Жилины. Глава 24. Отец. Весна и лето 1748 года

Владимир Жестков
     Иван ехал домой отцу помочь. Думал, что всё будет, как всегда до того было. Отец командовать примется, а он делать. Удобно ему это было, вроде и учится чему полезному, что когда-то, а когда это ещё будет, неизвестно, ему в жизни пригодиться может, а при этом о чём-то своём думать можно и не вникать совсем в то, что руками делаешь. Успеет ещё вникнуть. А вишь, как получилось. Отец даже подсказать ничего не может, лежит на лавке и постанывает иногда, когда его хворь особо сильно доставать принимается. Можно, конечно, в избу забежать и совета у него спросить, но это уж  совсем на крайний случай, не набегаешься ведь, да и отца беспокоить по каждому пустяку не будешь. Пришлось на свои силы рассчитывать. С близнецов тоже какой спрос? Вон, они оба и Павел и Федот, стоят, рты раскрыли и смотрят на него влюблёнными глазами, как на диво какое-то заморское. "Федот, да не тот", - промелькнуло в голове. Иван даже ухмыльнулся про себя, надо же какая ерунда в голову лезет, а затем уже глубоко задумался:

     "Что дальше делать? Когда в поле идти пора настанет? А может уже пора, а он в избе сиднем сидит? Ну, пусть даже при деле каком, но всё одно, рядом с домом, а поле-то, оно вон где. Хотя там никого не видно. Вчерась, сосед дядя Пётр на свою полосу вышел, к земле нагнулся, что-то там нашёл, отсюда Иван разглядеть не смог, что, постоял там, постоял, да домой вернулся, пахать не стал. Значит рано ещё, или как? Спросить пойти, так боязно, засмеют ведь мужики, скажут экий ты парень не разумный", - всё это в его голове крутилось, пока он специально изготовленной им из согнутого гвоздя скобкой бито к держалу гужиком прикреплял.          

     Наступило настоящее тепло. Мать днём даже стала избу с утра настежь раскрывать, проветривать да просушивать. Отцу явно полегчало, он, вначале робко и нерешительно так, присаживаться на лавке, ноги свешивая, принялся. Потом вставать и потихоньку вдоль стола, за него придерживаясь, ходить начал, туда-сюда. Походит чуток и опять на лавку валится, сил совсем не осталось. Но он упорный очень был, повторял всё снова и снова. И так несколько дней. Наконец он осмелел совсем и на улицу выбрался. На крыльцо сел и там долго сидел, то на поле, за околицей виднеющееся, посматривая, то головой из стороны в сторону крутя. Вдруг встал неспешно, на землю спустился, за поручень придерживаясь, и в отхожее место сам безо всякой помощи, только что слегка покачиваясь на ходу, медленно-медленно побрёл. Дальше пошло всё лучше и лучше. После облегчения отец, который появился на улице, уже много бодрее добрался до Ивана, взял в руку только, что отложенный тем в сторону новенький цеп, удовлетворённо хмыкнул и присел рядышком, прикрыв глаза, вытянув ноги и откинувшись назад, так чтобы солнышко полностью всё его лицо осветило, и он погреться смог бы под его живительными лучами. Иван даже шевелиться перестал, чтобы отца не тревожить.

     Неожиданно отец глаза открыл и как будто и не болел вовсе, совершенно обычным своим взглядом требовательным и всевидящим, которого всегда боялся Иван, пока маленьким был, на него посмотрел:

     - Я смотрю, ты действительно вырос, - совершенно другим, чем ещё вчера, тоном проговорил он, - я ведь всё тебя за маленького принимал. А ты вон, цеп новый соорудил. Ладно, что здесь рассиживать, пойдем в поле, посмотрим, как там земля, готова или нет.

     Иван диву давался, буквально только, что отец почти бездыханным лежал, они с матерью боялись даже загадывать, доживёт он до следующего утра или нет. А тут, на тебе, сам встал, а теперь вот в поле пойти хочет. От радости, что отец выздоровел, Иван вскочил на ноги и почти бегом к калитке устремился, но затем оглянулся в надежде, что отец его догонит, и остановился. Отец на ноги встал, а шагнуть боится, стоит испуганный, что упасть может и на сына, который в десяти шагах от него уже остановился, смотрит.

