Жертва вечерняя

Николай Гайдук
                ЖЕРТВА ВЕЧЕРНЯЯ

                рассказ

       В кабинете редактора – тишина и казённый уют. В просторном окне вдалеке виднеются десятки терриконов, нагромождённых за околицей шахтёрского посёлка – индустриальный пейзаж, за которым каждым день погибает закатное солнце.
       -Славно, славно! – Большелобый  редактор, чуть заметно улыбаясь, сделал пометку в школьной тетради, лежащей перед ним, и с любопытством  посмотрел на автора.
      Лицо пожилого забойщика, много лет назад раздавленное лавой,  закаменело в таком выражении – лишний раз поглядеть не поманит. Хотя уродство привлекает, как ни странно, – притягивает болезненным каким-то интересом.      
       -И давно вы пишите?
      -Ась? – громко и хрипло спросил мрачноватый мужчина, поворачиваясь к редактору тем ухом, которое не покалечено. 
       Промолчав, редактор снова стал просматривать писанину  бывшего забойщика. «Да уж! Забойная  штука!» – скаламбурил редактор и ухмыльнулся, но тут же деловито нахмуробровился, разбирая строчки, буквы, тараканами расползающиеся по страницам школьной тетради.   
        Заметив мимолётную ухмылочку редактора – уже не первую за время чтения – забойщик поморгал в недоумении. Наивные глаза его хранили в себе что-то детское, беззащитное,  безоблачно-синее. Только чёрные литые кулаки молча говорили, какой это могучий мужичина – был, по крайней мере, пока не спёкся в шахте.
       Зазвонил какой-то телефон, один из трёх, – дураковатым петухом раскукарекался.
       -Да, я помню! Да, конечно, буду! – плотоядно улыбаясь в трубку, пообещал редактор и, закончив разговор, поднялся, ногтем  пощёлкал по школьной тетрадке. – В общем и целом… Ну, в общем, неплохо. Мы со временем что-нибудь тиснем. 
       -Не надо! – неожиданно резко отказался мужчина.
       -Не понял. А зачем же вы это принесли?
        У забойщика этого, кроме страшноватого «звериного» лица, был ещё и звериный, потрясающий нюх, позволяющий под землей уловить подвижку лавы за несколько часов до первых её признаков. Даже крысы ещё не тревожились рядом, пожирая корку  хлеба или шахтёрский плавленый сырок, а у него, забойщика,   под сердцем уже противненько ныло.
      Вот и теперь он уловил «подвижку лавы», хотя редактор вёл себя вроде бы нормально. Только чёрные глаза его с металлическим, антрацитовым блеском время от времени будто покалывали какой-то  смешинкой или ехидинкой.
      Но больше всего причиной отказа был не столько редактор, сколько сам посетитель. Он вдруг понял: зря пришёл, поторопился притащить свою тетрадку.
 
      - Не надо меня тискать, – прохрипел он и тоже поднялся. – Бабу свою тискать будешь.
       Удивлённо вскинув бровастые глаза, редактор добродушно засмеялся, поправил пёстрый галстук на крепкой шее. Подошёл к рогатой вешалке – на стенке растопорщенным костяным кустом торчали рога лося. Светло-серый модный плащ, в который он быстро и ловко залез, хорошо облегал молодую фигуру. И фетровая шляпа угольного  цвета хорошо сидела на большелобой гордой голове. Уже собираясь шагнуть за порог, редактор достал  три-четыре свежих районных газеты.
  - Тут стихи и проза наших самодеятельных авторов. Можете взять, познакомиться.
- Благодарствую. Я уже читал эту бодягу.
            -Что? Как вы сказали? Почему бодяга?
            -Потому. По-русски  писать разучились, покуда я грел вас добытым углём.
           -Ого! Даже так?
           -А ты как думал?
           -А мы уже на «ты»?
           -А как ещё? Я даже с Господом Богом на «ты».
           И опять редактор засмеялся, колыхая под плащом тугим арбузом живота.
          -Это просто прелесть! – Он панибратски приобнял посетителя. – Вы что? Осерчали?
          И только тут мужчина обратил внимание: редактор подкартавливает, грассирует, как сказали бы умники. Резким движением сбросив с плеча холёную руку редактора, мужчина  тихо, но твёрдо потребовал:
          -Дай сюда тетрадку!
          -Да пожалуйста. Только на что вы обиделись? А?
         -На судьбу.
         И опять петухом закричал телефон, подзывая редактора.   
         Мужчина сгрёб свою тетрадку со стола, скрутил и засунул за пазуху старомодного демисезонного пальто, плечом шарахнул   дверь и тяжело, размеренно загремел кирзачами по лестнице – вышел под дождь, через мелкое ситечко сеющий на холодную землю в заплатках красно-жёлтой кленовой и берёзовой листвы. 

