - магазин “Диета”, куда бегал я за котлетами Барсику.

                ***
       В этом храме служил, сначала дьяконом, а уже к 1931 году - настоятелем в чине протоиерея, отец Алексий Смирнов. В 1932 году храм снесли. Отец Алексий Смирнов был переведён настоятелем в наш Николо-Архангельский храм, где прослужил два года. В 1938 году тройка НКВД приговорила его к расстрелу. Новомученика зарыли в братской магиле на Бутовском полигоне.
   Не Митя ли Манин привёл приговор в исполнение?

               
                ***
       В Троицкую родительскую субботу раздался звонок. Звонил одноклассник, а ныне доктор наук, Вася: “Привет! Слушай-ка тут одна дама хочет с тобой поговорить. - А ты сам-то где? - У церкви нашей стою, у Николо-Архангельской,  родителей приезжал навестить.    - И  какая же там может быть дама? - говорю. - Догадайся!” Он передал трубку.
     - Ну, здравствуй… Не узнаёшь? - Нет. - Учились вместе. - Где? - Да в школе же…  - Голос странным образом волновал меня, будто журчал, как речка на перекате, в нём слышалась знакомая грудная, женская загадочность. - Ли…?- Да, да - Лиза…
    И тут опять выключили свет. В керосиновой лампе не было керосина…

    Эта запись, которую смог разобрать, последняя. Строка окончания, видимо, писалась уже в темноте, отчего буковки лезли одна на другую, и слова круто сползли вниз…

                Полушкино, октябрь.


*Стихотворения в Эпилоге принадлежат перу поэта, учёного-биолога, уроженца Кучина Михаила Петровича Колесникова, которые он любезно предоставил автору.

Для иллюстраций использованы картины Павла Филонова.