Пасхальное яичко

Лидия Соловей
    Как и всегда на Пасху, Авдотья молилась целую ночь, разговлялась в одиночестве, под утро ложилась на часок вздремнуть, а встав и одевшись во всё чистое, собирала маленький узелок.
Туда бережно ложился кругленький калачик с вылепленным поверху крестиком, мисочка с холодцом, немного конфеток, а поверх всего – темно-красное, в разводах, пасхальное яичко.
Перекрестившись на икону Божьей матери –заступницы, Авдотья выходила на тихую, спавшую воскресным сном улицу. Похрустывая непрочным апрельским ледком, осторожно  переходила дорогу и поворачивала направо, направляясь к самому дальнему на улице дому, стоявшему в стороне от других. Дом был довоенный, нечиненый, осевший в землю по самые окна, отчего казался угрюмым и нежилым. Однако на скамье у позеленевшего забора сидел старик, и было видно, что он привык вот так сидеть, немного сгорбившись и отставив в сторону ногу на деревянном протезе. Вздрагивающими негнущимися пальцами старик никак не мог достать из пачки беломорину, а достав, с трудом зажёг спичку и, наконец, прикурил. Едкий дым обволок его серо-чёрную фуфайку, обсыпанную рыжими табачными крошками. Старик бурчал что-то непонятное себе под нос, уставившись безучастным взглядом в землю. Услышав хруст льдинок под ногами приближающейся к нему бабы, он перестал бормотать, затаился, осторожно повернул голову и замер в ожидании.
Льдинки больше не хрустели. Над улицей повисла тишина.
Авдотья стояла напротив скамьи, держа двумя руками спереди себя узелок. Папироса в безвольно опущенной руке старика устала дымить и потухла.
- Христос Воскресе, - нараспев произнесла баба, доставая из узелка яичко и с поклоном протягивая его старику. – Со светлым Вас, Тимофей Андреич, Христовым Воскресением.
- Так и не подняв головы, старик нехотя протянул подрагивающую руку и взял скрюченными пальцами весёлое, темно-красное яичко.
- Воистинно Воскрес, - проклёкало у него где-то глубоко внутри. - Пришла-таки, проклятая, не забыла и нынче старика.
- Так ведь Пасха сегодня.
- То-то и оно, что Пасха. Хочешь, чтобы прощения попросил, покаялся? Эх, кабы не стоял я одной ногой на пороге мира того, неизвестного, послал бы я тебя вместе с яйцом твоим куда подальше. Да, вдруг, материализьм-то, ишо не вся правда, возьмет твой Бог, да за грех почтет, что отверг яйцо пасхальное, и пропишет вечные неудобства на свете том. О-хо-хо, хоть бы сдохла ты, баба, поскорее.
- Бог милует пока, - перекрестилась Авдотья.
- Пока… пока… Раньше что-то не больно он тебя миловал?
- Так к тому, Тимофей Андреич, и Вы свою тяжелую руку приложили, - поджала губы женщина.
- Эх, баба, ежели бы только я! Да ты и сама да-а-леко не без греха.
Что это собака-то так скулит у него? - поправляя на голове плат и незаметно бросив взгляд на протез, подумала Авдотья.
- Э-эй, баба, пошто лицом-то так побелела? Не шлепнись тут часом передо мной. Ну-ка садись, садись на лавку, не пёс, не кусаюсь.
- Слава Богу, откусались, Тимофей Андреич, - прислонясь плечом к неверному забору, прошептала Авдотья. - Верно, все зубы прогнили. В бытность-то Вашу уличным председателем, помнится, больно зубасты бывали.
- Ха-ха-ха! Так, говоришь, зубастый больно был? Да-а… Быстро то времечко промелькнуло. А без зубов в ту пору никак нельзя было. Мно-о-го тогда тёмных личностей вокруг обитало. Вот хошь ты, к примеру…
- А сами-то Вы, Тимофей Андреич, неушто не тёмная личность, - переведя дух, возразила Авдотья. - Меня хоть и не было в ту пору, когда Вы ноги своей лишились, да люди ещё долго после войны сказывали, что ногу-то свою сами Вы под поезд сунули.
