Корни со стороны отца

Данголия
Бабушка моя без дела сидеть не могла, летом в огороде копалась, а зимой пряла, вязала, сшивала длинные тряпичные косы в кружки, которые потом по всему дому у нас лежали. И красиво, и ногам тепло – не по голому полу ходили.  И говорила, говорила. Когда и плакала, а когда смеялась – все больше над своими чудачествами. Я слушала. Зиму я никогда не любила - холодно. Чаще дома сидела. И мне интересно было бабушку слушать. Воображение хорошее было, вот я и все бабушкины рассказа очень четко «видела».
Жаль, что не всё, о чём рассказывала бабушка, запомнила. Тогда это было обыденно, хотя и вызывало интерес, а чаще - сочувствие. Но всё казалось из другого мира, никак не связанного с твоей жизнью. А ведь это одна цепь событий. Нет человека без его предков, без мира людей. И ты – их продолжение. Кто-то однажды сказал о генетической памяти. Она передается из поколения в поколение, накапливаясь, растворяясь в каждом человеке одного рода, становясь его собственным «я». Мы несём в себе не только сходства во внешности и характере, но и «груз» их проблем, их радостей. Наверное, поэтому бывают в каждом из нас необъяснимая тревога, непонятно от чего появившееся ожидание счастья. Может быть, и кажущееся чувство, что это с тобой когда-то происходило, здесь ты когда-то был тоже можно объяснить генетической памятью.
Как бы то ни было, но сегодня хочется из отдельных нитей событий  прошлого, с «подключением» генетической памяти, сплести канву жизни тех, кого уже давно с нами нет. Чтобы не канули навсегда в прошлое их имена. Чтобы их судьбы не растворились в реке времени. Ведь мы - их продолжение, в каждом из нас живет их частица. И кто его знает, может быть, моим внукам интересна будет судьба их предков…
Прошу прощения у моих предков, если где-то допущу неточность. Постараюсь основные события передать так, как рассказывали бабушка, мой отец и родственники из села Тулатинка, с подключением моего воображения, конечно.

Бабушка

моя, Екатерина Васильевна Коврова, по мужу Муравьёва, по-уличному Мурашиха, родилась 5 декабря 1901 года в селе Вятской губернии (под Кировом). В семье она была самой старшей из детей.
Родители её,
Ковровы Василий Васильевич и Агапея Андреевна уехали в Сибирь, за лучшей жизнью, когда Кате было 2 года.
Откуда пошла фамилия Ковровы, точно неизвестно. Скорее всего, предки ткали ковры, или «выкладывали ковры» - это выражение я часто в детстве слышала от бабушки. И бабушка была по этой части рукодельницей. Уверена, что не торговали  коврами, судя по сложившейся судьбе…
Василий – единственный сын у родителей, надежда и опора. Не хотели они отпускать его от себя. Знали, что больше никогда не увидят. Но Василий был непреклонен. Стала мать просить его оставить ей любимую внучку Катю, чтобы было кому похоронить их со стариком. Обещала пылинки с неё сдувать, беречь и лелеять. Глянул Василий на Агапею: побелела она, как мел, губы трясутся, глаза - как бездонные провалы, руками Катю к сердцу прижала – не оторвать… Не согласился.
Всю ночь мать Василия глаз не сомкнула: думала горькую думу свою. А утром встала на колени перед иконой Пресвятой Богородицы, перекрестилась и прокляла единственного сына своего: чтобы он, как и родители его, которых он одних оставляет, встретил свой смертный час вдали от жены своей и детей. Чтобы не мог он наказ передать им последний. И чтобы не знали они, где он похоронен, и никогда бы не пришли на могилку его…
Поселился Василий с семьёй в далёком селе Озёрки Чарышского района, Алтайского края. Получал ли он когда весточку из родного дома, или нет – этого я не знаю. Но, думаю, что нет. Какая почта была тогда в отдалённой от России Сибири? Да и грамотный ли был мой прадед Василий? Кроме Кати, родились у них с Агапеей ещё семеро детей: Михаил, Виктор, Степан,  Мария, Иван. Софья умерла маленькой. Был ещё мальчик (Павел?), он утонул тоже маленьким.
Жили небогато, но и не бедствовали. Летом крестьянствовали. А зимой ходил Василий по ближайшим деревням, нанимался щубы, тулупы из овчины шить. Мастером своего дела был. Бывало, - машинку «Зингер» под мышку – и нет его дома. Так и жили. С весны по осень Василий нанимался в погонщики – табуны лошадей перегонять на продажу. Гоняли лошадей и в Монголию, и в центральные районы России, и в казахские степи.
Умер мой прадед молодым. Сколько ему точно лет было – не знаю. Бабушка моя, Екатерина Васильевна – его старшая дочь, неграмотная была, дат никаких не помнила. Говорила, что она совсем молоденькой была, ещё и не замужем. Думаю, что до сорока лет не дожил...
Проклятие матери сбылось. Гнали погонщики лошадей. И где-то в степи стало Василию плохо, парализовало его: язык отнялся, рука и нога плетью повисли. Людей вокруг – никого. До ближайшего жилья несколько дней пути. Стоять в степи с лошадьми погонщики не могли. Посадили Василия верхом на лошадь, привязали к седлу и двинулись в путь. На привале положили Василия на землю, а ему совсем худо: ни сказать ничего не может, ни шевельнутся, только слёзы ручьём бегут. Так и умер. Похоронили его тут же, в степи. В могилу палку вместо креста воткнули. Когда назад возвращались, хотели на могилу крест поставить (с собой везли), но ни палки, ни могильного холмика найти не могли.
Вот так о смерти моего прадеда рассказали погонщики его родным.
Каким был внешне мой прадед Василий Ковров, могу только представить. Фотографий никаких с того времени не сохранилось. Да и были ли они вообще? Но бабушка всегда говорила, что сестра её Мария (Марея – так её в семье называли) и младший брат Иван были похожи на отца: тёмненькие. Так что прадед мой был среднего роста, широкоплечий. Волосы чёрные, глаза темно-серые, нос прямой, брови широкие и густые, сросшиеся на переносице. Судя по бабушкиным воспоминаниям и фотографиям Мареи и Ивана, - красивый мужчина. По характеру сдержанный, рассудительный, трудолюбивый, настойчивый. Владел мой прадед паранормальными способностями: гипнозом, лечил людей, мог и будущее предсказать. По всей вероятности, этот дар достался ему от матери. Судя по тому, какой она ему жизненный конец предрекла, была она сильной ведуньей и лекаркой. Потомки Василия этот дар не весь растеряли...
