Троицкие сидельцы Часть третья

Владимир Разумов
Владимир Афанасьевич  РАЗУМОВ
Троицкие сидельцы
Историческая повесть
Москва. "Детская литература". 1981. Тираж 100 000 экз.


                Часть третья
I

Через неделю после того как троицкие сидельцы взорвали подкоп под Пятницкую башню, обстрел крепости прекратился. Осаждавшие монастырь войска были отведены из окопов и укреплений в теплые землянки, сохранившиеся и вновь построенные избы села Клементьева и Служней слободы. Лисовский с небольшим отрядом отправился на север завоевывать для тушинского царя новые города и села.
Поздняя осень.
Гаранька сидит рядом с Янеком, прислонившись спиной к теплой печке.Мужики заняты своими обычными делами. Ванька Голый старательно пришивает заплату на прохудившемся валенке. Петруша Ошушков сосредоточенно скручивает из пеньки толстую веревку для осадных нужд. Крутить веревку — дело нужное, но кропотливое, а тут Петруша вдруг сам вызвался. Афоня Дмитриев негромко рассказывает о заморских теплых странах, где будто бы не бывает зимы.
На месте Никона Шилова устроился Гриша Брюшин, молодой монах, который твердо решил покончить со своим монашеством, уйти после окончания осады в ремесленники или в стрельцы.
Монастырские старцы ополчились против него за то, что он стал проповедовать взгляды Нила Сорского, Матвея Башкина и Феодосия Косого, известных тогда еретиков.

Однажды в трапезной он затеял богословский спор с дьяконом Гурием Шишкиным и в присутствии всей монастырской братии принялся хвалить этих еретиков и срамить монахов, упрекать их за лень, пьянство и обжорство. И с большой похвалой, дружелюбно отозвался о Феодосии Косом, который называл церковные книги собранием нелепых басен, иконы — деревянными идолами, а монашество — ханжеством, осудил рабство и сам отпустил своих холопов на волю, порвав все кабальные грамоты. Когда же молодой монах, волнуясь, потрясая руками, стал громко повторять слова Феодосия Косого о том, что Христа выдумали попы и никакой он не бог, что смешно верить в бессмертие души, как и в чудеса, нельзя устраивать гонения на иноверцев, ибо православная вера не лучше католической или любой другой, а все люди равны, тут старцы, попы и дьяконы дружно заткнули уши руками, отказываясь слушать еретические речи, и прогнали его из трапезной.
Григорию, конечно, пригрозили карами небесными, а также земными, сказали, что лишат монашеского чина, а он в ответ говорил, что и сам уйдет из монастыря, из этого, как он съязвил, «гроба для живой души».
Не удивительно, что Гриша Брюшин сразу сблизился с Афоней Дмитриевым, бывшим безместным попом. Оба порывистые, несдержанные, острые на язык, ненавидевшие церковное и монашеское лицемерие, они и внешне немного были схожи: небольшого роста, худощавые, тонколицые.
Холодно в избе и скучно. Гаранька давно бы убежал: куда веселей походить по крепости, заглянуть в кузню, в поварню к деду Макару, да Янек сегодня какой-то вялый. Все не хочу да не хочу. Он тронул его за руку. Рука оказалась необычно горячей, вялой. Янек сидел, уткнув голову в колени.
— Ты чего? — спросил Гаранька.
Янек потрогал голову:
— Болит, гораздо болит, и рот! Плохо! — Он с трудом поднялся, вышел. Его стало тошнить.
Гаранька побежал за лекарем.Старый, бородатый лекарь внимательно осмотрел Янека, велел ему открыть рот, недовольно покачал головой, увидев сильно распухшие десны, покрытые белыми язвами.
— Заболел отрок, — сказал он. — Сколько людей болеет от тесноты, гнилой воды и скудной пищи! Многие сотни.
Он вынул фляжку с хлебной водкой, смочил тряпицу

 и стал натирать десны стонущему Янеку, приговаривая, чтобы терпел. Потом потер луковицу на терке, отжал сок над чашкой и дал выпить. Отжатой кашицей снова долго натирал десны. Из небольшого кувшинчика налил в чашку горьчайший полынный отвар и дал выпить.
После этого лекарь велел его чаще поить горячей водой с малиновым вареньем, если оно найдется, два раза в день — настоем полыни и натирать десны тертым луком. И оставил одну луковицу.
По указанию воевод лук давали только больным и больше никому.
Ночью, когда Янек начинал стонать, Гаранька просыпался, нащупывал рукой в темноте чашку, давал ему пить, заботливо поправлял на нем дерюжное одеяло и овчинную шубу. К утру Янек забылся тяжелым беспокойным сном. Заснул и Гаранька.
Разбудил его жалобный стон Янека. Гаранька с трудом поднялся на лежанке, шуба сползла ему на колени. На лавке около его друга сидел с хмурым, озабоченным лицом Ванька Голый.
— Полегче ему не стало? — спросил с надеждой Гаранька.
— Вроде бы легчает, — ответил неопределенно Иван. — Луку бы достать или чесноку, быстро бы его вылечили.Но лука и чеснока в крепости не было. Зимние запасы кончились. В поварне у деда Макария удалось выпросить еще две маленькие луковки. Их хватило на день. А потом Янеку опять стало хуже. Он не мог ничего есть, и его только поиливодой и полынным отваром. Гаранька привел из поварни пленного поляка, чтобы присматривал за Янеком.
На следующий день Гаранька снова отправился в поварню, но вернулся ни с чем. И тогда, глядя на мучившегося Янека, решил, что надо ему идти на луковый огород. Он взял небольшую железную лопатку, мешочек и, сказав пленному, что уйдет ненадолго, вышел из избы.
У ворот Погребной башни Гараньку остановил стражник. После долгих уговоров он неохотно согласился пропустить паренька на луковый огород. Выскользнув из ворот, Гаранька пробежал через Пивной двор, который тянулся снаружи вдоль крепостной стены и был обнесен высоким дубовым забором, проломанным во многих местах ядрами. Он пролез через пролом и, пригибаясь, шлепая лаптями по вязкой влажной земле, побежал к Глиняному оврагу, где находился луковый огород. С этого огорода лук и чеснок убирали в спешке, опасаясь нападения лисовчи-

ков, и Гаранька надеялся, что не всё убрали. Он торопливо копал землю лопатой, разбивал комки, опасливо поглядывал по сторонам. До оврага — рукой подать, а за ним — лагерь Сапеги. Отсюда в нем видно людей, да и они небось заметили его, еще хорошо, что не стреляют.
Вывернув лопатой землю, Гаранька руками разминал ее, нащупывал изредка попадавшиеся луковицы, мял их. Чаще они податливо расползались под пальцами. Успели сгнить. Но набралось полмешочка крепких хороших луковиц и полтора десятка чесночных головок.
Устал Гаранька, измазанный в земле черенок лопаты скользит, вырывается из закоченевших рук. Хочется присесть, отдохнуть, но земля мокрая, холодная. Сырость даже сквозь лапти просочилась, студит ноги. Да и не время отдыхать: Янеку плохо. И он все копает и копает, мнет землю непослушными пальцами, ищет спасительные клубни. Старается Гаранька, работает, а об опасности совсем забыл. Тут как закричит со стены дозорный:— Эй, малец, спасайся!
Встрепенулся Гаранька и видит, бегут к нему в синих кафтанах три жолнера. Подхватил он мешочек с луком и чесноком, лопатку и припустился к Пивному двору. Мешочек колотится по ногам, мешает бежать, лопатка кажется тяжелой и неудобной. А жолнеры настигают, все ближе чавканье сапог по раскисшей земле. Но из монастыря навстречу Гараньке выскочили мужики, впереди — Ванька Голый с самопалом в руках, испуганный, страшный. Жолнеры остановились и повернули обратно.
— Янек, луку принес и чесноку, теперь поправишься! — закричал еще не остывший от бега Гаранька, торопливо входя в избу вместе с Ванькой Голым и показывая измазанный в земле мешочек.
Янек медленно открыл глаза и, сморщившись от боли, с трудом посмотрел на Гараньку. Пленный со шрамом поднялся с лавки.
— Бардзо плохо Янек! — сказал он.
Быстро приготовили из лука и чеснока, принесенных Гаранькой, сок, влили Янеку в рот, потерли луковой и чесночной кашицей десны. От боли и острого запаха слезы текли у Янека по бледным впалым щекам. И так делали несколько раз в день.
После этого Янек начал поправляться.
В конце ноября выпал снег, наступили сильные холода. Запасы дров в крепости быстро таяли. Как-то мороз-

ным вечером Ванька Голый принес вязанку дров, сбросил около печки.
— Кончились дрова, — коротко буркнул он, — во всей крепости нет ни полена, сараи начали ломать на топливо.— Совсем теперь пропадем, — привычно для всех запричитал Петруша Ошушков. — Топить нечем, есть нечего… Сколько можно терпеть?
Ванька присел на корточки, открыл дверцу холодной печи, положил несколько полешек, разжег огонь.
— Не ной, Петруша. Что мы, в лесу дров не найдем?
— Да в лесу ляхи кругом шныряют, как туда пойдешь?
— А вот так и пойдем, — твердо сказал Ванька Голый. — Дров нарубим и сюда привезем.
В эту ночь Гаранька разоспался и проснулся засветло. Ванька Голый, одетый в короткий тулуп, держал в руке дровосечный топор, секирку.
Гаранька приподнялся на лежанке:
— Уже собрались?
Ванька обернулся:
— Собрались.
— Возьми меня с собой, — попросил Гаранька.
— А чего, собирайся, но без Янека, — согласился Иван.
Янек тихо лежал под шубой и смотрел на них с любопытством. Он совсем выздоровел, но синие подковки под глазами напоминали о недавнейболезни.
Гаранька быстро оделся, выбежал во двор и уселся на дровни.
Конный обоз из семнадцати саней потянулся через ворота Конюшенной башни по Угличской дороге и сразу свернул налево к роще около Мишутинского оврага. Вот и роща. Мужики, стрельцы и монахи спрыгнули с саней, завизжали пилы, застучали топоры. Быстро повалили несколько сосен и берез, торопливо распиливали их, обрубали сучья, грузили на дровни. Гаранька оттаскивал обрубленные ветки в сторону. Распоряжался всем сухощавый монастырский плотник Наум. Он отмечал, какие валить деревья, показывал куда ставить дровни, а сам без устали топором очищал поваленный ствол от веток.
В четвертом часу дня, когда стало смеркаться, Наум прокричал:
— Заканчивай!
Лошади, понукаемые мужиками, потащили тяжелые груженные бревнами дровни. На первых санях посадили вооруженного ружьем стрельца. «Вроде бы обошлось», —

 подумал удовлетворенно Наум, как вдруг впереди раздался выстрел.
— Засада!
Ездовой хлестнул лошадь кнутом. Со стороны Угличской дороги наперерез скакали всадники. Русские поспрыгивали с саней и встретили их редкими выстрелами из ружей. Один всадник упал. Мужики и стрельцы, размахивая секирками и плотницкими топорами, шли на лисовчиков. Гаранька скатился с саней и спрятался за ними. Лошадь остановилась.
Лисовчики, не доезжая нескольких саженей, выстрелили из своих легких ружей-рушниц. Два мужика выронили топоры и повалились в снег. Тут из-за деревьев с криками выбежали жолнеры, окружая обоз. Они настигли замыкавшие обоз сани, на которых сидел Наум. Тот отбивался топором, но его ударили сзади, повалили и связали.
— Братцы, помогите, братцы! — кричал Наум, вырываясь.
Жолнер саблей срезал постромки, повел лошадь.
От крепости на помощь мчался отряд русских всадников. Протрубила труба, и лисовчики отступили, уводя с собой захваченных пленных и трофеи — несколько лошадей.
Невесело возвращался обоз в монастырь. На каждых санях поверх бревен — убитые и раненые. Кроме того, трех мужиков лисовчики взяли в плен.
 II
Иосиф Девочкин проснулся ночью. Он лежал и вслушивался в темноту. Было тихо, ни звука. Бушевавшая несколько дней февральская вьюга утихомирилась. Эта непривычная тишина, видимо, и разбудила его. Небо прояснилось, луна заглянула в окно кельи.
Сон окончательно пропал. Иосиф медленно поднялся на постели, встал, не зажигая огня подошел к иконе, что в углу невысоко висела, повернул поддерживавший ее гвоздик вправо, несильно нажал. За иконой раскрылся тайник. Он вынул из него заветные бумаги — толстую, в три пальца, стопку бумажных листов. Потом уж зажег огонь, разложил их на столе.
Четким почерком стал писать о том, как в монастыре свирепствовали болезни из-за тесноты, от скверной воды, недостатка лекарственных напитков и кореньев. «…И спер-

ва по двадцати и тридцати, а потом по пятидесяти и по сто умирали в один день; и сорок дней был мрак темный, и везде несли мертвых».
Таких записей накопилось немало. И другие, он знал, вели такие записи: дьякон Маркел, слуга житничный Макарий, священник, ключарь Успенского собора Иван Наседка, пономарь Илинарх, да и сам настоятель монастыря Иасаф каждый день записывали о том, что случилось в крепости. Казначей все собирался поговорить с ними, взять у них эти записи. Они нужны для его летописи, которую он создавал, превозмогая немощь, почти каждую ночь втайне ото всех. Он чувствовал, что получается настоящая книга. «Это будет наша общая летопись, вместе с Дионисием, — думал он. — Письма Дионисия — это начало книги летописной о России, о царствовании Бориса. Здесь будет шесть глав. А я напишу о троицких сидельцах. — Он любовно погладил толстую, тяжелую груду бумаг. — А потом, когда кончится осада (он не сомневался, что Лисовскому и Сапеге не одолеть крепости), буду писать летопись дальше».
Иосиф склонился над листами, заскрипел пером. Откинувшись от стола, потянулся, посмотрел в черное оконце. Ему почудилось там неясное движение. Слюда, вставленная в оконце, приятно холодила разгоряченный лоб. За окном — ни души. Накинув на плечи шубу, он вышел из кельи. Спохватившись, вернулся, убрал в тайник листы; в спешке забыл перед этим погасить свечу, как он обыкновенно делал раньше. И опять емупоказалось, что чьи-то глаза увидели его тайник.
Великолепие зимней ночи поразило его. И хотя Иосифу немного оставалось до шести десятков лет, он не уставал любоваться прелестью мира. «Сколько-то еще подарит мне жизнь таких вот ночей, — думал он, — кто знает». Но он отогнал эти мысли прочь, бездумно вдыхал бодрящий воздух, смотрел широко раскрытыми глазами на все вокруг и тихонько брел вдоль длинного ряда каменных строений с темными окнами.
За углом налево стала видна крепостная стена. Иосиф остановился. Кто-то крадучись, держась в лунной тени, пробирался по каменным ступенькам к верхнему ярусу стены, по которому мерно шагал взад и вперед стражник с ружьем в руках. Вот он повернулся спиной к лестнице. Притаившийся на лестнице человек кинулся на стражника. Глухой стук упавшего тела вывел Иосифа из оцепенения.

