По волнам времени

Ирина Ракша
ПО ВОЛНАМ ВРЕМЕНИ
Записи разных лет
 
 
Писательство - это загадка                и... чародейство. Никогда не знаешь - что ждёт тебя впереди. Лишь бы дал Бог  верное направление.

                Ирина Ракша

В нашей с Юрой семье на разные преодоленья ушло, наверно, пол жизни. С нервами и слезами, стрессами и срывами, и порой с улыбкой побед. Так что, в среднем КПД жизни был не очень высок. (Может, графом или дворянином-помещиком родиться было бы лучше?). К тому же я не по-женски,  по лошадиному многое брала на себя. Мой замечательный муж-художник, был  иногородним, не имел (кроме общежитской)  постоянной московской прописки. (Страшное и всесильное это слово «прописка». На западе его просто не понимают). А, значит, по законам страны, он не имел в столице и прав. Почти ни на что. Не имел, например, права на метраж двадцати "творческих"  метров площади, даже за свои деньги, в кооперативной квартире. На разные льготы, или  участие в списках на  чтобы то ни было. Будь-то тур-поездки, или запись ребёнка в детсад или в школу. Или на дефицитные тогда холодильники, или на книги, энциклопедию и иные подписные издания. Или на кисти и краски, или на "репинский" холст для живописи. Все это было тогда по спискам, по паспортам, по прописке.. И всё приходилось «доставать»  мне-москвичке. Должна была доставать! В своих дневниках Юра писал: "Если б не милая моя женушка, помощник во всех делах -  не быть мне москвичом, не быть живописцем". (Он родом был с уфимской окраины, из бедняцкой рабочей семьи, из такого же барака, как и мой Останкинский). Так что в Москве мы с ним пробивались "не благодаря, а вопреки". Но изо всех сил выкарабкивались из подвалов и общежитий наверх, к свету. Как "Дети подземелья" (по меткому выражению  Васи Шукшина, иногда приходившего к Юре в гости в подвал, в его мастерскую на Короленко,8), В общем, вставали мы на крыло, как птицы. И… ввысь, на вольный воздушный простор. И так, созидая друг друга, всё-таки воспарили. Пока не оказались - и высоко, и в самом центре. Всего.
 И даже не фигурально. А на семнадцатом этаже столицы - вся Москва под ногами. (Я кое-что об этом уже писала). Но именно из-за растраченного времени, столько еще осталось не сделанным, не написанным. Сколько долгов осталось - жизни не хватит что б возместить.
                *   *    *
     ...С начала "перестройки" (слово-то это как быстро устарело, почти исчезло, уж и ухо режет) многие мои коллеги-писатели за ненадобностью их труда, ненужностью их книг, невозможностью печататься, ушли в шоферы, чиновники и даже в торговцы. А то и умерли. (Помню свое давнее удивление, когда в Копенгагене, встречаясь с датскими писателями, узнала, что кто-то из них хозяин овощной лавки, кто-то шеф-повар, кто-то цветами торгует!) А у нас в девяностые, при крахе страны, стресс был так  велик, что многие, продав квартиры, просто  стали спиваться. И напрочь. Стали бомжами, сгинули даже.  "О. сколько их упало в бездну, разверстую вдали! Настанет день, когда и я исчезну с поверхности земли".  Лишь в библиотеках ещё остались  их прежние бедные книжки, порой никем не читанные... И таланты сгинули, и поклонники, и графоманы тоже... Однако, все люди, все человеки, всех жалко.. Ну, а чиновники от литературы остались. они всё те же.  Неистребимы. Румяные лица их знакомы – прежние партийцы, деловые секретари. И нацменов прибавилось из бывших республик. Вроде Пулатова. Им в столице сытнее! В неразберихе девяностых эти подсуетились, успели отнять у писателей, то есть, воровски, за гроши, за ваучеры, «скупить», приватизировать - дивные дома творчества, здания-особняки, поликлинники, даже издательства. И - ничего, всё им при младо-росах гайдаро-чубайсах и алкоголике Ельцине сошло с рук. Они по утрам как прежде пьют  кофе, жрут  яичницу, целуют жену и едут на иномарках на службу. Но главное ведь - "сраму не имут». Счастливцы, они даже не ведают, что творят. Про Суд Божий у них и в мыслях нет. Даже не слыхивали. 
   Конечно, первые годы всем было трудно."В седле" было просто не удержаться. Я раньше, к примеру, нигде не служила, жила гонорарами, от книги до книги, на вольных хлебах. На свои гонорары, (муж умер) кооператив выкупила, квартиру и мастерскую.  Построила на Истре дачу. И вдруг – страна рухнула. В "Совписе" страшный удар - рассыпали мою, уже набранную для печати книгу. Кстати, с дивной Юриной графикой, иллюстрациями. Дочь, студентка (тоже художница) – неудачно  замуж выскочила, чуть ВГИК не бросила, уехала к мужу-фарисею  в подмосковье. И я, в неожиданном одиночестве, растерялась.  Может, впервые за целую жизнь. И не только из-за безденежья. Денег, и правда, совсем не стало. И не то, что бы пай кооперативный выплачивать или же на бензин. Порой на хлеб уже не было. И до пенсии предстояло ещё дотопать, дожить. В общем, я заметалась. Вместе с соседкой-актрисой за массажные курсы схватилась. Потом за шоферской руль, стала «бомбить».Не до сочинительства стало, не до прозы, когда вот-вот телефон отключат. Но чудо все же случилось. Бог миловал, спас.  И еще, конечно, "Жигуленок" мой старенький, и стаж  тридцатилетний. Водительский. (Вот когда целину-то, шоферские курсы   вспомнила добрым словом).
И вот одним зимним студёным утром, устав реветь и отчаиваться, оделась я потеплей и попроще, на голову мамин платок повязала потуже, и... с Богом - во двор.. И - за руль, на просторы столицы. "Утро красит нежным светом стены древнего Кремля. Просыпается с рассветом вся советская земля."  (А что? Разве нашим русским после революции в  эмиграции, в Париже, Стамбуле, легче  было? Не сдались же... А ты тут у себя дома! А, как известно, дома и солома едома.)  И...- покатила, поехала. Поскольку руки мои никогда не забывали руля. Зато родную Москву лучше узнала. Господи, какие же дыры в нашей столице есть!.. Таксовала я долго. Как сказала бы моя бабушка: "За милую душу". (Слава Богу - не дожила она до такого развала). Ездила я, ездила, голосующих подбирала. С милицией перезнакомилась. Узнала, где наркоманы  кучкуются, где геи себя продают, где проститутки. Старалась не брать кавказцев, эти стали особо опасны.  Криминал уж расцвёл Оружие в кармане у каждого. Повсюду выстрелы, кровь, грабежи. Сажала в салон больше тех, кто с детьми. И еще - китайских торговцев с тюками. Эти  с барахлом не убегут, не убьют, заплатят. Быстро узнала, что на вокзалах,  в аэропортах – есть своя и очень крутая, даже страшная мафия. Конкурентов они ликвидируют запросто. Не раз и мне угрожали, и шины кололи... И страшно бывало, и горько. Иногда обидно до слёз. Ну, почему я не родилась мужиком?  Понимаю, конечно, что этот потоп наш всеобщий. Но никто, никто тогда из старых "друзей" не протянул мне руку. Все исчезли. Никто вдове не помог, как христианам в Писании завещано, заповедано... Но главное, этот тупой,  физический труд водителя пригибал душу, давил, подавлял морально. Однако со временем я стала даже пугаться, что привыкаю. И к рулю привыувю, и к живым, подвижным  деньгам. (Помню Шукшин мне однажды сказал: "Я испугался, что мне понравилось сидеть в президиумах"). В общем, думаю,  в те годы я узнала о жизни не меньше, чем на целине. И  побольше даже, чем моя бедная мама с дипломом ВУЗа, сидя в киоске «Мороженое» в наколке продавщицы в прическе.
      Однако, вот так, держась за руль, за баранку, как за спасательный круг, я и продержалась, и въехала прямо в пенсию. В целых «халявных» двадцать долларов. Что ж, и то был хлеб. Скромный. но постоянный. Прямо подарок. "Богат бедный желаниями". А желанья, и правда, тогда сразу скукожились до размеров корзинки, которая называется - "потребительской". Однако, чем горжусь, так это тем, что не продала ни одного Юриного полотна, эскиза или рисунка, ни одной фамильной антикварной безделицы, ни одной серебряной ложки. (Есть в русских семьях такая традиция - новорожденному дарят на счастье, "на зубок" на первый, хорошую ложечку, из серебра или золота. У меня таких родовых чудо-ложечек, сбереглось четыре - бабушки, мамы, моя и дочки. Хотя продать их в голодные девяностые  соблазн был. Но опять-таки спас меня, крещёную, мой Ангел. Так случилось, что предложили мне помочь церкви. Сперва просто подвезти в киоск храма коробки со свечами, библейские книги, утварь. И вот, за такой работой, день ото дня, я всё сильней и сильней ощущала живое дыхание церкви. И понемногу вошла туда, и осветилась  Духом её святым, воцерковилась. Понемногу очистилась. Омылась и горькой слезой, и покаянием, и причастием. Очень порадовалась, узнав, что Христос сказал: – "Придти ко мне никогда никому не поздно. В шесть пришел - хорошо, в девять часов - приму, и в одиннадцать - не опоздал." Подумала, может и я,грешная, не опоздала?..
       Потом, уже гораздо позже, меня выбрали старостой. А дальше, за множеством дел,  стало не до уныния. Да и Муза моя, беспризорная, снова ко мне заглянула, вернулась, подала свою мудрую руку. На, говорит, держи, опирайся. И я оперлась.  "И вот вошла, откинув покрывало. /Внимательно взглянула на меня./ Ей говорю: «Ты ль Данту диктовала страницы «Ада»?» Отвечает: «Я»."  (А.Ахматова).   В войну мы с мамой в эвакуации на Урале жили в холодной хозяйской комнатке без дверей. Вместо них – висело старое солдатское одеяло из байки. (По нему порой карабкались голодные крысы). И входя в закуток, нам надо было это одеяло откинуть.
                *    *    *
   Конечно, когда в девяностые все мы вляпались в этот "разгул демократии", всех сильно тряхнуло! Всю страну, весь народ. "Шоковую терапию" устроили нам гайдаро-чубайсы. И голодуху вспомнили, и соль-мыло бросились запасать, как в войну. (Это только в России такое! В голодуху без всего обойтись можно. А вот прожить без мыла (!), без соли и спичек (!) - нет. И стрельбу под окнами во дворах слышали. И трупы видели в лифтах. Однако (хотя не такой "свободы" мы ждали), все же сегодня спроси любого: "Хочешь, назад, в СССР? Под те же знамена?" Каждый скажет, подумав с минуту: "Пожалуй, что нет."
                *    *    *
    ... В 1967 году во ВГИКе, строгая, толстая секретарша  кафедры кинодраматургии, почерком троечницы, заполнила тушью мои синие корочки. (Нас тогда в мастерской защитилось всего девять сценаристов. Во ВГИКе вообще обученье поштучное). В графе "Специальность" она начертала: "Литературная работа", в графе "присвоена квалификация" -  "Кинодраматург, литературный работник кино и телевидения". Есть у меня в шкатулке еще и другие большие красные корочки с золотыми буквами - "Диплом ВЛК" (год 1973- 1975), вручённые когда-то торжественно в актовом зале (Тверской бульвар, 25, литинститут им.Горького) большим поэтом Михаилом Лукониным. Там, как в аспирантуре,  могли быть слушателями только "члены Союза писателей".
    В общем, судя по "корочкам" - училась я много. Порой горячо, даже с жадностью. Была и  отличницей. И не потому, что нравилось «грызть гранит науки», а потому что в СССР всегда платили стипендию. Даже повышенную. А у меня с 1961 года была на руках семья. И дочь Анечка учила и музыку, и английский. А это и тогда было платно. Ну, а великолепная Юрина живопись тогда  никому не была нужна. В те годы комнаты украшали эстампами, фотопоретами  Есенина и Хемингуэя (повальная мода) и ещё дешевой керамикой. А еще, как предел достатка - заводскими коврами. Бордово-красными, зелеными, желтыми. За коврами у магазинов давились в очередях. Записывались, как после войны за керосином и хлебом. Стояли порой месяцами. Ночами и днями. Активисты вели списки по номерам, пофамильно. Раз в сутки была строгая перекличка, на предмет круглосуточного присутствия. При малейшем, пусть коротком, отсутствии - неудачники вычёркивались. Безжалостно и безвозвратно.Правда, инвалидам войны и орденоносцам, по военным билетам и "спец. спискам", ковры (и ещё холодильники) продавались "вне очереди". Так что тогда отыскать в родне инвалида было большой удачей...
    Правда, мы с Юрой как-то обошлись без ковров. У нас по стенам, сплошь, обоев не видно, без рам и в рамах – красовались Юрины работы. На нас с любовью смотрели его работы - натюрморты, пейзажи, портреты. А мы на них. И заряжались добротой и светлой их энергетикой.
       Тогда и я много писала, много печаталась. Без конца, от газет и журналов, летала в командировки. В Сибирь, на Бам, на Чукотку. И Юра был часто в поездках, на натуре, на съёмках.. Дочку Аню мы  поочередно, передавали друг другу. Кстати, стипендия на ВЛК была немалая, как зарплата у инжинера 120 рублей.  Когда Юре на «Мосфильме» задерживали постановочные, он  шутил: "Меня жена содержит". И еще говорил : "Моя Ириша с половиной всех писателей и киношников вместе училась" . И это было правдой. Поступив на первый курс, мы знали всех тех, кто старше, кто впереди. А дойдя до пятого, знали всех тех. кто младше, кто учится следом.  Так было и в Литинституте, и во ВГИКе. Но главным для нас с Юрой была тогда выплата ПАЯ за кооперативную нашу "хрущёбу". (Как мы любили её! Все тридцать "жилых" её меиров! Как она, первая наша квартира, была дорога!) А это словечко в три буквы -"пай" – было тогда судьбоносным. Короткое, как щелчок, как пощёчина - "пай". (Пай, паёк, пайка -  несвободой так и пахнуло!). Этот "пай" и правда,  делал нас несвободными. Он всю душу нам вымотал. Его надо было выплачивать в срок и немалыми суммами. Иначе - ПЕНИ. (Вот ещё словечко попалось из прошлого!) Вот и крутились мы, и работали словно лошади. (Люблю лошадей).  То получали, то отдавали, то занимали…
                *    *    *               
    ... А кино я давно забросила. Можно было б и раньше. (Хотя, соблазнившись актёрством, я  с интересом сыграла роль судьи, в паре с актёром Мягковым, в фильме "Ваш собственный корреспондент". Летала на съёмки в Молдавию. Режиссером был мой сокурсник Коля Гибу).  А вообще  я давно убедилась, кино - это  клан или мафия. И клан должен тебя принять. Как своего. В его "тусовку" надо вписаться. И быть там хватом, почти хозяином. Мы с Юрой не были хватами. Мы были совестливы, открыты, безхитростны. И не вписывались. Вернее, я. А Юра, с его талантом мастера-живописца, с годами там даже не выжил. Там и Шукшин не выжил,хоть сам был и режиссер, и хозяин, и хват. И успел создать кое-что серьёзное. Порой, он откровенничал с нами. Мечтал  «спастись» от кино, спрятаться  в храме литературы, в магии Слова. Но спохватился поздно и... опоздал. И с мечтой - не вышло. Для людей совестливых кино как капкан. Всё с болью. Все больно.  Даже и в здоровьи большие потери.
    Собственно в кино и у Казакова Юры не вышло, (экранизации все неудачны), и у Евгения Носова, и у Виктора Лихоносова, и у Виктора Астафьева. (все они блестящие мастера слова). Даже у живописца Юры Ракши (хотя и по-другому)...
    Мне же в кино всегда мешала эта пресловутая киношная  "синтетичность": коллективизм, зависимость, подчинённость. По складу души я (при всей энергичной открытости) - тихий кустарь - одиночка. И по сути мои сценарии,  это та же проза, те же мои рассказы и повести. И чтобы снимать их как написано, мне самой надо было стать режиссером. (Могла бы снимать не хуже Ларисы Шепитьки. а она так писать не могла). Режиссер - он, конечно, всегда хозяин. Но мне с ними не очень везло. (Хотя и Марягин меня снимал, и Рыбаков, и Васильев, и Арцеулов). И  мне, сценаристу, всегда приходилось  разжевывать им мои авторские идеи, подтексты и замыслы. А на съёмках не позволять карёжить, искажать смыслы. На съемках я порой не выдерживала, влезала то в режиссуру, то в работу с актерами, то в проблемы художника. В общем, отстаивала право на  авторское видение. Мучилась. От чуждого отбивалась как только могла. А зря. Молодая была, горячая дурочка. Не понимала, кино совсем не твое, а режиссерское поле. Если все там и "пашут" до пота, то всё равно  урожай режиссер снимет. Ты только лепта в его копилку. К тому же процент талантливых режиссеров так же мал, как хороших дантистов или поэтов. К тому же в кино большой писатель - просто не нужен. Все равно он побочен, и работает на режиссёра. Живописец от Бога Юрий Ракша мог хотя бы выбирать себе режиссеров. Соглашаться, скажем, работать с Шепитько ("Восхождение") или с Куросавой ("Дерсу Узала") или же не соглашаться. (Он например, отказался работать с Бандарчуком на к/ф "Степь") Однако, как бы Юра на съёмках  не надрывался, не выжимал себя как лимон, как не убивал свой гений -  все равно эти фильмы назывались  фильмами Шепитьки иди  Куросавы. Работая на «Мосфильме» Юра  это быстро понял. И ему, живописцу, было щемяще жаль впустую истраченных, а проще -  убитых лет.
                *   *   *
   Юрий Ракша прожил на земле всего сорок два года. Трагически мало. Ушел в самом расцвете творческих сил. Написал около двухсот живописных картин. И больших, как он говорил «Программных», и малых, камерных.  Снял (как художник кино) почти два десятка фильмов. Но как сосчитать не написанное им на холсте? Умирая от белокровия в 80-ом году,  сказал мне: "Без меня, Ирок, вы с Анюткой как-то устроитесь, продержитесь, проживёте, а вот картин, которых я не успел написать, уже никто не напишет". И добавил: - "Что ж, у каждого должно быть своё "поле Куликово".  Все его замыслы, все планы я всегда знала и разделяла. Порой мы обсуждали их вместе,  даже наброски будущих композиций. Даже названия. «Красные сапОжки», «И надо жить", «Звёздный час». Это, последнее полотно в подробном карандашном наброске было особенно оговорено и продумано. Ах, какая это могла быть мудрая чудо-картина! На высочайшем уровне. Как живописном, так и философском, как  «Поле его Куликово». Пожалуй даже с ещё большим смыслом. Почти планетарным. ("Звёздный час". Потом расскажу о нём, напишу). 
      Безоглядно любящий  Юра, часто ругал меня за лень. Сам никогда не ленился. (Просто не умел отдыхать. Не понимал, что это такое.)  Рисунок был его страстью, его песней. Даже когда собирались у нас вечеринки (теперь говорят «тусовки»), он за столом не выпускал карандаша из рук. На любой попавшей под руку бумажке рисовал портреты друзей.. А меня любил рисовать, когда я работаю, когда я за пишущей машинкой. Или даже в постели, даже больная гриппом, пишу, приспособив на коленях свою "Колибри". Часто сетовал: "Графоманы  строчат и строчат, а ты время зря тратишь. На суету всякую. Будешь потом жалеть." Вот я теперь и жалею. Пришло время жалеть. Но не вернуть упущенного. Близок локоть да не укусишь.
     Но особенно жаль времени  убитого  в очередях. Да, да. В очередях, а их в жизни было много. На каждом шагу. В магазинах, в больницах, в банях, на рынках, в лагерях... С детства помню себя в очередях. Например, на останкинском рынке. Эти немые людские "хвосты" – тёмные, смирные и смиренные. За хлебом, за керосином, за мануфактурой. (Вот загадка тех лет: "Что это за такое животное - хвост длинный, глаза горят, а шерсти нет? – Это очередь в магазин за шевиотом". Была такая шерстяная ткань – шевиот, шла на костюмы и платья). Помню зиму - утренний стылый туман у Шереметьевского дворца. Деревья, провода в белом инее. От холода вороньё не кружит, а каркает по ветвям. У прохожих пар изо рта. А мы стоим в соседнюю лавку за керосином, ждем, когда его, наконец, подвезут. А машины все нет и нет. Поверх пальто у меня вязаный мамин платок - концы стянуты за спиной. Истертые валенки, их пора подшить. И будут на них, как на маминых валенках, чёрные кожаные заплатки. На пятку и на носок. Красиво. У моих ног на снегу стоит пустой самодельно-квадратный бидон под керосин. А на детском моём запястье прямо на коже, если чуть отогнуть варежку, синяя цифра "12", бережно сохраняемый номер. Его вывел дядя -   старший по очереди, химическим, послюнявленным карандашом. Такие номера (за мукой, за гречкой, за мясными обрезками,  за ливером, гораздо позже - за туалетной бумагой, за югославскими сапогами), кажется, никогда до конца не смывались с рук. Да и годы спустя, у меня уже взрослой, к сожалению, никогда  не было маникюра. И не только из-за повседневной работы в доме. (Ведь тогда и в помине не было ни пылесосов, ни холодильников, ни стиральных машин). А в основном, из-за постоянного печатанья на машинке. Хотя я всегда любовалась красотой женских рук, чужим маникюром. Даже моя любимая бабушка после войны  позволяла себе маникюр.. К праздникам. Она говорила маме: "Руки у дамы всегда должны быть в порядке. Тем более ты на фартепиано играешь", и тут же бралась за ведро и тряпку).