                *       *      *

         Осенние ночи цвели ярким, густым звездоцветом. И где-то там, в великом сонме звёзд, была звезда, под которой он родился. Для чего? Быть шахтёром, кротом? Или всё-таки… Вот интересно, можно ли судьбу перекроить? Тебе дают одно, а ты берёшь другое.  Возможно ли пойти наперекор?
        От раздумий этих, от бессонницы гудела голова. Как только вышел на пенсию, так и привязалась эта тётка – тупая бессонница. А когда-то он, Корней Трудягин, покинув преисподнюю – ну, то бишь, глубокий шахтёрский забой – возвращался  домой и, не  ужиная, на койку падал, как подрубленный. А  теперь на минуту-другую в забытьё провалится и вздрогнет – глаза широко растопырит, глядит в потолочную  балку и напряженно прислушивается. Опять ему  кажется, будто  начинают потрескивать железобетонные крепи горизонтальных стволов.
        Он поднимался, понимая, что уснуть уже не сможет. Сидел на кровати, хрипел нездоровыми лёгкими, которые на самом-то деле были тяжёлыми, забитыми угольной пылью
        Непроглядная темень в избе напоминала зловещий завал.  Шахтерские часы  со светящимся циферблатом показывали на утро, но солнце что-то долго не могло процарапаться в тучах, как будто его придавило пластами породы.   
       Стараясь не шаркать ногами и  что-нибудь  рукой не зацепить  –  жену не разбудить – он уходил на кухню. Угрюмо  смолил табачину. Курил помногу, будто нагонял упущенное – в шахте-то нельзя было курить. О чём-то думал, что-то вспоминал, удивляясь  тому, что с ним  происходит в последнее время.
        Хорошее, светлое что-то зарождалось в груди.
        В каждодневной каторге с отбойным молотком, в бесконечных проходках по штрекам он оставил душу без присмотра, без внимания и ласки. Он  забыл  о ней думать. А нынче вот она сама вдруг заявила о себе, заставила вспомнить синеглазого кудрявого парнишку, любознательного, жадного до чтения и до какого-то бумагомарания, непонятного матери.
        -Корнейка! Ты кого там опять выкомуриваешь? – укоряла она, склоняясь над школьной тетрадкой. – Сынок! Ты  баловство это бросай. Папка, видишь, израненный. Какой с него работник? Ты теперь будешь за мужика.
      -Буду! - пробубнил Корнейка, закрывая тетрадь. – А чо надо делать?
      Мать казённую бумагу показала.
       - Я вчерась ходила в шахтоуправление. Потолковала кое с кем. Тебя там примут. Пока разнорабочим, подай да принеси. А там уж будет видно. 
      Иван Данилович, отец, изломанный войной, скончался через три с половиною года после Победы. К той поре возмужавший Корней неплохо уже зарабатывал, кормил престарелую мать и сестрёнку, на восемь лет младше. А потом уже и матери не стало, и сестрица подросла, вышла замуж, укатила с мужем на Урал. А вскоре и он женился, детишки народились – дочка,  сын. Всё было, как положено, как заведено спокон веков.  Жизнь прожил он честную – прямую.  Так отчего же теперь на душе такая великая смута? Отчего бессонница колет и колет  глаза? Мучает и мучает так, как будто совесть не чиста.
         Жена, Валентина Семёновна, он звал её Семёнишна,  проснулась как-то ночью – свет на кухне. Корней курил обычно в темноте: за много лет привыкший к чёрному забою, видел не хуже кота. Но свет горит – бог с ним, ни это удивило и насторожило.  Странно было слышать бормотание Корнея. Сидя за столом и отрешенно глядя в угол, он что-то шептал, будто  молился. Поминутно улыбался и мрачнел, и торопливо что-то строчил в тетрадке.
         Семёнишна окликнула:
        -Ко… ко…  – пролепетала от волнения. – Ко…