- Дура! Как была дурой, так ею и осталась. Я бы и так в тылу отсиделся. Не зря при райповских складах конюхом служил, хошь и не велика должность, а хлебная, на виду у начальства. Сколько я им, хрякам откормленным, добра разного перевозил… у-у, простому человеку и представить невозможно.
- Ну, над тем начальством были начальники и повыше.
- К каждому свой подход имеется. Не отказывай сильному ни в чём, вот и весь секрет. А у меня на это нюх собачий был. Не зря в войну председателем уличного комитета поставили.
- Так уж, наверняка, не зря, - подумала Авдотья, а вслух спросила:
- Так нешто и взаправду, по пьянке под колёса угодили?
- Я-то, положим, под колёса по пьянке, попал, а ты из-под какого такого паровоза к батьке с маткой с пузом пожаловала? Что крестишься, что крестишься? Грех свой замаливаешь? Вот и батька с маткой твои тоже были шибко попами одурманены.
- Да не одурманенные они никакие были, а веру в Бога, Отца нашего, блюли, - сердито возразила Авдотья.
- Во-во, я и тогда утверждал – сектанты они. Как поселились в наших краях после войны, так и стали к ним в дом со всех концов города старухи да молодухи в чёрном шастать.
- Не все в этой жизни живут только из корысти, - покосилась на старика Авдотья. – Вот и меня Господь Бог на старости лет к истинной вере привел, - снова перекрестилась она.
- Истинные, все вы истинные, праведнички, - злобно забрызгал слюной одноногий. - Все, все-е мною брезгуете! И папаша твой брезговал, и ты побрезговала, и ветераны эти, сраные, тоже нос воротят. Нацепят себе медяшек на грудь и бряцают: воевали, на фронте родину спасали. А, может, я тоже боец, другого фронта, невидимого… К ларьку пивному в День их Победы не суйся, рожи воротят, не замечают, словно и не человек я, а пёс шелудивый… А на другой день тайком, по одному, по одному к дому шастают: “Андреич, не гневайся, будь другом, налей самогоночки на опохмелку…”. Суки, все суки продажные!
Авдотья резко повернулась и собралась уходить, но в голове, вдруг, зашумело, закружилось, и, чтобы не упасть, она тяжело и шумно опустилась на скамью.
- Ты посиди, посиди, отдохни маленько, года-то уже не прежние, - засуетился старик, - а я пойду Полкашу успокою. Ишь развылся, пёс вонючий. А может тебе водицы подать али лекарства какого?
Авдотья отрицательно покачала головой и прикрыла глаза.
… Пасха в тот год была ранняя. И когда едва волоча ноги в разбитых мужских ботинках тощая брюхатая Авдотья нашла, наконец, на окраине северного городка родительский дом и, толкнув незапертую дверь, вошла в сени, на нее водопадом обрушился забытый запах сдобных куличей. Запах одурманивал, высасывая остатки сил, и она, держась дрожащей рукой за холодную стенку, мягко опустилась на чисто выскобленный, застланный новыми тканными дорожками пол.
- Не чаяли уж и дождаться тебя, Авдотьюшка, а ты на-ко вот, под самую Пасху угодила, - плакала маменька, водя осторожно мочалкой по вздувшемуся животу дочери. – Дедко еще на Крещенье сапоги на корыто выменял, да всё не верилось, что так вот возьмут и отпустят тебя. Слава господу нашему милосердному, молились мы ему ежечасно все эти годы, вот и услышал он наши молитвы.
- Может и услышал, - лениво соглашалась Авдотья, и блаженство покоя вместе со струйками тёплой воды разливалось по её измученному телу.
- Словно в воду врачиха-то лагерная глядела, - с благодарностью уже который раз подумала Авдотья. – Не видать бы мне ещё долго волюшки, кабы не шепнула она заранее про амнистию беременным, да не уговорила на грех пойти… И маменьки с тятей зря боялась. Ради моего спасения они на всё согласны. Как маменька на вологодской-то пересылке в тридцатиградусный мороз по снегу босая бежала! А у меня, раззявы, валенки те в первую же ночь стащили…
Так и не рассказав матери о валенках, похлебав постных щей и плотно занавесив окна, встала Авдотья с родителями на ночную пасхальную службу. Тогда она не то, чтобы верила в Бога, не то, чтобы совсем не верила, а службу ночную исправно отстояла, лишь изредка присаживаясь отдохнуть на сколоченный тятенькой высокий табурет.