— На помощь! — закричал старый монах и бросился к убийце.
Тот успел уже привязать к железному крюку, торчавшему в стене, веревку, по которой хотел бежать из крепости.
— Стой, стой! — прерывающимся голосом кричал монах, хватая его за руку. — Петруша Ошушков?! — прошептал он в изумлении, но тут же сокрушительный удар в лицо отбросил его прямо на убитого стражника.
Монах оперся руками на убитого, нащупал ружье, встал на колени. Сюда уже бежали другие стражники. Иосиф поднял ружье. Перед глазами все качалось, расплывалось искаженное страхом большегубое, белое лицо Ошушкова. Грохнул выстрел, приклад сильно толкнул монаха в плечо, и он повалился на бок. Его подхватили на руки.
— Кто убил?
— Изменник, Петрушка Ошушков, а сам сбежал. По веревке спустился. — Иосиф с трудом шевелил разможженными губами.
Все кинулись к зубцам стены. Смутная тень беглеца еле виднелась около надолбов. Постреляли по изменнику, но больше так, для порядка. Ищи ветра в поле.
Иосифу помогли дойти до его кельи, уложили. Промыли на лице раны, помазали пахучими зельями. Заснул он, лишь когда забрезжил рассвет.
Проснувшись, увидел около себя строгий, суровый лик инокини Марфы. Он улыбнулся ей и тут же еле сдержался, чтобы не вскрикнуть от боли, пронзившей обезображенные губы. Все лицо его напоминало сплошную рану.
— Ну, воин храбрый, выпей-ка, что я тебе приготовила.Иосиф принял чашу. Марфу он никогда не видел веселой. Мрачно, чуть ли не злобно, светились ее глаза. Говорила сухо и неприветливо. Да и откуда ей, королеве Ливонской, Марии Владимировне Старицкой, взять веселье? В тринадцать лет брак с ливонским королем Магнусом, а потом надвинулся кошмар царского гнева. Уж и погуляла смерть, справила шабаш в их семье! Она видит наяву, как корчится ее отец, отпив из царского кубка. Не успела выплакать слезы на похоронах отца, отравили мать, а потом братьев одного за другим… И она ожесточилась и возненавидела все и вся на земле. Смертельно боялась и ненавидела Ивана Грозного, презирала и ненавидела Бориса Годунова, заставившего ее постричься в монахини. Но, странно, когда проникла за стены женского монастыря весть, что царевич Димитрий, младенец, якобы напоролся на нож в

 припадке падучей, она не могла заставить себя радоваться.И вот здесь, в Троицкой крепости, у Красных ворот на ее глазах, при всем народе, какой-то плюгавенький мужичок обругал дочь Годунова Ксению. И опять ничего не шевельнулось в душе, кроме жалости. Марфа взяла ее к себе в келью.
Они сблизились, хотя одной было двадцать два года, а другой — под шестьдесят. Вместе проводили долгие вечера, выхаживали раненых и больных, которых было с каждым днем все больше, обряжали умерших и провожали их в короткий последний путь. Вместе несли и тяжелое бремя домашних забот, вдесятеро более тяжелое в осаде, чем обычно. Изредка обе заглядывали к казначею Иосифу. Поэтому он и не удивился, увидев у своей постели Марфу. В осаде он давно отвык удивляться. Еще бы — монашенки из женского монастыря, спасаясь от нашествия, осели в мужском монастыре!
Иосиф допил горячий медовый напиток.
Раздались быстрые, легкие шаги. Дверь отворилась, и вошла Ксения, растревоженная, обеспокоенная. Вслед за ней почти бегом ворвался молодой чернец Григорий Брюшин, один из той веселой ватажки, которая жила напротив кельи старца в крепкой избушке,сложенной за несколько дней. Ксения обернулась. Григорий недоуменно посмотрел на нее, их глаза на секунду встретились.
— Не удивляйся, сын мой, — сказал Иосиф. — Это черница Ольга, она с Марфой бывает у меня, когда я нездоров. Но ты ведь не станешь упрекать меня за этот невольный грех?
— Я плохой блюститель святости, — ответил Григорий. — Все знают, что я считаю монастырский устав нелепым, а монашество — вредным и ненужным.
Иосиф нахмурился:
— Опять ты меня огорчаешь.
— Прости, отец. Не будем больше об этом говорить. Как здоровье твое?
— Хорошо. Но мучает меня то, что русский человек предал своих.
— Православный, или католик, или лютеранин — все едино, — вступила в разговор Марфа и презрительно сжала губы. — Подлецы везде есть. Царь Иван каждый день богу молился, а был кровожадным зверем и даже хуже.
Гриша промолчал, хотя на его языке так и вертелись

острые слова, но он сдержался, подумав об Иосифе. Чего зря гневить добрейшего старца, который его выхаживал с малых лет и был ему как отец родной.
III
 Снег. Белым-бело все вокруг. Трудно осажденным, нелегко и захватчикам. Они понастроили вокруг крепости землянок, где и прятались от мороза, возле пушек оставили стражу, которая для острастки не часто, но все же постреливала, чтобы напомнить о себе. Троицкие сидельцы повылазили из своих убежищ, сначала робко, потом все смелее забегали по крепости дети, звонко кричали, веселились, играли в снежки. В двух избах устроили бани.
День выдался совсем хороший, легкий и бескровный. Впервые за долгое время никого не убило, никто не умер. Невесело лишь в отряде Степана Нехорошко. Его назначили головой отряда после гибели Ивана Внукова, не посмотрели, что не был дворянином, людей не хватало. Но один из их отряда — Петруша Ошушков — оказался изменником. Его видел старец Иосиф Девочкин, да не смог задержать. И вот теперь их всех замотали расспросами. По одному вызывали к князю воеводе Долгорукому, и битый час талдычили одно и то же: как это случилось, да что же ты смотрел, да с кем он еще дружил, а кто его в последний раз видал. Сам Нехорошко до изнеможения дошел, присутствуя на допросах в съезжей избе. И не понравилось ему, как князь настойчиво выпытывал и у него, и у каждого — а не водился ли де Иосиф Девочкин, соборный старец и казначей, с тем вором, не говорил ли с ним о чем, не вызывал ли к себе в келью, не давал ли денег, не хвалил ли тушинцев. Особенно долго расспрашивали Данилу Селевина: мол, не якшался ли изменник с Оской, его братом, который еще раньше перебежал к полякам, а сам Оска не навещал ли казначея.
И такая настойчивость, невидная одному стрельцу, стала явной для Степана, ибо он слушал всех подряд. Ему почудилась даже какая-то цель, в вопросах мелькала заранее обдуманная мысль — и все это обвивалось вокруг казначея Иосифа. И еще подметил он: когда пришел воевода Алексей Иванович, князь прекратил выпытывать у стрельцов о казначее.
— Что скажешь в свое оправданье? — обратился наконец князь Долгорукий к Нехорошко и напряженно-непод-

вижными глазами уперся в стоявшего неподалеку стрельца. Холеные пальцы князя по привычке легонько постукивали по столу.
— Вина на мне лежит, и оправдаться нечем, — глухо вымолвил Степан.
— Так, так, стрелецкий голова, виноват… и все тут. Ну, а можно, полагаю я, предположить…
В это время отворилась дверь, и Миша Попов буквально ворвался в съезжую избу:
— Беда!
— Что такое? — встрепенулся Голохвастов; Долгорукий привстал.
Миша облизал пересохшие губы.
— Лазутчики разведали: Лисовский приказал разрыть берег Нагорного пруда и спустить воду в Служний овраг, чтобы лишить нас воды!— А кто ему сказал, что трубы идут в монастырь от Нагорного пруда, а не от какого-либо еще из четырех прудов?
— Вчера ночью изменник перебежал от нас и выдал.
Алексей Иванович переглянулся с князем. Конечно, зимой не умрешь от жажды, да и летом можно брать воду из Кончуры, но это опасно и неудобно. Когда-то проложили две трубы под землей от Нагорного пруда прямо к поварне, где всегда была вода.
— Сколько осталось раскапывать берег до труб? — угрюмо спросил Голохвастов.
— Пожалуй, до полуночи всесделают или даже пораньше, — осторожно ответил Миша.
Воеводы велели спешно копать пруд, пробить в трубах у основания отверстия (они выходили к поварне на глубине полутора саженей) и, нарастив трубы, вывести воду из Нагорного пруда в новый пруд внутри монастыря.
И вот забегали люди, разыскивая плотников, застучали топоры. Огромные костры запылали недалеко от Житничной башни, в северо-восточном углу крепости, отогревая землю. Вокруг толпились стрельцы, мужики с ломами, лопатами, топорами. Колеблющееся жаркое пламя освещало угрюмые, нахмуренные лица. Вдруг с Красной горы бухнул пушечный выстрел. Послышался клекот приближающегося ядра. Тупой удар разметал один из костров, пылающие толстые сучья, теряя искры, разлетелись в разные стороны, к счастью никого не задев. Толпа заволновалась. Женщины, подхватив детишек, поволокли их укрыть за неболь-

шую каменную часовенку, что притулилась близ стены. Выстрелив еще несколько раз, пушки замолкли.
Догорев, потухли костры. Разбросав угли, часть людей (все не поместились на том месте, где наметили рыть пруд) начала вгрызаться в глинистую землю. Через полчаса их сменили, потом опять вернулись те, кто начал… Работали остервенело, молча, срывая кожу на руках. Быстрей, быстрей, быстрей! Вот уж землекопы по колено в земле, по пояс, по грудь… Быстрей, быстрей, быстрей! Вот уж скрылись с головой. Тем временем выведена наружу деревянная труба, широкая, с небольшую бочку. А здесь уж продолбили в земле ход в полсажени глубиной, с уклоном в новый пруд.
— Эй, вылазь из пруда! — забасил в темноте напряженный голос. — Воду пускать будем! — и, спустя минуту: — Ну, все, што ль, вылезли, али нет? Ну, давай!
В подвале поварни, обмотав стыки двух труб большими кусками кожи, закрепили продольно досками, перетянули веревками и выдернули заградительный щит. Вода хлынула, просачиваясь через щели, леденила руки, грудь, лица мужиков, которые, обхватив стыки, на всякий случай придерживали наспех сбитые трубы. К полуночи вода почти заполнила пруд.
В стане Лисовского жолнеры заканчивали последние приготовления к взрыву перемычки, удерживавшей воду в Нагорном пруду. Но тут они заметили, что лед на поверхности пруда вдруг начал ломаться, будто вода уходила. Вскоре уровень опустился на полсажени. Лисовчики поняли, что опоздали: осажденные успели отвести в крепость часть воды из Нагорного пруда.
— Но больше отсюда они воды не получат, — сказал Лисовский и отдал приказ поджечь пороховой заряд.
Вверх взметнулся столб пламени, прогрохотал взрыв, уничтоживший перемычку. Вода хлынула в соседний овраг.На военном совете, состоявшемся в съезжей избе, решили послать царю просьбу о помощи. Подготовили послание, наметили лазутчиком стрелецкого голову Степана Нехорошко и сказали ему, чтобы он взял с собой двух верных людей. Степан выбрал Мишу Попова и Ваньку Голого.
Лазутчикам посоветовали идти из крепости кружным путем — сначала Мишутинским оврагом, а затем уж поворачивать влево за Княжим полем и через Благовещенскую рощу, перейдя Дмитровскую дорогу, выйти на Мос-

ковскую. Правда, крюк получался верст в пять, зато вел в обход зимних стоянок отрядов Сапеги и Лисовского.
Князь Долгорукий достал из шкатулки два свитка, протянул Степану.
— Отряд возглавишь ты, вручишь царю и никому иному, что бы тебе ни говорили. Вот это письмо — келарю Авраамию Палицыну. Там предъявишь охранную грамоту, — он достал еще один свиток и протянул стрельцу, — любой сразу отступится. Она же выручит в пути, ежели царские люди вдруг пристанут. От иных ваша охранная грамота одна — острый меч. Стрелецкий наряд снимите, оденьтесь в крестьянскую или плотницкую одежду…
— Лучше нам назваться камнесечцами, — сказал Степан, — мол, повсюду запустенье, нигде не строят, а в Москве, может, кому и понадобимся для каменного строения.
Князь испытующе поглядел на лазутчиков.
— И о том теперь — никому ни слова, ни-ко-му. Идите, стража у Конюшенных ворот предупреждена.
Подошел снова к шкатулке, вынул тяжелый кожаный мешочек с деньгами, отдал стрельцу.
— Ну, все теперь. — Помолчал чуть. — На лыжах ходить можете? Добро.
В избе Степан, Ванька и Миша заканчивали последние приготовления. Около них так и вертелся Гаранька,услужливо подсовывал то шильце, то ремешок, а сам ни о чем не спрашивал и ничего не просил. Янек сидел здесь же, на лежанке, и молча смотрел на хлопочущего Гараньку. К полуночи всё было приготовлено.
Как положено, присели перед дорогой, и тут же — котомки за спины, лыжи в охапку — и к выходу.
Никто не заметил, как Гаранька вдруг тоже исчез из избы. У самой двери он оглянулся, и увидев глаза Янека, приставил палец к губам. Янек тихонько кивнул.
Когда лазутчики вышли из ворот крепости, Гаранька подбежал к сонному стражнику, который уже закрыл массивную калитку в воротах, и сказал, что он идет с лазутчиками, но отстал маленько. И доверчивый стражник пропустил его, тут же спохватился, да было поздно; паренек пропал из виду.
Догнав лазутчиков, Гаранька негромко покричал им, чтобы предупредить, пристроился к отряду и никакими уговорами и угрозами его нельзя было вернуть в крепость.
Иван порывался тут же оборвать ему уши, но мальчонка упрямо стоял на своем.
— Не пойду назад, — твердил он, — да меня свои же

подстрелят. Чего хорошего-то? А с вами мне безопасно. И не бойтесь, я выносливый и на бег, и на битье, и на голодуху. И на лыжах ходить могу, и снаряженье приготовил.
Так пришлось взять с собой Гараньку.
…Мартовская метель разгулялась не на шутку. Снег слепил глаза жолнерам, которые, закутавшись в огромные русские шубы, тремя небольшими отрядами (по четыре человека в каждом) расположились в лесистом Мишутинском овраге и по краям его.
— Ну и стужа, как в декабре! Доведись стрелять, с двух шагов не попадешь, так руки закоченели. А дует-то, дует-то как и воет, брр!
— Ничего, Стефан, нам еще повезло, здесь ветер тише, а наверху каково?
Первый жолнер ворчливо заметил:
— Ха! Повезло, не смеши меня! Какого дьявола вообще здесь торчим? И чего тут посты устанавливать — лес сторожить от волков, что ли? По ночам из монастыря за дровами не ходят!
Вмешался третий жолнер, оторвав нос от воротника.
— Тише, Панове! Расквохтались, будто на ярмарке! Стоим — значит, так надо!
Ленивая перебранка затихла. Снова слышалось лишь завывание ветра да поскрипывание снега под ногами жолнеров. Но вот один замер на месте, ему почудился посторонний звук. Он взвел курок ружья. Щелчок вышел звонким, и жолнер немного подосадовал. Изготовили ружья и другие.
Мимо них чуть в стороне быстро скользили люди, едва различимые за пеленой снега. Слишком быстро, мелькнуло в голове командира, по сугробам так не побежишь, а тропинки там нету. Он кинулся наперерез, вскинул к плечу ружье, выпалил. Дали залп и его товарищи. Но люди уже исчезали. Доносилось удалявшееся поскрипывание снега. Прибежали жолнеры сверху, им возбужденно сказали, что какие-то лазутчики русских прорвались и ушли. Удалось обнаружить следы — сплошные две борозды, которые тянулись по снегу. Стало ясно — русские были на лыжах. Раз так, пытаться догнать их было безнадежно.
Тем временем небольшой отряд мчался по оврагу, уходя от засады. Убедившись, что погоня отстала, они замедлили бег.
— Пронесло, кажись! — сказал Степан, часто дыша. — Можно потише идти. А ты как, Гаранька, сердце-то небось в пятках прячется?

— Не, дядь Степа, вернулось на свое место, а колотится об ребра шибко!
Прошли еще версты две. Овраг кончился. Двигаясь по лесу, они стали поворачивать влево. Степан уверенно прокладывал лыжню в кромешной тьме, но в душе опасался нарваться на вражеские становища. Наконец они вышли на Московскую дорогу. Сошли в сторону и в лесу остановились переночевать. Нарубили маленьким топориком еловых лап, свалили их на снег под огромной елью, перекусили холодным мясом и хлебом и, не зажигая огня, улеглись, тесно прижавшись друг к другу.
Поутру, чуть забрезжило, продрогшие, невыспавшиеся, они тронулись в путь. Через день, к вечеру, небольшой отряд благополучно добрался до Москвы. Пока прошли ворота Скородома, потом Белого города, начало темнеть. Шли медленно, устали, тяжелые котомки за плечами, да еще лыжи. Улицы начали перегораживать решетками и цепями, устанавливали рогатины. Каждый сторож, прежде чем пропустить, придирчиво выспрашивал, почему это они идут так поздно, да откуда, зачем.
На Неглинной возле решетки их снова остановили.— Шатаются тут всякие по ночам, — заворчал сторож, освещая их фонарем.
Два других стояли рядом с бердышами в руках, и за ними еще один, не видный в темноте.
— Мы не всякие, а живем здесь, на Рождественке, — ответил Ванька, а вот он — в Стрелецкой слободе.
— А кто вы такие?
— Камнесечцы.
Вдруг стоявший позади сторожей человек выступил из темноты. Ванька узнал объезжего голову Ивана Карева.
— Погоди, где я тебя видел? — спросил объездчик, пристально глядя на Ваньку. — Какой же ты камнесечец? Ты беглый вор! Хватайте его!
Сторожа набросились на опешившего Ваньку и скрутили ему руки. Гаранька отчаянно закричал и кинулся на сторожей, колотя их кулаками.
Ванька рванулся изо всех сил, вырвался из рук сторожей и выхватил из-под короткого тулупа длинный нож.
— Уйди с дороги, объездчик! — крикнул он, угрожая ножом и загораживая собой Гараньку.
Сторожа отступили и изготовили бердыши.
— Смерти захотел, беглый колодник? — злобно спросил объездчик. — Хватай их всех!
— Стойте! — закричал Степан. — Мы царские гонцы!