     - Ой, - только и вырвалось у Ивана, он вернулся назад, взял отца под руку, и они так и пошли, шаг за шагом, вначале на улицу, а потом уже и к полю. Шли долго, но шли. Всё в душе Ивана пело, "мы с отцом вместе в поле идём", хотелось закричать ему во всё горло, но он молчал, понимал, что нечего шум поднимать. На улице никого видно не было, народ дома к посевной готовился, стуки со всех сторон слышались. До той десятины с лишком, где они овёс хотели сеять, идти с полверсты пришлось. Когда они, по начавшей зеленеть меже, всё также, под руку, добрались до неё, отец мотыгой, которую он прихватил из дома, ковырнул землю, нагнулся, чуть не упал, хорошо Иван рядом был, подхватить успел, снова нагнулся, на этот раз успешно и комок земли рукой захватил. Землю к носу поднёс, понюхал, затем к Ивану повернулся, улыбнулся и произнёс совершенно непонятное Ивану:

     - Землёй родной пахнет.

     Затем он руку, в которой землю держал, в кулак сжал, потом разжал и тыльной стороной вверх перевернул. Земля, как комком была, комком и упала.

     - Рано ещё пахать, не просохла землица, не менее пяти дён ждать придётся, - он голову к Ивану повернул и совсем другим голосом, тем который Иван последние дни в избе слышал, прохрипел:

     - Отведи меня в избу, устал я что-то.

     До дома они добирались долго. Через каждые несколько шагов отец останавливался и передыхал. Деревня, пока они добирались до неё, вся видна была, словно на ладони. Вон женщина по воду с вёдрами в левой руке и коромыслом в правой идёт, а навстречу ей соседка уже с полными вёдрами возвращается. Иван на секунду отвлёкся от них, отец снова остановился и сына за собой потянул. Ивану показалось даже, что он опять с себя приходить начал, поскольку глаза опять ожили и в них знакомое ехидство появилось:

     - Ты, Ваня глянь, наши плакальщицы встретились. Вот увидишь, мы до дома добраться успеем, и калитку за собой затворим, а они всё так и будут стоять, как будто кто их заколдовал.

     И ведь действительно всё так и случилось. Та, что с пустыми вёдрами шла, их на землю поставила и коромыслом начала размахивать, что-то оживлённо рассказывая, а та, что с полными домой возвращалась, как застыла. И ведь не тяжело её было с ведрами, водой наполненными, стоять вот так. "По-видимому, не тяжело", - решил Иван, притворяя за собой калитку.

     Он и задержался-то всего на пару секунд, не больше, но этого хватило, чтобы отец успел дойти до середины двора. Там он вдруг покачнулся и неловко начал валиться на бок. Мать, которая давно уже стояла на крыльце, и не спускала с них глаз, молнией сбежала во двор и буквально поднырнула под него. Пока он падал на неё, подскочил Иван, успевший отца подхватить и осторожно на землю положить. Затем они вдвоем, со вскочившей на ноги матерью, подняли его и на руках внесли в избу. Дети, устроившие в отсутствии взрослых настоящий кавардак, моментально затихли, как только мать с Иваном внесли их отца и положили на его лавку.

     - Мам, он спит, - с удивлением сказал Иван.

     Мать только плечами пожала:

     - Устал с непривычки, сколько времени пролежал, а тут до поля и обратно прошагал.

     - Когда он заснул, прямо на ходу что ли?

     - Думаю, что так. Мы его несли, а он сопел, как это с ним во сне бывало. Вот я и сама подумала, что он спит.

     Иван только головой покачал.

     Отец проспал, не просыпаясь до утра, а утром проснулся, как ни в чём не бывало. Свесил ноги с лавки и сел, протирая глаза. Иван уже сидел за столом и ел кашу, которую поставила перед ним мать, суетившаяся около печи. Все остальные в избе ещё спали.

     - Ну, отец ты меня удивил, - Иван есть закончил, ложку облизал и в руку кружку со смородиновым киселём, который мать сварила из высушенных ягод, привезённых Иваном, взял, - шли вместе, а ты прямо на ходу заснул, хорошо мама подбежала, не дала тебе упасть. Мы тебя в дом на руках внесли, ты так и не проснулся.

     Отец головой качнул:

     - Знаешь? Я это не помню. Последнее, что в памяти осталось, как мы с поля шли и плакальщиц наших, Прасковью с Пелашкой увидели.   

     Ивану с матерью только и оставалось, что тоже головами покачать.

     Вечером, по случаю, что отец поправляться принялся, Иван решил всю семью новым кушаньем угостить. Он из мешка, что в погребе стоял, достал по две картофелины на каждого, даже на самых маленьких, и в избу их принёс:

     - Мам, почистить их надо, да в подсоленной воде сварить, - и он показал, как картошку чистить следует.

     Блюдо всем настолько понравилось, что решили остальные посадить, а осенью, когда новый урожай будет, наесться до отвала.

