Детские обиды

Ирина Ефимова
    С самого раннего детства я была очень обидчива и надувала губы по разным пустякам. Первое запомнившееся восприятие обиды произошло следующим образом.
    Мы гостили у маминой тети в Коростене. Мне тогда было чуть более двух лет. Говорила я уже неплохо, хотя не произносила некоторые буквы.
    Увидав в небе самолет, я выдала детскую речевку:
    - Эопан, эопан, залети ко мне в каман! А в камане путо - выосла капута!
    Это вызвало искренний смех у тети Риммы. Сначала мне показалось, что стишок ей понравился, но когда она попросила повторить его, а потом еще и еще, призывая других послушать, хотя в небе уже не было самолета, а мое выступление неизменно вызывало общий смех, это заставило меня расплакаться и сквозь слезы сказать:
    - Я больше ничего вам не скажу! Вы - плохие!
    Я затаила тогда горькую обиду. Самое удивительное, что помню это до сих пор. Даже не забыла тот двор, весь утопавший в зелени, и маленький, приземистый, беленый дом, а, скорее, хатку и длинную скамейку около нее…
    Другое воспоминание связано с пребыванием там же и в то же время. Тетя Римма в кухне разжигала примус. Я крутилась где-то рядом. Вдруг пламя охватило примус, но тетя не растерялась и, крикнув мне: «Отойди!», схватила этот сгусток огня и выбросила в распахнутое окно. Последовал громкий хлопок.
    Тетя сильно обожгла руки. Помню, как ей их мазали, почему-то, постным маслом. В моих детских глазах тетя стала выглядеть героем, и я простила ей ту обиду.
    Мама тогда сказала, что если бы тетя Римма не выбросила примус, беды было не избежать, - ведь рядом находился ребенок. Слово «избежать» меня озадачило. Почему нельзя было убежать из избы? Я находилась в полнейшем недоумении - ведь дверь стояла распахнутой, а я отлично бегаю. И опять меня охватила обида: даже мама не верит в мою проворность…
    Вообще многие слова и выражения часто ставили меня в тупик.
    В два с половиной года меня отдали фребеличке. Так в довоенном Киеве называли воспитательниц, последовательниц системы Фребеля, которые занимались с небольшими группами детей, организуя нечто подобное детскому мини-садику.
    Мою фребеличку звали Юлия Антоновна. Это была высокая стройная дама лет пятидесяти, вдова какого-то знатного чиновника, в свое время окончившая институт благородных девиц.
    Я упорно, не желая слушать никого из поправлявших, звала ее Юлией Антоповной. Мне она тогда казалась очень старой.
    Папа почему-то называл ее «осколком империи». Мне было непонятно, что значит это выражение, и однажды я спросила маму:
    - А почему моя Юлия Антоповна - осколок? Она что, стеклянная?
    Мама удивилась, откуда я это взяла.
    - Папа сказал! - напомнила я.
    - Ну, это шутка. И не надо, доченька, повторять то, что говорят взрослые.
    Но я все же долго не могла успокоиться. Слово «империя» для меня ничего не значило, я его слышала впервые. А вот осколки мне были известны. Играя в песочнице, я часто слышала от мамы:
    - Осторожно надо здесь играть: в песке попадаются осколки стекла, и можно порезаться.
    Наша Юлия Антоновна неизменно носила громоздкую бархатную, как видно, старинную, темно-синего цвета шляпу, которую украшала в виде брошки бисерная  со стеклярусом вышивка. Мне эта шляпа очень нравилась. Она явно нравилась и Юлии Антоновне, так как фребеличка с ней никогда не расставалась. Даже будучи у меня на дне рождения, гостья единственная сидела за столом в этой шляпе.
    Папа после ее ухода сказал:
    - У меня такое впечатление, что наша Юлия Антоновна даже спит в своем вороньем гнезде!
    Это «воронье гнездо» так запало мне в душу, что я долго не могла уснуть, представляя себе, как моя фребеличка карабкается на дерево, чтобы попасть в воронье гнездо. Но как она в нем поместится? «А вдруг она заколдована, и ночью превращается в Дюймовочку?» – придумывала я себе нечто вроде сказки.
    А назавтра я долго всматривалась в лицо моей воспитательницы, стараясь найти в нем следы колдовства: несоответствие ее роста и размеров гнезда меня волновали не на шутку.
    Еле дождавшись вечера, когда мама вернулась с работы, я ее ошарашила:
    - Мама, а как Юлия Антоповна умещается в гнезде?
    - В каком гнезде? – мама и на сей раз оказалась непонятливой.
    - В вороньем, вот в каком! А ей не тяжело лезть на дерево?
    Тут мама вспомнила папину реплику и, не удержавшись от смеха, обратилась к вошедшему в эту минуту отцу:
    - Вот, Гриня, результат твоих шуточек при ребенке!
    Оба весело рассмеялись, а я надула губы: надо мной опять смеются!