После смерти мужа переехала с детьми Агапея в с. Тулатинка Чарышского района. Хватила лиха полной мерой с детьми на чужой сторонушке, да с малыми детьми. Младший Иван был грудным ребёнком. Маленькая, хрупкая, тянула она воз крестьянской непосильной работы, не жалуясь. Детей всех подняла. Правда, пришлось им трудом крестьянским с измальства заниматься, не на кого было надеяться - сами кусок хлеба себе добывали: работа в поле, покос, огород, уход за коровенкой, домашней птицей  - да мало ли в крестьянской жизни забот? Не жаловались, матери помогали.  Катерина - старшая, ей горше всех досталось: с шести лет в людях жила - нянчила чужих ребятишек. По нынешним временам шестилетнему ребенку самому еще нянька нужна, а в то время крестьянские дети из бедных семей  рано взрослели. Уставала сильно, по матери скучала, плакала, но так, чтобы хозяева не видели, и терпела разлуку - куда денешься?
Агапея о будущем детей думала: младшие кто два, кто три года в школу ходили, грамотой овладели, читали и писали, счет знали. По тем временам это большое уважение вызывало у односельчан. А вот старшая, Катерина, "темной осталась" , ни одной буквы не знала - не пришлось ей в школу ходить.
 Семнадцатилетнюю Катерину  мать замуж выдала за местного парня из зажиточной семьи – Максима Муравьёва. Старших сыновей женила. Казалось, жизнь налаживаться стала: после революции люди в деревне лучше жить стали. А тут новая беда- война!
Сыновья воевали на фронтах Великой Отечественной. Михаил и Степан погибли. Виктор после войны закончил высшую партийную школу и до самой пенсии работал в райкоме партии. Бабушка всегда с гордостью говорила о Викторе: «Он у нас грамотный!».  Иван, младшенький, вернувшись с фронта всю жизнь прожил в Чарышском районе, работал в совхозе, умер в 2013году. Мария дважды выходила замуж, умерла 12 сентября 1961 года.
Агапея (Агафья) Андреевна больше никогда не была на своей родине – в Вятке. Зато после войны побывала она на юге – в Симферопольском крае. Увез её туда сын Виктор. Но не по нраву пришлась она молодой снохе. И вскоре вернулась она назад, в Тулатинку. К тому времени обзавелся  семьёй и Иван, он и забрал мать к себе. Помогала растить детей. Со снохой Полей – ладила. Умерла в 1959году.
На единственной сохранившейся фотографии в семье детей Ивана Васильевича Агапея Андреевна запечатлена на смертном одре. Маленькая, сухонькая старушка. И так похожа на мою бабушку Катерину Васильевну! Как спит. И будто сны видит. Лицо спокойное, носик задорный с широкими норками (так вот в кого у нас всех норки широкие!), губы плотно сжаты, светлые брови расправились над тихо закрытыми глазами. Платок цветастый – до самых бровей – завязан под подбородком так, как моя бабушка, дочка твоя, любила – не туго и не слабо. Один конец его лежит под рукой, а другой откинут в сторону, как будто только что бабуля платок поправляла: ослабевший узел крепче завязывала. Тёмненькая ситцевая кофточка в мелких букетиках незамысловатого рисунка цветов – типичный праздничный наряд любой деревенской старушки. И руки, большие натруженные руки с длинными, узловатыми, беспокойными пальцами, которые и в смерти застыли так, как будто только что-то делали.
Обрядили тебя в лучший твой наряд, какой при жизни нашивать не приходилось. Где там! Постоянная нужда, забота о детях. О себе ли думать, когда не знаешь, чем детей накормить? Видно, «смёртное» готовила себе сама, задолго до кончины откладывая в сундук с большим трудом купленные облюбованные вещи, чтобы предстать перед Богом во всём новом, как это принято на Руси.
Милая моя, прабабушка Агапея, горькая судьба тебе досталась. Поехала ты с мужем в далёкую Сибирь лучшей доли искать, да видно доля счастливая твоя кому-то другому была отдана! Всё самое тяжёлое, что обрушилось в те годы на людей, пришлось хлебать тебе полной ложкой, и не из чашки, а из бадьи бездонной…
Жила ты и впроголодь, и голодала. Сын твой Иван рассказывал, как однажды подобрала ты выброшенную кем-то гущу от пива, насыпала туда хлебные крошки и стала есть. Иван отобрал у тебя чашку, вылил это месиво. А ты плакала: жалко, еда была… Что получше – детям отдавала, а себе – как придётся…
Ты своим детям передала неписаное правило: в первую очередь накорми детей, потом – мужа, а себе – что останется. Дочь твоя Катя, моя бабушка, так всегда и делала. И внуки твои, и правнуки поступают так же. Сейчас жизнь другая настала, но лучшее мы отдаём детям, они наше будущее.
Внучка твоя Надя, дочь Ивана, последней из детей была, с кем ты нянчилась. Как она о себе рассказывала, бегучей и лазучей была. А тебе уже за 80 лет – уследить за таким ребёнком трудно, вот и привязывала ты её к тыну. А сама, неутомимая, не привыкшая без дела сидеть, по дому хлопотала. Надя помнит, как сидела «на привязи», а ты в это время валенки на реке мыла. Сапог-то не было, потому и ходили в валенках по грязи весной и осенью, а летом мыли. Ещё Надя помнит, что ты «окала» и «цокала»: «Цоб тобе, цтобы, цо». Значит ты, дорогая моя прабабушка, не променяла свой северно-русский говор на речь сибиряков, которые усердно чокали, кавокали, да и сегодня чокают. А дети твои говорили уже по-сибирски. Как же говорил прадед: так же, как и ты, «цокал»?..
Моя бабушка Катя говорила, что она и её брат Виктор были очень похожи на тебя – светленькие. Судя по ним, дорогая моя прабабушка, Агапея Андреевна, ты была невысокая, статная, голубоглазая, румяная, светлобровая, с копной светло-русых вьющихся волос на голове. А главное -  с большим чувством юмора. Последняя черта твоего характера передалась детям, внукам и правнукам.
Бабушка моя часто вспоминала свою маму, добром вспоминала, с благодарность. И сильно переживала, что редко видела, и на похороны её не смогла поехать…
Как жаль, что не видела я тебя… Как мне повезло, что бабушкой моей стала твоя дочка Катя, так похожая на тебя!..
Посчастливилось мне побывать на твоей могиле, поклониться тебе от всех твоих внуков-правнуков и праправнуков. Горсточку земли с твоей могилы увезти на могилу дочери твоей Катерины, моей бабушки…


