Ничего себе. Роман

Олег Макоша
               
                Ничего себе

          Комментарии к комментариям — карточки и фрагменты.
               

«Казалось, что люди здесь живут с великой скорбью и мучительной скукой. А на самом деле — ничего себе».
Гений Андрей Платонов.

«Жить, чтобы читать, читать, чтобы писать, писать, чтобы жить».
Иностранный писатель Фредерик Бегбедер.

«Людей они уже посадили, теперь за народ принялись».
Зек Леня Корольков.

Предуведомление.
Данный текст, я называю его романом (условно), изначально был написан по порядку. То есть все оцифрованные главы шли друг за другом, как полагается. За первой главой вторая, за, допустим, тридцать второй — тридцать третья, а за сто двадцать шестой — сто двадцать седьмая. И так далее. Затем я намеренно всё перепутал. Так, по моему мнению, правильнее, более соответствует замыслу и естественному течению воспоминаний. То одно вспомнится, то другое, то третье. И всё вперемешку, накладываясь друг на друга, обгоняя и ответвляясь во все стороны. Да и вообще, это и есть современный текст — нелинейный, нелогичный (на самом деле, конечно, самый что ни на есть логичный), никому ничем не обязанный. Свободный. Новый. Двадцать первого века.
Ещё гордый и сатанинский или сатанински гордый, не помню, как точно Федин высказался о романе Пастернака.

Пояснение.
За исключением специально оговоренных случаев, главы — обозначены цифрами (например, 1, 22, 56, 567, 1011… и так далее), а мои комментарии — звездочками (*).

104. Как много в моей жизни значил Саша. Он всегда был одним из углов треугольника. То есть, он — я — и ещё кто-то. И большинство участников этих треугольников мертвы. Почти все, кроме меня. Так получилось.
Первый треугольник: Сашка, я и мой младший брат Миша. Забухали мы как-то летом, в районе Верхне-Волжской набережной*. Гуляли, что-то выпивали по ходу пьесы, курили, много смеялись, обсуждали, как всегда, насущные сверхинтеллектуальные проблемы, что-нибудь, вроде, Кьеркегора с Витгенштейном (меня сейчас искренне удивляет, как нас могло это, не менее искренне, волновать), и были абсолютно счастливы.
Теперь Миши нет, Саши тоже.
Второй треугольник: Сашка, я и наш общий друг Герыч (тоже, кстати, Михаил, в моей жизни много Михаилов). Этот Герычем был прозван за великую неуёмность характера и такую же необузданность. Человек из профессиональной уголовной семьи, где отец умер на зоне, обе сестры не по разу сидели, а их сожители воплощали в себе всё самое ужасное, что несёт бандитская среда. Такие иллюстрации из энциклопедии к статьям о плохо организованной преступности. У них дома, например, был настоящий обрез**. Это помимо других прелестей. Мы с Сашкой Герыча очень любили, он был человеком сияющего благородства и адептом романтической воровской движухи.
Тогда мы (это были те самые пресловутые девяностые), точнее Саша, небрежно, быстро и очень крупно выиграли в казино «Кот», работающем всю ночь на Покровке, и Герыч предложил по-быстрому сматываться, пока выигрыш не отняли. Мы с Саней над ним поржали, но Герыч знал, о чём говорил — лихие времена — лихие нравы…
Мы просто гуляли на излёте пьянки, домой ещё не хотелось, а водка уже не лезла, и Санек предложил зайти в казино остограмиться чем-нибудь цивильным. Виски, текилой, коньяком, именуемом «кониной». Он был знатоком ночных злачных мест города. И в силу тогдашней профессии — бармена в крупном ресторане, и в силу личной склонности. Зашли, возможно (сейчас уже не помню), переоделись в казённые пиджаки, как тогда полагалось в игровых заведениях города, махнули по рюмке в баре, а потом Сашка поставил на рулетке и выиграл приличные деньги.
Нам с ним везло на рулетке. Я тоже, проигравшись в хлам, бросал последние деньги на стол, и выигрывал и на цвет, и на поле, и на номер, и ещё, чёрт его знает на что.
А тогда, мы забрали деньги, и пошли вниз по центральной улице города на стоянку такси. По дороге Герыч и предложил не тормозить, а валить по-шурику. Свалили, не стали искушать судьбу.
Теперь в живых нет ни Саши, ни Герыча.
Герыч покончил с собой, спустя некоторое время. Дома, один, открыв, но так и не отпив из бутылки, водку. Повесился в коридоре на крючке для одежды. Гораздо позднее я прочитал строфу поэта Всеволода Емелина, которая попала как нельзя более точно: «Выдался коротким век у большинства, нас косила водка, а не вещества».
Следующий треугольник: Сашка, я и ещё Сашка — друг и одноклассник моего, на тот момент уже покойного, младшего брата. Мы дивно выпивали в кустах за родной школой. Два или три дня подряд — собирались после работы и поддавали. Эта была, по Сашкиному же выражению, одна из лучших наших совместных алкогольных сессий. Я об этом несколько раз писал, так на меня подействовала смерть второго маленького (младшего) Саши.
А совсем недавно, через три года после смерти большого (взрослого) Саши, Василиса мне сказала, отпусти его, у него своя карма, у тебя своя. Двигайся дальше, иди вперёд, та дыра, которая осталась на месте Сани, высасывает все твои силы. Ты даже не представляешь, как и с какой силой, всё в неё улетает. Отпусти, тебе надо идти вперёд.
Я пытаюсь.
Я изо всех сил стараюсь.

* Не буду давать справку о родном городе. Не важна географическая привязка — всё это могло произойти в любом провинциальном населенном пункте России, но, может быть, стоит уточнить детали.
Я не люблю родного города, я вообще никакого города в своей стране не люблю. Может, просто ещё не побывал в том, что навсегда ляжет на сердце, а может, мне вообще всё равно.
Но для порядка добавлю, что и за рубежом родного отечества я никакими городами не восхищаюсь, и не бывал нигде, и не особо уже тянет.

** Мне почему-то сейчас кажется, что обрез был не боевой, то есть не стрелял. Хотя я могу и ошибаться.
Про Герыча ещё вспоминается, как мы, я, Саша и он, сидели за столиком у сто шестнадцатого дома, и к нам подошёл мужик, попросивший выпить. Сказал, что только откинулся, мол, налейте с освобождением. Герыч, естественно, разволновался, насыпал мужику стакан и завел с ним подходящий светский трёп, мол, где сидел, да как сидел, да чего нового? Мужик ответил, что сидел на «двойке» и сидел козырно. Герыч тут же начал его бить. Ну, не то, чтобы бить, а дал в бороду разок. «Двойка» у нас в области — женская зона, и дяденька прокололся. 

44. Я читал Пруста, в чём собственно дело?
Ну, по крайней мере, пробовал.
 
012. Вот рассказы, в той или иной степени, посвящённые младшему Саше (да и старшему тоже).

Первый называется «АБС».

«Мы встретились на конечной остановке: я, Саша и Саша. Первый Саша — мой ровесник и старинный, любимый, ещё со школьной скамьи друг. Второй, был лучшим другом и одноклассником моего погибшего младшего брата. Встретились, чтобы бухнуть на воле в прекрасный летний день.
Саша старший был в сандалиях, шортах и жёлтой майке, младший в летней светлой паре и дорогих туфлях, а я в рваных джинсах, рубашке с коротким рукавом и убитых кроссовках. Я довольно равнодушен к еде, одежде и исполнителям популярных песен, считаю, что их значение сильно преувеличено. Всех трёх.   
Купили в ближайшем шалмане пару или тройку пузырей, сейчас уже не помню сколько, и отправились в «Вишневник» — заросли неизвестной мне модели кустарника в овраге за сорок девятой родной школой. 
Там нам не понравилось, и мы перебазировались непосредственно под школу, встали у глухой стены, за которой прятался школьный тир. Там такой уголок заасфальтированный, можно довольно удачно разложиться со своим нехитрым скарбом. Бутылки, пачка сигарет, консерва, хлеб. Вилок не было, ели палочками, отломанными от дерева в «Вишневнике». Как китайцы. Это нас Саша старший научил когда-то.
Мы выпивали и беседовали о литературе, мы вообще часто беседуем о литературе, особенно в подпитии. Гораздо чаше, чем о дамах, футболе или внедорожных автомобилях.
Когда кончилось бухло, молодой Саша сбегал ещё за бутылкой, а когда кончилась и она, мы стали думать, что делать дальше.
В любой пьянке есть такой момент — ты ощущаешь себя вполне трезвым (ложно), море тебе по колено, настроение прекрасное (накануне резкого спада), расходиться не хочется, а выпивки нет, денег тоже, но смертельно надо добавить. Обычно, это и есть то нежное время, когда правильно было бы остановиться, чтобы не нажраться и не испортить вечер с последующим утром до обеда. Но сделать это нелегко. Поэтому мы пошли к младшему Саше домой и сели там на кухне думать думу. К младшему, так как у него никого не было дома — родители укатили на дачу — и никто нам не мешал.
Посидели, подумали.
Я начал слегка рубиться от общего восторга перед жизнью. Но перед этим успел попросить у Санька «чего-нибудь почитать». Он отложил для меня: «Чёрный роман» Богомила Райнова, афоризмы Станислава Ежи Леца и третью книгу, ни автора, ни названья которой я не помню.
Потом Саня младший включил «Металлику»*, одноимённый альбом, напялил на меня наушники и уложил на диван, сказал — прись. А сам тем временем в компании с другим Саней поехал продавать собрание сочинений АБС.
Тем, кто не в теме, АБС — это Аркадий и Борис Стругацкие, великие, чего тут кривить душой, писатели. Хотел добавить — фантасты, но при чем тут это.
Есть у нас в городе магазин, что на корню скупает книги по бросовым ценам. А Санёк как раз большой поклонник книг вообще, вышеозначенных гениев и фантастики в частности. Поэтому он, посовещавшись со страшим товарищем и побродив глазами по полкам, решил, что собрание сочинений АБС товар что ни на есть ходовой и будет встречен в магазине исключительно благожелательно.
Не жалко? — спросил старший товарищ.
Для вас нет, — ответил младший.
Сказано — сделано, упаковали книги в пакет и попёрлись пешком в магазин, денег-то на проезд нет.
А я пока дремал под «Металлику». Мне хорошо дремлется под тяжёлую музыку, это у меня с детства, с увлечения «Пёплом», «Назаретом» и «Эй-си, ди-си» в средних классах.
С АБС они ошиблись, тётка на приемке равнодушно предложила им какую-то мизерную сумму, а на возмущенные вопли, ответила — не хотите, не надо. Парни книги продали и на вырученные деньги взяли бутылку водки. Вернулись домой, разбудили меня и пригласили к продолжению праздника. Но кураж ушёл. Это было ясно как божий день. Мы вяло прикончили бутылку и разошлись. Саша старший жил в этом же доме, а Саша младший вышел меня проводить. Мы добрались до остановки, покурили на скамейке, и я поехал домой, на выданную мне сдачу с водки. Выбранные для меня Саней книги я забыл.
На следующий день в смысле похмелья всё было замечательно и даже лучше.
А от встречи остались самые светлые воспоминания… драгоценные…   
Теперь они оба умерли. И младший Саша, и старший. Из нас троих, участвовавших в той «алкогольной сессии», как называл это дело пару лет спустя Саша старший, остался только я.
Мне бесконечно одиноко.
В данном случае, не вообще, а именно без моих друзей.
Двух Александров.
И почему-то немного жалко собрания сочинений АБС.
Совсем чуть-чуть».

* Я долго не мог сообразить, что за запись тогда слушал. Потом выяснил, что, на фанатском сленге, так называемый, «Чёрный» альбом. А на самом деле, одноимённый названию группы — «Металлика». Мучительно пытался понять, что же мне так понравилось в этой музыке? Не было ли это просто следствием опьянения и общей благости восприятия мира..?
Послушав пластинку в «Кладовке», думаю, что Санек врубил тогда самую знаменитую, медленную композицию группы — «Nothing Else Matters»,;(«Остальное неважно»). Которую перепели все кому не лень, и которая, конечно, берёт за душу старого меломана и любителя тяжёлого рока, местами переходящего в металл.

Второй рассказ называется «Друг моего брата».

«Я их помню мальчишками. Они дружили с первого класса и часто заходили к нам домой. Но разница в шесть лет (например, им по десять, а мне шестнадцать) не давала возможности вглядеться. Жизнь казалась бесконечной, а мелочь пузатая, что путалась под ногами, только отвлекала от насущных дел. Дела, в основном, состояли из влюблённостей и выяснения отношений, как с любимыми, так и с конкурентами.
Мы много тогда дрались, и позже мальчишки пользовались моей известностью в узких кругах местных хулиганов. А тогда они или бегали под окнами нашего огромного шестнадцатиподъездного дома или сидели в комнате, занимаясь, то ли уроками, то ли просто так, колбасясь, под настроение.
Позже, когда брат подрос, а мои любовные дела приняли небывалый, как казалось, накал, брат стал моим конфидентом и наперсником. Не знаю, рассказывал ли он об этом своему другу Саше, но при редких встречах со мной Санек смотрел почтительно.
Роль старшего брата, не то чтобы трудна, но в какой-то мере, ответственна. Я кое-что объяснял ребятам о взаимоотношениях на улице, когда дело примет плохой оборот, и давал читать любимые книги. Кстати, оба выросли страстными книгочеями, но к этому я ещё вернусь. Так и жили, пересекаясь то на улице, то дома, редко — в школе (младшие классы учились в другом крыле).
Спустя время, пацаны окончили школу, Саша поступил в институт, а мой брат всё не мог определиться со своим будущим. Устроился на работу, потом, а это были девяностые годы, организовал свой бизнес. Их дружба с Сашей не закончилась, но, как это бывает, каждый, занятый своим делом, находил мало времени для встреч или посиделок. Девяностые — очень быстрые годы, как мне теперь кажется.
Иногда я встречал Сашу на улице. Рядом с домом, в который я переехал, был и есть большой магазин, что раньше назывался — Универсам, а теперь — Торговый центр. Если хочешь кого-нибудь встретить, из тех, кто живёт неподалёку, стоит только постоять минут двадцать около входных дверей, и человек появится, не сегодня, так завтра.   
Саша всегда выглядел хорошо: в пальто или плаще, смотря по сезону, с дипломатом, улыбчивый, воспитанный парень. Один раз я занял у него денег, у меня был один из плохих периодов, что приходят систематически, я сидел на мели и стрельнул полтинник, на который откровенно купил выпить. Саня дал денег с радостью, я видел, что он рад встрече и отдаёт лавандос, не кривя душой, возможно, и не ожидая возвращения.
Виделись мы редко, как я уже говорил, но моя мама, жившая в двух шагах от Саши, встречала его маму и была в курсе всех новостей.
— Вылитый ты, — говорила она мне.
— То есть?
— Придёт с работы и весь вечер книжки читает. Ничем больше не интересуется. Странные вы молодые люди.
Потом мой брат погиб.
Я не видел никого из его друзей со дня похорон. Не было ни возможности, ни желания. Случайные встречи в транспорте не в счёт. Но время шло, и спустя несколько лет, обусловленные общими приятелями, местом проживания и учёбы, мы пересеклись.
Мой близкий друг законтачил с Саньком, они стали часто видеться, выпивать, обмениваться дисками и трепаться обо всём понемногу. Однажды пригласили меня. Мы скинулись, купили бухла, разместились на полянке и приятно выпивали. Через час-полтора друг ушёл домой, прихватив с собой сигареты, а мы ещё некоторое время с Саньком торчали на лавке, стреляя покурить у прохожих.
Виделись ещё несколько раз, заходили к Саше домой, слушали «Металлику», до которой он был большой охотник, выпивали, разговаривали. Когда кончались деньги, предпринимали некоторые действия, о которых здесь говорить не хочется. Санек подобрал мне несколько книг на свой вкус, помню сборник афоризмов Ежи Леца и «Чёрный роман» Богомила Райнова*. Я их забыл, так и не взял, уходя от него последний раз. Когда вспомнил, стало недосуг, закрутили какие-то дела и проблемы.
Спустя ещё почти год, на том же месте, у Торгового центра, встретил того самого общего товарища и собутыльника. Он-то мне и сказал, что Саша умер. Я сначала не понял, о ком речь. Так бывает, когда информация не хочет укладываться в голове. А когда осознал, долго не мог осмыслить.
Ему было тридцать пять. Среднего роста, доброжелательный, умный, интеллигентный мужчина. Книгочей и любитель тяжёлого рока, металла. Первый и лучший друг моего младшего брата. Мой товарищ и, чего греха таить, собутыльник. С ним было интересно выпивать (а это очень важно) и разговаривать. Знаю, что он писал стихи, которые никому не показывал. Так бывает. Собирался жениться. И умер в один день от обрыва какого-то сосуда в горле.
Я надеюсь, они, мой брат и Саша, встретятся в тех местах, где встречаются все. И накатят амброзии или что там подают хорошим ребятам, в густых кущах рая, потому что ада они не заслужили».

* Я Богомилом Райновым зачитывался в юности. Романами об Эмиле Боеве. Особенно, «Что может быть лучше плохой погоды» и «Тайфуны с ласковыми именами». Это были отличные романы (так мне тогда казалось), с погонями, стрельбой, роковыми и страшно сексуальными красотками. Нам всем этого сильно не хватало — загнивающего запада со всем его тлетворным влиянием. Всех этих ночных огней разнообразных притонов, порочных женщин, промышленного шпионажа в Цюрихе и спортивных автомобилей на альпийском серпантине.
Перечитав эти книжки тридцать лет спустя, я не был разочарован, нет, но ангажированность произведений лезла в глаза**.

** Недавно приобрел в киоске Роспечати переизданные романы Райнова. Последний называется «Агент, бывший в употреблении». Там Эмиль Боев возвращается на родину в Софию после опаснейшего задания, а ему все в рожу плюют, как агенту кровавого коммунистического режима.
Страшная штука.
Книжки купил с огромным удовольствием.   

9. Любимые цитаты.
«Богом, правдою и совестью оставленная Россия, — куда идёшь ты в сопутствии твоих воров, грабителей, негодяев, скотов и бездельников?!».
А. В. Сухово-Кобылин*.

* Понятно, что ничего не изменилось за прошедшие сто лет.

10. Я ненавижу двусмысленные положения. И вечно в них попадаю. Сара говорит, что это из-за моей мягкости и стремления никого не обидеть. То есть я пытаюсь строить из себя грозного мужчину, а на самом деле, я ласковый (но иногда рассерженный) хомячок.
 
27. Женщинам легче, честное слово, у них нет явных, наглядных и постыдных признаков сексуального фиаско. Это я к тому, что намедни попал в двусмысленную (на самом деле, очень определённую) ситуацию, в которой чувствовал себя, минимум, дураком. Потом, как-нибудь расскажу. Сейчас ещё стыдно, а чтобы описать стыд, надо от него полностью избавиться, писать на холодную голову*.

* Время прошло. Могу рассказать. Элементарно не встал.

109. Художник Валерий Барыкин (создатель Советского пин-апа), как-то попивая чай в «Кладовке» сказал мне, что попсовая песня, лучше передаёт и характеризует действительность, чем яркий публицистический текст. Я с ним абсолютно согласен. И думаю, что это же относится к кино. Иногда второсортный боевичок лучше отображает реалии жизни, чем глубокий, высокохудожественный фильм. Так проговаривается непосредственность. А может быть, непосредственно проговаривается посредственность. Кто их там разберёт.
Это явление, возможно, стоит назвать «Парадокс Барыкина».

15. Даша Сущева взяла меня темой своего диплома, прислала некий «Бриф для Олега», потом ряд уточняющих вопросов. Я ответил:

«Как ты видишь свою целевую аудиторию, то есть группу потенциальных клиентов, которые читают твои рассказы, захотят смотреть твои вебинары, видеоблоги — группа общая, пол, возраст, социальный статус, профессия, хобби, женат/замужем, чем увлекаются, чем живут, где живут, как часто сидят в интернете и т.д., бывают ли в социальных сетях...».

Ответ. Я больше интернет-писатель, поэтому моя аудитория — все, кто тусуется в инете. Это люди разных возрастов, но мне кажется, образованные, начитанные, хотя и это не обязательно. Главное, они восприимчивые к слову. Сочувствующие. Сострадательные.

«А теперь мне конкретно нужен твой идеальный клиент — например, женщина 38 лет, работает в театре, живёт в частном доме или в двухкомнатной квартире, работает 2/2, разведена, имеет одного ребенка, редко ходит в салоны красоты, встречается с подругами детства раз в неделю, или что-нибудь другое, вечером любит прочитать лёгкий быстрый рассказ, который поднимет настроение, где возможно она увидит себя... ну, короче, прямо конкретика нужна! А то могу не туда ринуться».

Ответ. А вот всё, что ты перечислила, — очень похоже на моего читателя. Скорее всего, это дама в районе сорока лет, достаточная умная, достаточно начитанная, тоскующая о прекрасном и считающая себя чуть выше окружающих. На пару миллиметров — но выше. Вообще, не знаю, Даша, ты же читала отзывы? Видела, кто мне пишет.

«Мне необходимо, чтобы ты представил, что чувствует человек ДО прочтения твоей книги или знакомства с твоим творчеством и твоей личностью. Например, пришла с работы злая и уставшая как чёрт, настроение на нуле, ничего не хочется делать, никого не хочется видеть, чувство тоски, тревоги за завтрашний день, лень идти даже умыться, сын не сделал уроки, как мне все это надоело...».

Ответ. Человек до прочтения моих рассказов думает — вокруг одно говно. А после думает — нет, не одно, во-первых, оно, говно, разное, а во-вторых, в нем полно бриллиантов! Надо жить дальше! И жить счастливо!

«И самое главное, что обретёт человек, ПОСЛЕ того как познакомится с твоим творчеством и прочитает рассказы — например, жизнь наладится, приобретёт краски, поймёт, что вокруг таких, как она, множество, а в дополнение она увидит, что у нее прекрасная семья, замечательные дети, заботливый по-своему супруг. И что завтра будет новый день, и она уверенна, что он пройдёт великолепно! А вечером она придет и вновь прочитает рассказ любимого писателя».

Ответ. Вот это и приобретёт. То — что жизнь, зараза, прекрасна и удивительна. Смотря на всё*.

*Мне кажется, из этого брифа, я мог бы что-то вынести и понять важное для себя. Вот только никак не уловлю, что.

19. Возвращаясь к трём суткам, проведённым на ЭВС. На фоне книг, бывших в камере, мучительно захотелось почитать кого-нибудь из русских классиков конца девятнадцатого – начала двадцатого веков, например, Бунина и Куприна. Почему-то, именно их. У меня к Бунину было равнодушное отношение с креном в отрицательную сторону — неприятен он мне был своей барской спесью и злобой ко всему советскому, и каким-то воспалённым эротизмом рассказов о любви. У Куприна же всегда восхищался «Штабс-капитаном Рыбниковым», остальное почти не отложилось в памяти… какие-то листригоны, гамбринусы и прочие белые пуделя.
По выходу из узилища тут же взял и того, и другого. Книги зрелых произведений, товарищи оказались одногодками, и я схватил, примерно, по четвёртому тому из собрания сочинений. Те, где им, писателям, уже за сорок и они, по моим представлениям, находились в самом соку мастерства и понимания жизни. Или не понимания, что, по сути, одно и то же, и характеризует человека одинаково.
Куприн разочаровал страшно. При всем том, что в последние годы (две тысячи пятнадцатый – две тысячи семнадцатый), наметились явные тенденции к его возвеличиванию и популяризации. Сам видел, к примеру, как некий отрок в Ленинской библиотеке, в Обменно-резервном фонде, покупал восьмитомное собрание сочинений… А вот Бунин покорил почти сразу. Я ухнул семисотстраничный том, за два-три присеста, и ещё захотел. Умел писать дядя, хоть режь меня.
Странная штука.
Вот у Александра Ивановича Куприна — все правильно, душевно и гуманно, а читать скучно и муторно. А у Бунина — надменно, похабно, бархатно и на надрыве порой, а получаешь полное и бескомпромиссное наслаждение. И тут дело, конечно, в манере письма. Этот вот, выписанный психологизм Бунина, его подчеркнуто глубинное проникновение в мотивы и суть человеческих поступков, с филигранным препарированием всех движений души, с надменно-вездесущим пониманием человеческой природы, и даёт этот эффект. А манера — это личность автора. Как же иначе? Значит, Бунин хороший человек? Ничего это не значит.
А всё равно нравится*.

* И удивляешься — мёртвый много лет дядя что-то там переживал, маялся, негодовал, старался заклеймить, а я, спустя чёрт его знает сколько времени, сижу, читаю, сопереживаю, полемизирую… Это ли не чудо литературы?
Мёртвый Бунин и живой я.

24. Мне никогда не давался жим лёжа, в том смысле, что я не мог пожать по-настоящему серьезного веса. Сто – сто двадцать килограммов, не говоря уже про сто пятьдесят – двести. Во мне нет настоящей природной силы, только натренированная. А в те времена, когда я начинал качаться в первых самопальных залах, сто килограммов в жиме лёжа было, даже не нормой, а первой ступенью. Сотку жали все, а те, кто этого не делал, настоящими культуристами считаться не могли. И не считались.
Я жал девяносто пять. Кое-как. И чувствовал себя слегка несчастным и неполноценным, и даже мысль о моём хрупком сложении (обхват запястья меньше семнадцати сантиметров), не утешала и не оправдывала. В отличие от Саши, который десять лет назад, без подготовки и разминки, зайдя в зал, больше за компанию, чем по велению души, вроде, даже с похмелья, по своему обыкновению, выжал сакральную норму. На раз. Просто так.
С Сашей мы познакомились в мои тринадцать и в его двенадцать лет. На площадке около дома, где стояли качели. Мы с них прыгали, с качелей. Раскачивались изо всех сил и сигали, кто дальше. Это было опасно, я понимал уже тогда. Но прыгал. Но боялся. Но всё равно прыгал. Говорят, это и есть настоящая храбрость — боишься, но делаешь. Делаешь даже глупость. Чаще всего её. Потом мне ещё несколько раз приходилось бояться, но делать.
Ничего в этом героического нет.
Просто — такой расклад.
Познакомились и подружились на всю жизнь. Я написал эту фразу и задумался над тем, что это такое — дружить. И каковы здесь критерии и стандарты. И какова протяженность отрезков. Дан ли тебе один друг в детстве на всю жизнь или на разных этапах жизни нужны разные друзья? И подружиться в пятьдесят лет, полностью сформировавшимися личностями, не более ли ценно, чем в ранней юности, в период совместного мужания? Много вопросов. Думал ли я, что у меня будут новые друзья? Нет, я считал, что пронесу юношескую, школьную дружбу через всю жизнь. В детстве нам внушали — у человека не может быть много настоящих друзей — один, максимум два. А оказалось… В принципе, так и оказалось. Если вообще, хоть что-то «оказалось».

78. Однажды Саша пришёл ко мне ненормально рано утром, прошкандыбал на кухню, сел на свое любимое место — на офисный стул у стенки за столом — закурил мой «Кент» (я тогда ещё дымил), судорожно, с адского похмелья, вздохнул, и сказал: «Бабы всегда выгораживают друг друга… даже незнакомые… То есть незнакомые и выгораживают… Корпоративность дамская… Мы тут устроили такой веселый праздник, сексуальный, как я думал… зависали на трое суток в гостиничном номере… Ты знаешь, в этом ****ском притоне «Берег», около мусарни… И вот она, а я с ней в какой-то пивнушке познакомился… или не в пивнушке? В общем, представляешь, украла у меня любимый перстень с камнем, тот, как у Макаревича, золотой, твою зажигалку «Зиппо»* и деньги из лопатника**… Утром просыпаюсь — ничего нет… Все деньги… Интересно, сколько там оставалось..? Правда, бутылку пива около кровати оставила… на полу… Гуманистка тоже… Хотя, конечно, да…».
Я налил ему чаю, и он его с великим отвращением выпил.
А при чем здесь «корпоративные», спросил я.
Как это при чем, удивился Саша, они всегда друг за друга.

* Про «мою «Зиппо».
Мне эту зажигалку на день рождения подарили Саша с Лешей. Леша — это Советский десантник из некоторых моих рассказов и вообще дикий спецназовец и краповый берет. Зажигалка была со всеми делами: упаковка, паспорт, пожелания долгих и счастливых лет жизни. Она красиво коптила фирменным бензином из плоского, приятного на ощупь, тубуса-канистры(?), которого едва хватало на пару дней, имеется в виду, с одной заправки, и не менее вкусно пахла им же. Но горела неохотно, через раз или два, зато закрывалась и открывалась с фирменным звуком, такой характерный зипповский щелчок… и ещё, конечно, приятная тяжесть подлинного предмета, не раз описанная, например, мемуаристами, лишёнными революцией фамильного барахла.
Или — о, эта тяжесть, о, это ощущение телесного контакта с настоящим изделием! То ли трофейного ножа в руке послевоенного подростка, то ли пистолетного магазина, в ней же (о! у меня теперь ещё есть такой же приятно-тяжёлый телефон «Верту», весь в металлических пластинках). В общем, зажигалка была дорогая, неудобная в применении, и больше стояла у меня на столе, чем лежала в кармане для дела. Пока Санёк её не забрал, чтобы заправить. Зашёл как-то, увидел, спросил, чего не пользуешься? узнал, что нет нормальной заправки, и унёс, пообещав всё сделать, как надо. Но «зиппу» у него украли…
Ну да ладно…

** Лопатник, шмель — портмоне на фене.
Тут такая штука. Вокруг нас — детей, пацанов-подростков и отроков — всегда было полно людей ботающих по фене. В России, как известно, твои соседи, родственники, приятели, или сидели, или охраняли, поэтому мы с детства усваивали лагерные словечки. Даже дети интеллигентов. (Про заигрывание советской интеллигенции с воровской романтикой — написано немало, не буду повторять). То есть, наряду с музыкой вьюги Блока, я узнавал много и блатной музыки**.

** Я и сейчас досконально понимаю почти любой текст, извергаемый знатными сидельцами.

4. У меня износилась белая толстовка, подаренная отцом (я как-то писал похожее стихотворение, что-то, вроде «когда я доношу рубашки, подаренные мне отцом…», пытаясь отразить неумолимость времени, но это к слову). Я её, толстовку, любил, в первые дни после покупки, я в ней спать ложился. Не всегда трезвый, конечно. Я тогда бухал. Купил её на Покровке в фирменном магазине «Мустанг». Толстовка называлась так же. Мягкая, из чистого хлопка, качественная, дорогая. Есть вещи, которые сразу ложатся на душу, или здесь уместнее сказать — на тело. Эта была из них. И вот износилась. Вязанные машинной вязкой манжеты протёрлись на сгибах, вообще всё вязаное протерлось. Я поначалу думал, было, отдать её в ремонт, по крайней мере, спросить, возможно ли это устроить, заменить, вшить новые манжеты, и сколько будет стоить, а потом махнул рукой. Пришло время вещи умирать, куда денешься. Перевёл в домашние, буду зимой в ней сидеть за компьютером, сочинять нечто похожее на данный текст. Я всегда пишу что-то похожее на этот текст. Про жизнь. Я так думаю, что про неё, а на самом деле, не знаю про что.
Отец умер двадцать один год назад.

Год потерь, в плане шмоток.
Вдруг одномоментно пришла в негодность куча вещей. Штаны, рубашки, майки, трусы, носки, даже куртка. И все друг за другом. Обувь: три пары летней и одна зимняя. Свитер. И ещё одна любимая толстовка, в которой я на нескольких фотографиях успел запечатлеться, и парочке видеозаписей (я из неё, толстовки, не вылезал), с надписью «Пеле». Плюс ремень.
Странная весна — я остался без одежды.
Полез в шкаф, порылся, достал какие-то фальшивые джинсы «Коллинз», дорогую дизайнерскую рубашку от Славы Гросса, которую берёг на случай вручения нобелевской премии, и стал всё это носить. Моим родственникам понравилось. Сам-то я, конечно, люблю старую «убитую» одежду — разношенные кроссовки, растянутые футболки, безразмерные штаны. Но люди меня осуждают. Мало того, что признанные эстеты воротят носы, так даже непритязательные и суровые культуристы делают замечания. Что за застиранное говно на тебе было? — спросил меня в раздевалке спортзала Егорыч*. Я не нашёлся что ответить.
И вот весь в новом.
Егорыч должен быть доволен…

Я один раз (не один) проанализировал (просто вспомнил), что на мне надето, получилось — всё подаренное — ни одной вещи, купленной мной лично. Трусы и носки, допустим, дамой, допустим Василисой, штаны приятель отдал, рубашку другой подарил, кроссовки третий.
Я равнодушен к вещам и не люблю их менять и покупать.

* Егорыч иногда делает мне странные замечания в раздевалке. Странные тем, что от него я их не ожидаю.

111. Жим лёжа, на первый взгляд, упражнение простое до невозможности. Снял штангу со стоек, опустил на грудь, выжал вверх. И со второго взгляда то же самое, и с третьего. И только с двадцать пятого понимаешь, что за внешней простотой, прячется довольно сложное движение. И технически, и ментально. Потому что правильно снять, опустить на нужное место, затем выжать вес именно грудными мышцами, получается далеко не у каждого, а приходит через несколько лет тренировок. У кого-то через год, у кого-то через три-четыре, а у кого-то через десять.
У некоторых не приходит никогда*.

* У меня, тьфу-тьфу-тьфу, вроде пришло. После снижение веса штанги и тщательного экспериментирования с местом опускания на грудь и шириной расстановки локтей — дело пошло**.

** Во-первых, мы все, моё поколение, были ранены фильмом «Конан-варвар», а точнее, грудными мышцами Арнольда Шварценеггера, а во-вторых, у меня была мечта. Приезжаю я однажды на дачу к первой своей и единственной официальной жене, выхожу из машины и на жаре снимаю майку. А под ней — огромные, красивые — чётко очерченные — тугие грудные мышцы. И тогда она, оторвавшись от грядки, замирает с оттенком немого восхищения, глядя на меня.
И даже совершенно не надо сходиться обратно. То есть, вот именно что, сходиться и не надо.
Пусть мучается и страдает от того, что она потеряла***.

*** Допустим, такие грудные появились (ну, почти такие). И что? Да ничего. И бывшая жена, поди, ту дачу уж сто раз как продала, и ехать, я бы никуда не поехал. И вообще, все это до смешного глупо.
   
123. Вот отрывок из моей ранней прозы, времён работы в трамвайном депо слесарем-механиком и исполняющим обязанности мастера смены ЕО-4.
(Писатели — пророки? Очень может быть. Всё сбылось, кроме «бесплатной кормёжки»*. На момент написания этого текста, я сторож и дворник в детском саду).

            «…Потом я переодеваюсь и иду заполнять тетрадку учёта и контроля. Грустно вписываю себя, вместо отсутствующих персонажей ставлю прочерк, расписываюсь за «смену сдал» и, подумав, за «смену принял» (вдруг никто не придёт, и я поселюсь здесь навечно?). 
            В конце рабочего дня (под утро), мне в голову приходит не новая, но отчаянная мысль — как долго бы не тянулся рабочий день, он длится не больше положенного времени. Если восемь часов, то восемь, а если двенадцать, то двенадцать. Пусть время летит локомотивом или ползёт пьяной черепахой, все одно, это двенадцать часов и не более того. И когда подкатило к восьми утра, я заполнил наряды на сегодняшний день, запер верстак в слесарке, огляделся и пошёл в душ. 
            Для рабочего человека душ первое дело, особенно контрастный. Включая попеременно, то кипяток, то ледяную воду, я принял судьбоносное решение — идти трудиться сторожем в детский сад. Эта работа имела такие яркие преимущества, что у меня закружилась голова от открывшихся перспектив. Во-первых — график: сутки через трое, во-вторых — бесплатная кормёжка, а в-третьих — экзистенциональная тоска в чистом виде при прикладном умении её избыть посредством мелкого ремонта по необходимости. Полы там покрасить, песочницу отремонтировать, забор поправить.
            Надо ли чего-нибудь ещё бывшему работнику ключа и отвёртки (кувалды и лома)?
            Не надо.
            Тишина уединения и распугивание призраков нянечек-девственниц по ночам. Остывший чай и детский матрасик на полу вместо полутораместных перин. Гигиенический образ жизни, взамен кромешной пьянки и разрушающих организм раздумий.
            Как говорит мой старинный конфидент Женя Египтянин (фамилия такая, а не место жительство):
            — А чего? Философу мало надо — выпить, закусить и где переночевать.
            Потом он делает паузу и добавляет:
            — А, может, и этого не надо»**.
   
* Накормили меня один раз в садике. На субботнике. Я там мешки с мусором таскал. Отвозил на тележке по три-четыре за раз и складывал у дальних ворот. Начал в восемь утра, а закончил в двенадцать дня. Без перекуров. Гору накидал в два человеческих роста. За это время мой коллега, сторож-охранник Гоша, отнёс куда-то две сухие веточки и подмёл одну крышу веранды. Другие два сторожа, Миша и Лёша, просто не пришли. Но я не в обиде, дело не в этом, я опять вспомнил фразу Леночки Шиловой: «кладут на того, кто возит». А тогда, после того как я закончил возить мешки, вынесла мне повар Нина Тимофеевна тарелку борща и тарелку жареной рыбы с луком, плюс хлеб и компот — было очень вкусно.
Все перепутал. На субботник меня какая-то новая воспитательница чаем угостила, а борщом и рыбой Нина Тимофеевна кормила на выборы. Всем готовили — и мне досталось. «Всем», это нашим воспиталкам, что дежурили на пунктах голосования. Им туда Санёк на своей «Шеве» еду в баках отвозил. Вот мне и сунула Нина Тимофеевна провианту, покормила.
Вкусно. Да.
            
** Не скажу ничего нового, но, скорее всего, мы сами проектируем своё будущее. Вот такими прогнозами. Забрасываем информацию вперёд. Или делаем запрос, и его удовлетворяет кто..? Понятно, кто.
А вообще, слегка заглянуть в будущее несложно — любой индивид, окончивший восьмилетку, сумеет это сделать.

13. Вэй У Вэй — «То, или всё, чем являются чувствующие существа, само не существует»*.

* Опять ощущение, что я вроде бы понял, о чём он, так ничего и не поняв.

28. Я думаю, что моего предшественника по работе в арт-галерее «Кладовка» Тиму, убили посетители, довели до самоубийства. Других объяснений нет, это самое логичное, после того как я проработал здесь год — я в этом уверен. Чем довели? Железной тупостью, сладострастной подлостью и самовлюбленной гнусностью. А предшественник был человеком тонким и ранимым.

29. В «Кладовке» китаянка купила мою книгу рассказов «Нифиля и ништяки». Спросила, сложно для понимания? Я (скромно) говорю, примерно, как Чехов. Китаянка в ответ, сложновато. Потом всё равно купила и попросила подписать. Я интересуюсь, вас как зовут? Она — Лариса. Я — «Лариса» не китайское имя. Она — вы наши имена произнести не можете… я вам на бумажке напишу… Пишет: «Хуэйли». Я читаю, а затем, радостно, как идиот, (и, скорее всего, не первый) ору, голубушка, чего же здесь непонятного?! Это же наше любимое слово!
Она смущённо улыбается.
А года три или четыре тому назад, я другой китаянке, продавал в книжном магазине собрание сочинений Достоевского. В двенадцати, что ли, томах.
Китайцы всегда демонстрируют ум и тягу к знаниям*.

* Русские и китайцы — братья навек.

2240. С недавних пор я яростный фанат группы «Фри». С тех пор, как устроился на работу в арт-галерею музейного типа «Кладовка» (название, все эти: «арт…», «музейного…», принадлежит директору заведения художнику Павлику Плохову, а, не дай бог, мне). О «Кладовке» расскажу потом. Сейчас о «Фри». Я поздно их услышал, но услышав, был покорён навсегда. Более того, сейчас я считаю, группа «Фри» — лучшее, что я узнал за всю свою жизнь (в поп и рок-музыке). А Пол Кософф* — музыкант номер один.

* Пол Кософф — потомок эмигрантов из России. Типичная суперзвезда рок-н-ролла: гений и наркоман, гикнувшийся в двадцать пять лет. 

34. В «Кладовке» много лет работал Тима. Немного печальный, казалось, непрошибаемый, спокойный, самоуглубленный паренёк на вид лет двадцати шести – тридцати, а по паспорту всех сорока. Любитель классической музыки, андеграундных групп и депрессивных экзистенциальных романов, типа «Тошнота» Сартра, «Дорога в никуда» Мориака и «Скука» Альберта Моравиа.
Когда я заходил, мы разговаривали о музыке меньше, чем о книгах. Я тогда, после трамвайного депо, работал продавцом-кассиром в книжном магазине, и Тима спрашивал, есть ли у нас та или иная книга. Если была возможность, я помогал найти искомое.
Потом он повесился в ванной комнате на спортивных штанах*. 
Это была ещё одна страшная и внешне ничем не объяснимая смерть.
Невыносимо печальная…
Я несколько дней подряд мучительно думал, что же с ним случилось в те последние минуты? Какие мысли пришли в голову? Было ли это химическое помутнение или эмоции перехлестнули через край, жизнь показалась непередаваемо отвратительной, и человек накинул себе на шею петлю из подручного материала?
Мы с Тимой, мне казалось, оба не очень жаловали людей вообще и некоторых в частности. Но в нашей ненависти к людям, было больше любви и горечи, чем, например, в равнодушном и ровном отношении к ним моей бывшей и единственной официальной непрошибаемой жены-миллионерши. Это была нелюбовь-любовь. Всё-таки, сострадание.
Обычно Тима сидел на стуле перед экраном компьютера, занимался своими делами, я сидел в уголке — и не занимался ничем. На проигрывателе крутился диск Шоткхаузена или Кейджа (не актера). На худой конец, Шопена.
В субботу он не вышел на работу, хотя в пятницу отправился домой, как обычно — ничего не предвещало несчастья. Была у него, конечно, если верить рассказам директора «Кладовки», способность вляпываться во все неприятности своего криминального района, но всё-таки — ушёл домой, как всегда. В субботу не появился, и директор — Александр Станиславович Арнгольд — принялся его искать. Звонил и мне, но я ничем помочь не смог. Потом он поехал к Тимкиной матери, и они вдвоём отправился на квартиру, где и нашли его в ванной…
Теперь здесь работаю я. Пять месяцев, шестой. Мой день всегда начинается одинаково. Прихожу и, если зима, убираю лопатой снег, если осень, подметаю метлой листья, если лето, просто прохожу в дверь и врубаю электричество — автоматы в коридоре. Потом бросаю рюкзак, переобуваюсь, запускаю комп и ставлю первую пластинку. Набор пластинок меняется не сильно, обычно, это:
1. Ингви Мальмстим «Odyssey»,
2. Deep Purple «Perfect Strangers»,
3. Dire Straits «On Every Street»,
4. Free «ВВС сессии 1988–1971 года», пластинка издана в 2015 году**.
Именно в такой последовательности. Дальше — по настроению.
Обычно — джаз.

* Недавно директор сказал, что не в ванной и не на штанах. Не буду переделывать. Легенда тоже часть смерти. Не только жизни. И довольно странно, почему почти всегда она возникает. Из какой неточности? Из чьей фразы? Откуда взялись эти «спортивные штаны»? Я же точно помню, что кто-то так говорил. Может быть, сам директор. А может быть, и нет.

** Список, конечно, меняется, и чаще, чем я тут написал.

123. Несколько лет перед смертью (год-два-три), Саша много и тяжко пил. Я считал, что ему надо остановиться — бросить бухать и устроиться на любую работу. И его жизнь пойдёт так, как надо, как было задумано, по божьим лекалам (в то, что его жизнь задумана жизнью алкоголика — я не верил), через полгода — наладится, а через год выправится. Саша со мной не соглашался. На все увещевания, он отвечал, наплевать, сколько отпущено, столько и проживу.
Мужественная беспомощность.
Я не до конца верил ему. Мне казалось, что в этом есть некоторая нарочитость. Игра. Поза. Мне вообще, когда люди утверждают нечто подобное, мол, пофиг, умру — так умру, всегда так кажется. Я думаю, инстинкт жизни в человеке огромен. По крайней мере, во мне, да.