      Корней содрогнулся, большими кулаками накрыл тетрадку.
      -Чего ты раскудахталась? – нахмурил бровь. – Бродишь тут, как привидение. 
       Пересилив обиду, Семёнишна  погладила его по голове. Ах, какую буйную головушку на плечах носил он в далёкой молодости.  Чёрно-синяя стружка волос не одну деваху с ума сводила. Но жизнь эту стружку скоро сняла с головы: свалялись волосы в колтун, сопрели под шахтерским шлемом, а те кучерявинки, что не успели сопреть,  будто страхом выпрямило в шахте, когда  трещали крепежи над головою и проходка рушилась. 
       - Не серчай, - сказал он, отмякнув голосом. – Мне тут надо кое-что в газетку накатать.
       -Ты всё насчёт пензии?
       -Да, конечно. День и ночь тока про неё и думаю. И поют про неё.
      -Кто поёт?
      -Радио. Кто же?
       Бессонница изматывала. Иногда он оглушал себя стаканом водки, ненадолго засыпал, но и тогда полного покоя не было. С недавних пор  он слышал в сновидениях какой-то странный хор, поющий в подземных глубинах. Щемящая мелодия хватала за живое, сердце кусала и душу рвала. Странная эта мелодия начинала даже наяву преследовать. Он стал рассеянным, ходил и слушал эти песнопения, и смутно, неуверенно припоминал: первый раз такой «глубинный хор», он услышал, кажется, в минуты, когда прощался с  жизнью, лежа  под завалом.
         Бессонница и тот «подземный хор» надоели до того, что он запил. Беда такая приключилось с ним впервые. Семёнишна заплакала, запричитала.  А тут ещё Натаха, дочь  нагрянула в гости. 
      -Папка! – изумилась, выкатив глаза. – Я бы тебя не узнала, если б на улице встретила. Ты чего? С какой такой радости?
      Лицо его, много лет назад раздавленное лавой, теперь вдобавок было обезображено пьянкой. Он поцарапал щетину, чертополохом там и тут торчащую.
       -Поют, – пробормотал и поглядел на пол. 
       -Кто поёт?
       -Не знаю. Только слышу.
       -Может, соседи? – Натаха окно приоткрыла. – Там тихо. Папка, ты чего? У тебя, наверно, белая горячка.
     -Сама ты белая. Чо ты выкрасилась? Дура.  Такие хорошие были волосы, а ты… За модой гонишься? Скоро юбка задницу не будет прикрывать.
      Натаха обиделась. Накрашенные губки подобрала.  Встряхнула и поправила коротко подстриженные волосы, обесцвеченные перекисью водорода. Вздернула нос и ушла, цокая туфельками. А вскоре уехала, навьюченная  сумками с провизией. 
       Семёнишна присела на край постели. 
       -Может, правда…  – она сказать собиралась по поводу  лечения, но не осмелилась.
       А он это понял по-своему.
       -Конечно, правда. Раньше пели только по ночам, а теперь…
       - Коря! Корюшко моё! Ну, кто поёт? – Жена глаза утёрла концом платка. – Ну, тихо же кругом. Вот даже муху слышно.
        Корней Иванович хотел ей рассказать о подземном хоре, но спохватился: тогда уже точно Семёнишна запишет его в сумасшедшие. Так что пришлось промолчать. И пришлось выходить из запоя – жена умоляла обраться к врачам, которых она знала и убеждала, что никто в шахтёрском посёлке не узнает.
      Трезвыми глазами он стал глядеть на мир, стал размышлять угрюмо: «Пьёт русский мужик –   так это полбеды, а беда, когда он  перестанет, когда разбираться начнёт в происходящем в своей  державе. Вот я, например. Зачем я выдал на-гора столько тонн угля? Кого я грел всю жизнь? Я тут картинку увидел, «Чёртов квадрат» называется. Навроде куска антрацита, который засунули в рамку. И на этот квадратный кусок антрацита люди чуть не молятся. Иконы в революцию побили топорами, теперь вот придумали новую. Или я не понимаю ни хрена? Надо было мне тогда учителя послушаться, сделать, как он советовал».
       Евдоким Григорьевич, сельский учитель, говорил, что у него,  у Корнейки, самобытный талант. Говорил, что ему после школы надо ехать в Москву.  Учитель книжку, помнится, дал ему с  наказом не только прочитать – выучить хотя бы два-три стихотворения.
       Стыдно сказать, что с книгой потом произошло.  Собака изорвала в лоскуты – только клочки полетели по переулочкам. Был у них дурной кобель, на цепи сидел и зубья скалил,  караулил курицу или петуха: если подойдут на длину звенящей трёхметровой привязи – пиши, пропала.  Корнею был известен придурковатый характер пса, только кто бы мог подумать, что эта  книга, неожиданно упавшая с завалинки, страницами взмахнёт, как белокрылая курица, на смерть обречённая.   
         Едва не полыхая от стыда, парнишка не знал, как рассказать учителю эту историю. Но рассказывать не довелось.  Евдоким Григорьевич куда-то в срочном порядке уехал, сказав на прощание, чтобы Корнейка берёг свой талант и преумножал.
        «Талант! Ага! – Трудягин опять курил бессонными ночами. – В юности талант почти у всех. А потом ищи свищи, как ветра в поле. Хотя, может, и правда за душою было что-то настоящее? У меня  сочинения на свободную тему всегда сочинялись такие, как будто я списывал у каких-то писателей. Так мне говорили одноклассники. Им  не верилось, что я своею собственной рукой. Значит, всё же был талант? А я зарыл. Зарыл в буквальном смысле, как зарывают клад. До лучших дней, до срока. Сказали: надо, парень, дескать, надо. Холодно стране. Мы на горе всем буржуям мировой пожар раздуем, а для этого, сам понимаешь, нам до зарезу нужен уголёк!»
        По молодости богатырской силы было в нём невпроворот. И он для начала решил согреть эту жизнь, эту русскую землю, а потом уже сверкнуть своим талантом. А пока пускай другие посверкают, те, которых будет он обогревать. Но время шло, Корней Иванович втянулся в шахтёрскую лямку, и напрочь забыл про учителя и про всякие лирические вздохи.
 