Мой дед

Максим Фёдорович Муравьёв, 1902г. рождения, был из крепкой крестьянской семьи (потом их станут называть середняками). У них было 25 коров. Управлялись с хозяйством сами, работников никогда не держали: взрослые сыновья с жёнами и детьми жили вместе с родителями.
Родители Максима
– Фёдор Сергеевич и Настасья Ивановна.
Фёдор - высокого роста, светловолосый, спокойный, трудолюбивый и терпеливый человек. Весь дом на нём держался, пока дети подрастали. Настасья, по-деревенски – Стюрка, небольшого росточка, худенькая, чёрненькая, миловидная, шустрая.
Фамилия Муравьёвы редкая на Алтае, и  приводит к мысли только одной – Муравьёвы-декабристы…Сибирь-то рядом… Да и имя Сергей практически не встречалось среди крепостных …
Отправленные  на каторгу Муравьёвы не женились, но дети у них были от местных девушек крестьянского происхождения. И фамилию они им свою давали. А крепосных, которым они могли бы дать свою фамилию после отмены крепостного права, им с собой брать, как арестантам, не дозволено было.
Даже смутных воспоминаний не сохранилось, что Муравьёвы были крепостными когда-то. Да и судя по наблюдениям моим, в характере Муравьёвых проскальзывают непокорность, свободолюбие, рассудительность, гордая сдержанность и взрывная гневливость тоже... Нет и тени рабской покорности, которая въедалась в гены крепостных!
И потом, локализация фамилии на Алтае в конце 18 начале19 века была точечной. Муравьвых в Тулатинке много, и все они родственники – от одного корня пошли…
Первоначально в Тулатинке  в основном жили калмыки. Русские появились в 18 веке.
Права  ли  я – не знаю. Может быть и сохранились где-то в церковных книгах какие-то записи… 
Пятеро детей у Федора и Настасьи  Муравьёвых  было. Четыре сына – Самсон, Максим, Макар, Федор. И дочка-красавица – Акулина, внешне очень похожая на мать, а характером – в отца.
Стюрка пила. Когда в запои уходила, то из дома терялась на несколько дней. Пьющая женщина в деревне – такое тогда редко встречалось, и, конечно, осуждалось. Фёдор сильно переживал, но ничего сделать с женой не мог. Почему она пить начала, сегодня ответить невозможно. Досталось от неё Фёдору: дети, полон двор скотины - и лошадь, и коровы, и овцы, и свиньи, и гуси, и куры – за всеми ходить надо. Работы полно, а Стюрка гуляет где-то. Приходилось Фёдору туго. Ладно, скотина – дело привычное. А вот когда ребёнок маленький плачет, и чуть постарше дети есть просят – тут хоть самому реви. Варил, кормил, тайком от соседей пеленки на речке мыл. Фёдор и стыдил жену, и уговаривал, и даже бил – всё было бесполезно.
Находил её пьяную то под забором чьим-нибудь, то у горьких пьяниц в доме, то у татарина Кампыла рядом с его юртой.
Татарин Кампыл – безобидный, плохо говоривший на русском языке, жил вместе с дочерью на отшибе деревни. Он пас овец, выделывал овечьи шкуры. Откуда он появился в деревне с грудным ребёнком – никто не знал. Говорили, что раньше он кочевал, жена его умерла в родах, девочка сильно плакала от голода. Людей рядом не было. И тогда Кампыл от отчаяния приложил девочку к своей груди. И выкормил своей грудью. Грудь у него стала, как у женщины. (В 90-е годы о таких феноменальных случаях писали в научных журналах).
Бабушка рассказывала, как Кампыл приходил к Фёдору Муравьёву и говорил: «Твой баба пьяный ночью приполз. Плохо ему был, кушать просил. Кушать нечего. Он ел молоко кислый, где шкуры мокнут». Лицо бабушки при этом всегда, как будто судорогой, сводило от омерзения, так она брезгливо морщилась.
Приносил Фёдор домой свою «ненаглядную», сваливал кулем у печки. Бывало, что до того напивалась Настасья, что лежа у печки могла обмочиться. Фёдор брал её за ноги, волочил по избе и её же одеждой лужу вытирал. Стюрка только мычала и блаженно улыбалась. Плюнет Фёдор с досады, и выйдет во двор.
Проспится Настасья – берётся за домашние дела. Все перемоет, перестирает, хлеба напечет. Скорая на работу была, умелая.  Улыбчивая, востроглазая, щупленькая и росточком мужу своему Федору даже до плеча не доставала, а возьмется за работу – троим не угнаться! Кросна поставит – и холст, и половики ткёт, только кросна говорят! В четыре утра вставала.
Чистотой, уютом смехом детей и материнской заботой  дом наполнится (и не подумаешь в те моменты, что Настасья горькая пьяница).
Потому, наверное, Федор и любил ее, и терпел ее   – Настя была человеком-праздником. Месяц, два не пьёт, пока праздник в душе светится, а потом всё по заведённому кругу идёт.



Когда сыновья женились, всех снох на «утрянку» вместе с собой поднимала: коров доить, варить, стряпать, скотину в стадо провожать, молоко на завод нести сдавать. То молоко, что семье оставляли, чтобы не скисалось, в глубокий колодец, что посредине двора был вырыт, на цепях спускали…  Летом снохи с детьми, Акулина и бабка Настя клубнику полевую собирали, варенье варили, сушили.
Внучка её, Нюра – дочь Максима, вспоминала: «У нас на печке шуба лежала, мы на ней и играли, и спали. Бабка запила. Пришла к нам, шубу из-под нас вытянула и продала – пить не на что было: дед Фёдор  деньги  прятал, и сыновья не давали... А потом пьяная лежала у завалинки и деда  дураком обзывала».
Одним словом, запои Стюрки - позорище для семьи. В деревне ведь нравы строгие: пьяниц-мужчин всегда осуждали, а женщина могла только пригубить рюмочку, и то по большим праздникам. И дети, и внуки стыдились её.
И, тем не менее, имя её не потерялось: через три поколения в семье Муравьёвых появилась Настя – внучка Михаила, правнучка Максима, праправнучка той самой Настасьи… Не в прабабку – не пьет!
Дочь Самсона – Танька, та вся в бабку была, тоже сильно пила…
Прожила Настасья долгую жизнь: мужа и сыновей своих пережила. Старость провела у дочери Акулины. Пила до самой смерти. Пьяная упала с печки, расшиблась, и вскоре умерла.

Бабушке

бедняцкое, но не обделенное родительской заботы, «счастье в девках выпало». Пока отец жив был – росла при матери, по хозяйству помогала, за младшими братьями присматривала. А как отец умер – мать ее в няньки отдала. Подросла – в работницы к чужим людям пошла. Старшая в семье была. Надо было и матери помогать детей поднимать, и приданое себе готовить.
Когда Максим Муравьёв посватался, замуж за него не хотелось идти: в одном селе жили, знала его… И конопатый да корявый был (оспой переболел), о другом мечталось… Но сваха хорошая попалась, и мать уговаривать стала: семья зажиточная, кусок хлеба всегда будет… Согласилась.
И побежали годы, как вода в Чарыше, стремительные, бурливые, неласковые…
Семья у Муравьевых большая, скотины много – успевай поворачивайся. Свои дети пошли: через каждые полтора года – ребенок. Один едва-едва на ножки встанет, а там уже следующий в люльке плачет.
Муж хоть и работящий, но сильно ревнивый оказался. Сам частенько на сторону бегал. А домой вернется, затолкнет молодую жену в какой амбар либо баню и давай придирки строить: на кого глядела, с кем была? Так кулачищами отходит, что еле жива Катерина  выползала. Сколько раз избивал так, что Катя неделями встать не могла. (Навсегда у бабушки шрамы на ногах остались от его побоев. По ногам бил черенком от лопаты. В тот раз она даже ходить долго не могла, думала, без ног останется…)
Один свекор заступался: «Черт корявый, сам ни одной юбки не пропустит, набегается кобелина, а потом зло на бабёнке срывает. Хоть бы пожалел когда! Она тут надрывается на хозяйстве, детей полно, за всеми угляд нужен… Весь в мать пошел, нет на него управы! Чо творит, чо творит…».
Как колхоз организовали в деревне – все Муравьевы вступили в него. От зари до зари родители на колхозных полях трудились, дети под присмотром стариков оставались.
Еще до войны отделился Максим от родителей: свой дом построил. Высокий, просторный, с большими окнами! Стайки для скотины поставил, баню, огород плетнем огородил. Место хорошее выбрал: и речка, и горы – все рядом. Старшие дети подросли – помощниками стали.