Сторожа в нерешительности остановились. Степан торопливо достал грамоту с красной нитью и особой печатью троицких воевод.
— Остерегись, объездчик, охранная грамота!
Объездчик будто споткнулся о камень.
— Пропустить! — сквозь зубы процедил он и, резко повернувшись, ушел.
Попрощавшись с друзьями, Степан отправился в свою Стрелецкую слободу в Зарядье. Уходя, он слышал, как его друзья стучали в ворота, потом радостные крики, смех, плач…
На следующее утро они встретились и отправились в Кремль. Подошли к Фроловской башне1/, обратились к караульному. Но тот на все уговоры изредка отвечал: «Не велено пущать никого» — и преграждал им путь бердышом. Наконец подошел начальник караула, долго, придирчиво читал охранную грамоту. Кивнул Степану:
— Пойдешь со мной.
В караулке его тщательно обыскали, отобрали все оружие: саблю, кинжал и пистоль. Несмотря на протесты Степана, забрали у него и грамоту к царю, и письмо келарю Авраамию: мол, и без тебя вручат кому надобно. Долго расспрашивали. Убедившись, что не обманывает, повели к боярину, потом еще к одному. Василий Шуйский опасался лазутчиков самозванца, прочно засевшего в Тушинском лагере.Статный боярин велел ожидать его перед какой-то тяжелой дубовой дверью, предупредив торжественно, что он идет к самому государю. Заметив, что стрелец взволнован, подумал, что немного осталось из тех, кто знал Шуйского и сохранил еще трепет перед царем. Разве что такая вот деревенщина, как этот молодой стрелец. Боярин внушительно пояснил, как, ожидая, себя держать, чтобы ни с кем не говорил, никуда не выходил, а молча сидел на месте.
Царь принял боярина в небольшой горнице. В полумраке темной горницы неясно виделось усталое серое лицо Шуйского. Рядом с ним стоял патриарх Гермоген и келарь Троицкого монастыря Авраамий. Боярин упал перед царем на колени, стукнулся лбом об пол около его ног и так, стоя на коленях, протянул ему грамоту и только потом встал. Царь взял ее.
— Авраамий, — промолвил он, обращаясь к монаху, — прочитай, что там пишут из Троицкой обители.
_________
1/Впоследствии башня стала называться Спасской.

Авраамий подошел к окошку. Неторопливо зачитал послание, в котором воеводы и монастырские старцы сообщали о бедствиях крепости, о цинге, косившей людей, просили о немедленной помощи.
Василий Иванович слушал внимательно, угрюмо.
— Верно пишут. Но и Москву оборонять надо. Как только прогоним проклятого тушинского вора, пошлю помощь монастырю.
Темное, как на иконе, сухое лицо Гермогена нахмурилось.
— Государь! Аще падет обитель преподобного Сергия, то и Москва недолго сможет продержаться.
— Ты прав, владыка, но где взять воинов?
— Надо посмотреть по троицким подворьям в Москве, я слышал, там много лишних слуг.
Авраамий возразил:
— Нету у нас лишних слуг, все при деле. Совсем обезлюдели троицкие подворья в Москве, а многие даже закрылись. Откуда же такой слух пошел, будто много слуг? Но мы, конечно, найдем. Надо бы еще послать стрельцов да казаков, их из кремлевской охраны легко сотню-другую набрать.Тут встрепенулся боярин.
— Не набрать легко, а сказать легко, келарь Авраамий! Мы царя охраняем! Нет, уж ты лучше из троицких слуг поищи. Патриарх верно говорит: уж больно много их набежало из обители, как только ее осадили! Небось одни старцы немощные там и остались!
Шуйский поднял руку.
— Велю тебе, Авраамий, набрать сто троицких слуг, обученных военному делу, — пойдут в обитель! И ты, — он указал на боярина, насупившего брови и поглаживавшего бороду, — наберешь сотню казаков! Но не из охраны.
Когда отворилась тяжелая резная дверь и появился боярин, Степан поднялся с лавки. Ему внушительно было сказано, чтобы он через день явился в Кремль — взять грамоту для воевод.
Возле Фроловских ворот он нашел встревоженных Мишу и Ваньку Голого.
— Гаранька пропал! — огорошил его Миша.
— Как пропал?
— Да вот отошел к церкви Покрова на рву, глядь, ан нет его. Заблудился небось мальчонка.
— Никуда он не денется. Он Москву немного знает, да и Кремль почти отовсюду видать, — попытался успоко-

ить друзей Степан. — Давай обежим Кремль вокруг, может быть, Гаранька к другой башне вышел.
Пока они обошли Кремль (все же две с лишним версты!) и встретились, пока вернулись к Фроловской башне, стемнело. Подождали еще. Потом прошли опустевшую Красную площадь до Зарядья и, увидев, что на улицах стали расставлять рогатины и натягивать поперек цепи, побрели по домам. Расстались на Моховой.
А Гаранька, стуча зубами от холода и страха, плелся тем временем вдоль высокого забора по той же улице, где прощались наши друзья. Он заблудился, хотя многие улицы Москвы узнавал неплохо.
Случилось это так. Гараньке надоело ждать Степана, и он потихоньку перешел площадь, неспешно побрел по заснеженной Никольской улице. Мимо него по дороге проезжали сани, а он шел, бездумно поглядывая по сторонам. Потом повернул обратно, и вдруг сердце у него заколотилось от страха. Перед ним стоял с ухмылкой на сморщенном лице горбун.
— Ну что, голубь залетный, здравствуй!
Он легко приблизился к Гараньке, протянул костлявую длинную руку. Гаранька попятился и побежал по Никольской улице, горбун за ним, но вскоре отстал.
Он долго брел по улице. Послышался стук копыт, скрип полозьев, и Гаранька увидел приближающихся всадников, с горящими смоляными факелами в руках. Недалеко от Гараньки они резко осадили коней, направляясь к воротам, около которых притаился испуганный паренек. Ворота распахнулись. Всадники пропустили вперед раззолоченный крытый возок, запряженный тройкой великолепных коней.
И тут будто кто подтолкнул Гараньку. Он метнулся к возку и, уцепившись за него, встал на полозья. Возок развернулся и въехал во двор. Когда, видимо, грузный, дородный хозяин вылез из возка и ушел в дом, возок медленно завели в каретную. Невидимый Гараньке конюх, вполголоса разговаривая с лошадьми, распряг их и увел в конюшню. В каретной было немногим теплее, чем на улице, и он, озираясь, вышел в обширный темный двор. Огляделся. Крадучись, пошел вдоль огромного двухъярусного дома. Толкнулся в одну дверь — закрыта, и никто не откликается, толкнулся во вторую — то же самое. С другой стороны, где забор близко подходил к дому, Гаранька увидел узенькую дверку. Поднажал — и она открылась. Осторожно ступая, вошел в дом. Пошарил руками в темноте, растопырив

пальцы. Нащупал перила лестницы, круто уходящей вверх. Стал подниматься по ней, держась за перила.Лестница кончилась. На крохотной площадке Гаранька ощупал стены. Неужто тупик? Глаза чуть-чуть привыкли к темноте. Вот дверца. Нажал на нее. Скрипнув, она подалась. Гаранька понял, что он очутился на чердаке. Вспомнил, совсем не кстати, страшные рассказы про ведьм, чертей и домовых. Брр! Он невольно перекрестился. Пробравшись поближе к неясно светлевшему чердачному окошку, забился в угол, поднял куцый воротничок старой шубейки и, стараясь не думать ни о чертях, ни о еде, затих.
Проснулся Гаранька в полночь. Он перевернулся на другой бок, но тут вспомнил свои злоключения, и сон пропал. Ему показалось, что рядом разговаривают. Что за полуночники такие? Тихо поднялся и прошел в другой конец чердака. Голоса стали слышнее. И здесь в стене какая-то дверца. Открыв ее, он попал в маленькую, глухую каморку без окон.
— А кто там по верху все ходит? — раздался чей-то голос так громко, что Гаранька сжался.
— Никого там нет, тебе почудилось. Здесь все стены дубовые, потолки и пол проверенные, ничего не слышно отовсюду; одна вот эта стена, — кто-то постучал в тонкую перегородку, за которой притаился Гаранька, — примыкает к чердаку, да я своим холопам заказал туда нос совать, обещал насмерть батогами забить ослушника.
— Ну, ежели так. А то нам несдобровать.
— Проверить можно, я велел дверцу потайную туда прорубить.
Гаранька замер.
— Да ладно уж, продолжай.
— Я и говорю: важно прокричать на площади: де царь сел на престол не по правде, не по выбору всей земли русской и хочет постричься в монахи, принять схиму. И дело сделано. Он всем стал противен.
— А ежели не захочет в монастырь?
— Пущай тогда на себя пеняет. И братьев туда же упечем. Одного надо было бы бояться: молодого Скопина-Шуйского, да наш мудрец сам же и услал его в Новгород.
Тихонько посмеялись. Еще один вступил в разговор.
— Прибить бы надежней. Мертвые — они молчаливей немых.
— Там видно будет; посмотрим, как дело повернется. Тут главное, чтобы все заодно были из тех, кто при царе близко стоит.

— Верно.
— Многие открыться побаиваются. В душу не влезешь, а голова одна на плечах. Свой человек в Тушине говорил с князем Турениным да с князем Засекиным. Они ждут, не удастся ли с Веревкиным… тьфу ты, с Димитрием войти в Москву. А не удастся, тогда они вернутся сюда и нам помогут. Тушинский патриарх Филарет тоже с нами.
— Это Федор Романов?
— Да.
— А московский патриарх?
— Гермоген и слышать об этом не хочет.
— А кто же с нами здесь, в Москве?
— Воевода князь Василий Голицын, близкий к царю человек…
— Трусоват… Другие?
— Заходил в гости домой, к советчикам царским Григорию Елизарову, Василию Янову да Томиле Луговскому. Они тоже…
В это время Гаранька медленно продвигался к дверце, что вела обратно на чердак. Он был ни жив ни мертв. Заговорщики против царя! Он осторожно протиснулся в дверцу, которую, к счастью, оставил открытой, и, держась за щеколду, сделал еще один шаг, отворив дверцу пошире. И вдруг все наполнилось грохотом. Это упал медный таз, висевший над дверцей. В то же мгновение в каморку, из которой только что выбрался паренек, через потайную дверь ворвался грузный мужчина, с саблей и пистолем в руках.Гаранька успел захлопнуть дверцу чердака перед самым носом заговорщика и накинуть щеколду. Грянул выстрел, щепкой, отколовшейся от дверцы, его больно стукнуло по лбу. Он опрометью бросился к чердачному слюдяному окошку. Дернул раму. Неужели забито? Окно распахнулось, в него хлынул морозный воздух. Под ударами трещала, раскалывалась, подавалась дверца.
Гаранька подтянулся на руках, закинул правую ногу на подоконник, нога сорвалась, и он больно ушиб коленку. Еще одна попытка. И вот он перевалился на крышу, уткнувшись лицом в неглубокий снег, покрытый настом.
Затрещала дверца, рухнула, и заговорщики кинулись к окошку. Но Гаранька уже съезжал по крыше вниз. Неужели конец? А забор так близко, даже в ночной тьме его видно, но ведь он высок, разве через него быстро перелезешь! Схватят, забьют насмерть… Он затравленно озирался, зацепившись за водосток у края крыши. Всего в полуса-

жени от него раскачивались под ветром ветки громадной липы, что росла возле самого забора. А что, если прыгнуть? Гаранька слышал совсем близко частое, злое дыхание боярина, который с опаской спускался к нему по скользкой крыше.
— Попался, змееныш! — услышал он грубый голос. — Уши твои поганые пообрежем да язык вырвем, узнаешь, как подслушивать!
И тут Гаранька сделал отчаянный прыжок и, падая, успел ухватиться за ветку. Она перегнулась, но выдержала, не сломалась. Перебирая руками, он подобрался к стволу и скользнул по нему вниз к забору.Боярин понял, что опасный малец может уйти, выхватил из-за пояса пистоль и выстрелил. Пуля прожужжала около головы Гараньки, задев шапку. Рядом, в ствол, вонзилась стрела. Но он уже нащупал ногой забор, крепко обняв толстый, шершавый ствол липы. Оттолкнувшись, спрыгнул прямо на темную улицу, припустившись бежать с такойбыстротой, на какую только был способен. Сколько времени он так мчался в ночи, куда, по каким улицам и переулкам, Гаранька не мог потом сказать. Лишь бы подальше от страшного дома, где замыслили убить царя. Несколько раз его окликали, велели остановиться, но он, заслышав голос, тут же бросался в сторону и бежал прочь. Вконец обессиленного, полуживого, его задержал наконец ночной стражник.
— Эх, дурень, чуть не напоролся на рогатину! — Бородатый, невысокого роста стражник крепко держал за руку дрожавшего Гараньку. — Что ты бежишь, словно черт от ладана, аль напугал кто? Да ты не рвись, не бойся.
Стражник внимательно смотрел на паренька.
— И шапку тебе ктой-то располосовал. Уж не разбойники ли напали? На детей стали руку поднимать! Ну, пошли в сторожку.
Но и в сторожке Гаранька не скоро пришел в себя. Потом лихорадочно, сбивчиво рассказал, что с ним приключилось.
— Ишь ты, да это ж государево слово и дело! — удивился стражник. — Очень даже легко могли тебя, парень, прибить. А где дом тот, можешь показать?
Гаранька, конечно, не мог, единственное, что он запомнил, что тот дом где-то недалеко от Кремля.— Дела, брат, плохие, — подосадовал стражник, — я, понятно, скажу своему голове, да только ничего из этого не выйдет. В Москве домов боярских да дворянских вокруг

Кремля поболе сотни будет, рази ж найдешь, где заговорщики сошлись, да они небось разбежались давно. Хотя, сдается мне, что во многих измена гнездится. Мужику, да посадскому, да стрельцу твердят: радей об государстве, а боярин пекется об одном своем толстом брюхе. Все люди так говорят.
Он накормил Гараньку хлебом с куском холодной телятины, напоил молоком. Пообещав проводить его утром на Неглинную, уложил мальчонку на широкой лавке, накрыл тяжелой шубой и ушел из сторожки. А Гаранька, вытерев набежавшие невесть откуда слезы, скоро заснул, второй раз за эту ночь.
На следующий день стражник пошел с Гаранькой на Неглинную. Пришли к дому Ваньки Голого, постучали в ворота. Когда открылась калитка, раздался пронзительный Гаранькин вопль, и мальчонка повис на шее растерявшегося Ваньки Голого.
— Батя, батя! — повторял он одно только слово, и Ванька, подхватив своего приемыша, крепко прижал его к себе.
— Да куда ж ты запропастился, сынок?
Гаранька, пряча лицо на груди Ивана, только жалобно всхлипывал, бормотал:
— Встретил горбуна… не чаял ноги унести… думал, убьет.
Тут из соседнего дома прибежали Миша со Степаном. И так весело стало всем, так легко на душе. Долго еще они расспрашивали Гараньку про его приключения, переживали вместе с ним и страх, и холод, и голод, и радовались, что все счастливо окончилось.
Через две недели все дела в Москве были сделаны, и лазутчики в конце марта отправились обратно в крепость. В полу кафтана у Степы была зашита царская грамота воеводам, два письма келаря Авраамия — воеводам монастырским и старцам. В крепость шло подкрепление — шестьдесят казаков атамана Сухана Останкова и двадцать слуг из троицких подворий, все на конях и вооружены. Больше, вопреки строжайшим наказам Гермогена и усилиям Авраамия, набрать не удалось. Невелико войско, конечно, да все же подмога.
Еще полверсты, и Земляной вал останется позади, а вместе с ним город. Тут невеселые думы перенесли Мишу в его родной дом на Неглинной, за Кузнецким мостом, к бедной матери, к отцу, второй уж раз за эти полгода провожавших сына.