      И только теперь, когда вышел  на пенсию, Трудягин ощутил в себе забытое со школы желание читать, а вслед за этим – пописывать. Но если читать он мог без проблем, то насчёт писанины – и смех, и грех. Большие намозоленные лапы,  за много лет привыкшие к полутора пудовым отбойным молоткам, с трудом держали ручку или карандаш – вся эта канцелярия трещала и ломалась, попадая в железоподобные  пальцы. 
          Стал он книги домой приносить, иногда поштучно, а иногда вязанками.  Жена возмущалась, хотя и не очень. 
         -Куда тебе сколько? Этого добра уже и так  до потолка. В прошлом месяце всю пензию уханькал.
        -Ничего, не пропадут. Если что – сдадим в макулатуру.
        -А зачем покупать? Чтоб сдавать?
        - Надо мне. Надо. Я знать хочу, кого я год за годом согревал самым лучшим в мире антрацитом.
         Уходя на кухню, Семёнишна вздыхала и ворчала:
          -Болтает, чо ни попадя. 
         Он стал много читать. И такой характер был у человека, что скоро он снова сорвался в запой – не только днём, но и бессонными ночами запоем читал всё подряд.

                *       *       *

        …Постояв под дождём у  районной редакции, Трудягин подумал, подумал и шуранул прямиком в магазин. Потоптался у прилавка, едва не облизываясь на поллитровки, и неожиданно брякнул, глядя куда-то мимо продавщицы:
        -А вот хрен вам! Не дождётесь!
        Домой не хотелось идти. «Семёнишна прицепится. Заведёт пластинку:  что случилось, на тебе нет лица. А на мне его уже сто лет как нет…»
        Дождик прекратился.  Под закатным солнцем багровые листья  пылали в грязи, кружились в мазутных канавах, а кое-где под заборами пламенели груды листаря, напоминающего  отработанную породу, отдающую остатки жара. Комковатый рябиновый уголь краснел на ветвях палисадников, мимо которого шагал Трудягин.
         Привычка – вторая натура. Ноги сами собой привели к проходной. Навстречу поднялся знакомый вахтёр, здоровила, недавно изломанный в шахте и переведённый на работу «не бей лежачего».
       -Что, Иваныч? Не отдыхается? – Вахтёр уважительно и продолжительно тряс тяжёлую руку забойщика с обломанными чёрными ногтями. – На работу тянет? Труба зовёт?
       - А я работаю, милок.   
       - Да? И где же это?
      - В гортопе. – Трудягин постучал по земле сапогами. – По городу топаю. Гор-топ. Гор-топ. Зарплата – сдельная. Сколько натопал, столько получил.
       Засмеявшись, вахтер покосился на оттопыренный грудной карман Трудягина. Вахтёр подумал про бутылку: до него уже дошли худые слухи о запоях бывшего забойщика.
       -Заходи, погрейся, - пригасил вахтёр. – Погода-то нынче не балует.
       Корней Иванович подсел к печурке, где плескалось пламя.
       - Ну, как дела, Васятка? Какие новости?
        -Да всё по-старому. Там, на шахте Угольной, хрен нашли обугленный.  Обвал вчера в девятом  штреке был. Слава богу, хоть ребята целые. -  Васятка снова покосился на оттопыренный грудной карман забойщика и подумал, что там не бутылка, иначе Трудягин достал бы  – не жмот. – Слушай, Иваныч! У меня трояк от сырости завёлся. Может, мы сообразим? Тут, за углом, краснуху привезли.
        -А тебя не турнут с этого тёплого места? Нет? Ну, тогда вот что. Скажи-ка мне, Васятка, где самый мощный в мире пласт угля  находится? Скажешь – поллитра краснухи за мной. 
      -А чо тут думать?! В Экибастузе. Там братан мой ишачит. Пласт, говорит, метров двести.
       -Не угадал, Васятка.  В Канаде это. Самый мощный в мире угольный пласт – месторождение   Хет-Крийк. Почти полкилометра толщина  пласта.
      -Ох, ты, мама родная. А ты откуда знаешь?
      -А я там был недавно. Меня туда начальство посылало как  примерного стахановца.
     -Оно пошлёт, дождёшься, - угрюмо сказал Васятка.
      Скупо улыбаясь обезображенной, страшноватой улыбкой, Трудягин поднялся, постоял у печурки, хмурясь одинокой изуродованной бровью – другую бровь до косточки смахнуло бритвенно острым куском породы. Ему вдруг стало  неудобно. Расхвалился, хвост распушил. Книжки да журналы читает по ночам, а потом экзамены устраивает людям.
        После беседы с вахтёром на душе у Трудягина полегчало. Можно теперь и домой.
      Солнце уже опадало за голубоватые туши терриконов, чуть заметно дымящихся после дождя. Терриконы с каждым годом разрастались, грозя придавить на окраине поселковые шахтерские халупы.
       Направляясь к дому, Трудягин остановился возле какого-то хозяйственного мужика с молотком – штакетник поправлял.  Пальцем тыча в сторону громадных терриконов, Трудягин стал повторять то, что недавно вычитал:
        - Вот за границей, например, в Силезии, поляки придумали,  как избавляться от шлака. При помощи сжатого воздуха шлак загоняют в шахты – заполняют пустоту забоев. И земля хорошо себя чувствует, и человеку лучше на земле. А тут, ядрёна вошь…  – Трудягин понемногу заводился, горячился. – Могильные холмы всю жизнь глаза мозолят. А что за холмами? А там наши леса и поля. Только мы уже забыли, как они выглядят,  наши леса и поля, и чем они пахнут.  А ведь можно было бы терриконы эти раскидать, раздвинуть горизонты.
          -Можно, - спокойно согласился хозяйственный мужик и раза три молотком по гвоздю саданул, и только после этого добавил: - А кому это надо – раздвигать горизонты?
          -Вот в том-то и дело! – подхватил Трудягин. – Им это и на фиг не сдалось. Ни начальнику шахты, ни этому весёлому редактору, молодому, но уже отпустившему пузо.