     Отцу вроде бы становилось лучше прямо на глазах. Сил у него, конечно, почти совсем не было и ни о какой работе в поле и речи не могло идти, поэтому, когда настала пора туда выйти, Ивану с близнецами пришлось принять это бремя на себя. Отец ходил с ними, бодрясь и каждый день, уверяя скорее себя, нежели их, что уж вот сегодня он тоже впряжётся и тоже потянет, но стоило им добраться до поля, как он буквально падал на землю и сил его хватало только на то, чтобы изредка давать советы, точные и выверенные многолетней практикой работы в поле. Ни о какой физической помощи не могло быть и речи.

     В тот год отец Ивана решил ни горох, ни пшеницу не сеять, а в качестве и яровых и озимых использовать только овёс и рожь. Вот и семена именно их он ещё с осени подготовил. На лён у него сил вообще не было и, хотя соседи сажали его достаточно много и денег он давал больше, отец напрочь от него отказался. Одному с льном справиться было невозможно.

     - Здесь мы подошли, - сказал папа, - к самой сложной для современного понимания странице жизни крестьянина той поры. Как я понял, на семью Ивана приходилось около 3 с половиной десятин пахотной земли в трёх полях. Долго я пытался понять, что это означает, но до конца так и не смог полностью разобраться. По всей видимости, такая площадь отводилась под посевы яровых культур, такая же под озимые, и столько же стояло под паром, а значит, отдыхало. Десятина в пересчёте на современные единицы площади практически равняется одному гектару, вернее побольше, чем гектар, примерно на 9 процентов. Вот ты и посчитай, - это он уже ко мне обратился, - сколько времени у Ивана ушло на вспашку трех гектаров земли, если лемех сохи имеет ширину от 17 до 20 сантиметров, потом их же боронования, сева, и повторного боронования, чтобы заделать семена. И всё это надо было делать, с трудом удерживая в руках неимоверно потяжелевшую уже через какой-то десяток минут соху, стремящуюся куда угодно, только не в прямом направлении, необходимом, чтобы получить ровную, как по ниточке, борозду. Да при этом надобно было непрерывно понукать и подгонять тоже уставшую от этой монотонной ходьбы лошадку, которая соху тянула. Осенью, когда Иван первый раз взял Тихонову книжицу и начал в неё заносить всё то, чем он занимался тем летом, он уже не ощущал той дрожи в руках и боли по всему вроде бы привычному к тяжёлой монотонной работе телу. Но в памяти осталось, что одно дело тянуть за собой или подталкивать вперёд катящуюся на колёсах тележку, пусть и пытающуюся застрять в каждой даже самой маленькой ямке, а уж о глубоких рытвинах и речь не идёт, и совсем другое - удерживая почти на весу соху, раз за разом от межи до межи проходить десятки верст, чтобы привести слежавшуюся за год почву в пригодное для сева состояние. Ему даже казаться начало, что к той земле никто никогда ещё не прикасался, такой плотной и неподъёмной она была.

     Каждый день к вечеру у Ивана болело всё тело – от кистей рук, удерживающих соху, до подошв ног, сделавших десятки тысяч шагов по вспаханной только что земле. И всё это за бесконечно длинный день. Да тут ещё всё чаще и чаще возникающие остановки, связанные с починкой прямо на ходу рвущихся, трущихся друг о друга деталей сохи. Да ещё время от времени надо было остановиться и посидеть где-нибудь в сторонке, чтобы не так самому передохнуть, как дать возможность лошадке тоже перевести дыхание, попить водички, да немного пожевать овса или сена, чтобы набраться сил и вновь тянуть, тянуть и тянуть. А тут начались серьёзные боли в спине, шее, пояснице и даже внутри живота и то всё болеть принялось. Удивительно, но организм никак не желал втянуться в эту работу и больше на неё внимания не обращать. Каждый день всё повторялось снова и снова. Когда Иван к вечеру добирался до дома, сил у него оставалось лишь на то, чтобы почти механически, не замечая порой, что он забрасывает в рот, немного перекусить и тут же завалиться на бок и провалиться в какую-то чёрную бесконечную бездну. О том, чтобы самому весёлым и бодрым, хорошо отдохнувшим за ночь, вскочить на ноги, и тут же приняться за любую работу, только дай ему что-нибудь в руки, речи уже не было. Матери приходилось ежедневно залезать на сеновал и долго трясти его, чтобы он, недоуменно крутя головой, мог прийти в себя и окончательно проснуться.   