87. Я всегда любил хорошо одетых барышень, не смешных, не нелепых, не неловких. Ладных, уверенных в себе и в том, что весь мир принадлежит им. Минимум, все мужчины на улице. Или в троллейбусе (во времена моей юности, женщины редко ездили за рулем собственных автомобилей, да и несобственных тоже). Чтобы на плечах норковая шуба с капюшоном, на пальцах кольца с камнями, на шее — ожерелье, в ушах серьги ценой в Жигули. Чтобы бриллиантовая пыль, а не лагерная.
В общем, чего с меня взять*.

* О стыде идти рядом с тем, кого ты стесняешься.
Бывает, оденется человек так, что хоть святых выноси. Дамы, конечно, чаще, чем джентльмены. Причипурится по самые сникерсы. И титьки, того гляди, наружу из лифчика выскочат или наоборот гуляют под кофтой на полной свободе, и штаны такие, что верхние половые губы, как на медицинском атласе или учебном пособии для гинекологов (если такие есть) видны. У самих дам даже термин для такого явления есть, «верблюжья лапка» называется.   
И главное, как сказать?
Напрямую — обидится человек страшно. Намёков — не понимает. Идёшь с закрытыми глазами, страдаешь. Неужели ей самой не понятно?
Нет, не понятно.

026. Одно из самых прекрасных стихотворений двадцатого века. Арсений Тарковский*.

* У меня на всю жизнь засели в голове строки другого моего любимца — Юрия Левитанского: «Арсений Александрович, мой друг, эпитет «старший» не влезает в строчку, не то бы я сказал, конечно, «старший». Вы знаете, как мне не по душе всё нынешнее модное пижонство, всё панибратство и амикошонство…».
            Дальше я не помню.

Жизнь, жизнь
I
Предчувствиям не верю и примет
Я не боюсь. Ни клеветы, ни яда
Я не бегу. На свете смерти нет.
Бессмертны все. Бессмертно все. Не надо
Бояться смерти ни в семнадцать лет,
Ни в семьдесят. Есть только явь и свет,
Ни тьмы, ни смерти нет на этом свете.
Мы все уже на берегу морском,
И я из тех, кто выбирает сети,
Когда идёт бессмертье косяком.

II
Живите в доме — и не рухнет дом.
Я вызову любое из столетий,
Войду в него и дом построю в нём.
Вот почему со мною ваши дети
И жены ваши за одним столом —
А стол один и прадеду и внуку:
Грядущее свершается сейчас,
И если я приподнимаю руку,
Все пять лучей останутся у вас.
Я каждый день минувшего, как крепью,
Ключицами своими подпирал,
Измерил время землемерной цепью
И сквозь него прошёл, как сквозь Урал.

III
Я век себе по росту подбирал.
Мы шли на юг, держали пыль над степью;
Бурьян чадил; кузнечик баловал,
Подковы трогал усом, и пророчил,
И гибелью грозил мне, как монах.
Судьбу свою к седлу я приторочил;
Я и сейчас, в грядущих временах,
Как мальчик, привстаю на стременах.

Мне моего бессмертия довольно,
Чтоб кровь моя из века в век текла.
За верный угол ровного тепла
Я жизнью заплатил бы своевольно,
Когда б её летучая игла
Меня, как нить, по свету не вела.
1965.

3. Мне было семнадцать или восемнадцать лет. Я больше молчал, Ира* просила — скажи, что думаешь, будь искренним. Я отвечал, что моё молчание, не менее искренне, чем возможные слова.
На мои ухаживания она реагировала дозированными прикосновениями. То кистью прикоснется к кисти, то ногой к ноге, то слегка потреплет по плечу. Такие знаки отсутствия физического отвращения. Которые, впрочем, ничего ещё не значат. Или значат.
Мы тогда целыми днями гуляли по улицам — был роскошный тёплый и именно что золотой сентябрь — постоянно покупали арбузы и ели их, где придётся. Нам нравилась одна продавщица в овощном киоске в центре города. Она выглядела, как престарелая русалка с прямыми белыми, чуть грязноватыми от тины волосами. Была, как только что вынырнувшая из небольшого лесного озерца. Когда ей привозили бидон со сметаной, не стесняясь, выливала при всех в него несколько бутылок кефира, перемешивала, и только после этого начинала торговать.
Мы глазам своим не верили. Были наивны.
Прошла тысяча лет, и я кое-что понял.
Просто встретиться (хотя, видит бог, как нелегко договориться двум взрослым людям), а потом удачно переспать, для совместного бытия мало. Надо создавать общий эмоциональный фонд. Из которого можно черпать. И фон, на котором можно вместе отсвечивать. Потому что, например, в отличие от ещё не созданного фонда, общий окружающий фон, как и при радиации, ужасен. Тупость, наглость и ещё раз тупость, составляют его основу.

* У неё по мужу, наверное, была фамилия знаменитого клоуна и она первая показала мне небо в алмазах. Мелких, но прекрасных.
Почти она.
Я всё время вру.
Невольно.
Всё путается, накладывается, наслаивается. Практически невозможно что-то описать честно. Невозможно выдержать документальность повествования — отовсюду вылезает художественный домысел, будь он благословенен. Хочется написать — было так-то, с той-то, там-то — рука не поднимается. Пересиливаешь себя — пишешь — всё равно вранье выходит. 

12. Выдуманное интервью (раз уж он сам, ничтоже сумняшеся, разговаривает с Френсисом Скотом Фицджеральдом) с Фредериком Бегбедером:

Олег Макоша. О! Фредерик?! Ядреныть!!! Бонжур, так сказать.
Фредерик Бегбедер. (напугано) Здравствуйте.
О.М. Вы, я гляжу, по-русски чешете, как по нотам?
Ф.Б. Да. Часто бываю в России, в Москве, выучил.
О.М. Жизнь заставила?
Ф.Б. Она.
О.М. Чем у нас занимаетесь?
Ф.Б. Больше по ****ям московским, конечно, любят они меня страшно — очарование во мне сильное. Европейское. Слава, успех. Шарм, то есть… Опять же волосы кучерявые, а русские красавицы любят кучерявые волосы.
О.М. И бабло?
Ф.Б. И его, естественно. Кто ж его не любит. Вот вы, например, что не любите бабло?
О.М. Люблю, чего ж. Но странною любовью.
Ф.Б. Вы, это… оставьте ваши петербургские штучки… лЮбите — любИте, и нечего тут!.
О.М. Да я понял, понял.
Ф.Б. То-то же, а то, понимаешь, взяли моду деньги не любить. Тьфу! Смотреть противно.
О.М. Да всё, всё… Над чем сейчас работаете?
Ф.Б. Над собой.
О.М. Вот это по-нашему, по-бразильски! Так держать! Деревня Норинская ждёт вас!
Ф.Б. Спасибо. Буду стараться.
О.М. Ага*.

* Собеседника я хочу равного. «В уровень», как в том фильме («Мама не горюй». Фильм я пересмотрел, ну что сказать? Это было мило. Наивно и мило) говорил герой Гоши Куценко. Я бы поговорил с Бегбедером, да, или с Уэльбеком, с Нилом Гейманом, наконец**.

** Внимательно посмотрел на книжную полку, что висит над письменным столом.

Ещё бы хотелось добавить про «наивно и мило». Как быстро мы меняемся и как, порой, диаметрально. То, что десять лет казалось работающим напрямую, вдруг стало совершенно не о нас.

999. Если идти из магазина напрямую к моему дому, то надо пройти через некое пространство, где зимой и летом любители вытряхивают ковры, половики и просто холстины. А алкаши квасят, почем зря. Иду намедни, и вдруг меня окликает молодой мужчина, что как раз выбивает ковёр. Здравствуйте, говорит. Здравствуйте, отвечаю, и нарезаю дальше — со мной много народа, которого я не знаю, здоровается в нашем микрорайоне. Вы меня не узнаете? интересуется паренёк мне в спину. Нет. А вы кто? И паренёк говорит, а я сын вашего друга Игоря Ковалёва. И я вначале зависаю на секунду, а потом охреневаю. Ёлки-палки! Нет, ёлки ж-палки! А тебе сколько лет, Макс? спрашиваю я, сразу вспомнив и имя, и паренька. Тридцать, отвечает Максим. И я продолжаю охреневать.
Вот жизнь идёт…
Мы с его отцом подружились, когда нам было лет по двенадцать. Ещё учась в разных, параллельных классах, потом нас объединили в один. И с тех пор не терялись. А самого Максима я последний раз видел лет двадцать пять тому назад, когда мой друг Гоша Ковалёв разводился со своей женой Маней — матерью Макса.
Мы очень дружили в школе.
Я, и Гоша, и Саша, и моя будущая жена Таня (ну, она меньше с ними, конечно, дружила).
А теперь передо мной стоит его сын, которому тридцать лет, и это плохо укладывается у меня в голове. А должно бы уложиться — у самого такой же. На год младше, Глебу — двадцать девять. И видел я его относительно недавно, хотя мы чаще переписываемся в инете, чем встречаемся наяву, наверное, как многие в наше время.
Гоша Ковалёв был (и, надеюсь, есть) безупречный джентльмен. С врожденным, как вестибулярный аппарат, чувством порядочности. За всю жизнь я не помню за ним ни одного низкого или просто дурного поступка. Наш классный руководитель, Владимир Лазаревич, называл его «дамский угодник», имея в виду Гошины любезность и элегантность, но, не умея этого выразить иначе. Хотя и девочкам Гоша, конечно, нравился — элегантность его была чисто настояще-мужицкой — офицерской и милицейской.
После школы и военного училища, он ездил на новейшем и очень крутом по тем временам Москвиче 2141 и был капитаном вооруженных сил (жаль, не майором, как гоголевский Ковалёв), правда, недолго.
Потом жизнь нас, как полагается, развела, и вот теперь передо мной стоял его сын Максимка-пулемёт.
Как вообще? спросил я у тридцатилетнего ребенка.
Нормально, — он улыбался.
Дети есть?
Дочка.
Отец твой, Гоша, — дед её, навещает внучку?
Ну… Макс замялся.
Ясно, сказал я, сам такой…
Все мы такие. (Не все, слава богу, но много).
Я пошёл домой, а Максим остался довыколачивать ковёр.
Сын «настоящего полковника»*. Гоши Ковалёва — женского идеала и наглядное воплощение (хотя бы внешне) «широкой мужской спины».

* Песня, которую исполняет Алла Пугачева, не помню, то ли в девяностые, то ли в нулевые. Дикая пошлость, но если верить Василисе — пошлости не существует, то, что тебе невыносимо — другим предел развития и вообще радость, и активный отдых в кругу друзей и семьи.

«Повстречалась я с бравым военным
На скалистом морском берегу.
Ой, девчонки, режим с гигиеной
Нарушали мы на каждом шагу.
Страсть повергла в пучину,
Об одном только помню,
Ах, такой был мужчина,
Настоящий полковник...

Ах, какой был мужчина,
Ах, какой был мужчина,
Ах, какой был мужчина,
Настоящий полковник…».
И так далее.

Слова Исаков Ю.
Музыка Пугачева А.

3. Вэй У Вэй — «мы существуем только как объекты друг друга, и как таковые — только в сознающем нас сознании, поскольку наше восприятие друг друга есть действие сознания в уме и никоим образом не подтверждает эмпирического существования сознаваемого объекта».*
 
* Вот это очень верно у него, у Вэйя У Вэйя…
Я думал, мы вместе с Сашей состаримся. Будем стоять у подъезда, встречать знакомых, идущих с работы, и бухать с ними вскладчину. За длинный летний вечер, можно изрядно поднабраться, да и просто приятно провести время — лёгкий треп, смех, курение вкусных сигарет, выпивание сухих и креплёных напитков.
Или ещё вариант, пройдёт время, нам исполнится по шестьдесят пять-семь лет, наши дорогие и любимые мамы, к сожалению, покинут земную юдоль, а мы поселимся вместе в одной из квартир, а две другие будем сдавать, и на эти деньги квасить. Если не хватит, станем торговать на блошином рынке накопленной за жизнь ерундой: старыми вазами, мельхиоровыми вилками, дурными картинами, кожаными чемоданами, кофейным столиком, граммофонными пластинками и спортивной рапирой, завалявшейся у меня с незапамятных времен.
То есть прийти на рынок, расстелить на земле клеёнку, разложить из клеёнчатой сумки скарб и присесть рядом, на складные стульчаки. После первых продаж, сбегать в магазин, взять бутылку, похмелиться. Сидеть, трепаться, радоваться жизни.    
Получилось иначе.
«Квас» убил всё и вся… Монада «кваса».
Тридцать пять лет спустя Вася рассказала мне про синдром Фасбиндера (?). Видимо, имелся в виду знаменитый немецкий режиссер, снявший, например «Кереля де Бриста». А может быть актер Майкл Фассбенедер. Синдром заключался в умении напиваться и оставаться обаяшкой. Моя мама говорила про нас с Сашей, вы алкаши во фраках.
В смысле? Искали смысл мы.
В смысле, под забором не валяетесь, парировала мама наши притязания на объективность*.

* Потом, несколько лет спустя, ещё как валялись. В профессиональной пьянке экспонента всегда идет по нарастающей (или она не может идти никак иначе?), в отличие от профессионального спорта. 

100. Цыганку звали Ганга Христова и, как сказала Сара, из её имени сразу было понятно, кто, как и откуда родом.
А? Я покрутил головой.
Индия, христианство… Сара сделала жест рукой, мол, что не догоняешь?
Я тогда только что отсидел трое суток в ЭВС (на «Иваси») за непристойное поведение в общественном месте, вышел, приехал домой и ощущал во всём теле какую-то муторную тоску и усталость, не сказать что тюремную, но с явным инфернальным привкусом. Поэтому и правда, не догонял.
На «Иваси» было хорошо, все по фэншую — отличное питание, изысканное общество, вообще, режим, дисциплина и диета. Всё то, чего мне так не хватало на воле. Хорошо бы ещё добавить физических нагрузок. Мужчине без тяжёлого физического труда, так же плохо, как женщине без любви. Сразу портится настроение и здоровье.
А именно, часа в четыре дня обязательно нападала тоска, против которой я довольно быстро нашёл противоядие. Садился на нижнюю шконку и занимался оптимистическим самовнушением. Повторял, как заведённый: «мне спокойно, тепло и комфортно». «Мне спокойно, тепло и комфортно». В такой последовательности. До тех пор, пока мне действительно не становилось тепло, спокойно и комфортно.
Зек Лёня Корольков в это время нарезал, как эсминец, из угла в угол. Туда-сюда. Он был старый и опытный сиделец, и ходьба для него была известным способом утомить себя, чтобы потом забраться на верхнюю койку и уснуть, хотя бы на час-полтора. 
Чуешь, да? Он останавливался напротив меня и говорил: «людей они уже посадили, теперь за народ принялись»!
И нарезал дальше.
На улицу вечером выйдешь — никого! Как на Луне!
Лёня…
А..?
И чего там?
На Луне..?
Девятнадцать лет стажа. Лёня первый раз сел в двадцать, теперь ему сорок, за последние двадцать на свободе он провёл в совокупности год. А я в камере меньше комариного писка — трое суток — и говорить не о чем. Но, как известно, стоит русскому писателю проболтаться в околотке полдня, как он тут же выпускает двухтомные мемуары «Тюрьма и каторга».
Лёня ходит и бормочет, новые делишки… старые делишки…   
Звучит, как «Старые записные книжки… Петра Андреевича Вяземского».
Кстати, о книжках, в камере их пять штук. Павло Загребельный «Роксолана», «Птичка певчая», автора не помню, книжка Нормана Льюиса с двумя романами: «День лисицы» и «Зримая тьма» — оба редкостное говно, первый том какого-то насквозь лживого романа Марининой и советский спортивный, адски ангажированный боевик без обложки. Про легкоатлетов. У всех книжек не хватает первых восьмидесяти четырех и последних сорока двух страниц. Их зеки то ли скурили, то ли вытерли ими жопы. Уже не важно.
Меня и самого с первого же дня одолел понос. Видимо, на нервной почве. Или от сырой воды? На питание грешить нельзя — постный картофельный супчик и макароны с куриной тушёнкой — были выше всяких похвал. На третье — компот из сухофруктов. В те времена я так дома не ел…
А пока не слазил с дальняка.
Даже перед людьми неудобно. Народ, допустим, отдыхает или обсуждает мировые политические новости, а я — в туалет. А хождение на парашу в камере имеет свои тонкости, там сначала пускают мощную струю воды, уносящую иные звуки и запахи, а потом делают своё дело. Так вот, отдыхают люди, на «Иваси» только этим и можно заниматься — пять здоровых мужиков едят и спят круглые сутки — а ты со струёй. Но не во время приема пищи, конечно, это категорически запрещено.
Я в этих местах уже бывал. Двадцать шесть лет тому назад. Именно, что в этом же самом заведении. Многое изменилось. В лучшую сторону. Вместо грязной «шубы» на стенах — масляная желтоватая краска. Почти чистые матрацы. У некоторых товарищей — белые простыни и наволочки. Синие одеяла. Радио с утра до ночи — зеков оно достало. Иконка. Обмылок. Пустая бутылка из-под шампуня… Про питание я уже говорил…
Как входишь, слева на нижней шконке — маленький, вёрткий, татуированный зек Гоша, подозреваемый в убийстве. В центре — Сергей Константинович — авторитетный товарищ в очках и с раскрытой книжкой на животе, молчаливый и солидный. В пятьсот первых ливайсах. Справа — здоровенный, двухметровый, заросший рыжей бородой «мясник» Паша, лежит, почти не шевелясь. Ну и мы с Лёней Корольковым — вновь прибывшие. 
Приличное общество…
Спустя трое суток я вернулся домой.
Почему ты не уехал вовремя? Спросила измученная мама, уже объявившая меня в розыск. Менты не давали позвонить, и я не мог сообщить никому, что я, как и где.
Пускай уезжают они, ответил я.
Понятие родины устарело, сказала Сара.
Понятие родины устареть не может — защищать до последней капли крови можно только родное, ответил я и почувствовал липкую, противную гордость.
Тебе нужны отмазки для совести, парировала разозлившаяся Сара.
Конечно, согласился я, нужны, совесть, это не автомат Калашникова, совесть без отмазок работать не может.
Сара в ответ промолчала, вернее, сказала, я в ответ промолчу.
Я пошёл в душ.
Так вот о цыганке. Мы сидели с Ольгой в кафе, и она мне рассказывала, что ходит домой к цыганской семье заниматься с их младшей дочерью — девочкой шести лет — учит её читать и писать. А как её зовут? спросил я. Ганга, ответила Ольга. А фамилия? Христова. Вечером я пересказал всё это Саре, и Сара проговорилась про Индию и христианство.

45. Мы ехали с Сашей в лифте, я не помню куда, к кому и зачем, и читали Багрицкого, я начал — он продолжил, я помнил, что это «Смерть пионерки», Саня нет, но это неважно, я вообще многое помню из советской поэзии, в том числе и ненужного*. Я сказал, офигительные стихи, между прочим. «Нас водила молодость в сабельный поход, нас бросала молодость на кронштадтский лёд…». Саня продолжил — «боевые лошади уносили нас, на широкой площади убивали нас», а потом ещё раз с начала — «нас водила молодость», и так далее… до кронштадтского льда. Потом я добавил — «но в крови горячечной подымались мы, но глаза незрячие открывали мы…».
Мы читали стихи, думая примерно об одном и том же. О том, что и нас, в некотором смысле, молодость водила в сабельные походы и бросала на окровавленный лёд (на лёд-то уж точно). И в этом была та самая общность, которая только и бывает от совместного лежания на кронштадтском льду, будь он даже укатанным снегом около семнадцатого подъезда сто шестнадцатого дома по улице Ванеева, где мы играли в хоккей или дрались или просто поскальзывались и разбивали носы.

*Например, я знаю, что настоящие имя и фамилия поэта Рюрика Ивнева — Михаил Ковалёв, понятия не имею, зачем мне это**.
**Дело было так — я шёл однажды по улице, подходил к родному дому, и осознал, что помню настоящую фамилию Ивнева. Меня это почему-то сильно поразило.
У меня, кстати, и книжка его есть. Даже две книжки — сборник стихов и мемуарный роман «Богема».

Про лифты.
В юности, я в них обожал целоваться со своими подружками. Разными. Но, куда бы мы ни двигались — поднимались или опускались — обязательно целовались. Последние годы я живу на первом этаже, и возможность целоваться в лифте исчезла (ну, не в моём же возрасте дело?), разве что, специально ходить в многоэтажные дома с любимыми.
С любимой, конечно, в единственном числе.

32. В тот день, когда меня закрыли на трое суток, и все мои друзья и близкие сходили с ума от неизвестности, а менты не давали позвонить, я решил написать этот роман. О своей жизни, точнее о них — о друзьях и близких. О тех, кого я люблю.
Саша, Миша, Таня, Лена, Юля, Василиса, Сара, Глеб, Сергей, ещё Сергей, Игорь, Наташа.
Саша.
Семья.
Мама позвонила Василисе и попросила её вместе сходить ко мне домой. Мама не знала, что там застанет, и ей было страшно. Я её понимаю. Они приехали, открыли дверь запасным, хранившимся у мамы ключом, вошли, и не нашли ничего сверхъестественного. Кроме замоченного утром белья — трусы, носки и майка, недоваренной картошки на плите и включенного ноутбука, который я поленился вырубить, мол, всё одно через час-полтора вернусь. Это было в понедельник, на третий день моего исчезновения. Они, мама с Васей, уже обзвонили всё, что могли, и везде им ответили, такого не имеется. Ухоженный? Спрашивали работники ножа и топора и клеёнчатого фартука. Ухоженный, ухоженный, отвечала моя напуганная мама, он у меня — качок… и зуба нет… одного… переднего… снизу…
Я в это время досиживал сутки в ЭВС, и слушал рассказы Лёньки Королькова об ужасах его последнего срока в девять лет, проведённого на Четырнадцатой зоне, известной в народе как «двадцать лет ментовскОго гнёта». 
Мы с Лёнькой были с самого начала, нас и в отдел привели вместе, и до суда мы сидели в одной камере, и после суда, и, когда нам не хватило места в спецприемнике на Тимирязева, нас обоих отвезли на «Иваси».
Только судили в разных местах. И присудили разно — Лёньке пять суток, а мне трое. Когда меня последнего из всей камеры в отделе выдернули на суд, (деятелей, что накануне ночью били своих жён и бросались с ножами на матерей, отнимая пенсию, давно разогнали по домам), два мента из сопровождения спросили, бегать не будешь, тогда наручники не оденем? Мы вышли на улицу, залезли в «Газель» и поехали в суд. Менты сказали, проси штраф, нахуй тебе на спецприемник? А что такое, поинтересовался я. Народу там полно, гигиена хромает. Курить будешь?
В суде, по случаю субботы никого не было, кроме сторожа — гнусного, сочащегося гнилым соком сопричастности, мужичка из бывших сотрудников. Он изображал значительность. Мы с полицейскими посидели в коридоре, подождали судью. Потом один мент свалил на труп, предварительно спросив у второго, справится ли он со мной, а мы вслед за явившейся судьёй, двинули в зал. В зале расселись по скамьям и стали снова ждать ушедшую куда-то бабу-судью. Вернулась она с ребёнком, усадила пацана на скамью свидетелей, задала мне пару вопросов и ушла на совещание сама с собой. Вернувшись, ничтоже сумняшеся вкатила мне трое суток. Перед этим спросила, есть ли у меня последнее слово. Я совершенно забыл, что нужно просить штраф, поэтому после оглашения приговора, растеряно произнёс, а как же детский сад? Судье было всё совершенно похую, она села вместе с мальчишкой в роскошный внедорожник Инфинити Кью Икс 56 и укатила. А мент ответил мне вполне резонно — про детский сад надо было думать, когда закон нарушал. Курить будешь? Да не курю я. Бля, сказал мент, как ты вообще во все это вляпался, ума не приложу?
А вообще было холодно.
Мы топтались.
Серо. Промозгло. Никчемно. Тухло насквозь.
Вернулась ментовская «Газель» и всех нас увезла обратно в отдел.
Трое суток, сказал один мент другому.
Бля…
Перед входом лежала тряпка, и я вытер ноги от грязного, убитого песком и солью снега.
Как к себе домой, прокомментировал тот мент, что выезжал на труп.
Мы вошли, он же сказал, точнее уже повторил — трое суток. Дежурный ответил, вот тебе и штраф, и меня препроводили в камеру, оставив для тепла куртку.

21. Вот моё стихотворение под названием «Романс о гобое», которым восхищалась Леночка.

Твою маленькую руку
Поцелую, а ты спрячешь.
И предчувствуя разлуку
Засмеёшься и заплачешь.

Слишком много в этом деле —
Для детей за восемнадцать.
Слишком много в нашем теле
Струн, что лучше не касаться.

А коснёшься, будет звуку
Всё подвластно и всё кстати.
И тогда уж свою руку
Ты не вырвешь из объятий.

И тогда уж нам с тобою
Будет выписано роком
Простонать в ночи гобоем,
И порочным, и глубоким…*

* Я тут не привёл последнюю строфу — она мне не нравится.

775. Любимые цитаты.
Константин Федин о романе Бориса Пастернака «Доктор Живаго»: «Роман гениальный, чрезвычайно эгоцентричный, гордый, сатанински надменный, изысканно простой и, в то же время, насквозь книжный».

25. Для меня Пастернак — номер один. И как художник, и как личность. Нельзя сказать, что я себя делаю с него, но всегда помню о том, каким можно быть. Нужно. Да не всякому дано. Андрей Вознесенский говорил: «Я видел его в обуви, которую постыдился бы надеть простой работяга». Видимо, имея в виду кирзачи, в которых Пастернак окучивал свой огород в Переделкино. Я его понимаю, Пастернака, а не огород. Но и огород тоже. Мне не в падлу, а в радость. Я вообще в кирзачах провёл полжизни.
Вдогонку пара высказываний современников о Пастернаке.
Василий Ливанов: «Талант понимался Пастернаком не как дар Божий, а как существующее вне Божьих промыслов особое, исключительное качество личности, уравнивающее человека с Богом, дающее особые, исключительные нравственные права среди людей-толпы».
Ариадна Эфрон: «Необычайно добр и отзывчив был Пастернак — однако его доброта была лишь высшей формой эгоцентризма».

26. Четыре стихотворения Игоря Царева*.

Последний хиппи

Закатился в Неву Юпитер,
Воцарился взамен Меркурий.
Обнимая глазами Питер,
Старый хиппи сидит и курит.
У него голубые джинсы,
У него своя колокольня,
И на круглом значке Дзержинский,
Чтобы было ещё прикольней.

Мог бы к тёще уехать в Хайфу,
По Турину гулять и Риму,
Но ему ведь и здесь по кайфу
Покурить на бульваре «Приму».
Внуки правы, что старый хрен он,
Небо плачет ему за ворот,
А на сердце бессмертный Леннон,
И хипповый гранитный город...

Время дождиком долбит в темя,
Мимо гордые ходят «готы» —
Старый хиппи уже не в теме,
Хоть и все мы одной зиготы.
Он бы просто немного выпил,
Прогулялся проспектом Невским,
Но последнему в мире хиппи
Даже выпить сегодня не с кем.

Оптимистическое

По нашей ли Тверской, по ихнему ль Монмартру,
Вперёд или назад, куда бы ты ни шёл —
Прими на посошок и повторяй как мантру:
«Всё Будде хорошо! Всё Будде хорошо!»

Какая б лабуда ни лезла из-под спуда,
Какая б ерунда ни падала в горшок,
Ты при любых делах спокоен будь как Будда,
И знай себе тверди: «Всё Будде хорошо!»

Молитвенник оставь смиренному монаху,
И не гляди на баб, как лошадь из-за шор...
А если жизнь тебя пошлёт однажды на ***,
Конечно же и там всё Будде хорошо!

Закончив путь земной, взойдём на горный луг мы
И канем в облака, как в омут на реке,
Где белые снега великой Джомолунгмы
Куличиком лежат у Будды на руке...

Ну, а пока, дружок, по ихнему ль Монмартру,
По нашей ли Тверской, куда бы ты ни шёл -
Прими на посошок и повторяй как мантру:
«Всё Будде хорошо! Всё Будде хорошо!»

Тобол

На Тоболе край соболий, а не купишь воротник.
Заболоченное поле, заколоченный рудник...
Но, гляди-ка, выживают, лиху воли не дают,
Бабы что-то вышивают, мужики на что-то пьют.

Допотопная дрезина. Керосиновый дымок.
На пробое магазина зацелованный замок.
У крыльца в кирзовых чунях три угрюмых варнака —
Два пра-правнука Кучума и потомок Ермака.

Без копеечки в кармане ждут завмага чуть дыша:
Иногда ведь тетя Маня похмеляет без гроша!
Кто рискнёт такую веру развенчать и низвести,
Тот не мерил эту меру и не пробовал нести.

Вымыл дождь со дна овражка всю историю к ногам:
Комиссарскую фуражку, да колчаковский наган...
А поодаль ржавой цацкой — арестантская баржа,
Что ещё при власти царской не дошла до Иртыша...

Ну, и хватит о Тоболе и сибирском кураже.
Кто наелся здешней воли, не изменится уже.
Вот и снова стынут реки, осыпается листва
Даже в двадцать первом веке от Христова Рождества.

Малая Вишера

У судьбы и свинчатка в перчатке, и челюсть квадратна,
И вокзал на подхвате, и касса в приделе фанерном,
И плацкартный билет — наудачу, туда и обратно,
И гудок тепловоза — короткий и бьющий по нервам…
И когда в третий раз прокричит за спиною загонщик,
Распугав привокзальных ворон и носильщиков сонных,
Ты почти добровольно войдёшь в полутемный вагончик,
Уплывая сквозь маленький космос огней станционных.
И оплатишь постель, и, как все, выпьешь чаю с колбаской,
Только, как ни рядись, не стыкуются дебет и кредит,
И намётанный взгляд проводницы оценит с опаской:
Это что там за шушера в Малую Вишеру едет?
Что ей скажешь в ответ, если правда изрядно изношен? 
Разучившись с годами кивать, соглашаться и гнуться,
Ты, как мудрый клинок, даже вынутый жизнью из ножен,
Больше прочих побед хочешь в ножны обратно вернуться…
И перрон подползёт, словно «скорая помощь» к парадной…
И качнутся усталые буквы на вывеске гнутой...
Проводница прищурит глаза, объявляя злорадно:
Ваша Малая Вишера, поезд стоит три минуты…
И вздохнув обреченно, ты бросишься в новое бегство,
Унося, как багаж, невесомость ненужной свободы,
И бумажный фонарик ещё различимого детства,
Освещая дорогу, тебе подмигнёт с небосвода.

* Пока был жив Игорь, я каждый день заходил на его страницу на Стихире в надежде прочесть новое стихотворение. И когда надежда сбывалась, стихотворение было прекрасным. Потом Игорь умер, и осталось ощущение фразы, прерванной на половине.

333. Кстати, о романе и о неумении и желании написать его. Не знаю, откуда я взял, что Чехов страшно мучился неумением написать роман и собственным «коротким дыханием», прозаическим, имеется в виду. Или Бабель. Или кто там ещё… Может, и мучились, может быть, считали, что писатель без романа — не писатель. А Акутагава* не страдал. Нисколечко. Один — из самых лучших, возможно, непревзойденный прозаик. Писал себе гениальнейшие рассказы и не парился. То есть парился, конечно, но по другому поводу. Мне так кажется.
Друг моей юности Серёга Тягунов говаривал, я ей — Акутагава-Акутагава, а она в ответ — а это куда?
О Серёге я ещё напишу здесь отдельно. И надеюсь, не раз. Вот уж кто достоин памяти.

*Мы тогда им бредили, Акутагавой. Само слово завораживало, звучало как пароль и подтверждение избранности. Серёга Тягунов принес мне первую мою книжку Акутагавы — отличный сборник рассказов в бумажной обложке. Он мне потом попадался не раз, не мой, конечно, но такой же. Там тираж, поди, был запредельный, может быть тысяч пятьсот или больше… Белая обложка с рисунком красным и чёрным, какой-то чёрт падал в бездну… и выкарабкивался обратно по паутинке… по крайней мере, пытался… уже не помню…
А рассказы «В чаше» или «Ворота Расёмон» помню до сих пор. Да и кто их не помнит. Абсолютные шедевры. Впору наизусть учить, как стихотворения.
И, конечно, изумительный талант переводчиков.
Между прочим, и Аркадия Стругацкого.
Про АБС* тоже отдельно надо писать. Такая грандиозная тема.

* АБС — Аркадий и Борис Стругацкие (посчитал, сколько их книг у меня на полке — десять).

44. Вэй У Вэй — « …тень — не то, что её отбрасывает. Но она не существует сама по себе». 

90. В субботу я пожал сто два килограмма. Для меня это экстраординарное событие. Дело было так. Пришли мы в зал: Егорыч, Гоша и я. И каждый занялся своим делом. Егорыч с Гошей стали качать ноги, а я отправился жать на горизонтальной скамье. Довольно легко дошёл до девяноста килограммов и решил позвать Гошу подстраховать. Они ещё все время ржали надо мной, мол, где красивые девушки — там Олег. Это — правда, как-то само собой получилось, что во время отдыха между подходами я всё время оказывался поблизости от фитнесисток с фигурами богинь. Или они около меня. В общем, позвал я Гошу, а он тут же заорал на всё помещение, Егорыч, иди скорее, Олег будет на максимум жать! Подошёл Егорыч, мне сказал — давай, Гоше — снимай всё на телефон. Я немного поломался, потом лёг, примерился. Егорыч помог мне снять штангу и я, не особо напрягаясь, пожал девяносто пять. Давай девяносто семь, сказал Егорыч, и мы повесили девяносто семь, которые я тоже выжал. Сотку? Спросил Гоша. На фиг, ответил я. Сотку, подтвердил Егорыч. Мы повесили сотку. Мало, не удовлетворился Егорыч, надо — сто один. Надо перейти рубеж. Ста одного здесь нет, есть только сто два, резонно возразил я. Давай сто два. Добавили по килограмму и по пружинному замку. Я лёг на скамью, Гоша поднял телефон, сказал — внимание, мотор! Егорыч взялся за гриф, мы вместе сняли штангу, я опустил на грудь сто два кило и тут же спокойно выжал их обратно.
В пятьдесят один год, на пятом году тренировок (имеется в виду, последний по времени заход), сакральный вес был пройден.
Меня похлопали по спине… Посоветовали не останавливаться на достигнутом… И вообще, дышать глубже во время отдыха между подходами…
Пацаны свалили дальше качать ноги, а я задумался.
Мысли были приятные и не очень конкретные. Что-то вроде, всё-таки это случилось… действительно, надо двигаться дальше… как, оказывается, всё легко и просто (это неправда)…
Весь день меня слегка перло, но хвалиться было почти не перед кем. Я позвонил Василисе и рассказал. Вася была в своем репертуаре. Вася сказала, это всё потому, что ты не очень истерил. Не так, как про литературный успех. Ты про эти сто килограммов, думал, ну пожму — хорошо, не пожму — ещё лучше. Я никогда не слышала от тебя бесперебойной долбежки о том, как тебе жизненно необходимо пожать штангу весом в сто килограммов и больше. А про литературный успех слышала. С первого дня нашего знакомства. Круглосуточно. В каждой произнесенной тобой фразе, сквозило одно и то же — я хочу быть богатым и знаменитым писателем. Что?
Но сейчас же не так, робко возразил я.
Не так, согласилась Вася… только меньше это желание не стало, оно приняло другую форму — завуалированную. Ты научился маскироваться… Чтобы людей не пугать… А внутри, все осталось по-прежнему… И я тебе говорю — отпусти… ослабь… и тогда всё придет… Понял?
Да, ответил я Васе.
Ну и молодец, похвалила меня Вася и отключилась. 
Я сразу вспомнил, как во время моей работы в книжном магазине, мне по ладони читала одна московская дамочка. Она тогда поглядела и тоже сказала — вам осуществить всё самое чаемое мешает сила, с которой вы это чаемое хотите осуществить… ну и так далее.
И директриса магазина тогда же произнесла нечто подобное... Мне один местный деятель по фамилии Гроссман, владелец соседнего книжного магазина и некрупного издательства, пообещал выпустить книжку рассказов, пообещал и пропал, вот моя директриса и сказала — отпусти ситуацию, мол, само собой всё наладится. Я отпустил, хотя уже тогда точно знал, что деятель меня обманул, кинул. И что нихера само собой не наладится…. Так и вышло. 
Ну да, ну и что?
Я всегда долбил в одну точку — в точку усовершенствования писательского мастерства. Разве это не достойно признания?
Да и жим лёжа, пресловутая сотка, в конечном итоге, действие эмпирическое, феноменальное, ноуменальное, метафизическое и ментальное одновременно. В общем, жима лёжа не существует. Или он только метафора.
Как и я, впрочем.

46. Я буду впихивать в этот роман, как в безразмерный многогигобайтовый, терабайтовый сундук, всё, что попадется под руку, вспомнится, или покажется важным и нужным в данную секунду. И это единственный правильный способ написания романа. Больше чем романа — книги.

10000. Письмо Леночки.
«Макоша, дорогой, давно хочу сказать, да всё то одно, то другое с мыслями не даёт собраться. Вот это твоё стихотворение: «твою маленькую руку» — это я просто не знаю даже, что такое. Это магия чистой воды, чародейство какое-то. Оно на меня прямо как заговор действует, ей богу. Я со дня его написания чисто маньяк-убийца хожу подглядывать за ним через день. Поймала тут себя на мысли недавно, что машинально повторяю про себя: "твою маленькую руку поцелую, а ты спрячешь, и предчувствуя разлуку засмеёшься и заплачешь..." Обалдеть! Я свои-то наизусть ни одного не прочту. Я со времён Бродского чужих стишков по памяти не произносила. У него, кстати, очень близкое есть по силе воздействия на меня когда-то (давно): "маленькая моя, я грущу, а ты в песках скок-поскок. Как звёздочку тебя ищу, разлука как телескоп. Быть может, с того конца заглянешь, как Ливенгук, не разглядишь лица, но услышишь: стук-стук. Это в медвежьем углу по воздуху, по стеклу, царапаются кусты, постукивает во тьму сердце, где проживаешь ты помимо жизни в Крыму". Но у тебя круче — у тебя мужественней (у него юношеское совсем). Не знаю, как объяснить… Это когда ты (женщина) знаешь, что вот этими вот кулачищами он натурально может сваи вколачивать или череп, если потребуется, кому-нибудь размозжит как переспелый арбуз, но теми же руками он тебя так обнимет нежно, что у тебя сердце в горле забьётся. Это нежность силы. Это бабы на расстоянии кожей чувствуют — это как мускус, как запах страсти. Это на подкорке у нас, на генном уровне — такие вещи различать. Вот это стихотворение у тебя, оно такое — мускусное. Не знаю, случайно ли у тебя так вышло или ты действительно сейчас влюблён (если так, то я очень-преочень за тебя рада!), но это стихотворение — просто всамделишный гимн мужской любви: нежной, заботливой, страстной, всемогущей. Или даже не гимн (гимн — грубее), а всё-таки романс (не люблю это пошлое в мещанстве своём слово, но другого нет), потому что гимны для завоевателей, а у тебя больше нежности в нём. Это просто потрясающая вещь. Именно что — потрясающая. Я, когда до строфы с гобоем дохожу, у меня натурально тахикардия начинается. А меня ну о-о-очень сложно на слово поймать, я фальшь за версту чую и на дух не переношу. Ты знаешь, я очень осторожно отношусь к любовной лирике. По большей части даже не читаю дальше первых строк. Потому что неимоверно сложно говорить вслух о таких вещах — особенно мужчин часто обнажают такие стишки, и обнажают не в лучшем (для меня) свете, как правило. А ты — умничка и огромный талант. Извини, что так многабукв, по-другому не получилось объяснить — краткость, сука, ваще ни разу мне не систер. Чмок тебя в маковку многажды! Обнимаю крепко».

8. Мы не рабы — мы рыбы*.

* Я понятия не имею, что это значит. Иногда ляпнешь какую-нибудь хрень, а звучит многозначительно (тут, понятно, держится на созвучии).

3. Любимые цитаты.
«Впоследствии я много раз замечал, что очень многие генералы любят называть архиереев «козлами», а архиереи тоже, в свою очередь, зовут генералов «петухами».
Вероятно, это почему-нибудь так следует».
Н. С. Лесков*.

 * «Лескова русские люди признают самым русским из русских писателей и который всех глубже и шире знал русский народ таким, каков он есть».
Д. П. Святополк-Мирский.

Это дивная цитата, всё сошлось идеально.

79. Серёжа Говоров был носителем не ума, но таланта, а это, иногда, то же самое и даже лучше. В тех случаях, когда надо что-то понять над или сверх-умом, потому что талант не умён, но сердечен.
Тридцать, что ли, с лишним лет назад, мы сидели с ним на лавке около Кукольного театра, и он признался в своей нетрадиционной сексуальной ориентации, как принято говорить сейчас, а тогда просто сказал, что гомосексуалист. Гомик. Я слегка задохнулся, испугался, засмеялся, задумался, а, в общем, воспринял всё довольно спокойно. Не хочу, чтобы между нами была недоговорённость, добавил Серёга. И я подтвердил, ага, недоговоренности нам не надо.    

139. Потом появилась Дуня. У неё была привычка, вгонявшая меня в транс, — облизывать пальцы правой руки и смачивать головку члена, перед тем как ввести её. Независимо от того, полыхала ли она сама как печь или оставалась полусухой. Она всегда полыхала.
Она вообще вернула меня в большой секс. Я, надо признаться, последнее время стал испытывать некоторые сомнения и чуть было не махнул рукой на… даже не знаю, как назвать то, на что я чуть было не махнул рукой… на нормальную сексуальную жизнь взрослого мужчины — так назову. Ладно, думал, коли так, нечего и рыпаться — уйду в глухую несознанку. А тут Дуня — и всё, как всегда, «и только в глазах любимой удивление» (Жванецкий, процитировано по памяти). До удивления дело не дошло, пятьдесят один год, не семьдесят четыре, но всё-таки.
Ну, ты даёшь, восхищался я.
А она отвечала, что её сексуальный потенциал не мог раскрыться — рядом не было человека, ради которого стоило стараться. То есть, мы уже были переполнены любовью, но не на кого было её выплеснуть, понимаешь? А теперь есть? Смеялся я. Ага, она откидывалась на подушку и тоже смеялась. Мы вообще много смеялись в постели, иногда в самых неподходящих местах, так что приходилось останавливаться, чтобы кончился приступ. Это редкое качество — смех во время полового акта (как и смех Иисуса Христа, который, как утверждают специалисты, никогда не улыбался), но у меня уже было такое… В другой жизни.   
Дуня так много давала, что тут же хотелось вернуть в два или три раза больше. От всего происходящего оставалось ощущение присутствия третьего лица. Всевидящего. Это был не обыкновенный половой акт, не заурядные фрикции, это было таинство, соитие.
Если так можно сказать, любя друг друга, мы приближались к Богу, а не чёрту (как обычно думают). Если уж совсем откровенно, то это было под Его присмотром. С Его одобрения.
И я, конечно, любил её так, как умеют любить, может быть, только бабы, а не суровые лесорубы и китобои. Не себя в ней, не свою любовь к ней, а именно — её — женщину. Постоянно замыкая контур — я в ней, плюс уста в уста — замкнуто. Если же без поцелуя, то идет подпитка из Вселенной, а начинаем целоваться, замыкаем контур. И наоборот, размыкая уста — посылаем Вселенной всё то, что только что здесь наработали и родили — любовь. Вселенной без любви никак. Без любви она загнётся через год-два. Вот люди стараются — трутся друг о друга, вырабатывают вещество любви и соития. События.
И ещё мы были откровенны. Тоже нелегко, особенно нам — людям советского, зашоренного воспитания. Говорить о том, что нравится или не нравится. О своих желаниях. Об оральном сексе. Дуня была моложе и спокойно сказала, что испытывает рвотный рефлекс от посторонних предметов во рту. Я долго ржал. Потом сказал, что как-нибудь переживём. Потом мы пошли пить чай.
А вечером я ходил на творческий вечер коллеги. Замечательного. Умного, ранимого и защищающегося чем придётся, в основном юмором и самоиронией на грани отчаяния.
Много народу было? спросила Дуня, когда я вернулся.
Да так, ответил я, полторы шалашовки в годах…
А если бы я пришла? Ты бы что сказал, «полторы шалашовки и моя»?