Дедушка

мой, Максим Фёдорович Муравьёв, был женат дважды. Первый раз его «пропила» мать: пообещала взять в снохи «засидевшуюся в девках» дочь собутыльника из соседней деревни. И привела 13-летнему Максиму жену чуть не вдвое старше его. Какой из ребёнка муж? Он по деревне с такими же парнишками бегает, в бабки играет, а жена дома сидит. Смеяться стали над Максимом друзья. Он и вовсе избегать её стал. Поплакала, поплакала «жена», собрала вещички, да и ушла назад к родителям.
Второй раз женился Максим уже взрослым – невесту сам выбирал – на Кате Ковровой, из бедной семьи, молоденькой, небольшого росточка, но ладненькой и на лицо хорошенькой. Максим был статный, высокий, светловолосый, худощавый, внешне похож был на своего отца Федора Сергеевича. Портили его обильные конопушки да корявины. В детстве переболел корью, вот и остались отметины.  Но, видимо дед мой обладал таким шармом, что женщины всегда обращали на него внимание. Прожили молодые несколько месяцев, а потом  Максима забрали в армию.
Служба в армии совпала у Максима с периодом Гражданской войны. Служил Максим у красных.
В Тулатинке в это время власть менялась чуть ли не каждый день: казаки село займут – грабят, красные – тоже радости мало. Всем хлеб был нужен, сено и овёс для лошадей. А где что брать, когда в селе оставались женщины, старики, да дети? Прятали еду, прятались сами.
Максим из армии вернулся в 1921 году. Через год в их семье родилась дочка Нюра. А потом через каждые полтора года ребенок появлялся. Работали в колхозе, растили детей.
1941год. Война. Все мужчины Тулатинки в первые дни войны были призваны в армию. Среди них был и мой дед – Муравьёв Максим Федорович.
В каких войсках служил мой дед, какие награды были у него – не знаю. Но по характеру он был смелый, упрямый, горячий и авантюрно-решительный. К сожалению, его письма с фронта не сохранились. Бабушка говорила, что был он несколько раз ранен, были и письма-благодарности от командиров.
Бабушка ответить на его письма не могла – неграмотная была, писали деду его старшие дочери – Маня и Нина. Нюра ещё до войны уехала в Алтайское, поступила учиться на ветеринара.
Мой дед, Максим Федорович, встретил победу в госпитале. Вернулся домой в 1946 году.
Несколько ранений, контузия сделали его инвалидом. Бабушка рассказывала, что когда он спал, один глаз у него не закрывался, постоянно слезился, руку правую не поднимал, донимали его постоянные припадки. Ходил с трудом. Работать он не мог. Чувствовал себя обузой в семье, где трое детей были ещё маленькими, дочь Маня сильно болела. И он принял решение: перевезти семью из Тулатинки в Алтайское, поближе к старшей дочери Нюре. В доме остались дочери: Нина и Маня. Немудрящий скарб перевезли на одной телеге, на корове.

  Девять детей

было у Муравьёвых Максима Фёдоровича и Катерины Васильевны. Трое умерли маленькими. Дочь Маня умерла в 24 года. Нюра, Нина, Миша, Валя, Лида – выросли, «в люди вышли». Анна Максимовна много лет работала на Алтайском маслосырзаводе; Нина Максимовна в молодости работала в колхозе дояркой, потом на маслосырзаводе, и больше десяти лет в детском садике «Теремок» нянечкой. Михаил Максимович закончил школу механизации и работал шофёром. Валентина Максимовна получила высшее педагогическое образование, закончила аспирантуру, кандидат наук. Лидия Максимовна, самая младшая, тоже педагог, после педучилища до самой пенсии работала в детском саду воспитательницей.
Бабушка часто вспоминала, как росли её дети. Рассказывала разные случаи из их детства, чаще всего тревожные, печальные.


Гришу,
  своего первенца Катя родила в 1919 году. Муж где-то воевал с красными против белых казаков. Прожил Вася недолго, слабенький был. Бабушка рассказывала, что она тогда бестолковая совсем была: ребёнок плакал сильно, приходилось день и ночь его «трясти», и подружкам завидовать – они-то на вечёрки бегали…
 Ребёнок умер. Не убивалась она по нему: «Ну, помер и помер». Похоронили. Только много позже, когда уже внуки появились, вспоминая былое, горько вздыхала, роняя слезы: «Затрясла  я его, сыночка своего»… И надолго замолкала, грустно прокачивая головой…


Маленькой Нюре
повезло больше, чем другим детям в семье: живы были бабушки и дедушка. Было кому и приглядеть за ребенком, и приласкать. Лицом Нюра в Муравьевых пошла. «Дед Федор, бывало,- рассказывала бабушка,- голову сахара расколет, и первый кусочек Нюре толкает».
Едва Нюре десять годочков исполнилось, бабка Настя определила её в ученицы к местной повитухе. Повитухи в деревне в особом почете были. И жили всегда в достатке. Ни врача, ни фельдшера не было в Тулатинке, а детей рождалось в каждой семье по многу. И важно было, чтобы и роженица жива осталась, и дите здоровое родилось.


Через много лет вся улица Революции удивлялась: как это Нюра приняла роды у своей соседки Зои Костылевой-Поповой? А Нюра отмахивалась: «Ну приняла и приняла… О чем говорить-то?  Скорая потом ведь забрала в больницу и мать, и ребенка. Сказали, что все хорошо».
Зое было уже за сорок, она сразу не поняла, что беременна, а потом стыдно было в больницу идти… «Скажут, старая…  Старший сын в армии служит»,- расстраивалась Зоя…
Родилась  девочка. Райка. Здоровенькая, глазастая, крупненькая. Сейчас она взрослая, сама мать. А тети Зои Костылевой-Поповой давно нет в живых…
Лёля Нюра (так её все племянники, а потом и дети племянников звали за её заботу, доброту и внимание, даже когда она совсем старенькой стала), наша любимая лёля Нюра прожила не простую и долгую жизнь. Умерла она в 91 год.
Уже в глубокой старости лёля Нюра разоткровенничалась. Раньше мне она никогда не рассказывала о своем детстве, о молодости. А однажды разговорилась…
Лёля Нюра хорошо помнила своих  деда Федора и бабушку Настю. Подружек детства помнила. Помнила большую семью в доме деда Федора: сыновья женились и все остались жить  в его доме. Внучат было много у Фёдора Сергеевича и Настасьи Ивановны. И забот тоже много: всех накормить, обуть-одеть и приласкать надо…
Лёля Нюра рассказывала, как дед Федор всем маленьким внучатам летнюю обувь мастерил. Тулатинка среди гор у большой и быстрой речки  притулилась. Летом босиком не побегаешь, острых камней много. Вот дед Фёдор и собирал бараньи «мудюшки» зимой, когда скотину кололи на мясо. Чистил их до кожицы и хранил до лета. А летом вымачивал в воде и ребятишкам на ножки надевал. Вот такая обувь у детей была – настоящая кожаная! Лёля Нюра вспоминала: когда жарко было – импровизированная обувь ссыхалась, сковывала ноги. И тогда ребятишки бежали к реке, в воду заходили – ждали, пока «мудюшки» на ногах расправятся… И вечером, прежде чем снять «обувь», приходилось снова по  речке бродить. А зимой все в пимах ходили.
«… а повитуха деревенская меня хвалила,- рассказывала лёля Нюра.- Я понятливая была, рожениц жалела и не боялась их криков. Когда ребёночек родится, я пуповину ему перевязывала. А потом заверну его и по селу ношу, показываю и сама радуюсь: посмотрите, какой хорошенький мальчик родился, рыженький!»
Довелось ей и тёте своей Акулине в родах первенца помогать: «Совсем молоденькой Акулину замуж выдали. Время рожать подошло, позвала она меня, наказала за Дарьей бежать, да при мужиках не говорить, шепнуть той потихоньку… Роды трудные были, чуть не померла Акулина».
Самостоятельно роды приняла лёля Нюра в первый раз, когда ей и пятнадцати лет не было…
 Так что зря удивлялась улица Революции – Райку принимала у Зои настоящая повитуха!
С 16 лет лёля Нюра стала в колхозе дояркой работать. В деревне другой работы и не было – все были колхозниками.
Перед самой войной уехала Нюра в Алтайское: вместе с подружкой решили учиться пойти в РКШ (рабоче-крестьянская школа) на ветеринаров. Председатель колхоза отпустил, думал: отучатся, домой вернутся, свои специалисты на ферме будут. Но вышло всё по-другому.
Нюра закончила РКШ, стала работать и вышла замуж. Ни о каком возвращении в Тулатинку речи уже не было.