                *   *    *
     А было время, когда я писала рассказы от руки. Даже на коленях, в тетрадке, авторучкой или карандашом. И даже в битковой электричке "Москва - Переделкино". Возможно, лучшие свои рассказы.
    В писательском ремесле меня всегда радовала Свобода, независимость. Возможность собственного полета. Я от зависимости всю жизнь страдала. А тут - ты себе и автор, и режиссер, и актер, и оператор. Ты - все-все, что хочешь. Един во всех лицах. Старик и всадник, птица и муравей, дерево и цветок. Ты и в толпе, ты и сама толпа. Ты ликующе един! Сам по себе и никто тебе не указ. Ты как Бог. Ну разве не это идеал бытия?! Праздник! Только... на это надо заслужить право. Уметь владеть собой, осаживать, ограничивать страсти. мысли. Вернее, даже не мысли, а лукавую их фривольность. Пустые "хотелки". Всегда надо ощущать меру, край дозволенного. Свобода в пределах закона. Какого? Закона христианской морали.
   Как-то актер Михаил Ульянов с грустью сказал: "Наша актёрская профессия - бабочкина". Верно сказал. И хотя лицедейство заманчиво, соблазнительно, порой даже красиво, однако оно вторично и смертно как дым, как бабочка, как прах – его не ухватишь. Наверно мудрой актёрской душе, трудно и разрушительно вечно сидеть в чужой шкуре. Примерять её, снимать, надевать, на другую менять. И снова менять и менять. Ну, а пишущий автор он прорадитель, родитель, он внутри действа, он всегда в своей шкуре.И её уж не скинешь, не отдерёшь. Это кожа твоя.
   В любые времена (регресс ли, прогресс на дворе) именно Слово, а не звук, не линия, не жест и не форма - было изначально, опорно, первично. Воистину - "Вначале было Слово".