                *      *     *

        Холодной ночью, когда иней выбелил кусты сирени под окошком старенького дома, Корней Иванович хотел спалить помятую школьную тетрадку – в печке, протоплённой к ночи, ещё золотилась пригоршня жарких углей. Но это, казалось бы, плёвое дело – порвать и спалить – оказалось делом не  простым. Нужно Гоголем родиться, чтобы рукописи  жечь.  Вместо этого Корней Иванович придумал кое-что другое. 
       Всю ночь он пыхтел и потел над новой ученической тетрадкой, старательными каракулями переписывая начисто вирши свои. Руку сводила судорога, и в ушах звенело – того и гляди, кровь польется из дыроватой барабанной перепонки.
         Рано утром обрился, тщательно вылизывая лезвием костлявые пригорки и ямы на лице, где кустами пряталась щетина стального  цвета и почти такой же прочности. Брился редко: больно хлопотно с такой обезображенной физиономией, без порезов не обойдешься. 
        Земля, за ночь поседевшая от инея, хорошо хрустела под сапогами.  Угольный дымок от терриконов ещё не сильно чувствовался в воздухе. Внизу, на подступах к железнодорожному полотну, Корней Иваныч остановился, задумчиво понюхал склоненную рябиновую ветку, сорвал губами ягоду, прихваченную стужей, раздавил зубами, ощущая сладостную, необыкновенную горчинку.   
       Он поехал в область, в город Н – тридцать километров на автобусе. Сердце ему подсказывало, что надо там искать знатоков и ценителей. А эти, здешние чухонцы, ни черта не понимают,  по-русски писать разучились. Он же читал их бодягу в газетке. Это же просто умора. 
         В областной этот город Трудягин отправился не наобум. У него был адрес городской литературной студии. Адрес он вычитал всё в той же  районной газетке, и там же были пропечатаны дни и часы работы студии. Вот сегодня как раз был тот самый день. А тот самый час – ещё не скоро. Так что времени – вагон. Можно погулять и поглазеть. 
       Город гудел, пыхтел и пылил, напирая на небо многоэтажными серыми «терриконами». Грохочущий трамвай  швырял зеленоватые звёзды с электрической дуги. Автобусы мелькали, грузовики проносились, лязгая бортами. И всё это простое, элементарное, чему даже дети не удивлялись, Трудягину было в диковину.
       Да и то сказать: юнцом, желторотым птенцом как спустился в забой, так, считай, до самого последнего денька, до пенсии и прокопошился там – крот кротом. Конечно, был и отпуск, и выходные: солнце, звёзды, чистая река. Но всё это  как будто   между прочим, впопыхах. А  в основном – подземная проходка, темнота, мощная порода в затылок дышит. Скрипит земная ось неподалеку –  иногда ему чудилось в  молодости. Бегают крысы, не боятся проходчиков – хвостами пыль сметают с кирзачей. Вот что было в памяти, вот что в душу врезалось краеугольным камнем. Вот почему теперь такое  ощущение, как будто он, Трудягин, родился заново. Учится глядеть на белый свет. Учится ходить – столько лет на четвереньках ползал по забою: шишкастые мозоли на коленках, на локтях. Учится дышать небесным воздухом, а не тем суррогатом, который в респираторах проходит через противоаэрозольные фильтры и всё равно попахивает угольной пыльцой и противным угаром пластов, где-то тлеющих.
       С большим трудом дождался он назначенного времени. Какими-то кривыми коридорами пришёл в небольшой уютный зал литературной студии, малость похожей на красный уголок в шахтоуправлении. 
      Народу, студийцев, как они называли себя, тут уже было много. И люди-то все как на подбор – лобастые, гривастые. Смущаясь и даже потея, Трудягин притулился на свободном стуле.  Вытягивая шею, разглядел широкий стол, покрытый зеленой скатертью, графин, бумаги. А дальше, повыше – маленькая сцена,  портреты каких-то поэтов, писателей красуются по стенам. Но больше всего Трудягина, конечно, интересовал народ, сюда пришедший. И чем дольше он разглядывал людей, тем больше они ему нравились. Приятные ребята, грамотные, обходительные, они пробуждали в нём тихую добрую стариковскую зависть.