     Не успел Иван с пахотой закончить, как уже к севу надо было приступать. Первым овёс должен отсеяться, рожь уже за ним. Вроде Иван уже не раз и не два этим занимался, но прежде под присмотром отца, и не так сам сеял, как смотрел, как искусно этим отец занимался. Поэтому по большей части ранее он в сторонке сидел, смотрел, да в лукошко отцу семена подсыпал. Теперь же он главным стал, а та работа, которую ему в прошлые года приходилось выполнять, братьям досталась. Отец, сил поднабравшийся, в первый день ненадолго подключиться смог. Он взял решето с зерном, повесил его через плечо на длинной бечеве, так чтобы решето чуть повыше пояса оказалось, и пошёл по полю, рукой зёрна веером разбрасывая. При этом он горсть бросал так, чтобы семена всей кучей в край решета попадали и, лишь отскочив от него, разлетались во все стороны. Это надо было видеть. Такого мастерства Ивану даже к осени достичь не удалось. Но отец только до конца делянки добраться так лихо, как начал, смог, и тут же на землю присел. Иван, который рядом с ним шёл и во все глаза смотрел, как у отца всё это ловко получается, лукошко у него забрал и сам пошёл. Не так быстро, конечно, и не так уверенно, но пошёл, и зерно из его руки тоже рассеиваться принялось. Братьям отец другую, немаловажную работу поручил. Им следовало за бороной, в которую лошадь запрягли, по засеянному полю пройти, да не по одному разу, чтобы семена надёжно в землю заглубить. Братья только несколько раз осилили проход из одного в другой конец делянки, да выдохлись быстро. Малы они ещё, чтобы с такой работой справляться. Пришлось Ивану её заканчивать. Тут уж было не до спешки, как он хотел – весь сев за пару дней завершить. Так не получалось. Разбросал немного семян, будь добр отложи лукошко в сторонку, да за вожжи берись, лошадку подгоняй, чтобы она борону туда-сюда потаскала, да так, чтобы зерна на поверхности не остались. Иначе птицы налетят, и все твои надежды на будущий урожай прахом пойдут. Птицы зёрнам корешка даже пустить не дадут, всё склюют. И ведь так тщательно выберут, что ни один колосок вырасти не сможет. Тут уж некогда задумываться.

     Иван, как все яровые хлеба посеял, надеялся хоть сколько, но передохнуть. Отец даже засмеялся язвительно, услышав об этом.

     - Зимой отдыхать будешь, - начал он и запнулся, вспомнив, что зима для его сына самый, что ни на есть рабочий сезон. Он только виновато на него посмотрел, но начатую было фразу закончил:

     - Не до отдыха сейчас Ванюша, пар обрабатывать пора. Опять пахать, да не просто, а первый раз. Когда время подойдёт, во второй раз выйти на пар придётся, ну а уж потом и в третий.

     Пришлось Ивану снова в рукоятки сохи вцепиться и за неделю, без продыха, поле паровое вспахать, да тут же на него весь навоз вывезти, разбросать по всей площади, как получилось, и заборонить его. И пусть за бороной братья шли, Иван рядом с ними был и разбивал граблями крупные куски навоза.

      Только пар вспахали, как уже надо озимые убирать. И рожь, и овёс почти одновременно созрели.   

      Неожиданно папа замолчал, я приоткрыл глаза, и на него глянул. Я любил слушать истории разные, слегка прикрыв глаза. Так я лучше мог представить себе картинку того, о чём мне рассказывали. Отец сидел и смотрел в окно. Наконец, он тяжело вздохнул и заговорил:

     - Такая вот жизнь была у крестьян, почти без отдыха и роздыха. Закончили посевную яровых, готовься к жатве озимых. Откосил луговины, надо сеять озимые, затем жать яровые и так всё тёплое время года. Затем начинается холодная, полуголодная и очень длинная зима. И так год за годом всю жизнь, пока здоровье позволяет, и силёнки ещё имеются. Есть праздники, без них нельзя, когда-то необходимо и передохнуть. Летних немного и все они короткие, по одному дню, но очень весёлые. Их всегда ждали с нетерпением. Работать, почти во все, было запрещено, вот их и посвящали веселью да гульбе. Я думаю, ты их знаешь, ну, а если не знаешь, то о них слышал.

     Я понял, папа сел на любимого конька, теперь пока обо всех не расскажет, продолжения истории Ивана я не узнаю. А он уже и перечислять всё принялся:

      - Янка Купала, его в те времена отмечали почти в день солнцестояния, если я не ошибаюсь 24 июня. Я тебе все даты по старому стилю говорить буду, на новый сам переведёшь, не маленький. За ним следовал Ильин день, праздник в честь Ильи Громовержца. Ты о нём наверняка из поговорки знаешь – "Петр и Павел час убавил, Илья Пророк второй уволок". Знаешь?