                *   *   *

  ...А во ВГИК я попала случайно. Из-за Шукшина. Он соблазнил, поскольку уже там учился. Мы встретились с ним на целине, на Алтае, у Сросток, в зерносовхозе "Урожайный". (Сперва совхоза, конечно, не было. Просто воткнули в снег кол у палаток, возле тракторов, это и было началом.) Приехав туда из Москвы, я, по случаю, на пути из Бийска в совхоз,  лютой зимой, угодила заночевать  в избе его матушки Марии Сергеевны Шукшиной-Куксиной. В соседних Сростках. А потом не однажды спала на этой её печи, на твердой и тёплой лежанке. И даже не помышляла о своём будущем  в кино.
       Впрочем, родившись  в Останкино, я знала, что этот единственный киноинститут находится  где-то рядом с нами, как и киностудия имени Горького. Возле огромной фигуры «Рабочего и колхозницы» Мухиной, у северного входа на «мёртвую» тогда выставку ВСХВ,  закрытую, с началом войны. А глядя советские фильмы всегда ревниво думала, ну, почему это «наша» фигура символизирует какой-то далёкий «Мосфильм», а не соседнюю киностудию? Мы, окрестные ребятишки, порой туда ездили на великах погонять по старому, разбитому  асфальту,  поглазеть на подъезжавших к киностудии актрис и актеров. Ездили мы туда цугом, чуть ли не по трое-четверо  на каждом  двухколесном "убитом" велосипеде. Но особо яро мы накручивали педали, уже крутясь  по пустынной площади, под гигантской, как монстр, уходящей под небо  серебристой этой фигурой  "пролетариев-гегемонов».  Если честно, эту парочку мы немного боялись, делали круги пошире, подальше.. И даже не из-за её давящей громадности. А из-за темных всегда закрытых дверей в её постаменте.  Дверей опасных, ведущих куда-то внутрь. В страшное чрево. От взрослых мы слышали, что в войну, да и теперь в её полом чреве обитает банда воров и убийц, жестокая  «Чёрная кошка». Там у них штаб-квартира. И действительно, убийства, квартирные и прочие кражи  (на Ярославке, в Останкино и Ростокино, да и по всей Москве) всё продолжались. И с этой «кошкой» милиция никак не могла справиться.
   Но ездили мы туда ещё и поглазеть, «позырить» на актеров, киношников. И особенно на одну чародейку- актрису, волшебную Тамару Макарову. Улыбчивые фотки этой красавицы, как и других актрис,  недорого продавались в киосках "Союзпечати". Малышня их покупала. Фотки были у каждого в портфелях, учебниках, ими обменивались, выменивали.  После героического фильма  "Семеро смелых" эта дива снималась  и в цветном фильме-сказке  "Каменный цветок". (И по-сейчас звучит в памяти нездешний, бархатный  голос Хозяйки медной горы: "Ну, что,  Данила-мастер?.. Знаешь ли ты, к кому в подземелье явился?.. Знаешь ли, с кем говоришь?")  Вот и мы знали зачем  явились. Стайкой стояли  со своими  велосипедами  поодаль от дверей киностудии. И  ждали, ждали.  Порой ждали  долго, что б только взглянуть на эту диву из другого  волшебного мира..
     Наконец, подъезжал чёрный, лакированный ЗИЛ. Мы замирали. А она элегантная, разодетая (мы запоминали на ней каждый шарфик, любой поясок и платочек), слишком прямая и строгая появлялась в каком-нибудь окружении. И, пересеча на высоких каблуках тротуар, уже через минуту скрывалась в высоких дверях киностудии. Но эта минута! О-о!.. Она становилась для нас просто праздником, хроникальным кино. Мы, стайкой, опершись на  велосипеды  и шмыгая носами, еще немного стояли, "переваривая" видение, прежде чем развернуться и ехать в наши бараки на Третьей Останкинской. Чтоб дома рассказать матерям и соседям ЧТО и КОГО мы сегодня видели. 
   Могла ли я - сопливая девочка, помыслить тогда, что годы спустя, буду студенткой этого соседнего института и запросто буду сидеть в аудитории перед этой красивой дамой и мужем  её режиссером Герасимовым? И даже слушать её только в пол-уха? Собственно, так в пол-уха мы, юнцы нерадивые, могли тогда слушать и гениального Илью Ромма и Габриловича, Юрия Пименова и Шкловского, основателя сов.кино Кулешова и его рыжее, тощее чудо - Хохлову, артистку немого кино? Воистину нет пророка в своем отечестве. Правда, Юра, мой муж, был мудрее, старательнее меня. И педагогам внимал не в пол-уха. О себе он писал по-христиански скромно: "Но прилежен я был всегда..." ( Это правда. Прилежен всегда. Он и школу одарённых детей при  Суриковском институте окончил с медалью, и во ВГИКе красный диплом получил). И жили мы с ним тогда счастливо. Всю жизнь. Не то что "день  без вранья".
   ... После окончания ВГИКа, проработав несколько лет на телецентре сценаристом, в ТО "Экран" (с Лисаковичем, Юрой Визбором, Джемой Фирсовой, Стэллой Ждановой ), и сняв по своим сценариям несколько игровых и документальных картин,  я спокойно оставила это дело. Для меня ничто не могло сравниться с Магией Слова, которую я уже познала. Внутри которой жила, существовала. Не смея пока дерзко сказать, что стала писателем. 
  ... Ведь сказать о себе – «я писатель» (хотя и книги уже издала), я долго не смела, стеснялась. Это всё равно, что сказать о себе «Я хороший человек»? А это стыдно.  К тому же,  поняла, что писательство не профессия, а свойство души. И ещё - Божий дар. Да и заниматься писатель должен лишь душой человека. Её проблемами, её страстями. В отличие, скажем, от журналиста, от критика, или "мудроведа"-литературоведа. Это он должен, в силу своего таланта, возводить связь  меж землёй и небом. Становиться восходящим столпом, проводником в небеса. (Как бы соединять сталактиты и сталагмиты).  И очень важно, в конце концов, во время осознать всё это.. И ещё важно в молодости себя "угадать", не ошибиться. Понять,  кто ты, что ты, для чего ты?.. Конечно, пока юн, можно себя ещё примерять, переиначивать и так, и этак. Но в результате очень важно в себя «попасть».
         Однако не впасть при этом в такую болезнь, как впал, например, талантливый Венечка Ерофеев. Господи, сколько их по России пропало, таких Венечек, искавших себя, и не нашедших? Во всём обвинявших и строй, и политику, и нищету? Сколько погибло их, одарённых от алкоголя?  В конце пути, все они, утопая, пытаясь спастись,  как и Венечка,  стали стучаться к успешным коллегам. Но чаще не в те двери. Звонить, но совсем не в те звонки. Не к тем людям. (Попадая к салонным эстетам, либералам и модернистам. Говоря проще - "стали лезть со свиным рылом  в калашный ряд». Зачем совались туда? Ведь погибали при этом ещё быстрее. И в  "калашном ряду" от них оставался  лишь тлен. Лишь "памятник" - пирамида из пустых алкогольных бутылок, где в горле каждой - оплывший огарок свечи. Эти огарки-символы, огарки сгоревшей судьбы. Что ж, всё верно придумали и изобразили хладносердые творцы эстетских этих салонов. Только выжить не помогли.
    И то правда, что бы в России успеть что-то сделать, надо жить долго. И без алкоголя. А спасаясь, не ошибаться. Правильно дверь выбирать.
                *    *    *
  На мое мировоззрение, в первую очередь оказали влияние конечно, родители, люди крещеные. И воспитание книгой - русской великой классикой. Потом уже книг стало больше. Новых, иных. В пятидесятые годы,  меня ошеломило  открытие страны с названием - "Поэзия". Цветаева-Ахматова, Бунин-Набоков, Мандельштам-Гумилев и другие, другие.  И дух мой  рванулся вверх, загудел, как торнадо! И еще повлияли, конечно. люди встреченные на пути. Порой как бы случайно. Однако же, всё промыслительно. Как это важно, особенно в  молодости, с кем столкнулся ты на пути!.. Светлов и Пастернак, Шукшин и Айги, Носов и Астафьев . Все это личности разновеликие, разные, но прекрасные, как планеты. И, может быть, в этих встречах и кроется твоя суть? Человек, он ведь постоянно движется, как в Броуновском движении. И доминанта движения зависит от столкновений...
    А еще, конечно же, это мой муж Юра Ракша. Это в моей судьбе было уже - основное. Мы прожили с ним, созидая друг друга, двадцать огромных лет. Где год шел, наверное, за три. Мы с ним встретились в общежитии ВГИКа, молодые и романтичные. И безоглядно, расрахнув руки, шагнули навстречу, в объятья друг друга. И слились воедино, и утонули друг в друге уже навсегда... Вся наша жизнь, и его  неистовая, но бережная  любовь ко мне, которая раньше казалась мне нормой, на самом деле была истинным   счастьем. Незаслуженным даром Божьим. (Которого мне хватит уже на всю жизнь). Но осозналось это, увиделась лишь с расстоянья, когда Юры уже не стало. Как это важно вовремя оценить и сберечь, крепко беречь друг друга!
   Юра не раз повторял: "Счастье - это любимое дело, любимая женщина, любимый дом". Конечно, формул счастья на свете много. Но он был прав. Счастье, по-моему, это - осуществлённость. То есть, как раз все три его постулата моединённых вместе... Юра всегда был лучше меня. Честнее, светлее, великодушней. Даже когда ревновал, его правилом было: "Что ж. Пусть тебе, милая, будет лучше. Даже, если от этого  хуже мне." Как-то после очередного моего портрета, написанного им ко дню моего рожденья (а  он писал их во-множестве, даже порой без меня) он записал в дневнике: "Милая моя, белозубая женушка, мой дружок... Нам художникам порой везет - иметь свою Музу  рядом..."  Всю жизнь он так широко, так щедро одаривал меня своей заботой, внимательной любовью. Подарил, например, дочь Анюту – и нитка рода нашего  не оборвалась!). И  иных его подарков мне и на будущее с избытком хватило!..
                *    *    *
  Я еще не писала о своих встречах с Борисом Леонидовичем Пастернаком. Пусть даже мимолётных. Как, например, мы, студенты (Рим Ахмедов, Гена Лисин (Айги), Миша Рощин (Гибельман), рыжий до красноты русак и толстяк, поэт Юрка Смышляев), узнав о его травле и в Союзе писателей, и у нас в парткоме литинститута, и буквально во всех СМИ (за роман "Доктор Живаго", ушедший на запад  и присуждения автору Нобелевки), мы юные и заводные, втихаря сговорились, помчались после лекций к нему в Переделкино. Как-то поддержать, обогреть «старика» словом. Хотя в сущности никаких подробностей мы не знали. И как вести себя и что говорить – тоже. Но с электрички пошли не к себе в общежитье, а, миновав кладбище и просторное зимнее поле, свернули направо на первую же улицу, где в глубине меж сосен темнели дачи классиков литературы Вишневского, Иванова, Федина. А вот участок и Пастернака. (За ним, кажется, Андроникова?).  Калитка была открыта, но штакетник забора и  поляна за ним до самой дачи тонули в гладком сугробе. Видно, пару дней тут никто не ходил. И мы, с букетиком промерзших хризантем, купленных у Киевского вокзала на наши студенческие гроши, цепочкой потянулись к дому. В окнах высокой казённой дачи, темневшей у сосен вдали теплился свет. Мы шли по снегу, ступая в следы друг друга. У сарая забрехала собака на привязи, похожая на лайку. У дверей (мы поднялись вдоль поручней по деревянным ступеням) на наш негромкий стук, и долгое нажатье кнопки  звонка - никто долго не выходил. Впервые подумалось - может быть зря пришли? И всё это затеяли? Но всё же упрямо стояли в этом преддверье. Дышали морозным паром.
   Наконец, плохо обитая дверь дрогнула,  приоткрылась и невзрачная, как мне показалось, старая женщина с опаской и даже испуганно оглядела нас..  «Здравствуйте. А мы к Борису Леонидовичу, - картавя сказал маленький, но самый смелый из нас Гена Лисин . – Он дома?»  Оказалось, это была жена поэта, Зинаида Николаевна. Услышав, что мы юные литераторы, она сразу изменилась, заулыбалась, озарилась, и даже стала как будто бы симпатичнее.  Прикрикнув на собаку, впустила нас в дом - промерзших, голодных, и от стеснения чуть  нахальных.  Не полностью  еще понимавших - к Кому и зачем мы пришли. Я улыбчивая и румяная с мороза протянула хозяйке белые промёрзшие  хризантемы. Она была изумлена и кажется очень тронута. На мгновенье уткнулась в них лицом и даже глаза  повлажнели. И, не сказав больше ни слова, скорей пошла в дом, оставив нас раздеваться в передней. Наверно  понесла цветы мужу.
     Мы раздевались, теснясь и шикая друг на друга. Не зная разуваться нам до носок или  нет. И тут появился Он. Спустился со второго этажа по скрипнувшим ступеням. Он был сумрачен, прям и высок. Голова гордо вскинута. а взгляд… нет… не удивлённый приходу такой оравы  незнакомых людей, а как бы усталый и  отрешенный. Интересно, что занимало его в эти часы? В эти дни, в эти месяцы?.. Голос у великого Пастернака был хрипловатый, густой. Он извинился, что приболел,  что - в домашней пижаме. Пижама  была какого-то темного цвета. И шарф тоже тёмный замотан на шее. На наши невнятные, в общем слова о цели прихода, он отвечал тоже не конкретно и вяло.. Но всё же повел нас в дом. И тут мне почему-то врезались в память брошеные им слова, как бы мкльком, шутливо: "Да, да. Действительно. Скоро пленум и меня будут вешать". Я сразу не поняла, какой такой именно пленум? Союза писателей или, может, компартии?  Или просто поэтической секции?. (В этих делах я всегда была «чайником», ни от мира сего). И почему именно – «вешать»? Но переспрашивать никто не посмел.
       Потом он поил нас душистым кофе с песочным печеньем. Жена  это всё принесла, поставила и тактично ушла. А мы уселись за стол. Очень хотелось есть, и мы незаметно так. одно за другим, слопали все это хрустящее печенье из вазы. Хотя может быть в доме, оно было последним. В тепле комнаты вкусно запахло  горячим кофе и холодной свежестью хризантем. Наш талантливый  Гена Айги (пока ещё  Лисин), с шапкой лохмато-кудрявых волос, был самый смелый. Он с силой давил сахар в стакане и, размешивая его, громко звенел чайной ложкой. Я толкала его ногой под столом – мол, прекрати. По дороге сюда, мы договорились  не вздумать читать Пастернаку что-то своё. Будем слушать только его одного, во все уши.  И смотреть во все глаза. Не каждый ведь день общаемся с гением. Но Гена все же не выдержал. И, воспользовавшись минутой молчания, встал, и держась за спинку венского стула, картавя и шепелявя, стал нараспев читать свои стихи (в переводе на русский с чувашского), уже нам знакомые.  (На обратном пути, мы, конечно, за это его ругали - только зря время извел на себя, любимого).
   На его стихи Борис Леонидович не отреагировал, промолчал. Но что б как-то наладить с нами контакт  стал спрашивать про наших мастеров, про институтскую профессуру – то есть про своих коллег-сверстников. Услышав, что мы «светловские», одобрительно улыбался.  А потом, как бы оказывая нам  гостеприимную честь, стал водить нас по даче. И мы вслед за ним ходили как экскурсанты  по комнатам, обжитым и уютным, сокровенно живым. Где дышала и удивленно смотрела на нас старая  мебель, венские стулья, шторы на окнах, где белели скатерти на столах, и красовались вазы. И всюду, там и сям лежали открытые книги, папки, листки белой бумаги, и снова - книги и книги. А мы, чужие люди, на всё это  святое  нелепо глазели, словно  бродя по  музею. И это при живом, рядом стоящем  хозяине.
                *    *    *
        Не стану подробно описывать это первое, безотрадное  посещение Пастернака. Из всех впечатлений  передам лишь пару  штрихов. Во-первых, мне показалось, что Борис Леонидович был  не в восторге от того, что к нему неожиданно ввалилась вся эта хотя и дружелюбная, но всё же чужая ватага. В  это тревожное время (получение Нобелевской премии) у него, больного,  были явно другие дела и планы. Но и у нас оправдание было. Во-первых,  наша к нему любовь и поклоненье, а во-вторых – предупредить мы его никак не могли, тогда  ни телефонов на дачах, ни мобильников не было. И нам, конечно, надо было бы, кроме мёрзлых этих цветов принести в дом какой-то гостинец. ( Меня так учила бабушка). Уж  если не бутылку вина, то может, что-нибудь сладкое. Ну, например, печенье какое-то или  пирожные.
     В-третьих, мы тут истоптали полы, и не только в передней. А по всей даче. Снег на нашей обуви таял, и мокрые следы тянулись  за нами из комнаты в комнату.
    Но Борис Леонидович, не желая, видимо  нас огорчать, был  приветлив и великодушно водил нас по дому, как экскурсантов. Показывал не столько ретро-картины и ретро-фотографии по стенам, портреты родных и близких, то есть всю свою жизнь, сколько - работы своего отца, художника Леонида Пастернака.  Необычного  графика начала века. Его рисунки под стеклом в тонких рамах. Самые первые, выразительные  иллюстрации к роману «Анна Каренина» Толстого, которого художник знал при жизни.  Вот стройная в чёрном платье Анна с маленьким сыном Серёжей. Покаянно и нежно обнимает она брошенного ею ребёнка, говорит ласковые слова. А эта Анна совсем иная, греховная, страстно влюблённая женщина, с ненаглядным любовником Вронским. И прочие, прочие иллюстрации в общих рамах.. Мы молча бродили за хозяином, смотрели на всё, раззявя  рты. (Наверное, он вообще  впервые водил по своему дому каких-то чужих людей и в таком количестве)  И общее настроение было у всех каким-то неловким, подавленным. Мы юные и порывистые, задумав приехать сюда  со словами любви и поддержки,  совсем не такой представляли себе эту встречу..
     Но вот мы вошли в комнату, где стоял у окон рояль. Он  царствовал тут один. Черно блестел своей полированной крышкой, в которой   ярко отражалось окно, и за ним русский пейзаж. И этот опрокинутый, повторенный в лаке  рояля, "двойной" пейзаж был так живописен, словно полотно великого мастера. Или даже самого Бога.
    Лучи теплого предзакатного  солнца щедро пятнали,  и рояль, и крашеный пол у нас под ногами. Будто само солнце хотело как-то согреть, растопить наши души. Оно садилось вдали за белоснежным  полем, за которым на взгорке средь частокола сосен темнел погост. С надгробьями и крестами. А за погостом, на патриаршем подворье, глядели в небо купола Божьего храма. Золотые святые кресты. Чудилось, за окном как на ладони простирается сам Путь Судьбы. От суетной жизни - и до конца,  до ухода в вечность. "И связь меж домом тем/ И тем кладбИщем /Не прерывалась никогда"  И ещё, глядя на за окно, почему-то мелькнуло в памяти: «Жизнь прожить, не поле перейти»  А этот чудо-пейзаж Руси, щедро менявший свои цвета, (то бело-сахарный  как Рождественский пряник,  то талый, тёмно-весенний  в предверьи сева, то в буйстве летнего разнотравья, то золотой,  урожайно-осенний) он постоянно дарил Поэту дыханье и  силу родной земли.  Вдохновлял,  взывал его к Слову, к стихам:
                «Вдали было поле в снегу и погост,
                Ограды надгробья.
                Оглобля в сугробе,
                И небо над кладбищем полное звёзд…
                ………………………………………
                По той же дороге чрез эту же местность,
                Шло несколько ангелов в гуще толпы.
                Незримыми делала их бестелесность.
                Но шаг оставлял отпечаток стопы…»