       Среди разношерстных и шумных студийцев скоро нашлись и те, кто проявил к нему душевный интерес. Познакомились и даже кое с кем обнялись, будто давнишние друзья-товарищи.
        -Ну, как там, в шахте? Страшно? Как зарплата? – стали расспрашивать, но разговор пришлось скорёхонько свернуть.
        В притихший зал, постукивая тросточкой, вошёл согбенный  старец, патриарх литературы здешней области. Борода, когда он сел, до коленок достала. Патриарх очки напялил, оглядел собравшихся, и начал такую какую-то мудрёную лекцию, после которой у Корнея Ивановича голова закружилась. Нахмурясь одинокой своей бровью, Трудягин спросил у того, кто поблизости:
        - А чо это было?
        Сосед  улыбнулся:
        - Аристотель. Поэтика. Вам понравилось?
- Ну, так ещё бы, – пробормотал Трудягин и, помолчав, добавил: – Без бутылки не разберешь.
          Согбенный патриарх куда-то удалился, обещая через полчаса вернуться. И в зале тогда началась беззаботная и весёлая самодеятельность. Студийцы – и парни, девушки – поочерёдно выходили на подмостки и вдохновенно шпарили свои творенья,  чаще всего наизусть. Творенья эти после прочтения разбирали так, как разбирают механизм – по гайкам и по винтику раскручивали. Спорили, но как-то вполне благоразумно. Горячились, но в меру, за грудки никто никого не хватал. А потом кто-то вдруг попросил Трудягина  что-нибудь почитать. Поначалу он категорически отказывался. Он хотел дождаться возвращения патриарха, который внушал ему доверие и уважение. Но время шло, а патриарха не было. И после небольшого перекура в коридоре Трудягину снова предложили почитать. И он  даже сам не заметил, как  согласился, дал себя уговорить: зря, что ли, приехал. 
       Выйдя на подмостки, он достал свою заветную школьную тетрадку, развернул страницы и – и ничего не увидел. Только блохи по бумаге ползали, то останавливаясь, то перескакивая с места на место. Трудягин  беспомощно покрутил головою и матюгнулся, но шепотом, почти про себя. Он, растяпа, забыл очки.  Кто-то протянул ему свои стекляшки в роговой оправе, но чужие очки размывали бумагу, не подходили Корнею Ивановичу.
       И тут какой-то рослый кудреватый парень, красотою немного похожий на Трудягина в молодости, энергично встал и подошёл. Давайте, говорит, я почитаю. Трудягин и подумать не успел, а тетрадка уже оказалась в руках у красавца.
       Парень кудрями  встряхнул, губы в куриную гузку собрал и как-то очень быстро от корки и до корки всё прочитал. Трах, бах – и в дамки. Трудягину даже стало маленько обидно: над каждой страницей ему приходилось корпеть иногда часами, а порою всю ночь. А  этот красавец  одномахом всё прочитал и внезапно вынес жёсткий приговор.
       -Десять лет без права переписки! – громко объявил он – это шутка, стало быть, такая у него. Потом уже серьёзно:  – Стихов тут нет! Не вижу!
         Трудягин обалдело посмотрел на парня, который подошёл к нему и вежливо, с полупоклоном вернул тетрадку.
        -Как это нету? – Трудягин потряс тетрадкой. –  А это?
        -Это мотивы, это перепевы русских поэтов. Пушкин, Лермонтов, Тютчев, Кольцов.
- Ну? – с надеждой выдохнул забойщик. – Дак всё же есть? Красивый парень улыбнулся – ямочки на розовых щеках.
-Вам, простите, сколько лет? 
- Я на пензии уже. А причём здесь это?
- А притом, что Пушкина убили в тридцать семь. Чехова не стало в сорок три. А Лермонтов? А Павел Васильев?
Губы у забойщика – будто известкой выбелило. Наивные глаза его, хранящие в себе что-то детское, безоблачно-синее, – глаза перестали моргать и словно бы остекленели. Затравленно глядя по сторонам, он искал поддержки, сочувствия и понимания.
- Я под завалами лежал… – заговорил он дрожащим голосом. – Я вот на этой  башке, вот на этих  плечах держал породу, чтобы людей не засыпало у меня под ногами…
        Кто-то сбоку примирительно сказал:
       -Да вы не сердитесь.  У поэтов есть такой обычай: в круг, сойдясь, оплевывать друг друга.
        -Кого оплевывать?  Меня?  Да я стахановец, орденоносец! Я всю жизнь угольком согревал вот таких обормотов!
 