4. Оля Книппер испекла новый, только что придуманный торт, и прелестно назвала его «Солнечное сплетение». Тщательно упаковала, переложила, и подарила при встрече. При конспирологическом свидании. В Городе Орле. Может быть, в городе Одере. Когда он вошёл в гостиницу, она говорила пацану, крутившемуся у зеркала в гостиничном холле, Чехов велел выдавливать из себя раба, а не прыщи. Пацан смущался и убегал.
Они обнялись.
Он тут же почувствовал явное волнение там, где нужно.
Это было десять лет назад — и волнение имело место быть, почти по первому требованию.
В отличие от сегодняшнего дня, когда даже думать ему тяжело.

133. Любимые цитаты.
Тут кстати будет добавить, что многие восхищаются (и правильно делают) началом романа Габриэля Гарсиа Маркеса «Сто лет одиночества», тем, где говорится про полковника Аурелиано Буэндиа — который стоял у стены в ожидании расстрела и вспоминал как отец водил его смотреть лёд.

Это в переводе Бутыриной: «Пройдёт много лет, и полковник Аурелиано Буэндиа, стоя у стены в ожидании расстрела, вспомнит тот далекий вечер, когда отец взял его с собой посмотреть на лёд».

А это Былинкиной: «Много лет спустя, перед самым расстрелом, полковник Аурелиано Буэндия припомнит тот далекий день, когда отец взял его поглядеть на лёд».

Я восхищаюсь началом романа «Похождения бравого солдата Швейка» Ярослава Гашека:
«…Швейк несколько лет тому назад, после того как медицинская комиссия признала его идиотом, ушёл с военной службы и теперь промышлял продажей собак — безобразных ублюдков, которым он сочинял фальшивые родословные».
Конечно, потому что это про меня.

47. Я хочу прокомментировать как стихотворения, так и отдельные строки некоторых поэтов, что навечно засели у меня в памяти и сопровождают всю жизнь.

1. Андрей Андреевич Вознесенский (1933–2010).

Из Вознесенского много, что лезет в голову, по крайней мере, открыв любую его книжку, узнаю с десяток стихотворений. Даже не ожидал от себя. Так получилось, что за последнее время я прочёл несколько книг подряд. Каждая страниц по триста. Раньше-то он мне всё больше в журналах попадался — одно-два-три стихотворения, да поэма «Ров», а книжку его было достать невозможно. Никакими путями.
Но на языке крутится вот это, и даже не целиком стихотворение, а именно «полоска прищемлённая», как куда не зайду — тут же её вижу или представляю:

«Можно и не быть поэтом
Но нельзя терпеть, пойми,
Как кричит полоска света,
Прищемлённая дверьми!».

Вознесенский — подлинная мембрана мира и рупор эпохи. Без всяких шуток.
Он на меня, Андрей Андреевич, всегда своеобразно действовал. Как сильный поэтический возбудитель — подпитыватель поэтической энергии. Я как начитаюсь его стихов, тут же чувствую неистребимое желание писать свои.
Такой вот эффект.

2. Евгений Александрович Евтушенко (1933–2017).

Второй кумир. Не по значению, а в моём списке, построенному по случайному, вспоминательному принципу. А кто из них первый или второй, не мне судить (а может и мне, да лень).
Это стихотворение я помню наизусть.
У меня со стихотворной памятью не очень, отдельными строками вся голова забита, а целиком помню только это произведение, что, конечно, и само по себе феноменально, и по отношению ко мне феерично. Потому что я их, кумиров, не того, не слишком любил в юности, брезговал из-за чрезвычайной популярности в рядах непритязательной интеллигенции. Так мне тогда казалось. С возрастом многое поменялось. Началось с любви к Окуджаве, восхищения Ахмадулиной, а дальше покатилось.

«Нас в набитых трамваях болтает,
Нас мотает одна маета,
Нас метро то и дело глотает,
Выпуская из дымного рта.

В шумных улицах, в белом порханьи
Люди, ходим мы рядом с людьми,
Перемешаны наши дыханья,
Перепутаны наши следы.

Из карманов мы курево тянем,
Популярные песни мычим,
Задевая друг друга локтями,
Извиняемся или молчим.

По Садовым, Лебяжьим и Трубным
Каждый вроде отдельным путём,
Мы, не узнанные друг другом,
Задевая друг друга, идём,
Задевая друг друга, идём».

Здесь всё в тему и кассу. Я когда иду, гуляю по городу, особенно дождливой осенью, всегда его твержу — это городской гимн романтичного, мужественного, слегка уставшего, немного разочарованного, но всё ещё сильного, талантливого и красивого джентльмена. Примерно такого, как Равик из «Триумфальной арки» Ремарка. Или я.

А вот отдельные строки, что крутятся, как заевшая пластинка:

«Тому назад, тому назад
смолою плакал палисад,
смолою плакали кресты
на кладбище от духоты,
и сквозь глазки сучков смола
на стенах дачи потекла…».

К ним ещё присобачивается какой-то «фельдмаршал Паулюс в плену…».

И ещё почему-то мне уже лет тридцать не даёт покоя кепка, пропитанная кровью. Вот из этого отрывка (сам бы я в жизни не вспомнил, нашёл через Гугл, у меня в голове был только образ — вешалка, а на ней на гвозде висит кепка в мелкую клетку, с которой буквально капает на пол кровь).

«Я трогаю тихонько ветку вербную,
Но мне не лучше. Настроенье скверное.
Неандертальской стукнутый дубиной,
Я приползаю за полночь к любимой.
Промокшую от крови кепку стаскивая,
Она меня целует у дверей.
Её губами Ярославна, Саския
Меня целует нежно вместе с ней.

3. Арсений Александрович Тарковский (1907–1989).

Одно из лучших стихотворений (здесь я привожу только самое начало), что я читал в жизни. Много раз пытался выучить наизусть, и, вроде, наконец-то запомнил.

«Предчувствиям не верю и примет
Я не боюсь. Ни клеветы, ни яда
Я не бегу. На свете смерти нет.
Бессмертны все. Бессмертно всё. Не надо
Бояться смерти ни в семнадцать лет,
Ни в семьдесят. Есть только явь и свет,
Ни тьмы, ни смерти нет на этом свете.
Мы все уже на берегу морском,
И я из тех, кто выбирает сети,
Когда идет бессмертье косяком».

Я думаю, даже комментировать нечего, прочтёшь — и можно не умирать.
Первую книгу Тарковского мне подарил Сергей Тягунов, по-моему, она называлась «Земля в снегу», с тех пор Тарковский поэт чтимый и читаемый.
Ещё я помню начало блистательного стихотворения Юрия Левитанского (к которому, поэту, а не стихотворению, я переберусь чуть позже): «Арсений Александрович, мой друг, эпитет старший не влезает в строчку, не то бы я сказал, конечно, старший…».

«...И вот я завершил свой некий труд,
которым завершился некий круг, —
я кончил книгу и поставил точку —
и тут я вдруг
(хоть вовсе и не вдруг)
как раз и вспомнил эту Вашу строчку,
Арсений Александрович, мой друг
(эпитет старший не влезает в строчку,
не то бы я сказал, конечно, старший —
Вы знаете, как мне не по душе
то нынешнее модное пижонство,
то панибратство, то амикошонство,
то легкое уменье восклицать —
Марина-Анна, о, Марина-Анна —
не чувствуя, как между М и А
рокочет Р, и там зияет рана,
горчайший знак бесчисленных утрат),
Арсений Александрович, мой брат,
мой старший брат по плоти и по крови
свободного российского стиха
(да и по той, по красной, что впиталась
навечно в подмосковные снега,
земную пробуравив оболочку),
итак, зачем, Вы спросите, к чему
сейчас я вспомнил эту Вашу строчку?
А лишь затем —
             сказать, что Вас люблю
и что покуда рано ставить точку,
что знаки препинанья вообще —
не наше дело, их расставит время —
знак восклицанья,
или знак вопроса,
кавычки,
             точку
             или многоточье —
но это все когда-нибудь потом,
и пусть кто хочет думает о том,
а мы ещё найдём, о чем подумать...
Позвольте же поднять бокал за Вас,
за Ваше здравье
             и за Ваше имя,
где слово Ars — искусство — как в шараде,
со словом с е н ь соседствует недаром,
напоминая отзвук сотрясений,
стократно повторившихся в душе,
за Ваши рифмы
             и за Ваш рифмовник,
за Ваш письмовник
и гербовник чести,
за Вас,
родной словесности фонарщик,
святых теней бессменный атташе,
за Ваши арфы, флейты и фаготы,
за этот год
и за другие годы,
в которых жить и жить Вам, вопреки
хитросплетеньям критиков лукавых,
чьи называть не станем имена.
Пускай себе.
             Не наше это дело.
 
4. Юрий Давидович Левитанский (1922–1996).
Левитанского я полюбил сразу и безоговорочно. Как в своё время Багрицкого, Заболоцкого, Слуцкого, или ту же Беллу Ахмадулину. Полюбил ещё до того, как узнал, что «Всё это будет носиться» на его стихи и услышал «Жизнь моя кинематограф» в исполнении Харатьяна. Открыл купленную в командировке книжку избранных стихотворений, прочёл и влюбился.
Вот это: «дождь идёт — человек по улице идёт» засело навечно. Я много об этом думал, имею в виду, о рифмовке — идёт-идёт. О сходности действия и различии последствий и семантических значений. Мне казалось, здесь таятся бездны для постижения тайн стихосложения. Так и оказалось.
Привожу стихотворение полностью, не могу устоять — Левитанский — моя любовь и слабость.

«Вот начало фильма.
Дождь идёт.
Человек по улице идёт.
На руке — прозрачный дождевик.
Только он его не надевает.
Он идёт сквозь дождь не торопясь,
словно дождь его не задевает.
А навстречу женщина идёт.
Никогда не видели друг друга.
Вот его глаза.
Её глаза.
Вот они увидели друг друга.
Летний ливень. Поздняя гроза.
Дождь идёт,
но мы не слышим звука.
Лишь во весь экран — одни глаза,
два бездонных,
два бессонных круга,
как живая карта полушарий
этой неустроенной планеты,
и сквозь них,
сквозь дождь,
неторопливо
человек по улице идёт,
и навстречу женщина идёт,
и они
увидели друг друга.
Я не знаю,
что он ей сказал,
и не знаю,
что она сказала,
но —
они уходят на вокзал.
Вот они под сводами вокзала.
Скорый поезд их везёт на юг.
Что же будет дальше?
Будет море.
Будет радость
или будет горе —
это мне неведомо пока.
Место службы,
месячный бюджет,
мненья,
обсужденья,
сожаленья,
заявленья
в домоуправленья —
это всё не входит в мой сюжет.
А сюжет живёт во мне и ждёт,
требует развития,
движенья.
Бьюсь над ним
до головокруженья,
но никак не вижу продолженья.
Лишь начало вижу.
Дождь идёт.
Человек по улице идёт».

5. Борис Абрамович Слуцкий (1919–1986).

Поэт и политрук.
Мне очень близка его плакатная, слегка лозунговая, рубленая, прозаическая, парадоксальная, разговорная манера письма. Напрасно Ахматова говорила, что на слух Слуцкий хорош, а напечатанный нет. Слуцкий — виртуоз. Он хорош и так, и эдак. В отличие от некоторых.
В пионерских лагерях, по крайней мере, в тех, где я был (три, что ли, раза) перед отбоем, под шестиструнную гитару вожатого, пели «Лошади умеют плавать», это тоже Слуцкий.
Не знаю, почему, но в голове крутится: «Иван воюет в окопе, Абрам торгует в рабкопе», наверное, из-за безупречного построения строки.
А ещё Слуцкий, это и «Физики и лирики»:

«Что-то физики в почёте.
Что-то лирики в загоне.
Дело не в сухом расчёте,
дело в мировом законе.
Значит, что-то не раскрыли
мы, что следовало нам бы!
Значит, слабенькие крылья —
наши сладенькие ямбы,
и в пегасовом полёте
не взлетают наши кони...
То-то физики в почёте,
то-то лирики в загоне.
Это самоочевидно.
Спорить просто бесполезно.
Так что даже не обидно,
а скорее интересно
наблюдать, как, словно пена,
опадают наши рифмы
и величие степенно
отступает в логарифмы».

И «Широко известен в узких кругах».

«Широко известен в узких кругах,
Как модерн старомоден,
Крепко держит в слабых руках
Тайны всех своих тягомотин.
Вот идёт он, маленький, словно великое
Герцогство Люксембург.
И какая-то скрипочка в нём пиликает,
Хотя в глазах запрятан испуг.
Смотрит на меня. Жалеет меня.
Улыбочка на губах корчится.
И прикуривать даже не хочется
От его негреющего огня».

(Говорят, это написано о поэте Давиде Самойлове, которого и я слегка недолюбливаю. Естественно, как поэта, а не как человека или, не дай бог, выразителя чаяний некоторых слоев. Недолюбливать — недолюбливаю, но твердо помню его: «Сороковые, роковые, военные и фронтовые…»).

Кстати, стихи Дмитрия Сухарева «К поэту С. Питаю интерес…», про него, про Слуцкого. Наверное, мало кто их помнит или даже знает:

«К поэту С. питаю интерес,
Особый род влюблённости питаю,
Я сознаю, каков реальный вес
У книжицы, которую листаю:
Она тонка, но тяжела, как тол,
Я семь томов отдам за эти строки,
Я знаю, у кого мне брать уроки,
Кого мне брать на свой рабочий стол.

Строка строку выносит из огня,
Как раненого раненый выносит, —
Не каждый эту музыку выносит,
Но как она врывается в меня!
Как я внимаю лире роковой
Поэта С. — его железной лире!
Быть может, я в своём интимном мире,
Как он, политработник фронтовой?

Друзей его люблю издалека —
Ровесников великого похода,
Надёжный круг, в который нету входа
Моим друзьям: ведь мы не их полка.
Стареть им просто, совесть их чиста,
А мы не выдаём, что староваты,
Ведь мы студенты, а они — солдаты,
И этим обозначены места.

Пока в пекарне в пряничном цеху
С изюмом литпродукция печётся,
Поэт грызёт горбушку и печётся
О почести, положенной стиху:
О павших, о пропавших и о них —
О тех, кто отстоял свободный стих,
В котором тоже родины свобода, —
Чтоб всяк того достойный был прочтён,
И честь по чести славою почтён,
И отпечатан в памяти народа.

Издалека люблю поэта С.!
Бывает, в клубе он стоит, как витязь.
Ах, этот клуб! — поэтов политес
И поэтесс святая деловитость.
Зато в награду рею гордым духом,
Обрадованно рдею правым ухом,
Когда Борис Абрамыч С., поэт,
Меня порой у вешалки приметит
И на порыв души моей ответит —
Подарит мне улыбку и привет».

А сам Сухарев, это, конечно, «золотая Бричмулла», особенно в исполнении Никитиных. Но её, поди, все слышали.

6. Борис Леонидович Пастернак (1890–1960).
Для меня номер один. Раньше был Мандельштам, но его, отчего-то вытеснил Пастернак.
Навсегда (как у многих?) запомнилось: «Февраль. Достать чернил и плакать! Писать о феврале навзрыд…».
И (не как у многих): «Был утренник. Сводило челюсти…».
Я долго думал, что имеется в виду утренник, вроде праздников в детском саду (почему-то я их ярко запомнил), пока мой товарищ Саша Арефьев не объяснил, что так называют лёгкий утренний морозец.
И я долго не мог понять значение строки «синее оперенья селезня — сверкал за Камою рассвет», пока не понял, что «синее» означает более синЕе. То есть рассвет синЕе (насыщеннее синей краской) оперенья селезня. Но это ерунда, я у Пастернака вообще половины слов не понимаю.
И: «Какое, милые, тысячелетье на дворе?».
Здесь я тоже всегда впадал в ступор.
Потом прошло.

Ещё во мне засела куча отдельных строк из романа в стихах «Спекторский» и поэм: «Девятьсот пятый год», «Лейтенант Шмидт». Иногда это просто отдельные слова или словосочетания, но я точно знаю, что они из Пастернака.
Бывает, я ими думаю.

7. Михаил Алексеевич Кузмин (1872–1936).
Из книги «Форель разбивает лёд» полной кашей в голове помню следующие строчки: «Стояли холода, и шёл «Тристан…», «Мы этот май проводим как в деревне…», «…как подобает жить в разлуке: немного скучно и гигиенично…», «кто выдумал, что мирные пейзажи, не могут быть ареной катастроф?».
И более ничего.
Зато все вышеперечисленные вставляю в свою речь, где надо и не надо.
Красиво же.
И часто в тему.

8. Эдуард Георгиевич Багрицкий (1895–1934).

«Смерть пионерки».

Разбуди ночью, плюнь в рожу, и я прочту без запинки три четверостишия:

«Нас водила молодость
В сабельный поход,
Нас бросала молодость
На кронштадтский лед.

Боевые лошади
Уносили нас,
На широкой площади
Убивали нас.

Но в крови горячечной
Подымались мы,
Но глаза незрячие
Открывали мы…».

Дальше не помню, хоть убей.
А эти строки, конечно, про нас — переживших девяностые, нулевые, десятые, двадцатые и сто тридцать четвертые.

400. Я никогда не собирался учиться отметать людей, выкидывать их из своей жизни. Я был согласен на то, чтобы стало хуже, но только не отшвыривать людей, как использованный материал. «Я никому не хочу ставить ногу на грудь», как пел Цой.
С Василисой мы были вместе двенадцать лет.
А потом что-то ушло (мы все всегда знаем что).
Но даже когда наша, так назовём, комната-студия, стала для нас комната — судия, и мы с трудом уже сосуществовали на одних жилых метрах, я не пытался выдавить оттуда её. Василису.
Вру.
Пытался.
Я вёл себя как сука. Пусть в душе, но ведь она так чётко и быстро читала в моей душе, что ей не стоило большого труда узнать все потаенные мысли. А они были смутными, неясными, но явно направленными на разрыв. На антиматриархат. На индивидуальную свободу. На отсечение старого, для того чтобы расчистить место новому. Чего продолжать лгать — я мечтал о чём-то новом. О новой встрече. О новой бабе.
Василиса.
Это именно с ней, услышав строчку БГ «всюду Бог», мы почувствовали двойную мораль сентенции. С одной стороны, всё с Его благословения, а с другой, это снимает всякую ответственность с человека, мол, что я, когда всё по воле Его. Всюду бог — мне всё пох.

101. Я получил письмо, якобы от русской американки, с которой пересекся на сайте знакомств. Она мне написала первой, и я сразу подумал, что это какой-то беспомощный развод. Уж больно всё было глупым, да и иллюзий на свой счёт я уже давно не строил.
Вот письмо:
«Привет, это, как ты уже знаешь Аня, и мне 37. Я по гороскопу весы, мой день рождения 5 октября. Сказать по правде, не ожидала получить ответ, потому что это знакомство в интернете в новинку для меня, и я вообще предпочитаю реальные знакомства. Кстати, Вконтакте или на facebook я не зарегистрирована, но собираюсь сделать это. Сейчас у меня много работы и поэтому не обижайся, если я не отвечу сразу. Но я обязательно сделаю это!
С чего бы начать рассказ о себе? Выросла без братьев и сестер. Я родом из Москвы. Закончила мед. имени Пирогова в Москве, стоматолог. Пару лет работала в Москве, а потом переехала в США в Бостон. Друзья в Бостоне мне в этом очень помогли. Здесь я живу уже около 15 лет, но о Родной земле не забываю до сих пор. В Москве у меня остались родители и я стараюсь навещать их как можно чаще. В среднем выходит 4–5 раз в год. Там, где я живу в США, у меня квартира и хорошая работа.
Не замужем и не была. Пробовала знакомиться с местными парнями, но ничего из этого не получилось. Трудно найти понимание. Поэтому и решила познакомиться с "земляком" через сайт знакомств. Спросишь, зачем мне всё это? Я хочу найти друга по переписке, кто бы понимал меня а, возможно, что-то большее! ;) Если мы захотим встретиться — это не проблема. Часто посещаю другие страны и города, в том числе Россию и СНГ туристом. Из интересов, как и все, люблю читать, музыку люблю или просмотр кино, например. Но и активный отдых люблю. Плаванием немного занимаюсь.
Уважаю любой труд и многое умею делать сама. Знаю несколько танцев :) Не терпится услышать больше о тебе и твоем характере. Расскажешь мне об этом? Мне кажется, что ты общительный и романтичный парень... Я права? :)
Мне пора заканчивать, очень буду ждать твой ответ!
Хотелось бы познакомиться поближе!
Буду ждать твоего ответа. Аня».

Я ответил в том плане, что, нихрена не понял. После второго письма вообще перестал отвечать что-либо:

«Привет Олег! Мне приятно получить твой ответ. Я рада знакомству. Хотелось бы видеть несколько твоих фотографий. Говорила, что люблю смотреть фильмы, но не все, нравятся те, которые со смыслом. Один из моих любимый фильмов это "Красота По-Американски". Так же я люблю романтические фильмы. Например, "Сладкий ноябрь". А какие любишь ты? Кстати, я зарегистрирована в Skype. У тебя есть вебкамера? С моей небольшая проблема. Чтобы переписываться с родителями мне пришлось установить русскую версию Windows и из-за этого не установились некоторые программы на моём ноутбуке в том числе и вебкамера. Скоро я решу эту проблему, и мы смогли бы видеть друг друга. Было бы круто! :)
 Рассказывала о танцах. В прошлом я посещала танцевальные курсы, но до сих пор помню многое. Я умею танцевать вальс, пасодобль, румба и танго. Ты знаешь эти танцы? Если нет, то я смогу научить тебя :) Любимый танец это танго, и очень понравилась фраза "Здесь молчат, потому что слова не нужны, ведь Танго — это Разговор Двоих". Присылай мне свои фотографии. Хочу видеть тебя каждый день:) У тебя есть идеал женщины? У меня нет, но могу сказать одно. Хочу, чтобы мужчина был не только муж, но и как друг, который может выслушать и поддержать.
Я думаю, что это очень важно в отношениях. Я права? Я тебя ещё не утомила? Думаю, что надо заканчивать. Буду ждать твоё следующее письмо. С тобой легко общаться и это мне очень нравится! Желаю тебе всего наилучшего и береги себя! Аня».

54. Семен Кирсанов:

Эти летние дожди,
Эти радуги и тучи —
Мне от них как будто лучше,
Будто что-то впереди.

Будто будут острова,
Необычные поездки,
На цветах — росы подвески,
Вечно свежая трава.

Будто будет жизнь, как та,
Где давно уже я не был,
На душе, как в синем небе
После ливня — чистота…

Но опомнись — рассуди,
Как непрочны, как летучи
Эти радуги и тучи,
Эти летние дожди.

55. В голодные годы я продавал книги из своей (ладно, пусть будет — библиотеки) библиотеки. Не люблю пафоса. Ни «работаю» в отношении писательства, ни «библиотека» в отношении книг, стоящих у меня на полках. Писательство — не работа, работа — это варить сталь, сажать хлеб и водить корабли, писательство — развлечение. И те три тысячи книг на моих полках — не библиотека.
А спустя некоторое время, когда появились (весьма относительно, конечно) достаточные деньги, я стал покупать ушедшие от меня книги обратно. Приходил в Резервно-обменный фонд Ленинской библиотеки, находил там списанные издания девяностых годов и по дешевке покупал.
Но не все.
Далеко, не все.
Но «Остров» Петра Кожевникова — с наслаждением. Даже не так. Я эту книжку, отчего-то часто вспоминал, с какого-то определенного времени — постоянно. Думал, что неплохо бы её где-нибудь найти. И однажды зайдя в Студенческую книжную лавку, только переступив порог — увидел. Вошёл, бросил взгляд на полку и выхватил именно её. Решил, что намеки мироздания я понимаю и купил.
У меня с книгами всегда так. Посылаю запрос — и через некоторое время нахожу нужную книгу там или здесь. Так было с «Чёрным треугольником» Юрия Кларова, с «Записками серого волка» Ахто Леви*, с десятками других.

* Феноменальный дяденька. Служил в Гитлерюгенде, бандитствовал в Лесных братьях**, сидел в лагерях и, если верить глухим слухам, досиделся до вора в законе, бегал, снова садился, вышел и стал советским писателем — членом профессионального союза.

** Я, когда копался в истории всяческих Лесных братьев (а писатель Ахто Леви пристрелил командира своего отряда) и прочих зелёных воинств, был поражён, что последний из главарей был убит, чуть ли не в семидесятом году прошлого века, а один клиент воевал вообще до середины восьмидесятых. То есть они, спокойно пускали поезда под откос лет тридцать после окончания войны и лет пятьдесят после установления Советской власти. Это в любом случае поражает.
Может, и не пускали. Но чем они тогда занимались? Прятались от КГБ?

555. Некоторые друзья моей юности брали с меня пример. Подражали. Копировали. Так мне теперь кажется. Если я начинал ударять слово «согласен» на последнюю «е», произнося её как «ё», пародируя неизвестно что, мои товарищи делали то же самое. Если я начинал носить вельветовый пиджак песочного цвета — они начинали. Я курить «Космос», они курить «Космос». Я восхищаться (гораздо позже, естественно) Ульяной Лопаткиной, они любить её же.
Кстати, когда я начинал курить, это были болгарские сигареты: «Стюардесса», «Опал», «БТ», «Ту 134», «Родопи». Стоили они тридцать пять копеек, потом пятьдесят.
Наши: «Космос» за семьдесят копеек, «Ява», «дубовая» за шестьдесят и нормальная за сорок. «Друг», ещё какие-то, уже не помню.
Кишиневские: «Мальборо» и «Кемел» — полтора рубля.
Были они не во всех магазинах и если где-то «выкидывали»*, мы специально ехали за ними. А когда бросал, это был «Кент» и стоил он, что-то, около ста десяти-ста двадцати рублей.
В юности курение было актом взросления, конечно.
Купить в киоске Союзпечати пачку «Опала», снять верхнюю крышечку из прозрачной пленки — сорвав цветную, красную, вроде, полоску, надорвать с одного края фольгу — чтобы не вылетали все сигареты, а аккуратно вылезало две-три, в середине там была бумажная перемычка — всё это было мужественно, по-взрослому и даже романтично.
Зажигалки были дефицит, мы с пацанами отходили куда-нибудь за угол, кто-то доставал коробок спичек и все закуривали. От одной спички прикуривали двое, третьему говорили — третий не прикуривает. Гораздо позднее я узнал, откуда это пошло. В нашей стране, пережившей не одну войну и кучу массовых посадок, многое идет с фронта и тюрем с лагерями. Вражеский снайпер, первого зажегшего спичку и прикурившего — замечал, по второму прицеливался, а в третьего стрелял.
Было много признаков взросления, но сигареты шли в первой тройке.

            * «Выкидывали», «выбрасывали» — термины застойных лет, значили, что где-то на прилавках появился дефицитный товар, и народ ломанулся туда.

1011. Моя работа в детском саду — прекрасна. Если разобраться. Возьмём, для примера, суточную смену (похоже на суточные щи). Весь день в твоём распоряжении. Пришёл, принял смену, расписался в журнале, переоделся и пошёл на участок сгребать, допустим, разноцветную листву. Красота? Конечно, красота. Погрёб листья, вернулся в здание, заварил чайку покрепче и усевшись на диван с книжкой попил с наслаждением. А можно без книжки, просто сидеть и думать о смысле жизни. Кто если не ты? И тут ещё такая штука — если никто не будет думать о смысле жизни, он из неё уйдёт. Эти, казалось бы, непрофессиональные размышления над глобальными и насущными вопросами, в конце концов, формируют точку зрения, что будет главной в ближайшее время. Честное слово. Как мы о чём-то думаем, так оно потом и работает.
Зимой и того лучше, на улице мороз и солнце, а ты машешь лопатой — весёлый, румяный, счастливый. А потом бегом обратно и снова — чай, книги, размышления, нега. И оздоровительный сон на диванчике. И отличный аппетит после физических нагрузок. Откроешь консерву «Частик в томатном соусе» (у нас микроволновки нет, а холодная гречневая каша не самое вкусное блюдо, поэтому я ношу с собой консервы), отрежешь ржаного свежего хлеба кусок покрупнее, и ну давай наворачивать!
Корочка хрустит, фрагменты частика падают на газету, оставляя жирные ржавые следы, сам весь в соусе — здорово же!
А не хочется размышлять — ходи и просто гуляй.

0125. Сейчас в «Кладовке» слушаю: первым Блэк Саббат, альбом «The Eternal Idol», потом, естественно (почему «естественно», объясню позже), Дип Перпл «Берн» с Ковердэйлом, а дальше Лед Зеппелин «In Through the Out Door».
«Естественно», потому что там есть одна песня — «Sail Away», сочинённая Блэкмором и Ковердэйлом, которую я обожаю с ранней юности, лет с четырнадцати. С седьмого класса. Именно тогда я начал ходить на «кучу» или «толчок». Там меняли пластинки, тогда говорили «диски». Собирались на вытоптанной поляне «под трамплином», кучковались, обменивались и покупали-продавали виниловые пласты. Опасностей было три, по крайней мере, столько вспоминается.
Тебя могли обмануть с пластинкой, всунуть запиленную и подкрашенную гуталином (замазывались царапины) или с переклеенным пятаком (на говённую дешёвую пластинку умельцы присобачивали пятак от фирменного пласта, например, того же, Дип Пепла) или с левым самопальным конвертом (имеется в виду картонная упаковка) или просто всучить за приличные для школьника деньги какое-нибудь «демократическое» («демократическое» — изданное в странах народной демократии и Варшавского договора) говно под видом супер-команды. Ещё упаковка всегда «резалась». Очень часто альбом разворачивался — первая сторона открывалась, как обложка книжки, и под ней оказывалась картинка на всю двойную ширину пластинки. Вот её вырезали. Не знаю, куда они их девали. Может, продавали отдельно, а может на стенку вешали у себя в сортире или комнате.
Вторая опасность была — шпана или бандиты или гопники. Тогда, так вспоминается, в городе Горьком, я термина «гопники» не слышал, но это были они. Те самые из песни Майка Науменко*. Компания молодых людей, человека три-четыре, поджидала возвращающихся любителей иностранной музыки в ближайших кустах и отнимала у них пластинки. Видимо, для того чтобы позднее продать их на той же «куче» через подставное лицо, а на вырученные деньги купить портвейна «Три топора». Может быть, конечно, они пласты слушали, наслаждаясь полифоническим звучанием группы «Йес», например. Но что-то я сомневаюсь, всё-таки «Три топора». Не раз подобные стычки из-за упрямства любителей музыки, не желавших безболезненно расставаться с винилом, заканчивались тяжёлыми травмами через побои, чаще любителей, чем гопоты. Рассказывали о каких-то выбитых глазах, танковых антеннах, которыми бились бандиты и прочих ужасах. Но у нас всегда так — морду разобьют на копейку, расскажут на десять рублей.
В конечно итоге, нашу совместную с Вовиком Колосовым коллекцию пластинок, отняли у Вовика именно они — хулиганы. Я куда-то уезжал на лето, Вова ходил меняться и, если ему верить, однажды подвергся жестокому нападению, в результате которого пластов лишился.
Я не особо горевал. Вот не помню, почему, но не особо. Поскребло (даже не потеря пластинок, а едва приметный привкус «разводки») чуть-чуть на душе и отпустило.
Третья опасность — менты. В том смысле, что легавые. Я с ними не сталкивался, и сказать ничего конкретного по этому поводу не могу. Но знаю, что пацанов насаживали на кукан, и деньги из них вымогали, грозя сроком за спекуляцию и распространение порнографии, и били слегка.
К Блэк Саббату в школе я относился весьма спокойно, больше любил, допустим, Юра Хип, а в «Кладовке» вышеупомянутым альбомом проникся необычайно. Очень меня вставило дивное пение мистера Тони Мартина. А вообще, творчество другого Тони, Айомми, который и есть, по сути, Блэк Саббат, нравилось мне всегда не слишком. Занудно для меня было, занудно и потому скучновато. Но многие группы, я заметил, в восьмидесятые годы (а моё активное слежение за творчеством грандом хард-рока оборвалось именно восьмидесятым годом) стали петь и сочинять лучше.
По моему, опять же, мнению.
Да и Лед Зеппелин по-настоящему полюбил только сейчас. Конечно, я и раньше слышал, так называемый, «Второй Цеппелин», он у меня даже был на виниле во времена «кучковской» молодости, но вслушался в него я именно на работе. И кроме, собственно, Led Zeppelin II (Второго Цеппелина), вдохновился ещё пластинкой с шестью разными обложками — «In Through The Out Door». Отличный альбом.
Естественно, по ходу пьесы выяснилось, что все остальные мужчины моего поколения её давно любят и отдельно восхищаются песней «All My Love», вспоминая первую любовь и тихонько вытирая набежавшую скупую слезу. Почему всегда говорят «скупую»? У меня они льются ручьём. Ну, ручейком.
Ну что ж, я тоже вспомнил и вытер.
Святая троица для пацанов моего поколения выглядела, примерно, так: Пёпл, Саббат, Назарет. Или Пёпл, Квин, Пинк Флойд. Или ещё как. Но Пёпл присутствовал всегда. Всегда и везде. Это было эталонная для нас группа хард-рока. А Блэкмор — пророк его. Если расширить список, то слушали: Пёпл, Саббат, Назарет, Квин, Пинк Флойд, Юра Хип, Уайтснейк с Ковердэйлом, Рейнбов с Блэкомром, Дио с Дио, это был, как бы, свод «правильных» групп. Иногда в правильные группы попадали какие-нибудь джаз-роковые команды, типа Йес или Чикаго. Иногда электронщики: Джорж Мородер, Спейс. Иногда Манфред Мэн и Джентро Талл. И так далее.
Потом мелькнули группёшки «новой волны», типа «Бумтаун Рэтс» и «Мен эт вёк», а потом, казалось надолго, воцарился «металл». Но это уже не моя тема. Мы с Сашкой, Геной Галкиным, Серегой Даниловым и Вовиком Колосовым слушали, так называемый, тяжёлый рок, отнюдь не «металл». Слушали и менялись пластами на «куче». Вместе или каждый по себе.
А ещё дальше пошли отечественные группы, но их я уже не менял, потому что в большинстве своем они были записаны на пленку в полуподпольных условиях и на виниле почти не выходили. Я брал у друзей, знакомых и приятелей катушки или кассеты и переписывал на свою приставку «Нота 306 (вроде бы)». На четыре дорожки. Это значит, что в обе стороны, путем переключения, вдавливания кнопки, я мог прослушать записи четыре раза. Двухдорожечные магнитофоны считались круче. Но у моей семьи не было денег на «Маяк 203». Потом вкладывал катушку внутрь и аккуратно писал фломастером на картонной коробке: «Турнепс» или «Форвард» или ещё что…
Тогда же мне по ошибке в студии звукозаписи накатали Аквариум, альбом «Радио Африка», и я стал его вечным фанатом. И альбома, и группы. Это было, конечно, чистое ошеломление и немного отложенный восторг, нужно было переварить новую поэтику и новые музыкальные идеи Бориса Гребенщикова. После какого-нибудь говенного «Круиза» или группы «Альфа», БГ звучал как инопланетянин. Точно такое же чувство было у меня после прочтения машинописного сборника стихов Осипа Мандельштама. В красной самодельной обложке, почти слепая, какая-то там по счету, копия. В тогдашнем Ленинграде. В семье моей тётушки. Я был убит, я думал — ах, вот как, оказывается, ещё можно писать! Не только заурядное унылое бездарное блеяние большинства официальных советских поэтов. Есть ещё такое — невыносимо талантливое, трагическое и потому подлинное! Следом к Мандельштаму присоединился Пастернак и постепенно вытеснил первого на второй план. И я почти понимаю почему — возраст и всё возрастающий гедонизм на фоне тотального отчаяния. Пастернак — это сопротивление депрессии — у него всегда счастье. Даже когда несчастье — у него и это счастье. Быть несчастным хорошо! Справедливо! Потому что ты поэт! Даже если и не поэт, всё одно — поэт.
А Мандельштам, он тоже, безусловно, гениальное приятие жизни, но это приятие как бы уже и после гибели.   
Или накануне её.

* Я о Майке Науменко писал несколько раз. Для русской, так называемой, рок-музыки, по сути, чуть музЫфицированного бардовского нытья, где, не всегда адекватный текст дико превалирует (не очень люблю это слово, но пусть будет) над мелодией, зачастую отсутствующей как институт, Майк фигура уникальная. Ему и БГ эта музыка обязана всем. Да и без привязки к пению под гитару, Майк человек бесконечно прекрасный и уникальный. Так рано и так закономерно погибший. Светлая ему память. Не хочу романтизировать кромешную пьянку, но в ежедневном круглосуточном бухании Майка, была своя трагическая и обречённая поэзия. Гений только так и мог уйти. Не помню, у кого читал, что каждый день Майка в последние годы жизни начинался одинаково. Какой-нибудь провинциальный поклонник ломился к нему в дверь в шесть утра уже с бухлом. И — понеслось. Каждый божий день. С утра до вечера.
И, конечно, это страшно.
У меня была советская прямоугольная (кто помнит) бело-зелёная дешевая, обшарпанная кассета с его концертом. Там были все хиты: и «Веничка на кухне разливает самогон» и «Ты дрянь» и «Моя сладкая Н» и многие другие. Мы с приятелями гоняли её без остановки на всевозможных кассетных аппаратах, в основном магнитофонах: «Романтик», «Легенда» и «Весна». Потом её взял послушать Сашка, и я как-то про кассету забыл. А вспомнил несколько лет спустя, обнаружив её в офицерском общежитии города Ленинграда. Общага стояла где-то на краю географии. Я туда добирался часа полтора со своего Пискаревского проспекта (тоже не центр). Там жили Сашка, попавший в Питер по распределению после военного училища, и его жена Наташа, которая ныне, если верить непроверенным слухам, живет в городе Баден-Баден, что ты мне, как дураку, повторяешь два раза. 
Кассета мирно лежала на подоконнике. Я увидел её и засмеялся. Саша тоже. Мы любили такие моменты — подтверждающие единство и борьбу противоположностей. И нашу нерушимую дружбу и зарифмованность всего на свете. Потом мы наподдавались до потери сил, а утром с Наташей и её подругой Делькой, живущей ныне, по непроверенным сведениям, в городе Париже, поехали, вслед за умотавшим на службу Сашей, на улицу имени террориста Каляева в Сашкину военно-строительную часть.
Где, понятно, забрали Сашу, спихнувшего всю службу на здоровенного и красивого «деда» Платонова, и пошли пить пиво. Что всё было нормально, сказал Саша Платонову, и тот только улыбнулся в ответ.
Саша окончил ГВВСКУ — Горьковское Высшее Военно-Строительное Командное Училище. Горьковское-то оно Горьковское, но располагалось в городе Кстово. Все мои друзья и одноклассники окончили военные училища — это был путь наименьшего сопротивления для не очень хорошо учившегося в школе мальчика. Сдал физкультуру на пять, а мы все были парни спортивные (тогда вообще большинство подростков увлекалось спортом, посещая всевозможные спортивные секции), написал «русский» с «математикой» на тройки — и ты принят. Родине были нужны офицеры, когда мы оканчивали школы. И стали не нужны, когда мои друзья окончили свои училища. Поэтому большинство попали под сокращение. И Саша, и Сергей, и Игорь, и Олег, и Лёша. Кто раньше, кто чуть позже. И если спортсмены шли в бандитизм, то офицеры наоборот — в милицию или охранные агентства.

777. Ну, тогда про портвейн.
Первый раз я выпил стакан бормотухи в четырнадцать лет, в зимние каникулы в восьмом классе. На стройке. За забором. На Новый год. Вместе с Серегой Грибиным и Андрюхой Денисовым. Выпил, проблевался и больше не брал в рот спиртного лет до девятнадцати-двадцати. Я тогда, вроде бы, и не курил. Или курил, но потом бросил, и в следующий раз закурил позже в компании с Мишкой Зубрицким. В овраге за нашим сто шестнадцатым домом во второй Кузнечихе. А потом опять бросил и закурил по новой в Териоках, сиречь Зеленогорске, на даче, найдя под скамейкой в парке симпатичную пачку сигарет «Тройка». Целую. Я её поднял, открыл и закурил. С тех пор не бросал до сорока двух лет. А в сорок два бросил как отрезал. Забычил последнюю сигарету «Кент», и сказал вслух, всё, хватит. Три недели меня колбасило не по-детски, до чёрных кругов под глазами и общего зелёного цвета лица, а через двадцать одни день, как обещали специалисты, отпустило. Проснулся я однажды утром и вдруг понял, что вместо сигареты, подумал о чём-то другом, например, чашке чая. В самые тяжёлые приступы я выпивал стакан воды и подтягивался на турнике в коридоре. Это меня отвлекало. Если не помогало, шёл гулять — снять нервное напряжение — наматывал круги вокруг своего Четвёртого микрорайона.
С двадцати лет, нет, вру, раньше, лет с восемнадцати, с тех пор как я устроился на работу в Кукольный театр, портвейн играл огромную роль в моей жизни. Он был основным напитком, не конкретно портвейн, который, несмотря на надпись на этикетке, никаким благородным портвейном не был, а вообще — «краснота», бормотуха, она же «вино». Мне казалось, мы водку пили реже. Водка стоила дороже, шибала шибче, давала более непредсказуемые последствия. А когда хотелось слегка бухнуть — брали красного. «Чашма», «777», «Кавказ», Вермут какой-то, «Анапа», «Агдам» (о, этот великий «Агдам», он был божественным нектаром!), «Золотая осень». Стоили они недорого, втроём, поскребя по сусекам, часто удавалось набрать на бутылку. Ну а где одна, там и вторая. 
А поскольку вообще жизнь регулировалась пьянками, а у некоторых индивидуумов просто была паузами между буханием, и использовалась только на поиск денег на алкоголь, портвейн влиял на жизнь больше, чем ЦК КПСС.
И это я даже не говорю про медицинские последствия пьянки.
Только про временные и поведенческие последствия.

3456. Вэй У Вэй — «таким образом «это» — окончательное и абсолютное феноменальное отсутствие и отсутствие самой концепции «отсутствия», то есть абсолютное присутствие».