    Помедлив, я сделала пару шагов к инструменту. И  стоя, бережно подняла крышку. В тот момент я совсем не думала о святотатстве, о тех, больших музыкантах, кто прежде играл тут на рояли, касался пальцами этих клавиш. И взяла пару мажорных светлых аккордов. Звуки вздрогнув тихо проснулись. Увидев нас, встрепенулись. Вспорхнули, как малые птицы и, тесня тишину, красиво и мягко заполнили комнату. Все удивлённо замерли, оглянулись. И Пастернак тоже. Его очень особенное лицо возвышалось, плыло над всеми. И тут я дерзко решилась... на что-то живое, весёлое. Захотелось взбодрить всех, пробудить к улыбке.  И пальцы мои будто сами послушно так побежали по глади  клавиш. Чёрных и белых, чёрных и белых. Они тоже заулыбались. И заигралось. Стало рождаться что-то быстрое, озорное, что я помнила наизусть ещё с музыкальной школы.  И это был, конечно, Моцарт. Его "Рондо в турецком стиле". Звуки рассыпались по комнате. И, догоняя друг друга, полетели, полетели куда-то. То вместе, то врозь, всё дальше и дальше по дому. Поскакали по лестнице, по ступеням. И правда,  стало вокруг  как бы  просторней и радостней. Божественный Моцарт заставил всех улыбнуться. И я оглянувшись, я опять увидала над всеми лицо Лик Пастернака  Его тёмные, большие-большие глаза, полные света, великодушного света. И тут же  мелькнуло, значит, не зря мы всё же к нему  приехали.
               