     Я машинально кивнул, хотел сказать, что уже не один раз обо всём этом от него слышал, но побоялся обидеть отца, а он уж продолжать принялся:

      - Дальше три Спаса пошли – Медовый, Яблочный и Хлебный или Ореховым его ещё называли. Медовый означал, что пчёлы закончили собирать нектар впрок на зиму и теперь только для текущего прокорма по цветам летают. В этот день начинали мёд качать. Яблочный приходился на 6 августа – день Преображения Господня и означал, что можно яблоки есть, до этого дня на яблоки был запрет строгий. В этот же день следовало начать убирать поля от следов снятого урожая, чтобы будущий богатым был. Хлебный – означал, что урожай зерновых был весь собран. Вязали последний, так называемый именинный сноп и пекли хлеб из зерна нового урожая. Конечно, те, у кого старого зерна или муки в закромах не осталось, начинали печь хлеб из нового зерна раньше, но их за это не осуждали, не с голоду же помирать, но всё равно они тоже считали, что хлеб из нового зерна они только в Хлебный Спас пекут. Ну, а Ореховым его называли, поскольку орехи поспели, их в церковь несли, там освящали, и лишь после этого их есть можно было. Вот и все летние праздники. Дальше до Покрова Пресвятой Богородицы, то есть до 1 октября, их не было. Время горячее, не до празднеств, надо к холодной зиме готовиться. А вот зимой народ целыми неделями мог гулять. Такими продолжительными праздники были. Веселились при этом до упада – Рождество со Святками, Крещение, Масленица, Пасха и всё такое прочее. Но надо же разнообразить время, для этого посты существуют. Их столько, что все перечислять язык заболит. Но и они, и сроки их не просто так на свет появились, а с глубоким смыслом. Ладно, об этом потом, как-нибудь на досуге поговорим, - отец неожиданно, как очнулся, - давай лучше дальше продолжать. Но, конечно, ты понять должен, что у народа простого не жизнь была, а малина, - протянул он, заканчивая эту тему, и свой рассказ продолжил.

     Но начал его настолько неожиданно, что, если бы я не на стуле сидел, точно упал бы. Вот с чего он начал: 

     - Отец умер ночью, когда сенокос заканчивался. Деревенской общине оставался всего один день, чтобы завершить работу. Косцы уже закончили, остались небольшие участки на неудобьях, куда, как правило, ставили детей, но и таких мест было раз, два, да обчёлся. Накануне женщины ещё продолжали ворошить подсыхающую траву, но поскольку погода была жаркой, а небо безоблачным, то было ясно, к полудню последние стога будут смётаны и их тоже можно будет отвезти тем, на кого выпал такой неудобный жребий, быть последними. Во дворе родителей Ивана такой стожище красовался уже несколько дней. И вот именно в эту ночь он и умер. Вечером был бодр и непривычно разговорчив. Детство вспоминал, о какой-то рыбалке рассказывал, о том, как с матерью познакомился. Всем интересно было, его таким никто не видел. Спать легли, так на сеновале, куда все дети забрались, ещё долго разговоры о рассказах отца не смолкали. Утром Иван встал снова почти раньше всех, лишь мать уже проскользнула в хлев доить корову. Иван выпил большую кружку вчерашнего, холодного, прямо из погреба молока с приличной по размеру краюхой хлеба и тихонько, чтобы отца особо не беспокоить, выбрался на улицу. Выходя из избы, он бросил взгляд на лавку, где лежал отец, и ему показалось, что тот спокойно спит на боку, только не как обычно, подтянув ноги, согнутые в коленях, почти к подбородку, в своей излюбленной позе. Отец лежал, слегка откинув голову назад, и вытянувшись во весь свой не маленький рост. Иван даже не стал задумываться, почему он спит в каком-то непривычном положении. Спит и спит, какая разница, скрючившись или вытянувшись. Главное это – спит. Вот он спокойненько и ушёл на дальний луг. Надумал, пока другие односельчане подтянутся, ещё поворошить высохшее сено, да начать сгребать его к тому месту, где уже начал образовываться очередной стог.