И только под утро, когда разговелись яичком и выпили молока с куличом, маменька осмелилась спросить:
- Кто же оговорил тебя, Авдотьюшка, ведь целых пять лет отмаялась ни за что, поди…
- Ни за что, ни за что, - сердито заворчал дед, - а мы за что? За две коровы да одну старую кобылу? Да за то, что ломили от темна до темна? Сколько я тебе, старой, объяснял, что она – кулацкая дочь! Нельзя ей было в войну на стратегическом объекте работать, могла эшелон с оружием взорвать.
- Господи, прости, - перекрестилась маменька, - неужто лопатой деревянной можно рельсы взорвать?
- Какой лопатой? Она же шпионкой немецкой была. Своими руками бумагу подписала, что шпионкой была. Подписала ведь, верно?
- Подписала, - равнодушно кивнула головой Авдотья, вспомнив брызгавшего слюной следователя, зажимавшего ей пальцы казённой железной дверью. Пальцы посинели и с трудом удерживали ручку, отчего по всему листу плясали и корчили рожи фиолетовые кляксы: “подписала, подписала”.
Ложись отдыхать, доченька, - заметив слипающиеся глаза дочери, молвила маменька. Силы тебе теперь на двоих нужны.
И только встали из-за стола, тук-тук, тук-тук. Задрожали половицы, зазвякали на посуднике тарелки… Тук-тук, тук-тук – застучали под сердцем Авдотьи маленькие ножки.
Мать заметалась, забегала, стала лампаду гасить, яйца крашеные со стола прятать. Тятенька перекрестился на иконы и пошёл открывать дверь.
Стуча деревяшкой и шумно втягивая широкими ноздрями запах ладана, в кухню ввалился одноногий.
- Проходите, проходите, Тимофей Андреич, гостем будете, - засуетилась мать.
- Я в гости к сектантам не хожу. По обязанности зашёл, как должностное лицо, - расправляя усы и косясь на миску с холодцом, важно проговорил одноногий.
- Благодарствуем за труды Ваши, - польстила гостю мать.
- Благодарите нашу родную советскую власть, что разрешает вам, темноте, праздники религиозные справлять, а не то… Опять у вас гости? Кто такая? Документы имеются?
- Дочь наша, Авдотья, - степенно оглаживая бороду, пояснил тятя. А Вы бы присели, да в честь Христова воскресения пропустили рюмочку-другую. Сами не пьем, а для гостей держим.
- Не одурманенный я, в честь ваших праздников пить не стану… Впрочем, ежели для сугреву, то можно, - согласился председатель и уселся на лавку, не сводя с Авдотьи глаз.
- Что-то раньше, старик, ты мне о дочери не сказывал, а она у тебя ничего, баба смазливая, худа только больно, - колупая кривыми пальцами яйцо, процедил одноногий.
- Не сказывал, к слову не приходилось, - повторно наливая в гранёный стакан, согласился тятенька.
- На житьё пожаловала? Стало быть, необходимо документики предъявить. Кто такая, откуда пожаловала, - крякнув и подцепив на ложку холодца, прищурился председатель.
Авдотья, сбросив шаль и выставив вперёд брюхо, резко встала из-за стола и пошарила за иконой. На, подавись, говорила она всем своим видом, протягивая оторопевшему гостю клочок казённой бумаги.
- Э-э, баба, так ты оттуда, да ещё и курва, как  погляжу, - уставившись на Авдотьин живот проговорил одноногий. Впрочем, если придёшь мне услужить – баньку стопить, бельишко постирать, тогда вопрос с пропиской можно и положительно решить, – процедил председатель и, выпив “на посошок”, похромал к выходу.
- Ты, мать, стакан-то не выбрасывай, - тихо сказал тятенька. – Теперечи посудины на него не напастись будет…
Всю пасхальную неделю одноногий исправно навещал их дом. Вконец испуганная мать всякий раз, как только в сенях раздавался стук деревяшки, начинала метаться от печи к столу, скармливая одноногому с трудом скопленные к празднику харчи. Пуще всего она боялась, что “чёрт одноногий” отправит её бедную Авдотьюшку обратно за колючую проволоку.