      Позже на улочках Переделкино я не раз встречала Бориса Леонидовича. И в 58-ом, и в 59-ом году. При встречах на заснеженных тропках, он обязательно целовал мне, юной советской студентке, руку. и при этом лукаво наблюдал за смущенным выражение лица этой  девочки.... Интересные это были моменты... Храню его подарок мне на свадьбу - томик басен ля-Фантена, из бесценной французской "Розовой библиотеки", с золотым обрезом, с иллюстрациями Доре. Каждая  под папиросной бумагой, которую надо было бережно отдувать.. С его автографом. Эту книгу от него принесла нам Ирочка Емельянова (дочь его подруги Ольги Ивинской) Кстати, на Новый год на даче Сельвинского (общежитие студентов литинститута, недалеко от дачи Пастернака) мы разыгрывали подарки с елки,  подвешенные на ниточки. Их надо было срезать ножницами. Вслепую. С завязанными глазами. Всё это мы сами придумали и сами готовили. В результате кому конфетка доставалась, кому - мандарин или пряник. А кому – полоска бумаги с автографом Бориса Леонидовича. (Такой листок с несколькими его подписями, расположенными  в столбик, мы разрезали на полоски. Этот листок нам принесла к новогодней елке эта же хорошенькая Ирочка Емельянова, светловолосая, с кудряшками на висках  дочь Ивинской.  Она порой приходила в общежитие, надеясь встретить у нас студента латыша  Чипайтиса, Чипу, которого она страстно, смертельно любила, а он всё ускользал, и ускользал от неё. Помню, молодой армянский поэт Паруйр Севак срезал бесценную эту полоску с автографом, и вроде бы,  Галя Арбузова, кто-то ещё. Но мне казалось, что почти каждый тогда надеялся  срезать конечно же, недоступный в те годы, ароматный, невиданный мандарин… 
                *    *    *
  Как я отношусь  символизму, кубизму, модернизму, декаденству, пост-мадернизму? И вообще – к авангарду? 
   А никак. Уже давно без эмоций, спокойно. Скорей, как в болезни роста. Как к капризам ребёнка или гордыне автора. К его  неизбежному чувству самоутверждения... Любой организм в детстве должен переболеть корью или же скарлатиной. И чем тяжелее будет  болезнь - тем мощнее будет иммунитет, Но он проявится позже, с выздоровлением. Ну, а если, переболев, здоровья всё же с годами не прибавится, вот это будет уже беда. И хроническая. На всю дальнейшую жизнь. Как скажем, падучая, или неистребимая астма или зараза наркотиков.
    Вон художник Михаил Шемякин с его «лентуловщиной», с карнавалом извечных масок. Разве же он не талант? Талантище! Или Целков, который всю жизнь упырей пишет, их плоские, одноцветные, словно вырезанные из фанеры морды? Сперва, живя в СССР в Тушино он писал упырей красных, сплошь красных, конечно. Ведь это главный цвет коммунистов. (И тут "целковский" подтекст был всем ясен). Но потом в эмиграции он растерялся. Пришлось уже писать упырей и белых, и синих, как флаг французский. Но тоже с прищепками, булавками в ушах и носу, с зашитыми ртами. И, хочешь - не хочешь, а все эти монстры и люциферы, все они были кто? Да он же сам, он - сам, автор. Эти  "лица" - его собственный автопортрет, его производные, его дети, копии- близнецы. И булавки эти именно у него, автора в голове.Как говорится - "Чем живешь - то поёшь". «Чем ты дышишь, то и пишешь».
   Но мне в такое вот карикатурно-злое, недобро-искаженное "лицо искусства" смотреть не хочется. Хотя я много  изучала и средневекового чудо-мастера Босха, и наших безбожников:  Малевича, Кандинского и прочих..  Всё это отменные мастера, но в  своём доме я бы их сроду на стену не повесила. Чтобы не заразиться. Зло ведь оно заразно. Это бесовство опасное. 
                *       *       *
   Нельзя забывать. Творец создал Человека - прекрасным. По образу и подобию своему. А те, кто умышленно ставит целью этот образ разрушить: разбить, расчленить, разъять (даже делая это мастерски и с изыском) - просто служат другому богу. Приходя на любой вернисаж,  мне например, достаточно одного,  даже беглого взгляда по картинам, чтобы твёрдо сказать какому богу служит их автор - бесу или Творцу.
                *       *       *
 В 1972 году в Париже на  грандиозном праздновании своего юбилея (90 лет!) великий художник Пабло Пикассо в ответной речи на все  восторги и панигирики вдруг признался. Рассматривая всю свою жизнь, понял, что он, основатель "кубизма" и всех прочих "измов", совсем не "высокий" живописец. А - "развлекатель публики". Да, он стал богат и прославлен. Но когда-то поняв, что интересно, что нужно  толпе, за что она платит, стал ей потакать всеми этими "измами". И стал "развлекателем". Его слова потрясли собравшихся. И  впоследствии эту юбилейную речь СМИ постарались не афишировать, умолчать, стушевать. Но джин был выпущен из бутылки. И Пикассо последние годы занимаясь декоративной росписью и керамикой, стал отчаянным реалистом.
                *    *    *
       Мой личный враг – это человек с ружьем. Любой человек с любым ружьем. Охотник-любитель или солдат. (Только если это, конечно, не Поле Куликово, не Защита Отечества.)
  Ружьё, это смерть. Оно научено убивать всё живое, и когда-то обязательно  выстрелит. Даже в охотника. Обязательно. Если и не физически - так фигурально. А это куда страшнее. Я же, писатель, любой строкой своей буду кричать и кричать всем и всегда: - "Не убий!.. Не убий!.. Не убий!.." (Если это, конечно, повторюсь, не защита Отечества, не «Поле Куликово»)
    Мы и так очень, очень коротко здесь живем!.. На прекрасной этой и всё-таки хрупкой и смертной планете, что б ещё и убивать!
                *    *    *
      Достоевский в прошлом веке сказал устами своего героя: "Без веры русский человек - дрянь". Лучше не скажешь. К сожалению, тоталитарный режим почти весь ХХ век пытался нашу веру у нас отнять. Но не вышло. По писанию, Россия - Престол Богородицы и дряни тут не место. Не должно быть места. Так что будем, подметать нашу страну, убирать, холить и сажать на ней розы. Ничего, восстановим и восстанем, как феникс из пепла. Правда, как там же сказано, к сожалению, восстанем уже перед концом Света.
    Многие сейчас заездили эту лживо-лукавую фразу, якобы атеистов: "В церковь я не хожу. Не признаю молитв, обрядов, попов. Бог не в храме, а у меня в душе".   А вот и нет!
    Христос же сказал."Церковь  есть дом мой». Но как может быть дом Бога в греховной твоей душе, на ристалище, на помойке? Ведь ты не Апостол.  Так что  не словаблудь лукаво! У Господа и по твоему ничтожному поводу есть  простой и ясный  ответ: "Не ты меня выбираешь, но я..." Так что умерь, любезный,  свою гордыню и прыть, признайся хотя бы себе самому. Просто Он тебя, грешного, грязного   пока что не выбрал... Да-да... Не выбрал пока. Не удостоил.. Не допустил до Себя. Не допустил и до Храма – святого своего Дома. И тебе, на досуге стоит об этом подумать: "Может, это всё-таки  не случайно?» И вообще на той ли дороге ты, «атеист» стоишь?" Поскольку дорога человечеству хоть и одна. но два у неё конца. Либо  к Храму, либо же – от него. Третьего не дано. (И, кокетничай ты, не кокетничай,  нельзя быть «чуть-чуть беременным». Идти всё равно  придётся, только смотри - куда).
  И какие бы ловкие и заумные программы не сочиняли новые  лже-философы - ничего на земле более мудрого, чем Закон Божий, человечество  не придумало. До сих пор.
   А нам, грешным, только б хватило сил и ума этот Закон соблюдать, выполнять. А не отсебятничать, не мудрствовать лукаво, не «открывать велосипеды".
     А будущее всего мира мудрый Достоевский связывал с судьбой  православия в России. Надо восстановить, широко обрести "Лицо русского Христа" - вот в чем спасение человечества. Иисус основал Церковь - Дом свой, который "не одолеют и врата ада". А те, кто нынче выпендривается или просто пинает церковь – напрямую движется к бесу. И мне даже их жаль. "Не ведают, что творят".
    Но и без страданий служить Богу не получается. "В жизни я знала две радости. -  Писала в мемуарах в начале ХХ века Надежда Плевицкая  Великая русская певица и страстотерпица, - Радость славы артистической и радость Духа, приходящую через страдания."
                *    *    *
Выбор моей профессии определил Его Величество Случай. Он же - Судьба. Он же - Бог. И еще любовь к одиночеству. Я всегда была самодостаточна. Люблю тишину, свой письменный стол, днём солнце в окне, вечером настольную лампу. На стенах картины мужа-художника. Не терплю неожиданных визитов, звонков в дверь. Начинаю метаться, одеваться, причесываться. С трудом терплю звонки  по телефону...
 Еще не люблю толпу, и всяких прочих участий в коллективных делах. В решеньях, голосованьях. Все это почему-то всегда кончается одинаково, по-фарисейски плохо: "Распни его, распни!"
                *    *    *
    Я всё-таки больше  художник, чем журналист-публицист. Мне легче рассказ сочинить, чем например, написать бумажку в ЖЭК. Первое меня радует, второе - напрягает.
      Романтик и прекрасный тонкий поэт Михаил Аркадьевич Светлов, профессор литинститута и мой учитель, в предисловии к моей первой книжке прозы, писал (не ленюсь чуть-чуть процитировать классика):
       "По алтайской степи на взмыленном коне пронеслась мимо меня амазонка. Так состоялось мое первое знакомство с семнадцатилетней Ириной Ракшой. Я тогда приехал к её отцу директору строящегося целинного совхоза.  Тогда я никак не думал, что буду писать предисловие к книге её рассказов. Она тогда была никаким писателем, так же как я никакой наездгик. Но я не даром вспомнил об этой первой встрече, потому что свойство Ирины неутомимость в движении, потому что разбуди её глубокой ночью разбуди и скажи: "В Ледовитом океане белые медведи соскучились по тебе". И она, надевая башмаки, спросит: " А туда как лучше добираться, поездом или самолетом?.."
     Написано это в 63-м году.  У Светлова дома, в Камергерском переулке. Услышав, что мне нужно предисловие к моим рассказам, идущим в журнале «Молодая гвардия», он взял  самописку, бамагу, и оставив меня в кабинете, пошел на кухню писать.
     На самом же деле там, в алтайской степи почти десятилетие назад все было куда прозаичнее, чем представил романтик Светлов. Мы первоцелинники ждали тогда приезда в наш зерно-совхоз «Урожайный» литераторов из столицы. А они все не ехали и не ехали. Ну, мы и забыли про них, перестали  их ждать. Лето было в разгаре, мы достраивали клуб, знрносклад, копали опоры под  электричество, выбирались из палаток и вагончиков в строящиеся щитовые дома.  Да и уборочная была не за горами. В общем ни до концертов было, ни до гостей-литераторов. А я почтальоном работала. Однажды верхом я возвращалась на своей «Ласточке» с почтой (опломбированный мешок из брезента с газетами, письмами, бандеролями) из района к себе в совхоз.  Дорога шла по степи, меж колосящихся, пшеничных полей. Пажить. Под капытами моей мирной лошадки – лежал толстый мягкий слой горячей дорожной пыли. Вот уж на горизонте при закатном солнце показались и наши вагончики, зарозовели и выцветшие палатки. И тут я увидела - издали навстречу мне  идёт  какой-то старичёк-чужачёк  в сером костюме. (Своих-то мы всех знали в лицо) И мне, юной дурёхе, вдруг захотелось  над ним подшутить. Я поддала пятками под бока моей удивленной лошадке-Ласточке, и мы понеслись навстречу путнику.. А шутка состояла в том, что из-под копыт «Ласточки» мгновенно поднялось облако такой плотной теплой пыли, что накрыло встречного с головой. Последнее, что я видела свысока, с гордостью проносясь мимо, это удивленнный восторг стоящего старика. Застясь рукой от заходящего солнца, он стоял на обочине и улыбался.
     А вечером, в недостроенном клубе на самодельную сцену, под темное звездное небо между стропилами (поскольку из Бийска пока не подвезли жести на крышу) поднялись наконец приехавшие московские гости - писатели и поэты. Сергей Смирнов, Анатолий Злобин, Марк Соболь и... мой пропыленный странник. Это был Светлов,  легендарный автор "Гренады", "Каховки" и сотен других стихов и пьес - Михаил Аркадьевич. Он издали углядел меня, и щуря весёлые маленькие глаза, поманил к себе по птичьи согнутым  пальцем: "А ну, иди, иди сюда, Амазонка." И Амазонка пошла. На ватных ногах.
        И в тот же вечер, отважась, дала мастеру читать свои публикации. которые вырезала из местных газет. Думая, вот оно - это и есть литература, искусство. А когда он, полистав эти вырезки,  всерьёз сказал мне: "А ты, я вижу, не дура" я так, разобиделась, (не поняв что это комплимент), что вырвав альбомчик, рванула в степь, и, упав там в полынь, долго рыдала. "Он не понял, не понял меня, он даже не прочитал".
                *    *    *
   В конце шестидесятых, критик Всеволод Сурганов, уже всерьез рассматривая мое творчество, писал в статье "Свет добра и любви":  "Светлов, вечно юный поэт сердцем почувствовал в порывистой девочке то хорошее, доброе и горячее, что сохранилось в ней навсегда и окрасило ее прозу".
   В 1964-ом Михаила Аркадьевича не стало. Он и в больнице  перед смертью  всё юморил. Общеизвестна его последняя шутка. «Принесите пиво к раку». И вот он слился со своим "Горизонтом", (он считал не свою легендарную "Гренаду", а именно эти свои стихи лучшими "Горизонт". К достижению которого поэт всю жизнь так стремился. «Горизонт мой, ты опять далёк./ Ну ещё, ещё, ещё  рывок./ Как преступник среди бела дня/ Горизонт уходит от меня…»  Повторюсь. Он считал не «Гренаду», а именно "Горизонт" - это  позднее стихотворение более глубоким и мудрым.  Светлов был как современный Дон-Кихот. Истинный Рыцарь печального образа.
     Он очень любил моего отца – героя-танкиста, затем изобретателя  сельхозмашин, строителя новой жизни. И тоже... современного Дон-Кихота. Поэтому и прилетел именно к нам в "Урожайный". 
      А однажды Светлов (уже по возвращению в Москву) поразил меня и моего юного мужа  тем, что подарил нам на нищую студенческую свадьбу (которую сам и придумал)  набор пластинок - нактюрны «Шопена» и…дюжину дорогих гусь-хрустальных рюмок - первую нашу посуду. (Одна из тех рюмок до сих пор цела). Он вообще любил делать подарки, сюрпризы.(Конечно, когда получал гонорар).
    Однажды мы с ним на Тверской ходили по магазинам, выбирали подарок ко дню рожденья какой-то его знакомой пожилой официантке из соседнего кафе. Там Светлов порою питался. (Порой даже в долг). Купили мы большую красивую сумку из красного дерматина и до полна набили её дорогими конфетами: «Мишка», «Красная шапочка». "А ну, отними.". Тётенька и её коллеги-товарки  были просто счастливы, когда мы пришли в это кафе в перерыв. Ну, они и поднесли нам, конечно. И мы выпили с ними за толстую именинницу...
     А ещё еврей Светлов был очень русским, порой бесшабашным или трепетно-нежным. Лириком. С чистым, собственным и очень отдельным голосом. В той нашей горькой, совковой жизни, он, конечно же, не до конца состоялся. Не всё сказал, что хотел, что мог. И о нём сказали  не всё. Он умышленно был наименован властями лишь "комсомольским поэтом". Коим не был. Но отчасти он даже подыгрывал этому. Впрочем, возможно  именно это его, (человека физически хрупкого),  и спасло от арестов и лагерей. Хоть "умер в своей постели".
       И еще в ЦДЛ, за ресторанным столиком, при мне и его друге художнике Игине, родилась шутка: "Какой я старик?! Старость, это когда половина мочи идет на анализы!". Однако, он всю жизнь (от осознанья грехов своих, и грехов времени и страны) горько пил. Бывает, люди пьют сладко. Бывает - горько. Светлов пил горько. Но с хитрой, сладко-лукавой миной. На сморщенном, горбоносом лице семита. А если точней - на премудром, трагическом Лике "Вечного жида".
    Последней строкой в предисловия к моей  книге, он написал, как бы  прощаясь:  "Ирина! Я называю тебя талантливой, смотри не подведи меня". Вот такой он дал мне аванс. Дарил он мне (с 1954 по 1964 г.г.) и  подписывал в стихах все свои книги. "Ире Ракше - светлой душе". Или с юмором. "Ирине Ракше. Гению от таланта. М.Светлов." Или на "Крокодильской" брошюре своей: "Я как старый крокодил с Ирой время проводил".
   Остались и его стихи. Вот какие: "Откуда ты взялась такая? /Где ты жила, где ты росла?/ Твоим желаньям потакая, /Природа все тебе дала./ Два океана глаз глубоких, /Два пламени девичьих щек, /И трогательный, одинокий, /На лоб упавший, волосок..." На эти слова актер Малого театра талантливый Михаил Михайлович Новохижин написал  мелодию. И на концертах пел этот светлый романс с эстрады,  аккомпанируя себе на гитаре.
                *    *    *
   Наиболее значительным считаю мой роман "Белый свет", повесть  "Охота на волков", рассказ «Хозяин». (Это мнение, кстати, совпадает с мнением Нагибина - он когда-то это отметил в рецензии обо мне)                ... Почему считаю лучшим? Да наверно, за большую любовь в тексте. За боль, за обнаженность. Наверно в этих вещах болевой порог выше. Вот читатель и плачет, читая.. А слеза читателя дорогого стоит. Значит, иногда у меня получается "глаголом жечь сердца людей". 
   ... Ну, а мои стихи? Они, покрутясь легкой щепкой,  утонули в моей же "суровой" прозе. Туда им и дорога. Помашу им на прощанье рукой.. А проза, кстати, лишь в той мере ценна, сколь она поэтична.
                *    *    *
         Для себя считаю важными те события, которые значимы для моей Родины.  Что же касается лично меня, то вот. Перечислю по вехам. Явление на свет. Крещенье.  Правильный выбор своего дела.  Удачный выбор своей половины, то есть мужа.  Рождение дочери, (кстати, вопреки запретам врачей).  Воцерковление, то есть приход в православный Храм. Смерть Юры Ракши – мужа, друга, художника... А остальное?  (Порой тоже значительное), Оно уже внутри этих, главных событий.
    Я наконец научилась жить сегодняшним днем. Без дальних планов. Как в Писании завещано: "Даждь нам днесь". И в народе сказано: "Загад не бывает богат". И сейчас меня ни мое прошлое, ни  будущее особенно не  волнуют. Это как бы уже не моя, а иная, ТОЙ женщины жизнь. Как на дальнем, ином  берегу. Крепко ценю людей из прошлого, которые пока ещё рядом. Они как бы прошли сквозь меня, и что-то в душе оставили, отпечатали. Вот собственно этот осадок (как говорят, в сухом остатке) мной и ценим, и интересен. Его и надо рассматривать. Лепить (из памяти) из него искусство. 
   А взгляд на свой творческий путь у меня не без грусти. Грущу, что мало, очень мало успела. Хоть тешусь лукавой мыслью: "А может, и не стоило писать  того, что не написалось? Может, судьба берегла мои силы к чему-то другому, позднему?.. Или, например, к помощи моему мужу-художнику? К Полю его Куликову? Написал  же нам Юра своё мудрое слово:" "У каждого в жизни должно быть своё "Поле Куликово"? 
     Конечно, писательство это схима. И в молодости, всё мешает ее надеть. И постоянно носить. С годами, правда, разрыв между телом и духом неумолимо растёт, ширится как полынья. Тело, к сожалению, отстаёт, увядает, к закату клонится.. А душа крепнет и воспаряет. Однако мне и сегодня, в схиме, работать не легче... Но зато радостней.   
    ...Как-то одна простодушная женщина из деревни, будучи у нас в доме и видя меня за работой, часами стучащей на пишущей машинке, спросила: "А вы как, Ирина, пишите? Из книг или же из себя?" С тех пор у нас с Юрой в семье так и повелось,  говорить шутя, нарицательно: "Ты это что? Из книг или же из себя?" 
    ... В совке... (Кстати, меткое очень словцо, оно родилось в девяностые.. Острое, ёмкое. Хотя теперь и коробит... А еще, советскую власть мы в ЦДЛ шутя и конспиративно именовали: "Софья Владимировна").
     Так вот, в совке я никогда не была диссидентом. Все раны Родины были моими. Но и придворным автором я никогда не была. . Не обласкана, не писала в угоду. Еще здравствуют те секретари Союза Писателей и могучие литчиновники, которые регулярно меня вычеркивали  из издательских планов, из списков на премии и награды, на загранпоездки и всякие льготы. Ведь на иерархической лестнице я не стояла "над" кем-то. Я там, на этой лестнице вообще не стояла. Я была в стороне. На собственной лестнице.(Властьимущие в меня "не играли", как, к примеру, "демократично" играли в популярных «четырех леваков», Евтушенко, Ахмадулину, Вознесенского, Рождественского. В результате чего те просто-таки процветали. Без конца печатались. Им и радио, и ТВ. Из заграниц не вылезали. Жили в "сталинке" на Котельнической. Получили бесплатные дачи в Переделкино. Хотя притворялись для заграницы, и в столичных посольствах  гонимыми). А от меня властям проку не было никакого. Им нужней были все и вся: любой литгенерал или же диссидент, зубной врач или банщик, секретарша или мясник в продмаге. А я со своими "талантами и поклонниками" была  бесполезна. Порой и фамилия моя, им не всегда нравилась -  непонятная какая-то. Не Иванова-Петрова-Сидорова. А вдруг она еврейка? Скрытая? И была я как-то ни справа, ни слева. Печаталась, то в левой "Юности", то в правой "Молодой гвардии", то в "Знамени", то в "Смене". Но правда с годами, это как бы всё стушевалось.
  ...К тому же мужчины, мужики вообще не прощают женщине дара творчества. Тем более уж - таланта. "Баба - и пишет… Баба и хорошо пишет.  Может, даже лучше меня… Хорошо пишет - и не моя баба."  Вон сколько сразу для мужика обид, сколько ревностей, завистей! Сколько поводов ее "не пущать"! И "не пущали".
     А уж про женщин-редакторов – и говорить не приходится... Они как раз и сидели в журналах, издательствах. Эти Ивановы-Петровы. Всю жизнь, идя к бабам в редакцию, я старалась как можно хуже одеться. Лишь бы не раздражать... Но - бесполезно. У низ глаз намётан - не проведешь!..
  Моя «женскость», «юбка» моя, всегда мне мешали. "Не родись красивой, а родись счастливой". Я горячо солидарна с мечтой Веры Павловны, героини романа Чернышевского "Что делать?" Особо ценю ее "третий сон", её желание - быть мужчиной. Тогда бы я, например, могла сама выбирать себе друзей. Кого захочу. По своему плечу. И дружить могла бы с ними долго, весело и умно. Без оглядки. в том числе на их глупых жён. Без дурацких комплексов и пересудов.
    ...А что я не врала, не лукавила в своей прозе,? Так ведь этого ж мало. Это должно быть нормой при нормальной-то жизни. При нормальной свободе - я и "замес" бы в прозе  делала и глубже, и круче. Могла быть обнаженней, трагичней. (Я это умею). Вообще, в творчестве надо быть, как без кожи. Не бояться сомнений, не сдерживать слез. Вину чувствовать перед каждой бездомной собакой, перед каждой сломанной веткой.
     В одной редакции меня недавно спросили, о чем бы я хотела им написать? И я, всю жизнь писавшая о ком-то, о чем-то, неожиданно их спросила: "Может, мне стоит о себе написать?"  Но это им показалось  шуткой. И мы посмеялись с редакторами все вместе. Им хотелось чего-то новенького, острого, фантастики или же об эстраде? Да ещё с перчиком? Или что б были выстрелы, кровь. Это  - товар ходовой. И я  согласилась тогда на "что-нибудь "вкусненькое". Предала своё "диагеново" дело, поскольку трудно жить на одну пенсию. И написала детективный рассказ "Миллион алых роз" с кровью и выстрелами. Как же они были рады! "Давай продолжение! Точно такое!"  (Но больше я не давала. Девяностые, слава Богу, закончились.).
                *    *    *
   ...К сожалению, у меня никогда не было ни режиссера хорошего, ни продюссера, ни своего издателя, ни просто агента. А жаль. Кто-то мог бы на мне делать хороший бизнес... Как-то мне предложили написать  книгу листов на пятнадцать. О хорошем актере Александре Михайлове. За две тысячи баксов. (Баксы, слово-то какое маняще-зелёное, не знакомое) Сашу я знаю давно и люблю как актёра. Он мне духовно близок. Однажды в зале Чайковского мы даже вместе вели вокальный концерт памяти моей бабушки (по отцу) загубленной эмигрантки певицы Надежды Плевицкой. Он читал текст за Шаляпина и за Государя, я - за автора и за Плевицкую. (Сценарий написала сама).  Аншлаг был, конечно, аплодисменты, полный триумф… Но от книги о Саше Михайлове я отказалась. Не из-за "скудных баксов", а потому, что было условие - писать не "об" актере, а "за" актёра. (На обложке его фамилия). Сейчас повально так пишут. Но мне опять  писать "за" кого-то  - уже времени не осталось.
    В совке обо мне в основном писали не критики (у этих заказы были другие) – а писатели: Борщаговский и Куницын, Нагибин и Рекемчук, Дангулов и Стаднюк, Сурганов и Носов, Виленский и Д.Ильин. Писали от души. Без корысти, без заказа.
    А вот хорошие редактора у меня всё же бывали. Новиков, Иванов, Вучетич... Хотя нынче и это - редкость. Профессионалы поуволены, поумирали. Светлов, на мою жалобу о хамке-редакторше некто Нине Подзоровой из "Знамени", чётко сказал: "Запомни. Редактор, это тот, кто всё знает, но ничего не может."  Правда, это не совсем так. Может. Многое может испортить. Мои тексты порою портили. Кромсали. Без нужды сокращали. В угоду собственной прихоти или из экономии бумаги. И всегда без ведома автора. Хотя уж, кажется, как я кропотливо с языком работаю! По золотому правилу - фраза должна быть короче, вложенной в неё мысли. Но редактору приятно куражиться над тобой, хозяйничать в "чужом доме". Редактор был всегда - доминанта. Стиль был такой - совковый, нахальный. Особенно в дремучем издательстве "Современник". Там сидели  завистливые ребятки, всё недоучки, лимита или вчерашние селяне, выдвиженцы. (Коммунисты вятские, сибирские, донские, вологодские). Переженившись и став москвичами, все эти "пишущие редактора" лихо рванули во власть!  Без конца издавали самих себя. При этом злобились  на столичных и вообще талантливых авторов! ("Кого обижу, того и ненавижу")... Мне было их жаль... Теперь они  уже старики - "марченки-барченки, фроловы-крупины" и прочие, нынче ещё живут со своими тьму-тараканьими комплексами... Ну, а тогда?..Тогда не подступись -  в редакциях они были партийными босами, королями.
                *    *    *
        "Как не впасть в отчаяние, при виде всего, что творится дома?"- вопрошал незабвенный Тургенев. Однако, на меня все это уже не действует. Я  давно  ощущаю себя  над  схваткой, как шахматист над игральной доской. И эмоции тоже иссякли. Наконец-то в стране прошли девяностые. Но теперь размыты критерии,  ориентиры. Россия болеет. Смешалось добро и зло.
Но за это страстотерпицу-родину, как больную мать,  любишь даже  сильнее. Над ней хочется плакать. Лечить.
    А ведь как я хотела бежать  в том августе, той глухой ночью на Пресню, к Белому дому! Одна под проливным дождем! И повсюду тогда в домах, в черной ночи, свечами надежды, горели окна. И звучало "Лебединое озеро".. Но нет, нет. Очень скоро надежды разбились, рухнули. Все мы тогда обманулись. Были обмануты.
 