                *       *       *

        Уезжая в город, Корней Иванович обещал жене вернуться на следующий день. И по поводу ночлега, сказал он жене, беспокоиться не надо: переночует у друга-шахтёра, Терентия Привалихина, который нынче тоже пенсионер – Трудягин ему позвонил. Они с этим шахтёром были как побратимы – Корней Иванович бедолагу того три года назад из-под завала вытащил, от  погибели спас.
      Корней Иванович не вернулся  ни на следующий день, ни через день. Семёнишна встревожилась, запаниковала. Дозвонилась до друга-шахтёра. Не знает ли он, что случилось? Где муж? И Привалихин, тяжелея, мрачнея голосом, сказал, что муженёк её возвратится только суток через пять, а может быть, через пятнадцать – в кутузку загремел он за дебош, устроенный в общественном месте.
       - И это легко он ещё отбоярился, - говорил Привалихин, - пожалели стахановца, а могли бы в зубы дать годик или два.
       -А чо он, пьяный был?
       -Да в том-то и дело, что трезвый. Стихи не оценили. Раскритиковали. Вот он и устроил погром.
       -Какие стихи?
       Привалихин замешкался.   
       -А ты, чо, Семёнишна, не в курсе? Ты не знаешь, с кем живёшь? Это ж непризнанный гений.
        -Мне тут не до шуток! – рассердилась  Семёнишна. – Валерьянку глотаю.
        Первый снег припудрил город и растаял, когда Корней Иванович вышел «на свободу с чистой совестью»  – эту надпись, гвоздём или чем-то ещё нацарапанную, он прочитал на бетонной стене кутузки. Свобода была – солнце, небо и ветер. А вот насчёт совести чистой…
        Ему захотелось пойти к тем ребятам, которых обидел в  литературной студии. Хотел он  сказать, что нервишки ни к чёрту и голова контуженая в шахте, а так-то он нормальный, он любит их. Но там, в литературном объединении, соберутся только через два дня. Ждать он, конечно, не будет. Потом как-нибудь объяснится. А теперь нужно друга-шахтёра найти, – на обратную дорогу ни копейки. А деньги, между прочим, были у него до того, как за решетку загремел.
     «Стало быть, почистили карманы. В химчистку отдавали костюмчик, - ухмыльнулся Трудягин. – Ладно, это ерунда. Хорошо, хоть не стали заводить уголовное дело…»
        Пятиэтажный краснокирпичный дом, где жил Терентий Привалихин,  особняком стоял у крутояра в соснах. Тихо, чисто кругом. Сосны в небо зарылись кудлатыми кронами. Обнажённый отлистопадивший березняк ослепительно белел в стороне. На кустах черёмухи висят кормушки с хлебом и угольной россыпью семечек подсолнуха. Синица  весёлым тонким писком протыкала воздух. Сорока, шагая вразвалку, длинным хвостом  тропинку подметала.
       Он поднялся на третий этаж. Позвонил. Дверь открыл плечистый и круглощёкий сын – копия Терентия. Сказал, что бати дома нет, но батя его предупредил насчёт Трудягина, так что можно  подождать, посидеть на кухне, чайку пошвыркать, телевизор посмотреть.
       -Насиделся, – проворчал Трудягин. – А куда он, батька твой, запропастился? Может, я найду, не буду ждать.
       -А вы знаете, где филармония?
       Трудягин мрачновато хмыкнул:
       -На хрена попу гармонь, коль открылась филармонь? Расскажешь, дак узнаю, где. А чо там?
       -Батя там подрабатывает. Дома скучно сидеть, вот и придумал. Знакомые там у него. Приютили. 

                *       *       *
      
       Огромное старинное здание филармонии – постройка начала девятнадцатого века – озадачило его своими лабиринтами. Побродив по коридорам, Трудягин ошибся дверью и вошёл в концертный зал, ярко освещённый. Вошёл   и обомлел. Колокола позванивали где-то в вышине. Дирижер стоял на возвышении, руками разгребал поющий воздух  – чёрный фрак болтался раздвоенным хвостом.
       Многоголосый хор мужчин и женщин, одетых в черно-белые, строгие и торжественные одеяния, исполнял такое что-то, отчего мурашки мигом бежали по спине Трудягина.
      - Да исправится молитва моя… жертва вечерняя,  – долетели  до него обрывки песнопения.
       Несколько минут стоял он, будто громом поражённый. Слушал, вперёд выставляя своё в шахте изуродованное ухо.          Присмотревшись к полумгле, он различил «тропинку» между креслами – подошёл поближе. Лучше стало слышно, но всё равно урывками:

Земли стонут глухо, кровь ручьями алыми,
Вечер жертвы освещает взглядами усталыми…
 