    Когда же родители в два голоса объяснили, что шутили над шляпой, а не над Юлией Антоновной, - «над ней нельзя шутить, она ведь очень хорошая!», - мне стало уже обидно за шляпу, которая так нравилась, да и за себя, оказавшуюся непонятливой…
    А вскоре со мной случился казус, вновь породивший обиду.
    У нас дома хранился толстенный сборник «Чтец-декламатор» выпуска еще дореволюционных времен, в котором были и детские стишки. Одно из стихотворений мама так часто читала мне по памяти, что вскоре и я его выучила (и помню до сего дня). Называлось оно «Печальная утка», автора, к сожалению, не знаю.
    Будучи на дне рождения Сусанны Коломийченко, кстати, дочери известного в то время профессора-ухогорлоноса, которая тоже ходила в группу Юлии Антоновны, я продекламировала эту «Печальную утку» перед собравшимися детьми и имела огромный успех.
    Кроме меня выступали другие дети из нашей группы. Это были Гуня Жук, Раечка Смоляр, а также близнецы Тата и Вадик Жуковы. Я их считала родными Гуни – ведь она Жук, а эти двое Жуковы, и не понимала, почему у них разные мамы.
    Когда пришедшие родители начали забирать детей после празднования, мама Сусанны меня задержала и повела в гостиную, где было много незнакомых мне взрослых гостей. Там, поставив  меня посреди комнаты, она объявила:
    - Сейчас нам Ирочка расскажет интересный стишок!
    Я в ответ возразила:
    - Я уже рассказывала!
    - Знаю, но еще раз расскажи. Эти тети и дяди его не слышали.
    - Не буду! Оно для детей, и я его уже рассказывала!
    На все уговоры, к которым подключились еще какие-то гостьи, я отвечала:
    - Не буду! Не хочу!
    - Ну, что же, иди… – сказала мне мама Сусанны. - Там тебя мама ждет.
    И я, обиженная теперь на то, что меня, как я поняла, выпроваживают, громко заявила:
    - Раз так, отдавайте мой подарок!
    Успех был неописуемый: я получила громкий смех и даже аплодисменты.
    Еле сдерживая слезы, я побрела в коридор, где меня уже поджидала пришедшая мама. И теперь уже ей я повторила:
    - Раз так, пусть отдают мой подарок! 
    А на слова мамы, что так говорить нехорошо, некрасиво, я сказала:
    - Они нехорошие! Хотят, чтобы я еще раз рассказывала про утку! И мне сказали – уходи!
    …Много лет спустя, после войны, учась уже в девятом классе, я проходила мимо киевского Золотоворотского сквера. На женщине, сидевшей на скамейке, я увидела знакомую диковинную шляпу, и, подойдя поближе, убедилась, что не ошиблась. Передо мной была она, моя первая воспитательница, Юлия Антоновна, конечно, постаревшая, но по-прежнему стройная и чопорная, с теми же волосиками над уголками верхней губы, которые всегда забавляли меня – неужели у женщин бывают усы? Как и в прошлые годы, она сидела в тех же мужских туфлях, похожих на давнишние туфли моего папы, а на голове громоздилась потерявшая свой первоначальный вид весьма потертая знакомая шляпа.
    Обрадовавшись, я подошла к Юлии Антоновне и поздоровалась с нею, но, к сожалению, тут же поняла, что она меня совершено не помнит.
    - Юлия Антоновна, вспомните, я маленькой ходила с вами. Вы звали меня Иронька. Мы жили на Рейтарской улице. У нас в группе была еще Сусанна Коломийченко, помните?
    - А, Сусанночка! Помню ее, помню, чудесная девочка! А тебя не помню…
    Мне стало вновь обидно.
    - Ну, что ж, до свиданья! – сказала я и отошла.
    И вдруг мне вослед донеслось:
    - О, вспомнила! Гадкий утенок!
    В этом возгласе мне послышалась насмешка. «Почему она меня так обозвала?» – недоумевала я. И лишь через некоторое время, вспомнив про «Печальную утку», я поняла - это она не про меня сказала, а про стишок. Вот когда я очень пожалела, что из-за своей глупой обидчивости не обернулась на ее возглас и не вернулась… Но добрую память о первой своей воспитательнице сохранила.   

    В детстве я была не только очень обидчива, но и в такой же степени упряма. Любимыми ответами были: не хочу, не буду! Всегда и во всем я стремилась настоять на своем.
    Как-то, будучи на дне рождения у Раечки, девочки из той же группы (мне тогда было года три-четыре), я подошла к разложенным на детском столике игрушкам и, взяв в руки пупсика, которого только что подарила имениннице, захотела его посадить на меленький кукольный диванчик, тоже кем-то подаренный.
    Тут подбежала хозяйка игрушек и, выхватив из моих  рук пупсика, заявила:
    - Не трогай мои игрушки, их мне подарили!