   Телевизор почти не смотрю. Только новости и "Культуру". Иногда, чтоб потешиться - этот цирк включаю, под названием - "Думский час". И все это - на любимой, обои в розочку, на моей «розовой» кухне. В просторной кооперативной квартире на 14 этаже. Это не то, что было когда-то в "хрущёбе" на Преображенке. Теперь вся Москва под ногами... Живу, как в орлином гнезде. На столе компьютер - "Пиши – не хочу".
    А первую пишущую  машинку-развалюху, стучащую как трактор  "Олимпию", мне подарил в 58-ом  в Переделкино лауреат Сталинской премии (за роман "Югославская трагедия", о генерале Броз Тито) - писатель Орест Михайлович Мальцев. Пухом ему земля! Это имя сегодня почти забыто, мхом поросло. А тогда звучало, да ещё как  - ого-го! Всесильный был литгенерал! Но "обманчивый". Мило-голубоглазый такой, спокойно-обыденный  полу-поляк. (По отцу он, кажется, Равенский). Недавний любимец недавно ушедшего Сталина! И пока еще опасный был литгенерал! Конечно, в тёплом его гараже стояла машина «Победа», а к ней - шофёр на гос.окладе.  В Переделкино двухэтажная дача, как терем! С башенками, мансардами, лесенками переходов. А так же с тёплыми флигелями на территории.  И вот этот Орест Мальцев стал подыскивать себе литературного секретаря. В литературных кругах  и в литинституте среди студентов. Но обязательно пишущего и одаренного. И Михаил Аркадьевич Светлов посоветовал ему  меня. Так я была  оформлена в Литфонде Союза писателей СССР литературным секретарем, с окладом в 80 рублей и трудовой книжкой. (Для поступления в ВУЗ мне как раз не хватало, помимо целинных, каких-то  нескольких месяцев трудового стажа. А рабочий стаж  должен быть по закону двухлетним.). И стала я в том тереме служить, как положено, в день по 8 часов с перерывом, час на обед. Служили тогда у Мальцева и другие люди.. Дворником, например, был поэт Лев Халиф, молодой красавец и сибарит. аля-Байрон. (Он работал дворником ещё и у известного турка коммуниста Назыма Хикмета, которого называли «турецкий Пушкин»).  А Лёва писал тогда вот такие стихи: "Из чего твой панцырь, черепаха?/ - Я спросил и получил ответ: /- Он из пережитого мной страха, / И брони надежней в мире нет." Или вот  ещё: "У тебя, как у русалки, привкус моря на губах,/ Я тебя из моря взял бы,/ И носил бы на руках". Гордый и нищий. красивый и наглый. Самоуверенный словно  Лорд Байрон. Левка Халиф, приехал из Алма-Аты покорять столицу. Обожал свою будущую свою жену -  московскую русалку, утонченную красотку Милку,  жившую у Чистых Прудов на Чаплыгина в генеральском доме. (Она, и правда, была дочкой генерала КГБ, начальника концлагеря для политических на Колыме). И Левка пытался, где только мог, подзаработать, чтобы  соблазнить любимую. Довести дело до брака и до его московской прописки. Служил Лёвка где-то еще и ночным истопником. А у Мальцева  с деревянной лопатой в руках, в протертых ботинках, он скреб тропинки  меж соснами. Таясь от посторонних, как партизан, боролся с чужими сугробами. До чиста скреб крыльцо, и берега прудика, что  перед дачей. А вечером, с пачкой стихов в кармане, спешил  на соседнюю улицу к  Назыму Хикмету, почитать свои вирши,          и, конечно, поесть. Мальцев был очень скуп, никого не кормил, а турецкий поэт напротив - щедр и обслугу кормил. И не только обслугу свою, а и прочих бедных авторов. Кормил в своей роскошной даче, охраняемой «Шайтанами» - лохматыми бело-рыжими псами-колли. Любила поэзию и подружка Назыма Галя, его постоянная медсестра - румяная, жгуче-черноволосая, стриженая "под мальчика". (Она тоже была на зарплате Литфонда, а может быть, и ещё на какой-то).  Сам же громоздкий турок Назым, голубоглазый, кудрявый блондин, был по-русски широк и приветлив. После сеанса стихов, любил гостей удивлять. Прямо как в цирке. Он им показывал  разные фокусы. Показывал и подарки, поступавшие ему со всех концов света. От руководства разных компартий, из "Комитета мира", от разных «Неруд», и разных «КупАл». На даче он даже выделил под подарки "музейную" комнату. (Гости сразу же вспоминали открытый в те годы «Музей подарков Сталину». Из всех республик и весей. Портреты вождя на дорогущие вазах, картинах, коврах, барельефах. И даже на рисовом зёрнышке - Сталин и Сталин).
    Любил Назым бить-ударять и в круглый гонг, в настоящий, гулко дрожащий натянутой кожей. Гонг (тоже дареный из Африки) стоял на кухне, приглашая гостей  чаще всего "на десерт". Мог Назым угостить и солёной, привезённой с севера рыбой, или присланной с юга сушеной дыней. Очень сладкой, турецкой...
       Правда, после разгромной статьи в «Литературной газете» про Льва Халифа   - "за формализм", которая называлась "Халиф на час", ворота дачи  Хикмета для Левки печально закрылись.
       Надо сказать, что в те годы  большие писатели, орденоносцы и лауреаты высоких Госпремий имели право за счёт Литфонда иметь в обслуге трех работников. Например – сторожа или шофёра, дворника или медработника,  литсекретаря или машинистку. Выбирай на вкус. Так что для Лёвки работа вседа была.
                *    *    *
    А шофером у Ореста Мальцева был на его серой  "Победе",   уголовник Паша.  Он амнистирован был по УДО. "Невинный" такой, очень стеснительный парень, в рыжих веснушках и сплошь в   криминальной, синей татуировке. Чуть не до ушей.  А машинисткой  ("пишмашей") у Мальцева была оформлена в Литфонде собственная старушка-мать. Седая, вечно голодная, поскольку холодильник Орест всегда запирал на ключ.
   Зато на Новый год и на Масленицу он устраивал в Переделкино лихие гулянья, шумные вечеринки, с приездом прекрасных дам и даже актрис. Таких, например, как только что  освобожденная из заключения, бывшая избранница Броз Тито,  красавица  Окуневская. Татьяна Кирилловна. И ее молодая дочь Инга (в необычном в то время, брючном костюме), переводчица с английского языка. А сопровождал их стройный брюнет, жених Инги, человек-легенда, легенда уже тогда – личный переводчик всех вождей Хрущёва, затем Брежнева. затем Горбачёва -  Виктор Суходрев.  В такие праздники на кухне трудились официантами мы вдвоём с Орестовой мамой-старушкой. Жарили-парили, резали, раскладывали снедь по тарелкам (вот уж мама тут наедалась!), всё это таскали в зал, расставляли, украшали, разжигали камин. А Суходрев Виктор очень демократично лихо нам помогал. Красавица же Окуневская царственно развалясь в кресле, кокетничала с хозяином у камина. (Словно всего лишь вчера не она работала в лагере на лесоповале). А теперь им обоим близко связанным с Югославией, было о чём поговорить.
     На всю новогоднюю ночь - Мальцев заказывал в лесничестве с почасовой оплатой лошадей и сани-розвальни, кататься по сосново-снежному Переделкино. И ночь пролетала как сон, с блинами, икрой и шампанским, с шумом и смехом. (Уж тут на халяву  наедались все, и кучера, и шоферы и сторожа.).  Однако на этих бесшабашных вствечах жены Мальцева Лены, Елены - мелкозубой, невзрачной  простушки я никогда не видела. Обычно из Кривоколенного переулка, с Мясницкой, где у Ореста  была квартира, шофер привозил ее на «Победе» по будням. Вечно сердито-надутую, недовольную и капризную. Ещё бы! Как никак статус жены Лауреата Сталинской премии обязывал! А порой шофёр Паша привозил и их сына-школьника, гаденького такого разбойника, от которого на отцовом чудо-участке тут же разбегались все собаки и кошки.  Разлетались даже вороны и  птицы-синицы.
   Моё же «секретарство» заключалось в том, что я (помимо всяческой  редактуры) писала тогда Мальцеву книгу, сборник очерков под названьем "Ташкентские встречи". Он недавно вернулся из Узбекистана и получил важный "правительственный" заказ на такую книгу.  (Собственно так же,  литературными "неграми», как я слышала,  была написана и его лауреатская "Югославская трагедия". Но кто там был «пишущий  негр" я не знала. А вот кто был "негр" у Чингиза Айтматова - знаю. Но не скажу. Пусть старики-переводчики свою жизнь доживают спокойно. А тут "негром" была я сама. Предстояло  писать о Ташкентских встречах  писателей-коммунистов (порой канибалов), борцов за мир во всём мире. Из Африки, Азии, Китая, Кореи, какой-то Гвинеи Бесау и с островов экватора. Конечно, были все они коммунистами, которых мы содержали.  Правда, в то время я ни в Ташкенте, ни вообще в Средней Азии не бывала. Но это было не важно. Важно было писать и... написать.  И как можно скорее.
      Орест Михайлович аккуратно так выписал для меня на бумажку сложные имена всех этих негров, арабов и китайцев-малайцев. Вчерашних вождей племён и королей, а ныне коммунистов-марксистов. борцов за дело Ленина-Сталина. А так же Орестовых товарищеё-собеседников. Мальцев дал мне даже их краткие, рекламные биографии. Разброс был жуткий. Алжир и Турция, Индия и Китай, Мадагаскар и Сирия и так далее. далее.
   В издательстве эту рукопись очень ждали, Оресту порой звонили,  поторапливали. И я принялась за дело. Вдохновенно и весело. Сочинять я любила всегда. А тут я вообще разошлась. Я придумывала их беседы, сочиняла горячие споры о политике, разделяла тоску их по дому и семьям, их восхищение нашей страной, вождями. Нашими планами и Я рисовала цветные пейзажи за их ташкентскими окнами и богатую обстановку гостиницы, зал заседаний, буфеты  и номера. Я знала их вкусы в еде и выпивке, я выдавала привычки этих "героев" и подробности их одежды, и даже цвет глаз. Кому-то в уста я смело вкладывала не только программные тексты, взятые из стенограмм, но и свои собственные...стихи. У меня было радио, ТВ, и ещё под рукой "Малая советская энциклопедия". Пропыленные синие томики, принесенные мной с дачного чердака, из  книжных завалов. Скоро все эти страны я знала уже назубок, словно там родилась.   Сочинив эпизод или очередную страницу, я диктовала текст орестовой маме, (жаль имя её забыла),  повторюсь, вечно голодной голубоглазой старушке. А она автоматом, строчила по клавишам, больными, скрюченными по-птичьи пальцами. Сына она боялась. Он не раз уж  грозил «уволить» её, сдать в "богодельню» (дом престарелых), которой очень боялась.  И потому старалась быть сыну нужной. Даже есть старалась поменьше. Даже чаю никогда не просила. А он был попросту скряга. Экономил на всем, и даже на собственной матери. Она же не смела  подойти к холодильнику. И в обеденный перерыв мы с ней, придя в кухню, из роскошного кабинета с камином, ели за столиком мои сырные бутерброды  (старательно приготовленные моей незабвенной бабушкой) и запивали  сладким  чаем из моего же китайского термоса с розами, фирмы "Дружба"... (Приезжала я на работу по утрам в битковой электричке, с Киевского вокзала. Иногда в пути на коленях, что б экономить время, писала свои рассказы)...
       В общем, все это достойно отдельного повествования. Может даже романа. А не просто данного «анкетного» поминания. Поскольку это уже прошлое, раритет. Штрихи к портрету времени. Но их надо не потерять, не забыть.
 