Дочь Маня

поступила в Барнаульскую школу фабрично - заводского обучения – ФЗО. В конце лета 1942 года Маня ненадолго приехала домой, отпустили на каникулы. В колхозе не хватало рабочих рук. И Маня вышла в поле вместе с матерью. На занятия вовремя она не вернулась: председатель не отпустил. Когда Маня приехала в Барнаул, её тут же арестовали, осудили и отправили по этапу на север. Начались холода. Без теплой одежды, полуголодная Маня сильно простыла и заболела. Никто, конечно, её не лечил. Маня ослепла, у неё отнялись ноги. Как-то сумела отправить она записочку матери в деревню. И письмо дошло!
Полная отчаянной решимости, мать кинулась в сельсовет, стала хлопотать за дочь. Помог ей председатель колхоза: дал справку, что Маню он задержал до конца уборки в колхозе. Спустя несколько месяцев Маню освободили, привезли в Барнаул и положили в больницу. Бабушка поехала её разыскивать. Она ходила по городу по всем больницам, подходила к окнам и кричала: звала Маню. И Маня услышала. В буквальном смысле слова, она выползла на голос матери.
Я представляла, как бабушка, совершенно неграмотная, тёмная, как она говорила, осунувшаяся от горя, ходит по незнакомому городу, расспрашивает у людей, где какая больница находится, ищет своего ребёнка. Моя бабушка, которая никогда одна никуда не ездила, которая, растерявшись, становилась совершенно беспомощной, и даже в Алтайске могла заблудиться! Это сколько же надо было перестрадать, чтобы пересилить все свои страхи, забыть про голод, сон, усталость, и ходить, ходить от одной больницы к другой, и, ничего другого не придумав, кричать под окнами! Маленькая, несчастная, но такая решительная в своей материнской боли за родное дитя…
Дочку бабушка привезла домой. Как могла, так и лечила Маню: травами поила, ноги парила, кормила собачатиной.
Зрение восстановилось, стала Маня потихонечку ходить. Через год даже на работу в колхоз вышла. Вместе с семьёй Маня приехала в Алтайское.  И даже замужем побывала. Месяца два прожила с мужем, потом  вернулась Маня домой – со здоровьем совсем плохо стало: слегла и больше не встала.


Двухлетняя Нина

играла однажды около крыльца на каменной плите. Был вечер. Мать коров доила. Плита за день нагревалась, бабушка была спокойна, что ребёнок не простынет. Идёт Катя с молоком и видит: Нина сидит на плите и играет со змеёй. Это, конечно, был уж, который приполз погреться (в тот год было много змей), но представляете, что пережила мать в те мгновенья.


Полуторогодовалый Вася

заболел «глотошной» - скарлатиной. Даже лежал в больнице. Когда выписали, всё время просил пить. Врач строго-настрого наказал поить только тёпленьким. Все в доме об этом знали. Гриша после болезни отошёл: повеселел, играть стал. Мать была на работе. Старшие дети куда-то выбежали. С Гришей была няня - трёхлетняя Нина. И она напоила его холодной водой. Что с такой няни спросишь, когда ей самой ещё няня нужна? Гришу она любила, хотела сделать как лучше… Когда мать пришла домой, Гриша уже хрипел. К утру ребёнок умер.


Миша

- единственный сын, оставшийся в живых, и мой отец. Когда началась война, Мише было восемь лет. В этом же году он уже помогал колхозу: летом с женщинами и ребятишками сено убирал. Мишка на лошади возил копны. Ноги не доставали до стремени, и его привязали к седлу, чтобы не упал. За день на жаре уставал так, что вечером кулем скатывался со спины  лошади на руки матери…
Осенью – колоски, картошка, зимой – с вилами в руках на скотном дворе… В школу ходил – «с пятое на десятое».
… когда покидали насегда Тулатинку, Мишка ехал верхом на корове.
В Алтайске  подружился с Петькой Коровиным, с ним вместо школы курили самосад  под мостом. Матери некогда следить за детьми было: накормлены – и ладно…
Три класса закончил кое-как и вместе с другом пошел учиться в школу-механизацию на шофера. Всю жизнь шофером работал…


Две Вали.

По документам Валя родилась в феврале, а бабушка рассказывала, что была распутица, начинался ледоход. Почему-то на этот факт никто долго не обращал внимание. Ледоход начинался в Сибири, да ещё в горах, поздно, примерно в конце апреля - начале мая. Причём здесь февраль? Одним словом, однажды бабушка вспомнила, что у неё была ещё одна дочь Валя, но она умерла, когда ей и году не было.
Следом родилась ещё дочка. Отец её, Максим Фёдорович, из-за распутицы не смог съездить в районный центр, чтобы выписать свидетельство о рождении ребёнка. А документы на умершую Валю не были сданы. Они и перешли по наследству второй Вале. «Уж шибко имечко понравилось. И метрики менять не надо. Когда в школу Валя пошла, все удивлялись, какая она маленькая», - рассказывала бабушка. Конечно, маленькая, ведь ей ещё шести лет не было. А училась хорошо, первой ученицей в классе была! Одна из всех детей Муравьёвых получила высшее образование, закончила аспирантуру, защитила диссертацию, работала преподавателем в педагогическом университете, зав. кафедрой биологии.
Бабушка не помнила точных дат рождения своих детей, только время года: Лидка родилась осенью, когда война началась, Мишка – весной, Нинка – уже трава зеленела, сама бабушка – в Катеринин день.
Так и живет Валентина Максимовна по документам своей сестры, с «опережением» больше, чем на год. А узнала она об этом, когда ей было больше сорока лет.


Лида

- самая младшая из детей. Она родилась в конце октября 1941 года. Лида была очень слабенькой, страдала от дисбактериоза, диатеза. Прямая кишка у неё выходила. Должного ухода за ребенком не было. И кормить особо нечем было – картошка, забелённая молоком, да  затерка.  Шла война. Мать, как и все женщины в войну в их деревне, работала в колхозе. Уходила на работу до света и возвращалась затемно. За ребёнком днём приглядывали старшие дети. А  когда не с кем было оставить, ей приходилось привязывать Лиду на печке. На полу было холодно, девочку садили на русскую печь, а чтобы она не упала, под грудкой обматывали мягким широким кушаком и привязывали к вбитому крюку. Ползать она могла только по печке. Конечно, и плакала, и засыпала тут же, и играла. Как всякой матери, жалко было, а что делать? Война. Надо было работать.
Мать, когда Лида стала взрослой, просила прощение у неё: «Прости меня, дочка, ить я хотела, чтобы ты померла, не мучилась»…
…Когда отец с фронта пришел, дети к нему кинулись. Мишку, Вальку, Нинку он обнимает, целует на радостях, а на пятилетнюю Лидку не смотрит даже, хоть она и рядом подпрыгивала. Никогда не видел её, думал, что соседская…
И неудивительно, в отличие от старших детей, Лидка в мать пошла – круглолицая, курносая...
Лидка не только лицом в мать пошла, но и характером: с тонким чувством юмора, видящая в людях и событиях только хорошее, не помнящая обид. От отца достался только рост: Лидка намного перегнала своих сестер, длинноногая, как её мать называла.
С детства близкой подругой Лидки стала родная племянница, дочь старшей сестры Нюры, Галя. Они  ровесницы. Галька младше всего на полгода. вот и творили "чудеса" вдвоем: то за Зойкой Коровиной вечерами подглядывали, когда та дружить с парнем уходила, то ночевки устраивали на чердаках, да в канавах, то брови сбривали, чтобы они потом густые и черные выросли, то пчел сажали на лицо, чтобы щеки круглыми стали, да мало ли чего, и все вместе!