    Я так обиделась, что тут же выбежала в коридор и, еле сдерживая слезы, принялась искать свою шубку среди висевших на вешалке пальто. Не сумев ее снять, я с досады дернула, порвав петельку, и стала натягивать шубку на себя.
    В это время в коридор вышла Бронислава, сестра Раечки, намного старше ее. Увидав меня, старательно пытавшуюся натянуть вверх подолом шубку, она рассмеялась:
    - Разве так, шиворот-навыворот, носят?
    Ее смех и это шиворот-навыворот, указывающие на мою неловкость, еще более усугубили обиду. Уговоры пойти к детворе, которая сейчас играет в испорченный телефон, ни к чему не привели. Тогда Бронислава позвала на помощь их маму. Но и та ничего поделать со мной не смогла. Она улещивала меня, обещая вкусные пирожные, но на все это я отвечала, что сладости мне нельзя – от них заводятся глисты, и вообще я хочу домой.
    - Но, почему же? Ведь у нас так весело! Послушай, все детишки поют, танцуют, стишки декламируют. Ты ведь тоже умеешь все это делать?
    Но я твердила свое излюбленное:
    - Не хочу! Не буду!
    Так и стояла я в передней до прихода мамы. И еще долго помнила горечь испытанной тогда обиды…

    Дочь маминой подруги, Лидочка, на год меня старше, уже неплохо говорила на немецком, благодаря своей фребеличке Фриде Михайловне. Дабы и я овладела этим языком, в четыре года меня отдали к ней в группу.
    Но из-за моего жуткого упрямства и непомерной обидчивости обучение продлилось недолго.
    Фрида Михайловна была дружна с семьей Лидочки, а ее просто обожала. И действительно, как я теперь понимаю, девочка эта была незаурядным ребенком. Лидочка талантливо играла на скрипке (ей пророчили большое будущее), отлично, для своего возраста, рисовала, да и внешне была хороша.
    Обычно Фрида Михайловна говорила с нами по-немецки, а когда мы к ней обращались на русском, твердила:
    - Ich verstehe nicht! Я не понимаю!
    А мы, и в особенности я, вновь прибывшая, не понимали ее. Тогда она обращалась ко всем:
    - Ну, кто переведет? Поднимите руку!
    И, как всегда, на помощь приходила Лидочка.
    Но в дальнейшем, когда я уже освоилась и стала немного понимать и поднимала руку, готовая перевести, воспитательница меня словно не замечала, вызывая опять Лидочку или кого-нибудь другого. Это игнорирование порождало сильнейшую обиду. Задевало и то, что когда мы рисовали, она, глядя на мои рисунки (действительно уродливые), чеканила:
    - Schlecht! Schlecht! - то есть плохо, хотя они мне очень нравились.
    И мое самолюбие было вновь ущемлено...
    Накопившиеся обиды вскоре дали свой результат и в один прекрасный день я заявила:
    - К Фриде Михайловне не пойду! Там плохо!
    Аргумент был простой: она все время говорит по-немецки и требует от меня того же, а мне язык не нравится, и на нем я говорить не хочу и не буду!
    Это обычное «не хочу и не буду» возымело действие и меня, поняв, что толку тут не будет, от Фриды Михайловны забрали.

     Мамина сестра, тетя Майя, сумела устроить племяшку-упрямицу в детский сад. Она работала в управлении промышленного строительства и этот их детсад считался образцовым. Все полагали: то, что я попала туда – большая удача. Но счастье длилось недолго - я выдала тайну.
    В садике считалось, что я - дочь работницы управления, а я, когда ребята на каком-то занятии должны были рассказать о себе, выпалила, как зовут маму, ее фамилию, и как зовут папу, и где мы живем, где они работают, и была очень горда тем, что все это знала, и смогла, в отличие от многих детей, все это рассказать.
    Короче – вскоре была затребована моя метрика, и я была выдворена из садика. Но свою порцию обиды я там все же получила.
    Как-то воспитательница, рассказывая нам о животных, показала картинку с кенгуру, которая в отличие от других зверей носит детенышей в карманчике на животе. А живут кенгуру в далекой стране Австралии, на другой стороне земли.
   Незадолго до этого умерла моя прабабушка и, как я знала, ее закопали в землю. Один вопрос не давал мне покоя – как ей там? А тут, услышав про другую сторону земли, я поняла - мертвецы в земле оживают и выходят с другой стороны в Австралию. Но как они там ходят, неужели вверх ногами?
    И я задала воспитательнице этот вопрос.
    Сначала она опешила, а потом, разобравшись, рассмеялась, назвав меня фантазеркой. Ее смех и это прозвище, которое у меня ассоциировалось отчего-то со званием врушка, естественно, вызвали соответствующую реакцию. Однако помня назидание мамы, что обижаться плохо и глупо, я нашла оправдание для воспитательницы, решив, что она, как видно, сама ничего не понимает.