4. «— Не всё то золото, что блестит! Подождём!
Видно было, что все они стараются подавить приступ накипевшей злобы. Самолюбие не позволяло им обнаружить свои чувства перед этими только что приехавшими детьми. Наконец суконщик сделал над собой усилие и отвернулся, чтобы не видеть ненавистного магазина.
— Ну, — сказал он, — пойдем к Венсару. Места нарасхват: завтра, того гляди, уж и не будет.
Но прежде чем уйти, он приказал младшему приказчику съездить на вокзал за сундучком Денизы. А г-жа Бодю, которой девушка доверила Пепе, решила воспользоваться свободной минутой и отвести малыша на улицу Орти, к г-же Гра, чтобы столковаться с ней. Жан обещал сестре никуда не уходить.
— Это всего в двух шагах отсюда, — пояснил Бодю, спускаясь с племянницей по улице Гайон. — У Венсара специальная торговля шелками, и дела пока ещё идут неплохо. Слов нет, и ему трудно, как и всем, но он проныра и чертовски скуп, поэтому кое-как сводит концы с концами… Впрочем, мне кажется, что он собирается уйти от дел — у него сильный ревматизм.
Магазин Венсара находился на улице Нев-де-Пти-Шан, возле пассажа Шуазель. Помещение, обставленное соответственно требованиям новейшей роскоши, было чистое и светлое, но тесное; товаром магазин был не богат. Бодю и Дениза застали Венсара за деловым разговором с двумя мужчинами.
— Не беспокойтесь, — сказал суконщик Венсару. — Нам не к спеху, подождём.
Вернувшись из деликатности к двери, он наклонился к уху племянницы и прибавил:
— Худой — это помощник заведующего шёлковым отделом «Счастья», а толстяк — лионский фабрикант.
Дениза поняла, что Венсар старается передать свой магазин Робино, продавцу из «Дамского счастья». Прикидываясь искренним и откровенным, он божился с лёгкостью человека, который готов клясться в чем угодно. По его словам, предприятие его — золотое дно; несмотря на свою пышущую здоровьем внешность, он принимался вдруг охать и плакаться, ссылаясь на проклятую болезнь, которая вынуждает его отказаться от такого богатства. Но Робино, нервный и издерганный, нетерпеливо перебил его: он знал о кризисе, который переживают магазины новинок, и напомнил об одном торговом доме, уже погубленном соседством «Счастья». Венсар, разволновавшись, возвысил голос:
— Черт возьми! Вабр — такой простофиля, что ему не миновать было банкротства. Его жена проматывала всё… Кроме того, от нас до «Счастья» почти километр, а Вабр находился у него под боком.
Тут в разговор вмешался Гожан, фабрикант шелков. Голоса снова понизились. Он обвинял большие магазины в разорении французской промышленности; три-четыре таких магазина диктуют цены и безраздельно царят на рынке; он говорил, что единственный способ борьбы с ними заключается в поддержке мелкой торговли, особенно в поддержке специализированных фирм, которым принадлежит будущее. Поэтому он предлагал Робино весьма широкий кредит.
— Посмотрите, как «Счастье» ведет себя в отношении вас! — твердил он. — Там не считаются с тем, какие услуги оказал человек магазину, там только эксплуатируют людей!.. Ведь вам уже давно было обещано место заведующего, а Бутмон, который пришёл со стороны и не имел перед вами никаких преимуществ, получил его сразу.
Рана, нанесённая Робино этой несправедливостью, ещё кровоточила. Однако он колебался взять магазин; он говорил, что деньги принадлежат не ему; это жена получила в наследство шестьдесят тысяч франков, и он страшно боится за эти деньги; он говорил, что скорее предпочел бы лишиться обеих рук, чем подвергнуть этот капитал риску, пустив его в сомнительные дела.
— Нет, я пока ничего не могу решить, — сказал он в заключение. — Дайте время подумать; мы ещё поговорим.
— Воля ваша, — ответил Венсар, скрывая разочарование под напускным добродушием. — Я продаю в ущерб собственным интересам. Не будь я болен…
Он вышел на середину магазина:
— Чем могу служить, господин Бодю?
Суконщик, прислушивавшийся краем уха к разговору, представил Денизу, рассказал то, что считал нужным о её жизни, и прибавил, что она работала два года в провинции.
— А вы, я слышал, ищете хорошую продавщицу…».

778. Были в моей жизни и сигары. Желая как-то урезонить себя в курении и просто облагородить этот процесс, я переходил на сигары. Мне понравилось. Не до фанатизма, но понравилось. Я приобрел почти се аксессуары и знай себе дымил, как Черчилль или Арнольд Шварценеггер. Даже очерк написал. Обзор.
Приведу его здесь, не меняя ничего. Я тогда любил писать с красной строки, имитируя разговорный, устный жанр. Десять лет назад.
Для курения необходимо:
1. Сигара;
2. Каттер;         
3. Спички;
4. Пепельница;

Для понта:
5. Футляр;
6. Хьюмидор;
7. Коньяк;
8. Собственно говоря, сам понт;   
               
Корона.

Первую Корону я купил в киоске за сумму, которая даже для фальшивой сигары была смешной.
И ненавидя подделки с детства, выкурил её не по-настоящему.
Сейчас объясню.
Первый блин комом, но никто не начинает со второго. И выкуривание первой в жизни Короны, это суть учеба:
Отрезания.
Раскуривания.
Затягивания.
Тушения.
Обрезал я её, как мне думалось, острым ножом, и тут же насладился всей прелестью табачных крошек во рту. Зря, значит, не прислушался к советам опытных курильщиков — обрезать, чем-либо кроме каттера — позор и профанация.
На следующий день сходил в магазин, и с кровью оторвав от бюджета огромные деньги, купил гильотину. Немецкую, металлическую, тяжёлую и вызывающую при сжатии в руке, чувство — маешь вещь.
А раскуривал, наученный печальным опытом некачественного отрезания, от спичек омской табачной фабрики (никаких зажигалок).
С третьего раза раскурил.
Пришлось поучиться её чабарить, очень уж хотелось затянуться поглубже. Но после долгих тренировок, мне всё-таки удалось приспособиться, набрав в рот дыма, красиво выпускать его под потолок.
Помогли фильмы про Джеймса Бонда.
И выкурив её примерно за час, положил в пепельницу незатушенной, как учили, и принялся прислушиваться к своим ощущениям.
Выяснилась интересная и старая как мир истина, что понт понтом, а каждый курит по-своему.
И, что сам процесс курения-обучения занимает столько сил, что на наслаждение созданными благоприятными условиями типа удобного кресла и любимого боевика на дивиди-вертушке, их уже не остаётся.   
А недокуренную треть пусть Черчилль в пепельницу бросает, а мне в этой трети самый цимес.      
               
            «Филлес Титан».

Машинные сигары. Американские.
Мягкий вкус, аромат с нотами кедра и мёда.
Курятся сорок пять минут (лично проверил — так и есть).
Пять штук в коробке.
Подарок одной драгоценной дамы.
Это вторая в моей жизни коробка сигар, и к её выкуриванию я подошёл вооружённый теорией и каким-никаким опытом.
И отшлифовал на этих пяти сигарах своё искусство курения.
И понял, что тут к чему.
Отрезал кончик каттером, опытной рукой вращал, раскуривая от спичек из испанского кедра (который в Испании не растёт вообще), дымил с умным видом и прихлёбывал коста-риканский кофе.
Размышлял о насущном. Чувствовал себя, минимум, графом Дизраэли.
Было вкусно. Мёд присутствовал.   
Короче, жизнь удалась.
И после пятой я понял, что подсел. Потому что прошла неделя, и мне мучительно захотелось снова почувствовать вкус сигарного табака. А любимые ранее сигареты ЛМ, стали вызывать стойкое отвращение.
Похоже, вот так приобретают вредные и разорительные привычки. 

«Балморал».

А первой была коробка сигарилл Балморал.
Доминиканских, машинных, хотя все сигариллы машинной скрутки, других, видимо, не бывает.
Их там двадцать штук, и к концу двадцатой, я уже курил вдумчиво и со знанием дела. Типа папа Хем на передовой.
До этого сталкиваясь с сигариллами (Капитан блек), я затягивался ими как обычными сигаретами. Пробирало до самого нутра и остальных органов осязания.
А тут лихо зажимал в уголке рта сигариллку, выпускал дым и продолжал настукивать на любимом ноуте тексты.
Вот как сейчас, например.
Так что, как быстрые семиминутные сигары, сигариллы удобны и незаменимы.
И вкус натурального табака. О, этот вкус. 
               
«Ромео и Джульетта», «Черчилль».

            Это формат такой сигарный.
А история следующая.
Пошёл я в специальный табачный магазин купить себе специальную сигарную пепельницу. Потому что в имеющиеся в моём распоряжении пустые консервные банки сигару не то что положить, а стряхивать стыдно. Тем более, что стряхивать их нельзя, некрасиво.
Перед этим, как полагается, пошарил в Интернете, выяснил ассортимент и цены. Цены оказались — святых выноси, но я списал это на московский гламурный шик.
И зайдя в местный табачный магазин, напрямую спросил у продавца, загадочной дамы очень средних лет:
— Сигарные пепельницы, недорогие, есть?
— Нет.
Я огляделся по сторонам и, действительно, не обнаружил не только что сигарных пепельниц, но и каких-либо вообще.
Зато обнаружил группу молодежи, покупающую смеси для кальянов, то есть легалку, запрещённую, как я слышал, к продаже.
И сигарный шкаф, набитый сигарами формата Ромео и Джульетта.
Молодежь бурно и матерно выясняла, сколько брать, кто, бля, чмо, и откуда ты знаешь?
Продавец смотрела на меня. Я явно ей мешал.
Спросила:
— Что-нибудь конкретное ищете?
— Сигарные аксессуары.
— Нет в ассортименте.
— Тогда сигару.
— Какую?
Я открыл, было, рот, чтобы продемонстрировать свою эрудицию, но тут главный пацан-кальянщик сказал:
— Нам ещё две «Нирваны».
И я вышел из лавочки, и побрёл в книжный магазин. 
               
«Астон Монарх», формат Торо.

Ручная скрутка.
Средняя крепость.
В тубе.
Смесь из шести доминиканских табаков.
Тоже подарок и тоже драгоценной дамы.
Эту сигару я курил, как профессионал. 
Создал все условия.
То есть, выгнал домочадцев из дома.
Поставил (еле слышно) любимый диск Тома Уейтса.
Отключил телефон.
Раскрыл на середине книгу стихотворений Одена и сделал вид, что читаю.
            А сам прислушивался к Уейтсу.
У меня такое чувство, что однажды я пойму, о чём поёт этот парень.
               
«Барловенто».

Кристальный тубус.
Это он так называется для антуража, на самом деле тубус, естественно, пластмассовый.
Сигара красиво лежит в прозрачном корпусе, который открывается с приятным звуком — чпоньк.
Похожа на торпеду в одноимённом аппарате.
Отличный вкус, я их две штуки выкурил и ещё бы не отказался, но они мне больше не попадались.
Это был случайный каприз эльфов, подбросивших мне сигары через вентиляционное отверстие судьбы.
Где и кем всё это изготовлено, понять не удалось. Тубус хранил молчание, искрясь вышеупомянутыми кристаллами. На банте, кроме названия, ничего не пишут. В Интернет лезть лень. Пусть останется тайной.

В жизни всё так, стоит найти приятный фактор, как тут же он исчезает.
Я недавно в магазине кашу обнаружил быстрорастворимую, то есть быстроприготовляемую. Очень вкусная, залил кипятком, подождал три минуты, потом добавил туда приправы и масла сливочного граммов сто, отличная каша.
Суть в том, что русские народные поговорки, начинают действовать после сорока лет. До этого они меня не брали. Например, такую: что ни делается всё к лучшему — я ненавидел. А теперь, ничего, полностью согласен.
Так что, кашу маслом не испортишь.
Сто пудов, в смысле — грамм.

А сигары только вспомнишь, как тут же чуешь вкус.
Чистое томление.
               
«Ля Меридиана».

Ручная скрутка, никарагуанские, формат — черчилль.
Классные сигары, единственно, когда снимал бант (потянул его) срезал кромкой оберточный лист. Потом плевался и клял себя.
Сейчас банты только разрываю, а та первая Меридиана, была, похоже, слегка пересушена. Но аромат и вкус как таковой — выше всех похвал. Хорошо держит пепел, сантиметра три — ровный, правильного цвета.
Я такой умный, потому что альбом себе купил в уцененных книгах, под названием «Сигары и трубки», за сто рублей, вместо заявленных четырехсот.
И ещё тут момент, я теперь перед тем как обрезать сигару гильотиной, тщательно муслякаю шапку, она тогда режется мягче, без душераздирающего хруста.
Да и вообще, зажать зубами незажжённую сигару, дать ей возможность проснуться, заговорить — это правильно, товарищи.

И ещё, конечно, место и время. Это как в классической драме, желательно соблюсти единство. Говорят, погасшая сигара, как прошедшая любовь, нет смысла раздувать.
Насчёт любви не пробовал, а сигары, с ними так. Лишние понты на фиг. Понт, он, понятно, дороже денег, но не дороже радости. Тщательность нужна, чтоб чисто ритуал, а показуха нам ни к чему.
Хочется раскурить, ради Бога.

Меня навороты разные с детства смущали. Я руль велосипедный сам выгибал, чтоб круче смотрелся, но катафоты на колёсах не одобрял. Сикалку для воды на раму присобачить — запросто, а вот бахрому на сиденье — ну его.
Или вытяжка над газовой плитой, ну вот нафига она мне.
Нечем здесь гордиться.
Я, вообще, последнее время только Гагариным горжусь и больше ничем.
               
«Гавана Тропикал». 

Ручная скрутка, индонезийские, формат — робусто гранд.
Мощные сигары, в руках держать приятно, минимум аль пачино в роли аль капоне, если не наоборот. Час с лишним можно сидеть в кресле и пялиться в стену, размышляя о жизни.
Хотя о моей жизни размышлять смысла нет, в ней всё давно устаканилось и закостенело. Если не произойдет ничего экстраординарного, работать мне мастером смены до скончания века, а после скончания — инструментальщиком.
А вот был бы я, например, атаманом Юрко Тютюнником, тогда да, тогда был бы шанс поразмышлять о своей (и не только) жизни.
 В кожанке, в малиновых чикчирах, с маузером в деревянной кобуре. 
             
А вокруг всё равно происходит жизнь.
Юлька говорит, что кот с пятого этажа упал, хотя я думаю, коту пятый этаж похер. Он и мне похер, если, конечно, с шестого мерить. Но я коту сочувствую, он же не парашютист.
И ещё я Башлачёву сочувствую, как вспомню его, сразу настроение портится. Вчера весь день проходил с плохим настроением. Чего, думаю, всё-таки случилось, что он шагнул из окна? По какой такой совокупности причин?
Хотя и так понятно, по какой.
Есть несовместимость дара и окружающей среды. Как несовместимость травмы с жизнью.
А дым, именно что клубится. И пепел падает на обшлага рубашки.
Отсюда, соответственно, клуб и смокинг с гладкими шёлковыми лацканами. С которых пепел соскальзывает, не оставляя следа.
Как я соскальзываю вдоль этого текста.    
               
«Санта Дамиана».

Даже не так, «Санта Дамиана Корона Гласс Туба». Потому что в кристальном тубусе. И формат — корона. 
В Инете написано, что во вкусе сигары присутствуют древесные и землистые тона. Очень может быть.
 Сигара средней крепости.
Мне понравилась, главное размер такой походный, можно дымить и заниматься чем-нибудь. Например, писать этот текст.
Я огромные сигары не люблю, при всей моей праздности всегда находится неотложное дело, которое отвлечёт. То телефон зазвонит, то камень в окно бросит какой-нибудь кекс.
Неважно. Главное, не дают спокойно насладиться. Сосредоточиться. Сигару нельзя курить как бы промежду прочим. В процесс надо вникать.
Чтобы появилось ощущение — вернулся к истокам. Когда куришь хорошую сигару, понимаешь, что всегда это делал, ну был перерыв в несколько лет, но сейчас-то всё путем.
Иначе что.
               
«Белинда». 

«Белинда Коронас Тубос».
Классический кубинский бренд. Основан в 1882 году.
Машинная скрутка. В непрозрачном тубусе. Формат — кремас.
Вообще, говорят, что умные люди оценивают сигары по четырём показателям: как выглядит, строение, аромат и сколько стоит.
Та, что досталась мне, выглядела заурядно, аромат имела пряный, курилась легко. Средней крепости, и подойдёт для новичка. Недорогая.
Курится минут тридцать, так что можно успеть погулять перед сном, попыхивая. Или почитать спортивные новости в газете. Полистать журнал с красотками.
Не заморачиваясь.
То есть, бренд уважаемый, а сигара средняя, в полном смысле этого слова. Но не говно. Отнюдь.
Старая тема — видали мы получше. 
               
            «Блек стоун» тип черри.

Сигариллы. Вишнёвые. С пластиковым мундштуком.
Про сигариллы, я уже как-то писал, что это скоростная замена сигар. Курят не затягиваясь, мундштук удобно держать в зубах и т.д.
Конкретно эти не понравились.
Я не люблю ярких добавок, по мне табак, он и есть табак. Пусть пахнет самим собой. А от этих присадок в горле остается неприятный привкус, ходишь — саднит. Мягкий у них вкус, это точно, но послевкусие — наждак.
Зато дарить приятно. Угостил я товарища, вот он обрадовался, даже прогу мне для компа дюже умную подарил, реестр чистить.
               
«Ромео и Джульетта».

Сорт — Ромео 3.
Кубинские, ручной скрутки, формат — витола. В алюминиевой тубе. Сигары средней крепости, преобладают кофейные и шоколадные тона.
              Маленькая она, удобная, сунул в карман, пошёл гулять, взгрустнулось — закурил. Испытал приступ томной неги. Подышал весенним воздухом просыпающейся радости. Или как там это называется. Короче, бренд — известный, размер — подходящий, курится минут тридцать.
Опять же, кубинские. В любом относительно старом американском фильме, кубинские сигары подавались как запрещённые и оттого более желанные.
 — Кубинские — произносил отрицательный герой.
Положительный угощался.
Пыхал.
Обошли эмбарго.
У нас в это время, в табачных магазинах продавались сигариллы «Лигерос» за смешные деньги. С братской Кубой мы дружили, пели песни, и обменивались товарами. Мы им — ракеты, они нам — сигары.
Мужики их не любили, крепкие чересчур.
Но это к слову*.

* Потом курить я бросил, как раз после увлечения сигарами, просто совпало. Бросить курить было не в пример легче, чем пить. Двадцать-двадцать пять дней мучений, и всё. Потом редкие спорадические, легко гасимые вспышки-приступы, которые безжалостно подавлялись за секунду. А когда мучился первые дни, делал так. Как только хочется курить, выпивал стакан воды и начинал подтягиваться на турнике, что у меня в коридоре висит. Очень помогало. Рекомендую. А ели уж совсем невмоготу становилось, шёл гулять, наматывал круги вокруг своего Второго микрорайона. Навернёшь два-три кружочка, вроде, полегче.

177. Напрасно вы говорите, он (она) не со зла. Глупость — большое зло.

1347. Первый в моей жизни мобильник мне подарил Саня. На, сказал, а то тебя сроду найти невозможно, и протянул аппаратик. Ни марки, ни модели теперь не помню. Помню, что это была, как тогда говорили «раскладушка». А может, что-то и путаю.
Мне было тогда уже глубоко за тридцать и все вокруг, даже глухая бабушка негритянского гангстера из того фильма, ходили с телефонами. Один я без. Я и сейчас их, телефоны, не люблю. У меня дешёвая Нокия с функцией только звонить. Ну, время ещё показывает. Фонарик, вроде бы, есть. Никаких нахер интернетов и ватсапов. Ненавижу ватсап*.

* Всё меняется. Теперь у меня есть: и «Верту», и «Самсунг Галакси», и «Огрызок», но хожу я всё равно с дешёвой «Нокией»**.

** Ненавижу Фейстайм.

098. Отдельная глава про композитора Петю Долгачёва, завсегдатая «Кладовки», называется «Петя никогда не врёт».

(Википедии отдельное спасибо).

Эпиграф:
«Если ты не пьёшь со своим другом, ему приходится бухать с кем попало».
Я.
 
Эпизод вводный.
У нас в городе живёт бесконечно прекрасный человек — Петя Долгачёв, композитор. Я имел честь с ним несколько раз беседовать в одностороннем порядке, потому что, когда Петя начинает рассказывать, ты умолкаешь, как музы, пока грохочут пушки. Тут я кое-что перескажу. Перескажу по памяти, поэтому не ручаюсь за абсолютную достоверность фактического материала, но в целом всё передам верно.

            Эпизод первый: Петя и Дюк.
Беседы наши происходили в разных местах, в частности, в «Кладовке», а в ней имеется плёнка, старая катушка, с джазом, и никто не знает, о чём это и где. И в очередной приход Петра Михайловича, я спрашиваю, Петя, кто играет? и включаю запись на магнитофоне «Тесла». А оттуда раздается так — фьють-фьють, пум — три с половиной ноты, и Петя сходу, да это Эрролл, ёкарный бабай, Гарнер! Человек отточенного пианизма!
И они, этот Гарнер со товарищи, начинают играть легендарный «Караван», который сочинил какой-то хрен из оркестра Дюка Эллингтона. Я, понятно, не помню кто, поэтому говорю — о, ёлки, «Караван» Дюка! А Петя мне — ага, Хуана Тизола… а с Дюком я как-то играл в четыре руки на одном пианино.
И я падаю в обморок.
Потому что Петя никогда не врёт.
            
Поскольку из шести человек, которым я рассказал об этом эпизоде, шестеро закричали, да брось ты придумывать!, разъясняю.
Дело было так.
В тысяча девятьсот семьдесят первом году, некий музыковед-любитель, а по основной профессии то ли физик, то ли химик, Арнольд Волынцев (не путать со Шварценеггером), писавший книгу о великом Дюке и находящийся с ним в переписке, с нетерпением ждал приезда джазмена в СССР. Чтобы: а) поговорить с кумиром — уточнить детали, б) показать ему своё музыкальное произведение, а вдруг Дюк возьмёт и сыграет?!, в) да мало ли чего. Ждал и дождался. Но сам Арнольд на пианино играл, мягко говоря, так себе, и чтобы не ударить в грязь лицом, и как можно более точно донести до Эллингтона каждую ноту сочинённого опуса, пригласил с собой в гостиницу «Украина» девятнадцатилетнего студента Московской консерватории Петю Долгачёва, знакомого по Студии экспериментальной музыки.
И они пришли в гостиницу и поднялись в номер, и поздоровались, и Петя сел за инструмент, и начал играть Волынского, и Дюк подсел, и со всей душой подбацал Пете. И было, понятно, счастье.
А вы говорите, брось придумывать — Петя никогда не врёт.
            
Поскольку из тех же шести человек, которым я рассказал про этот эпизод, шестеро не знали ни Эллингтона, ни «Каравана», ни тем паче Гарнера, даю справку из Википедии.
От себя добавлю, что для джазовых людей Эллингтон, как Ленин для большевиков, Леннон для рок-н-рольщиков, и Дзержинский для пыточных дел мастеров, короче — ихнее всё.
             
* «Дюк Эллингтон (англ. Duke Ellington, настоящее имя англ. Edward Kennedy, 29 апреля 1899, Вашингтон – 24 мая 1974, Нью-Йорк) — американский руководитель джаз-оркестра, джазовый композитор, аранжировщик и пианист. Один из наиболее известных джазовых музыкантов XX века».
            
* «Caravan» (рус. Караван) — джазовый стандарт 1930-х годов, одна из самых известных композиций Дюка Эллингтона, которую он создал в сотрудничестве с тромбонистом его оркестра Хуаном Тизолом.
Композиция была написана в 1936 году и тогда же появилась на пластинках оркестра Эллингтона в инструментальном варианте, позднее к ней сочинил текст Ирвинг Миллс, который на тот момент был менеджером и издателем пластинок Эллингтона. Впоследствии Эллингтон неоднократно записывал «Караван» в разных составах и аранжировках, в Советском Союзе на 78-оборотных дисках были выпущены собственные интерпретации в исполнении джаз-оркестра СССР под управлением Виктора Кнушевицкого (в 1939 году) и джаз-оркестра БССР под управлением Эдди Рознера (в конце 1944 года). «Караван» — один из наиболее знаменитых шлягеров джазовой и популярной музыки двадцатого столетия, и Дюк Эллингтон обязательно включал его в программу своих концертов во время гастролей в СССР в 1971 году».

* «Эрролл Луис Гарнер (англ. Erroll Louis Garner; 15 июня 1921, Питтсбург, Пенсильвания – 2 января 1977, Лос-Анджелес, Калифорния) — американский джазовый пианист, руководитель ансамбля, композитор. Выдающийся новатор и виртуоз джазового рояля, разработавший свой неповторимый «оркестровый» стиль (его называли «человеком с 40 пальцами»). Влияние Гарнера испытали многие пианисты, в том числе: Оскар Питерсон, Джордж Ширинг, Монти Александер, Ахмад Джамал, Эллис Ларкинс, Ред Гарланд, Марсиаль Соляль, Дэйв Брубек».

Эпизод второй: Петя и Веня.
Шёл как-то Петя с директором Московской Экспериментальной Студии Электронной Музыки (МЭСЭМ) по Староваганьковскому переулку (тогда, ясен пень, Маркса и Энгельса). А поперёк прохода какие-то мужики выкопали большую канаву, и шуруют чего-то там в кабелях. Вокруг решётками всё перегорожено и навалены кучи земли с воткнутыми в них совковыми и штыковыми лопатами. А командует мужичками в яме какой-то дяденька прорабской наружности, естественно, стоящий наверху. И директор студии с ним вежливо так здоровается. Даже с некоторым почтением. А Петя воспитано отходит в сторону и любуется московскими пейзажами. Директор треплется с прорабом, жмёт ему на прощание руку, и догоняет Петю. Петя интересуется, что это за джентльмен. А директор в ответ говорит, да так, писатель один подпольный, недавно мне свою книжку дал на пару дней… Напечатанную на папиросной бумаге… Веня его зовут… Называется «Москва – Петушки»… Дать почитать? Если ты быстро…

Справки:
 * «Староваганьковский переулок (в старину также Шуйский, Никольский, Благовещенский, Воздвиженский, с конца XVIII века — Ваганьковский, в 1922–1926 — Староваганьковский, в 1926–1996 — улица Маркса и Энгельса) — переулок в Центральном административном округе города Москвы. Проходит от улицы Знаменки до Воздвиженки, параллельно и между Крестовоздвиженским переулком и Моховой улицей. Нумерация домов ведётся от Знаменки».

* «Москва – Петушки» — псевдоавтобиографическая постмодернистская поэма в прозе писателя Венедикта Васильевича Ерофеева (1938–1990).
Поэма написана в 1969–1970 году и распространялась в самиздате. Впервые была опубликована летом 1973 года в Израиле в журнале «АМИ», вышедшем тиражом в 300 экземпляров; затем — в 1977 году в Париже.   
В СССР она была опубликована только в эпоху перестройки в 1988–1989 годах, сначала в сокращённом виде в журнале «Трезвость и культура», а затем — в более полном виде в литературном альманахе «Весть» и, наконец, почти в каноническом виде в 1989 году в издательстве «Прометей».
Поэма «Москва – Петушки» переведена на многие языки, по ней поставлены многочисленные спектакли».

* «Венедикт Васильевич Ерофеев (24 октября 1938, Нива-3, Мурманская область — 11 мая 1990, Москва) — советский писатель, автор поэмы «Москва – Петушки».
            Венедикт Ерофеев родился в пригороде Кандалакши в посёлке гидростроителей Нива-3, однако в официальных документах местом рождения была записана станция Чупа Лоухского района Карельской АССР, где в то время жила семья. Был шестым ребёнком в семье. Отец — Василий Васильевич Ерофеев (ум. 1956), начальник железнодорожной станции, репрессированный и отбывавший лагерный срок в 1945–1951 за антисоветскую пропаганду. Мать — домохозяйка Анна Андреевна Ерофеева (ум. 1972), урождённая Гущина.
Детство Венедикт провёл по большей части в детском доме в Кировске на Кольском полуострове.
Окончил школу с золотой медалью. Учился на филологическом факультете МГУ (1955–1957), в Орехово-Зуевском (1959–1960), Владимирском (1961–1962) и Коломенском (1962–1963) педагогических институтах, но отовсюду был отчислен. Долгое время жил без прописки, был разнорабочим (Москва, 1957), грузчиком (Славянск, 1958–1959), бурильщиком в геологической партии (Украина, 1959), сторожем в вытрезвителе (Орехово-Зуево, 1960), снова грузчиком (Владимир, 1961), рабочим ЖКХ стройтреста (Владимир, 1962), монтажником кабельных линий связи в различных городах СССР (1963–1973), лаборантом паразитологической экспедиции ВНИИДиС по борьбе с окрылённым кровососущим гнусом (Средняя Азия, 1974), редактором и корректором студенческих рефератов в МГУ (1975), сезонным рабочим в аэрологической экспедиции (Кольский полуостров, 1976), стрелком ВОХР (Москва, 1977). В 1976-м женитьба дала ему возможность прописаться в столице.
Смолоду Венедикт отличался незаурядной эрудицией и любовью к литературному слову. Ещё в 17-летнем возрасте он начал писать «Записки психопата» (долгое время считались утерянными, впервые опубликованы в 2000 году в сокращенном виде издательством "Вагриус", полностью — в 2004 году издательством "Захаров"). В 1970 году Ерофеев закончил поэму в прозе «Москва – Петушки». Она была опубликована в иерусалимском журнале «АМИ» в 1973 году тиражом триста экземпляров [3]. В СССР поэма впервые напечатана в журнале «Трезвость и культура» (№ 12 за 1988 г., № 1–3 за 1989 г., все матерные слова в публикации заменены отточиями); в нецензурированном виде впервые вышла в альманахе «Весть» в 1989 году. В этом и других своих произведениях Ерофеев тяготеет к традициям сюрреализма и литературной буффонады.
Помимо «Записок психопата» и «Москвы – Петушков», Ерофеев написал пьесу «Вальпургиева ночь, или Шаги командора», эссе о Василии Розанове для журнала «Вече» (опубликовано под заглавием «Василий Розанов глазами эксцентрика»), неподдающуюся жанровой классификации «Благую Весть», а также подборку цитат из Ленина «Моя маленькая лениниана». Пьеса «Диссиденты, или Фанни Каплан» осталась неоконченной. После смерти писателя частично изданы его записные книжки. В 1992 году журнал «Театр» опубликовал письма Ерофеева к сестре Тамаре Гущиной.
 По словам Ерофеева, в 1972 году он написал роман «Дмитрий Шостакович», который у него украли в электричке, вместе с авоськой, где лежали две бутылки бормотухи. В 1994 году Слава Лён объявил, что рукопись всё это время лежала у него и он вскоре её опубликует. Однако опубликован был лишь небольшой фрагмент, который большинство литературоведов считает фальшивкой. (По мнению друга Ерофеева, филолога Владимира Муравьёва, сама история с романом была вымышлена Ерофеевым, большим любителем мистификаций. Эту точку зрения разделяет сын писателя).
В 1987 году Венедикт Ерофеев принял крещение в Католической церкви в единственном в то время действующем в Москве католическом храме св. Людовика Французского. Его крёстным отцом стал Владимир Муравьёв.
С 1985 года Ерофеев страдал раком горла. После операции мог говорить лишь при помощи голосообразующего аппарата. Скончался в 7:45 11 мая 1990 года в Москве в отдельной палате на 23-м этаже Всесоюзного онкологического центра. Похоронен на Кунцевском кладбище».

* «Карл Генрих Маркс (нем. Karl Heinrich Marx; 5 мая 1818 года, Трир – 14 марта 1883 года, Лондон) — немецкий философ, социолог, экономист, писатель, поэт, политический журналист, общественный деятель. Друг и единомышленник Фридриха Энгельса, в соавторстве с которым написал «Манифест коммунистической партии» (1848 год). Автор классического научного труда по политической экономии «Капитал. Критика политической экономии» (1867 год).
На основе его творчества появились следующие направления:
В науке — научный метод материалистической диалектики.
В философии — материалистическое понимание философии Гегеля.
В социально-гуманитарных науках — материалистическое понимание истории культуры.
В социальной практике и современных социально-гуманитарных науках — научный социализм, первая научная теория классовой борьбы.
В экономике — научная критика политической экономии, первая научная теория прибавочной стоимости.
Все эти направления совокупно имеют название «марксизм» и являются основой коммунистического движения».

* «Фридрих Энгельс (нем. Friedrich Engels; 28 ноября 1820 года, Бармен (ныне район Вупперталя) – 5 августа 1895 года, Лондон) — немецкий философ, один из основоположников марксизма, друг и единомышленник Карла Маркса и соавтор его трудов.
В 1848 году он совместно с Карлом Марксом написал «Манифест Коммунистической партии». Помимо этой работы, он сам и в соавторстве (в основном с Марксом) написал ряд других трудов, а позже финансово поддерживал Маркса, пока тот вёл исследования и писал «Капитал». После смерти Маркса Энгельс редактировал второй и третий тома. Кроме того, Энгельс организовал заметки Маркса по теориям прибавочной стоимости, которые в 1905 году издал Карл Каутский как «четвёртый том» «Капитала».

Эпизод третий: Петя и маршал Жуков. 
Служил Петя в армии в какой-то Тмутаракани, но всё-таки в музыкальной роте. И послало его как-то командование в Москву, в музыкальную библиотеку за какими-то редкими нотами. Ну не было у них в части этих нот. Не было и всё. Приехал Петя в столицу как полагается — в парадной форме и вообще блеске службы. С лирой в петлицах. Пошёл в библиотеку и, надо же, в дверях столкнулся с кем бы вы думали — с Родионом Константиновичем Щедриным. Который увидев и узнав Петю — вундеркинда Московской консерватории, закричал обрадовано, а что это вы, Петя, тут делаете в такой прекрасной форме?! Служу, ответил Петя, Родине (с большой буквы). Ай-яй-яй, возликовал Родион Константинович, а приходите-ка вы сегодня, Петечка, к нам в гости, часиков эдак в шесть. Адрес помните? 
И Петя пришёл.
И встретила его в дверях великая Майя Михайловна, и проводила за стол, и усадила на стул. Я тут перехожу на сказовый слог, потому что повествуя о таких событиях поневоле сбиваешься на. А за столом сидел маршал Победы и маршал Советского Союза, легендарный Георгий Константинович Жуков. Правда, весь в штатском. Легендарный — это ничего не сказать, знающие люди пишут, что после войны его влияние было сопоставимо с влиянием Сталина. За что впоследствии и переоделся в штатское. Да и фигура такого же примерно масштаба.
Ну, сел Петя, чуть-чуть посмущался, потом хлопнул водочки, любезно предложенной ему Майей Михайловной, закусил по-солдатски, но и по московско-консерваторному, то есть скромно, основательно и не без элегантности. А Щедрин говорит Жукову, вот, Георгий Константинович, талантливейший человек — Петя, а служит чёрт знает где, вынужден ездить за нотами за сто двадцать километров. Понял, отвечает маршал, сверкая на Майю Михайловну глазами, от которых не то что генералы армии, а фронты впадали в ступор. Берёт телефон, звонит там кому-то, разговаривает, и командует, скорее Щедрину, чем Пете, значит, так, ты в часть не возвращайся, а поезжай-ка сейчас в Театр Советской армии, найди там коменданта такого-то, он тебя определит в общежитие, и служи дальше. Понял? Так точно, отвечает Петя. Ну и вали, напутствует маршал.
И Петя навалил.
И дослуживал срочную в театре.       

* «Родион Константинович Щедрин (р. 16 декабря 1932, Москва, СССР) — советский и российский композитор и пианист, педагог.
Народный артист СССР (1981). Лауреат Ленинской премии (1984), Государственной премии СССР (1972) и Государственной премии РФ (1992).
Автор 7 опер, 5 балетов, 3 симфоний, 14 концертов, многочисленных произведений камерной, инструментальной, вокальной, хоровой и программной музыки, музыки к кино и театральным постановкам».

* «Майя Михайловна Плисецкая (20 ноября 1925, Москва, СССР – 2 мая 2015, Мюнхен, Германия) — артистка балета, представительница театральной династии Мессерер — Плисецких, прима-балерина Большого театра СССР в 1948–1990 годах. Герой Социалистического Труда (1985), народная артистка СССР (1959). Полный кавалер ордена «За заслуги перед Отечеством», лауреат премии Анны Павловой Парижской академии танца (1962), Ленинской премии (1964) и множества других наград и премий, почётный доктор университета Сорбонны, почётный профессор МГУ имени М. В. Ломоносова, почётный гражданин Испании.
Также снималась в кино, работала как балетмейстер и как педагог-репетитор; автор нескольких мемуаров. Супруга композитора Родиона Щедрина. Считается одной из величайших балерин XX века».

* «Московская государственная консерватория имени П. И. Чайковского — высшее музыкальное учебное заведение в Москве, один из ведущих музыкальных вузов России и мира».

* «Георгий Константинович Жуков (19 ноября [1 декабря] 1896, Стрелковка, Калужская губерния, Российская империя – 18 июня 1974, Москва, СССР) — советский полководец. Маршал Советского Союза (1943), четырежды Герой Советского Союза, кавалер двух орденов «Победа», множества других советских и иностранных орденов и медалей. В послевоенные годы получил народное прозвище «Маршал Победы». Министр обороны СССР (1955–1957).
В ходе Великой Отечественной войны последовательно занимал должности начальника Генерального штаба, командующего фронтом, члена Ставки Верховного Главнокомандования, заместителя Верховного Главнокомандующего. В послевоенное время занимал пост Главкома сухопутных войск, командовал Одесским, затем Уральским военными округами. После смерти И. В. Сталина стал первым заместителем Министра обороны СССР, с 1955 года по 1957 год — Министром обороны СССР. В 1957 году исключён из состава ЦК КПСС, снят со всех постов в армии и в 1958 году отправлен в отставку».

* «Центральный ордена Трудового Красного Знамени академический театр Российской армии — московский академический (с 1975) драматический театр. Располагается по адресу: Суворовская площадь, дом 2.
С момента своего создания в 1930 году являлся ведомственным театром Вооружённых сил. На его сцене «проходили службу» многие военнообязанные актёры, призванные проходить срочную службу в рядах вооруженных сил.
До 1951 года именовался Центральный театр Красной армии, с 1951 по 1993 — Центральный театр Советской армии. В 1975 году театр получил почетное звание Академического театра. До 1958 года театр возглавлял Алексей Дмитриевич Попов, на смену которому в 1963 году пришёл его сын Андрей Алексеевич Попов.       
У ЦАТРА есть филиал в Восточном военном округе — Драматический театр Восточного военного округа в Уссурийске».

Эпизод четвёртый: Петя, Слава Приданов и Тонино Гуэрра.
            Петя знал всех персонажей московской тусовки семидесятых-восьмидесятых годов прошлого века (да, «прошлого века» звучит страшно, не я первый заметил). А музыкантов тех же времен — досконально. От знаменитых миллионеров композиторов-песенников до последнего спившегося тромбониста, которому играть давали из жалости. Кто, где, когда и какую ноту записал. На каком оборудовании и с помощью какого инструмента, вплоть до фамилии мастера, создавшего инструмент. На любой бумажной обложке от советской пластинки размера миньон, Петя знал всех. Буквально. Даже редакторов. То есть их-то особенно хорошо. Если при Пете упомянуть любую фамилию, Петя продолжает, а-а, помню его, как-то раз, шли мы по… и так далее.
Зная это его качество, Слава Приданов, страстный любитель чтения киносценариев, упомянув однажды в разговоре с Петром Михайловичем Тонино Гуэрро, в ответ на Петино, а-а… закричал, Петя! Ради бога! Не говори ничего! Если ты знал Тонино Гуэрро, я сейчас упаду на колени и начну целовать тебе руки!
Примерно такие же чувства я испытываю при упоминании Пети о знакомстве с Беллой Ахмадулиной.
Петя часто бывал в мастерской Бориса Мессерера (мужа Ахмадулиной).

По изложенным ещё в первом эпизоде причинам, привожу справки: 

* «Тонино Гуэрра (итал. Tonino Guerra; 16 марта 1920, Сантарканджело-ди-Романья – 21 марта 2012, там же) — итальянский поэт, писатель и сценарист. Родился 16 марта 1920 года в небольшом городке Сантарканджело неподалеку от Римини и прожил в этих краях всю жизнь. Окончил педагогический факультет университета Урбино. Писать начал ещё в нацистском концлагере.
С 1953 года Тонино Гуэрра пишет сценарии к фильмам, которые вошли в золотой фонд классики мирового кино. Он работал с режиссёрами Джузеппе Де Сантисом, Мауро Болоньини, Дамиано Дамиани, Марио Моничелли, братьями Тавиани. Для Микеланджело Антониони Тонино писал «Приключение», «Ночь», «Затмение», «Красная пустыня», «Фотоувеличение», «Забриски Пойнт», «Тайна Обервальда», «Идентификация женщины». Вместе со своим близким другом и земляком Федерико Феллини придумал пьесу «Амаркорд», которая позже превратилась в знаменитый фильм. Потом были «И корабль плывёт…» и «Джинджер и Фред».
Писал сценарии для таких выдающихся кинорежиссёров, как Федерико Феллини, Микеланджело Антониони, Андрей Тарковский («Ностальгия» и документальный фильм о поиске натуры к этому фильму «Время путешествия»), Франческо Рози и Тео Ангелопулос.
Дружил с Георгием Данелия, Юрием Любимовым, Александром Бруньковским, Беллой Ахмадулиной, Паолой Волковой, Валерием Плотниковым.
По прозе Тонино Гуэрры Владимир Наумов снял «Белый праздник» и «Часы без стрелок».
Во второй половине 1970-х годов Антониони и Гуэрра обсуждали с Госкино СССР возможность съёмок полнометражного фильма-сказки «Бумажный змей» на территории одной из советских среднеазиатских республик, скорее всего в Узбекистане. Они приезжали для выбора натуры, однако в результате проект остался неосуществлённым.
Первым совместным проектом с известным российским мультипликатором Андреем Хржановским оказался «Лев с седой бородой», имевший невероятный успех у западных зрителей и критики, собравший множество фестивальных премий. С Хржановским же сняли фильм по рисункам Федерико Феллини «Долгое путешествие» и «Колыбельная для Сверчка», посвящённый 200-летнему юбилею Пушкина.
В середине 1970-х женился на гражданке Советского Союза Элеоноре Яблочкиной. Он подарил Лоре птичью клетку, которую стал заполнять бумажками с фразами по-итальянски: «Если у тебя есть гора снега, держи её в тени». Тонино никогда не делал банальных подарков. Подарил жене две машины, которые Лора моментально разбила. Потом небольшой домик в городке Пеннабилли. Однако чаще, как настоящий поклонник муз, дарил ей стихи. «Тонино может подарить мне глиняный античный черепок, этрусские бусы, старинное венецианское стекло. Слова. Воздух. Ароматы», — говорила его супруга.
В Сантарканджело-ди-Романья в честь своего друга Федерико Феллини он открыл ресторан La Sangiovesa, который украсил своими рисунками. На стенах городских домов поэт развешивал керамические таблички с философскими изречениями, которые собирал всю жизнь. Стихи Тонино Гуэрры переведены на русский его близким другом Беллой Ахмадулиной.
Умер 21 марта 2012 года в возрасте 92 лет в родной деревне Сантарканджело-ди-Романья, похоронен в Пеннабилли. Урну с его прахом замуровали в самой высокой точке сада, в стене, которая осталась с древних времен и ограждала замок герцога Малатеста».

* «Борис Асафович Мессерер (род. 15 марта 1933, Москва) — советский и российский театральный художник, сценограф, педагог. Президент ассоциации художников театра, кино и телевидения Москвы.
Академик РАХ (1997; член-корреспондент 1990). Народный художник РФ (1993). Лауреат двух Государственных премий РФ (1995, 2002). Член Союза художников СССР с 1960 года, Союза театральных деятелей РФ и Союза кинематографистов РФ».

Эпизод пятый: Петя и лучший, по словам Пикассо, рисовальщик мира Анатолий Зверев.
Расскажу чуть позже*.

*Не расскажу, Петя страшно обиделся (ну, не то чтобы обиделся, а, скорее, застеснялся, подзуживаемый знакомыми, представителями интеллектуального большинства) на эту главу моего романа и просил меня больше ничего о нём не писать.

1222. Я больше ни с кем, я не русский, не еврей и не марсианин. Я теперь сам по себе. Моя национальность — Олег Макоша.

34.
«С тех дней стал над недрами парка сдвигаться
Суровый, листву леденивший октябрь.
Зарями ковался конец навигации,
Спирало гортань и ломило в локтях.

Не стало туманов. Забыли про пасмурность.
Часами смеркалось. Сквозь все вечера
Открылся, в жару, в лихорадке и насморке,
Больной горизонт — и дворы озирал.

И стынула кровь. Но, казалось, не стынут
Пруды, и — казалось — с последних погод
Не движутся дни, и, казалося — вынут
Из мира прозрачный, как звук, небосвод.

И стало видать так далёко, так трудно
Дышать, и так больно глядеть, и такой
Покой разлился, и настолько безлюдный,
Настолько беспамятно звонкий покой!».