По дороге в осажденную крепость им не повстречался ни один тушинец, ни иноземец. Когда стемнело, отряд Сухана Останкова сделал привал. На следующий день двигались с удвоенной осторожностью. Посоветовались, как лучше прорываться сквозь расставленные Сапегой и Лисовским заслоны, которые перерезали все дороги к крепости.
Осторожный Сухан не согласился ломиться напролом. Кто знает, может быть, на дороге засада. Что тогда? А люди устали. Семьдесят верст отмахать да после ночевки ранней весной в лесу — шутка ли? И атаман направил трех лазутчиков на поиск, а весь отряд отвел в лес.
Лазутчики возвратились быстро. Они сообщили, что на дороге устроены завалы в трех местах, но в дозоре там всего четверо. Если бесшумно их снять, то вечером, в темноте, можно легкопрорваться к крепости. Лучше объехать завалы по снегу, а не раскидывать их: время упустишь да и лисовчики услышат возню, успеют подскочить.
На том и порешили. Чуть стемнело, отряд атамана Сухана поднялся и, соблюдая тишину и порядок, потянулся по дороге к крепости. Высланные вперед лазутчики сняли охрану. Вот и первый завал. Лошади неохотно сходят в осевший, с проталинами снег, под которым таятся наледи. Второй завал также преодолели беспрепятственно. Но одна лошадь поскользнулась в снегу — то ли оступилась на подснежном льду, то ли подкова у нее была сточена, — но только завалилась на бок и сломала ногу, пронзительно заржав. Казак упал, не успев высвободить ноги из стремян. А тут еще оказался комель ели, спиленной для завала. Лошадь, падая, навалилась на казака, раздробив ему голень. Человек стерпел адскую боль, лишь тихо застонал. Товарищи оттащили храпящую лошадь, подняли раненого и понесли его на дорогу, где усадили на запасную лошадь. Придерживая его с обеих сторон, пустили коней рысью — догонять отряд, который ушел вперед.
Но ржанье лошади услышали в ближних дозорах. Там тревожно покричали своим товарищам. Бухнула сигнальная пушка. Отставшие казаки пришпорили коней. Пока они приблизились к третьему, последнему завалу, остальные успели преодолеть его. Атаман Сухан задержал отряд: ждали отставших. Не больше чем полверсты отделяло их от крепостных стен.
Нарастающий дробный топот копыт послышался за спинами пятерых казаков. Их настигали. Раненый оглянулся.
— Уходите одни! — закричал он.
Ему не ответили. Все вместе подлетели к завалу, ране-

ного пустили первым в объезд. Здесь снег оказался особенно глубоким. А топот все нарастал.
— Эй, Сухан! — закричал вдруг зычным голосом казак, ехавший сзади всех. — Какого черта ждешь? Отряд погубишь!
И в самом деле, конница Сапеги или Лисовского могла кинуться наперерез от Красной горы или от Терентьевой рощи, если бы там услышали необычную суматоху на Московской дороге. Тогда беды не миновать. Короткая команда, и отряд помчался к крепости.
Ушли бы и эти пятеро, да верно говорят: беда не ходит одна. Они успели чуть раньше преследователей выскочить на дорогу, но грянул нестройный залп, и конь, на котором сидел раненый казак, рухнул.
— Эх! — горестно воскликнул бородач, что кричал Сухану, и мигом спешился.Подлетел и другой казак. Вместе подняли друга, усадили в седло, хлестнули коня, и тот догнал отряд. Сами сели на оставшуюся лошадь, а двое других, прикрывая товарищей, оборачиваясь, выстрелили на ходу. Но вдруг налетели всадники, окружили отставших четверых казаков, сбили с коней и связали. Но раненый успел уйти вместе с отрядом за крепостные стены.
Казачий отряд Сухана Останкова встретили с превеликой радостью.
— Помнит нас Москва-матушка, помогает! — говорили между собой люди.
— Вот, погоди, — рассуждал какой-то старик, — придут сюда московские стрельцы, разобьют Сапегу и Лисовского, нас освободят. И ждать недолго осталось. Снег потает, и осаде конец.
В полдень Ванька Голый, стоявший в дозоре на Пятницкой башне, заметил отряд, появившийся на горе напротив башни. Отряд был виден отовсюду в монастыре. Ванька на всякий случай послал стрельца к воеводам предупредить. Красными пятнами выделялись на потемневшем снегу нарядные всадники.
Яркое мартовское солнце светило в глаза. Степан щурился, пытаясь увидеть, что там происходит. Он разглядел четырех казаков, схваченных во время прорыва в монастырь. Пленников вытолкнули вперед, и они остановились, опустив обнаженные бритые головы, полураздетые, обреченные. Один краснокафтанник подскакал на коне поближе к крепости, что-то закричал по-русски. Степан лишь расслышал: «разбойников» и «будут казнены».

А на стенах столпилось немало народу, и еще бежали. Торопливо подошел воевода Голохвастов.
— Что там? — Он посмотрел на Ваньку.
— Казнить грозит наших товарищей, разбойниками их честит, — хмуро ответил Ванька.
— А ну, кричи им: ежели убьют казаков, то я велю казнить за каждого — десять!
Ванька закричал ответную угрозу воеводы.
Казаки, понурившись, стояли, ожидая своей участи, переступая босыми ногами. Снова один из всадников подъехал поближе к крепости,прокричал, чтобы, мол, русские посмотрели, что будет с каждым защитником крепости, когда они ее возьмут. На предупреждение воеводы не ответил.
И вот у всех на глазах перед обреченными выстроился ровный ряд жолнеров в синих кафтанах, с рушницами в руках, человек пятнадцать. Смолкли разговоры на крепостной стене.
Синие фигурки вскинули дружно рушницы, сверкнувшие на солнце. Отрывистая команда — и будто спичкой чиркнули по дулам. Грянул залп, и четверо казаков повалились в снег.
IV
Морозы и снега, а потом непролазная распутица надежно охраняли монастырь, ничуть не хуже высоких каменных стен. Но щедрое на тепло апрельское солнце в несколько дней все переменило. Нежно-зеленым ковром покрылась земля, стало подсыхать. В стане Сапеги и Лисовского зашевелились, привели в порядок покинутые осенью окопы, землянки. В начале мая возобновился обстрел монастыря.
Воевода Алексей Иванович с колокольни Духовской церкви в лучах заходящего солнца хорошо видел и лагерь Сапеги на Красной горе, и лагерь Лисовского, у Терентьевой рощи. Там царило оживление.
«Пируют перед битвой, — подумал он. — Вином горячатся. Если пойдут на приступ, как оборонять стены? Сил маловато! Семьсот воинов, не считая стариков, женщин и детей».
Воевода заметил в углу колокольни двух пареньков, с восхищением смотревших на него. Гаранька, вспомнил старый воин, тот, что ходил лазутчиком в Москву, а с ним Янек, поляк.

— Ребята, — позвал он, — подите сюда.
Они подбежали к воеводе.
— Привык к ратной жизни, Гаранька?
— Привык.
— Небось даже нравится?
— Нравится.
— А Янека в ратные дела не втягивай.
— Я не втягиваю, только мы всегда вместе.
— Дружите, что ли, Янек?
— То есть мой друг.
— Ну что ж, дружите. Может, время придет, и взрослые дружить станут. А теперь слушай, Гаранька: держитесь подальше от стен. Понял?
— Понял. А как же…
— Стрелец не оговаривается.
— Угу.
— А сегодня, как стемнеет, явись ко мне.
— Ладно.
Воевода спускался по крученой лестнице и ворчал про себя. Начнется бой, непременно ввяжется, бесенок, тут и до беды недалеко. Лучше при мне побудет, безопасней для него.
Ежевечерний обход воевода начал с Пятницкой башни. Придирчиво осматривал пушки и самопалы, залезал рукой в ствол, чисто ли, смотрел прицелы, с нагаром ли фитили, легко ли их зажечь искрой. Ворча, уходил, а за его спиной, ничуть не обиженные, посмеивались пушкари.
— Лютует, черт бородатый, беда, ежели под горячую руку попадешь. Однажды он мне так-то вот дал затрещину… В голове долго гудело.
Около огромных осадных котлов воевода остановился:
— Смолы хватит, ежели на всю ночь?
Стрельцы сказали, что хватит.
— Добро, и смотрите, чтобы дров хватило.
Так обходил он одну башню за другой и остался доволен: неплохо подготовлены к отпору, всего хватает: и пороху, и оружия, и вару для осадных котлов, и каменных глыб, и извести, и серы.
Солнце еще освещало купола монастырских храмов, когда с Красной горы прогрохотали орудия. Тотчас зазвонил сполошный колокол в крепости. Стрельцы выбегали из домов, из келий и быстро, без суеты занимали каждый свое место на башнях и стенах. Ударили и крепостные пушки.
Осадные войска, поддерживаемые огнем пушек, двига-

лись к крепости нестройными, рассеянными рядами, чтобы не подставлять себя под выстрелы. Не меньше десятка неуклюжих сооружений — турусов на колесах, раскачиваясь на неровностях, медленно катились перед жолнерами, прикрывая их от огня защитников крепости. Многие волокли с собой лестницы, деревянные большие щиты, обшитые толстой кожей, легкие пушки, катили повозки со стенобитными бревнами, обитыми на конце железом.
Крепостные пушки били в турусы, но спрятавшиеся за ними люди не терпели урон, их прикрывали толстые бревна сооружения. Но вот одна неуклюжая башня на колесах развалилась на части, вдребезги разбитая ядрами. От другой турусы отлетело колесо и покатилось назад, под гору.
При первых залпах орудий воевода Алексей Иванович вышел избашни на верхний ярус стены, внимательно наблюдая за тем, как разворачивается сражение.
— Здорово! Так их, бей крепче! — услышал он вдруг ликующий вопль Гараньки, когда один турус развалился. Он очутился на стене, хотя воевода велел ему оставаться в башне, успел раздобыть себе пустой деревянный ящик и, взобравшись на него, с замиранием сердца смотрел на Клементьевское поле, по которому неторопливо и грозно подходили войска.
Голохвастов схватил Гараньку за шиворот и стащил с ящика:
— Куда полез? Стрела да пуля любит таких вот любопытных! Сиди за стеной и не суй голову в пекло. Ступай вниз, ко мне, пока бой идет!
Гаранька недовольно насупился.
— Что ли я трус, что все воюют, а я тикаю, как косой заяц! Чего хорошего-то? И батя мой туточки, и дядь Стена, и дядь Миша, и дядь Афоня, и вон многие поменьше меня! Что, я хуже других? Не маленький небось!
Стрельцы заулыбались, явно сочувствуя парнишке. И воевода уступил. Да и, в самом деле, один ли Гаранька глядел смерти в лицо на стенах крепости? Вон их сколько, у иных и луки даже в руках и сабли. А женщины? В полном боевом снаряжении — кольчуга надета и шишак на голове, в руках тяжелый меч, или копье, или рогатина.
Из-за турусов юркнули ловкие воины. Прикрываясь щитами, они волокли лестницы к стенам, стреляли в русских пушкарей, паливших из пушек подошвенного боя. Канониры, развернув легкие орудия из-за турусов, тоже открыли огонь по крепости в упор, прикрывая атакующих.
Одна из передвижных башен, оставив слева Пивной

двор, подкатилась вплотную к стене, как раз там, где стоял воевода Голохвастов. Башня оказалась всего на какие-нибудь полсажени ниже стены.
— Сюда! Огнем жечь турусы! — громовым голосом закричал воевода.
И тут же десятки смоляных горящих факелов, прочертив в наступившей темноте короткие огненные дуги, упали на башню, из которой через узкие бойницы непрерывно стреляли. Один факел влетел внутрь туруса, и там кто-то завопил истошно. Но из бойниц высунулись длинные железные багры и прочно зацепились крюками за зубцы стены. Облитые водой перед самым приступом, турусы не горели. Еще рядом лязгнули крючья устанавливаемой лестницы, а там еще одна появилась и еще одна… Закованные в железо опытные воины уверенно отражали удары рогатин и пик, рвались на стены. А из туруса стреляли из ружей, не переставая, в упор, и стрельцы невольно хоронились за зубцы стен от пуль. Скрежет стали, проклятья, стоны, грохот пушек, выстрелы пистолей и ружей — все слилось в грозный боевой гул сражения. Надвинувшаяся темень была на руку нападавшим: защитники не видели, что происходит рядом, на других башнях, не прорвались ли на стены или даже в крепость. Воевода Голохвастов напрягая голос, уверенно отдавал приказания, ободрял оборонявшихся. Его посыльные — пятеро молодых стрельцов, проворных и быстрых, — бежали то к воеводе Долгорукому, сражавшемуся у Плотничной башни, то на соседнюю Погребную, то на Конюшенную башню. По донесениям посыльных он понял, что основной удар направлен как раз на западную стену, и приказал перейти сюда отряду Нехорошко и засадной сотне Пимена Тенетева.
Из туруса удалось уложить толстые доски на стену, от нее отделяли теперь всего два-три шага. Опасность сразу возросла. Какой-то отчаянный жолнер вдруг вскочил на эти доски, громко закричал и с разбега влетел на стену, спрыгнул на верхний ярус. Удар копьем не достиг цели — острие скользнуло по стальным пластинам лат на груди и высекло искру. Воевода первым обнажил меч и нанес удар жолнеру. Но тут же еще трое ворвались на стену. Сразу с двух лестниц также навалились жолнеры и очутились на стене. Закипела ожесточенная схватка. Стрельцы, забрасывавшие турусы горящей смолой и серой, поспешили на помощь.Гаранька кинулся к огромному чану с кипящей смолой, схватил палку, обмакнул ее в булькающую смолу,

 запалил. Подбежав к сражавшимся, он бесстрашно полез в свалку, размахивая горящей палкой. Тут подбежали стрельцы, окружили ворвавшихся на стену жолнеров, которые побросали оружие и сдались.
Осадная башня наконец запылала, и жолнеры, находившиеся в ней, побежали оттуда.
— Горит, горит! — закричали стрельцы, потрясая оружием. Яркое пламя осветило бойцов, озарив их лица красным светом. Но ещерано было торжествовать. Чуть в стороне к стене опять приблизился один турус, и всё новые отряды подходили к крепости под покровом ночи. Снова разгорелся бой на стенах. И так он не прекращался всю ночь.
Когда стало светать, сражение затихло. Лишь небольшой отряд, человек в сорок, замешкался около туруса, пытаясь сдвинуть с места полуразбитую башню.
Отворились Конюшенные ворота, и всадники помчались к передвижной башне. Навстречу прогремел беспорядочный залп, который убил наповал одного стрельца, но тут налетели другие, порубили стрелявших, а остальные побросали оружие, моля о пощаде. Им велели прихватить несколько легких пушек и заставили бежать в крепость, потому что Лисовский послал сотню копейщиков на выручку попавших в плен. Так закончился ночной майский приступ.
 V
— Ты, дьякон, понимаешь, что ты говоришь?
— Когда говорит монах, то это значит, что он это обдумал, понимает и уверен в истинности.
— Это дикий бред то, что ты здесь нам плел!
— Воевода, гнев — плохой советчик.
— А я говорю — это клевета, и не позволю честного человека оговаривать! Не позволю!
Голохвастов в сильнейшем волнении ходил по небольшому залу. Толстый ковер заглушал его грузные шаги. Дьякон Гурий Шишкин стоял прямо, неподвижно, с бесстрастным лицом. Князь Долгорукий сидел в кресле и был мрачен. Он покрылся липким, холодным потом. Незаметно вытирал мокрые ладони о края тяжелой яркой скатерти, свисавшие со стола. Игра зашла слишком далеко, он теперь был прочно привязан к Гурию, которого ненавидел и с которым обречен был сообща погубить человека. Погубить или погибнуть самому. Он вспомнил первый разговор