- Ну, что я говорил, пока Тимофей Андреич не захочет, не пропишут к нему на улицу ни одну вошь, - дыша перегаром тыкал председатель в сторону измучившейся с пропиской Авдотьи. – А ты вошь, лагерная вошь, к тому же пузатая, стало быть должна передо мной, человеком, ползать и любое желание моё исполнять, а не воротить морду на сторону. Придёшь завтра ко мне полы мыть, а не то загремишь сызнова, поскольку все сроки твои проходят, а прописочка того, тю-тю, накрывается. Да я добрый, не обижу, еще и подарком одарю, ежели услужишь!
- Не бывать этому, пёс вонючий, - закричала маменька, швырнув на пол сковороду с шипящим салом, залитым двумя желтыми глазками. – По этапу снова пойду, вместе с нею, кровинушкой, пойду, а тебе, шелудивому, не дам больше над нею измываться.
- Полно, баба, полно, чего расшумелась, пошутил я, видишь, пошутил, - испуганно схватив шапку, поспешно выбежал из дома одноногий.
- Ну, теперь он новую пакость сотворит, - сокрушенно проговорил тятя.
Однако на другой день никто в их доме не появился.
В Радуницу родители отправились на кладбище, а Авдотье не здоровилось, и она прилегла отдохнуть на тёплую лежанку. Не дай Бог, - думалось ей, - родить мёртвое дитя или не доносить, не молоденькая уже, не познать тогда во век мне тихого бабьего счастья. А будет ребеночек здоровый, смышлёный, так, может, и отец дитяти пожалует, как отсидит своё. Он мужик смирный, работящий, что из того, что семья на воле, они, поди, столько лет и ждать перестали, а мы дождёмся, нам спешить некуда… Надо носки ему связать, да, пожалуй, и варежки не помешают, - неспешно думалось Авдотье в полудрёме.
Проснулось она от острого запаха самогона, бившего ей прямо в ноздри. Открыв глаза, она прямо над собою увидела топорщащиеся рыжие усы. Никак задремала, а калитку затворить забыла, - с тоской пронеслось у неё в голове. – Ишь как неслышно умеет ходить, пёс вонючий, даром, что нога деревянная. Господи, за какие грехи ты меня караешь, если ЭТО не закончилось в моей жизни, да видно, никогда и не кончится уже, - успела она подумать с покорным отчаянием.
Пьяно рыгнув, председатель больно схватил её за ногу и рванул к себе. Одной рукой он сжал ей руки, тыкая ими себе в пах, а второй стал поспешно задирать юбку, продолжая рыгать и материться. С трудом вырвав слабые руки, Авдотья вцепилась ими в шею председателя, но он, больно ткнув её коленкой в живот и снова поймав руки, так и не сумев задрать широкую юбку, тыкал ей в лицо липким, мерзким, вонючим. И она, раздираемая изнутри ненавистью, страхом и отвращением, не желая больше терпеть и унижаться, перестав сдерживаться, с силой вытолкнула из себя душивший её тяжелый муторный ком прямо в мерзкую, сопящую физиономию председателя.
От неожиданности отпрянув, утираясь и матерясь, одноногий свалился с лежанки и потащил её за собою на пол. Он долго с остервенением пинал и бил деревяшкой по её животу, пока не насытился, не упился собственной злостью…
Заскрипела калитка и, с трудом разжав тяжёлые веки, Авдотья увидела выходящего на улицу старика. Она медленно встала со скамьи, взяла узелок и, с поклоном протянув его одноногому, мягко, на распев проговорила:
- Не погнушайтесь гостинцем, Тимофей Андреич, и помяните рабу божию мертворожденную Анастасию, замученную Вами во чреве её матери, грешницы Авдотьи, в пресветлый день Радуницы.
И резко повернувшись, широко шагая крупными ногами по растаявшим лужам, Авдотья пошла к своему дому, не слыша слёзной брани и проклятий старика, сопровождаемых отчаянным визгом избиваемой им собаки, и не видя, как на теплой почерневшей земле осталось лежать помятое, тёмно-красное яичко.