04. Никогда до конца не понимал, почему о мёртвых надо говорить только хорошее или не говорить ничего. Тем более о писателях. Как раз с ними можно разговаривать одинаково как с живыми, так и с умершими. Они все в своих произведениях. Открываешь «Преступление и наказание» и начинаешь диспут — кроешь Достоевского последним словами. А он молчит, точнее, кроет тебя со страниц романа. Раз его писания вызывают такую бурную реакцию, значит, гений отвечает адекватно, а стало быть, жив. Но раз общество это осуждает, воспользуюсь случаем, что …… …..* ещё здравствует.
Я посмотрел в Википедии — жив. Восемьдесят лет.
А хочу я сказать, что писатель он чрезвычайно кокетливый и потому глуповатый. Даже откровенно глупый. (Тут стоит заметить, что есть люди «неумные», а есть «глупые», и это большая разница). А числится по разряду умниц. На святой Руси такое часто бывает — кучка недотёп выбирает себе идола, примерно такого же интеллектуального уровня, и возносит его на пьедестал. Это нормально. Рыбак — рыбака, и так далее. Но мне-то это зачем? Я прочел с пяток его книг, я «………. …» одолел, и утверждаю — глупый. Да ещё и женщин публично бьёт кулаком по лицу. И бесконечно переиздает старые книжки под новыми названиями.
И, конечно, по вышеизложенной причине его обожают за границей. Не за битьё женщин. Наверное, всё-таки, не за него. А за вымученный и из пальца высосанный псевдо-интеллектуализм. Будь он не к ночи помянут. Настоящий ум, бывает, сразу-то и не заметен. А вот это, из пустого в порожнее — оно завсегда в первых рядах пляшет.
Хотя то, что я это утверждаю, делает меня ещё глупее …….
И, возможно, кокетливее.

*Имя писателя вымарано моей внутренней цензурой.

6. Просто цитата, не любимая.
Евгений Попов: «… Битов — умнейший человек, и это исключение среди крупных русских писателей второй половины XX века. То есть я вовсе не хочу сказать, что Василий Аксёнов, Виктор Астафьев, Фазиль Искандер, Василий Шукшин были глуповаты. Я о том, что создание прозы поверялось у них данным им от Господа даром прозы. А у творца многих прозаических шедевров Битова — даром ума и сопутствующей этому уму рефлексии».

199. В одном из рассказов Бунина действует «некто Ивлев». Я часто о нем думаю. Вот жил «некто Ивлев», страдал, любил, обедал, читал книги, а потом помер. И что?

209. Сергей Чудаков*:

Я тебя не ревную,
Равнодушна со мной,
Ты заходишь в пивную,
Сто знакомых в пивной.
 
В белых сводах подвала
Сигареточный дым,
Без пивного бокала
Трудно быть молодым.
 
Вне претензий и штучек,
Словно вещи в себе,
Морфинист и валютчик
И сексот КГБ.

Кто заказывал принца,
Получай для души,
Царство грязного шприца
И паров анаши.

Заражение крови,
Смерть в случайной дыре,
Выражения, кроме,
Тех, что есть в словаре.

Я не раб, не начальник,
Молча порцию пью,
Отвечая молчаньем
На улыбку твою.

Я убийца и комик,
Опрокинутый класс.
Как мы встретились, котик,
Только слёзы из глаз.

По теории Ницше,
Смысл начертан в ином,
Жизнь загробная нынче,
А реальность потом.

В мраке призрачных буден,
Рванувшись цвести,
Мы воскреснем и будем
До конца во плоти.

Там борьба без подножки,
Без депрессии кайф,
И тебя на обложке
Напечатает «Life».

Словно отблески молний
Мрак судьбы оттеня.
Это действует морфий
В тебе на меня.

* Загадочный человек. Всех знал, все его знали, и ничего неизвестно. Ни где родился, ни где умер, ни кем был. Прекрасная судьба для поэта**.

** У Жоржи Амаду, в романе «Лавка чудес», герой — поэт, негр, работающий в публичном доме, подавальщиком и уборщиком, умирает от хронического алкоголизма в канаве. Буквально, падает и умирает.
Идеальная поэтическая судьба.

1966. Мы почти все были весенние. Родились с марта по май. Это потому, что нас родители зачинали летом. В отпусках, я так понимаю, когда были время и настроение. Все остальное время года они работали. И (или) им не позволяли жилищные условия. Тёща за стенкой, старшие дети, дед, ветеран войны, кашляет, сбивает с ритма. Я уже не говорю про однокомнатную квартиру, где жили все вместе — два, а то и три поколения.
А в отпуске, одни, в санатории или на турбазе — раздолье.
Отпуск, это было святое. (У некоторых и сейчас так). Только не у нас с Сашкой. Или Гошей Ковалевым, вообще, нашей компании. Не было, а куда вы поедете в этом году? Куда-куда? Туда же. Я на дачу с женой и сыном, а Санёк все лето проболтается на Щёлковских озерах, попивая пиво, по мере возможности, и прокладывая его водочкой. Загорит дочерна. Ему это несложно, у него отец кениец. В том смысле, что родом из Кении, а какие у них там национальности мне неизвестно. Саня в юности и молодости выглядел как истинный негритенок. Голова-микрофон, губы, нос. Потом российская жизнь все это размыла, и Саша стал похож просто на человека с примесью восточной крови. Снега и водка — образ жизни, не оставляющий выбора.
Я его, по мере сил, всегда защищал. Я учился на год старше — в школе, это существенно. Ребенку с такой внешностью в срединном, промышленном, провинциальным городе, каковым, безусловно, был Горький, нелегко. Саню постоянно пытались задеть. Он оборонялся. Но это в школе, среди детей — существ, как известно, в большинстве своем, глупых и жестоких. Потом внешность, мне кажется, Саше только помогала. Он поменял отчество с русского на отцовское, стал Абдуллаевич. Набрал понта. Научился выстраивать отношения с людьми и миром. Лучше меня. Рациональнее. Я до сих пор не умею цивилизованно защищаться от повсеместного хамства, только кулаками. А махать кулаками в моём возрасте неумно, да и сидеть на старости лет, не особо охота. В тюрьме и лагере скучно. Скученно и скучно. Но Сашу я защитить мог всегда. Защищать кого-то, легче, чем себя. Мы все бросаемся на амбразуру. Когда дело касается другого человека, зачастую, едва знакомого.
И он меня. В том смысле, что прикрыть. Я был уверен в его дружбе на все сто, тысячу или миллион процентов… Он был как печка, от которой можно плясать. Я в его жизни был тем же нерушимым основанием. Мне очень хочется так думать. После всего случившегося…
Он говорил, в те разы, когда я нарывался на приключения, кончавшиеся мордобоем (не всегда в мою пользу), ходи везде только со мной — и ничего не случится! Это так и было — ходил бы с ним, ничего бы не случилось. Вместе нас было не прошибить ничем.
Спустя много лет, он позвонит мне изрядно поддатый и скажет, ты думаешь, я огромный брутальный чёрный? Нет, я все тот же маленький запуганный негритёнок, что ищет у тебя защиты… 
Все мы бываем в таком состоянии — чувствуем себя маленькими запуганными негритятами.

222. На лето меня или отправляли в пионерский лагерь или в семью тётушки по отцу в, тогда, Ленинград. Там мы, в основном, жили на даче. Понятно не в самом Ленинграде, а в области. Первое время, когда я был совсем маленьким и помню всё это дело плохо, — в Токсово, потом в Репино, а последние годы в Зеленогорске. Зеленогорск, это бывшие финские Териоки. Впрочем, там всё бывшее финское, я ещё застал мраморные фундаменты разрушенных мыз вдоль Финского залива. Рассказывать об этом можно бесконечно. Про погоду, про корабельные сосны, про свитер и джинсы, надеваемые тут же после купания. Про смешной детский, но работающий, телефон, проведённый между двумя дачами. Про стол для пинг-понга на улице, про чтения Беляева и Ефремова* (роман последнего «Таис Афинская» от меня прятали, видимо, тетушка считала, что рано). Про велопрогулки (велики брались каждый год на прокат). Но мне всегда становится скучно писать банальности. Нечто подобное я однажды прочёл в интервью одного из братьев Стругацких. По-моему, у Аркадия, он утверждал, что они чаще писали повести, чем огромные романы, потому что им становилось скучно по мере писания. Я это безупречно понимаю.
Перечислять все признаки взросления, тысячу раз уже описанные сотнями авторов — скучно. Копаться и смаковать каким-нибудь новым Набоковым мелочи советского детского счастья. Марки, значки, планеры, волейбольные мячи и хоккейные клюшки с загнутыми крюками. Походы с палаткой на лесные озёра. Упомяну только, что там я впервые в жизни, прокатился на виндсёрфере, это такая доска с парусом, на скейтборде, которые те же пацаны виндсерфингисты, члены молодежной сборной, привезли из разных швеций и финляндий. Сыграл с десяток матчей в большой теннис и увидел красавицу, загоравшую топлес. Естественно, вид тетки с голыми грудями (мне было лет тринадцать) надолго затмил кайф от катания на идиотской доске под парусом, а уж про перепендюривание мяча через сетку я вообще промолчу.
Ещё почему-то вспоминается концерт барда Кукина на открытой площадке летнего зелёного театрика. Кукин, это который, а я еду, а я еду за туманом, за туманом и за запахом тайги. Его пародировали: «а мы едем, а мы едем за деньгами, за туманом едут только дураки».
И фильм «Восточный экспресс» с, вроде бы, Питером Устиновым в роли Пуаро. Устинов, потом оказался ещё и писателем, и не оказался русским, как думалось из-за его фамилии. Сейчас полазил по интернету, скорее всего, это был не «Восточный экспресс», а «Смерть на Ниле».
Ещё кладбище в Комарово, куда мы специально ездили на могилу Анны Ахматовой. Там же кстати (или в таком контексте не кстати?) похоронен Иван Ефремов, на могильной плите которого чёрный многоугольник (очень хочется написать — «интеграл») и золотом написаны имя и даты жизни, и вообще немалое количество выдающихся деятелей: учёных, моряков, литераторов, врачей. Ездили на велосипедах.
Ещё бутерброды на завтрак.
И «Голос Америки» по вечерам, при свете керосиновой лампы, на дедушкином приемнике Филипс, который он привёз из Индонезии. Синий приёмник с антенной, повторяющей его прямоугольную форму и складывающейся, как рамка, по лицевой стороне.
По нему мы услышали о смерти Высоцкого. Я стоял на огороде, дядя Боря сидел за уличным столом и крутил ручку настройки. Диктор прочитал новости. Мне кажется, я помню свои ощущения — я понимал, что произошло экстраординарное событие, но, наверное, не осознавал весь масштаб его. Мы тогда периодически ездили в город на Олимпиаду, футбольные матчи. Были два раза и оба на чемпионах — Чехословакии. А тут такое. Уже прошёл фильм «Место встречи изменить нельзя», и о Высоцком узнали самые неинформированные. Буквально, вся страна. А она была не маленькая. 
Один раз слушали рассказ, сейчас я думаю, Солженицына, «Ивана Денисовича», а тогда я автора не знал. Там был эпизод, где одного зека убивают во сне, забив ему в ухо огромный гвоздь. Молотком.
Меня он напугал.
Ещё, что отопление было печным, и мы собирали сосновые шишки для этого дела. И ходили за водой на колонку на соседнюю улицу, что ли. Таскали в обеих руках. У каждого, меня и моих двух двоюродных братьев, была норма — столько-то вёдер воды, для готовки и стирки. По субботам, когда приезжал дядя Боря, мы все отправлялись в баню, в город. Мы — это две семьи — моей родной тётушки и её подруги тёти Тани, к которой (которым) я относился, конечно, тоже как к родным. Тётя Таня была внучкой человека, сначала очень знаменитого и влиятельного, я лично видел телеграмму Ленина, адресованную ему, а потом одиозного. Всяк начал стараться плюнуть в него. Просто так, потому что разрешили. Тётя Таня сильно переживала. Мы все тоже.
 
*Совсем недавно, уже работая в детском саду и находясь на боевом дежурстве, я перечёл роман Ефремова «Лезвие бритвы». Роман в числе двух других книг, мемуаров летчика Водопьянова и сборника прозы Юрия Слёзкина, булгаковского корефана, лежал в столе, за которым мы, сторожа, сидим — несём службу. «Лезвие бритвы» оказалось и очень умной и, несомненно, талантливой книгой. Я по своему природному скептицизму, ждал сильного разочарования, ан нет, ни в коем случае.
«Таис Афинскую», запрещённую мне в детстве, я, само собой, тогда же и прочёл, найдя в каком-то незамысловатом тайнике, типа засунутой в старые газеты для розжига. И таки-да, там были сцены разнузданного секса.
А «Час быка» я просто в своё время не сумел достать, а потом было уже поздно. Каждой книге — своё время. (И только некоторые вневременные).

555. У нас по дворам дурачок гуляет, который живёт в соседнем доме. Так надо понимать, «инвалид по голове». Мне почему-то представляется, что живёт он в однокомнатной хрущобе* со своей бабкой, сосланный к ней родителями, и она, бабка, еле-еле выкраивает из двух нищенских пенсий ему на новые дешёвые штиблеты. Потому что новая одежда на нём нет-нет да появляется. То грубая рабочая куртка, то вязаная шапка, то обувь. Он здоровенный высокий парень с тупым лицом. Не прочь выпить и закурить, если угостят. (Местные иногда наливают и суют окурок). Когда у нас под боком был рынок, он там подрабатывал — таскал без устали, что велят, я же говорю, очень сильный и выносливый парень, лет тридцати, а может быть и сорока, у них не поймёшь. Расплачивались с ним едой — всяческой полугнилью. Возможно, и денег немного подкидывали на курево.
Но я помню его совсем мальчиком, мы с ним оба, в одно и то же время, лежали в дурдоме. Я косил от срока, а он по своим придурошным делам.
Я тогда неудачно подрался, и меня по блату спрятали в психоневрологическом диспансере, откуда я вышел через полтора месяца, в течение которых дело замяли. Тогда ещё действовали всевозможные связи, и мои родственники включили всё, чтобы спасти меня, идиота, от тюрьмы.
В дурдоме мне, в принципе, понравилось — врачи на меня почти не обращали внимания, зато часто приходили друзья и младший брат. Приносили сигареты и бухло. Там, в одной из палат, было специальное окно, с грамотно выломанной решеткой в углу, через которое просовывали всё запрещённое. Вот мне туда и подавали портвейн, спирт в медицинской таре, сигареты и курицу-гриль. У психов, кстати, всегда бешеный аппетит. Мою курицу-гриль съели вместе с костями секунд за пять. Как только я отщипнул кусок мяса и сказал: «угощайтесь», она исчезла. Как не было. Я не нашёл даже следа — ни единого жирного пятнышка — только воспоминания.   
Ещё у меня были там неофициальные свидания с семьей — женой и отцом — в процедурном кабинете. Маленького сына с собой жена не брала и правильно делала. Я вообще против этих встреч в стенах казённых заведений. Я всегда считал, что лучше пробыть весь срок в разлуке, будь то, последовательно для русского мужчины, пионерский лагерь, армия и лагерь общего режима, а уж потом увидеться с родными. Мне отчего-то казалось, что они измараются о стены казённых заведений, о сам их воздух, пропитанный испарениями пенитенциарной системы. Как в буквальном, так и метафизическом смысле. Что вообще эту систему не надо пускать в интимную сферу жизни, пусть она касается только общественной — осуждает и наказывает.
Мы поговорили тогда, жена отдала мне какую-то еду. Я сунул отцу какие-то вещи и записную книжку с шариковой ручкой, не помню, почему они оказались у меня с собой в дурдоме, может быть вынул из кармана пальто, когда сдавал одежду в больнице, может ещё как. Пальто помню — французское с меховой подкладкой. Серое, стильное, фактура ткани, мне кажется, называлась «в елочку». (Есть одежда, которую помнишь всю жизнь, отдельные предметы застревают в памяти навсегда). Потом отец и Таня ушли.
У нас принято подкармливать людей, оказавшихся хоть в больнице, хоть в тюрьме, хоть в аду. Мы не верим государству, что оно в состоянии содержать узников и страдальцев.
Вот в той больнице я и увидел нашего дворового дурачка впервые. Он выполнял карательные функции для приблатнённого контингента. За сигарету запугивал или бил в туалете, кого укажут. Была группа товарищей, косивших вместе со мной от уголовных статей. Или от армии. В общем, шла какая-то подпольная напряжённая жизнь, в которой яростно чифирили, жрались «колёса», отнималась колбаса, сводились счёты, наказывались строптивые и поощрялись угодливые. Я в ней участия не принимал, меня откровенно боялись и не лезли.
Я лежал на блатной койке у окна, обложенный журналами, и круглосуточно (с перерывами на сон и еду, конечно) читал перестроечную литературу. Весь тот поток, что хлынул. Всех забытых ныне, не выдержавших проверку советским, квалифицированнейшим читателем, авторов, прорвавших, благодаря Перестройке, заслон. Только единицы стоили возвращения. Честное слово, все подлинные авторы, так или иначе, в СССР печатались. Будь то, хоть философы Владимир Соловьёв с Иваном Ильиным, хоть прозаики Артём Весёлый и Иван Катаев.
Не за Солженицына же нам благодарить Перестройку.
Я читал каких-нибудь «Жёлтых королей» Лобаса или «На тайной службе Его Величества» Флеминга или Сигизмунда Кржижановского**, и, положа руку на сердце, радовался всему на свете.
А выйдя из дурдома в апреле месяце, купил в первом же попавшемся киоске Союзпечати газету «Тюрьма и воля».

* Некоторые мои вполне себе состоявшиеся знакомые, не знают, что такое хрущоба. А это панельные пятиэтажки, построенные в середине-конце шестидесятых годов. Например, та, в которой живу я — шестьдесят девятого года. Наш микрорайон, в основном, застроен подобными. В них холодно зимой и летом. Газовые колонки, что — плюс и алкогольные соседи, что — минус. Хотя, как посмотреть.

** У меня и до этого была книжка Кржижановского «Сказки для умных», а недавно я в «Студенческой лавке» купил ещё одну «Возвращение Мюнхгаузена». (Недавно видел детскую книжку, где барон был написан без «г» — «Мюнхаузен». Это даже не безграмотность нынешних идиотов, это подлость на грани преступления).

2. Я даже не помню точно, как и где мы с ней познакомились. Просто однажды в моём подъезде появилась новая девочка и я, почти мгновенно, влюбился. Потом выяснилось, что мы учимся в параллельных классах, что она недавно переехала с родителями из Куйбышева, и остальные детали. Но влюбился я сразу и надолго, если не навсегда. Сейчас, зная сколько невыносимой боли принесет мне эта любовь, я бы этого делать не стал — влюбляться, в смысле. Я думаю, это подконтрольно, на определенном этапе можно свалить в сторону. Не дать человеку проникнуть в твои: сердце, чтобы оно билось только в его присутствии, лёгкие, чтобы дышать только им, кровь, чтобы просто быть живым.
Я долго и с огромным трудом её добивался.
И добился. Преодолел сопротивление. И даже были моменты, когда она меня искренне любила. Я уверен. Но изначально, всё было построено на неправильной основе, на навязывании себя. Можно красиво назвать это воплощением любви — увидел, влюбился, воплотил. Но на самом деле, это навязывание. А от него человек избавляется. Рано или поздно. Она избавилась рано. Да и момент был отличный, как раз карьера поперла в гору, а с ней и большие, настоящие деньги.
Теперь мы иногда переписываемся с сыном, ещё реже созваниваемся, нечасто видимся, а о его матери мне неизвестно почти ничего.
Но я, конечно, думаю о ней.
То есть, грубо говоря, я только о ней и думаю.

346*. Вэй У Вэй — «если привязанность должна быть отброшена, то само отбрасывание также должно быть отброшено.
Но поскольку отбрасывание — это волевой акт, он должен отбросить сам себя.
Можем ли мы отбросить то, чем никогда не обладали?».

* Если номера глав повторяются — ничего страшного, в воспоминаниях я тоже часто возвращаюсь к одному и тому же.

7. Благодарить Перестройку можно за Довлатова, Веню и Гайто Газданова. Во Владимире я видел мемориальную доску посвященную Ерофееву. Он учился в тамошнем педе. Именем Довлатова назвали улицу в Нью-Йорке. Для изучения творчества Газданова создали общество.
Награды нашли героев.

2000. Я так думаю, все последующие любови, только отблеск первой. Суррогаты. Никого и никогда я не любил так, как Таню. Я до сих пор её люблю. То есть все последующие любови, это процент от любви к ней. Какие-то — тридцать процентов, какие-то — пятьдесят, а некоторые даже семьдесят четыре.
Следующую свою книгу назову «Мама мыла Раму», где Рама, это, конечно, легендарный древнеиндийский царь Айодхьи.
Это будет книга о любви.
Как бунинские «Тёмные аллеи».
Понятно, о любви к детям.

199. Скажи мне, что ты читаешь, и я скажу кто ты.

Любимые книги на Необитаемом острове.

Часть первая.

Сначала надо обозначить термины. Любимой книгой, я буду называть ту, что читал больше трёх раз, ту, что читаю на протяжении жизни, и она меня (книга, а не жизнь. Но и жизнь тоже) не разочаровала. Сюда не попадут читаные в детстве и юности, но не покатившие в зрелости (у них есть шанс быть перечитанными в старости) и произведшие изрядное впечатление, но не торкнувшие быть перечитанными.
И ещё, постараюсь не врать хотя бы самому себе (несколько самонадеянно).
Итак:
1. АБС «Пикник на обочине». Для меня, по трезвому честному размышлению, вне конкуренции. Номер один. Читал, читаю и буду читать, общее число зашкаливает за двадцать пять-тридцать. Кусками наизусть (волей-неволей запомнишь). Могу цитировать бесконечно.
2. Ложный посыл (прогон).
Людмила Улицкая «Медея и её дети». Люблю, читал много раз, но все равно посыл ложный — я могу без этой книги жить. Без «Пикника» не могу, а без «Медеи» могу. (Хотя, лучше с ней).
3. Джек Лондон «Смок Белью», «Смок и малыш». Перечёл год назад с наслаждением. В десятый или сто десятый раз (не помню). И ещё буду. И никогда не предам.
4. Кто бы мог подумать.
Л. Н. Толстой «Война и мир». Читаю всю жизнь, с любого места и до конца. Количество прочтений больше пятнадцати, сбился на двенадцатом-тринадцатом. Вообще Толстой читан раза по два-три-четыре-пять: «Анна Каренина», «Два гусара», «Набег», «Казаки», «Хаджи Мурат» и т.д.
5. Довлатов «Чемодан», «Заповедник», да многое ещё что (почти всё). Бывало, заканчивал читать, а на следующий день (или через пару дней) начинал снова. Надо будет проверить, попробовать зачесть в ближайшее время, поглядеть как пойдёт, а то есть у меня нехорошие подозрения.
6. Раймонд Чандлер. Когда я много лет назад выходил из очередного (на тот момент) многомесячного запоя, я мучительными бессонными ночами читал Чандлера. Чтобы не сойти с ума. «Сестрёнку», «Долгое прощание», «Леди в озере». Книги замызганы до дыр.
Я ему благодарен по гроб жизни.
7. Хеммет «Стеклянный ключ». Я по Неду Бомонту в юности жизнь строил («Подвиг» приложение к журналу «Сельская молодежь»). Не под Ленина себя чистил, а под Бомонта. Недавно читал — нормально. Возьму с собой на остров. (Вот ещё аргумент).
8. Виктор Платонович Некрасов «В окопах Сталинграда». Надо уточнить. Я Вику Некрасова люблю больше его произведений («Окопы» — шедевр). Так бывает.
9. Венедикт Васильевич Ерофеев «Москва – Петушки». Ну, тут без комментариев.
10. Ранние повести и рассказы Владимира Войновича. Гениальный стилист (я, конечно, прошу прощения за слово «стилист»). Такой чистоты и искренности мало кто достигал. (АБС могли).
11. Габриэль Гарсиа Маркес «Сто лет одиночества». Перечёл год назад. Изумительно. Впечатление сильнее, чем тридцать лет тому, когда читал впервые (всего раз пять). Первый, в переводе Н. Бутыриной и В. Столбова, в магическом и чисто сакральном. Последний, в переводе М. Былинкиной, более рациональном и чётком (наконец-то понял, кто кому кто и что почем). В тексте есть фразы, вгоняющие меня в транс. Например, про то, как полковник Аурелиано Буэндиа развязал тридцать две войны и ни одной не выиграл. Или: много лет спустя, стоя у стены в ожидании расстрела… и так далее. (Цитировал по памяти).
12. Ромен Гари «Обещание на рассвете». Та же история, при очередном перечитывании роман понравился больше, чем при прочтении в первый раз. Хотя и тогда был в восторге. Летом, валяясь на даче на берегу речки с журналом «Иностранная литература».
13. «Доктор Живаго» Пастернак. Люблю и всё. Не знаю, почему. Чёл три или четыре раза.
14. «Тропик Рака» Генри Миллер. Читал в пятый или шестой раз относительно недавно — доволен страшно. Плавал в тексте, как (нет, не фекалия) кальмар — перевод Егорова изумителен.
15. Василий Павлович Аксенов «Остров Крым». Я этот роман читал, разочаровывался, опять читал, очаровывался, снова читал и снова очаровывался. Посмотрим, что будет дальше.
16. Сэлинджер «Девять рассказов». Мог бы носить с собой в кармане или сумке. Мог бы, но не ношу. Читал много раз, фактически бесконечно. Буду ещё.
17. Чарльз Буковский. Время от времени перечитываю, то, что попадётся под руку. Учитывая, что у меня есть двадцать или двадцать пять его книг, попадается часто.
Зы.
Список получился несколько хаотичный, но это и понятно, книги тоже читались не по плану.
3ы. Зы.
Бонусом примерный (краткий) перечень книг, не выдержавших проверку моим личным временем, но не ставших от этого менее прекрасными:
            1. Ильф и Петров «Двенадцать стульев», «Золотой телёнок». Романы гениальные, читать их счастье. Я делал это больше десяти раз, но до недавнего времени. При попытке перечитать несколько месяцев назад (2 попытки), потерпел фиаско. Очень жаль.
2. Кортасар «Игра в классики». Как я любил этот роман. Увы, увы.
3. Булгаков «Мастер и Маргарита». Мне кажется, понятно без объяснений.
4. Гашек «Похождения бравого солдата Швейка». Здорово, очень хорошо, но очень много слов, на мой вкус, лишних.
3ы. 3ы. Зы.
Что-то, естественно, забыл, что-то, все-таки, наврал, но в основном — правда. И, конечно, у каждого есть свой вариант читательского счастья. А мой будет меняться, я надеюсь.
Зы. Зы. Зы. Зы.
Самое неожиданное разочарование.
Набоков.
В юности восхищался и зачитывался, в зрелости пришёл в ужас — скука смертная, прости господи. Выкрутасы ни для чего.
Зы. Зы. Зы. Зы. Зы.
Если, загрустив, доведется протянуть руку к книжной полке и вытащить том для гарантированного наслаждения, то это будет (сижу, думаю)… сборник стихов Клюева, Мандельштама, Пастернака или «Пикник на обочине».
Что и требовалось доказать.

200. Часть вторая.

Не все книги поместились в первую часть. Поэтому продолжу, и начну с того места, где остановился в прошлый раз (пункт 17 основного списка).
18. Гайто Газданов. Бесконечно читал три романа: «Призрак Александра Вольфа», «Вечер у Клэр», «Эвелина и её друзья». На остров возьму.
19. Абэ Кобо «Женщина в песках». Недавно перечёл, самое умное произведение из всех, что я знаю. Беру безоговорочно.
20. Веллер «Легенды Невского проспекта». Зачитывался. С неё (с них?) и начал знакомство с Веллером. Срочно стал искать другие книги, и был страшно раздосадован — оригинальные произведения писателя и краем не дотягивали до блестяще пересказанных баек.
Позже автор выпустил творческую биографию «Моё дело», её я тоже читал неоднократно и с восторгом.
21. Мистер Стивен Кинг «Побег из Шоушенка, или Рита Хейуорт». Я этот маленький роман читал первый раз в журнале «Волга», под названием «Домашний адрес — тюрьма». Второй раз там же. Следом в каком-то сборнике, наконец, купил отдельное издание и прочёл ещё несколько раз. Так что смело заношу в островной список. (И это, кстати, единственное произведение Кинга, что прочёл полностью).
Зы. Вру — ещё читал «Зелёную милю» от начала и до конца.
22. Лимонов. Когда он был писателем. Рассказы из сборников «Монета Энди Уорхола», «Коньяк «Наполеон», «Великая мать любви». Читал часто, на остров возьму. Эдуард Вениаминович — отличный писатель.
23. Ивлин Во «Возвращение в Брайдсхет». Завораживало. Видать, утончённой порочностью. Чёл бесконечное число раз. Последний, года три-четыре назад. Прекрасно.
«Мерзкая плоть», «Незабвенная» и «Пригоршня праха» проверку временем не прошли.
24. Марк Твен «Приключения Тома Сойера». В переводе Корнея Ивановича Чуковского. И только в его. Потому что был у меня печальный опыт, решил как-то (подростком) перечитать «Тома», взял книгу, а она не идёт, ни в какую. Голову ломал недолго, глянул переводчика — глубокоуважаемая, талантливейшая Нина Леонидовна Дарузес, а у меня книжка не идёт. А вот в переводе Чуковского, пожалуйста. Шедевр из шедевров, если бы речь шла о гангстерах — капо ди тутти и капи.
25. «Остров сокровищ» Стивенсона. Обожаю! В переводе сына Корнея Ивановича Николая Чуковского («Водители фрегатов: Книга о великих мореплавателях»). Замечательная семья (у них ещё есть Лидия Корнеевна Чуковская). Текст — эталон качества. Джон Сильвер, Джим Хокинс, Доктор Дэвид Ливси, сквайр Джон Трелони — все на «Д», все красавцы, все запомнились на всю жизнь с первого прочтения.
26. Вот ещё американец Эдгар Доктороу, роман «Билли Батгейт», который я перечитываю время от времени. (С периодичностью раз в пять лет). Можно взять с собой на остров. Если пребывание на нём затянется.
27. Владимир Кунин «Иванов и Рабинович, или «Ай гоу ту Хайфа». Шикарно. В прошлом читал много раз, подозреваю, что и сейчас покатит на ура. Вообще, мой писатель, с великолепным языком, ясным изложением и доверительной интонацией, всем тем, что я так ценю.
28. М. Ю. Лермонтов «Герой нашего времени». Нет-нет, да перечитаю. Бестселлер, образец, начало отсчета, матрица. Можно добавить ещё кучу превосходных эпитетов и будет мало. Наряду с прозой Пушкина (повторюсь) эталон для современных сочинителей. То, что называется, просто и со вкусом (простите за затасканную присказку). 
29. Если уж говорить о «нет-нет, да перечитаю» (очень по-русски это сочетание двойного отрицания и одного согласия в общей фразе), то — Андрей Платонов. Хоть «Река Потудань», хоть «Ювенильное море», хоть «Котлован». Чёл неоднократно. Да и сейчас, сиди, читай, восхищайся, но не вздумай умничать.
30. Петр Луцык и Алексей Саморядов. Была у меня книжка сценариев этих первоклассных писателей (дуэта). Я эту книжку читал и перечитывал. И у меня с ней ассоциируются самые разные воспоминания. Горькие и радостные. Связанные с моим младшим братом, погибшим в двадцать четыре года. Я её читал в память о нём. А потом книга ушла гулять по людям. А Саморядов разбился, сорвавшись с балкона, а Луцык умер от сердечного приступа во сне. Вот так.
«День саранчи» и «Северную одиссею» я обожал.
31. Не хотел, но ладно. Модный ныне (после очередной экранизации, то ли шестой, то ли седьмой) роман Фицджеральда «Великий Гэтсби». Действительно прекрасный, действительно читанный сто раз. Другое дело, что в переводе Евгении Калашниковой любой текст становится шедевром.   
Зы. Пожалуй, всё. Если вспомню достаточное количество, добавлю.
Зы. Зы. Глянул «100 книг века по версии Ле Монд», «100 лучших книг всех времен и народов», «200 лучших книг по версии ВВС», «100 лучших романов новейшей библиотеке». Из моего списка только «Сто лет одиночества» попала почти во все. «Остров сокровищ» в 200 книг ВВС, «Тропик Рака» и «Возвращение в Брайдсхет» в Новейшие романы.

3000. Мы встретились в кафе. Созвонились, уточнили детали и встретились.
Бывает, у меня очень часто, такое отложенное чувство. Как будто любовь или дружба или наоборот — неприятие, убраны в дальние файлы твоего мозга, сердца или куда там ещё, и вырываются, точнее, потихоньку просачиваются, постепенно и исподволь, и захватывают всё больше и больше. А когда захватят полностью и подчинят всего тебя, человек, к которому они относятся, уже ушёл. 
У меня так получилось с Марусей.
Я безоговорочно полюбил её накануне нашего расставания.
И полюбив, мог только сходить с ума от того, что опоздал.
Я и сошёл.
В очередной раз.

Она была прекрасна. Щедра, отзывчива, красива, талантлива, умна, чуть цинична, элегантна по-столичному и душевна по-областному. Она заваливала подарками. Она баловала. Она любила и хотела семью. Она перешагнула через меня и не поморщилась. И правильно сделала. Все эти превосходные качества были вложены не в того. Когда она это поняла, ушла.
А я остался.
Я знаю, что неправ, но ничего поделать не могу. 

Вот мои, тех времен, рассказы о ней. Цикл можно назвать «Маруся».

Армянские коньяки

"Но я всё хочу тебя, и нет верней способа
            Заполучить со временем всё, что не ты"
                Д. Быков.
               
В моём возрасте отсутствие новостей уже хорошие новости. Потому что ждёшь только гадостей. И не ошибаешься. Никогда. А когда ошибешься, пугаешься ещё больше — что-то пошло не так.
Вот в юности, любое ожидание — приятно, а в зрелости — предсказуемо.
В старости, наверное, будет — невыносимо.
               
Сначала два таких эпизода:

1. Мой товарищ Артур говорит — армянского коньяка сейчас в России нет. Невыгодно. На самолёте — дорого, а по земле — не провезёшь. И вообще, если тебе попадётся бутылка армянского коньяка дешевле пятисот долларов — это подделка. Я отвечаю — вах! Хотя, возможно, это по-грузински я отвечаю.
2. В связи с этим, грузинский эпизод. Привезли нам из Грузии чемодан гранат или гранатов? Это не те, которые взрываются, а те, которые едят. И я начинаю отказываться — на фиг — говорю — они кислые и вяжут. А друган мой смеётся — это ты настоящих никогда не ел. Потом отрезает от одного граната кожуру, строго по полюсам, и разламывает его руками. И фрукт начинает сверкать своим драгоценным нутром. Завораживать нас переливами кровавого и мерцающего, а мы чувствовать во рту слюну счастья. И есть, не выплевывая маленьких косточек.
Ещё я говорю — оставьте Марусе попробовать — она скоро приедет.
               
Я недавно заметил, что если делаешь что-нибудь нечестное, то приходится оставаться честным до конца. А то плохо будет всем. Вот, к примеру, хотел я недавно схалтурить во время выполнения ответственной миссии квартиросъемщика, так обошлось дороже, чем, если б деньги заплатил.
Это я к тому, что полмиллиона, которые я должен был передать от одного своего товарища другому, не произвели на меня изрядного впечатления. Так, не очень толстая пачка пятитысячных купюр — сунул в карман и забыл.
Я-то мешок приготовил.
               
А полгода назад я Голландию потерял. Нет на карте — хоть плачь. Полез в атлас мира — отсутствует. Чувствую, ещё маленько и закричу — полез в Интернет. Выяснилась интересная вещь, эта самая Голландия, называется — Нидерланды. Сразу всё сошлось. Даже на карте появилась.
А потом ко мне Маруся приехала и сказала:
— Я так боялась.
Но я ответил:
— Все будет пестато.
И она добавила:
— А может, ещё лучше.
И именно так все и было.
               
Респект и уважуха.   
               
Два подслушанных тропа:   
1. От меня пахло казёнными половиками гостиничных коридоров.
2. Измученный как соски кормящей матери.
               
            Мы пошли в ресторан. Или кафе. Я в этом плохо разбираюсь. И там мой друг сделал заказ:
— Мне: «Мясной пир», «Гнездо кукушки», шесть безалкогольного пива, сырную тарелку, хлеба, сёмгу под пиво, жевательную резинку и чай. Олегу — то же самое. А даме: солянку, сыр под вино, собственно вино, ты какое будешь?, кофе, белужину, фреш, жульен, шоколад и ананас.
Официантка слегка растерялась под таким напором и любезно переспросила:
— Это всё?
Друган повертел головой и сказал:
— Ну и орешков ещё, что ли.
Ему в ресторане потратить десять тысяч — не проблема, а у меня подсчет три тысячи двадцать девять рублей.
Денег, кстати, нет ни у него, ни у меня.
               
А когда нам принесли комплимент от ресторана — три рюмки вкусной водки и три тарталетки, Маруся их спокойно хлопнула. 
               
По дороге мы зашли в храм, где поставили свечки за упокой и за здравие. Ставя за здравие, я вспомнил тех, кто мне дорог, но потом подумал и поставил, просто, за здравие всех живущих. Не знаю, почему я так сделал, ведь среди живущих наверняка полно всяких гадов. 
Пусть живут.
И за упокой всех тоже поставил.
Постоял, повспоминал своих врагов, ни одного не вспомнил, и вышел из храма, держа в одной руке другана, а в другой подружку.
Странная фраза получилась.
Но симпатичная.
               
Мы пошли погулять вдоль железного ограждения.
Внизу стыла белая огромная река, от её вида становилось холоднее и раздольнее.
Переполненная впечатлениями, Маруся спросила:
— Если б это были твои полмиллиона, что бы ты сделал?
— Уволился с работы.
— А потом?
— Купил бы тебе брильянтовое колье.
— Нафига?
— Ты бы в нём в Оперу ходила…
— Так деньги бы кончились?
Я попинал снег.
— Снова устроился бы на работу.
               
Мой товарищ Артур спрашивает:
— В слове «антенна», простое «е» или не простое?
— Простое.
— Это которое в эту сторону или в ту?
— В эту.
               
В храме я попросил у Бога одну вещь, то есть не вещь, а событие, то есть не событие, а чувство.
Может быть — происшествие.
 
*
Гонзо

Только вышли на улицу, она меня спрашивает:
— Шарфик узнал?
— Ещё бы — отвечаю — классный шарфик.
— И?
— Чего?
— Всё с вами ясно.
Идем дальше.
— Знающие люди сразу обращают внимание.
— Так я обратил.
— Обратил он. Веди меня за это завтракать.
Женская логика интересная штука, поэтому иду беспрекословно.
Пришли, сели за стол, заказали штрудель, я как услышал это слово, сразу затрясся. Углубился в меню, выбрал кофе под загадочным названием — латте. Хрен с ним, думаю, рискну здоровьем, главное, чтоб штрудель этот вражеский на штаны не упал как в прошлый раз. А латте я переживу как-нибудь.
Зря надеялся.
Высокий фужер с серой пеной и торчащей трубочкой, поверг меня в тяжёлую задумчивость.
Эх, до чего проста и удобна жизнь нормального слесаря. Налил в стакан водочки, отломил краюху ржаного, а потом выпил и закусил. Сидишь, куришь, разговариваешь с товарищами о новинках мобильной связи.
Ясная жизнь, доступная.
А тут латте и штрудель. Что характерно, вилку надо держать в левой руке, а нож в правой. Очень неудобно. Я когда свою порцию окончательно размазал по тарелке, слегка выплеснув на стол сгущенку, Маруся надо мной сжалилась.
— На-ка. Здесь такая дрянь осталась, но тебе наверняка понравится — и протянула мне запечённую корочку.    
— И можешь не улыбаться, сейчас доедим и пойдем гулять.
— Далеко?
— Нет, тут всё рядом.
И мы пошли, и были счастливы.
Болтали о ерунде и о важных вещах. Фотографировали спящих собак, которые просыпались от щелчка фотоаппарата, и недоуменно посмотрев на нас, роняли головы на траву. Покупали сигареты у армянки в киоске, и она устав слушать наши споры, говорила — а-а-а, я сама решу, что вам надо. И минеральную воду в аптеке. Охранник провожал нас до кассы, чтобы мы не заблудились в восторге.
Потом решали, где будем обедать.
Счастливое времяпровождение состоит из гулянья и вот таких проблем — где бы нам сегодня съесть солянку?

Я иногда думаю, имени кого это все? Эти каникулы, вырывающие нас из будней и возвращающие назад с особым цинизмом. Оставляющие тягучий привкус причастности к недоступной жизни.
Идёшь по старинной улице города, золотая погода позднего августа, спящие собаки и вишнёвые штрудели в кафе, почти европейское блаженство рантье.
Благорасположение, обусловленное географией и рождением.
Климатом и менталитетом собак.
Архитектурой.
Будь здания посовременнее, радости было бы меньше. Меня мало втыкает бродить среди брежневских девятиэтажек и оглядываться по сторонам в поисках приличных людей. А тут одних табличек на домах, на хорошее кладбище.
              Наша любимая: «Меняю английское детство (графские развалины, школьная команда по регби, лондонский музей, стрижка под Элвиса) на детство, проведённое в России (велосипед «Орлёнок», школа с продлёнкой, содовая, розочка пирожного в Чите в 1951 году)». Там ещё телефон есть, но я его не помню.
Под кустом дрыхнет дворняга.
Маруся говорит:
— Вот собака — настоящий человек. Не буди её. Лучше, пойдём, купим тебе кеды.
— Кеды у меня уже есть — отвечаю я — купим воздушный шар.
— Мы дураки?      
Маруся улыбается.
По всем моим рассказам рассыпаны тайные признания в любви к ней. Мне от этого легче.

Потом мы заговорили о стиле гонзо и о Хантере Томпсоне. Был ли он метросексуалом, в частности.
— Ну, это который следит за собой.
— А то, следи за собой — будь осторожен.
— В солярий ходит.
— Скотина.
Мне нравится стиль гонзо. Мне вообще эти ребята нравятся: мистер Вульф в лоховской шляпе американского сенатора, Томпсон, обсаженный мескалином, в пидорских очках, Кизи в идиотском автобусе.
Личное отношение к тексту, эмоциональный ****ёж, это же не плохо? И часто честно. По крайней мере, они плевать хотели на правила, в плену которых я качумал полжизни. Пока не начал врубаться, что правил нет, кроме тех, что установил сам.
Даже если ты не установил ничего.
Я люблю болтать ни о чём и разглядывать спящих на асфальте собак.
Иногда хочется лечь рядом.

Выбрав кафе, мы садимся за дальний столик в зале для курящих и читаем меню. То есть Маруся читает, а я разглядываю. Мне китайская грамота роднее фуа-гра и маринованных каперсов. Русский человек должен закусывать солёным огурчиком с хлебцем, в крайнем случае — рукавом.
А вино, ладно, пусть будет «Эль Пасо» каберне сухое.
Тем более, Маруся говорит, что оно вкусное.

Потом мы опять пойдем гулять и искать место, где уютно выпить по чашке кофе, покурить, помечтать, обсудить планы на вечер. Хотя я, примерно, представляю наши планы.         
Позвоним другу, ведь это так приятно делиться счастьем позднего лета.
Здорово сидеть на веранде около реки, вечерний ветер шевелит Марусины волосы, и нам приносят пледы. Я опять запутался в блюдах и, разрывая хачапури, перемазался сыром с ног до головы. Пришёл кот, и Маруся бросила ему баранью косточку, кот выпендриваться не стал, а обглодав мясо, икнул и улегся Марусе на туфель. Ей пришлось сидеть весь вечер не шевелясь, чтобы не спугнуть кошачьи сны.      
            Коту снилось явно что-то приятное. Он подёргивал во сне лапами.
А когда мы уходили, проснулся и попробовал поиграть с Марусиным шарфом, но она быстро выхватила шарфик и намотала его на шею.
— Барберри? — Восхитился мой галантный друган (произнес в нос как «бёрбёрри»).
— Вот видишь? — Спросила Маруся.
— Ещё бы — ответил я.

Через пару дней я вернулся в родные пенаты в богом забытом микрорайоне на краю нашего немаленького города.
Местные алкаши обоего пола встретили меня как родного, долго трясли руку и похлопывали по спине. Задавали наводящие вопросы и приглашали выпить. Интересовались творческими планами.
Я у них прохожу по разряду довольно безобидного чудака. Алкаши, вообще, в силу отстранённости характера, относятся терпимее к людям пишущим стихи. После второго стакана, просят прочесть что-нибудь новенькое. Я не ломаюсь и читаю: 
«…Я молю, как жалости и милости,
Франция, твоей любви и жимолости,
Правды горлинок твоих и кривды карликовых
Виноградарей в их разгородках марлевых…»

Вся разливалка, клянусь — рыдает.