Про военную пору

бабушка вспоминала с горечью:  «Мужиков всех на фронт забрали, остались только старики, да калеки. И бабы с ребятишками. Вот и весь колхоз. Без мужиков шибко тяжело было. Работала от темна до темна. 



Дети дома одни оставались. До темна на улице бегали. А потом боялись в дом заходить. А вечера в горах холодные. Вот они собьются кучкой у забора, да так и уснут. Часто Акулина, золовка моя, забирала их к себе: она жила рядом с нами. Полусонных. Кого вела, кого на руках несла и причитала…



Приходилось нам, бабам, быков пасти, на которых землю обрабатывали.  Днем они в упряжи ходили: и пахали, и сеяли, и сено возили на быках всю войну. А с вечера в ночь быков пасли.
Как-то осенью мне пришлось быков караулить. Наелись они, а как совсем темно стало - легли. Темень кругом, хоть глаз выколи, ничего не видно. И тут волки завыли.  В войну много волков-то было... Такой страх на меня напал, что даже кричать не могу. Держу в руках палку, а руки-то трясутся. Быки вскочили: рога в землю, фырчат, топчутся, а сами в круг сбиваются. А я посередке. И не думаю даже, что быки затоптать могут, прячусь за их спинами… Бог миловал, в этот раз волки не кинулись. А бывало, что разгонят стадо, и задерут одного, либо двух быков…
Волки в те годы к деревне  близко подходили. В крайних избах скотину прямо во дворах загрызали. И на людей кидались.



Хлеба, считай, не видели. Все на фронт шло. Пекли ржаные лепешки на воде напополам с лебедой и мякиной. Горячие они мягкие, а как остынут – как каменные, не откусишь. И те не вволю. В основном картошку ели. Коровенка была. Но сена на зиму не хватало. Кому косить-то? И когда? И большую часть молока надо было на завод сдать. А много ли молока даст голодная корова? Детям забелишь кипяток, и то слава Богу. Летом проще: щавель, огурцы, морковка, капуста – супа чугунок наваришь, вот и сыты все».



Сохранилась фотография бабушки Кати первых послевоенных лет. Лицо худенькое – щеки впали, шейка длинненькая, глаза большущие. Только носик задорный остался. А ведь она всегда полненькая была…  Лёля Нюра говорила, что она в войну и в первые послевоенные годы, когда голодно было, детей старалась накормить, а сама только семечки щелкала. И всегда говорила детям, что уже поела, когда варила. А много ли с семечек килограммов прибавится, да при непосильном труде…
Вот такой ее увидел дед Максим,  когда вернулся с фронта. Я все пытаюсь представить, ЧТО толкнуло его на самоубийство? Думаю, и то, что он увидел дома. Одно дело видеть горе людей, смерть каждый день на фронте. Другое -  как за эти годы изменились его близкие… Знал, что трудно в тылу, но увидеть воочию какой постаревшей  и измученной стала его жена, какие худые его выросшие за эти годы дети. Как смотрят они на мать, когда делить она между ними скудную еду, а сама даже за стол не садится… Как обносились все они: из одежды не было даже самого необходимого. И он, инвалид, которого тоже надо кормить, и за ним нужно ухаживать…
Все надежды дед Максим возлагал на старшую дочь Нюру и зятя Михаила: они по тем временам неплохо жили: свой домик, работа, один ребенок. Но себя навязывать им не хотел.

Вскоре после переезда Максим повесился. Перед самоубийством он часто плакал. Молча. Держал сына на коленях, прижимал его к себе и ничего не говорил. Похоронили его за оградой кладбища. Со временем крест сгнил, могильный холмик осел, и я только примерно знаю, где могила моего деда.
Кто знает, что Максим чувствовал? Наверное, вину перед женой и детьми, которым он ничем помочь не мог. До войны он был сильным, знал, что сможет прокормить семью. И как далось ему решение покинуть свой дом, родное село, где прошло его полжизни, где похоронены его родные? Думаю – не просто.
Жестокая «школа» - война. Но она научила трезво мыслить: Максим знал, что его детям никто кроме их самих не поможет. Чтобы чего-то добиться в жизни, нужно учиться.  А в Тулатинке только начальная школа. В большом селе возможностей больше.
А сам… самолюбие не позволило стать обузой… не мог он «отбирать» у детей своих хлеб, которого они досыта не ели…
После его смерти семья хватила столько лиха, что и представить трудно.
Мой отец Михаил Максимович до конца жизни своей не простил отца. Его понять можно.  Всю войну он ждал его. И очень боялся, что почтальон принесет похоронку… Мать, как заклинание, долгие военные годы  говорила: «Вот дождемся отца…», и перечисляла те блага, которые наступят, когда вернется отец домой…
И он вернулся!  Живой! Его отец! Все: теперь жить они станут лучше, хлеба вдоволь поедят! Белого!
За долгие военные годы он наконец-то почувствовал себя счастливым: его отец дома! Он готов был все отцу отдать, он не замечал его увечий. У них снова была полная семья: отец, мать дети!
И вдруг такое…отец предал… И уже никогда не вернется…
Даже став взрослым, рассказывая о деде Максиме, мой отец ни разу не упомянул о его немощи, инвалидности. Это как-то выпало из его сознания, настолько он был потрясен поступком отца. Осталось одно: отец БРОСИЛ его и сестер, ушел сознательно из их жизни, ПРЕДАЛ свою семью, в тот момент, когда он им был особенно нужен.
У нас в семье редко вспоминали деда Максима. А если и вспоминали, то бабушка – с горечью, отец – с обидой и презрением.
Хотя… мой отец Михаил Максимович вначале втайне, а потом и в открытую, стал мечтать, что когда-нибудь будет у него внук – Максим Муравьёв… Или, хотя бы имя его отца повториться в потомках…
Думаю, он никогда не переставал любить своего отца… Но было так, как было…
Только Валя, наша мудрая, рассудительная Валя всегда говорит, что она благодарна отцу за то, что он вывез их из той «дыры» Тулатинки в село большое и развитое. Он подарил им возможность получить образование, хорошую работу – увидеть «свет». Кстати, она одна из детей внешне копия своего отца – Максима. И конопатая тоже. Но конопушки её, как ни странно, даже украшают. И никогда она с ними не боролась. И детям её, и внукам эти «украшения» передались по наследству.
Вот так на улице Белокурихинской (Революции) в 1946 году появилась новая семья - Муравьёвы. Не свои и не чужие живущим здесь семьям - родственникам. Не свои – потому что приезжие. Не чужие, потому что старшая дочь Нюра вышла замуж за Михаила Григорьевича Попова, у которого вся родня жила на этой улице. В родном гнезде, в Тулатинке, остались дочери Маня и Нина…