 с Гурием, его уговоры, уверения, что все обойдется без крови: отстранят, мол, Иосифа от казначейства, станет он старцем-книжником, и все. Но теперь дело поворачивалось совсем по-иному.
— Погоди, воевода, клеймить клеветою мои речи. Вот ты не знаешь, как мне, бывшему другу Иосифа Девочкина, больно обвинять его. С кровью отрываю этого человека от своего сердца. Видит бог, я любил его.
— Так в чем же его, как ты уверяешь, предательство? Берегись, чернец, все твои наветы проверю!
— Напрасно обижаешь меня недоверием и угрозами. Посудите сами, воеводы, зря ли я наговариваю на казначея. — Худые, обтянутые кожей, широкие скулы Гурия покрылись красными пятнами. — Первая вина Иосифа: он продал душу дьяволу. Я сам видел несколько раз, что по ночам он пишет колдовские письмена, а руку его водит искуситель. Стоило мне сотворить в его сторону крестное знамение… — Гурий показал, как он это делал, — и он вдруг в изнеможении откидывался назад, руки безжизненно повисали, а в трубе начинало выть. И после этого он уже ничего не мог писать, гасил свет. И всегда он гасит свет, прежде чем убрать свои дьявольские страницы неизвестно куда. И достает их тоже в темноте. Разве во тьме делают добрые дела, скажи мне, воевода Алексей Иванович?
Голохвастов яростно потряс головой.
— Так же и тебя можно обвинить, и меня, и любого! Кто еще видел?
— Господь, к счастью, избавил других. Но это не все. Часто он бродит ночами по обители, и все больше под стенами ходит, бормочет невнятно. Ежели для тебя, воевода, связь с дьяволом — бред и пустяк, который ничего не может доказать…— Не сметь, дьякон, не гневи меня!
— …то что ты скажешь, ежели он ночами стакнулся с иноземцами?
— Да с чего ты взял? Пока одни бездоказательные наветы слышу.
— Ответь мне, воевода, ты помнишь, как ввечеру, в феврале месяце, мы сидели и думали об укреплении слабых мест в обороне?
Голохвастов почувствовал скрытый подвох.
— При чем здесь тот совет? Четыре месяца прошло!
— Не забыл ли: речь вели и про Нагорный пруд. Ты

сам строжайше запретил упоминать в разговорах про отводные трубы.
— Ну?
— И не забыл ли воевода Алексей Иванович Голохвастов: кто там сидел, держал тайный совет?
— Говори же, что затаил?
— Напомню, нас было там четверо: ты, князь воевода, я и Иосиф. А больше о трубах не знал никто! И сказать христопродавцу Ошушкову об отводных трубах мог один казначей!
Алексей Иванович при этих словах будто впервые увидал Гурия Шишкина, посмотрел на него долгимизучающим взглядом.
Слышалось тяжелое дыхание обоих.
— Брат Гурий, тебе крови захотелось!
— Если гнилью поражена рука, то отруби руку, чтобы спасти все тело.
— А мне сдается, — медленно проговорил Голохвастов, почти шепотом, — что выдал тайну не Иосиф, а ты, Гурий Шишкин!
Монах покачнулся и судорожно перекрестился.
— Неправда, — выдавил он из себя. — Грех берешь на себя, воевода.
— Верю, что неправда, но почему же ты не веришь собрату своему? И вот это твое неверие — самый тяжкий грех.
Но Гурий уже взял себя в руки.
— Мои слова нельзя опровергнуть, ибо это правда, клянусь, как перед Страшным судом, положа руки на святое Евангелие. — И Долгорукий увидел, как Гурий придвинул к себе книгу в красном переплете и, коснувшись ее, перекрестился. — И хочу добавить об Иосифе: он не только изменник, он тать ночной. Продал душу дьяволу, сердце — латинам, осаждающим нашу неприступную крепость, а руки его грязные, ими он грабил и грабит по сей день монастырскую казну.
Гурий предупреждающе поднял руку, остановив воеводу Алексея.
— Не торопись с вопросом, воевода. Случайно один монах, он готов поклясться, видел, как ночью казначей крался из подклети в келью и шел в темноте легко, будто таким путем ходил и раньше частенько. А в руке его мешочек кожаный, и в нем позванивало. Я тогда изругал чернеца и повелел ему целый месяц каяться и отмаливать вину за плохие мысли о достойном старце. Однако его видели

ночью еще трижды у дверей в подклеть. А деньги небось прячет в тайнике.
Голохвастов не сомневался, что казначей не виновен. Да и гибельно для обороны, если вдруг начнут хватать своих по первому подозрению. Страх посеет дурные семена, и поколеблется вера в победу. Так нет же, коварный монах! Не удастся твой черный замысел!
— Слушай теперь меня, чернец Гурий Шишкин. Ты почти святой человек и, понятно, больше печешься о спасении души. Но я мирской человек, мне государь повелел оборонять важную крепость, защитить людей. Ты озлобился без меры. Не буду тебя убеждать, а властью, данной мне, велю: не смей касаться казначея, беру его под свою защиту. И тебя прошу, князь, о том же сказать монаху.
— Удивляешь ты меня, Алексей Иванович, удивляешь, — начал князь, упорно избегая взгляда воеводы. — Не могу понять: Иосиф Девочкин — вор и изменник, почему же защищать его берешься?
— Князь, одумайся!
— Нет, одумайся ты! К изменникам пощады не будет!
— Не изменник он!
— Изменник и вор!
— Казначея не дам пытать, защищу силой! Обращусь к келарю монастыря Авраамию, к патриарху и самому царю! Есть наконец тарханная грамота Троицкому монастырю, жалованная царем Василием Шуйским! Она не велит судить или допрашивать соборных старцев. Для них судья — только царь или назначенные им бояре. А кто ослушается — тому смертная казнь!
— Тише, воеводы, — вкрадчиво попросил Гурий, подняв руку, чтобы широкий и длинный черный рукав сполз к локтю. Затем он неторопливо стал что-то доставать из скрытого на груди кармашка. — Тарханную грамоту пожаловал старцам великий государь. Это верно. Но царь же, узнав о воровстве Иосифа (он достал свернутую трубкой грамоту с царской печатью на красном шелковом шнурке), повелел учинить полный розыск, пытать казначея и дознаться истины. Вот царское тайное послание, которое сегодня получено через нашего лазутчика. — И Гурий протянул грамоту потрясенному воеводе.
Тем временем Иосиф, ничего не ведая о том, что он уже почти исходил по земле положенные ему судьбою шаги, медленно брел по тропинке, с наслаждением вдыхая теплый летний воздух. Весь день сегодня он был бодр, весел. «Что это со мной? — спрашивал он себя. — Я как будто

 заново родился и вижу впервые и притихший монастырь, и черное небо с таинственно мерцающими звездами, и огромную желтую луну». Он вспомнил передаваемые шепотом слухи, будто один монах, католик, впал в такую ересь, что стал говорить: и на звездах есть люди, и так много этих звезд, и так далеко они, что, как ни подумай, все дальше есть опять другие. И конца им нет. «Велик человек разумом. О звездах думает! Дерзновенно стремится понять, что там, на небе? Но есть и иные среди людей. Словно омрачится их рассудок — и они начинают убивать себе подобных. А ведь людивсе, люди! Каждый смертен. И во главе насильников идут не нищие, обезумевшие от голода, и не безродные — а богатые и знатные магнаты и шляхтичи! Но им все мало! Безмерны их жадность и жестокость. Убивают и убивают. А что такое жизнь и велика ли ей цена, не поймешь, пока не сделаешься стар».
Тропинка выходила к каменному строению, где была его келья. Она пролегла недалеко от стены. Вдруг Иосиф заметил прямо под ногами стрелу, воткнувшуюся в землю. Таких стрел валялось немало в монастыре. И осаждавшие и сидельцы берегли порох и не расставались с луками, хотя ружья огненного боя (так их называли) стреляли, конечно, и дальше, и более метко. Но эта стрела иная, к оперению что-то привязано. Иосиф наклонился, снял бумагу, плотную, туго скрученную, развернул и поднес к глазам.
«Отдай воеводам! — прочитал он при лунном свете. — Сообщи, што чернец монастырский Гурий Шишкин продался врагам: подбил Ошушкова переметнуться к Сапеге. Ежели Гурий будет отпираться, спроси, а куда, мол, дел старинный пергамент, а на нем трубы нарисованы к Нагорному пруду».
— Нелепость какая-то! — встревожился старец. — Кто поверит подметному письму? — Но на душе у него стало смутно. — Стоит ли показывать письмо воеводам? Снова пойдут толки, расспросы, а дело давнее, все позабыли об этом.
Втайне он, правду сказать, недолюбливал скрытного, недоброго Гурия. Властолюбив, рвется в соборные старцы так откровенно, что иногда забывает соблюсти достоинство. Горазд других чернить в разговорах да лбами сталкивать исподтишка.
В келье было тепло. Он хотел было достать заветную рукопись из тайника, как близко послышались тихие шаги. Казначей остановился, отпустил руку с иконы, закрывавшей тайник. В дверь негромко постучали.

— Заходи, добрый человек. — Иосиф отошел к столу, нащупал огниво и трут.
— Чтой-то в темноте сидишь, брат мой, не спешишь разжечь огонь?
Иосиф узнал насмешливый голос монаха Гурия Шишкина.
— Только что вошел, не успел. — Казначей, невольно торопясь и досадуя на себя за это, разжег огонь. — Что хорошего скажешь, брат Гурий? Ты ничем не озабочен ли?
Тот уселся на резное низкое кресло в самом углу кельи. Лицо его было почти не видно, лишь глаза резко поблескивали. Он и вправду был не спокоен и хотя сдерживался, весь непрерывно шевелился: то руки положит на колени, то пальцы сплетет вместе, то ноги подожмет или вытянет вперед. А лицо оставалось напряженно неподвижным.
— Пусть беспокоится злоумышленник какой-нибудь, а у меня совесть чиста, — с непонятной усмешкой ответил Гурий. — Я ведь так просто зашел, скучно стало одному, поговорить захотелось с человеком.
И так это было сказано запросто, дружелюбно, что Иосифу стало совестно недавних своих мыслей о Гурии. Он несколько суетливо поторопился поставить на стол небольшой кувшинчик с легким, хотя и хмельным, заморским напитком, сохранившимся у него еще с мирных времен. Предложил Гурию, и тот не отказался. Полюбовавшись на золотистый нектар, искрящийся в узкой чаше, выпил.
Очень доверчив оказался старец Иосиф! Мудрый, где дело касалось книжных истин, житейски он остался простодушный. За долгие годы монастырской жизни так и не научился поставить себя, как положено соборному старцу.
— Ах, Гурий! — проникновенно говорил казначей. — Как жалею я людей, всех людей, они ведь страдают. Русские люди так много вытерпели на своем веку: и войны, и мор, и хлад, и голод. Они заслужили лучшей участи. А посмотри на нашу обитель — сколько схоронили мы достойных людей! Ты знаешь, Гурий, с утра до позднего вечера я хожу по монастырю и, поелику позволяют мои силы, укрепляю дух наших славных воинов и иных защитников, утешаю раненых, вдов и сирот… И сердце после этого, как в крови, иду в келью и вкус ее солоноватый на губах чувствую. Кровью все пропиталось.
Гурий угрюмо слушал стенания Иосифа. Конечно, он

все это и сам видел, и знал, что враги, захватив монастырь, могут всех погубить. Но слезливость казначея презирал.
— …А больше всего жаль детишек. — Иосиф закрыл лицо руками, замолчал.
«И это — соборный старец», — внутренне поморщился дьякон, не понимая чувств казначея.
Иосиф отнял руки от лица.
— И после всех несчастий, ты посмотри, как все дружно стоят, твердо, насмерть стоят! Ниропота, ни стона, а ведь иногда кажется, что невыносимо!
— Но бывают и изменники.
Иосиф презрительно отмахнулся.
— Ну, сколько их! Десять, может, не больше. Но остальные неколебимы. И укрепляешься в вере в русского человека…
— Вера в человека, — еще раз повторил он и вспомнил о подметном письме. — Да, да, надо всегда верить человеку и в человека, что бы ни говорили и ни писали о нем.
Гурий почуял, как что-то переменилось в тоне Девочкина.
— Какому человеку, что о нем говорят и пишут?
— Ты, Гурий, ясновидец, читаешь мысли или тебе кто сказал? Но сказать-то некому.
Монах медленно стал бледнеть. Что знает этот слезливый юродивый? Неужели тот попался и оговорил? Тут же опомнился: что он может знать, убогий глупец! Улыбнулся вымученно.
— О чем речь ведешь, брат Иосиф?
— Противно и говорить-то. Вот недавно нашел на тропинке, почитай. — Он протянул привставшему Гурию лист бумаги, и пока тот читал, испытывал неловкость.
И вот здесь-то на монаха дохнуло вдруг с замызганного листка ледяным ветерком, будто смерть махнула косой около самой головы, едва не задела.
Так вот где оказался чертеж, доверенный ему когда-то монастырским советом для сохранения, на котором показаны трубы к Нагорному пруду! Не сохранил, их украл беглец Ошушков и теперь оговаривает! Но ведь и не оправдаешься! Кто поверит, что это оплошность, а не измена? И разве осажденным легче от этого?
— А еще кто читал сей гнусный навет! — выдавил Гурий и, поняв, как удивит Иосифа его чрезмерное волнение, добавил: — Прости меня, что так близко к сердцу принял клевету.
— Успокойся, брат, никто не видал его.

— А что думаешь делать с ним? Ведь здесь написано: «Отдай воеводам!» — Гурий сделал движение рукой, будто хотел вернуть казначею бумагу.
— Что думаю делать? Дай сюда эту пакость! (Но Гурий медлил.) Так дай же!Взяв бумагу, старец поднес ее к свече; бумага вспыхнула. Гурий, вцепившись в подлокотники кресла, весь подался вперед.
И тут раздались мерные, тяжелые шаги. Они приближались. Бумага почти догорела. Иосиф бросил горящий клочок на стол, последняя вспышка, и вот лишь черный пепел бугрится на столе. Без стука раскрылась дверь. Вошел стрелецкий голова и два стрельца с ним.
— Взять изменника! — четко проговорил голова.
Иосиф стремительно поднялся и предостерегающе протянул руку к Гурию, как бы защищая его.
— Он не виновен! — срывающимся голосом сказал казначей.
— Не бойся, Иосиф. — Голос Гурия был тих и внушителен. — Невиновных не тронут.
Стрельцы схватили Иосифа.
— Что это значит? — гневно спросил он.
Стрельцы молча связывали ему руки.
— Брат Гурий, скажи тогда ты, к чему это нелепое скоморошество?
Стрельцы закончили свое дело и быстро осмотрели келью, перевернув все вверх дном. По стенам метались черные тени. У Иосифа заломило в висках, что-то замельтешило перед глазами. Он зажмурился, потряс головой. Неужели это не кошмарный сон? Он открыл глаза и увидел: Гурий подошел ктой заветной иконе, что неприметно висела у входа в келью, протянул руку к правому гвоздю и, повернув его, нажал.
Иосиф рванулся, но его крепко схватили.
— Не смей, Гурий! Заклинаю, отойди и не трожь ничего!
Но монах уже вытаскивал из раскрывшегося тайника самое дорогое, что только было у него, — страницы будущей летописи смутного времени. Толстую пачку исписанных бумаг небрежно сложил на столе. Опять полез в тайник, пошарил по углам и достал маленькую, с ладонь, резную дощечку черного дерева. Поднес к свету. С дощечки засиял нежною красотою женский лик. И опять запустил руку в тайник, и опять что-то достал. Это был кожаный мешочек с золотом.

— Корыстолюбив ты, старец. Богомерзки дела твои, Иосиф, но справедливая кара тебя настигнет.
Старец плохо понимал, что происходит, и лишь глумливые речи Гурия задели его особенно больно.
— Так вот ты какой, чернец Гурий, — как-то безжизненно сказал он, — а я то, старый дурак, душу раскрывал, братом называл, а ты камень держал за пазухой и ударил внезапно, нет, не ударил, ужалил…— Увести изменника! — торопливо приказал Гурий.
— Презренный оборотень, не зря, видно, писал про тебя кто-то в подметном письме…
— Увести немедля или оглохли! И рот ему заткните поганый! — разъярился Гурий, подскакивая к казначею. — Рот заткните!
VI
— Братцы, казначея схватили! Врут, что изменник он! — с такими словами Гриша Брюшин вбежал в избу, где отдыхали стрельцы из отряда Степана Нехорошко.
Все загудели гневно, раздраженно.
— Тут кровь проливаешь, а они счеты сводят!
— А может, взаправду проворовался казначей-то?