*
Прим. Переводчика

Маруся говорит:
— Значит так, проси счёт и пойдём в церковь.
Я обрадовался, подумал, что идём венчаться. Но, оказалось, восходим на царствие. Кто-то должен. Но потом в церкви на меня напала задумчивость и поразмыслив я отказался от трона. Зачем, думаю, мне эта сласть, когда Маруся рядом. Намотала мне на шею шарф, натянула шапку поглубже и повела вверх по улице.
— Чего же ты соглашалась? — спросил я у неё по дороге.
— С кем?
— Со мной.
— А это, чтоб ты не переставал мечтать. Вот, слушай: ехал добрый молодец чистым полем, увидал три дороженьки расходящиеся (не те, дурак), а алатырь-камня нет. Постоял в раздумье. Молвил — да это дзен какой-то. Потом добавил — мать вашу. Понял?
— Нет.
— Ну и правильно.
— А молодец чего?
— Какой молодец?
— Добрый.
— Говорят, до сих пор там стоит.

Дальше нас преследовала уборщица в книжном магазине. С маниакальной настойчивостью. Мы к полке с художественной литературой, и она за нами с тряпкой. Мы в публицистику, она туда же. Мы бегом из отдела, она ведро пластмассовое волочит вслед. За швабру держится. Я за дверь выскочил и Маруся за мной, стоим отдышаться не можем. Я прошу:
— Посмотри, идёт?
— Мамочка.
Ну, рванули бегом, бежали с полкилометра, наконец, оторвались. Правда, альбом репродукций Айвазовского потерялся по дороге. Спрятались в галерее. Маруся хохочет.
— Вот, что — говорит — её маниакальность несет хорошего людям?
— Не знаю.
— А твоя — позитив. Всегда надо смотреть, куда она направлена.
— Кто?
— Пойдем собак фотографировать.
И мы пошли.
Любимое занятие. 

Я Марусю люблю, потому что с ней за жизнь поговорить можно. В отличие, например, от Кондукова. Который, только о своём величии. Несмотря на огромный талант. А Маруся, пожалуйста, может и о тесном переплетении жизни с литературой.
Недаром мы с ней в книжном магазине практически живём. Там, где происходит смычка мечты с реальностью. И над новыми книжками она трясётся, предвкушая радость. Помню, увидел первый раз в ее глазах этот блеск, тут же влюбился.
Успех-то мы закрепили.
            Встретили знакомую собаку. Она слегка подбоченясь прислонилась к дереву, и мы сфоткали её. Потом подобрали чёрного щенка неизвестной породы и повезли кормить. Маруся сидела в автобусе, крепко прижимая к себе животинку. Щенок лежал с закрытыми глазами. Иногда щурился.
Нос — мокрый.
Лапы — широкие.
Имя — Пупс.
Мы его в коробке обнаружили около входа в галерею, где от уборщицы прятались. На картонном отвороте написано имя. Ловушка была рассчитана, явно, на людей склонных к меланхолии и созерцательности.
Но мы-то здесь при чем?
Правда, Маруся обрадовалась страшно.

Маруся зовёт:
— Пупсик! Пупсик!
Появляемся одновременно.
Маруся:
— Я, вообще-то, собаку.
Ухожу со странным чувством.

Сидим на кухне, едим. Пупс из своей миски, я из своей. Маруся наблюдает. Я спрашиваю:
— Вот интересно, что с нами дальше будет?
— Ничего.
— Ничего?
— Ничего.
Пупс чавкает.
Мне хочется превратиться в собаку. Что постепенно и происходит. Сначала покрываюсь рыжей шерстью, потом читайте у Булгакова или Кафки. Надо было собаку так назвать — Кафка. Отличное имя для собаки.
Ты — ей:
— Кафка-кафка.
А она тебе:
— Гав.
Никто же не верит, что кафка реально живший человек. Все знают, что это термин такой. Для обозначения умного и непонятного. Говоришь, например, глядя на работающий сепаратор: кафка, бля. Или, ещё лучше: кавка, ёкарный бабай.
— Давай — говорю — переименуем собаку.
— В кого?
— В Кафку.
— Тогда в Брь.
— ?
— Он так делает, когда ест.
Брь заинтересованно посмотрел на нас.
А мы на него.

Ещё о жизни.
Являясь человеком без определенных занятий, ведя свободный образ жизни, я полностью полагаюсь на случай. Надеясь, что однажды всё переменится. Что из рассеянного бездельника, я превращусь в пособника систематического труда.
Но додумать мысль я не успеваю, потому что Брь, мирно лежавший на полу, приподнимает морду и говорит:
— Вот ты меня Брьем называешь. А я, между тем, Диамант Четвёртый.
— Да иди ты?
— Отвечаю.
Маруся смотрит на него, потом на меня.
— Два сапога — пара.
Диамант Четвёртый отвечает:
— Гав.
И я отвечаю:
— Гав.
Маруся улыбается.
Нам нравится, когда она такая.

А потом начались трудовые будни. Сбылась мечта.
Маруся сказала:
— Ты что, забыл? Ты же человек рассеянного образа жизни.
— Забыл.
— Ну-ка, перепиши окончание.
— Пусть остаётся как есть.
Раз уж жизнь следует за текстом, а не наоборот.
И Брь, то есть Диамант Четвёртый, подтверждает:
— Не ссы, Манюня, прорвёмся!

*
Маруся

Маруся лежит в больнице. Я звоню ей по нескольку раз в день, чтобы узнать, как дела. Она звонит мне по нескольку раз в день, чтобы доложить обстановку. Но руки у меня продолжают дрожать.
Есть некоторые вещи вне моего разумения и возможности на них влиять. 
Хочу рассказать про три варианта.
Первый, рассмешивший Бога:
Планы, это самое уязвимое, что есть у человека. Понятно, что не моя мысль. Планы были такие — пить кофе в кафе, молиться в церкви и спать в постели, что, казалось бы, естественней? Но тут в игру вступают обстоятельства (слово такое) и испытания. Обстоятельства бывают: непреодолимыми, неизбежными и роковыми. А испытания: суровыми, заслуженными и пройденными с честью.
Дальше.
На обед планировались артишоки и тапиока типа пудинг. Хотя я сам, конечно, за картошку, селёдку, ржаной хлеб и стакан водки. Но для Маруси готов на подвиг. Ещё мы любим кататься на трамваях, разговаривать о поэзии и покупать всякую ненужную, но очень приятную ерунду.
Обыкновенное такое времяпровождение счастливых людей.
Мне всегда хотелось написать фразу: всё начиналось так хорошо. И в данном случае это будет истинная правда. Как и то, что усугубленная карма тянет назад и вбок. Расплата принимает разные формы, но она неизбежна. Тот отдел канцелярии, что отвечает за баланс и гармонию, не дремлет и блюдет. Разве я не догадывался, что за каждую минуту, проведённую в счастливом обмороке, придется заплатить ценой. Я бы заплатил чем-нибудь другим, но они принимают только цену (сам термин является до отвращения сакральным). Ценой обычно является самое необходимое для жизни на этот момент. Например, радость. Или надежда.
Беря в руки нити судьбы, приходится тщательнее следить за базаром. Последствия предсказуемы, но неизбежны. И оба определения не исключают друг друга. Зато они исключают волю.
Итак, день начинался хорошо.
Потом она позвонила из больницы
— Ты как?
— А ты?
— Я? Ничего.
— И я.
У меня такое чувство, что я без неё всегда ничего и никто.   

Второй вариант, имеющий место быть:
Всё валится из рук. Целый день курю, пью кофе, хожу из угла в угол крохотной квартиры. Жду результатов, хотя они не сулят мне ничего хорошего. Только отчуждённость и отторжение, кессонную болезнь. Потом придется залезть в барокамеру и дышать разреженным воздухом случившегося. Привыкать к тому, от чего начал отвыкать, двигаться по кругу.
И Марусе они сулят.
Нужно выждать несколько дней. По прошествии которых всё замкнется в себе и начнет пестовать новую жизнь, где мне нет места. По сути, это справедливо. От этой справедливости, как от любой другой, тошнит. Если есть возможность пересадить себе пару органов, то я бы хотел другую голову.
Про пересаживание органов: говорят, можно отрастить себе новую печень или почки. Человек сам себе компьютер, внес изменения, ***к всё апгрейдится. Закачал прогу счастья, будь любезен ей пользоваться. Не поставил вовремя антивирус, умирай заражённым.
Я живу, видимо, со старой операционной системой.
Звоню каждый час:
— Как дела?
— Через три дня всё решится.
— Будем ждать.
— Будем.
            Ждём.
Ещё ждём.
Звоню вечером:
— Привет.
— Привет.
— Не грусти.
— Не буду.      

Третий вариант, истинный:
Да плевал я на все эти кафе и книги, лишь бы Маруся выздоровела. Лишь бы. А там пусть конец всему. Абзац неизбежен, и я его предчувствую.
Но надеюсь, что любовь вырулит.
Если быть честным до конца, а только таким и надо быть, то наравне с желанием выздоровления Маруси, я жалею себя. А победить это чувство может лишь любовь. Она, как учили нас классики, не когда для себя, а когда для объекта. Объект любви, хочется сказать что-нибудь из строительной молодости: сдача объекта.
Но Маруся ни разу не объект. Она лежит на больничной койке и сходит с ума от неизвестности.
Позвонил с утра:
— Решилось?
— Да.
— И как?
— Так.
— Так?
— Да.
— Но почему?
— Потому что, всегда — так.

3001. Я завидую тем, кто ещё может бухать. Сам, будучи алкоголиком, я уже не могу этого делать. Но хочу. И не хочу, одновременно. У меня есть текст семилетней давности об этом. Не о том, что хочу, а о том, как все получилось*.

* Иногда тянет выпить да.

Солнечный зайчик

Лучше всего, (но и в меру своей ограниченности), из всех негативных сторон жизни, я знаю пьянство.
Пить начал в семнадцать.
Спиваться в двадцать семь.
Алкоголиком стал в тридцать четыре.
Сумасшедшим в сорок один.
(Тут хочется добавить — и думал об этом).
Тогда же остановился.
Сейчас мне сорок пять, и я пишу маленькую анатомию пьянства, плавно переходящую в антологию сумасшествия и апологию жизни. Потому что мир устроен нормально и в нём есть место всему.
Что может быть проще рюмки водки. Хотя в моём случае, это был стакан портвейна за забором стройки, налитый мне моими одноклассниками в новогоднюю ночь. Нам было по четырнадцать, и мы учились в восьмом классе.
Инициация состоялась.
            Меня вырвало, но в принципе понравилось. Года два-три я не задумывался об этом, ограничиваясь кружкой разливного пива с приятелями, летом в чапке «Три богатыря». Пиво мне, кстати, не нравилось ни разу. 
В десятом классе мы уже нормально выпивали бутылку водки на троих (до продольного покачивания), при каждом удобном случае, и отсюда можно отсчитывать начало активной пьянки.
(!) Именно радостное желание бухнуть в любое время дня и ночи с любым подвернувшимся мудОфилом определяет не любителя, но профессионала.
В таком режиме, за вычетом армейских лет, пролетел червонец, со всеми вытекающими: руганью с женой, разводом, бесконечным похмельем, частой сменой работ, разбитым хрен знает где еблом и редкими, (но периодическими) ночёвками в вытрезвителе.
А лет в двадцать семь, оглядевшись по сторонам, я обнаружил жизнь, которая мне не очень нравилась. Жил один, пил при первой возможности, работал, где придётся, спал с первыми подвернувшимися ****ями. Спасибо, обошлось без последствий, в смысле неприличных болезней.
Что-то пытался изменить, кодировался, лечился, срывался и уходил в очередной запой.
(!) Потому что давно уже не мог остановиться на следующий день.
Без опохмелки чувствовал себя насквозь больным и никчемным, а опохмелившись не мог вовремя тормознуть и опять пил до упора. Короче, запой длился по полгода с паузами от недели до месяца.
Пил, ужасался, подумывал о самоубийстве, лежал по трое суток пластом, выходя из штопора, доводил своих близких до желания меня потихоньку придушить, снова пил и снова ужасался.            
После тридцати четырех лет стал замечать за собой неприятные вещи: провалы в памяти, немотивированную агрессию (сосед рассказал, как я пытался его избить), а однажды словил настоящую «белочку». Мне привиделись корейцы, сидящие на краю дивана, на котором я лежал полупьяным. Корейцы вели себя мирно, о чём-то лопотали по-своему, а я пытался их прогнать на том основании, что дом — мой и, вообще, нехера им здесь делать, пусть валят в Сеул. Мне вызвали скорую помощь, вкатили укол, а когда я очухался, поместили в больницу, где лечили не только от запоев, но и от расстройств психики. Такая отдельная палата для алкашей в дурдоме.
Там я умудрился напиться «Боярышником», украсть книгу «История советского джаза» и вылететь со скоростью подписания мелкой бумажки, снимающей с врачей ответственность. Потом было ещё несколько подобных заведений, и к сорока годам, я подошёл законченным алкоголиком и вполне себе сумасшедшим типом.
В сорок один, ценой неимоверных полуторагодовых усилий, я бросил пить. Там было всё: кодирование, срывы, занятия с психотерапевтом, клятвы и клятвопреступления, слёзы и ещё раз слёзы, судороги и отчаянье. Плюс нечеловеческие усилия оставшихся родственников, но не друзей, находящих моё состояние — нормальным.
Но я, вроде, вылез, хотя опасность срыва есть всегда. (!) Алкоголизм не лечится, пожар замер на стоп-кадре (ц), сто пятьдесят граммов, и я окажусь под забором через две недели, а в могиле через полгода.
Это будет не самая приятная смерть, и я об этом знаю.
Пьющий человек самодостаточен, более того он испытывает большое желание, чтобы его оставили в покое, отъеблись со всеми поучениями. Но как необходим хоть кто-нибудь, когда выходишь из запоя. Чтобы скрасить чьим-нибудь присутствием первые трезвые дни, я был готов на преступления и подлог, моля о сострадании. Самые тяжёлые, естественно, были те, когда выныривал в одиночку, грызя ковёр над диваном и бегая блевать коричневой желчью.
Алкаш вообще думает, что страдает в гордом одиночестве, забывая об окружающих и об их адекватном несчастье. Алкоголизм не понос и не язва желудка, когда можно мучиться молча, не отвлекая близких. Тут задействованы все.
И ещё.
Я думаю, что мне помогла смена ориентиров и грамотная замена ассоциаций. Вместо приятных воспоминаний молодости, связанных с выпивкой: друзей, подруг, веселых приключений и лихих драк; я стал чётко представлять себе другие последствия: рвоту, пропахшие смертью больницы, озверевших санитаров и ментов, корешей, умерших от пьянки в тридцать-сорок лет.               
Остается только написать роман с главным героем алкоголиком, проходящим тяжёлый путь от первого стакана до смерти в похмельных судорогах. Чтобы содрать с себя струпья двадцатилетнего пьянства.
Но, лень и не очень интересно**.
Теперь о заглавии.
Это человек ренессанса, а ренессансу есть место всегда.
Человек, воплотивший в себе нравственный поиск девятнадцатого века и трагедию двадцатого, принимающий и понимающий технологический прорыв двадцать первого, будущее. Императив, но императив веры, этакое техногенное христианство при умении пользоваться мобильным телефоном и с опорой на вечные (и доказанные) духовные ценности.
То есть.
Центр усилий Бога, в каждом отдельном случае.
Нет, не центр, а пятно света, солнечный зайчик, если хотите.

** Возможно, я ещё вернусь к идее такого романа.

1201. Вэй У Вэй — «никакое слово, будь то Абсолют, Логос, Бог или Дао, не может быть ничем иным, кроме концепции, которая как таковая не имеет никакой фактической достоверности».


764. Советские поэты

Я читал Вознесенского,
Я читал Евтушенко,
Межирова и Антокольского,
Рождественского
И Окуджаву,
Павла Когана и Левитанского,
Обоих Уткиных,
Корнилова и Луговского,
Слуцкого и Соснору,
Исаева и Джалиля,
Тарковского и Горбовского,
Багрицкого и Исаковского,
Великую Ахмадулину,
Несчастную Петровых,
Мандельштама и Пастернака,
Иванова и Иванова,
Цветаеву и Заболоцкого,
Ахматову и Гумилёва,
Даже Губанова,
Даже Рюрика Ивнева,
Ещё одного Рождественского,
Белого и Чёрного,
Рыжего и Северянина,
Бедного и Барто,
Асеева и Асадова,
Маяковского и Александрову,
Маршака и Чуковского,
Бродского и Берггольц,
Брюсова и Блока,
Ваншенкина и Волошина,
Есенина и Веру Инбер —
(И она была хороша),
Кедрина и Клюева,
Мартынова и Кузмина,
Симонова и Смелякова,
Рубцова и Тушнову,
Новеллу Матвееву
И Степана Щипачева,
Ренату Григорьевну Муху,
И Сельвинского,
И Эренбурга,
И Максима Рыльского,
И Павла Тычину,
Не говоря об Айги и Парщикове,
Еременко и Искренко
Григорьеве и Григорьеве,
Чудакове и Чудакове…
Много их, советских поэтов…
И это только те, кого я вспомнил.

767. В своё время меня поразило, как молодой Андрей Вознесенский купил пятьдесят экземпляров Литературки с первой своей публикацией, расстелил их на полу комнаты и катался по ним. Поразило, наверное, тем, что я его абсолютно понял. Сам бы так делать не стал, но его понимаю безупречно. Катаешься, визжишь и испытываешь совершеннейший восторг.
Читал в одном из его коротких эмоциональных эссе.
Название не помню.

Роман Николая Климонтовича «Скверные дни Пети Камнева». Там есть дивная сцена, когда герой, заявленный в названии — Петя Камнев — сидит на скамейке в центре Москвы, прекрасным летним днем, в рыбацком плаще и бахилах, небритый, счастливый, пьёт из горла портвейн и знакомится с дамой.
Или когда он расстаётся с этой дамой и нежно прощается с её матерью, по сути, своей временной тёщей, тихой интеллигентной алкоголичкой, с которой они поддавали по утрам, да и в течении всего дня. И которую понимал только он, человек наделённый вибрирующей душой.
Тёща плачет и целует его.
Это прекрасные сцены, и я запомнил их навсегда.

541. Когда я купил первый компьютер, он и сейчас жив-здоров, я набираю этот текст на нём, у меня сразу появились виртуальные друзья. Мне кажется, точнее было бы сказать, друзья по переписке и взаимной тусовке на литературных сайтах. Виртуальные — это не существующие, а эти из плоти и крови, со многими я познакомился вживую, а некоторые стали настоящими друзьями, несмотря на расстояния, разделяющие нас.
За компом, ноутбуком «Эйсер», меня в магазин отвёз Саша, а обратно, через книжный магазин на соседней улице, я возвращался сам. Я мимо книжного магазина пройти не могу, нигде и никогда. Даже в Царском селе под Петербургом, в гостях у Юли Вертелы, я упорно просился в книжный, и был страшно разочарован, когда попал. Все то же самое. Я, как обычно, забыл о нынешней унификации. Раньше, во времена моей театральной юности, мы, будучи в областных городах, находили в книжных магазинах чистые бриллианты. Книгу Виктора Конецкого, например, которого я, по привитой в Ленинграде привычке, читал с наслаждением. Или Федерико Феллини «Делать фильм». Ещё что-нибудь. Из-за Феллини у нас даже вышел лёгкий спор с Олечкой Смирновой, актрисой Кукольного театра, где я тогда работал осветителем. (Это актёры в театрах «служат», рабочие — работают). Я увидел книжку первым и схватил, а она её очень хотела. А я не уступил.
Эту книжку (не мою, но такую же) режиссёр театра Николай Палыч Носов всегда таскал с собой в сумке через плечо, были такие сумки у творческих людей — всё своё ношу с собой. Потёртые, страшно дефицитные, вожделенные. Я таскал, потихоньку мной приватизированную, сумку своей будущей жены, тогда студентки архфака (слова такого, «приватизировать», ещё не было, а действия были).
Николай Палыч был режиссёр второй и приглашённый, а главным был другой режиссёр, сидевший жопой плотно.
В общем, купил я ноутбук по какой-то школьной акции в октябре месяце, зашёл в книжный, побродил там вдоль полок, ничего не нашёл и отправился домой. Дома, вызванный из депо сварщик Витя, тоже, кстати, Смирнов (по статистике, которую я не помню, где видел, «Смирновы» самая распространенная фамилия в Нижнем Новгороде), установил левый Виндоуз и через роутер (кто их помнит?) подключил меня к всемирной сети.
И понеслось.
Я набрал свои первые тексты, написанные от руки шариковой ручкой в школьной тетради, и зарегистрировался на сайтах: «Стихи точка ру» и «Проза точка ру». На первом выложил стихи, а на прозе, соответственно, прозу: «Учебное пособие алкоголика» и «Джонни депо».

909. У меня тоже есть политическая программа. Вот она.
Идите нахер:
Семиты и антисемиты;
Коммунисты и антикоммунисты,
Патриоты и космополиты;
Либералы и демократы;
Русские и нерусские;
Пушкины и Пупкины;
Дураки и умные;
Богатые и бедные;
Мужики и бабы (нет, бабы, всё-таки, пусть остаются);
Вообще все.
Видеть я вас не могу и не хочу.

542. Лена, Юля, Юля, Петя*, Рая — мои друзья, с которыми я познакомился в инете.
Я, как и многие мужчины, легче дружу с женщинами. В некоторых я был влюблён. Если говорить шире, публикация рассказов, принесла мне большое количество новых знакомых.
Лена и Рая стали друзьями, я надеюсь, навсегда.
Лена меня любит и иногда слегка журит.
Рая меня любит и постоянно строит.
Мои друзья умные, а я с трудом переношу идиотов, поэтому я очень люблю своих друзей.

* Петя — тонкий лирик и мечтатель.

165. Любимые цитаты.
Из Андрея Вознесенского, по памяти:
«Зрители в бушлатах дымят махрой,
Ставит революцию Мейерхольд».

166. Мы познакомились с ней на работе. А где ещё? Не в ночном же клубе. И я чуть было не пролетел мимо своих следующих двенадцати лет жизни. Накануне, сходил в овощной, что ли, магазин, и договорился об устройстве: грузчиком, плотником, водителем, да всем на свете. Но вечером позвонил старому другу, и он сказал, что в рекламную фирму его одноклассницы нужен электрик. А я, как раз, по одной из профессий, — электрик, а Василиса там работала художником, катала оракал*. Я решил съездить, посмотреть, что к чему. Вот мы и «схлестнулись», как она позднее заметила. Даже не она, а ее подруга Ирка (выражение в её стиле), о которой отдельный долгий разговор. Там вообще было весело, ребята сидели месяцами без зарплаты, а хозяйка фирмы, по фамилии Кацман, спокойно тратила их деньги на себя. Покупала квартиры и машины, училась на певицу, вообще, вела обеспеченный и, как полагается, слегка рассеянный образ жизни. Она когда-то была любовницей Сашки и даже купила ему новую кровать (или себе?). Я её немного знал. Шапочно. Когда она ещё ездила на «девятке мокрый асфальт»**, точнее, на, так называемой, «полной девятке» — девяносто девятой модели Жигулей. Ничего не предвещало такого злобного кидалова. А, вот же.
И я подкармливал коллектив сыром.
Таким домашним, изготовленным Борисом Павловичем у моей мамы на кухне в тазу, очень вкусным Имеретинским сыром. Приносил большие кусманы, завернутые в тряпку, и угощал. В частности Василису. Этим, видимо, её и подкупил. Она пригласила меня в сад. Я приехал, и с того дня мы не расставались двенадцать лет. Взаимно обогащая друг друга. Честно говоря, не знаю, чем я её обогатил, а она научила меня многому. Если попытаться сформулировать покороче — другому отношению к жизни. Не тому, приобретённому во дворе Третьего микрорайона, в школе в Кузнечихе и различных работах на производстве. А отстраненному. Умению взглянуть на всё с другого угла. Не с позиции: моё-не-моё, свой-чужой, идите-все-в-жопу, козлы. А с позиции, минимум, нейтральной, максимум, любви.
Не скажу, что я одолел этот путь, но я на него встал.

* Самоклеящаяся цветная пленка, из которой на плоттере вырезают всё, что требуется.

** Очень модная тачка для девяностых годов — символ успеха. Наряду с так называемым малиновым пиджаком и пейджером на ремне.

6. Сара сказала, не оправдывай чужие тупость с чёрствостью. А я ответил, подожди, запишу — умная мысль. Вот же ж, обрадовалась Сара, опять спионерил у меня умную мысль.
Мы тогда разговаривали про остранение, открытое Шкловским, о том, что любой предмет или явление, можно описывать как увиденные первый раз. Для примера я привёл свою знакомую, встретившую меня в магазине, спустя пятнадцать лет, и сказавшую, как ты постарел! Тут тебе и отстранение, и реальное доказательство необратимости времени, понимаешь?
А Сара сказала, что у неё нет оригинальных мыслей — все заимствованные. А я, что у меня полно.
Как ты это понял?
Я тоже про себя долго думал, что нет ни одной, а потом вдруг с изумлением увидел — есть. Сейчас объясню, это очень интересный момент. Я сидел в кресле и на огромной скорости прокручивал нужную мне тогда информацию в бортовом компьютере, в голове, и про одну идею понял — не было такого до меня. Полез в инет — ничего не нашёл. Удивился и сознал, что накопил столько знаний, что могу рождать новые (но это общее место)…
Ну…
И вот ещё мысль, не раз обыгранная — украденное гением у просто таланта — принадлежит гению, а талант пусть плачет и ломает руки…
Это ты про нас?
Я про то, что если ты где-то, у кого-то, что-то прихватила и при этом была художественно убедительна — ему же хуже.
А я про то, что ты у меня, гения, постоянно воруешь мысли!
Тогда так — увидеть чужую умную мысль — тоже талант.
Ах ты, скотина! Я что, по-твоему, собственную умную мысль не могу заметить?
Сам у себя не всегда замечаешь, да… И потом, умные мысли не должны пропадать — ты не используешь, хоть я куда-нибудь пристрою.
Я же говорю, скотина.
На том мы и порешили.

200. Сара умная и талантливая. Мы когда с ней познакомились, я испытал то радостно чувство узнавания от встречи со «своим» человеком. Я его испытывал несколько раз в жизни, но не больше четырех-пяти. Когда оно приходит, ощущаешь некоторый подъём. Тебя будоражит. Подколбашивает. Время заметно ускоряется объективно (я понимаю, что это нонсенс) и замедляется субъективно. Ты общаешься с человеком трое суток, а тебе кажется — два часа. Почти не чувствуешь усталости. Хочешь ещё. Больше всего это напоминает влюблённость. Симптомы те же. Часто это путают. Особенно на начальном этапе. Влюблённость и дружбу. Но они и не мешают друг другу. По моему мнению.
Сара испытала похожее, она вяла такси с работы, чтобы быстрее оказаться у компьютера и вступить со мной в переписку.
А я точно знал, когда она позвонит первый раз. Шёл на работу в книжный магазин и вытащил телефон из кармана джинсов. Через две минуты раздался звонок, о котором заранее мы не договаривались. Привет, сказал я, увидев незнакомый номер, я знал, что ты сейчас позвонишь.
Сара не удивилась.

13. Вэй у Вэй — «Позитивное» не позитивно без «негативного», и «негативное» не негативно без «позитивного». Поэтому они могут быть лишь половинками единого целого, двумя концептуальными аспектами единого целого, которое как целое нельзя осмыслить, потому что именно оно пытается осмыслять.

577. Я вчера шёл с работы, из «Кладовки», и увидел на остановке паренька, одетого оригинально. В тяжёлых ботах с крагами, не знаю, почему у нас так называют всевозможные перчатки, краги — это кожаные накладные голенища с застёжками. Вот парень был в таких. То есть боты, а выше, не соединенные с ними, накладки до колен. Затем на нём был свободный чёрный балахон, развевающийся широкой юбкой. На голове балахон закачивался то ли капюшоном, то ли чувак просто накинул его сверху и обуздал по кругу очками для газовой сварки. Круглые, с чёрными стеклами какой-то последней защиты (она там различается цифрами) на тугой резинке. На лбу. Поверх балахона куртка песочного, в желтизну цвета. Сам паренёк, как сейчас полагается, с рыжей бородкой банным веником и глазками мопсика. 
Наташа таких называет — в образе*.

* На близлежащем от моего дома так называемом Народном рынке, торгует неизвестно чем колоритнейший тип. Дядька моих лет, то есть уже за пятьдесят. Здоровый как динозавр, накаченный, загоревший дочерна, всегда по пояс голый. Мощная бритая голова, тщательно пропиленная совершенно белая борода средней длины и сложной формы. Пальцы в тяжёлых железных байкерских перстнях. Такие же тяжёлые металлические браслеты и цепуха на шее. На вые, шея — это у обычных людей. Зовут Витёк. Сидит на стуле. Смотрит. Многие просятся с ним сфоткаться.

606. Мне написала ещё одна «американка», но уже не с сайта знакомств, а с Фейсбука.
«Привет, рад познакомиться с тобой. Я очень честный, надежный, зрелый человек. я позабочусь о вашем доме, домашних животных и о заводе, как если бы они были созданы Богом. Возможно, это не очень социальный человек. Я хотел бы поделиться некоторыми фотографиями, и я также расскажу вам обо мне, но я расскажу вам, что я могу, будет гораздо предпочтительнее, если вы спросите, что именно вы хотите знать, мой отец родился в Соединенные Штаты Америки и моя мама с испанского в Малаге на юге Испании, на Коста-дель-Соль, я горжусь тем, что занимаю и национальность, я совершенно новый по этому образу жизни, я ищу доверия, честности, понимания, искренности, любви и привязанность с большим вниманием, заботой, делиться хорошими временами и плохими временами, не опасаясь того, что мир может надеть на нас. Мои интересы включают в себя письмо, рыбалку, кулинарию и просмотр комедии, страшные и романтические фильмы, и мне нравится слушать музыку. Я люблю ходить на пляж и испытывать природу, походы, наблюдение за птицами, изучать жизнь, веселиться как случайным, так и иным образом, наслаждаясь человеком, с которым я работаю, и обмениваюсь жизнью, прижимаюсь, просто смотря фильм ... Теперь, что тебе нравится делать для удовольствия. Мне 33 года, у тебя нет детей, а ты? Я напишу тебе ещё раз, когда узнаю от тебя».

5011. Две цитаты из Набокова, на которые я хочу дать расширенный комментарий.
Первая: «Я знаю больше того, что могу выразить словами, и то немногое, что я могу выразить, не было бы выражено, не знай я большего».
Вторая: «Где бы вы жили в Америке? Думаю, я поселился бы в Калифорнии, или в Нью-Йорке, или в Кембридже, штат Массачусетс. Или в комбинации трёх этих мест».
Я его, Набокова, в девяностые, во времена прорыва или подрыва бетонной стены, отнюдь не «железного занавеса», так называемой: «запрещённой», «потаённой» и «эмигрантской» литературой, обожал. Перечитал всё, что сумел найти. И не по одному разу. «Пнин», три раза в различных переводах, «Защита Лужина», три или четыре раза. «Лолита», три. «Машенька», три раза. «Истинная жизнь Себастьяна Найта», два раза. «Подвиг», два раза, «Дар», два раза, «Король, дама, валет», два раза. По одному: «Бледный огонь», «Приглашение на казнь», «Под знаком незаконнорождённых», «Отчаянье», «Камера обскура», «Николай Гоголь», пьесы, лекции по литературе, рассказы, стихи.
Вот только «Ада, или страсть» не пошла. И это было началом конца.
При следующей попытке перечитать Набокова я был раздавлен ужасом. Всё, чем я восхищался двадцать и двадцать пять лет тому назад, меня убивало. Бессмысленные кружева слов и безмозглость пустой подложки романов берлинского периода. Тени от костра, ага. Выспренняя глупость «американских» антиутопий и утопий. Невыносимую пошлость «Лолиты». Откровенный кровосмесительный маразм «Ады». Бред переводчиков, пытающихся копировать кренделя «русского» Набокова. Все эти пошлейшие «ожидательные залы» и «лирические нежданности», или какие-нибудь идиотские «лядви» и прочая чушь. Один даже написал: «В переводах использованы особенности авторского стиля русскоязычных произведений В. Набокова». И этот был ещё не самый плохой. 
А потом мне попалась огромная книжка интервью.
Набоков напыщенный пошляк, сноб и трус с непомерно раздутым самомнением. Добиться от него положительно отзыва о каком-либо авторе, за редчайшим исключением лично ему угодных, невозможно. Он увиливает и увиливает от ответа, несёт любую ахинею, лишь бы не назвать конкретных людей и их книг. Даже разработал целую систему. Никогда не говорил импровизируя. Всегда заранее узнавал вопросы, тщательно записывал ответы на карточки и, спрятав их от зрителя, если дело касалось телевидения, считывал ответы. Более того, если была возможность, он и вопросы редактировал в удобные для себя.
Он так высоко ценил свою похвалу, что принципиально не говорил ни о ком ничего комплементарного — опасался, что его «высокое» мнение поднимет популярность и продажи конкурента. А как «настоящий» писатель, он во всём видел конкуренцию. Зато с наслаждением крыл тех, кто подпирал и обгонял его «Лолиту» в списке бестселлеров. «Случай Портного» Филиппа Рота, «Доктор Живаго», великого Пастернака.
Я уже не говорю, о его высказываниях об СССР, по глупости и пошлости размусоленных штампов, зашкаливающих за все возможные границы здравого смысла. О его поношении русского языка. Напуганный пижон.
Это болезнь боязни.
Это то, что мне совершенно чуждо и непонятно. Я бы и пальцем не пошевелил, чтобы улучшить, поднять или почистить от грязи своё паблисити.
Клал я.
С прибором.
Надеюсь, моё отношение когда-нибудь опять поменяется на диаметрально противоположное, и я снова восхищусь этим автором.

А что касается приведенных цитат — всё очень верно.
Но ум здесь не при чём.
 
91. Я для Сары ходячая интеллектуальная макивара, каждый день изощряется, оттачивает технику подколок. Вчера с наслаждением резвилась по поводу моей интимной, в том плане, что сексуальной, неидеальной жизни.
А ещё она блещет разными умностями, например, «заболеваний, для лечения которых оправданы ректальные суппозитории, не существует. Лучше смерть. Бог дал, бог взял», и ждёт моей реакции.
Но я и слов-то таких не знаю.
Только чую, что это про что-то смешное.
А может быть, нет.   

931. Второе письмо «американки» с Фейсбука.
«Привет, Бебе, как работает, и надеюсь, у вас хорошее здоровье. извините, я извиняюсь за мой поздний ответ, и я очень рад прочитать от вас. я люблю театры ... и я хотел бы переехать с вами, если вы хотите, и я знаю, что наше будущее очень важно ... все, к чему я стремлюсь, - это счастье и радость моей любви. Я знаю, как обращаться с мужчиной, и я очень страстная женщина. я могу приготовить вам любимую еду, если вы хотите долгое время ... Я готов быть с вами, я хотел бы построить дружбу и посмотреть, куда она идет ... Я очень люблю юмор и я люблю ходить и держаться за руки с моим человеком. я наслаждаюсь и играю, сижу, смотрю фильм вместе с тобой. Я не очень социальный человек. Мне нравится быть с тобой».

303. С ней же я испытал два ярчайших в своей жизни момента унижения. Но и любви, конечно, немало. Возможно, они идут рука об руку.
Любовь и унижение.
То есть унижения в моей жизни хватало и без неё, все подростки проходят через этот этап — болезненного восприятия мира. Но и взрослые часто прибывают в таком состоянии, не стоит забывать, где мы живём — общество создано для унижения индивидуума. Но именно те моменты были спровоцированы ей, вызваны ее личностью. Ее, сейчас бы сказали, харизмой — обаянием, красотой, дерзостью пополам с мягкостью, что, возможно, и является «женственностью», шармом, умением привлекать к себе, желанием кавалеров в ее присутствии вести себя по-гусарски, как это понимается невоспитанными и душевно тупыми людьми.
Перовое, когда мой тогдашний школьный оппонент, вообще оппонент, полный жизненный антагонист — мы как столкнулись — тут же невзлюбили друг друга (есть люди полностью противоположные, ты мягкий, они грубые, ты любишь стихи, они жрать и сношаться), вызвал её на игривый разговор, в процессе которого они обсудили меня. В уничижительном ключе. Он что-то сказал мерзкое, а она согласилась. На мои возражения, что этого не может быть, он привел какие-то доказательства. Подавалось всё это, как, не стоит тебе, Олег, с ней водиться, она про тебя вот что говорит. Я не соглашался. Тогда он опять вызвал её на подобный разговор и дал мне возможность подслушать. Я стоял ниже лестничным пролетом. Через обиду предательства, мы уже тогда «гуляли», по школьной терминологии, я сумел продраться к пониманию, что:
А — этот хер мне отомстил.
Б — прежде всего, унизил её.
С — моей помощью.
Я чувствовал себя конченным говном.
Переживал страшно.
Я и сейчас, когда пишу, снова переживаю.

Второй, когда они, с местной знаменитостью, хулиганом Кучуком, стояли на последней, у почтовых ящиков, площадке нашего подъезда, а тогда большинство свиданий проходили на лестничных площадках, а я шёл мимо. Просто шёл. Я тогда ещё был никем. Четырнадцатилетним мальчиком, сочиняющим робкие стихи и зачитывающимся Блоком до обморока. Мы даже не были с ней толком знакомы, хотя я уже был заочно влюблён, мне кажется, это произошло, едва я её случайно увидел в нашем подъезде — она недавно переехала с родителями из Куйбышева — и узнал, что мы будем учиться в одной школе, было ещё лето, излёт каникул. А уж к такой звезде мелкой уголовщины, как Кучук, я боялся подойти ближе, чем на метр-полтора. Это потом мной стали пугать в микрорайоне детей. Я совершил чудовищный рывок вверх по карьерной лестнице местной гопоты, между пятнадцатью и шестнадцатью годами, а пика достиг в восемнадцать. Правда, пребывал я на нём недолго, до армии — все звёзды дворов, если не садились в тюрьму, уходили из активной ротации в армию. А на их место тут же приходили новые. Ещё более (или нет?) крутые.
Я шёл мимо, она что-то сказала, судя по тону, какую-то подколку, тогда подростки разговаривали только подколками, обустраиваясь в мире, через отрицание, но я не расслышал. В её присутствии я от волнения буквально терял слух и зрение, двигаясь как сомнамбула. Они заржали, по-моему, с ними ещё стояла подружка (боже ты мой, там была ещё подружка)! И Кучук дал мне пинка. Так небрежно, походя, как мелкой шавке, что трусливо трусит мимо крупных фигур, и они заржали сильнее. А я, напутствуемый некоторым ускорением, вылетел на улицу…
Не заплакал, нет, хотя мог.
Шёл и представлял, как я отомщу. Видения, естественно, были самые жуткие и красочные. От простого жестокого избиения до каких-то романтических ситуаций, полностью реабилитирующих меня как героя и страшно унижающих умоляющего о пощаде Кучука.
Не случилось.
Мы с ним даже, в пору моего восхождения, несколько раз мирно беседовали, и я лениво думал, набить ему рыло или нет. Было лень, было неинтересно, были другие, более важные на тот момент дела.   
Самое смешное, что потом, года два, что ли, спустя, на моём фоне, этот Кучук смотрелся мелким алкашом и пакостником.
Бить его больше не имело никакого смысла.
Он и умер, лет через десять-одиннадцать. Упал пьяный в сугроб, пролежал всю ночь и скончался, то ли от переохлаждения, то ли не выдержало сердце.
Если только это не одно и то же.    

55. Я теперь зажигаю по джазу. Составил себя список и слушаю. Забегая вперед, скажу, что понял — я люблю пианистов, какого-нибудь Эррола Гарнера и Монка.
Список такой:
Майлз Дэвис, альбом «Kind of Blue» (1959)*, в интернете написано, что это самый продаваемый в мире джазовый альбом. Его-то я как раз не нашёл, но в «Кладовке» есть некий «Золотой диск», а на нем куча композиций с «Kind of Blue».
Джон Колтрейн, «A Love Supreme» (1965), тоже нет такой пластинки, но есть несколько других.
Кейт Джарретт, «Кельнский концерт», вообще в помине нет ничего Джарретта.
Дейв Брубек квартет, «Time Out» (1959). Вот этого товарища я полюбил сразу и искренне! Сам альбом не нашёл, но легендарные «Пять четвертей» послушал на двойной пластинке «Дейв Брубек в Москве». И вообще, я же говорю, люблю или пианистов или какие-нибудь трио с квартетами, и меньше голых саксофонистов в сопровождении. Например, пластинка Монка «Соло Монк», на мой взгляд — идеальна и гениальна.
Телониус Монк, «Brilliant Corners» (1957), Монка в «Кладовке» много, прослушал все, что нашёл, и не по одному разу.
Сонни Роллинз, «Saxophone Colossus» (1956), не нашёл.
Джулиан «Кэнноболл» Эддерли, «Somethin' Else», не нашёл**.

*Не буду давать справок, джаз такая тема — Джомолунгма, потонем в терабайтах информации.

**Вот ещё отличный список джазовых альбомов с сайта «Рокпипл, точка, ру». Он местами совпадает с моим, но это все понятно, сведения я брал в интернете.
1. Miles Davis — Kind of Blue.
2. John Coltrane — A Love Supreme.
3. Sonny Rollins — Saxophone Colossus.
4. Dave Brubeck — Time Out.
5. Cannonball Adderley — Somethin' Else.
6. Keith Jarrett — The Koln Concert.
7. Charles Mingus — Mingus Ah Um.
8. Eric Dolphy — Out to Lunch!
9. Oliver Nelson — The Blues & the Abstract Truth.
10. Charles Mingus — Black Saint & the Sinner Lady.
11. Wayne Shorter — Speak No Evil.
12. Miles Davis — In a silent way.
13. John Coltrane — Giant Steps.
14. Thelonious Monk — Brilliant Corners.
15. Getz/Gilberto — Getz/Gilberto.
16. Thelonious Monk — Straight, No Chase, вообще Монка много, я же говорил, что он гений.
17. Erroll Garner — Concert by the Sea, этот я слышал на диске, изданном Мелодией, «Концерт у моря».
18. Ornette Coleman — The Shape of Jazz to Come.
19. Clifford Brown & Max Roach — At Basin Street.
20. Art Blakey & the Jazz Messengers — Moanin.

2229. Пластинки в СССР были страшным дефицитом, впрочем, как и многое другое. Не все пластинки, конечно, а с популярной музыкой, к какому бы направлению она ни относилась. И джаз, и рок, и эстрада. Наверное, это зависело ещё от тиражей. Пугачеву, всё-таки, можно было купить, а вот, упомянутый мной двойной альбом Эрролла Гарнера, никогда. Из джаза лично мне попадался, и то изредка, Алексей Козлов, из попсни Дайер Стрейз, а из классики, какой-нибудь Орган Думского собора. Но я никогда не сходил с ума по пластинкам. Я сходил по книгам.
А про фирму Мелодия, один клиент «Кладовки» рассказал мне следующую историю, как нельзя лучше характеризующую нравы СССР. Классическая просто история. Как «Король Лир» или «Ромео и Джульетта». Как «Курочка Ряба». Расскажу, как запомнил. Некий директор фирмы, фамилия которого совершенно вылетела у меня из головы (крутится Заикин, но могу ошибаться), объединял разные филиалы в одну компанию. А филиалов там было как у дурака фантиков. И соответственно, свозил всё самое ценное в одно место. А неценное уничтожал по приказу вышестоящего начальства и просто потому, что так делали всегда. То три вагона икон сожгут в моём родном городе, то три баржи царских офицеров утопят чуть подальше. В общем, дали ему приказ уничтожить матрицы, или как их там называют, с Рижского филиала. А он, не будь простаком, такие сокровища не уничтожил. Чего там только не было, одного Петра Лещенко* пластинок двадцать. А наоборот, стал печатать. Понятно, незаконно и только для своих. В том числе для членов ЦК, ВЦК и ВЦСПС, я забыл, как эта вся хрень, стрекочущая сверчком за печкой, называется (да и тогда не знал), а лезть искать — лень. (Клиент «Кладовки», его, кстати, зовут Саша, видевший эти пластинки лично, утверждал, что «пятаки» у них были сделаны из простых, то ли оберточной бумаги, то ли тетрадных листов. И шариковой ручкой или химическим карандашом написан исполнитель. Например, тот же: «Пётр Лещенко, «За гитарный перебор»). Делал и радовался — и людям приятно и себе, возможно, в карман капало. А потом его посадили. Это у них тоже была норма. Сначала ты —мухлюй, воруй, старайся, обеспечивай, а потом мы тебя — в лагерь, или того чище — к стенке.
Этого в лагерь.
Но всё равно, что к стенке.
Если Саня не врёт, умер директор где-то на Колыме.