Первые годы

на новом месте для моей бабушки были ничуть не легче, чем годы военные. Привез Максим Федорович свою семью к зятю Михаилу Григорьевичу и дочери Нюре в начале лета. У них новый пятистенник был (по тем временам семья богатой считалась), но комнаты маленькие. Куда такую ораву селить? Отдали родителям временно старую свою плетенку (избушка из двойного плетня, засыпанная землей и обмазанная глиной), в ней первые годы молодая семья жила, пока свой дом не построили. Зимовать в плетенке уже было нельзя: глина осела и осыпалась кругом, а зимы  холодные, буранные. Бабушка Катя сразу в колхоз им. Чапаева работать пошла. Дед Максим вскоре повесился…
Колхоз имени Чапаева, где бабушка работала до самой пенсии, в народе называли «некуда деваться». Паспортный режим, установленный еще до войны, был жестский: документы на руки никому не выдавались. Из паспортного стола их передавали по месту работы. Руководителям строго запрещено было выдавать паспорт владельцу. За нарушения грозил тюремный срок, и немалый. И, действительно, деваться было некуда: хочешь не хочешь, а идешь работать куда пошлют, и чаще всего  в колхоз. Менять место жительства можно было только с разрешения уполномоченного и согласия председателя колхоза. В пятидесятые годы этот паспортный режим был отменен…
Трудовые биографии почти всей улицы Революции были связаны с колхозом им. Чапаева. Рядом он был. Там, где теперь расположена школа им. Коршунова.  Только центральный вход со стороны улицы Базарной.
Заработанные трудодни не оплачивались деньгами. Большая часть заработка уходила на облигации (их выдавали вместо денег) – это был добровольно-принудительный займ стране, которую нужно было поднимать из руин после страшной войны. В каждой семье этих облигаций было великое множество.  В детстве мы ими играли, так как люди уже не надеялись что-то за них получить, и отдавали их детям. Но в начале 70-х государство стало рассчитываться с долгами: облигации можно было обменять на деньги. Но у многих они не сохранились…
Осенью, после сбора урожая, с колхозникам рассчитывались зерном. Часть зерна мололи. Остальное меняли или продавали. Спички, керосин, соль, мыло, одежонку – можно было купить только за деньги. Конечно, на зиму  не хватало муки. Но у каждого колхозника был свой огород.  Колхоз выделял землю, и немалую – тридцать соток. Поэтому выручали картошка, овощи. Разносолов не было, но и не голодали, как в войну. И почти в каждом дворе были  коровенка, куры.  Кое у кого – овцы, поросенок. Налогом облагалась вся домашняя животина, но и себе малая толика оставалась. Люди рады были и этому, жили надеждой – война кончилась!
Колхоз к зиме выделил «жилплощадь» бабушке с детьми – хомутовку, рядом с телятником, где уже жила семья колхозников-переселенцев из Поволжья по фамилии Шляйхер. 
Зимовали в хомутовке вместе с семьёй Муравьёвых  - Кожины. У них тоже не было жилья. Работали вместе в колхозе. Жили трудно, голодно, но дружно.  Бабушка Катя говорила, что все Кожины были работящие, хорошие люди. Кожиных вши  заедали. Вши появились от нужды, недоедания, переживаний…
В хомутовке  поставили железную печку: на ней и варили и около неё грелись. На горячую печку раскладывали одежду, чтобы избавиться от насекомых. И слушали,  как одежда трещит – вши лопались от жара.
Топили печку кизяками. Старались к зиме припасти овечьи кизяки: их просто вырубали на полу овчарни. Ребятишки собирали хворост, по снегу Петрован Кожин привез воз чащи.
Перезимовав в хомутовке, с весны бабушка с детьми и зятем стали свою избушку строить из чего придется. И Кожины тоже решили свое жилье построить. Петрован Кожин войну прошел. Да и мужик…
Обеим семьям колхоз землю выделил на улице Революции. Одна сторона улицы (нечетная) была длинной (на ней-то и притулилась в конце улицы избушка Кожиных), а другая (четная) – короткая, клином входила в Белокурихинскую улицу.
Вот на этом клину, на большой поляне и слепила Мурашиха (так прозвали мою бабушку соседки)  избушку из старья при помощи добрых людей и зятя Михаила. 
Выделенные 28 соток кругом канавой обрыли, чтобы скот не заходил. И переселились они в нее, как только были стены поставлены. Жили без крыши какое—то время, но радовались: свой дом! После телятника свои стены не просто согревали, они казались крепостью.
Зимовали в своей избушке трудно: мороз, страшные бураны пронизывали плохо утепленные стены и одинарные окошечки насквозь, ветер гулял по полу, и, казалось, поднимет крышу, снесет избушку в любое мгновение. Особенно тревожно было по вечерам. Спасала русская печь. В такие моменты лампу зажигать боялись, лежали на печи, прижимаясь к теплым кирпичам, слушали завывание ветра. Бабушка, трусиха страшная, начинала причитать-приговаривать: «Ох, снесет, однако, нашу избушку сегодня. Всех придавит. Ладно, что вместе помрем, мучиться никому не придется».
Валя умирать не хотела. Она молча соскальзывала с печи, собирала свои книжки-тетрадки, накидывала на плечи одежонку и ныряла в буран – шла к старшей сестре Нюре, пригибаемая встречным ледяным ветром до самой земли.
Лида же, младшая, жалась ближе к матери, закрывала глаза, и она согласна умереть даже была – лишь бы с мамой вместе…
А избушка, не защищенная ни с одной стороны, вздрагивала и стонала при каждом порыве ветра, пугливо смотрела  на дорогу, на спешивших мимо людей. И крепилась изо всех сил.
И выстояла. Летом её подправили, щели между брёвнами паклей законопатили, завалинки завалили сухой землёй – дальше жить стало теплее, надёжнее, спокойнее. Долгими зимними месяцами уже не так пугали бураны, морозы где-то за дверью застревали – через порог только белые злые клубы успевали проскакивать вслед за торопливо входящими хозяевами, да тут же в тепле и таяли…
С годами вокруг избушки сад разросся: черемуха, яблочки-полудички, смородина, малина, крыжовник, ревень. Огород зеленел яркой картофельной ботвой и кивал тяжелыми золотыми головами подсолнухов, с трудом поворачиваясь вслед за солнцем.
Распустила длинные плети тыква, крепко обнимая кукурузу, выискивая только ей ведомые укромные места для взращивания плодов своих, которые к осени так наливались оранжевой мякотью, что поднять их было не под силу. Приходилось катить через весь огород дородные тети-тыквы к дому, чтобы зимой в русской печи испарить и, сняв ножом пластинку тонкой зажаренной корочки, с наслаждением погрузить ложку в исходящее ароматом тыквенное лакомство.
Кудрявилась морковка на грядках; выставляла напоказ свои бордовые плечи мясистая свекла под шапкой крепкой ботвы, манили взоры и разжигали аппетит хрустящие пупырчатые огурцы. К августу наливались медовой сладостью дыни, прохладной свежестью алой амбры – арбузы. К  октябрю подходила капуста. Её тяжелые белые вилки рубили в корыте  и зять Михаил Григорьевич солил капусту в дубовой кадке, перекладывая огурцами, помидорами, арбузами.
Конечно, одной кадушки солонины на всех Поповых-Муравьевых надолго не хватало, но зимой после баньки Михаил Григорьевич приносил из погреба большую чашку парящей холодным солено-кислым дубовым ароматом солонины. Из-под капустных пластов искрились красные помидоры, выглядывали хрустящие огурчики присыпанные мелкой капусткой, а на самом дне – пропитанные рассолом расписные таились арбузики с крохотными хвостиками – сладко-кислые, таящие во рту. И с картошечкой бочковая солонина – лета подарок - лучшая еда была: тут тебе и витамины, и острота, и наслаждение…
Все это хозяйство огородили: лицевую сторону – плетнем, фронтоны и тыл – жердями. Канавы вокруг постепенно стали осыпаться, и со временем остались одни круговые гребни, заросшие мелкой травкой. Избушка приосанилась, увереннее стала смотреть своими окнами на мир вокруг. Так она простояла много лет, перевидала разных хозяев, каждому даря свое тепло, уют и защиту от непогоды лютыми сибирскими зимами.