     Народ потихоньку подтягивался, послышались смешки. Бабы все были наряжены в лучшие свои платья, а уж сколько на них всяких безделушек было понавешено, это видеть надобно своими глазами. И на шее, и в волосах, и в ушах, что-то болталось, на руках браслеты крутились-вертелись, пальцы все в кольцах были, а уж какие платки у них на головах красовались, закачаться можно было. Иван даже на грабли опёрся, да так и застыл, когда подошла очередная группа молодых девиц с тугими длинными косами, которые те гордо несли переброшенными на грудь. Вот, мол, мы ещё молодки не засватанные, не теряйтесь парни. Да вокруг Ивана так и начали они крутиться и как бы случайно его то коснётся кто рукой своей, то прижмётся кто, как бы отступая назад, да на Ивана наткнувшись, смехом займётся. Иван ведь жених видный. Мало того, что работник отменный. Все видели, да любовались, как он в поле себя вёл, а уж когда в один ряд с мужиками опытными встал и косами все одновременно махнули, он быстро вперёд ушёл, мало кто пытался за ним угнаться, да всё без толку. Ну, а поскольку все знали, что он через неделю уйдёт, а ещё через десяток дней опять, теперь уже мимоходом, появится с коробом за плечами, следовало спешить. Может, клюнет на кого эта крупная желанная рыбка. Никто ведь даже предположить не мог, что там, где-то далеко, отсюда не видно, жила одна краля, милей которой для Ивана никого не существовало на всем белом свете. 

     Подошли уже все, не видно было лишь братьев, да сестёр Ивановых. Он даже беспокоиться стал, что это мать не разбудила их, что ли. Но, нет, вон появилась Александра, значит, и остальные следом идут. Александра самая шустрая из них, всегда впереди несётся. Только, что это она в платье тёмном и платок у неё на голову чёрный наброшен. Иван никак понять не мог, хотя все вокруг смолкли и головы опустили:

     - Ваня, папа умер. Мама послала передать тебе, да попросила домой вернуться. Вы уж простите, люди добрые, - поклонилась она односельчанам, - горе у нас, не сможем мы вам сегодня помочь.

     Смерть любого члена общины, да ещё живущей по старым канонам, всегда была, кто бы не умер, горем для всех, поэтому заштатные плакальщицы – Пелагея с Прасковьей, сразу же голосить принялись, да и многие другие, особенно женщины, слезу пустили. Ивана, который отцом молодого Ивана был, все любили. Мужик он добрый был, работящий, безотказный, а то, что всегда угрюмый, так это во вред обществу не шло. Все понимали, что рано или поздно это судьба каждого из них, но всё равно любая смерть оказывалась неожиданностью, даже, если человек болел долго, а Иван как раз из таких был.

     - Ну, что судари и сударыни, - послышался голос старосты, и все моментально замолкли, только отдельные всхлипывания продолжали слышаться, - отпустим Ваню с Богом, поработаем на славу, сено убрать требуется, а то не дай Господи, такому случиться, но притянет Перун тучу грозовую и пойдут прахом труды наши тяжкие. Иди Ваня, мы все попозже подойдём, как тут закончим.      

     Почти бегом возвращались они, и по дороге Александра рассказывала Ивану, как всё произошло:

     - Мы уж все встали и готовы были за стол сесть, а батюшка всё спит и спит. Мама и подошла к нему, а он холодный уже. Значит, когда-то ночью преставился. Когда ты уходил, тятя уже мертвым был.

     Она много чего говорила, но он её не слушал. Вернее сказать, не слышал, поскольку в голове одна мысль начала биться и всё собой застила, "ведь я с ним даже не попрощался, как же так получилось". Эта мысль крутилась и крутилась, и изредка через неё просачивался голос Александры, и он даже запомнил, как она причитала:

     - Ведь он без исповеди от нас ушёл. Как ты думаешь, это грех или нет?

     Он ей даже что-то объяснял и успокаивал. Но вот что? Он даже не стал пытаться вспомнить. И действительно, ну, что он мог ей, сам ничего не знающий и не понимающий, сказать толкового. Надо было бы у старосты, Прокопия Ниловича, спросить, но он забыл это сделать, когда тот его провожал. Это, наверное, всего единожды случилось, что они вдвоем стояли, мать же с сёстрами нельзя считать, хоть тут же рядом находились.   

    Следующие три дня Иван вспомнить, как не пытался, пока до Жилиц добирался, не мог. Всё было, как кисеёй занавешено. Отдельные места всплывали урывочно в памяти, а цельной картины никак не получалось. Пытался сколько раз вспомнить, хоть что существенное, но сразу же слёзы течь принимались, горло спазмом схватывало, тут уж не до воспоминаний. Оказывается, Иван отца сильно любил и очень ему его в последующей жизни не хватать стало. Вроде и общались в последнее время немного, да и немногословным тот всегда был, а вот ведь, как получилось. Тянуло Ивана в дом родной, и не только потому, что там братья с сёстрами, с которыми он всё своё детство провёл, а потому, что там батюшка с матушкой его ждали. И вот теперь отца нет и никогда уже не будет, и ни одного он его слова не услышит, ни одного подзатыльника не получит, да как жить дальше не подскажет. Много времени прошло прежде, чем горе не улеглось почти совсем и в памяти не начали всплывать отдельные моменты тех, оставшихся на всю жизнь страшными, трёх дней.