            *Пётр Лещенко певец такой же российский, как я румынский. Вообще странная судьба у человека. Родился в Одесской области, жизнь закончил в застенках Сикуритате, это такой румынский КГБ. Был подданным этой страны (Румынии), служил в её армии, пел по всему миру, владел ресторанами. Лондон, Париж, Рига, Бухарест, Вена — маленький перечень его путешествий и выступлений. Записывался по всему миру. «Коламбия пикчерз», говорят, до сих пор ему денег должна, не знают, кому отдать — наследников нема, что ли. Где похоронен неизвестно.
Очень всё это печально. И типично. Угодил человек между жерновами большой политики. Пока богачи в очередной раз делили мир, артист не мог найти себе места, где приткнуться — всем был чужой.
Родился на Украине, подданство получил румынское, где только не жил, по сути, ни одному государству не нужный и не очень удобный…
В СССР его не пускали…

700. Любимые цитаты с расширенным комментарием.
Николай Крыщук: «Жизнь Блока на редкость небогата внешними событиями. Часами пропадал он в лавках букинистов, бродил по окраинам Петербурга, ездил в загородный ресторан, ходил в театры и кинематограф, играл в лото, вёл и выслушивал бесконечные интеллигентские разговоры на вечные темы, влюблялся в актрис и писал стихи — вот как будто и всё «тихое сумасшествие» его дня».
Здесь почти всё, как про меня.
Ну, может быть, в загородные рестораны я не езжу и не влюбляюсь в актрис. То есть влюбляюсь, конечно, но не в профессиональных. Хотя вру, и в профессиональных актрис я был влюблён. И не раз.
А вообще, я страшно переживаю из-за вот этого самого «на редкость небогатого внешними событиями» бытия. И на войне я не был, как Толстой. И в тюрьме толком не сидел, как Достоевский. И государством не преследовался, как Солженицын. И в нестрашную уютную ссылку не загоняли, как Бродского. И сумасшедшим меня объявили не очень торжественно и без приятных последствий в виде широкой подпольной популярности, как у Чаадаева. И за границей я ни разу не был, как Пушкин, а уж полжизни прожил, и кто знает, успею ли побывать? А так хотелось бы прогуляться по Риму или, скажем, Амстердаму с Люксембургом.
Вот так помрёшь и ни разу не увидишь Веронезе или какой-нибудь мыс Антиб, и пофиг, что они из разных опер.
Страшно становится. У Набокова что-то об этом есть, мол, мудро и красиво просидеть всю жизнь на одном месте в деревне, но уж больно это похоже на – нежелание сопротивляться и принимать жизнь во всей полноте.
А тут Блок.
Утешение.
Продолжу цитату (в скобках ремарки мои): «Романтические случайности словно избегали поэта. Дважды он должен был драться на дуэли, но обе дуэли не состоялись. Его не ссылали, как Пушкина или Лермонтова (а я что говорил!). Прошло время и высочайшего «покровительства» поэтам (о, я уверен, что многие авторы жалеют об этом). Знал ли вообще последний из русских императоров, что в его империи, в нескольких минутах ходьбы от дворца живет поэт Александр Блок? Да и чем мог поэт привлечь внимание императора? Ведь он не был ни издателем прогрессивного журнала, ни автором политических стихов, угрожающих престолу (очень всё это верно).
Остаётся добавить, что, живя в эпоху революций и, более того, в городе, где они совершались, Блок не сражался на баррикадах, а будучи современником трёх войн, — ни разу не участвовал в бою (во-во).
Все так. А между тем не знаю, есть ли в 20 веке другой русский поэт, который жил бы жизнью более интенсивной, чем Блок, жизненный путь которого больше бы говорил уму (!) и сердцу современного человека, чем путь Александра Блока. Недаром ближайший друг его поэт Андрей Белый считал, что личная жизнь Блока сама по себе — есть эпоха. Он же утверждал, что в Блоке жил воистину новый (!) человек, «который поэтом, владеющим магией сочетания звуков, не высказан, не вмещён». Трудно назвать другого поэта, который бы с такой смелостью сумел заглянуть в свою душу и в котором служение духу (!) в такой мере сочеталось бы с врожденным чувством социальной (!) справедливости и благородства.
Внешнее однообразие жизни Блока только сильнее подчеркивает загадочность его личности, которая, несомненно, была и источником и производной поэзии. Об этом сразу после смерти А. Блока точно сказал Юрий Тынянов: «Как человек он остался загадкой для широкого литературного Петрограда, не говоря уже о всей России…».
А вы говорите.

116. Вэй У Вэй. «Пространство» — статичная трёхмерная концепция, активным продолжением которой является «время», чьё функционирование составляет дальнейшее направление размерности. Пространство не может осознаваться без времени (длительности), а время без пространства (протяжённости). Это два концептуальных аспекта непостижимого единого, получившего название «пространство-время», их тождественность абсолютна в неконцептуальности. Без них феномены не могут иметь видимость, и только с пространством-временем, как их ноуменальным источником, можно утверждать, что феномены существуют».

95. Ещё цитата. Михаил Пришвин: «— Держись поумнее, безобразием нашим не хвались. — Каким безобразием? — Обыкновенным безобразием, что бога нету, что царя не надо. Что тебя с волчьим билетом выгнали…».

96. Встретил товарища по спортзалу, Сан Саныча, чемпиона СССР среди юниоров по тяжёлой атлетике 1972 года. Невысокий стройный мускулистый шестидесятичетырехлетний мужчина, яркий пример для подражания. Все, кто не бухает как скотина и не курит яды, могут выглядеть как он. То есть, великолепно. Сан Саныч прижал меня к забору, огораживающему Народный рынок, и завёл разговор. Сан Саныч любит со мной побеседовать. Про жизнь, работу и его увлечение горными лыжами. Сан Саныч с женой летом берут машину, снаряжение, и катят в Европу спускаться с гор. Вниз. Вжик!
У них постоянная компания. 
Одни и те же горнолыжные курорты.
Едут неспеша, останавливаются в мелких альпийских городках и деревушках, посещают музей, достопримечательности, наслаждаются жизнью. Деньги есть, какие-никакие.
Я про него писал, про Сан Саныча, потому что он мне нравится, выводил его под разными именами.

Например, как Витька, в рассказе «Три икса»:

В зале, под равномерный грохот музыки, появился невысокий ладный мужичок чуть постарше меня. Поздоровался и пошёл жать лёжа. А я обратил внимание на его спину. Хорошая спина. Не накачанная по-культуристически специально, а приобретённая в результате большого количества упражнений на всё тело. Если кто понимает — огромная разница.
Лёг он на скамью, размялся и начал двигать туда-сюда штангу весом в шестьдесят килограммов. Собранный такой, сконцентрированный. Некоторые на скамье лежат как блины плохо прожаренные, а этот как шток в поршне — на своем месте. Я в зеркало на него смотрел. А в паузу подошёл и сказал, как бы между делом, — с такой спиной надо килограммов сто пятьдесят жать — и улыбаюсь. Иногда у меня бывает — проскальзывает тоска по наставнической деятельности. Мужичок заметно смутился, засунул руки в карманы чёрных длинных шорт и ответил в том смысле, что сам весит немного и такие штанги ему не под силу. Угу — согласился я, и двинул в силовую раму — жать.
А потом он ко мне подвалил, говорит — Витёк — и руку протягивает. Очень приятно — отвечаю — Олег. Первый раз сюда пришёл — продолжает — мать у меня умерла, только схоронил, а до этого болела долго, вот я и решил, вместо того чтобы водку пить — в зал походить. И очень правильно сделал (в зале все на «ты»), — соглашаюсь — очень. Витёк посмотрел по сторонам и продолжил, — а вообще я водителем на грузовике работаю. На десятитонном.
Пошли дальше упражняться. Я капу в рот засунул и принялся жать от груди. Последнее время с капой тренируюсь, после того как сам себе чуть зубы не выбил, лязгнув от усердия верхней челюстью по нижней. Купил, сварил и тренируюсь. Когда кипятил, чуть передержал — мягкая совсем стала, на зубы глубоко села, смачно. Теперь, когда снимаю, приходится прикладывать некоторое усилие. Вот Витя и спрашивает — а чего это ты с капой? Зубы — говорю — жалко. А-а… у меня вставные.
Посмеялись (весело). Дальше пошли тягать.
Опять в паузу встретились. Чего, — интересуюсь — идёт дело? Да какое там, — увиливает — годы, то, се. А сколько тебе? Шестьдесят четыре. Нифига себе, думаю, мужичок сохранился. Как огурец малосольный — в пупырышек и хрустит. Больше пятидесяти двух-трёх, хрен дашь. Дети, внуки — продолжает Витёк — чувство собственного достоинства. Живот. На мужчину хочется быть похожим.
И тогда я ему рассказываю про своего приятеля, который ехал с женой в троллейбусе и законтачил с неким кренделем. Ну, слово за слово, до драки, слава богу, не дошло, крендель раньше вышел. А приятель мой ещё долго духарился, мол, я бы его, сикильдявку такую, и так и эдак. Жена же ему говорит — брось, Боря, мужчина и выше тебя, и в плечах шире, не справился бы ты с ним. И Боря с женой развёлся. На следующий день, пошёл, написал заявление. А когда я его спросил, ответил — потому что это правда. Он действительно и выше и в плечах шире, но для неё я должен быть — идеал.
Снова посмеялись. Поменялись местами. Витя в раму, я на скамью для жима. Когда отдыхал, видел, как приседает Витёк — техника сказочная — спина — струна. Маленький, правильный, ловко разместившийся под грузом.
Когда прощались, я всё-таки не утерпел, спросил — откуда спина-то такая, Витя? Какая? Кончай. Он помялся и ответил — не люблю я об этом говорить, тем более в спортзалах, могут подумать, что выпендриваюсь, но тебе скажу… Тяжёлая атлетика… я мастер спорта международного класса… был… давно… серебряный призёр чемпионата Союза…
Я подобрал с пола челюсть (без капы), заржал и пошёл в душ. Так что, если что, — крикнул вслед Витёк — подходи, покажу, научу… толчок там, жим, швунг…

Как Германа в одноименном рассказе «Герман»:

У Германа зрение так себе, возраст, плюс занятия с тяжестями с самого детства. А очки не хочет покупать, считает, ни к чему. Устраивает его этакая приятная размытость — грязи не видно. В общем, ходит без очков.
Из-за этого всё чаще попадает в дурацкие ситуации. Не узнаёт знакомых, которые обижаются. Намедни Ирку Чехову на рынке не узнал, срамота.
А третьего дня ходил на похороны штангиста Ивана Ивановича Зуммера.
За столом, понятно, всё больше коллеги по боевой юности — тяжёлые атлеты. Некоторые очень тяжёлые, а некоторые — ничего, можно общаться. Очень Герман любит словечко «общаться», вворачивает, где ни попадя. С Сашкой, ему сейчас, наверное, уже за семьдесят, вместе хулиганили по месту жительства на площади Сенной, а с Колькой тренировались на «Воднике», с Пашей ездили на соревнования и сборы, с другим Колькой тоже вместе выступали.
Герман тогда с хулиганством завязал и ушёл в спорт, который его спас от тюрьмы. От сумы не спас, а от тюрьмы — пожалуйста. В школу не хотелось, а на тренировку хотелось. Сидел зимой в подъезде, а летом болтался около рынка, ждал время. Радостно бежал на стадион, у них там под трибунами было место для занятий — тяжелоатлетическая секция. Помещение неотапливаемое, но это всё ерунда, быстро разогревались так, что пар валил.
А сейчас сидят, поминают штангиста Ивана Ивановича Зуммера, что помер. И как полагается, после третьей рюмки, минут через сорок, заговорили о постороннем, в данном случае, былом. Вместе же росли. А встречаются сейчас, ясно где — только на похоронах. Все так. И Герман, возьми да ляпни, что силы ещё ого-го, и он спокойно присядет со ста шестьюдесятью килограммами на плечах. Да иди ты, заржал Паша Башмаков, а друг Сашка подтвердил — Герман сядет! Не сядет — влез Леня Зайков — ни за что, года не те. Те! Не те! А я говорю, те! Тю?!
Короче, поспорили, «забились», как у них было принято говорить. Дайте только мне две недели на подготовку, попросил Герман. Да, пожалуйста. Ну и ладно. А призом у них стал коньяк, и не простой, а дорогой, не дешевле трёх тысяч рублей. Пятизвездочный? спросил Герман. Сейчас по-другому меряют, научил его друг Сашка, сейчас всё по цене.
Забились и забились. Герман, как вполне себе ответственный товарищ, отправился в ближайший к дому спортзал тренироваться. Лёжа жмёт, приседает потихонечку, по утрам ещё вокруг парка Дубки бегает вместе с собаками и алкашами, старается. А что-то не идёт. То есть идёт, но вяло, присел, допустим, с восьмьюдесятью кило — нормально, аж на пять раз, а дальше боязно, нет уверенности. Но дополз-таки до ста двадцати, как-никак, старая школа — советская, лучшая в мире, а его, Германа-юниора, вообще сам Алексеев хвалил в далёком семьдесят первом, мол, техника на загляденье. Вот на этой технике и присел сто двадцать. И всё… Решил уже за коньяком отправляться. Чёрт его знает, как выбирать, Сашке позвонит.
И вдруг попёрло!
Помнил он это чувство отлично. Когда тело становится цельным и переполненным вырывающейся наружу силой, сосудом. Нет, не сосудом, взведённым курком, пружиной — нажми, едва коснись, — и выстрелит. (Тут ему в голову полез неприличный пример для сравнения, но Герман его быстро прогнал). Взваливаешь на плечи сто пятьдесят, опускаешься вниз — сжимаешь стальную пружину, в низшей точке, подрываешься и распрямляясь, плавно, на мощнейшей тяге, поднимаешься вверх, радостно не чувствуя огромного веса.
Так и сделал, подлез под штангу, снял и спокойно присел пять раз.
А я что говорил?
Сашка, что крутился рядом при контрольном приседе, охнув, заснял, как самый технически продвинутый, несмотря на свои семьдесят лет, всё это дело на телефон и позвонил Лёне Зайкову. Абзац тебе, Заяц, сказал Сашка. Герман сто пятьдесят на пять сел, сто шестьдесят на раз, вообще не вопрос, беги давай за кониной! И заржал. Хочешь, видео скину? И скинул. Так что давай, готовь три штуки, орёл.
Но орёл после этого звонка пропал.
Выпал из обихода.
Ни на звонки, ни на письма не отвечает. То ли денег стало жаль, то ли обидно, что сам так не может. Скорее всего, денег.
Герман с Сашкой посудили-порядили, и решили плюнуть. Чего с него взять, он и в детстве был ****юком.
Хотя горечь, конечно, осталась.
 
0245. Я всегда хотел какое-нибудь механическое двухколесное средство передвижения. Мопед, мотоцикл, газулю, велик с моторчиком Д-6, наконец.
Мы, кстати, в детстве сами делали некие тележки на подшипниках. Сколачивали седалище, к нему две оси из черенков от хоккейных клюшек, на них насаживались подшипники, которые являлись самой дефицитной деталью конструкции, передняя — на гвозде — чтобы поворачивалась, верёвка — держаться, и вперёд. Едешь, грохот неимоверный, радость такая же. Катались по асфальтовым пешеходным дорожкам вдоль домов третьего и второго микрорайонов.
Позже на даче под Ленинградом, в Токсово, я видел преображение разбитого велосипеда со старым двигателем в мопед, которое поразило меня надолго своим техническим волшебством. Рама, колёса без крыльев, отсутствие седла, какая-то бутылка вместо бензобака, сизый дым и тарахтение с перебоями, однажды превратились в полноценное устройство. Руль с рукояткой газа, обтекаемый бензобак, седло с бахромой по краям, крылья, настоящая «звёздочка» для цепи двигателя, приятный для слуха истинного любителя звук мотора. Сам мотор — отмытый, благородно отливающий матовым, красота, в общем.
А в Кузнечихе, куда мы переехали позднее, у моего одноклассника Сашки Брыкалова была «газуля», «Рига-13». Санька жил на шестом этаже и мы, в основном, таскали мопед на себе с балкона, где он хранился вниз и обратно. И редко везли его в лифте, поставив на попа — вытекал бензин. Вытащив мопед, мы катили его к конечной остановке автобусов, где начинали выпрашивать бензин у водителей. Как правило, нам не отказывали. Не первый, так второй водила с улыбкой наливал топлива. Не ленился, засовывал шланг в бак «Пазика» или «Икаруса», делал несколько всасывающих движений ртом, с матом отплевывался и — бензин тёк. 
Потом мы катили газулю в лесопарковую зону. И там начинали кататься по очереди и по кругу.
Я испытывал блаженство.
Едешь: лето, деревья, солнышко, скорость, пусть и не большая, но своя. Крутанешь ручку «газа», чуть прибавишь оборотов — и так три, что ли, круга. Затем уступаешь место Серёге Грибину или хозяину, Саньке Брыкалову, у которого преимуществ, мне кажется, перед нами не было. Катались на равных. 

000. В девяностые, точнее в конце восьмидесятых, когда прорвало литературную блокаду (тут будет уместно сказать, что блокада была относительной, всех знаковых писателей в СССР, так или иначе печатали, я, например, недавно в Студенческой книжной лавке видел издание великолепного Домбровского* «Хранитель древностей» года, что-то, шестьдесят шестого-девятого, и не только он мне попадался в советских изданиях, а многие и многие, как нам тогда казалось, «запрещённые» писатели), энтузиасты собирали удивительные книги. По каким-то архивам в периодике соответствующих лет отыскивали: редкие рассказы, статьи, заметки, забытых, полузабытых, несправедливо выброшенных на обочину и совершенно заслужено похеренных авторов. Составляли сборники, в которых впервые печатались те-то и те-то произведения, помеченные звёздочкой (так писали в сносках, в том смысле, что «произведения, отмеченные звёздочкой, печатаются впервые»).
У меня есть такой сборник Шкловского. Статьи десятых-тридцатых годов. Открываешь и млеешь — всё уже было.
А чего не было, того и не надо.

*Если уж разговор зашёл о Домбровском, великом зеке, пьянице и писателе, то нельзя обойтись без его стихотворения:

«Меня убить хотели эти суки,
Но я принёс с рабочего двора
Два новых навостренных топора.
По всем законам лагерной науки
Пришёл, врубил и сел на дровосек;
Сижу, гляжу на них весёлым волком:
"Ну что, прошу! Хоть прямо, хоть просёлком..."
— Домбровский, — говорят, — ты ж умный человек,
Ты здесь один, а нас тут... Посмотри же!
— Не слышу, — говорю, — пожалуйста, поближе! -
Не принимают, сволочи, игры.
Стоят поодаль, финками сверкая,
И знают: это смерть сидит в дверях сарая:
Высокая, безмолвная, худая,
Сидит и молча держит топоры!
Как вдруг отходит от толпы Чеграш,
Идёт и колыхается от злобы.
— "Так не отдашь топор мне" — "Не отдашь?!" —
"Ну, сам возьму!" — "Возьми!" -— "Возьму!.." —
"Попробуй!"
Он в ноги мне кидается, и тут
Мгновенно перескакивая через,
Я топором валю скуластый череп
И — поминайте, как его зовут!
Его столкнул, на дровосек сел снова:
"Один дошёл, теперь прошу второго!"

И вот таким я возвратился в мир,
Который так причудливо раскрашен.
Гляжу на вас, на тонких женщин ваших,
На гениев в трактире, на трактир,
На молчаливое седое зло,
На мелкое добро грошовой сути,
На то, как пьют, как заседают, крутят,
И думаю: как мне не повезло!**

**Сара, прочтя это стихотворение, сказала: «М-да, всё, что можно выразить прозой, надо выражать прозой. Милости прошу».

55. Бумажная книга, одно из главных наслаждений моей жизни. Я их, книжки, просто так с собой таскаю, знаю, что не будет возможности почитать, а всё равно беру. Или знаю, что буду читать одну конкретную, а беру пять. И тяжесть не давит. И нет мысли выложить, не брать, оставить дома.
А когда маленький был, в том смысле, что — юный, то вечером читал до последнего, пока чуть сознание не терял от усталости. Потом падал спать, и утром, проснувшись, вместо того чтобы бежать писать и чистить зубы, хватал книгу и продолжал с места, где остановился накануне.
Честное слово. 

700. У меня мир рухнул. С трудом представляю, как мне жить дальше, и смогу ли я это делать по-прежнему.
Я в сексшопе (зашёл из любопытства, клянусь) увидел изделие, которое засовывают в задницу. То есть, на одном конце у изделия груша такая металлическая, а на другом бриллиант. И вот этот драгоценный камень из задницы и торчит. Я не шучу. Это называется «анальная бижутерия», не хотел употреблять этот термин, но из песни слов не выкинешь. А надо бы.
Никогда не считал себя ханжой, и, в принципе, конечно, да. Но, господи, боже ты мой, есть же границы?
Нет границ.
Ну и ладно, пусть ходят со стразами в жопе*.

* Рассказал своим приятелям по качалке, они ржали надо мной в голос**.

** Все давно в курсе, один я от жизни отстал безнадёжно.

92. Разругался с крашеной в сизое старухой в пункте выдачи книг интернет-магазина «Лабиринт». Из-за книгообмена. Хотел «Избранное» Фолкнера взять, старуха заорала, заскандалила. В том смысле, а сам-то ты, что принёс в наш шкап? Ничего? Ну так и не хапай чужое! Похабная, мерзкая и вульгарная. Плюнул, ушёл, вечером написал рассказ. Мелькнула было мысль её начальству позвонить, но лучше рассказ*. Да и скорее всего, её начальник такое же тупое говно, как она.

*Я уже как Стивен Кинг, он в конце книжки всегда пишет, из какого сора выросли его рассказы**.

** Хотя его рассказы всегда растут из позитива, несмотря на, зачастую, жутковатое обрамление, а мои, ядри их в пень, из сплошного негатива***.

*** Про рассказы.
Про аккумуляторы, кумулятивный эффект и прочее. Понятно, что не писать, так же важно, как писать. В паузы автор накапливает, подзаряжает аккумуляторы. Отдыхает, в конце концов. Освежает восприятие. Набирается впечатлений. Думает. Оттачивает рапиру, короче, кто что умеет. Но один мой знакомый поэт считает, что за длинные паузы растрачивается мастерство. Техническое умение писать на должном (кому какой положен от Бога) уровне. Буквально человек разучивается, и восстановится ему суждено не сразу и не на сто процентов. Как в спорте. Мышечная память, интеллектуальная память, навыки, штампы, нейронные связи и такие же обрывы. Кто-то вернёт былое, кто-то пойдет ещё дальше, а кто-то восстановится на шестьдесят, восемьдесят процентов. Плюс, может быть, существенный рывок в одночасье. Писал-писал, перестал, покурил на обочине, и выдал!
И все ахнули.
Вот такая теория. 

Рассказ:

«Павел Аркадьевич»

Любит фантастику. Не то чтобы равнодушен к другим жанрам, но искренне и спокойно любит фантастику. Достоевского? Будьте любезны. Аркадия Минчковского? Всегда. Но для души, с полным нашим наслаждением, вечером в кресле, с только что заваренным чаем, над которым дымок-пар, и чашка любимая ленинградская с мостом, и свет от настольной лампы — фантастику. Хоть сборник семьдесят восьмого года, приятный, потёртый, хоть братьев-гениев, хоть любого новичка из молодых и дерзких.
Дома, понятно, дышать нечем от книг. Одного «Лезвия бритвы» двадцать четыре издания. Уважает Павел Аркадьевич «Лезвие». Или Севера Гансовского. Всё, что сумел достать.
Шкафы, стеллажи, этажерки и просто, где придется. В туалете штук пять лежит, давно пора убрать — страницы от влаги портятся, всё-таки.
А недавно открыл в местной библиотеке, что в соседней кирпичной белой девятиэтажке, новое развлечение и подспорье — буккроссинг. Свободный книгообмен, то есть.
Шёл в ателье брюки подогнуть и увидел вывеску библиотеки. Удивился, жива, значит, ещё. Он в неё пацаном бегал, всю жизнь здесь прожил, брал книжку Старшинова про хоккей, читал с упоением. Бредил тогда хоккеем, захлёбывался. И захотелось зайти. Очень. Открыл тяжёлую железную дверь, спустился на три ступеньки по скользким бежевым плиткам, ещё одна бронированная дверь, коричневый линолеум, и письменный стол с книгами.
Девушка, мимо шла, кивнула — берите.
У Павла Аркадьевича уже был опыт общения с хозяйкой такого обмена. Печальный. И даже не обмена, а пункта выдачи заказанных и купленных в интернет-магазине книг. Там тоже шкаф стоял с книгами, и Павел Аркадьевич, помня, что смысл обмена именно в необязательности мзды, набрал себе всяких фолкнеров с андреями битовыми, и нарвался на тяжёлое хамство крашеной в красное старухи. Та совершенно с рыночной, зощенковской какой-то интонацией завизжала: а вы что-нибудь сюда принесли?! У нас сколько принёс, столько и взял! А ну положьте на место..!
Павел Аркадьевич сначала от растерянности совершенно по-деревенски сказал: «чё?», а потом «полОжил».
Брезгливо отряхнул руки. И забыл туда дорогу. Избегал конфликтов. Всегда. Отсюда и фантастика, наверное.
Здесь, вроде, всё по-другому, девушки вежливые, молодые… Осторожно приблизился к столу. Кинул взгляд… так себе. Обычный набор: ерунда в бумажной обложке о здоровье и питании, зачитанная до состояния полураспада детская классика, очень плохо изданные в девяностые года кооперативные детективы. Павел Аркадьевич вздохнул и решил украсить стол своими дарами.
Дома с наслаждением принялся отбирать.
Был у него любимчик. Был. Старый, советский ещё автор Башкаров. Уверенно вписавшийся в реалии. Крепкий, плодовитый, осанистый. Вот его Павел Аркадьевич и собрал десяток-полтора книг. У Павла Аркадьевича была теория, что расставаться обязательно надо с тем, что особенно дорого. Здесь слегка слышался отголосок дзен-буддистского «отсекай привязанности». Таким способом Павел Аркадьевич укреплял гармонию мира. И разрушал в себе ген накопительства. Ген разрушался с трудом. Но Павел Аркадьевич не сдавался. В детский дом, по объявлению, висевшему рядом с подъездной дверью, отвёз три пакета любимых книг. Кажется, промахнулся, зачем детям, к примеру, собрание сочинений Фридриха Дюрренматта? Хотя, кто знает…
Отнёс Павел Аркадьевич Башкарова, аккуратно разложил на столе, вообще, навел там порядок и с девочками познакомился — его уже, в силу возраста, молодые женщины не боялись и охотно шли на контакт с вежливым старичком в ленноновских очках.
А вечером позвонил старинный друг Федор, не совсем книголюб, но и не чуждый страсти человек. Сочувствовал Павлу Аркадьевичу, если была возможность, и это ничего не стоило, подкидывал книжки. Есть, сказал, для тебя тема. Ага-ага, твой любимый Башкаров, да, штук семь-восемь, что ли, не считал… названий не помню, его разве запомнишь, столько навалял, одна серия «Контроль реальности» тридцать семь романов, что? двадцать три? какая разница, все равно, дохренища… ага-ага, ладно…
Павел Аркадьевич очень разволновался.
Башкаров! Даже если из восьми романов (он почему-то был уверен, что романов именно восемь) будут повторки, что-нибудь окажется новеньким. Отсутствующим у Павла Аркадьевича. А это значит, впереди несколько вечеров чистой радости. Торопиться он не будет. А станет читать медленно, не проглатывая страницами, а пословно, побуквенно даже, с чувством, с толком, с расстановкой, в общем. Эх! Обязательно будут нечитанные! При таком количестве написанного! 
Назавтра встретились у магазина. Давай! Павлу Аркадьевичу не терпелось. Федор засмеялся, он Павла Аркадьевича, всё-таки, любил. На, отдал ему белый с красным пакет. С вытянутыми от тяжести ручками, с глупой рекламой страхования автотранспорта. Павел Аркадьевич сунул руку, вытащил на ощупь две-три книжки, поднес к глазам — впился в названия…
Крякнул.
Заглянул в пакет.
Семь штук… Интересно, куда остальные делись..?
Павел Аркадьевич улыбнулся.
Ты где их взял, Федя? 
Федя аж скривился, чуть ли не обиделся от превосходства:
Как где? В библиотеке. У них там книгообмен. Ты что не знаешь?

222. Стоит только появиться чувству в моей жизни, как тут же все окружающие барышни начинают строить глазки. Тебе не мерещится? В своей любезной манере спрашивает Сара.
А вот и нет.
Ну не все, ладно, но все равно, женщина хорошо считывает такие сигналы. В данном случае: самец рабочий, настроенный в правильной тональности*.
Мужики то же самое, говорит Сара.

*Я много раз замечал. То есть это научный факт — факт, подтверждённый экспериментом, который можно повторить при сходных условиях.

333. Она остановила меня на полном скаку. Есть такой детский термин — по лицу лопатой, там в оригинале не по лицу, а по кое-чему другому, но смысл тот же. Так вот, когда из двоих один уже разлюбил и решил всё закончить, а другой всё ещё любит со страшной силой — это всегда по лицу лопатой. Кстати, мысль — её. Она вообще была (и есть) умная.
Я шёл по тротуару, она позвонила и всё сказала. Я долго не мог поверить, хотя понял сразу.
Мои рассказы, в большинстве (в некоторых?) случаев, базируются на случившемся со мной. Есть и о том несчастье — ничего менять не буду. (История с позднейшими изменениями — усовершенствованием собственных текстов — не моя. Мне кажется, как написано — так и написано, полностью соответствует и тому времени и настроении, переделывать — подделывать, подстраивать под сегодняшнее, создавать фальшь. И возросшее за прошедшее время литературное мастерство, здесь не при чем).

Вот рассказ:

«Одиночество дрища на скамейке для жима лёжа»

Когда она позвонила мне, я шёл мимо нового торгового центра «Пушка». Она сказала — всё, между нами всё кончено.
У женщин, у всех, что я знал, буквально у всех, внутри есть кнопка.
Бац — и — я тебя больше не люблю.
Всё.
Мужчина ещё год, два, у кого сколько, не может остановить мотор, а женщина уже уехала в другом направлении.
И на другой машине, если мне позволительна такая метафора.
Иное дело, что часто на эту кнопку мужчина нажимает сам. Как я, например.
Но кнопка есть, спросите у любой.
Но мужчина всё равно не успел долюбить, и остаётся на середине чувства, получив веслом по лицу на полном скаку, и собирая выбитые зубы в ближайшей канаве.
В общем, я огляделся.
Ничего не увидел, и набрал её номер. Она-то, сказав то, что хотела, тут же отключилась, понятно. Может для красоты эффекта, а, может, не желая добивать. Зная её — второе.
Мы поговорили некоторое время, буквально пару секунд, и деньги тут же кончились.
Да и разговор-то был скорее моим монологом, чем нашим диалогом. Даже не моим, а монологом раненого в брюхо тюленя.
В любви нет пленных, нет пощады, и вообще не пахнет гуманизмом — вот, что я понял тогда очень отчетливо.
А влюблённая женщина пройдет по трупам. Но это к слову.
Я побежал в торговый центр «Пушка». Точнее, перешёл дорогу. Подошёл к банкомату и, может это конечно признак дикой отсталости или инфантилизма, или хер знает чего, впервые в жизни попытался положить деньги на телефон. Самостоятельно. Видать, стал резко социализироваться. Почти получилось. То есть я сунул в щель пятисотку, сделал все необходимые действия, и деньги, минус процент, улетели в космос. Где, сделав виток-другой вокруг Земли, прилетели обратно в мой город, на мой телефон.
Поговорили ещё.
Легче не стало.
Приведя все аргументы, я услышал в ответ то, что и ожидал. В глубине души, я же знал, что это конец? Знал. Все всегда знают.
Погода, кстати, была изумительная. Тепло, но не жарко, часов одиннадцать дня, выходной, я стоял во дворе какого-то дома. На зелёной сочной траве, чуть правее были красные детские качели, на них похмелялись местные. Пара чуваков. Они пили нечто из ноль-седьмой бутылки и закусывали рукавом. Я отлично это видел. Вообще, мелочи видел. Траву эту идиотскую, каждую травинку отдельно, как будто я божья коровка и ползу.
Деньги опять кончились, то есть сначала они опять кончились, а потом я заметил качели, траву и алкашей.
Я вспотел.
Помню, вытер испарину со лба.
Захотел присесть.
Захотел пить.
Но что-то меня томило помимо произошедшего разговора и разрыва.
Я подумал и понял, что это реклама спортклуба «Две макаки».
Я ещё раз перешёл дорогу, открыл дверь торгового центра и, следуя указателям, спустился в подвал. Открыл следующую дверь, вошёл и оказался перед барышней, отделённой от меня стойкой рецепции. Или как это называется.
И купил абонемент на полгода.
Не так, сначала узнал, что почём, потом сбегал домой, благо, это рядом, взял деньги, вернулся и купил абонемент.
            И попытался убить боль.
Я, конечно, извиняюсь за пафос.
Прошло три года, я жму, приседаю и подтягиваюсь столько раз и с таким весом, который не снился никому из моих приятелей или друзей. Да и вообще.
Но боль не прошла. 

1172. Вэй У Вэй. «Кажется, механизм жизни основан на предположении, что действия разумных существ — результат приложения воли со стороны каждого такого феноменального объекта,
Очевидно, однако, что они скорее реагируют, чем действуют, и что их жизнь обусловлена инстинктами, привычками, модой и пропагандой. Их образ жизни в первую очередь — набор рефлексов, оставляющий ограниченные возможности для намеренного и обдуманного, то есть целенаправленного действия, которое при поверхностном рассмотрении может показаться результатом волеизъявления, или, что называется, волевого действия».

99. Это был девяностый, наверное, год. Я чутко спал с похмелья средней тяжести (или по молодости лет, они, похмелья, ещё переносились не тяжко?), когда мне позвонил — разбудил брат и сказал, что они с папой ездили на машине в Москву, купили там кучу шикарных книг и конкретно трёхтомник Довлатова лично мне. (Я потом за баснословные деньги, превышающие цену всех трех томов, приобрел четвёртый том «Неизвестный Довлатов», в точно таком же оформлении). Тот, что потом станет знаменитым. С иллюстрациями митька Александра Флоренского. Я обрадовался, но ещё не в полную мощь. К тому времени чёл несколько рассказов Довлатова в журнале «Нева» (?) с предисловием Юнны Мориц, что ли, и купил тонкую бумажную книжечку «Чемодан». На Покровке, в магазине политкниги, или как он там тогда назывался. Ещё в той книжечке была пара рассказов из «Холодильника». Книжечка мне безусловно и однозначно понравилась и я, конечно, мечтал заполучить издание потолще.
А тут такое…
Чуть позже брат закинул мне собрание сочинений (отец и ему купил такое же, посомневавшись в нужности двух экземпляров собрания сочинений, сказал, может, вы с Олегом будете читать по очереди? Мой брат Миша в ответ заржал и уговорил папу купить два), и я начал читать. И делал это подряд — раз пять, а вообще — двести двадцать пять. Я расстраивался, когда в очередной раз дочитывал книги до конца. Жалел, что всего три тома, а не тридцать три. Я выучил почти всё наизусть. Мой друг Саша — тоже. Мы им, Довлатовым, разговаривали, как иные матом. Я тщательно разглядывал фотографии. Я узнал много новых фамилий. В тяжкие минуты я обращался к нему как к панацеи. Я и сейчас могу найти любое место в любом томе по памяти. Я… И так далее…
Подобное ошеломляющее впечатление, незадолго до этого, оказал на меня ещё один автор. Венедикт Васильевич Ерофеев своей поэмой «Москва – Петушки». А чуть раньше Стругацкие «Пикником на обочине».
И, может быть, ещё парочка книг.
Джек Лондон, например. У моих родителей был двенадцатитомник, почему-то без одиннадцатого тома. Я его прочёл весь. И не одни раз. Некоторые тома читал бесконечно. Например, обожаемые мной: «Смок Белью» и «Смок и Малыш», или «Дорога» и «Рассказы рыбачьего патруля». Конечно, «Мартин Иден».
Я эти книги потом, спустя лет двадцать-двадцать пять, пытался перечитывать. Не все выдержали проверки временем в моей персональной читательской вселенной (этот пафос — шутка), но я их никогда не предам. Ни Довлатова, ни Лондона, ни Ерофеева, ни кого-либо ещё из тех (немногих) драгоценностей, открытых в девяностые.
А конкретно с Довлатовым мне представляется так. Я и сам пил страшно и безнадежно, и знаю, как это делается*. Ты сначала долго-долго только бухаешь и болтаешься хрен знает где, хрен знает с кем. Даже не пытаясь подступиться к будущим книгам. А пьёшь и копишь, пьёшь и копишь. Только. Потом или завязываешь, как в случае со мной, или не завязываешь, как в случае с Довлатовым. Если не завязываешь, начинаешь писать в паузы между запоями. Потому что дозрел, потому что — пора. Но ты уже настоящий и сертифицированный алкоголик, и всё вокруг пляшет от этой печки. Не устоял на краю — сорвался в пропасть — молча летишь с закрытыми глазами, о писательстве забудь. Вынырнул живым, отлежался, отмучался ужасом повторяющегося ужаса, сосредоточился сам в себе, нашёл силы — пишешь. Много ли, долго ли, Бог весть. Бог есть и Бог весь...
А они кино снимают про какого-то лощёного хищника с Невского**.
Спустя какое-то время в «Литературной газете», что выписывала моя знакомая, я прочёл о смерти Довлатова. Расстроился страшно. Был девяносто первый год. Ему — сорок девять. Мне — двадцать пять. Теперь, всё наоборот, мне пятьдесят два, ему опять двадцать пять.
А ещё я подростком обожал книги Евгения Дубровина из библиотеки Крокодила, «К любви через борьбу» и «Шагреневая дублёнка» про лютую семью Погребенниковых. А ещё Бориса Привалова «Парамон — бетонная нога», эта про футбол.
К слову вспомнилось.

*Про мой алкоголизм.
Текст четырёхлетней давности:
Все замечания в скобках, кроме рецептов, — тоже мои:

Я нигде не чувствую себя своим. Для уголовников и алкашей, с которыми вырос и пробухал в своём дворе двадцать пять лет — слишком интеллигент, для интеллигентов-алкашей — чересчур уголовник. Для работяг — поэт, для поэтов (про этих мудозвонов и говорить не хочется). В качалке самый старый и одержимый (вынимаю капу (тренируюсь с капой во рту, чтобы зубы не крошились от яростного сжимания) — на ней кровь), в компании бывших одноклассников или коллег — слишком качок (кому охота видеть некурящего, непьющего и не обременённого кредитами ровесника). Всё это нормально.
Оценивать себя так (хоть как) — тоже гордыня. Но тогда негордыня — вообще не говорить о себе. Или не говорить вообще.
Но я же должен. (Не буду уточнять, кому и почему).
Вот записка-дневник одной дамы, в период моего пьянства (найдена и переписана мной слово в слово):
31.01. Ездили по больницам.
2 ноября — положили.
3 сбежал.
С 10 по 16 пил.
16 капельница.
17 капельница.
18 пил.
19 директор (это, видимо, звонил директор предприятия, где я тогда трудился).
20 глюки.
21 глюки.
22 выпил 1 день глюки.
23 глюки.
24 не разбудила.
С 25 по 29 пил.
30 капельница.
(И так далее). 

Вот так выводят из запоя (страница — не знаю, чьей рукой), переписал как разобрал:
1. Хлосоль.
Р-р для инфузий 2 шт. по 400 мл.
2. Глюкоза р-р 5% 200 мл.
3. Магния сульфат 1 ам. 10 мл 25%
4. Дексаметазон 2 ам. По 2 мл. (по 4 мг).
5. Пиридоксин 5% 6 ам. по 1 мл.
6. Феназепам 1 ам. — 1 мл (= 5 табл).
7. Калия хлорид (горячий) 10 мл 1 ам.
8. 50% анальгин ампула 2 шт. по 2 мл.
9. Аскорбиновая кислота — 4 амп. по 1 мл.
10. Тиамин 3 ам. 50 мг по 1 мл.
(То есть в меня влили больше литра лекарств. Таких капельниц за двое суток, бывало (по словам очевидцев), ставили три штуки. За деньги, естественно).

А вот два листа рукой врача, инструкция (после капельницы):
1. 0,04 г Анаприлин по полтаблетки 3 раза — 2–3 дня. От сердцебиения.
2. Феназепам по 1–2 таблетки, 3 раза в день. (Снотворное) — только если трясёт, и просит выпить.
3. Корвалол 20–40 капель 3 раза — 1 день.
4. Галоперидол 1,5 мг по полтаблетки 1–2 дня — от гномиков.
(Не знал, что галоперидол до сих пор применяют. А «от гномиков» — это, видимо, от глюков).
5. Грандаксин 1–2 т. 2 раза — 5–10 дней. Утром и днем до 16:00 — успокаивающие без снотворного эффекта.
6. Фенибут 2 раза в день 2–4 таблетки — 10 д. — для головы спокойствия.
7. Глицин 1 т. 3 р. — 3–5 дней.
8. Ревит 3 др. 3 раза в день 10 дней.
9. Аевит 1 др. 2 р. 10 дней.

На ночь.
1–2 дня. 2–4 т. Феназепама. 50 капель корвалола. 3 т. Глицина под язык. Полтаблетки коричневая.
На ночь, если нет сна.
1–2 недели. 5 т. Валерьяна. 5 т. Пустырника.
            Если не спит, то 1 т. Донормила.

Дальше приписка:
Лидевин или Эспераль по 1 т. 2 р. После еды — для непереносимости алкоголя — только по добровольному согласию.

Потом я завязал. Из перечисленного выше видно, что «завязывание» больше всего напоминало (практически бесполезную?) борьбу с уже взорванной бомбой в отдельно взятом организме.
Была одержана победа (говоря красиво).
И ещё.
В коллекционировании есть что-то умильное и ущербное одновременно. Собирал человек, допустим, открытки, бросил, а спустя двадцать лет нашёл коробку со своими сокровищами. Сидит, перебирает. Вот тут оно, умильное и ущербное, вылезает.
Это я про найденные мной в столе бумажки.
Что я должен ещё сказать?
Не пейте, ребята***.

**Фраза Веллера, которая мне нравится, что-то типа «лощёные хищники с Невского проспекта».

***Василисе я должен памятник поставить. За то, что она меня спасла. Вот — ставлю.

22. У меня на письменном столе, под стеклом тысячу лет лежит картинка из журнала — швейцарское шале, как я понимаю. Я уже не помнил, чьё, кто, что, зачем, пока меня однажды не прострелило. Со мной такое бывает. Вдруг, ни с того, ни с сего, я понимаю, что к чему. Это фотография шале Гюнтера Закса. Не знаю, почему я уверен в этом, но это так.
Гюнтер, это такой международный плейбой. Он, Порфирио Рубироса*, ещё какие-то ребята, элитарная тусовка, красавцы, миллионеры и первые женихи второй половины ушедшего века.
Ай-яй-яй. 

* Хотел ли я быть таким? Ещё как хотел, и покажите мне того, кто нет. Или врёт, гад, или идиот. А сейчас не хочу. То есть, хочу уже не хотеть, с позиции пресытившегося льва.
В общем, опять, как они.