Бабушка Катя обладала редким даром – неистощимым юмором. Даже в ситуациях, казалось бы, грустных она находила позитив. И чаще всего смеялась над собой. Кто может похвастаться, что может рассказать о себе так, что окружающие будут со смеху за животы хвататься? А бабушка могла… Искренне. Задорно. И смеялась над собой со всеми вместе… И рассказы её напоминали истории шолоховского Щукаря: вроде грустные, порой горькие, а послушаешь – смешно становится и надолго запоминается:


- Мы когда в Алтайское-то переехали, я со всеми подряд здоровалась. Иду по улице и всем встречным кланяюсь, здороваюсь. Пока до дому дойду, язык устанет. И диву даюсь: пошто люди-то смотрят на меня, улыбаются, и что-то  не кланяются мне? У нас в Тулатинке все здоровались друг с другом, все знала  друг друга, родни много было. Вот я и думала, что все знают, что я теперь здесь живу. Даже у некоторых спрашивала, как их зовут и кем они моему зятю приходятся.
Потом дочка моя Нюра стыдить меня стала, а я опять не понимаю ничего.
Пообвыкла тут не сразу, потом  поняла:  людей здесь много больше, чем в Тулатинке, и здороваться надо не со всеми подряд…   

- Лидка домой прибежала: «Мама, постряпай пироги с фасолью! Тетя Нюра Леонова давала пирог – вкусный какой. А у нас одна картошка… Мама, постряпай!».
 Сроду я пирогов с фасолью не стряпала. Тесто поставила, фасоли намыла. Растронулись пироги – я их в русскую печку. Запах по всей избе пошел – Лидка радуется: мама пирогов с фасолью напекла! А как откусила пирог-то фасоль-то сырая и посыпалась. Лидка реветь: «Мама, почему пироги не как у тети Нюры?»


-Радио стали проводить на нашей улице. И нам в избушке черную тарелку повешали. А когда заговорит – не сказали. Я и забыла про его. Наработалась в колхозном свинарнике дотемна. Домой еле доплелась. К двери подхожу, а у нас в избушке какой-то мужик говорит. А потом баба как заорет! Затряслась я вся от страха: ребятёшки ведь дома одни были! Кто там? И к суседям. Посмеялись они надо мной. И самой смешно стало.
Еще раза два пугалась тарелки этой, а потом привыкла…


- Сроду я кино не видала. А тут – кинотеатр! Уговорила меня Мариша сходить. Дело-то зимой было. Ну, собрались мы, бабы, с улицы и пошли. А на улице холодище, буран. Закутались мы в шали. Идем. Замерзли. И зашли в ресторан погреться. Стоим у порожка. Музыка играет, светло, как днем.  Я и в ресторане сроду не была. Интересно мне стало. Отвернулась я от баб-то.
 Вижу: супротив меня баба в шали стоит. Я к ней,- спрашиваю: «Ты чо тут делаешь? Тоже греешься?» Гляжу: у ней за спиной народ за столами - сидят, едят. Я и спрашиваю: «Можно я пройду, погляжу поближе?». Она ничего не говорит, а головой  кивает: вроде разрешает. Ну, я и шагнула… Зеркало на меня и повалилось... Поймала я зеркало-то… 
Бабы в хохот: они на меня глядели, как я сама себя в зеркале не узнала и разговаривала сама с собой…
А зеркал таких я тоже сроду не видала. Потом разглядела: огромное, в деревянной раме – как двери – и видать все вокруг. И себя видишь всю – с ног до головы.
Потом гляжу, бабы ихние, кто в ресторане сидел, подходют, смотрят на себя, кругом вертятся.
А себя-то я так никогда не видала… У нас дома маленькое, с ладошку, зеркало было, и то в Тулатинке оставили девчонкам.


- Седни чо было-то: приходит к нам девочка – молоденькая, ладненькая такая и говорит: «Я по переписи населения. Скажите, бабушка, кто здесь живет?». А я испугалась. Мужика-то твоего назвала, спомнила, а тебя забыла, вышибло из головы, и все тут! И стыдно мне. Говорю ей: «Да я тут недавно живу, хозяйка-то внучка моя». Она, видать, догадалась, заулыбалась и отвечает: «Хорошо, бабушка, я вечером зайду». Ушла она. А я твоей дочери кричу: «Людка, мать-то твою как зовут?». А потом сама засмеялась: ты ведь хозяйка-то, Людка!
 А дочери своей что за имя дала, никак не запомню. Кричу, кричу ей – не откликается. И Людкой, и Валькой зову – нет, молчит! Еле надумала, как запомнить. Сначала говорю: «Бай-бай, лю-лю… Надумала - Люля - вот как!.. Как «Люля» скажу - откликнется…». (А дочь мою зовут Юля).


- Кружок я свой первый шила. Косы плела из полосок тряпочных, потом хомутной иголкой сшивала. Все пальцы исколола. А кружок-то колпаком вышел. Чо-то не так сделала. За ограду  вышла – жара стоит. Я-то в холодке на веранде сидела. Гляжу: Басаргиниха одна на всей улице. На лавочке возле дома на солнышке  греется и дремлет. Ну, я и надумала…
Надела Мишкины ватные брюки (ему, как шоферу, зимой выдавали), кофту свою заправила. На лицо маску новогоднюю: ну, нос такой красный с усами и очками, на голову – колпак из кос (чо зря кружку пропадать!). волосы из под колпака седые распустила –  и шасть к Басаргинихе! Села рядом на лавочке. Она спит себе, клюет носом-то. Вот я и стала, вроде как мужик, сватать её. Уговариваю, улещаю. Она глаза на меня взбросила, соскочила с лавочки, руками замахала и в калитку - впрыть, как молоденькая.
 Я посмеялась и к Фроловне пошла. Её тоже напугала.  А как маску-то сняла - узнала она меня. Рассказываю про Басаргиниху, смеемся с ней. Глядим – Басаргиниха в дверь. И давай нам про мужика рассказывать, как сватал её. Тут я ей и колпак, и маску показала. Долго потом еще сидели-разговаривали и посмеивались над собой.
А Басаргиниха-то подсказала мне, как косы сшивать, чтобы они кружком выходили…


- Повадились ребятёшки чрез наш проулок бегать. Неохота им кругом огорода обежать. А воротца не запирают. Хоть говори, хоть не говори – бросают полыми, и всё тут!
У нас через огород дорожка протоптана была, как раз по картошке. Люди по ней с Белокурихинской улицы в колодец за водой ходили, обходить-то огород сильно далеко, а с коромыслом на плечах - тяжело. И с двух сторон воротца сделаны были, чтобы скотина в огород не попадала. Такой же проулок и через огород Сарайкиных был – прямо к колодцу вел.
Погляжу – опять телята в огороде! Боюсь все повытопчат. Замучилась выгонять. Тут и дед Фома Сарайкин жалуется, что воротца не запирают, и у них в огород скотина заходить стала.
Надела я шубу старую и покаталась в ней по картофельной ботве, чтобы ботву примять. До самых подсолнухов «дорогу» сделала.  Шубу сняла, стою, жду.
Бегут. Корчагины ребятёшки. К няньке своей - Нюре Тыриной. Сережка впереди, за ним Верка подпрыгивает. Смеются. И воротца полыми бросили – торопятся. Я стою у примятой картошки, ругаюсь вроде.
Остановились они. На меня смотрят. Говорю им:
-Вот, кто-то воротца не закрыл вчера, Полуденка к нам в огород забралась, всю картошку примяла.
-Какая Полуденка?
-Косматая, в шерсти вся. Где-то в подсолнухах прячется. Ходить вам тут лучше с большими. Она больших боится, а вас напугать может.
Ох, как свистанули они от меня! И другим рассказали про Полуденку в подсолнухах.
Все лето огород кругом обходили ребятёшки.
А на другой год меня они же увидали, когда я по ботве каталась. Боятся  Полуденки не стали, но воротца с тех пор полыми не бросали…