— Дурень! Иль человека не разглядел?
— Небось Гурий его подсидел! — сказал Миша. — Зимой еще, когда Ошушков переметнулся к лисовчикам да сапегинцам, он все допытывался у каждого, а не стакнулся ли, мол, Девочкин с ним.
— А вот пойти к съезжей избе да спросить у князя, он командует: за что, мол, старца схватили невиновного?
— Верно! Да и Гурия потрясти не помешает!— А то безвинного человека на дыбу волокут!
Они похватали оружие и выбежали во двор к съезжей избе. Но стражники не пропустили возбужденных стрельцов да еще пригрозили пальнуть из самопалов. На перебранку вышел княжеский слуга Урус Коренев.
Его встретили неласково и потребовали, чтобы позвал князя да заодно бы и этого черного ворона — монаха Гурия Шишкина.
Толпа вооруженных стрельцов и мужиков росла. Девочкина в крепости знали и любили. И гнев против свершенной несправедливости распространился на всех начальствующих, которых винили в свалившихся на людей бедах.
И когда вышедший на крыльцо Долгорукий попытался

высокомерно прикрикнуть на толпу, так яростно все закричали, что тот испугался и начал клонить к тому, что Иосиф-де изменник, и заворовался, и казну разграбил. Стоявший рядом с князем Гурий отступил к двери.
— Не туда глядишь, воевода! — завопили в толпе.
— Пощупать надо других! Кто-то, видать, в казну рылом залез, а на другого сваливает!— Нифонт Змиев, чашник, сколько браги пропил, это ли не воровство!
Вперед протолкался Гриша Брюшин, влез на крыльцо и подскочил к монаху.
— Гурий, а не ты ли сам казну ограбил? Мне сказывали, будто ты велел одному кузнецу из Служней слободы ключи какие-то по восковому отпечатку тайно выковать, а на другой день, сделав ключи, помер кузнец-то!
— Чего плетешь, балаболка! — закричал бледный монах. — Все знают, какой ты богохульник да ябедник, языком молоть горазд, а умом не вышел! Черное платье с себя самовольно скинул!
Гришу оттащили.
— Не троньте казначея, освободите! — прокатилось по толпе.
Князь предостерегающе поднял руку:
— Это измена! Одумайтесь, враг у стен крепости! А Девочкина взять повелел сам царь Василий Иванович Шуйский!
— Верно говорит князь: враг у стен крепости! — раздался из толпы хрипловатый голос воеводы Голохвастова. Он только что подошел и пробирался к крыльцу. Встал рядом с князем. — Враг у стен крепости! — еще раз повторил он слова князя, и народ затих. — Так нужны ли раздоры, кому на пользу, если передеремся? Вы кричите здесь, что Девочкина надо освободить. Надо! Невиновного схватили. Да, да, невиновного! — с силой добавил он, не давая протестовать ни князю, ни Гурию. — Царя нашего ввели в заблуждение, а чтобы раскрыть истину, пошлем гонца в Москву! А теперь идите к себе да не забывайте своего долга.
Толпа еще немного пошумела, поволновалась, но постепенно все разошлись. Ушел и Голохвастов. Гурий задержался около князя, тихонько тронул его за рукав, шепнул:
— Приметил того чернеца, что громче всех орал и хаял меня и других?
Алексей Борисович ответил резковато:

— Они все там, подлецы, надрывались, — сжал кулаки, — плеткой бы их отхлестать! Вырвемся из осады, не прощу сегодняшнего позора!
Гурий успокаивающе приложил к своим губам палец.
— Тише, князь, об этом лучше помолчать пока. А ждать не надо. Зачинщиков, полагаю, нужно немедленно схватить и — на дыбу. Первого — Брюшина, чернеца.
Хмуро посмотрел князь на дьякона.
— И опять прибежит сюда вонючее мужичье, и тебя же, монах, пожалуй, поскорее, чем меня, напики поднимут.
— За меня не бойся. Завтра соберем народ и объявим: мол, Иосифа пальцем не тронули, лишь словами допытывались, и сознался-де казначей, и пособников назвал: Оску Селевина, Петрушку Ошушкова, а еще Гришку Брюшина, и мы-де решили этого Брюшина посадить в темницу и строго расспрос учинить…
Князь и монах вернулись в съезжую избу.
И еще надобно, — сказал дьякон, усаживаясь в кресло, — написать обо всем царю, как бунт мужики устроили и как воевода Голохвастов заступался за казначея.
Гурий взял перо и стал быстро писать, еще не остыв после столкновения с бунтовавшими мужиками на крыльце съезжей избы. Писал он от имени монахов. Закончив, он показал письмо князю.
«Да мы же, Государь, богомольцы твои Государевы, — читал князь, — и прежде писали к тебе на твоего Государева изменника, а на воеводы Алексея советника, на казначея Иосифа Девочкина, про его воровское умышление; и за то на нас положили ненависть и морят нас голодом и жаждою и с той поры кормят нас овсянкою, а пьем одну воду все дни и даже в праздники не видим не только медвяного квасу, но и житного…»
— Что тут настрочил? — недовольно сказал князь. — При чем здесь овсянка, медвяный квас? А чего бы ты хотел есть в осаде?
Гурий возразил, сказав, что это хорошо, так как похоже на правду. Хмыкнув, князь снова обратился к письму.
«А как приговорил князь Григорий Борисович пытать твоего Государева изменника, вора, казначея Иосифа Девочкина, в те поры Алексей Голохвастов говорил слугам многим и мужиков сбивал к съезжей избе: окажите-де милость, не выдайте казначея князю Григорию, а я-де и вас не выдам; а выдадите вы казначея князю Григорию, и нам-де всем тогда погибнуть».

Князь дочитал, вернул письмо Гурию:
— Ну ладно, посылай.
В тот же день, вечером, когда Гриша Брюшин проходил мимо покоев князя, на него напали, сбили с ног, затолкали кляп в рот и уволокли в подвал через растворившуюся тяжелую дверь, обитую железом. Он и крикнуть не успел. В темноте его сразу избили, протащили по каменным ступеням вниз, отворили другую дверь и втолкнули в темницу, где в углу на грязной соломе лежал, стеная, Иосиф Девочкин, соборный старец.
Гришу хватились. Ему надо было заступать на стражу, а он исчез.Попытались искать его, да где там. Словно в воду канул.
На душе князя было смутно. Еще одна жертва… Но главное: как отнесется царь, думал он, и келарь Авраамий, и патриарх к тому, что в нарушение тарханной грамоты подвергли жестокой пытке казначея — старца, вина которого может показаться при тщательном розыске весьма и весьма спорной? Кому они поверят — ничтожному монаху Гурию Шишкину, князю Долгорукому, который всего два года назад враждовал с Василием Шуйским и не признавал его законным царем, или настоятелю монастыря, старцам, которые все были возмущены насилием над казначеем? Ведь они считали обвинение ложным, которым кто-то хотел скрыть расхищение монастырской казны. Сослаться на царское тайное послание, которым разрешалось учинить розыск и допросить казначея? А если царь вдруг скажет, что доносы Гурия Шишкина — коварный навет? Как посмотрят тогда на князя, который не смог отличить истину от лжи? И князь не спешил сам сообщать царю и келарю об Иосифе Девочкине. Пускай это делают другие. У него будет выбор, что сказать, если его спросят. А поразмыслив несколько дней, написал Авраамию Палицыну 3 июля тайное послание.
В письме князь не скупился на лесть и самоунижение.
«Святой Троицы Сергиева монастыря честному и душелюбивому, доброму, великому господину старцу келарю Аврамию Григорий Долгорукой челом бьет. Пожалуй, Государь, старец Аврамей, пиши ко мне о своем благом пребывании и о телесном здравии, как тебя, великого моего господина бог милует…»
Князь далее сообщал: «Писано к нам от Государя, а велено изменника, старца Иосифа Девочкина, пытати и, пытав, в тюрьму посадити; и я его не пытал, потому что он добре болен».
               
В конце письма князь просил влиятельного келаря удалить из монастыря воеводу Алексея Голохвастова.
Это послание Григорий Борисович отдал своему верному слуге и велел доставить в Москву — Авраамию Палицыну.
VII.
Мужество не покидало защитников крепости. После того как троицкие сидельцы отразили 28 июня очередной приступ, вовремя которого был сожжен Пивной двор, среди них распространился слух, что князь Скопин-Шуйский идет из Новгорода на помощь. Воеводы поддерживали этот слух, хотя ни один гонец от Скопина-Шуйского не появился в монастыре. Царские грамоты, полученные еще в мае, уверяли также, что к ним с боями идут от Владимира войска Шереметева вместе с воеводами Салтыковым, Микулиным, Алябьевым, Плещеевым и Прокудиным. Их ждали со дня на день.
На колокольне Духовской церкви терпеливо сидели дозорные и во все глаза смотрели на Александровскую, Угличскую и Переславскую дороги. Вот-вот запылят по ним кони копытами, звонкая труба торжествующе запоет, и побегут наконец чужеземцы и тушинцы прочь от мирной обители, и наступит покой…
И дождались. Все как и думали, мечтали: заклубилась пыль на Угличской дороге, заиграла труба, и весь Сапегин огромный муравейник на Клементьевском поле задвигался, там тревожно забегали.
— Идут! — завопили ликующие голоса, и все кинулись к Конюшенным воротам встречать освободителей. Все ближе, ближе они.
Но всадники сворачивают направо, пересекают речушку Вондюгу, Мишутинский овраг и по Княжему полю скачут прямо к лагерю Сапеги! И им навстречу радостно орущие нестройные толпы жолнеров!
— Что же это получается? — выдавил из себя исхудавший чернобородый стрелец. — Не нам, а ляхам подмога!Два всадника скакали прямо к крепости, одеты они были по-русски и богато. Покричали, чтобы не стреляли в них: мол, едут на переговоры и везут важные вести. Им разрешили приблизиться. Один, кривой на левый глаз, заговорил, задрав голову кверху и глядя единственным оком на воевод. Голохвастов и Долгорукий, увидев его, тревожно переглянулись.

Кривой приветственно помахал рукою.

— Кланяемся воеводам Долгорукому да Голохвастову и всем монашествующим, и всем стрельцам, и воинству остальному троицкому!
Никто им не ответил.
— А еще привет вам от князя Михаила Скопина-Шуйского, он бил челом панскому воинству и законному царю Димитрию, который в Москве сидит в шапке Мономаховом, а бояре и весь православный народ ему покорились.
— Что врешь, наглый предатель! — гневно воскликнул воевода Голохвастов. — Не ваших ли тушинцев разбил наголову на берегах Волги под Тверью князь Михайла!
Кривой с усмешкой возразил:
— Вольно ж тебе, воевода, утешаться сладкими снами! Да только побили и немцев свейских, и непокорных русских, что с князем Михайлом шли, а воевод всех поймали. И меня, дьяка Михайла Салтыкова и думного дьяка Ивана Грамотина, — кривой кивнул на дородного человека около себя, — ты знаешь, воевода Голохвастов, и ты тоже, воевода князь Долгорукий. Не первый год верно служим престолу российскому. Ныне царь Димитрий на том святом престоле; так не будем же устраивать раздоры: мы, должны вместе держаться.Ванька Голый на стене оглушительно, по-разбойному, свистнул, и бывший дьяк, по прозвищу Кривой, вздрогнул. На стене обидно засмеялись.
— Эй, кожемяка (а Салтыков был когда-то кожевником), веры тебе нету! Уж больно ты шустрый — то к одному царю перебегаешь, то к другому! За тобой не угонишься! Зря себя нахваливаешь! Знаем мы, какой ты хороший панский лизоблюд!
Кривой побагровел, но на эти слова не отозвался.
— А нынче подмога к нам пришла — пан Зборовский с тысячью рыцарей пожаловал в лагерь пана Сапеги. И какая вам надежда на силу Шереметева? Он на Волге застрял. Все русские люди пришли с повинной к царю Димитрию. А если вы ему не покоритесь, то сам сюда придет. Тогда уж челобитья вашего не примем!
Ванька Голый опять свистнул:
— Не пугай, мы пуганые! Вот возвернемся в Москву, тогда для тебя, кожемяка, припасем добрый кожаный ремешок на воротник, а тебя, думный дьяк, по чину посадим повыше — на осиновый кол!
Салтыков и Грамотин еще долго уговаривали троицких сидельцев покориться, называли города, открывшие ворота

тушинскому вору, но их больше не стали слушать и прогнали прочь.
Подавленные расходились со стен монастыря защитники, и обычные военные тяготы показались вдесятеро горше и непереносимее. Опять через силу месить известковый с песком раствор тяжелый, как свинец, нести его на стены, таскать многопудовые глыбы, чтобы крепить разбитую часть башни, чистить пушкии ружья, лить пули и ядра, таскать из глубокого подвала порох, точить сабли, пики, совершать опасные вылазки за дровами, крутить до кровавых мозолей ручные мельницы; а сил почти не осталось, от непрерывных сражений ломит в суставах, сон не освежает, и не видно лишениям конца и края.
Жарко. Синее-синее небо. Солнце печет немилосердно. От жары и духоты одолевает вялость. А дел еще — непочатый край. Отряду Нехорошко нужно заново пополнить запасы камня, извести, бревен, серы и смолы на верхних ярусах стены. Воеводы предупредили — опасаются внезапного нового приступа.
Миша несет на плече двухпудовый валун, лестница поскрипывает под ногами. Спину саднит от пота. И такой далекой кажется ему прежняя московская жизнь в Кузнечной слободе, будто было это много лет назад. Нелегкая жизнь молодого кузнеца на Пушечном дворе, да вспоминается все больше веселое, радостное: раннее воскресное утро, запах свежего хлеба, хлопочущая возле стола мать, неторопливый отец. Миша отгоняет непрошеные мысли, но забудится — и сверлят голову думы, видится ему: мать спрашивает, что приготовить поесть, а он отвечает, что хорошо бы горячих блинов со сметаной…
— Ты что про себя шепчешь, заговариваться стал! — Степан тревожно глядит на Михаила.
— Да это я так, забылся маленько.
К ночи все закончили. Шатаясь от усталости, стрельцы добрались до верхнего яруса и уложили в последний раз каждый свою ношу. Собравшись в круг, уселись отдохнуть. Ванька Голый достал свою трубку и задымил. Его лениво, беззлобно обругали, но не отсели от него и не прогнали.
Теплая летняя ночь. Приятно холодит ветерок разгоряченные, усталые тела. Стрельцы негромко переговариваются, молчат. Каждый думает о своем сокровенном, далеко уносится мыслями из крепости. Звезды мерцают на небе ак-то особенно, необычно ярко; вот одна упала, прочертив светящуюся полоску по небу, и угасла. Почти сразу

упала вторая звезда, третья, потом они посыпались одна за другой.
— Братцы, звездный дождь!
— Ну и чудеса!
— Ух ты, прямо как, из ведра кто сыплет!
— Афоня, ты грамотный, отчего это?
— Отчего? Поверье такое есть, будто у каждого звезда на небе. Как умереть кому — звезда и падает. Выходит, много померло народу, оттого и звездный дождь.
Поговорили, посудачили. Выставив стражу, тут же расстелили дерюжки, укладываясь спать. Как лето настало, никто не хотел залезать на ночь в зимние норы, надоели они всем, да и народу мало осталось, опасно было надолго отлучаться с боевых постов.
Скоро все затихло. Афоня сторожил сон товарищей, медленно расхаживал взад и вперед по стене. Глаза слипались. Он хотел отвлечься, наблюдая непрекращавшийся звездный дождь, но и это помогло не надолго. Кругом — ни души, только саженях в тридцати вышагивает вот так же другой стрелец.
Афоня вглядывался в кромешную тьму, пытаясь что-нибудь различить внизу, под стенами, где тянулся глубокий ров. Подкрадутся — и не заметишь, хоть целый полк затаится в десяти саженях. Он поставил на выступ самопал, оперся на него обеими руками и внимательно смотрел вперед. Тут ему стало казаться, что кто-то крадется вдоль стены, он резко повернулся влево и сталпадать. Ладони заскользили по ложу, он нащупал спусковой крючок, нажал. Грянул выстрел. Задремавший Афоня в обнимку с самопалом повалился на дубовые доски настила.
«Проспал!» — с ужасом подумал Афоня. Он увидел крюки длинной лестницы, которыми зацепили за стену. Разбуженные выстрелом стрельцы ринулись ему на помощь.
Хитрость, задуманная Сапегою, удалась. Вопреки обычаю начался штурм в полной тишине, когда в монастыре все заснули. Ползком жолнеры подобрались вплотную к стенам; их заметили, когда они уже ставили лестницы. Никогда опасность не была столь велика, как в этот ночкой час. Пока несколько растерянные и сонные русские оправились от неожиданности, нападавшим удалось сразу в нескольких местах взобраться на стены. Схватка разгорелась на верхнем ярусе. Тем временем по лестницам быстро карабкались другие.
Миша сражался с воином, одетым в блестящие железные латы. Воин стоял на лестнице и крутил над головой