    Но дома все же не преминула спросить: как же ходят на той, другой стороне земли, живущие там кенгуру и мертвецы?
    Мне долго растолковывали как оно есть на самом деле, но я еще немалое время оставалась при своем мнении и с осадком от обиды.

     Вернуться к Юлии Антоновне в группу не вышло – там уже было много воспитанников, и маме пришлось оставить работу, что было весьма кстати, так как вскоре родился мой братик. А свое упрямство я демонстрировала еще не раз.
     Мамин старший брат жил в одной коммунальной квартире с Бертье, известным профессором консерватории, преподававшим также в школе при ней. Пользуясь этим знакомством, было решено приобщить меня к скрипке, подобно Лидочке.
    Прежде, чем подать документы в подготовительный класс музыкальной школы, договорились, что меня покажут этому профессору.
    И вот мы с мамой у него на уроке. Когда мы пришли, профессор занимался с какой-то девочкой. Мы сидели и слушали. Потом он обратился ко мне:
    - Ну, как, Ирочка, тебе понравилось? – и, не дождавшись ответа от буки, недовольной тем, что привели сюда, продолжил: - Иди-ка сюда! Проверим, получится ли у тебя научиться также играть.
    Конечно, эти слова подсказали об его сомнениях в моих способностях, что, разумеется, обидело. «Подумаешь, уж на скрипочке я сумею, но не хочу, мне не нравится!» - решила я. Однако на сей раз, чтобы не огорчать маму, все же подошла к преподавателю, сидящему за роялем.
    - Деточка, спой нам какую-нибудь песенку. Ты ведь знаешь?
    Я, оглядывая сидящих вокруг детей, упорно молчала. Ему ждать, по-видимому, надоело, и профессор сказал:
     - Давай, я наиграю песенку о твоем братишке, а ты потом за мной споешь, и начал: «Гера, Гера, ты шалун...» - запел он, наигрывая какой-то мотив.
     - Я петь не буду! – заявила я.
     - Ну, хорошо…
     В этот момент в класс вошел мальчик лет двенадцати с длинными локонами в коротких штанишках и разорванных чулках на коленях. Последнее не ускользнуло от взгляда учителя:
    - Юлик, опять гонял в футбол? – не то вопросительно, не то укоризненно сказал профессор. – А ну, сыграй Монти, пусть девочка послушает! Авось, немного освоится.
    Юлик Ситковецкий, - а это был он, будущий выдающийся музыкант, - сыграл для меня «Чардаш» Монти. Когда он закончил, профессор довольно воскликнул:
    - Молодец!
    А меня спросил:
    - Ну, как, понравилось?
    - Да! – наконец-то подала я голос.
    - Ну, так давай еще раз повторим то, что я наиграю.
    И тут я выдала свою коронную фразу:
    - Не хочу, не буду! Мне скрипка не нравится!
    - Что же, - сказал профессор, - заставлять ребенка не надо. Значит, музыка не для нее.
    Это заявление сменило мой настрой: как это не для меня? И я заявила:
    - Я хочу играть на пианино!
    - Так… замечательно… - он уже обратился к маме: - Раз появилось желание, пусть учится на пианино! – и они оба рассмеялись.
    А я уже была и на маму обижена, раз она заодно с ним надо мной смеется.
    Со мной по рекомендации Бертье стала заниматься очень старая пианистка по имени Инесса Марковна. Стоявшее у нас древнее пианино «Беккер» настроили и мои мучения начались…
    Кстати, мне не так хотелось научиться играть, как ходить на уроки с папкой для нот, подобно соседской Лене Русаковой. Папочку мне купили, но вот щеголять с ней не вышло: Инесса Марковна приходила к нам. И мой энтузиазм быстро угас…
    Особенно меня донимали гаммы и сопутствующие крики Инессы Марковны:
    - Руки! Руки! Боже, руки!
    Я не понимала, чего она хочет, и почему ей не нравятся мои руки. А когда я играла этюды Гедике и Майкапара из школы Бейера, она требовала, чтобы я раскачивалась и опять кричала:
    - Руки! Спина!
    Это был сплошной ужас, а не учение.
    О том, чтобы я пошла к ней учиться в музыкальную школу не могло быть и речи, но прерывать занятия родители не хотели.
    Перед самой войной мне была задана соната Бетховена. Услышав, что началась война, и занятия прервутся, я радостно воскликнула: «Да здравствует война!», за что впервые схлопотала пощечину от заплакавшей мамы.

    Одна из маминых двоюродных сестер, тетя Соня Литвак, приходя к нам, имела обыкновение приносить мне какие-нибудь незначительные подарки: альбомчик для рисования, краски, а чаще всего – книжки-малышки.
    Процедура дарения сопровождалась поцелуями, которых я не терпела, так как она целовала меня в обе щеки, порой оставляя на них следы помады. Я тут же начинала их стирать. Это вошло у меня в привычку, и даже когда не было помады, я неизменно терла щеки.