  Уж и не знаю, почему из тех лет всплыла фигура именно Лёвы Халифа. Никакой роли в моей жизни он никогда не играл. (Его модельная Милка-искусствовед  и то была мне  ближе, и милотой, и даже несусветной  дуростью.). Просто Лев существовал, как-то пересекался с моей биографией. Много и других людей было вокруг, куда более значимых и значительных. А вот ведь всплыл именно он. как яркий символ дурного времени. Где-то он нынче, ау?.. Где зарыт твой прах? Или сожжен?.. Чужая земля там и пеплу и праху, и сам ты как перекати-поле был там всем чуждый, чужой… И всё-таки жаль мне тебя. Ведь мог же осущетвиться. Мог.
                *    *    *
 
      
    Поэт - Бунтарь Лева Халиф - диссидент, истопник и дворник, все-таки женился на Милочке, дочке генерала КГБ, и въехал-таки в его большую квартиру на улице Чаплыгина. Вот уж истинно - парадоксы судьбы!  А любящая жена Милочка, моя подруга, родила ему сына Тимура. Очень все «театрально» вышло, просто по пьесам Островского. С моей дочкой Анкой эти дети ходили даже в один детский садик Литфонда в девятинском переулке. Бок о бок с посольством США.  С той только разницей, что Анютка  всегда тащила в дом всех несчастных котят и кошек, лечила, кормила, а Тимур Халиф своего рыжего котика «из любопытства» выбросил из окна одиннадцатого этажа. Бесплатную эту квартиру в Сокольниках Халиф получил-таки от Союза писателей, который горячо поносил и хулил. Однако всё же сбежал за границу. Где меньше налоги. Где теплей и сытней.  Сейчас он с семьей давно в Штатах. Эмигрировал одним из первых, став героем «пятой волны». Его Тимур тогда только в школу пошел. Еще до Аксенова и Гладилина, до Довлатова. Последний сейчас в моду входит. Но что предатель может сказать? Нет качества прозы. Тексты слабые, обывательские, мелководные. Но... на безрыбье и рак рыба. Плывёт и дно песчаное видно. Мелко там, очень мелко. И редко, когда вдруг мелькнёт дорогой чешуйкой зеркальный бочок.И Рубина, и Токарева, и Битов, и этот Довлатов как бы шаля, плещутся на мелководье. Нырнуть-то им некуда. Это вам не серьёзные, глубинные тяжеловесы не таймени и осетры. Не Астафьев с Е.Носовым, не Ю.Казаков с Шукшиным, не Бондарев с Распутиным, не Трифонов с Солженицыным.  Это даже не Искандер, что плещется на стремнине. А вот Халиф мог, мог пойти на глубину, в глубину. Но... с тех пор  обитает там, в суете сытой Америки – и уже никаких тебе нет "черепах", с их «панцырями из страха», и никаких "русалок". Он вообще не пишет. Ни-че-го. Сдох. Остался один белый стоячий воротничок на  фото. Как у гордого Байрона. И у меня на полке его московский сборничек "Стиходром". Таков бесславный удел всех  сбежавших.  А жаль, неплохо ведь начинал...
       Как там незабвенный наш Галич про истоплика-то пел? "Выпили, вдарили еще раза, тут нам истопник и открыл глаза. Про ужасную историю, про Москву и про Париж. Как наши физики проспорили, да ихним физикам пари..."

    Был и еще один писатель по фамилии Мальцев, но совсем другой - Елизар, знакомец моих родителей, как бы даже и "деревенщик". Но послабее прочих. Этот пытался хоть какую-то правду сказать о селе. "Стучись в каждый дом" (это его роман), У него тоже была в Переделкино роскошная дача. Бывшая Буденовская, кажется? Или нет, Рокоссовского?..  Орест Мальцев потом вскоре умер, (дачу выкупил тихий миляга Шура, его шофер-уголовник), а Елизар еще долго писал, причем - сам, без «негров», вместе с горячо партийной своей женой и до чёртиков правильной коммунисткой. И тиражи у него были большие. Он пытался «стучать в каждый дом», и даже в сердца людей. Но бесполезно, поскольку  безбожник был и не хвалило ни талантишку, ни силёнок. Это вам не мощные наши чудо-«деревенщики» глубоководные Астафьевы и Беловы, Абрамовы и Липатовы... 
   
    А я тем летом, получив последнюю зарплату и взяв в Литфонде справку о трудовом стаже (добавка в трудовой книжке, к моим целинным годам), отправилась поступать во  ВГИК на сценарный факультет.
                *   *   * 
      Для России ХХ век, думаю, был встряской, наказанием, карой.За дела и игры не только свои, но и предыдущих столетий. Особенно начиная с времён петровских... С многие его бесовства.За разгон патриаршеё власти. Затем позже пошли-покатились покушения на царскую власть. Убийства. Петра III, потом Павла Петровича. Потом декабристы явились, кружки масонов, заговоры. Потом бомбисты-народники, смерть Александра II. И, наконец, уже как апофеоз сатанизма - грянула революция, переворот 17-года. Большевики, красные вожди-оборотни. Только от одного перечисления фактов  мурашки бегут по коже. Как Бог вообще все это вытерпел?! Видно, очень уж он любил нашу земелюшку и чад своих непутевых!
    А по грехам нашим новый потоп уж не раз должен бы состояться. Впрочем, сейчас землю и без потопа трясет. То там стукнет, то тут взорвётся. Так что уёдём не с водой, с огнём, как завещано. И пора уже каяться. Причем каяться - всем. И правым и левым.