     Обычно, вспоминалось что-то, когда Иван на телеге ехал куда. Он глаза тогда прикрывал, лошадь сама знала, куда ей идти надобно, и перед ним картинки некоторые всплывали. Хаотично так. Никак он их в одно целое собрать не мог, как ни пытался. И всегда всё начиналось с одного и того же.

     Мать, вся в чёрном, сразу же сильно постаревшая, сидела перед лавкой, на которой отец лежал, и молча плакала. Слёзы текли и текли. Александра с Софьей рядом стояли, время от времени лицо матери чистым платком от слёз вытирая. Младшие все по углам забились, ни о каких играх речи нет. В избе холодно было. Печь потушена и хоть на улице жара стояла, солнце в голубом небе резвилось и столько тепла на землю посылало, что только радоваться надобно было, а в горнице зябко. Люди разные заходили, кто просто молча стоял и про себя помолившись, да поклонившись, избу покидал, а кто и приносил, что горячее, поесть. Дети ели с удовольствием, а мать и старшие сёстры, если только ковырнули слегка, что, да и всё. Себя Иван никак там обнаружить не мог. Понимал, что он тоже из избы разве только по нужде выходил, спал прямо на полу рядом с лавкой, где батюшка лежал. Там кто-то рухлядь какую-то бросил, чтобы хоть чуточку помягче было. Но ему всё одно было, он ничего не чувствовал, да и не помнил совсем ничего. Только плач непрестанный, который из-под иконы, что в красном углу висела, доносился. Там Пелагея с Прасковьей устроились, и по очереди тихонько голосили. Все три дня ведь там провели. Иван никак потом в голову себе взять не мог, как это могло быть, чтобы этот плач постоянно в ушах стоял. Может менял их кто? Не могли же эти бабы безвылазно три дня проплакать. Сколько же сил на это надобно. Но этого он так и не понял, а спросить потом забыл, так и остался у него в голове отзвук того плача, и, как тяжёлая минута подступала, тот плач вновь звучать принимался.

     И тот момент, когда их всех из избы выгнали, чтобы три старухи древние отца вымыть смогли, да в новые одежды нарядить, он никак вспомнить не мог, да и лиц тех бабок  тоже. Безликими они какими-то в его памяти остались.

     А дальше опять провал. Ну, не мог он вспомнить, понимал же, что надо это сделать, но не пускала его память в закрома свои, ни, кто молитвы читал, староста, наверное, но только Иван этого вспомнить не сумел, ни, кто и как в домовину тело отца его положил, ни, кто на полотенцах специальных, длинных, гроб из избы выносил, ни, как все они, все, всей общиной, даже с детьми совсем малыми неразумными, посолонь дом обходили. Следом за мужиками обходили, тяжелую домовину несущими. Не помнил он и как до кладбища шли. Ничего он этого не помнил. 

     Только перед самым погребением в его сознании что-то прорезалось, вот некоторые картинки в памяти и принялись всплывать, правда, тоже видать не по порядку, а так, как им самим вздумалось. Поэтому, то он видел лицо отца, не белого цвета, а какого-то желтоватого, такого каким бывает воск сотовый, когда мед весь в медогонке на дно в специальную банку стечет, да венец на лбу его в память врезался. А то вдруг, почему-то, ноги, из-под белого савана виднеющиеся в носках белых и тапочках, из льна пошитых, вспоминались. Немного времени проходило, и новая картинка появлялась. Теперь он икону Божьей Матери, маленькую такую, специально для таких целей предназначенную, на груди отца лежащую, видел, а чуть ниже руки и поясок, его расшитый, только наброшенный, узлом не завязанный, это чтобы освободиться он от него мог при воскрешении. А вот руки он хорошо запомнил. Они на груди, чуть выше пояска, скрещёнными находились. В левой отец лестовку свою кожаную, которую он частенько перебирал, держал, а поверх неё правая рука, с пальцами в двуперстие собранными, лежала. Это он очень отчетливо помнил. Наверное, тогда на него это впечатление большое произвело.      