    Такой же ритуал бывал и при прощании: повторялись лобзанья и мои тщательные растирания с недовольным видом.
    Мама мне делала замечания, убеждая, что так делать некрасиво. Я же считала, что оставлять на щеке слюни, а тем паче помаду – еще неприличнее.
    Как только мне вручали подарок я старалась, бросив «Спасибо!», ускользнуть. Но это мне редко удавалось.
    Так случилось и на сей раз. Мне была вручена книжечка, за которой, конечно, причиталась порция поцелуев. Я, уже растирая щеки, собиралась сбежать, как была остановлена:
    - Ируся, послушай, это непростая книжечка! Там есть стишок и про тебя! – сказала тетя Соня. – Дай-ка, я тебе прочту.
    Содержание этого творения я уже не помню, однако в памяти навсегда осталась концовка: «Ну, а Ирочке – от бублика дырочка!»
    Услышав такие слова, я так разобиделась, что даже не захотела брать эту книжку, обозвав ее дурацкой и плохой (мысленно имея ввиду и саму тетю Соню).
    Обида была страшной и никакие увещевания не помогали. Всякий раз, когда она приходила, я отказывалась к ней подходить и игнорировала принесенные подарки.
    Но через несколько лет произошло следующее. Я уже училась не то в первом, не то во втором классе, когда у нас был организован кульпоход в кино на фильм «Тимур и его команда». Кинотеатр «Первое Госкино», по старой памяти называвшийся киевлянами кинотеатром Шанцера, располагался на Крещатике. Перед началом сеанса в просторном, роскошном фойе играл оркестр, а рядом работал буфет, куда нас повели учительница и вожатая, построив парами в шеренгу.
    И вдруг я услышала знакомый голос тети Сони. Я даже не знала, что она работает буфетчицей в этом кинотеатре.
    - Ируся! Подойди сюда! – раздалось радостное восклицание.
    Я от удивления смешалась, но все же с опаской подошла, страшась в душе очередных поцелуев, причем на виду целого класса. Единственное, на что была надежда, это широкий прилавок, разделявший нас.
    Пронесло, поцелуи не последовали, а тетя Соня спросила:
    - Ируся, что тебе дать?
    - Ничего, только лимонад. Вот, у меня десять копеек.
    - Спрячь деньги! - сказала она и протянула мне стакан лимонада и тарелочку, на которой расположились бутерброд с красной икрой, а рядом пирожное - миндальное кольцо.
    - Спасибо! - пролепетала я. - У меня мало денег.
    - Я заплачу. Я тебя угощаю!
    - Спасибо! - повторила я. - Но я икру не люблю.
    - Ну, а кольцо? Я думаю, хотя оно и с дырочкой, тебе понравится! – весело улыбнувшись, сказала она.
    - Но ведь у меня всего десять копеек… - вновь повторила я.
    - Спрячь их, они еще тебе пригодятся! Я тебя угощаю и сама расплачусь.
    Кольцо было очень вкусное, и я тетю простила. Но строчки из того злополучного стишка не выветрились, как и добрая память о тете Соне…

    Мама с моим упрямством, по-видимому, смирилась, считая, что с годами поумнею. А вот с обидчивостью боролась увещеваниями:
    - Доченька, - говорила она, - пойми, на обидчивых воду возят! Ты ведь не хочешь, чтобы на тебе возили?
    - А почему воду? – недоуменно спрашивала я.
    - Не знаю, люди говорят. Поговорка такая есть.
    - А больше ничего другого не возят?
    - Не слышала. Но знаю одно: обижаться по пустякам глупо, и от бесконечного чувства обиды тебе будет тяжело жить. Ты же этого не хочешь? Если случайно, а быть может, по глупости, кто-то тебя задел, прости его. Скорее всего, это было сделано не со злости.
    - А вдруг со зла? – не унималась я.
    - А ты будь умнее его и добрей. Тогда жизнь будет счастливой. Ну, дашь мне слово по пустякам не обижаться?
    - А не по пустякам?
    Этим вопросом я ставила маму в тупик.
    Обидчивость досталась мне, как видно, по наследству. В дальнейшем я поняла, что у обоих моих родителей было легко уязвляемое самолюбие. По этому поводу мой прадедушка, любивший цитировать польские пословицы, говаривал: «Пенёндзэв не маем, зато гонору маем», что означало: денег нет, зато гонора – немерено.
    Я изо всех сил старалась изживать обиды, но некоторые въелись и имели далеко идущие последствия. Вот об одной из них.
    Моя мама любила петь, и до войны, что бы по дому не делала, все сопровождалось пением. В нашей семье вообще любили петь: пели папа, бабушка, дедушка и все тети и дяди.