        В полумгле он заметил одуванчик  седой головы. Приблизился тихонько, наклонился.
          -Это чо же такое поют? – шепотом спросил.
         Одуванчик повернулся и ответил:
          -Жертва вечерняя.
          -Концерт? – не понял Трудягин. – А где же народ?
          -Генеральная репетиция. Тише, пожалуйста.
          После этой душу разрывающей «Жертвы вечерней» слушать ему ничего другого не хотелось. Обескураженный, потрясённый, душою и мыслями будто бы смятый, Трудягин вышел на улицу. Долго стоял на каменном крыльце, разглядывал большую разноцветную афишу, позабыв о том, зачем он появился в этой филармонии. «Вот этих я не зря обогревал самым лучшим в мире антрацитом!» – думал Трудягин, разглядывая фотографию хора.
        Привалихин внезапно привалил откуда-то. Корней Иванович разжился двумя червонцами, хотя вполне хватило бы и одного, но Привалихин был не жадный, а кроме того – благодарный за жизнь, под завалом спасённую.
        В посёлок шахтёров Трудягин приехал уже в синих сумерках, смутно убелённых рваным снеговьём – тут, в предгорьях, зима  начинала хозяйничать раньше, чем  в  городе.
          Семёнишна, всё-таки мудрая баба, не полезла в душу, ни о чём  расспрашивать не стала. Молча, хотя довольно-таки красноречиво, с бряканьем и звяканьем,  собрала поужинать. Постояла, глядя мокрыми глазами, вздохнула и ушла в свой  тесный закуток.
         Всю ночь просидел он на кухне. К еде не притронулся. Курил, открыв скрипучую фрамугу – дым уже пластался белесоватым студнем. Время от времени Корней Иванович головой обескуражено покачивал. Теперь ему было понятно, что за песню, что за хор слышал он в подземной глубине, когда полумёртвый лежал под завалами. Эта «Жертва вечерняя» прицепилась  зачем-то к нему – и во сне преследует, и даже наяву. Но откуда она приходит к нему, эта «Жертва»? Ведь он же её, натуральную, только сегодня  услышал. Или, может, раньше слышал да забыл?
          Не сразу, а примерно через день, или вернее, через ночь, наполненную звёздами бессонницы, Корней Иванович вспомнил то, что, кажется, невозможно вспомнить человеку – далёкое младенчество. Именно  тогда в избе в изголовье мальчика прозвучала впервые «Жертва вечерняя». Кто её пел? Мамка? Бабушка? А может, и не было «Жертвы вечерней»? Может, он себе это внушил? Или, в самом деле, было? Поди, разберись. Одному только Богу известно.
       В раздумьях своих натолкнувшись на Бога, он решил, что завтра – теперь уже сегодня, уже светает – в церковь нужно сходить. В посёлке церкви нет, давно разрушили, а в соседней деревне стоит. Надо сходить. Обязательно. А перед этим надо вот что сделать.
        Печная дверца пискнула – распахнула чёрное хайло. Он достал одну свою тетрадку из тайника, достал вторую, выудил  третью – уже из другой ухоронки.  Чиркнул спичкой, подождал, когда пламя жарко обнимет бумагу, жадно набросится жрать. В глазах его была грустная  какая-то весёлость. Он захлопнул дверцу и прошептал:
         -Ничего, что дом сгорел, зато клопы подохли.
          Второй подзимок выпал на рассвете. Чистый, ещё не запачканный дыханием шахты, снег пролежал до обеда, а потом стал понемногу чернеть – ветер подул со стороны терриконов.   
          До церкви он дойти не смог – на полдороге сердце прихватило. Домой привёз его знакомый молодой шахтёр, на легковушке возвращавшийся из города.
          Проболел Трудягин, считай, всю зиму. Думал, что концы  отдаст, но ничего, бог милостив. Ближе к весне оклемался и опять за своё: бессонными ночами сидел, что-то строчил. Потом, когда солнце спалило снега, стал наводить порядок во дворе, в  огороде возился. Только силы-то уже не молодые – перекуры частенько устраивал.
          -Ох, ты, Коря, Корюшко моё! – сокрушалась  жена. – Может, бросил бы  курить? Ну, куда годится. А?
          -Докурю и брошу, - ворчал он и  порой закашливался  до посинения.
          Силикоз был у него – распространённая шахтёрская болезнь. Силикоз по латыни означает – кремень. Человек вдыхает в шахте пыль, содержащую двуокись кремния, и сам как будто кремнёвым становится. Трудягин так, по крайней мере, думал. И таких кремнёвых русских мужиков –  чёрта с два своротишь с дороги столбовой.   
          - Пойдёшь в магазин, – говорил он жене, – школьных тетрадей купить не забудь, да карандашей бери побольше, а то ломаются, как эти, как солома. Лучше бы, конечно, самописку, чтобы сама писала. Или это – вечное перо.