                *   *   * 
     Политика вещь лицемерная, и потому меня сейчас меньше интересует. Это жестокий театр, цирк, арена средневекового Колизея, где в лужах крови, на потеху толпе, «человеки» убивают и пожирают друг друга.
     И нынче, впрочем как и всегда, миром двигают три соблазна, три бесовских начала: Женщина, Деньги и Власть. По-одиночке или все вместе.  А мы писатели-схимники, летописцы, должны заниматься собственным делом. Честно всё отражать.
                *   *   * 
     Русская литература, особенно золотого века,  как родник, как свежий источник, питала культуры мира. Да и теперь питает. Поскольку на этом плацдарме, меж Востоком и Западом, называемом Россия - всегда был клубок разных сложно-сплетенных  начал. Гармоний и дисгармоний, веры и атеизма, почвенничества и западничества, прогматизма и романтизма, войн и миров, национального самосознания и державности, и пр. И все это (не соскучишься!) как в реторте, порой вырываясь на волю, – дышало и дышит. Живет, изменяется, варится, и в благовонных и в скверных парах, еще и полагаясь на прихоть Великого Химика. А, может, алхимика?..А, может и их обоих?, Он то снизу поддаст огоньку, то сверху подсыплет перчику. А кругом человеки толпятся, заглядывают в эту реторту, то с запада, то с востока - что-то там будет, что сварится? Какой такой новый плеснёт и всплывёт катаклизм?.. Однако сие, нам смертным "знать не дано". Тайна сия закрыта. И самое лучшее - успокоиться и не лезть. Тем более, всё равно от тебя ничего не зависит. Господь всё управит. А ты «неси свой крест и веруй».
  Ну, а если уж сильно жаждешь лишней "работы" - пожалуйста изучай,  спорь, критикуй, политизируй, лезь на рожок. И этого тебе хватит до конца жизни. И своей собственной, и до конца белого  Света. Который, кстати, совсем не за горами.
                *       *       *
    А теперь о советской, многонациональной литературе. Об этом мудроведы много всяческих книг написали.    
Ну, во-первых само это название - феномен! Что такое «советская»?. Так литература называться не может. В самом названии - парадокс и выверт. И это не эпитет, а диагноз. К сожалению с этим диагнозом тело литературы существовало  почти 80 лет. Вот, что изучать надо. А литература может быть слабой и сильной, талантливой или нет, яркой или пустой.  И будь я    литературоведом, то именно этим бы и занималась. Вылущивала бы из «советского» писателя  просто писателя. И рассматривала бы то, что останется. (Помните, в рассказе Зощенко "Баня"? Герой, потерявший номерок на своё пальто, отвечает гардеробщику, предложившему подождать до конца рабочего дня: «Батенька, а вдруг да дрянь останется?»)  Что ж, я уверена,  и  списки «советских»,  «каранованных» лит. генералов сильно подсократятся. А по осадку, по «оставшейся дряни»  можно будет словно в лаборатории поставить диагноз болезни. И степень здоровья. И литературы и общества. Это удивительно интересно!
                *   *   * 
     В 1980 году художник Юрий Ракша  незадолго до смерти написал: "Как в зеркало мы смотрим в мир, и отражаемся в нем. Картины художника - это отражение мира, а значит - и его самого.  Поэтому, в каждой картине ищите художника, его суть, его отражение  - он здесь". 
     Слышала, как порой говорят -  Интернет скоро заменит книгу. Как телеэкран постепенно вытеснил и заменил кино. Нет,  не думаю. Не будем путать достижения технические с духовными. При всех прогрессах, тысячелетняя  Библия оставалась, остаётся и останется книгой. Поскольку  все равно Слово - в основе всего. Оно, как известно, Бог. И ничем его не заменишь. (Ни жестом, ни музыкой, ни линией).
    Что же касается «советских» и «пост-советских»  болезней литературы, то тут есть крайности. Они тоже бывают очень интересны, заманчивы для рассмотрения. Вот ярчайший тому пример - талантливый  Венечки Ерофеева, Распавшийся, разложивгийся, и выпавший в осадок. Ну, и ещё, например, расхристанный и не здоровый талант Эдуарда Лимонова - это тоже и результат, и диагноз нашего "советского времечка". Собственно, всегда на изломах истории, подобное появлялось в разных культурах. И  бесам-политикам это всегда было на руку. Только надо не забывать, это не лицо культуры.  Это  рана  на этом лице. А судить по ранам красоту самого лица – не стоит…Повторюсь, по ранам можно верно установить болезнь, диагноз.   
                *   *   * 
      Да и в живописи есть свои Венечки. И порой блистательно одаренные. Я, кажется, вспоминала уже о Целкове, Шемякине, Рабине.  Когда-то  Целкова, когда он красный «совок» препарировал,   очень поддерживал поэт Евтушенко. . Покупал его полотна, которые тот продавал, кажется, по рублю, за сантиметр площади. Но то, что сперва было полит.карикатурой на советский  строй злобной и беспощадной, уже в эмигрантском Париже  превратилась в ненависть к человеку вообще, как бесу и упырю. Эти уже не только красные, но синие и белые, как страшный сон, упыри с булавками в головах, теперь у Целкова жуткой массой, кочуют из картины в картину и давят, плющат зрителя бессмысленной тупостью и уродством. Конечно, карикатура - тоже бывает искусством, но не до такой же степени, когда не ясны ни задачи, ни цели автора. Кажется, бес намертво захватил художника в плен и крутит им, крутит. Выдавливает из него наружу всю эту гадость. Эту ненависть к человечеству. И автор буквально тонет в ней. Но продолжает рожать и рожать, и множить  свои обличении и издевательства и обиды... И нет на этих полотнах ни капли, ни золотинки любви и добра… Как страшно, наверно, всю жизнь рожать и рожать только червей и бесов? Ведь они наполняют не только душу твою и тело, но и мастерскую и дом ? И ты с ними уже одной крови.
                *   *   * 
      Как известно, Творец создал человека по образу и подобию своему. То есть прекрасным. И художник Юрий Ракша говорил: И только дай Бог мне сил, хоть чуть-чуть, хоть как-то приблизиться к великому Таинству сей красоты.
    Можно, конечно, пытаться всю жизнь разбивать, расчленять этот великий образ. (Не умея воспеть). И все эти «измы» (абстракционизмы, кубизмы, постмадернизмы и пр.)….всему этому именно учат. Сейчас на новом витке капитализма это опять стало модно. И можно делать это даже талантливо,  «вкусно". Но в таком случае  надо честно признаться, что ты служишь другому богу. В последние времена водораздел меж добром и злом стал  смертельней, непримиримей.   
                *   *   * 
     О какой роли интелигенции в наше время (Советское? Или постсоветское?) можно говорить, когда ее как таковой нет? Тот ум, честь и совесть, что называли когда-то интеллигенцией, украшением нации - давно не существует. (Либо сгинула, либо вымерла, либо истреблена). Сегодня сохранились только группы, осколочки (или одиночки) порядочных кланов. И им надо придумать какое-то иное название. 
   Конечно, за пол-столетия образовалась  некая  генерация, названная "советской интеллигенцией". (В самом этом названии кроется противоречие). Но это - плоть от плоти красного большевизма, то есть, как раз антипод  изначально-истинного понятия "интеллигенция". Это в массе своей "дети разных народов", "серых" слоев мещанства, (рабфаковцы, чиновники-пролетарии, гегемоны-партийцы, "рабы не мы, мы не рабы"), которые заполнили место «зарезанных» и "недорезанных буржуев" и тех, что милионами схлынули на запад, обогатив собой чужие культуры. Свято место,  пусто не бывает. И по сей день, несмотря на "высшее образование" и вузовские дипломы,  эти "интеллигенты", по сути своей – недоучки, серость, осколки  партийных властей.  Говорящие, например, без тени сомнения: - "акадЭмия, похудАние, поклАсть, Ихнее и пр. пр.". И это вовсе не пустяки. Хотя, главное - это утрата ею, этой "интеллигенцией" - лица Христова, его Заповедей, великой тайны хоистианского Сострадания, Милосердия.
     В прошлом веке Герцен по поводу пяти казненных декабристов с болью сказал: "Сколько ума в обороте убавилось."
Сколько же ума убавилось в обороте России за прошлые десятилетия?
        Умышленно уничтожены миллионы лучших, талантливых, дарующих мысль. (Но именно этим режиму и страшных.) Умышленно разбивались семьи, тотально рушились гнезда. Как там в песне-то сказано,  "Весь мир… разрушим до основанья... А затем, мы наш, мы новый мир построим. Кто был ничем, тот станет всем". И - стали. Но ведь страшно, страшно, что был уничтожен ценнейший генофонд нации. Её будущее. Её самоценность.
                *   *   * 
            Всю жизнь, с детства меня агрессивно преследовал красный цвет. (Неосознанно защищаясь, я даже в одежде до сих пор не люблю много красного). Красные транспоранты, красные флаги, плакаты, реяли тогда всюду. На старых заборах, на обломках взорванных храмов и даже в небесах. Ими прикрывали дыры, развалы, все  убожества послевоенного советского бытия. С ярких плакатов бодро глядели на нас лихие, мускулистые рабочие и румяные колхозницы. И все они звали куда-то вдаль. Счастливцы, они всегда что-то хранили, что-то сберегали и выигрывали. Но вот в шестидесятые, в канун космической эры, на плакатах появился еще один человечек. Тщедушный такой. В очках и в галстуке. Он скромно стоял с краю плаката, с непременной ретортой в руках или же с "атомом". Но он не приближался к вождю, который был в центре в центре и окружен пролетариями. Он был с краю. (В конце восьмидесятых в "Советской культуре" мне удалось напечатать статью об интеллигенции с названьем - "Человек в очках и галстуке").
  Прежде, по летучему выражению Сталина, интеллигенция называлась не иначе, как "гнилая", бесхребетная. Однако с появлением космоса, с полётом Гагарина в шестидесятые её стали  твёрдо называть "трудовой". И она (интеллигенция) уже, стало быть, была верна партии, а если и колебалась, то   "вместе с линией партии". В обшем её "амнистировали, реабелитировали". Почти к концу жизни режима. А теперь вдруг стали  даже искать-разискивать  - "Ау! Где ты, милая?" Отчего не играешь передовой роли в перестройке? Как, скажем, декабристы в золотой век? Почему не влияешь на судьбы страны? "Можно строчки нанизывать и смелее, и проще, / Но никто нас не вызовет на Сенатскую площадь". Наум Коржавин (Эмка Мандель)
                *   *   * 
             У меня с математикой всегда было скверно. Наверно, половина моего мозга, та что отвечает за математику, точные науки, анализы, просто от рождения плохо развита. Но в Тимирязевке я, на диво, получала по высшей математике даже "отлично". А потому, что педагог был отличный.
      В конце пятидесятых в ТСХА высшую математику у нас вёл некто профессор Файнзильбер. Имя забыла, а вот фамилию ("чистое серебро") - запомнила! Лохматый такой, старенький, но всегда в элегантно-черной тройке, как оркестровый скрипач.  Он живо размахивал указкой и бегал по кафедре вдоль доски, туда-сюда. Еще он носил допотопные калоши и потому его ботинки всегда блестели как новые. Мы относились к нему со снисходительной нежностью  -  за умное озорство, за легкость и выдумки. Про интегралы он мог, например, читать стихи, а "корни" извлекал вдохновенно, как живописец краски кладёт на палитру. Величины "бесконечно малые и бесконечно большие" ( плюс - минус) он называл, к примеру – дорОгой двух бесконечностей. "Верующих вдаль, но в разные стороны". И еще - бочкой "без дна и покрышки". Сложные теоремы доказывал легко и образно, а немыслимые уравнения побеждал артистично, как тореро, со шпагой-указкой в руках. В общем, лекций по математике мы никогда не пропускал.
  Обычно профессор стоял на кафедре у доски, окруженной высоким амфитеатром аудитории, как в Риме, и почти вскрикивал, сильно по-еврейски картавя:
       - Чтобы решить данное уравнение и получить искомый результат, нам нужно что?.. (В ответ - тишина)... Что вообще можно сделать с этой структурой? С числителем и знаменателем? (Безисходно  молчим, скорбно глядя  на метровую запись, со сложными, фигурными скобками. Неужели же можно это как-то решить, уравновесить?) А старик весело продолжает: - Итак, представьте. Едут в трамвае две капризные дамы. (Причем тут дамы? Где он видел у нас в СССР капризных дам? Да еще в трамвае? За стенами аудитории в гремящих, битковых вагонах ездила по Москве беднота, голытьба. Воришки лезли в карманы, монеткой-заточкой резали сумочки. Видно, наш чудик помнил давние, другие трамваи?)...  Так вот, в вагоне одной из этих дам, -  увлекался он, ходя вдоль доски, -  вдруг становится жарко. Она требует у кондуктора: "Немедленно  откройте... Поднимите окно, не то я умру от удушья". Однако, другой даме становится холодно. Она требует – «Сейчас же опустите окно, не то я умру от простуды».. Итак, коллеги, у меня к вам вопрос, - он замирал на мгновенье, обводя нас взглядом. - Как следует поступить кондуктору?
    В аудитории начинались смешки, шопот, шорох. Раздавались и лихие догадки. Шум нарастал. И тогда профессор весело, уверенно брал кусок мела и, подступив к монстру многоэтажной формулы, вскидывал, как хирург перед операцией, обе руки:
   - Сперва кондуктор делает что?!.. - он еле сдерживал ликованье. - Кондуктор... от-кры-вает  окно!.. И первая дама, что?.. У-ми-рает, - мелом он  резко со стуком чиркал по черной доске, сокращал что-то в сложном числителе. - Затем... Кондуктор делает что?.. За-кры-вает окно... И умирает вторая дама, - таким же движением он сокращал и знаменатель. Зачеркивал в квадратных и в круглых скобках - буквы, цифры и знаки. - Итак... Что мы получили в итоге?.. В итоге трамвай нашей жизни  следует дальше, а мы?.. - он победно ставил знак равенства и радостно выводил крупную цифру итога. - Мы получаем в остатке - и с к о м о е. То есть - верный ответ!
   С довольной улыбкой, седой старик Файнзильбер хватал пыльную тряпку, и машинально вытирая ладони, обводил нас победным, словно Эйнштейн, взглядом. Не хватало лишь высунутого языка.
     А мы, не выдержав, начинали с восторгом хлопать. И скоро аплодировала вся наша аудитория, (Так, что порой из коридора заглядывали посторонние). Мы смотрели вниз, на узкую площадку кафедры, на лохматого человечка с перепачканными мелом руками, и на побежденное-таки на доске уравнение и... аплодировали.
    Раньше такого в аудиториях ТСХА не бывало. В общем, мы хлопали и дохлопались. (Именно тогда и закончилась моя высшая математика). Файнзильбера почему-то стали таскать в деканат, и в дирекцию академии. На беседы. Предупреждали. Беседовали. А он продолжал  покорять формулы. А мы продолжали хлопать. Пока старика перед нами не стало. На кафедре появился другой математик и аудитория постепенно пустела. Говорили, что вроде Файнзильбер уволился и куда-то уехал. В общем он, не простясь, по-английски, навсегда ушел из ТСХА и из нашей жизни. Может быть, чтобы остаться вот в этих моих строках, и - в моей памяти. Которой, как я от него узнала  - нет "ни дна, ни покрышки".

                *   *   * 
    Вспомним стихи великого Александра Блока.
Мощной, степной кобылицей, Россия «летела» столько веков по родной степи (и сеяла, и пахала, и убирала), меж Востоком и Западом, а нынче в девяностые не в силах даже "измять ковыль". Блоковская красавица сегодня до нельзя загнана, растеряна и забита. Вчерашняя "птица-тройка" даже не знает куда ей лететь и как назвать сей путь? Давно уже сгинули все ее всадники, все сильные седоки Ильи Муромцы, Алёши Поповичи и Добрыни. Боятся, но лезут и лезут к ней сегодняшние разные неумеки, но коварные хитроумцы, льстецы, наглецы.. Именно эти, последние, алчные - бесовски ее подсекли, остановили и даже свалили. Поэт, слава Богу, не дожил до этого...
    В общем, никому в этом безбожном мире, (ни Востоку, ни Западу), не нужна Россия мощная и свободная, как та скифская кобылица, некогда  хозяйкой - "птицей тройкой" летавшая, жившая меж Востоком и Западом..
    А теперь вопрос. Можно ли будет в нашем, заброшенном, разорённом поле, еще что-то е-посеять? Ещё оживить его, и собрать урожай?
     Думаю, можно. Но только в том случае, если она еще сохранила свое сознание. Точнее – самосознание... А если еще верней, то  - Самосознание русской Нации! 
 
                *   *   *