    Папа, чуть не с рассвета, встречал день свистом и пением. Свистел он очень красиво, особенно, исполняя «Турецкий марш». От свиста в доме папу с большим трудом отучили. Мама уверяла, что деньги не будут водиться, а он смеялся в ответ:
    - Свисти, не свисти, а презренных бумажек не видать. Видно, такова наша планида!
    Ну и я, естественно, от родных не отставала - пела, причем очень громко, чтобы все слышали, какой зычный у меня голос. Мне казалось, чем громче поешь, тем красивее.
    В период эвакуации мы жили под Уфой в соцгороде нефтеперерабатывающего завода, в бараке. За стеной, по соседству, жила семья, эвакуированная из Кишинева.
    Их сын, студент техникума, был старше меня года на три-четыре. Разумеется, когда тебе двенадцать, а ему уже шестнадцать, то он кажется взрослым и на тебя смотрит, как на малявку.
    Я, конечно, когда пела, не заботилась о том, нравится кому-либо или мешает мое громкое пение. И вот однажды я так распелась, что только отчаянный стук в стенку остановил меня, и этот студент, по имени Кузя, вызвал в коридор:
    - Ирочка, хочешь заработать рубль? – озадачил он вопросом.
    - Хочу! - живо отреагировала я, ведь рубля хватило бы на несколько походов в кино. - А что надо сделать?
    - Пожалуйста, умоляю, не пой! И получишь целый рубль!
    - Почему? – опешила я. – Что, тебе не нравится?
    - А кому может понравиться дикий крик?
    - Я не кричу, а пою! – обидевшись, возразила я.
    - Ну да… Поешь «Катюшу» на мотив «Сулико». Ни  голоса, ни слуха!
    - Дурак! – ответила я, оскорбленная до глубины души, и убежала.
    С тех пор я больше не пою. Хотя в то время, назло противному студенту, часто просто орала.

    В свои три года я любила прислушиваться к разговорам родителей. Из них я черпала новые слова, а потом донимала папу и маму вопросами: «Что это за слово, и что оно означает?
    Однажды из беседы родителей я поняла, что их пригласили на день рожденья к маминой двоюродной сестре, и что папа ходить к ней не любит. Почему не любит, мне было неведомо, да и о тете Лие я знала только понаслышке.
    Услышав о приглашении, папа тогда воскликнул:
    - О, какая честь нам дана! И что, она только нам выпала, или будет вся «капелла»?
    Последнее слово мне было неведомо, и я навострила уши, надеясь разобраться в его смысле, так как знала, что если начну спрашивать, то опять станут интересоваться: где «подобрала», и не надо повторять то, что говорят другие.
Так было в прошлый раз, когда я услышала, как наша соседка, Клавдия Ивановна, назвала своего мужа «похотливым развратником и сластолюбцем». Мне было ясно, что я тоже сластолюбка, хотя мама и не разрешает есть много сладостей, говорит, что от этого в животике заводятся червячки по имени глисты. Но вот что означает «похотливый развратник» – не ясно, он что, все разбрасывает и потеет, что ли? Я такого за ним не наблюдала…
    Я решила прояснить это у мамы, на что получила:
    - Перестань прислушиваться к тому, что говорят взрослые! Это все не для детских  ушей!
    - Но я же хочу знать, какой он, наш Михаил Васильевич! – ответила я, за что получила еще одно внушение.
    …Но в этот раз мама ответила папе:
    - Ой, как я не люблю, когда ты иронизируешь и называешь моих родственников «капеллой»!
    Тут я совсем запуталась. Меня зовут Ира, значит, мама и меня имела ввиду, когда сказала: «Ира низируешь»?
    Папа, смеясь, уточнил:
    - Ну, не капелла, так муравейник. Весь термитник тоже приглашен?
    Тут я обрадовалась, поняв: капелла означает муравейник, он же термитник. И я представила себе кучу снующих насекомых, которых видела в лесу, но отчего-то суетящихся теперь посреди комнаты, приглашенных сюда в гости. Но причем тут мамины родственники?
    Мама, смеясь, сказала:
    - Ну тебя! Приглашены все. К тому же будут и Лизины сослуживцы, и друзья. Короче, весь ее «бомонд».
    Слово бомонд мне было давно уже знакомо: как-то мама объяснила, что на французском языке это означает «важные люди».
    - Так там будет и профессура? Ну Лия дает!
    Этот восторг папы был тоже непонятен. С профессурой мне все ясно, это хорошие врачи, но почему они – сослуживцы маминой двоюродной сестры, которая работает, как я слышала, гигиенистом? А гигиена, это слово мама то и дело повторяет, глядя на мои руки. А когда я после еды вытираю рот рукой, мама частенько замечает:
    - Надо это делать салфеткой, а ручкой - негигиенично!
    «Неужели тетя Лия следит, чтобы у профессоров было чисто?» – подумала я.
    Но эта тема тут же была забыта, поскольку то, что последовало дальше в родительском разговоре, касалось меня, и, естественно, еще более заинтересовало.