 длинный двухручный меч, подступиться к нему было не просто, да и Миша не успел даже кольчуги накинуть и дрался в простой белой рубахе, ничем не защищенный. Степанпытался поразить воина копьем, но жало его со звоном соскальзывало с отполированной брони. Тот что-то кричал своим, видно, звал на помощь.
— Разойдись! Дай-ка спустить гостинец!
Ванька Голый и Афоня, пригибаясь, тащили бревно длиною в добрую сажень.
— Взяли, раз, два, три!
Воин, закованный в латы, успел пригнуться. Бревно только чуть задело по его спине, но сбило стоявших ниже двух жолнеров.
— Камни!
Вот когда пригодились увесистые глыбы! И будто ветром сдуло всех с лестниц.
А рядом, тоже на верхнем ярусе, сражение кипело. Не меньше двадцати сапегинцев, образовав плотный заслон около двух лестниц, обеспечивали путь в крепость своим. Это увидел Степан.
— Все за мной! — закричал он.
Отряд Нехорошко стремительно напал на сапегинцев, прорвавшихся в крепость, и пытался оттеснить их со стен.
— Огнем их! — Он показывал рукой на осадный котел, заполненный кипящей смолой. Но там никого не было, кроме Гараньки.
Огонь полыхал под котлом. Гаранька сунул палку в смолу, потом в огонь и, подбежав к сражавшимся, запустил в жолнеров. Она попала в голову одному из них. Прилипшая к шлему смола продолжала дымно гореть. Обожженный солдат испуганно замотал головой, отступил, пытаясь погасить огонь левой рукой.
А Гаранька уж второй раз сбегал к котлу и теперь запустил подряд две горящие палки в жолнеров. Несколько женщин тоже подбежали сюда. И тут огненный град обрушился на сапегинцев. Они теперь не так уверенно сражались, вынужденные увертываться от слепящих, огненных палок, расстраивали боевой порядок и попадали под удары мечей. Расстрепанные, полураздетые женщины швыряли факелы в ненавистных пришельцев, и воодушевившиеся русские ратники стали заметно одолевать. Еще один бешеный натиск. Но прорвавшиеся на стены, видя, что отступать некуда, ибо лестницы стрельцы сбросили, с удвоенной яростью отбивались. Однако уже не было стройного боевого отряда, а лишь разрозненные жолнеры.

Данила Селевин схватился с воином, закованным в латы по пояс. Из-под немецкого шлема, закрывавшего всю голову, в узкие прорези сверкали глаза. Они показались Даниле странно знакомыми. Стрелец чертыхнулся, прогоняя наваждение и сильным ударом от левого плеча сшиб этот глухой шлем с головы противника. Горящий факел отлетел от стены и упал между ними, осветив лицо ошеломленного врага. Сабля, взнесенная для решающего удара, внезапно бессильно опустилась вниз. Данила узнал своего родного брата Оску.— Ты? — тихо спросил Данила. — Как же ты… как же ты на своих руку поднял?
Оска прижался спиной к стене и молчал, дрожа и озираясь. Но спасения нигде не было. И тогда он с воплем упал на колени перед братом:
— Не убивай, братушка, пожалей не меня, мать, ведь не вынесет этого!
Данила медленно поднимал саблю, а Оска откидывался на пятки и съеживался, втягивал голову в плечи…
Горстка сапегинцев сдалась наконец в плен, побросав оружие. К ним медленно направлялся Данила Селевин. Возбужденные стрельцы окружили пленных, но не трогали их.
— У-ух вы, перебить бы вас всех стоило! — Ванька сплюнул со злостью под ноги.
Данила молча отодвинул его левой рукой.
— Тю, Данилушка, да на тебе лица нет! Не ранен ли? — Ванька участливо тронул его за плечо. Не обратив на него внимания, Данила, неторопливо волоча ноги, придвигался к пленным и взмахнул вдруг окровавленной саблей.
Пленные шарахнулись в сторону.
— Стой, дурень! — Ванька успел обхватить сзади стрельца, но Данила оттолкнул его. От неожиданного и сильного удара Ванька упал.
Тут подоспели другие. Данила дико ругался, рыдал, размахивал саблей и не давался. Потом стал биться в руках, как при падучей. Стрельцы опасливо косились на Данилу, которого с трудом удерживали трое здоровых мужиков.
— Что с тобой приключилось, Данилушка? — поднявшись, спросил опять Ванька Голый. И — к Гараньке: — Ты не видал, кто его так?
— Не, дядь Вань, он с каким-то иноземцем сражался, сразил его, а потом будто очумел маленько.

Данила обвел всех больными, безумными глазами.
— С иноземцем? — Он покачал головой. — Нет, братцы, то был не иноземец. То был мой кровный брат, Оска.
VIII.
Протяжный стон прошелестел в темнице. Голый каменный пол леденил спину казначею Иосифу Девочкину. Но он был не в силах пошевелиться. Рядом лежал без сознания Гриша Брюшин. «Вот и конец», — резанула ясная, холодная мысль. И сразу же подумал о Грише, к которому за последние годы привязался сильнее, чем к другим, и полюбил, словно родного сына. И его не помиловали заплечных дел мастера, истерзали и изломали тело.
В голове его опять стало путаться. Вдруг он увидал жену свою, которую похоронил почти двадцать лет назад, рано умерших детей. Пахучий летний луг заиграл изумрудным покровом, жгучее солнце опаляло спину, и хотелось пить, а дышать стало так трудно; вдалеке погромыхивал гром, обещая дождь и долгожданную прохладу, но гремел он странно, будто железом стучали где-то близко, близко…
— Они здесь!
Иосиф очнулся, силился разглядеть вошедших в темницу, но багровый туман застилал глаза. «Опять пришли мучить. Доколе ж терпеть мне, кончится ль горькая чаша?» Он судорожно загородился левой рукой.
— Довольно, не могу больше! — прохрипел Иосиф.
— Не бойся, отец, мы тебя пришли освободить.
Багровая пелена рассеялась, и старец увидел возле себя участливые лица стрельцов.
— Освободить?! — Он невероятным усилием воли приподнялся и сел.
Степан подхватил его.
— Да, так воеводы повелели.
— Поздно меня освобождать, мертвец я. Гришу спасите, он молод, ничего не успел повидать…
Узников бережно уложили на полотняные носилки, унесли в келью к Иосифу.
И старец, и Гриша Брюшин быстро угасали. Через три дня умер Гриша, так и не приходя в сознание. Иосиф держался дольше. Он узнавал окружающих, не роптал, никого не винил. Молча, отрешенно лежал на своем ложе. Лишь один раз спросил у Марфы, проводившей возле него все дни и ночи напролет, не знает ли она, куда дели его

 бумаги, обнаруженные в тайнике за иконой. Марфа не знала. Тогда он попросил выведать о том у монаха Гурия Шишкина. Но он сказал, что бумаги куда-то пропали.
Теперь у старого монаха не оставалось в жизни ничего, ровным счетом ничего. Все обратилось в пепел и прах. Мучения его увеличились. Перебитые и выкрученные палачами суставы распухли и были видимы сквозь разрывы в коже. Через два дня после смерти Гриши скончался и он.
В непрерывных сражениях прошел август и сентябрь. Способных носитьоружие осталось совсем немного. Они почти бессменно охраняли стены или делали отчаянные вылазки за дровами, ибо в монастыре пожгли почти все, что могло гореть, и даже несколько домов; теперь стало намного просторнее, цинга и битвы унесли в могилу многие сотни людей. Иссякали запасы зерна. Защитники крепости со страхом думали о надвигающейся зиме, второй осадной зиме, к которой они шли без необходимых запасов еды и дров.
И все же крепость оставалась неприступной. Разбитые тяжелыми ядрами стены по-прежнему грозно ощетинились пушками, а на башнях развевались порванные пулями и ядрами троицкие стяги. И чем безнадежнее казалось положение защитников, тем яростнее отражали они все попытки взять монастырь.
Наступило 19 октября 1609 года. Холодным утром этого дня Голохвастов, Долгорукий и Шишкин советовались, как быть, что предпринимать, устало подсчитывали, сколько осталось людей, оружия, запасов еды. Обнадеживали донесения лазутчиков о том, что еще в сентябре Сапега с большими силами спешно двинулся от монастыря к Переславлю и к Александровской слободе навстречу войскам князя Скопина-Шуйского. Значит, близок час освобождения. Пришла и тревожная новость о том, что войска короля Сигизмунда III осадили город Смоленск. Король потребовал, чтобы все польские и литовские войска подчинились ему и покинули Тушинский лагерь…
Но как тяжело держаться, почти невозможно.
— Да, да, почти невозможно! — Гурий Шишкин нервно гнул свои тонкие, с распухшими суставами пальцы. — Еды не больше, чем на три месяца, да и какая еда — одна полба! Людей, которые могут еще держать в руках оружие, не насчитаешь и четырех сотен, и тех от усталости и плохой пищи ветром качает.

Голохвастов слушал, не глядя на монаха.
— Спору нет, устали люди, дошли до последнего предела, однако надо держаться, стоять насмерть. Больше года терпели осаду, осталось немного ждать. Надо ещераз напомнить людям, что не зря принимаем на себя страдания и муки, что терпим ради отечества своего и делаем великое дело!
Гурий презрительно хмыкнул:
— Так уж и великое! Любишь ты, воевода, громкие слова произносить. А людям не твои громкие слова нужны, а поесть досыта и отдохнуть от боев! Что толку от нашей храбрости? Все на Руси распалось, и каждый давно уж бьется в одиночку за себя!
— Не могу с тобой согласиться, дьякон, потому что каждый день и каждый час вижу совсем иное, вижу, как не за страх, а за совесть, не за себя только, а и за других проливают кровь стрельцы и казаки, посадские и мужики пашенные и все прочие троицкие сидельцы! И верю, что выстоим до конца. А ты говоришь не совсем понятно, уж не сдаться ли предлагаешь!
Гурий болезненно сморщился.
— Не лови на неточном слове, воевода. Я сражаюсь вместе с мирянами наравне и не помышляю о позорном исходе. Но все же предел должен быть затянувшейся осаде, доколе ж вынуждены будем биться? Пока все до единого не перемрем от болезней, голода или не погибнем?
Голохвастов поднялся, стал ходить взад и вперед. Долгорукий угрюмо молчал. Нет, не так представлял он себе это троицкое сидение. Слава? Ее нету. Бились, несомненно, геройски, умело, стойко, но кто об этом узнает?
Слава не рождается в неведении и не живет в тишине. Неотвратимо надвигается смерть. Смерть! Небытие, и избежать этого нельзя. Сапега и Лисовский не помилуют, когда возьмут крепость. А это случится неизбежно и скоро. И самое страшное: ночные видения — Иосиф Девочкин в пыточной… Гриша Брюшин… Кажется, все руки в крови, и не отмоешь.
— Сказать, что легко нам? — взволнованно говорил Голохвастов. — Нет, не легко, тяжело сверх меры. Победим ли? Не знаю. Останемся живы? Мало надежды. Но надо выполнить свой кровавый долг! Ежели не мы, то кто же тогда покажет силу и стойкость русскую? Ежели не мы, то кто же отстоит монастырь, сей каменный щит, охраняющий с севера Москву? Да и не одни мы бьемся насмерть против иноземных захватчиков. Смоленск стоит! — Голос

его сорвался и глаза увлажнились. — Вот истинные герои, словно бы из древних времен пришли витязи славянские, несгибаемые! Будем и мы сражаться до последнего вздоха! А ежели кто совсем обессилел, сердцем ослаб — пускай уходит: ночи стали темные, да и мы препятствовать не станем.
— Подозрителен ты, Алексей Иванович, даже к нам с князем нет у тебя полного доверия. И честолюбие свое надо бы умерить, смешно нам нынче думать про подвиги древних витязей, иные времена настали, иные люди народились.
— В любые времена должно оставаться человеком!
— Человек по природе слаб и поступает так, как и другие.
— Нехорошо говоришь, дьякон, так можно оправдать любую подлость и даже…
Его прервал тревожный звон сполошного колокола Духовской церкви. В келью вбежал возбужденный стрелец:
— Конный отряд!
Стремительно встал побледневший Долгорукий.
— Наши?!
— Не знаю, только лисовчики не нападают на них!
Все трое поспешно перешли на звонницу Духовской церкви. Голохвастов пытался разглядеть всадников, мчавшихся по Александровской дороге.
Неужели наши? А если еще один отряд спешит на помощь Сапеге и Лисовскому, чтобы решительным ударом сломить наконец русских сидельцев? И почему молчат пушки Терентьевой рощи? Разве Лисовский ничего не видит?
Все ближе всадники. Их так много, что земля звонко дрожит под копытами сотен лошадей.
Защитники крепости, столпившиеся на стенах, следили за конным отрядом. И вдруг разом ударили пушки Лисовского. Одно ядро разнесло круп лошади. Всадник покатился по земле.
— Наши! — закричали на стенах, и ликующий вопль разнесся над монастырем.
Огромная невыразимая радость увлажнила глаза Голохвастова, осветила желтоватое лицо князя, смягчила резкие черты Гурия Шишкина.
Вихрем промчались под сводами Красных ворот долгожданные освободители.
Князь Долгорукий нетвердыми шагами подошел к нарядному, богатырского вида воеводе Давиду Жеребцову,

 который, улыбаясь, смотрел на него. Они крепко обнялись. Голохвастов стоял рядом.
— Спасибо тебе, — проникновенно сказал князь, — ты вовремя пришел.
— Благодарите князя Михайла, он повелел немедля идти к вам на помощь.
— А где он сам?
— В Александровской слободе, готовится к последнему походу к Москве.
Самое трудное осталось позади. Отряд Жеребцова — 900 прекрасно вооруженных воинов — был огромной поддержкой. С их помощью теперь делали длительные вылазки в соседние села и деревни и оттуда, с боями прорываясь через заслоны Сапеги и Лисовского, доставляли и хлеб, и птицу, и скот. Так прошло три месяца. Снова наступила зима, выпал снег.
А четвертого января 1610 года в четыре часа ночи в монастырь пришел другой воевода князя Скопина-Шуйского Григорий Валуев с отрядом в 500 воинов. Было ясно, что осада подходит к концу.
Через день утром, с рассветом, открылись Конюшенные ворота, и русские отряды вырвались на заснеженные просторы Клементьевского поля. Загрохотала артиллерия Сапеги на Красной горе, пытаясь огнем разметать наступавшую конницу и пехоту. Из-за Келарева пруда слева по атакующим открыли огонь пушки Лисовского. Против них развернулся отряд Валуева и, преодолев по льду Келарев пруд, обратил в бегство лисовчиков. Русские прорвались к пушкам на Красной горе и, повернув их в сторону защитников зимних таборов Сапеги, стали бить по ним в упор. И те побежали! Так яростен был неистовый порыв русских.
В этот миг наступил перелом в бою: русские, добившись успеха, не дали завлечь себя слишком далеко. Воеводы, конечно, не думали, что могут полностью разгромить Сапегу: силы пока были неравны. И они велели остановиться.
Несколько конных стрельцов не слыхали команды и продолжали скакать вперед, спускаясь в лощину за батареями пушек лагеря Сапеги. Степан Нехорошко сдержал коня, поднял руку.
— Назад! — закричал он, поворачивая коня, и увидал, как вдоль лощины наперерез им бежали копейщики.Развернувшись, русские поскакали, забирая влево, пытаясь уклониться от боя. Не удалось, их настигли и окружили.