     Все эти вещи, и одежду, и тапочки, в которых отца в гроб положили, и иконки, и венец, были приуготовлены ещё давно, задолго до исхода, как только отец тяжело заболел. Всё те же древние бабки пришли и всё заранее приуготовили, а потом мать, молясь и плача, в тайное, одной ей известное место всё сложила, а вот теперь достать пришлось. Сгодилось всё.

     Само погребение Иван не запомнил. Оно состоялось, как и положено было, до макушки дня, то есть до полудня. Ему потом рассказывали, что, когда гроб над теми шестами, на которых он стоял, приподняли, шесты убрали, а гроб стали в могилу опускать, его крепко мужикам держать пришлось. Он всё порывался следом за гробом в ту зияющую дыру, которая, как ему тогда казалось, на тот свет ведёт, броситься, чтобы отца назад вытащить, а если не удастся, то вместе с ним там остаться. "Он же болен совсем, за ним там уход требуется", - так он повторял всё время. Но сам он это не запомнил. Это ему уже много позже, когда он в себя окончательно пришёл, рассказывали.

     Больше ничего, как он не старался, хоть что вспомнить, в памяти его не всплыло. Так и осталась самой яркой только та картинка, где он руки на груди, скрещённые, с лестовкой в одной и двуперстием на другой, видел.   

     Панихида и поминальная трапеза, как бы тоже без него прошли. Их он напрочь не видел, да, как потом оказалось и не присутствовал там вовсе, вернее был, но не там. Ему уже потом, значительно позднее, а это случилось почти через год после смерти отца, рассказали, что, когда все домой с кладбища вернулись, он лёг на ту подстилку, на которой ночевал рядом с мёртвым отцом, обнял ножку лавки и отключился. Народ уже разойтись успел, а он всё спал и спал. Решили даже, что он может без сознания там лежал, но нет, вроде посапывал нормально. Так сосед, старый Пётр, друг отца, сказал, а он всегда всё знал, никогда не ошибался.

     Староста каждый день к ним заходил. У Ивана совсем сил не было, и Прокопий Нилович попросил мужиков взять на себя труды и заботы за землей и всем, что на ней растёт, что семье отца Ивана принадлежало. Вот всем миром пар и второй, а затем и третий раз вспахали, и яровые сжали, и озимые посеяли. Семян на озимые от прошлых лет не осталось, пришлось часть зерна этого урожая на их сев пустить.

     Время подпирало, в Жилицах его ждал Тихон. Следовало собираться и ехать. Мать с сёстрами Ивану уже много раз об этом напоминали, но он лишь головой кивал, да крепче ножку лавки той, около которой он теперь всё свое время проводил, обнимал.

     Неожиданно это странное поведение Ивана закончилось, и самое главная роль в этом, как ни удивительно, Марфе принадлежала. Она посчитала, когда Иван возвращаться должен был и за пару дней до того к нему в гости пришла. Несколько мешков у неё поделок ею разукрашенных набралось. Картина, которую она увидела, её поразила. Она присела рядом с Иваном и начала рассказывать ему о том, как отец с горем справился, когда её мать умерла. Иван вначале безучастно всё слушал, а затем заплакал. Вокруг решили, что ему ещё хуже стало, но Марфа всех успокоила. Она домой сходила, отвар каких-то травок принесла и Ивана ими отпаивать принялась. На следующий день всё его упадническое настроение прошло, он даже до могилки отца вместе с матерью и сёстрами прогулялся. Посмотрели они, как там всё обстоит, помолились, да назад пошли. На кладбище, как мать сказала, ничего не изменилось, но Иван всё, как первый раз увидел, и Честный и Животворящий восьмиконечный Крест с двускатной крышей в ногах покойного и могильный холмик, на котором лежал внушительных размеров камень. С одной стороны, камень - это место отдыха ангелов и души усопшего, а с другой, преграда, чтобы душа не выбралась сразу же из могилы и не пошла за погребальной процессией, когда та после похорон в деревню возвращаться будет. И на еловые веточки, которые дети разбрасывали, возвращаясь с кладбища, внимание обратил, с раннего детства знал, что так делают, чтобы душа не смогла найти дорогу, по которой она могла домой вернуться, и чтобы нечистые её сопроводить не смогли.

      На следующий день, с самого утра Иван запряг Воронка, загрузил на телегу мешки с Марфиными поделками, взял на память об отце клюку, которую тот в последние дни перед кончиной из толстого березового сука под себя мастерил, поклонился Прокопию Ниловичу и дому родному, мать с сёстрами обнял на прощание, и плёткой взмахнул. Воронок с видимым удовольствием рысью побежал в сторону столбовой дороги.

     Продолжение следует