    Вдруг мама вспомнила, что именинница предупредила, чтобы детей не брали. То есть меня должны оставить дома. Но затем я, к своей радости, услышала:
    - Я Ирусю одну не оставлю! Возьмем с собой, или вообще не пойдем. Правда, хотелось бы всех повидать…
    Папа на это ответил, что он солидарен, и сам не жаждет идти к этим гордецам. Последнее слово у меня связалось с горами и опять вселило недоумение: неужели они живут в горах. Надо будет потом разобраться.
    А папа продолжал:
    - Я особой симпатии к ним не испытываю, и если есть зацепка не пойти, сделаю это с удовольствием! 
    Но тут мама возразила:
    - Ну, что ты, Гриня! Лия простая. Вот ее Геннадий мнит, будто что-то из себя представляет. Но тебя, знаю, он жалует…
    - Да, конечно, он ко мне благоволит. Наверно, из-за того, что мой братец Юра – корреспондент отдела ТАСС и ведет подвал в «Известиях», а сам-то Генка – журналистик из «Радянськой Украины».
    Тут я сделала открытие. Выходит, что папин двоюродный брат, которого я хорошо знала, какую-то важную работу делает в подвале. В нашем доме тоже есть подвал, но, говорят, там водятся крысы… Газету «Известия» мы получаем, это понятно, но какое она имеет отношение к подвалу, в котором работает наш родственник?
    Но все это недолго занимало мои мысли. Главное было то, что меня возьмут с собой в гости, где будет много разных людей, и, конечно, взрослые разговоры, на которых буду присутствовать только я, в отличие от остальных моих двоюродных братьев, хотя они и постарше меня!
    Братья частенько гнали меня, когда  играли со своими друзьями, приговаривая: «Иди к своим куклам! Наша игра не для тебя!» Это звучало оскорбительно. Я не только обижалась, но и страдала от того, что очень медленно расту и никогда не смогу их догнать, ведь они всегда будут старше меня. Так мне важно объяснил один из них. А я мечтала стать старше их и самой обзывать обидчиков малявками. А если честно признаться, я очень им завидовала – мальчики уже ходили в школу, а мне еще до школы, как сказал Вовка, еще ползти и ползти черепашьим шагом…
    …В гостях у тети Лии мне совсем не понравилось, но об этом позже. Я слышала, что все решили сложиться и подарить ей конверт. Мне было известно, что когда рождаются дети, им дарят конверты для новорожденного с кружевцами и бантами, как мы подарили тете Любе, когда родился Гера.
    Вот смеху будет, когда родные, нагнувшись и сложившись пополам, поднесут взрослой тете Лие такой конверт! Это, наверно, мой папа придумал, ведь он очень любит шутить и разыгрывать. Вот недавно купил себе калоши и преподнес их маме, сказав, что купил их ради нее, чтобы не переживала, что у него промокают ноги в ботинках.
    Когда направились в гости, мама объявила, что по дороге надо зайти в магазин.
    - Зачем? – спросил папа.
    Мама ответила:
    - Несмотря на пухлый конверт, я с пустыми руками не пойду! Зайдем и купим торт.
    А папа возразил:
    - Не лучше ли спиртное?
    В результате купили мой любимый шоколадный торт «Микадо» и красивую бутылку вина в плетеной упаковке.
    Я была в приподнятом настроении от ожидания шоколадной розы с этого торта. В праздники мне всегда с него доставались розочки или листики. Обычно других сладостей, кроме шарика зефира, который долго выдавали за мороженое, или дольки мармелада, мне больше сладостей не разрешалось. Но в том, что розочка, а она была большая на этом торте, достанется мне, я не сомневалась.
    И вот мы в гостях, где я ожидала увидеть муравьиную кучу. Но ее, несмотря на обещание папы, там не оказалось. Зато в довольно большой комнате стояли параллельно два стола: один побольше, заставленный разными яствами, вокруг которого были стулья, и другой, поменьше, где, как я заметила, отсутствовало многое из того, что было на большом, а рядом стояли табуреты и длинная скамейка.
    Чужие, незнакомые мне люди уселись за большой стол. Как я поняла, это были друзья и сослуживцы именинницы. Среди них ни один не показался мне достойным звания профессор. По моему разумению профессором должен был быть важный человек, высокий, громоздкий, как выглядел, например, сосед моего дяди, профессор консерватории, или усатый дядя одной девочки, с которой я ходила в группу фребелички Юлии Антоновны.
    За меньший стол сели родственники, многих из которых я хорошо знала. Все сочли необходимым меня расцеловать, чего я очень не хотела и тут же вытирала место, куда достался поцелуй, за что получила укоризненный взгляд мамы. А сестра бабушки, тетя Римма, даже назвала меня невежой, чем вызвала мои слезы, так как я знала, что это невоспитанная девочка.