Отчаянно размахивая саблями, стрельцы никак не могли достать копейщиков. Длинные стальные жала впивались в кольчугу, не пробивая ее, скользили по броневым пластинкам, прикрывавшим коней.
— Держись рядом! — кричал Степан, отмахиваясь саблей. — Не отставай, дружно!
Стрельцы ринулись на копейщиков, которые с бледными решительными лицами, упершись ногами в снег, выставили копья, преградив путь к отступлению. Степан Нехорошко хлестнул своего коня, и тот, всхрапнув и отвернув голову от стальных жал, тяжело прыгнул на копейщиков. Один из них не выдержал, отбежал в сторону, осыпаемый проклятиями своих товарищей; другой храбро кинулся под брюхо храпящего коня с копьем наперевес, проваливаясь в глубокий снег. Степан, распластавшись на коне, едва успел саблей срезать тускло мелькнувшее острие копья. Храбрец ткнул в брюхо лошади деревянным обрубком и тут же упал: копыто коня угодило ему прямо в темя. Третий промахнулся — копье с лязгом ударило по наколеннику и отскочило.
Всадники прорвали кольцо копейщиков и умчались к своим.
Возле низенькой избушки, скорее похожей на небольшую деревянную крепость, стрельцы осадили коней. Засевшие в ней жолнеры упорно отбивались, не желая сдаваться.— А вот мы им красного петуха подпустим! — сказал Степан Нехорошко. — Во дворе стог сена стоит.
Идти вызвался Данила Селевин. Он зажег смоляной факел и, зайдя со стороны двора (избушка была без забора), осторожно двинулся к стогу, хоронясь за черными стволами яблонь и груш.
Немедленно ударили выстрелы, одна пуля шлепнулась в снег прямо перед ним.
Стрельцы тоже выстрелили, целясь в окна, где засели стрелки, угрожавшие Даниле.
Данила подобрался к стогу. Последние десять шагов он промчался, не прячась. Факел в его руке пылал. Стрельцы еще выстрелили, нельзя было спокойно глядеть, как их товарищ играет со смертью, и многим казалось, даже переигрывает.
Не похож стал Данила на прежнего храброго, но осторожного воина. Сильно переменился после того, как казнил своего брата. Помрачнел, а на вылазках был самый отчаянный и безрассудный. Но теперь, за стогом, Данилу

 не достать пулей. А стог — возле глухой стены. И вот взвился легкий дымок, показалось пламя. Снова метнулся Данила и прижался к стене, подальше от огня. Рядом — колодезный сруб, невысокий, но спрятаться можно. Еще одинпрыжок, и Данила с размаху упал на снег, укрывшись за срубом.
Огонь расходился все сильнее, захватил кровлю. Распахнулась дверь избушки, и с поднятыми вверх руками вышли двенадцать жолнеров во главе с ротмистром. Стрельцы окружили их и, тесня конями, повели вниз с горы к монастырю.
— Стойте, братцы! — закричал Миша Попов. — А где ж Данила Селевин да Афоня?
Все приостановились было, но Степан велел побыстрее ехать к монастырю: вот-вот Сапега нанесет ответный удар. Вдруг совсем рядом резко грохнул выстрел. Миша Попов и Ванька Голый развернули коней и помчались обратно к избушке, огибая ее справа.
Там на краю оврага кипела схватка. Когда все жолнеры выбежали из подожженной избушки, один, вышибив оконце, спрыгнул на снег, побежал к оврагу. Наперерез бросились Данила Селевин и Афоня Дмитриев. Данила узнал безбородого губастого Петрушку Ошушкова.
— А ну, поворачивай! — сурово приказал Селевин.
Петруша затрясся от страха. Беспомощно оглянулся — бежать некуда. Он вдруг выхватил саблю из ножен.
— Уйди с дороги!
Данила и Афоня стояли плечом к плечу, сабли в руках.
— Бросай оружие, пока цел, да топай, куда велят!
Петруша стал жалобно умолять, клялся, что его подбили на измену, а оружия он-де на троицких сидельцев не поднимал, отсиживался в землянке.
— Поговорили, и хватит, — сказал сурово Данила.
Афоня, выставив вперед саблю, решительно пошел к Петруше. Ошушков, все еще причитая, вдруг, не размахиваясь, метнул снизу в него саблю, целясь в лицо. Афоня успел нагнуться, но потерял равновесие и ткнулся в снег около ног Петруши. Сабля мелькнула у него над головой, вонзилась в сосну и тонко зазвенела, раскачиваясь. Данила кинулся к упавшему другу. Петруша выхватил из-за пояса пистоль и, не целясь, почти в упор выстрелил в Данилу. В последнее мгновение, когда уж пыхнул порох, Афоня, приподнявшись, схватил Петрушку за руку. Пуля изменила направление и пронзила стопу Селевину, и он рухнул в снег.

Ошушков побежал. Афоня кинулся за ним, догнал его и сбил с ног. В это время из-за полыхавшей избушки показались два конника. Завидев Мишу Попова и Ваньку Голого, Ошушков перестал сопротивляться, медленно и вяло сел, потом поднялся на ноги и, проваливаясь в снег, побрел впереди Афони.
Раненого Данилу Селевина принесли в монастырь. Нога сильно опухла, отекла и посинела. Страдания Данила переносил стойко. За ним ухаживала Марфа. Вместе с ней неотлучно у его ложа находился Афоня.
Ночью Данила терзался невыносимо, будто кто дергал и бил его по больной ноге. Он забывался в бреду, тихонько постанывал, голубые глаза его, полуприкрытые веками, беспокойно двигались, они потемнели и поблескивали при неярком свете свечи. Он никого не узнавал.
К утру словно поломалось что в его могучем теле: румянец исчез и лицо помертвело, боль прошла, но появились слабость и безразличие ко всему; глаза посветлели и сделались неподвижными.
Данила не сразу отозвался на голос Миши Попова, который вошел в избу. Наконец ускользающим взглядом, с усилием посмотрел на него. Рядом стояли Степан и Афоня.
— Ты слышишь меня, Данила?
Тот прикрыл чуть веки.
— Великое дело свершилось — Сапега и Лисовский бегут, конец осаде!
На одно лишь мгновение оживилось серое лицо Селевина. Дрогнули губы.
— Значит… не зря…
Он коротко вздохнул и замер.
Ликующий перезвон колоколов разбил тишину, радостный шум народа донесся в избу. А над мертвым Селевиным тихо плакала Марфа. Стрельцы стояли с суровыми лицами.
12 января 1610 года гетман Сапега и Лисовский сняли осаду монастыря и спешно отвели свои полки к городу Дмитрову, а затем в Тушино. Однако троицкие сидельцы еще целую неделю не решались поверить, что осада закончилась. Воеводы направили в соседние села и деревни небольшие отряды, которые смогли достать немного скота, птицы и зерна в разоренных селах; оставшиеся в монастыре крестьяне, ремесленники, стрельцы, казаки, монахи, сохранившие силы, вышли в лес и заготовили дрова, на

случай, если иноземцы вновь вернутся и попытаются взять крепость.
И только через неделю, убедившись, что монастырюдействительно больше ничего не угрожает, воеводы послали в Москву монаха Макария Куровского и Алексея Шпаникова с грамотой царю, в которой сообщали о своей победе. Шпаникову, кроме того, велели передать для келаря Авраамия Палицына бумаги с записями об осаде монастыря, собранные от всех, кто их вел. Таких записей за 16 месяцев осады набралось много. Принес и отдал какие-то бумаги дьякон Гурий Шишкин, сказав, однако, что записи вел не он.
В начале февраля в монастыре торжественно встретили под перезвон колоколов русские войска молодого воеводы Михаила Васильевича Скопина-Шуйского. С ним было и наемное войско из Швеции: шведы, англичане, французы, испанцы, ирландцы, шотландцы. Во главе их король Карл IX поставил французского вояку Якова Делагарди.
На площади перед Успенским собором воеводе поднесли по обычаю хлеб и соль, князь Долгорукий проникновенно благодарил воинов за спасение крепости и всех троицких сидельцев от гибели.
Через несколько дней русские войска и наемники отправлялись в Москву. Остатки стрелецкого полка и казаков князя Долгорукого и Голохвастова, не более двухсот воинов, также покидали Троицкую крепость.
Стрельцы стояли в строю оживленные и немного опечаленные. Вот повзрослевший Миша, возмужавший Степан, посуровевший Афоня. С ними уходил и Ванька Голый. Народу в монастыре было мало, и его уговаривали остаться, говорили, что помогут с постройкой дома, но он решил вернуться в Москву. Князь Долгорукий обещал замолвить за него слово в Земском приказе, чтобы приказные дьяки не ворошили прошлое и не тянули к ответу за побег из тюрьмы и прежние разбойные дела.
Стрелецкое войско провожала толпа троицких сидельцев. В стороне чернела на снегу неподвижная одинокая фигура Гурия Шишкина. Иногда он медленно подходил к другим монахам или крестьянам, останавливался. Но сразу от него как-то незаметно, по одному, начинали отходить, и монах снова оказывался в одиночестве.
Отдельно стояли пленные, 45 человек. Их отпустили на все четыре стороны и даже соглашались оставить на жительство в любой подмонастырской слободе. Но они дружно сказали, что хотят вернуться домой.

Между стрелецким войском и пленными стояли рядом, но немного отвернувшись друг от друга, растерянные Гаранька и Янек. Вот уж и труба заиграла, и команда разнеслась над крепостью, а ребята будто примерзли своими валенками к снегу, и ни с места. Стоят и молчат.
И двинулось войско.
— Гаранька-а! — кричит Иван.
— Яне-ек! — кричат пленные.
Смятение на лицах ребят.Сорвал тут Гаранька свою беличью теплую шапку с головы и сунул в руки Янеку. А тот отдал ему свою. И вот уж бежит Гаранька за стрельцами, бежит и оглядывается.
* * *
По возвращении в Москву стрельцов из отряда князя Долгорукого и Голохвастова отпустили на целую неделю по домам — отдохнуть после тягот шестнадцатимесячного сидения в Троицкой крепости. Но уже через три дня им велели явиться в стрелецкий отряд: грозная опасность нависла над Москвой. Лазутчики царя сообщили, что король Сигизмунд хочет захватить Москву и направляет для этого войско гетмана Жолкевского. Одновременно отряды тушинского вора захватили почти все Подмосковье, Серпухов и Коломну. Шведские наемники Якова Делагарди отказались воевать против короля Сигизмунда и тушинцев, требуя немедленно уплатить обещанное русским царем жалованье. Но денег у царя не было.
Москва оказалась в окружении.
— От одной осады избавились, в другую попали, — невесело шутил Ванька Голый, провожая в стрелецкий отряд Степана Нехорошко, Мишу Попова и Афоню Дмитриева.
— Ничего, и эту осаду выдержим, — ответил Степан. — Воевода у нас известный — Михаил Скопин-Шуйский. Он, не в пример другим Шуйским, воевать умеет! С ним не пропадешь!
После торжественного вступления в Москву, на князя Скопина-Шуйского все стали смотреть как на освободителя страны, о нем говорили с надеждой и доверием. Но через два месяца всех поразила весть о внезапной смерти молодого воеводы. 23 апреля на крестинах сына князя Воротынкого он захворал и через две недели, на двадцать четвер-

том году жизни, умер. Разнесся слух, что его отравила жена Дмитрия Шуйского — дочь знаменитого опричника Малюты Скуратова.
А 17 июля 1610 года бояре,организовав заговор, свергли с престола царя Василия Шуйского. В ночь на 21 сентября боярское правительство во главе с князем Федором Мстиславским (в него входило семь бояр, и оно называлось «семибоярщиной») тайком от народа, изменнически открыло ворота Москвы и впустило в город отряд польского гетмана Жолкевского.
Отряд вошел со свернутыми знаменами, бесшумно, опасаясь народного возмущения.
Через несколько дней стрелецкие войска были выведены из Москвы и направлены отдельными отрядами в окраинные города государства.
Как только в Тушине узнали, что Сигизмунд подвигается к Москве, там поднялось страшное смятение. Сапега и Лисовский, отступившие в Тушино, устроили в нем резню русских и сожгли лагерь самозванца. Тушинский вор, переодевшись крестьянином, залез в навозные сани и умчался в Калугу, где в декабре был убит.
В это трагическое для России время народ, преданный боярами, сам поднялся на освободительную войну. Из Москвы, занятой иноземцами, из Рязани, Нижнего Новгорода, из Троицкого монастыря-крепости по всей стране полетели «увещевательные» и «ободрительные» грамоты, призывавшие объединить всю русскую землю и идти к Москве освобождать ее от иноземцев. По городам и селам звонили в колокола, собирали народ, читали эти грамоты, списывали их и рассылали дальше. На многих грамотах стояли две подписи — Кузьмы Минина, выборного земского старосты из Нижнего Новгорода, и князя Дмитрия Пожарского.
Осенью и зимой 1611 года в Нижнем Новгороде собралось огромное народное ополчение. Весной следующего года оно медленно двинулось к Москве. Наконец после кровопролитных сражений в октябре 1612 года она была освобождена от интервентов.В ясный холодный октябрьский день на сожженную дотла улицу Рождественку пришли три стрельца — Степан Нехорошко, Миша Попов, Афоня Дмитриев, да два ополченца — Ванька Голый и подросший за два года Гаранька. С ними были постаревшие родители Миши и жена Ваньки Голого.
Кругом — развалины, на всю улицу только три дома
случайно уцелели, там и помещались все, кому посчастливилось выжить.
— Ну что же, — задумчиво сказал Ванька. — Будем строиться, где-то жить надо.
— А раз надо, — откликнулся Степан, — так и начнем сразу. Глаза страшат, а руки делают! Сначала тебе дом построим, а потом и другим. Давай, Антип, иди к соседям, проси топоры, пилы, будем работать!
И вскоре над сожженной улицей понесся веселый шум строительства.
Москва снова строилась…
* * *
Прошли годы. Отшумели над Россией огненные грозы лихолетья. И стали забываться события этих лет, сражения, люди. Но в далеком Соловецком монастыре сосланный сюда за близость с бывшим царем Шуйским Авраамий Палицын завершал свое сказание об обороне Троице-Сергиева монастыря. Огромный тяжелый труд многих лет. Как нелегко было создать нечто цельное, единое, связное из таких разноречивых, неодинаковых и по мыслям и по языку писаний. Здесь и яркие, непремиримые к преступлениям и ошибкам царей и бояр страницы, написанные Дионисием Зобниновским, их целиком, немного выправив, включил в свое сказание Авраамий; простые «писанийцы», в том числе поденные записи событий, сделанные троицкими сидельцами — монастырскими старцами и монахами, грамотными стрельцами; рассказы очевидцев и участников обороны, старательно и подробно записанные самим Авраамием.
Бывший келарь Троице-Сергиева монастыря склонил свою крупную голову над рукописными листами бумаги, задумался, мысленно представляя вновь яростные приступы, жестокие схватки, несмолкаемый грохот многодневных беспощадных обстрелов, хитрые вылазки, осадные тяготы, холод и голод, страдания от цинги, подвиги и смерти — все то, что свершили, вынесли мужественные троицкие сидельцы.
Долго перебирал поденные записи сидельцев, подсчитывал что-то на отдельном листке, потом записал: «И всех в осаде померло старцев и ратных людей побито и померло своею смертью от осадной немощи слуг, и служебников, и стрельцов, и казаков, и пушкарей, и защитников на сте-

нах и даточных, и служилых людей 2125 человек, кроме женского полу и недорослей, и маломощных, и старых». И снова горделиво удивился тому, что троицкие сидельцы выстояли, не сдали важную крепость, победили. «Почему? — размышлял Авраамий, — может быть, они были какие-тоособенные, необыкновенные герои? Нет, самые обычные «простецы», как их называют, мужики пашенные и посадские люди да еще полтысячи стрельцов, около сотни казаков, монахи и монастырские служебники — те же «простецы».
Может быть, иноземцы плохо воевали или им нечем было сражаться? Нет, их было намного больше, вдесятеро против сидельцев, у них были пушки, осада велась упорно и решительно. Или стены оказались на редкость прочные и высокие в крепости?»
Авраамий взял перо. «Вот так будет все же вернее всего», — решил он и написал: «Спасен монастырь не твердыми стенами, и не мощными и мудрыми, а простыми людьми».

ОГЛАВЛЕНИЕ

Часть первая   3
Часть вторая  52
Часть третья  125