    Я-то считала себя даже слишком воспитанной, ведь меня воспитывали все, кому не лень. Однако, несмотря на это, вытирать щеку после поцелуев не прекращала, объясняя, что не люблю чужие «плюни», хотя поцелуи своих родных: мамы, папы, бабушек и дедушек, даже несмотря на колючие бороды последних, все же терпела.
    У нашего стола мест явно не хватало, и моя мама умостилась на табурете с одной из своих двоюродных сестер, о которой говорили, что та стала тонкой, как щепка, под стать моей маме, которая в тоже детстве была пухленькой, и ее даже называли пончиком.
    Папе принесли стул, и поставили его на углу. При этом тетя Лия сказала:
    - Гриша, учти, семь лет отбоя не будет!
    На что папа ответил:
    - Ничего, не страшно, справлюсь!
    Он взял меня на руки. Я сидела у папы на коленях, гордая за него. Эта тетка угрожала ему каким-то боем, а папа смело ответил, что не боится, и со всеми, кто на него нападет, справится.
    Но она мне не только за эту угрозу не понравилась, но и из-за того, что папу назвала не Гриня, как его звали все, а Гриша, что у меня связалось со словом «крыша». К тому же я заметила, что на большом столе среди прочих угощений стояло блюдо с бутербродами с икрой, а на нашем их не было. Я икру не любила, но несправедливое распределение меня обидело. К тому же возмущало: почему те дядьки и тетки, которых мама назвала «бомонд», а на самом деле ничем не отличающиеся от тех, кто теснился за нашим столом, расселись на стульях, а наши родные – на неудобных, без спинок, скамейке и табуретах?
    А заключительным аккордом для моего возмущения послужил сладкий стол. Нам принесли бисквит, который испекла и принесла моя бабушка, и конфеты в конфетнице, в то время, как на большой стол водрузили блюдо с пирожными, несколько коробок конфет, и наш шоколадный торт! Этой несправедливости я стерпеть не смогла и заявила:
    - Пошли домой!
    - Сейчас, - сказала мама, - попьем чаек и пойдем.
    А стоявший рядом и разговаривавший с папой дядя Геннадий, похожий на циркуль из ящика нашего письменного стола, дал мне хурму, которая тут же связала рот, отчего я очень испугалась. Мне показалось, что это навсегда. Было очень неприятно. Я сидела с открытым ртом, а по лицу катились слезы.
    Мне дали выпить лимонад. Стало немного легче, но я продолжала рыдать назло им всем, а особенно ему, моему отравителю, и его жене, тете Лие, которая тут же упрекнула маму:
    - Я же просила детей не приводить!
    Меня успокаивали даже несколько незнакомых женщин из тех, кто сидел за большим столом, и которые расхохотались, когда я объявила, что из-за съеденной отравы умру.
    Вскоре мы распрощались. Я возненавидела эту пару, из-за которой чуть не погибла, к тому же меня не только лишили розочки с торта, но еще и подняли на смех.
    Когда мы вышли из их подъезда, я заявила:
    - Сюда я больше никогда не пойду!
    Папа улыбнулся:
    - Наша Ируся под стать Чацкому, воскликнувшему: «Сюда я больше не ездок!»
    А мама продолжила:
    - Пойду искать по свету, где оскорбленному есть чувству уголок!
    И они оба, рассмеявшись, воскликнули:
    - Карету мне, карету!
    Отчего-то от их смеха мне стало еще более обидно. Обозвали каким-то Чацким, а еще смеются и зовут карету скорой помощи… Обида глодала, но тут папа сказал:
    - Ничего глупее эта парочка не могла придумать, как собрать разношерстную публику, а родных усадить отдельно, как бедных родственников. Воистину устами младенца глаголет бог. Доченька права - сюда и я больше не ходок!
    И хотя папа, кажется, назвал меня младенцем, но я ему это простила за то, что и он оказался в одном лагере со мной.
    А когда мы уже подходили к трамваю, мама опять задала мне загадку:
    - Гриня, ты прав, в семье не без урода!
    Кого она имела в виду, я так и не поняла, но понадеялась, что это меня не касается - ведь я не уродлива. Правда, дядя Виля называет меня «мордашка»... Но в зеркале я выгляжу нормально, а когда наряжаюсь, пока мамы нет дома, в ее красивые туфли на каблуках, а на плечи накидываю мамин бархатный палантин и на голову кружевную накидку с подушки, то становлюсь похожей на принцессу и даже себе нравлюсь.
    В тот вечер, сидя в трамвае, я пришла к выводу, что хотя и пережила неприятные минуты из-за этой дурацкой хурмы и ужасной обиды от несправедливости (одним все, даже наш торт, который даже не попробовал никто из наших, а другим ничего…), но все же я оказалась единственной из всех детей, кого сюда привели, и ощущала от этого гордость.
    Этот день хорошо пополнил копилку моих детских обид, которые сейчас, всплывая в памяти, вызывают добрую улыбку.