903. У меня было счастливое советское детство. Я понимаю, что у нормального человека в памяти остаётся, в основном, хорошее и, что говна в моём детстве хватало, но — счастливое.
Я, мама, папа, младший брат, много родственников в Горьком (Нижнем Новгороде) и Ленинграде. Ощущение надёжной вписанности собственного я в жизнь и быт страны. Это оказалось иллюзией. Страна рухнула, близкие люди умерли, время оказалось безжалостным. Мы — хрупкими.
Мой отец — инженер, мама — преподаватель русского языка и литературы, классическая семья интеллигентов из шестидесятых, семидесятых и восьмидесятых годов. Со всеми атрибутами. Со всеми плюсами и минусами. Из плюсов — уклад дома, нацеленный на духовное богатство, из минусов — дефицит всего на свете и некоторые материальные трудности.
Как у всех.
Но волейбол и бадминтон. Хоккей на дворовой площадке и библиотека в соседнем доме. Официальное нехождение в школу при больших минусовых температурах. Лыжи и коньки. Пионерский лагерь и школа. Турбазы. Особенно встреча с одноклассниками после бесконечных летних каникул. Всегда казалось — счастье впереди! Вот сейчас всё и начнется!
Но первые влюблённости и горести...
И вся эта муть про детские психические травмы и их последствия во взрослой жизни — не ко мне.

118. Вэй У Вэй. «Меня нет, но видимая вселенная есть я»*.

* Это так.

320. Я после армии работал на стройке. В ПромСвязьМонтаже, у Фрайфельда (был такой легендарный начальник, имя не помню, только фамилию). Точнее, в том числе, и на стройке, куда пошлют, в общем.
Я там думал квартиру получить, это была контора, где после десяти-двенадцати лет бескорыстного труда*, работягам давали квартиры. На мне эта славная традиция и закончилась, в связи с начавшейся Перестройкой.
Как-то делали жилые дома, тянули связь, на улице Янки Купалы. Это самый край города по тем временам. Приезжали, долго шли от конечной остановки сорокового автобуса к строительному городку, там раздевались в ледяном, промёрзшем до бесчеловечного зековского ужаса, вагончике. Без стакана это было невозможно. Но мы иногда (только из-за безденежья, ни в коем случае не по отсутствию желания) переодевались без стакана. Выползали и отправлялись на объекты. Разворачивали бухты с кабелем, пристреливали его из монтажных пистолетов (у меня было удостоверение пистолетчика, поэтому эту тяжёлую дурынду, плюс патроны — страшный дефицит, всегда таскал (и забирал домой, в вагончике боялся оставлять — украдут соседи) и отвечал за него я**) по подвалам, вытаскивали наверх в подъезды, крутили муфты, разводили по парам на телефонные коробки, прозванивали — проверяли. И пили, конечно. По мере сил и денег. Я был «кто у нас ребята самый молодой», только из армии, что вы хотите. Лет двадцать, или двадцать один год, не помню. Это значило, что за бухлом в обед бежать мне. Я бегал. Тогда уже начинались дикие очереди, и вся операция занимала известное время. Когда я возвращался с авоськой красного, мы его быстренько выпивали и разбредались по объектам, с бОльшим энтузиазмом, чем утром. Вечером старались продолжить. Иногда удачно, и домой возвращались на рогах. Иногда нет. Так было всегда и везде. И на стройке, и в гараже, где я работал завгаром, и в депо, и везде.

* Нормально там зарабатывали. Я, мальчишка, получал больше своего отца — генерального конструктора в крупной советской судостроительной организации. Четыреста-четыреста двадцать я получал (когда ввели КТУ — Коэффициент Трудового Участия — сколько впахивал, столько и получаешь, оказалось, что впахиваем мы очень много), кто помнит — колоссальные деньги по советским меркам.

** Пистолет являлся мощным инструментом калыма. Выстрел — рубль. В любом новом доме, наполовину заселённом нетерпеливыми советскими новосёлами, стрельбы было полно. Звонишь в квартиру, говоришь, пристрелять надо чего? А то не надо! Минимум на червонец на лоджии набахаешь крючков под бельевые веревки. А бывало, и по двадцать пять рублей с квартиры уносили, если патронов хватало***, и хозяин заказывал стрельбы со знанием дела — подготовленный, а не просто так, навскидку.   
То же когда делали общеподъездные антенны. За брошенный в квартиру конец брали четвертной. Соглашались почти все. Редкая слепая бабка отказывалась от пяти-семи метров антенного кабеля, заведённого напрямую с щитка к телевизору.

*** Вот поэтому они и дефицит. То есть и поэтому тоже. В СССР дефицитом было вообще всё****, а тут ещё приходилось экономить патроны для калыма.

**** Наверное, это всё-таки (уже) стереотип. Ведь было что-то не являющееся дефицитом? Надо подумать… Почему-то в голову лезет какая-то морская капуста. То ли салаты из неё, то ли в чистом виде. Ни в коем случае не насмешка — просто первое, что вспомнилось. Стоила копейки — семь или восемь (?), мы однажды её на закуску брали. Гадость, конечно. Ещё кальмары, вроде, лежали горами в рыбном магазине «Океан» на Свердловке. Ну, было же что-то в избытке, должно было быть…   

1189. Дуня никогда не слышала про Золя или, например, Мопассана. Может быть, так и надо. Я-то их тоже, положим, толком не читал, но слышал. Делает ли это меня образованнее или интеллектуальнее Дуни? Да ни хрена. Зато она меня картошку научила перебирать. Отрывать «глазки», сушить на газете и складывать потом в пакет, который хранится, обязательно! в сухом, тёмном и прохладном месте.
Вся моя квартира одно такое сплошное место.

12211. Писать надо о том, что болит лично у тебя. И если это совпадет с болью мира — ты гений.

4. Можно представить себе большой гараж, на котором неоновыми буквами написано «Любовь». Каждый берёт там транспортное средство по вкусу. Велосипед, самокат, Мазератти, бюджетную японку, покоцанную «Жигу», хоть тысячесильный тягач. Разные, некоторые ходят всю жизнь, другие ломаются через час, но все из места под названием «Любовь».
А вы говорите.
Не говорите?
Ну, думаете.

120. Я замечаю, что с каждым годом становлюсь всё более и более социопатом. Теряю все коммуникации. То есть разучиваюсь жить в социуме. Меня бесит, или раздражает, или обижает, или оскорбляет всё. Все вокруг. Я скоро в автобусе не смогу ездить. По улицам я уже не могу ходить.
Сара мне не верит.
Василиса говорит, что надо работать над собой.
А Дуня грустно улыбается.
А ещё мне стало безразлично, как и во что я одет. И моя мама тут же подогнала это под удобную ей теорию. Сказала Дуне, вот отец с братом у него были франты, а Олег другой, одевается, как биндюжник*.
Это неправда. Ещё несколько лет назад, я тщательно следил за своим гардеробом и носил только оригинальные и фирменные шмотки.
А ещё накануне объяснял Саре, что дети не обязаны любить родителей. Родители детей — обязаны, а дети — нет. Я это понял экспериментальным путём от обратного. Увидел, как страстно некоторые мои ровесники, не особо молодые люди, холят своих уже очень взрослых чад, а тем похер, и понял. И сказал Саре, и та согласилась, с некоторым облегчением.
А ещё я думаю, что никакого реализма не существует. Все талантливые писатели создают свой мир, свою вселенную, не имеющую никакого отношения к жизни за окном троллейбуса. Я тоже. Мир моих рассказов — идеален, прекрасен и фантастичен при всех внешних, фальшивых признаках сурового реализма. В моей вселенной люди почти достроили коммунизм, высадились на Марс и пустили поезда по БАМу.

* Вот уж нет. Я был модным чуваком. Я после школы работал осветителем в кукольном театре. Даже не так, сначала я работал на заводе учеником фрезеровщика станка с ЧПУ (Числовое-Программное Управление) и учился в ДОСААФе на водителя категории «С» от военкомата**. А потом работал в кукольном. И в этом самом театре одевался лучше всех. За что и был подвергаем остракизму. Но и любви.

** Учился на бортовом ЗИЛе-131. Зелёном. Со спаренными педалями. Если моему инструктору что-нибудь не нравилось, а не нравилось ему «что-нибудь» очень часто, так как инструктор был тупым алкоголиком, начинавшим пить, как только я садился за руль, он бил грязным сапогом по педали тормоза, и машина глохла. Заводить с ключа он не разрешал, шарашить его в морду я тогда не догадывался, поэтому выходил на морозную улицу с «кривым стартером», и заводил машину. Тут было два нюанса. Надо не забыть снять машину со скорости и поставить на нейтралку, и сделать всё как можно быстрее, пока двигатель не остыл, а то потом хрен ты его заведешь с рукоятки. Обычно с пятого-шестого рывка двигатель схватывался. За это время меня и его шофера тяжёлых грузовиков, выстраивавшихся за нашей машиной, успевали обложить трёх.., вру — двухэтажным матом, и мы пребывали с инструктором в приподнятом состоянии. Он, возбуждённый реализованной подлостью, я просто запарившийся от беготни и переживаний. Однажды он меня достал, и я, шестнадцатилетний пацан, послал его на ***, вылез из машины и пошёл на остановку. Случилось это на заправке, где он в очередной раз заглушил машину посередине площадки, якобы из-за моего неправильного подъезда к топливной колонке.
Мне тогда не понравилось, что я просто вылез из кабины и ушёл, а он остался. И в дальнейшем постарался делать наоборот — бить морду клиенту и пусть уходит он. А я останусь. Но тогда я ещё был молод и чересчур хорошо воспитан. Потом я выдавил из себя интеллигента по капле, как Чехов раба. 

119. Вэй У Вэй. «Иногда, однако, я действую прямо — но тогда действует не «я»*.

* Все это глупость и хрень — всегда всё губишь сам.

120. Есть люди прямые оптимисты, не через отрицание. Они не говорят, я буду жить хорошо вопреки тому-то и тому-то, а просто хорошо.
А есть защищённые равнодушием. Талантливые эгоисты, не пускающие сострадание в свою жизнь, возведшие преграду, буфер между собой и людскими несчастьями.
Я знал и первых, и вторых.
Некоторых достаточно близко, чтобы навсегда сохранить предосторожность в общении с ними. Люди — как куски мыла, иногда душистого туалетного, а иногда хозяйственного. Не пробиться, не достучаться, не получить ответного тепла.
Я недавно видел такую.
Мы сидели на лавочке под стенами кремля и разговаривали. И я всё время соскальзывал в описательство. Это когда разговор односторонний (написал слово «разговор» и вдруг увидел, что его можно разделить на «раз», «г» и «вор», то есть это всегда кража информации? Частички человека? Учитывая, что «г» в нашей азбуке, безусловно, движение — раз пришёл вор), нет взаимности и собеседник скатывается в одностороннее повествование. Если у него вообще есть силы на трепотню. Которые, силы, понятно, может вызвать только симпатия. А какая симпатия к куску мыла?
Дама был непрошибаемая, как спецназовец в бронежилете какой-нибудь высочайшей степени защиты. Я думаю, она и сама этого не осознавала, просто научилась не прикасаться.    
Стряхивать капли дождя. Причём, до того, как они долетят.
Интересно посмотреть на неё, когда она дрогнет и в трещину посыплются эмоции. Хотя, нет, не интересно…

Я вспомнил свою жену.
Мы на Новый год катались с горки около сорок девятой школы. Там каждый год накатывали ледяную дорожку. Мы, это я, моя жена, мой товарищ Серёга и его жена. Созвонились, встретились у школы и стали кататься. Молодые были, весёлые, чуть пьяные.
Мне вообще нравилось гулять по нашему микрорайону в новогоднюю ночь. Встречаешь знакомых, друзей, у всех отличное настроение, все доброжелательны. Даже самые конченные придурки, кажутся почти приличными людьми.
А горка мне запомнилась, наверное, потому что жена Серёги потеряла серёжки золотые. Здесь акцент на «золотые». Не знаю как сейчас, а раньше это была, считай, статусная вещь. Цепочки всякие, серёжки, кулоны и, возможно, браслеты. Вот она, по-моему, её звали Света (в любом случае, путь будет Света), эти самые статусные серёжки потеряла. Вылетели из ушей, пока девушка со счастливым визгом скатывалась вниз. Зачастую на мне. Не в этом, конечно, смысле. А в том, что я был одет в огромный армейский офицерский полушубок — подарок отца — и ребята норовили меня уронить, как стог сена и, усевшись сверху, прокатиться. Смешно было. Весело. Радостно. Если бы я тогда был поумнее, понимал, что и — трагично.
Потому что всё хорошее кончается, и остаются только воспоминания. Но молодость защищена от такого понимания, иначе не была бы молодостью.
А трагичным — мимолётным и неповторимым — было всё. Серёжки эти идиотские. Слова моей жены. Сейчас попробую сформулировать. Тон был.., точнее, в этом тоне было многое. Чуть уважения к обладательнице золотых серёжек, за это самое обладание, чуть презрения к умудрившейся их потерять, чуть веселья, что всё-таки это было забавно, чуть сочувствия из извечной женской солидарности. Всего понемногу, но и всего полно.
А фраза была короткая.
Что-то типа: «Светка серёжки потеряла золотые, пока каталась, представляешь?»
Представляю, чего ж.

ЗЫ.
Я когда шёл домой от той скамейки у кремля, читал:

«Дождь дороги заболотил.
Ветер режет их стекло.
Он платок срывает с вётел
И стрижет их наголо.

Листья шлёпаются оземь.
Едут люди с похорон.
Потный трактор пашет озимь
B восемь дисковых борон.

Чёрной вспаханною зябью
Листья залетают в пруд
И по возмущенной ряби
Кораблями в ряд плывут.

Брызжет дождик через сито.
Крепнет холода напор.
Точно всё стыдом покрыто,
Точно в осени позор.

Точно срам и поруганье
B стаях листьев и ворон,
И дожде и урагане,
Хлещущих со всех сторон».

9995. Любимые цитаты.
Эрих-Мария Ремарк. «Триумфальная арка».

«Равик остановился. Опять кому-то некуда идти, подумал он. Это следовало предвидеть. Всегда одно и то же. Ночью не знают, куда деваться, а утром исчезают прежде, чем успеешь проснуться. По утрам они почему-то знают, куда идти. Вечное дешёвое отчаяние — отчаяние ночной темноты. Приходит с темнотой и исчезает вместе с нею. Он бросил окурок».
Переводчики: Исидор Шрайбер, Борис Кремнёв.

«Равич обернулся. Ещё одна неприкаянная душа, которой некуда податься, подумал он. Уж пора бы привыкнуть. Вечно одно и то же. Ночью они не знают, куда податься, а наутро, не успеешь глаза продрать, их уже и след простыл. Утром-то они прекрасно знают, куда им надо и что к чему. Старое, как мир, заурядное ночное отчаяние — накатывает вместе с темнотой и с ней же исчезает. Он выбросил окурок».
Переводчик М. Л. Рудницкий, 2014 год.

Тут два момента меня волнуют, точнее три. Даже четыре: Ремарк, Равик, баба и уровень перевода.
Ремарк. Богатый, знаменитый, неприкаянный, любимый красавицами и издателями, в общем: пьяница, гений и светский лев. Написал самый продаваемый немецкий роман двадцатого века. Вот таким и должен быть писатель.
Равик. Примерно, такой же, разве что не богатый и не знаменитый. Но в душе — такой же.
Баба. Фраза: «Всегда одно и то же. Ночью не знают, куда деваться, а утром исчезают прежде, чем успеешь проснуться. По утрам они почему-то знают, куда идти» — абсолютна. Всё так. И эта глупая, изломанная, искусственная, алогичная бабская истерика бытового каждодневного поведения, всегда меня бесила.
Перевод. Может, он и правда Равич, но мы привыкли к «Равик». А так — разницы никакой, что тот перевод, что этот… Хотя, нет, перевод Шрайбера и Кремнёва лучше.
Однозначно.

2. Я про писателей.
Последнее время, ищу, нахожу (собираю) и читаю произведения писателей, знаменитых в семидесятые и восьмидесятые годы прошлого столетия.

Например.
Анатолий Афанасьев (1942–2003).
Тридцать два года тому назад, в свои двадцать, в восемьдесят шестом году, я купил в командировке и прочёл его книгу «Поздно или рано»: роман (совпадение) «Командировка» и несколько рассказов. С тех пор запомнил. Именно этот термин, роман не вызвал восхищения, но запомнился. Хорошая интеллигентская (в меру воспитания, конечно) городская проза — мой любимый советский жанр.
Перечёл позже — ерунда.
В дальнейшем автор ушёл в лютый чернушный детектив и достиг на этом поприще чего-то. Чего точно, я не знаю. Умер в 61 год.
Переводился.
Я, помимо упомянутого романа, читал у него ещё пару книг (не детективов) и, в принципе, мне понравилось.
Каких-то ярких бестселлеров у него я назвать не могу.

Валерий Алексеев (1939 – около 2000).
(Вообще писателей Алексеевых пруд пруди, но этот — Валерий).
В том смысле, что никто точно не знает, когда Алексеев умер. Он в девяностые, как большинство писателей талантливых, но не до конца реализовавшихся, свалили на запад, рассчитывая реализоваться там. Понятно, что всё это — напрасно.
Бестселлер у него был — «Прекрасная второгодница». Я читал. Очень хорошо. Про такую, знаете ли, сучку, не сучку, но около того, дико обаятельную и много понимающую о себе девочку.
А вообще автор писал ту же городскую прозу, но с элементами фантастики, с допущениями всякими. А с допущениями лучше всех писали гении Стругацкие, и нечего тут…
Ровно в 90-м году, я лежал в больнице и читал там повесть Алексеева «Паровоз из Гонконга» в журнале «Мы». Это был модный журнал из новых перестроечных. Про что повесть — не помню, а сам факт вполне. У меня феноменальная память на книги и вокруг них.
Алексеев издавался неплохо и так же переводился.
Умер, примерно, в 60 лет.

Олег Куваев (1934–1975).
Этого недавно вспомнили, в связи с очередной экранизацией боевика «Территория». Роман хороший. Куваев автор обаятельного письма в духе исповедальной прозы, такая доверительная (слегка назидательная, что не портит — автор о теме знает больше читателя) интонация хорошо осведомлённого и доброжелательного человека.
С этим романом он только начал подъём на вершину. Но умер. В 40 лет. Я у кого-то читал, просто не опохмелившись вовремя. Сердце не выдержало.
Безусловно, очень жаль.
Куваева так же немало переводили.

Есть одна общая деталь — все они умерли весьма молодыми. Все они умерли раньше любого положенного срока, если здесь вообще уместен разговор о положенных сроках. Но их сбитость во время полёта видна невооружённым взглядом.
Кто и что тут виной, можно гадать бесконечно.

Такая советско-эстонская звезда Энн Ветемаа (1936–2017).
Этот прожил долго — 80 лет.
Родился в буржуазной Эстонии и там же умер. В смысле, в ней же, в буржуазной.
Вообще — буржуй.
Писал, так называемые, «Маленькие романы». Милые. Европейские. Рафинированные.
Мы тогда по таким тосковали и поэтому читали его взахлеб.

Сергей Антонов (1915–1995).
Вот этот писатель мне откровенно нравится до сих пор. Я «Ваську» читал два или три раза. Ещё «Овраги», ещё «Дело было в Пенькове» (есть фильм с Тихоновым), и много чего по мелочи. Я люблю людей ясного письма. Сам такой. И Антонов такой.
Он, кстати, был автором (сценаристом) интеллигентских хитов: гениального «Жил певчий дрозд» Отара Иоселиани и «Полёты во сне и наяву» с Олегом Янковским.

Вадим Шефнер (1915–2002).
То ли внук, то ли правнук адмирала, основателя Владивостока (слазил в Википедию, уточнил, — внук). В общем, порода. 
Такой очень ленинградский, очень узнаваемый в этой, я бы сказал, слегка отстраненной, иронично-умной манере письма.
Тоже с элементами фантастики. Приятное, «своё», уютное, утешительное в век идиотов чтение. У меня есть несколько его книг. И поэтических, в том числе.
Попробуйте, не пожалеете.

Георгий Семёнов (1931–1982).
Очень известный был товарищ. Даже влиятельный. Авторитетный.
Я у него читал «Ум лисицы» в «Новом мире» и мне понравилось. И ещё пару книжек рассказов, понравилось меньше. Типично, что ли. Мало художественных открытий на единицу текста. Я прошу прощения, конечно.
Умер в 61 год.
Какая-то мистическая цифра для моих героев.

Михаил Анчаров (1923–1990).
Вот звезда, так звезда!
И бард, и художник и вообще. Им зачитывались, честное слово. Тогда это была фронда. Не сюжетом — манерой!
Я тоже прочел пару романов — хорошо же, товарищи, не совсем моё, но хорошо!
Умер в 67 лет.

Лазарь Карелин (1920–2005).
Это, который про бескорыстную советскую торговую мафию, где в конце Михайлова убивают в подворотне. Режут гады ножиком в живот. «Змеелов» называется. Я прочёл — нормально, кстати. Ещё «Последний переулок», странный роман, с оскоминой какой-то. Но как это ни удивительно, с приятной оскоминой.
Ну, бывает же приятна вонь?
Или вкусные подгнившие бананы?

Я бы хотел добавить сюда Николая Климонтовича (1951–2015).
Хотя он скорее звезда девяностых, а не восьмидесятых. Хотя первую книгу издал в 1977 году. Я у него много чего читал.
Я его очень ценю.
«Скверные дни Пети Камнева» читал три раза.
«Мы армяне, а вы, значит, на гобое» — шедевр, по-любому.
Умер в 64 года.

Мир вашему праху, коллеги (и привет Аксёнову).

3. Продолжение.

Илья Штемлер, (родился в 1933).
Слава богу, жив и, надеюсь, здоров (относительно недавно видел в магазине его, то ли новую, то ли переизданную книжку, никак не вспомнить).
«Советский Артур Хейли».
Писал, как и его американский аналог, производственные боевики. «Архив», «Поезд», «Автопарк», «Аэропорт», ой, походу «Аэропорт» уже из другой оперы. Говорят, реально устраивался в выбранную организацию — шоферил, архивировал и ездил проводником — а потом всё это детально описывал.
Между прочим, неплохо.
Я читал «Архив», дядя писать умеет, и весьма смачно.

Владимир Амлинский (1935–1989).
Была такая развесёлая компания гениев прорвавших. Чего прорвавших можно спорить, но явно что-то изменилось и в литературе, и в обществе, после публикации их произведений. Аксёнов, Кузнецов, Гладилин. Вот Амлинский, в принципе, из этой же компашки.
Я читал у него «Нескучный сад». Да, это всё та же доверительная интонация «исповедальной прозы», но я её люблю. Вообще городская интеллигентская проза — моё.
И ещё, у этих ребят, не сумевших повоевать в силу возраста, война всегда слышна. Если не всегда, то часто. И это надо ценить.

Тут можно было бы написать про юного гения Гладилина, но он мне не кажется забытым.

Юрий Рытхэу (1930–2008).
Представитель национальной (в данном случае, чукотской) литературы.
А они писать умели (не конкретно чукотские писатели, а вообще народные).
Если мне память не изменяет, он сам себя и переводил. Я извиняюсь за дурацкую шутку, но когда сталкиваюсь с автопереводом, с этаким литературным гермафродитизмом (это и есть шутка), всегда думаю, бабла что ли хотели нарубить в два раза больше?
Да и внешний вид у него нормальный. Для меня это немало. Писатель должен выглядеть, как писатель — слегка чокнутым и одухотворенным сквозь отвращение.
Так что там всё хорошо и с сюжетом, и с языком.
Каких-то ярких хитов я у него не помню, но пару книг читал, и впечатление осталось приятное, типа достойное чтение.

Юлиу Эдлис (1929–2009).
Есть люди, что родившись на окраине советской империи, южной, понятно, в той или иной степени, обрели очаровательные зигзаги в биографии. Эдлис родился вообще в Румынии. Окончил французский! (вот они пошли очаровательные зигзаги) лицей. А потом тбилисское театральное училище. А умер, как и полагается советскому классику, в Переделкино. (Все, кто померли вне Переделкино, советскими классиками считаться не могут. Поэтому, кстати, Полякова называют «последним советским», потому что из Переделкино ни ногой). 
Я у него читал роман «Антракт». За вычетом всего советского слегка фригидного антуража — хороший текст (хотя сейчас, уже появилась прелесть и в советском антураже).

Чабуа Амирэджиби (1921–2013).
Долгожитель, как полагается.
«Дата Туташхиа», ребята, прекрасный роман. Прекрасный и всё. Он сделан так — сначала идёт новелла, а в конце вывод. По принципу басни. Допустим, Туташхиа наказывает негодяя, а в финале Ватсон у него спрашивает, зачем ты с ним связался, не насрать тебе? Нет, отвечает Туташхиа, ни в коем случае. Если мы ему не скажем, что он негодяй, он так и будет дальше жить уверенный в своей бронебойной привлекательности. В том, что так можно.
И это прекрасно.
И зря нас с Грузией поссорили.

Суперзвезда обзора Ахто Леви! (1931–2006).
Этому и сочинять ничего не надо — просто описывай собственную биографию, которая ни в сказке сказать, ни один милиционер не поверит.
Что он, собственно, и делал.
А биография такая (я вкратце и по памяти). Родился мальчик на дальней мызе на каком-то эстонском острове. Был призван в конце войны в гитлерюгенд и служил в аэродромном обслуживании. (Если кто не в курсе, то из 73 стран, существовавших на карте в то время, 15 воевали за Гитлера). Потом ему, как полагается, дали 25 лет лагерей, но он сбежал. А сбежав, примкнула к лесным братьям. А примкнув к лесным братьям, убил командира банды за то, что тот, в свою очередь, убил отца Леви. Затем юноша сдался. И получил какие-то немыслимые сроки. И, по слухам, «поднялся» в лагере до вора в законе. 
А потом! Ребята!
Потом он вышел и стал советским писателем!
И выпустил автобиографическую книгу, которую экранизировали.
А вы толкуете про СССР — тюрьму народов.
Вот названия его произведений:
«Записки серого волка»;
«Бежать от тени своей».
Уже хорошо.

Я все это читал — познавательно.

Инна Гофф (1928–1991).
Представительница прекрасного пола. Опять же, певец моей любимой городской интеллигенции.
Характеристика такая:
Дал я как-то своей маме почитать книжку Инны Гофф, потом спрашиваю, понравилось? А как же, отвечает моя мама, она такая ленинградская, там же всё про меня.
Сам я её читал мало — так получилось, но вспомнить надо.

121. Я очень любил Серёгу Тягунова.
Мы познакомились триста лет тому назад на работе — в кукольном театре, где оба трудились монтировщиками сцены. Точнее, я сначала мОнтером, а потом осветителем, а Серёга всегда монтировщиком. Вообще, это интересно и у меня навсегда осталось теплое чувство к театральной тусовке (хотя такого слова тогда ещё не было, по-моему). Мне откровенно нравился образ жизни, сложившийся у нас. Постоянные встречи, беседы заполночь, прекрасные люди, Крымский портвейн, книга Феллини «Делать фильм», сигареты «Астра», «Космос»* и чернильная, как кровь Белинского, Чашма**.
Серёга брал интеллектом, начитанностью и эрудицией. Он был старше лет на пятнадцать и успел накопить большой багаж подпольных знаний. От него я впервые услышал множество имен. «Лейтенант Неизвестный Эрнст», «Затоваренная бочкотара», Стасис Красаускас, Северянин, Дезик Самойлов, Колчак — герой России, барон Врангель — теоретик минного заграждения, и так далее. Учитывая, что это был одна тысяча восемьдесят четвёртый год — меня впечатляло. И вас бы впечатлило, а нынешним не понять. Плюс язвительный и умный юмор, что всегда очаровательно. Плюс захватывающее прошлое, о котором он мог рассказывать неутомимо.
Ещё у Сереги в доме хранилось много замечательных, а порой уникальных вещей. Например, подшивка журнала «Нива» за тринадцатый, что ли, год. И за четырнадцатый, и ещё, и ещё. Курительные трубки. Шпаги и эполеты. «Майн кампф», чуть ли не довоенного издания, номерной том (это когда издают ограниченным тиражом, каждой книге присваивают номер, и все они учитаны). Или первое родное французское, понятно, издание романа «Граф Монте-Кристо» с экслибрисом князя Одоевского. Или, во что сейчас плохо верится, сборник стихов Лермонтова с его автографом одной из многочисленных красавиц-прапрабабок Сергея. Или, чёрное от впитавшихся в обложку и листы нескольких веков, «Юности честное зерцало»***.
Всё это были вещи ценности и цены запредельной, почти космической. То есть том Лермонтова с его собственноручной надписью, это как Гагарина поцеловать в пыльный шлем скафандра. 
А если вернуться к родственникам, тёткам, бабкам и двоюродным сестрам, то все они, это традиционное для дореволюционной России бабье царство, отвечающее за воспитание подрастающего поколения, за его нравственность и благородство и умение учиться, все они были сплошь провинциальные интеллигентки. Учителя из Саратова, музыкантши, художницы и домохозяйки, и, поверьте, нет на свете прекраснее людей, чем русские провинциальные интеллигенты.
Его родители были лежачими, полупарализованными больными. Мама, капитан фронтовой разведки, и отец инженер, работавший с легендарным Ростиславом Алексеевым. Оба много курили, исключительно «Беломор». Иногда выпивали по рюмке, когда мы им приносили. Собственно, только это они могли самостоятельно делать, всё остальное за них выполнял Серёга. Кормил, мыл, делал уколы, стирал постельное белье. Изредка я ему помогал.
Он много рассказывал о своих друзьях, среди которых были личности исключительно выдающиеся и знаменитые. Поскольку разговоры проходили всегда за бутылкой, а то и двумя, мне казалось, что Серёга слегка поэтизирует действительность. Нет, не врёт, а приукрашивает серую ткань. Тонкой серебряной ниткой весёлого ума. Уж больно много он знал звёзд, суперзвёзд и мега-светил. Допустим, легендарного в девяностые художника, вместе с перестройкой вынырнувшего из глубокого андеграунда и начавшего активно продаваться на запад и восток. Или нашего земляка, тоже художника, но уже легендарного фильма, или… да много кого. И обо всех говорил запросто, как о близких друзьях-собутыльниках, не чаявших в нём души.
Но без панибратства. В нём вообще его не было. Спасибо провинциальным интеллигенткам из дворян. У него был отличный стиль. Как у Вики Некрасова. Они были похожи — офицерские усики, белогвардейская крымская худоба, не нынешнее обаяние воспитания.
Он был свидетелем у меня на свадьбе. На фотографии так и смотрелся — недобитый врангелевец или дроздовец — я не специалист.
Потом наступили другие времена.
Серёга умер, и это отдельный разговор, а я стал или, точнее говоря, меня стали знакомить с разными людьми. В том числе и с упоминаемыми Серёгой в разговорах звёздами.
И всё оказалось правдой.
Художник, которого я осторожно, чтобы не оскорбить память друга, спросил, вы ведь были знакомы с Тягуновым?, поразился. Знаком? Да это был мой близкий и надёжный друг! Его смерть стала для меня тяжёлым ударом!
Музыкант, кивнувший головой.
Валера, расплакавшийся, когда я ему рассказал о смерти Серёги.
Ещё художник.
Прекрасный актёр.
Ещё всем известный персонаж…
И ещё…
И ещё…
В общем, всё — оказалось правдой.
Абсолютно.

* Два варианта — дорогой и дешёвый, или что было в продаже — то и курили.

** Вино креплёное, нам нравилось.

*** Книга времён Петра Первого, не знаю, сколько стоит, думаю — сумасшедших денег.

4120. Все последующие любови только проценты от той первой настоящей. Какая-то семьдесят, какая-то тридцать пять, а какая-то девять с четвертью.
Ты всегда хотела самого лучшего. Огромный дом, огромную машину, огромную семью (нет, бесконечно рожать детей ты не хотела, по крайней мере, не со мной), огромный доход. Лучшего мужчину, самца. Самого-самого. Да?
В школе им был я.
Потом ты решила, что я им быть перестал, и откинула меня как перчатку, может быть, я себе льщу — как использованную ступень. Тебе надо было лететь дальше.
Ты полетела.
А может, всё было не так, и не надави я изо всех сил, ты бы никогда не вышла за меня замуж, а сразу бы рванула к богатым и знаменитым.
А может быть, мы были слишком молоды, чтобы беречь свою любовь. Она была. Я видел её в твоих глазах неоднократно.
А может быть…
Что гадать, чужая душа — потёмки. Даже душа бесконечно любимого человека.

Недавно мне попалось стихотворение Андрея Вознесенского:
«Сказала: «Будь первым» — я стал гениален,
ну что тебе надо ещё от меня?».

Действительно, что?

10000000000. Все цитаты из Вэя У Вэя даны в переводе Натальи Гориной (я надеюсь).

А. «Вэй У Вэй (Wei Wu Wei, 14.09.1895 – 5.01.1986) — псевдоним человека, написавшего в период с 1958 по 1974 гг. серию бесценных книг, разъясняющих все тонкости учений недвойственности — не только адвайты, но и буддизма (чань и дзэн), и даосизма.
Настоящее имя этого неординарного человека — Терренс Грей (Terence James Stannus Gray). Он родился в Англии в семье богатых ирландских аристократов. Учился в самых престижных заведениях Англии — Итоне и Кембридже, но с учёбой у него не заладилось — Итон он покинул через два года, а его учёбу в Кембридже прервала война.
Тем не менее, его личность невероятно многогранна — он был учёным и писателем, исследователем, египтологом, историком, публицистом, писал пьесы для театра, был театральным режиссёром, продюсером и директором, виноделом, владельцем скаковых лошадей, путешественником и мистиком»*.

* Взято с сайта «Куб.ру».

Приложение 1.
Без комментариев.

Рассказ Цой жыф.

             1.
             Мой младший брат, погибший девятнадцать лет назад (в двадцатичетырехлетнем возрасте), со школьной скамьи дружил с Сашей Л. С которым и я, в свою очередь, находился в теплых отношениях, и даже пару раз выпивал на природе. В компании с еще одним Александром – Александром К. – уже моим близким и любимым другом. Выпивание между двумя Сашами у нас не считалось удачным стечением обстоятельство (слишком часто происходило) для загадывания желания, поэтому я и не загадывал.
             Потом первый Саша умер. И эта смерть произвела на меня тяжелейшее впечатление – мне было невыносимо жаль друга моего брата.
             А узнал я о его смерти стороной. Микрорайон у нас маленький и кто-то около магазина рассказал мне о случившемся. А личная моя и родная мама, на вопрос, почему она не сообщила мне о несчастье (будучи близкой подругой матери умершего Саши и их соседкой), ответила, мол, ты так все тяжело переживаешь (особенно, находясь в подпитии), что я решила лишний раз не расстраивать.
             Ну ладно.
             Стали мы дальше жить. И моя жизнь, выскочив с накатанной алкогольной колеи (после хорошего пинка), покатилась совсем по другим рельсам, и надолго (если не навсегда) развела с прежними товарищами. То есть, вот живут они на своих законных местах, и мне от этого хорошо, видимся мы редко, перезваниваемся чуть чаще, но сознание того, что они есть, очень улучшает мое настроение.
             Например, Сергей Т., друг моей юности, один из самых ярких и важных людей в моей жизни.
             Ну, не видимся, бывает, у каждого свои дела, и так далее. Немного, конечно, странно, – ни звонков, ни приветов, но в жизни и не такое случается.
             Или Зу-зу Садофьев.
             Или дедушка Худабердыев, который любит повторять слова, сказанные в разговоре, чтобы усилить резонанс от мозга собеседника.
             Или, уже упоминавшийся выше Александр К., позвонивший мне три дня тому назад и сказавший, буквально следующее – Мне бы хотелось с тобой выпить. А на мой ответ – Саня, дык я же ж… Молвивший – Пошел ты в пень, – и отключившийся.
             На следующее утро я ушел на работу как ни в чем не бывало, а вечером мне позвонил его одноклассник и рассказал о том, что Саня покончил с собой. Вскрыл вены. Вечером, потому что я забыл дома телефон. Первый раз за три года работы в книжном магазине, я оставил аппаратик в коридоре на тумбочке. А так, одноклассник Сани – Олег К. – позвонил бы мне еще днем. Тогда, когда узнал о трагедии. О которой ему сообщил другой товарищ моего погибшего брата – Саша А., мать которого живет в одном подъезде с Александром К.
             Я же говорю, маленький здесь микрорайончик – все друг друга знают, и новости распространяются мгновенно.
             На следующий день, немного очухавшись, я тоже стал горевестником, и позвонил сначала Зу-зу Садофьеву, который на страшную новость реагировал так – Что, допился?, и навсегда (я сейчас так думаю) вылетел из списка моих респондентов. Потом, дедушке Худабердыеву, сказавшему – Боже мой, мы все в полном говне, Олега, в полном. А потом Сергею Н, не менее замечательному и дорогому для меня человеку.
             Сказал – Саша умер, похороны завтра, встречаемся в два часа, остановка «Медицинская», здание судмедэкспертизы, морг. Да – ответил Сергей Н. – я знаю, где это, мы оттуда Сергея Т. забирали. Я сначала подумал, что ослышался, переспросил – кого? Сергея Т. – подтвердил Сергей Н.
             Когда?
             Ну… так года полтора назад.
             А почему я об этом не знаю?
             Мы всем звонили…

             (Я все понимаю, но для меня Сергей Т. умер только что, сейчас, две минуты назад, когда я нажал на кнопку телефона, заканчивая разговор. От отчаянья и жалости к себе, я сказал, желая еще больше растеребить рану – ну, сука, два мертвых друга по цене одного).

             Еще кое-кому звонил, все очень сочувствовали, но на предложение приехать завтра на вынос, отвечали – постараюсь, не смогу – работа, даже не знаю и т.д.
             А затем уже мне звякнули из издательства и обрадовали – книга (сборник рассказов, что печатается в местной нижегородской типографии) будет готова завтра. То есть, ее положат под пресс, она высохнет, и специальный человек начнет распространение по магазинам.
             Завтра, в день похорон Саши, не дожившего до ее выхода. А как он этого хотел. Вообще, есть ощущение, что тех, кто больше всего желал увидеть мою книгу в руках, остается все меньше и меньше. Отец, брат, Саша, Сережа…
             Вечером поговорил по телефону с мамой, рассказал про Александра К., про Сергея Т., и мама слегка повинилась, призналась, что ей звонила по поводу смерти Сергея Т. Лена М., и просила мне передать как, когда и где. Но мама пожалела мои чувства (см. про Сашу Л.).
             (Вот что значит, Серега не из нашего района, а с другого конца города, иначе бы через, максимум, пару дней донесли весть).
             Я маме сказал, что она права.
             И отправился в ванную.
             Кроме мамы звонили друзья и просили меня об одном, применяя альпинистский термин, – только не сорвись.
             Несколькими предыдущими годами жизни, я это заслужил.

             2.
             В день похорон с утра я пошел в спортзал. Подумав, что уже много раз пытался заливать горе водкой (но ничего хорошего из этого не получилось), решил попробовать по-другому, противопоставить ужасу физическую нагрузку и ясную (по возможности) голову. Но я погорячился, потому что организм делать ничего не хотел. Я сидел на скамье для жима и думал о том, что Саша накануне принес пакет с вещами (рубашки, джинсы, еще что-то) Леше Т., а мать Леши Т. не взяла, ответила – нам ничего не надо – и захлопнула дверь. Саня оставил пакет, повесив его на дверную ручку. Или о том, как  уже его мать (Саши), заявила, что не желает устраивать поминки и поить «этих алкашей».
             И еще много о чем.
             Например, о его мечте поплавать с дельфином.
             Или бухнуть в отеле «Ритц» (не знаю, есть ли сейчас такой), где бухал Хемингуэй, к слову писатель плохой.
             Или состариться около родного подъезда за бутылкой красного на доминошном столе.
             В общем, не занималось мне совершенно, пошел я под холодный душ, после душа переоделся и поехал в морг, закинув рюкзак со спортивной одеждой домой. Приехал раньше всех, забрел на территорию, минуя бетонный забор старых гаражей, подобрался к моргу, и увидел, как два молодых чувачка катают по бетонному пандусу полностью обнаженное желтое мертвое тело. Не знаю с чем сравнить… как убоину, падаль, мясо. Это был не Саша, конечно.
             Постоял, подождал, стали подтягиваться люди. Подтягиваться и делиться на группки, кучки. Вон группа товарищей его последних двух-трех лет жизни. Группа школьных друзей, группа кровных родственников, группа коллег. Между группами ходил Сашин сын – высокий двадцатитрехлетний красавец.
             Я знал практически всех.
             Единственно, было мало женщин, то есть их почти не было.
             Ни ровесниц его матери, ни наших.
             Ни прошедших любовей, ни нынешних (которые, видит бог, были).
             Одни мужчины.
             Как будто стая старых псов хоронит одного из своих.
             Особенно, эти самые товарищи последних лет, – сдержанные, собранные, деликатные алкоголики-джентльмены с красными букетами и медным цветом лиц. Они всегда умели вести себя безупречно на похоронах и поминках.
             Когда приехали на кладбище и вылезли из машин, увидели бесконечные ряды крестов, воткнутых в могильные холмики. Кладбище новое, нет каменных надгробий, ровно в ряды стоят деревянные свежие кресты. До горизонта. И никого живых кроме нас. Вроде, только что кончилась большая война.
             Мертвых больше чем живых.
             И грязь по пояс.
             Березки.
             Могильщики с лопатами…
             Пошли к могиле… точнее поплыли в грязи (не все, некоторые так и не решились).
             А потом мы поехали домой. И наш общий с Сашей кореш Алексей С. сказал, что девятый день выпадает на день рождения Саши.
             И мне было неприятно это ненужное совпадение.

             3.
             Можно еще добавить, что спустя пару дней я вышел на «пьяный угол» и поставил братве пару пузырей водки за помин Сашиной души (вступив в виртуальный конфликт с РПЦ, якобы, запрещающей поминать самоубийц). А поюзав свой телефон нашел сообщение – «этот абонент (Саша в день смерти) звонил вам». И встретил всех, кому хотел рассказать о его смерти. Как по заказу, в течение полутора дней увидел на улице, в самых непредсказуемых местах, и Андрея Ж., и Владимира И., и Сергея К., и Николая Л.
             Кстати, Сергей К. (вместе со своей подругой, легендарной Ириной З., наводящей оторопь на местных алкашей умением пить неразбавленный спирт без закуски и запивки) и Николай Л. были очень расстроены известием и выразили огромное сочувствие.

             4.               
             Согласно нашей легенде, Саша, много лет в молодости проживший в Санкт-Петербурге и вращавшийся в рок-н-рольных кругах, был знаком с Цоем.
             А Цой жив.
             Значит и Саша.

Приложение 2.
Девять рассказов*.

* Совпадение с Сэлинджером случайно.

«Девять рассказов» — художественная (в том смысле, что выдуманная. Не будем тут вдаваться в филологические дебри, что считать художественных текстом, что документальным, и какова мера фантазии в основном произведении, больше относящемся к мемуарам или эссе, чем к чистой художественной прозе) иллюстрация к основному тексту.
Все рассказы имеют яркую биографическую основу, в общем, понятно из какого сора растут стихи, не ведая стыда (иногда, конечно, ведая).

Рассказ первый.
Арнольд

Среди нас, четырёх сторожей-дворников детского сада, есть дивный персонаж по имени Арнольд. Человек с недостаточной философской парадигмой. Или, говоря проще, не приемлющий императив. По крайне мере, так утверждает детсадовский сантехник Леша Маштаков.
Арнольд отказывается убирать вверенную ему территорию. Тут надо заметить, что весь детский сад поделён на четыре части, по числу дворников-сторожей, и каждый убирает свою. Участок Арнольда самый ответственный — плац перед главным входом и кусок дороги там же. Вот его он и не убирает. Плац интенсивно зарастает огромными сугробами, в которых пробиты узкие тропинки. Пробиты мной или Гошей Сизовым или уже упоминавшимся Маштаковым. Мы делаем за Арнольда его работу. Дружно и слаженно. По приказу-просьбе нашего непосредственного начальника — завхозихи.
Уберись там за него, как бы между прочим, просит меня завхозиха Галатея, звоня вечером на мобильник. В смысле? Законно удивляюсь я. «В смысле» этот козлик убираться не хочет. Это ещё почему? Начинаю волноваться я. Утверждает, что он сторож, но не дворник. Вы его не оформили дворником? Ещё как оформили… не меньше, чем вас всех…
Тут наш разговор, в одностороннем порядке, моём, заходит в тупик. Но не в случае Галатеи. В общем, поговорите там с ним по-мужски, может быть, он вас послушает, просит завхозиха, имея в виду нас — оставшихся троих сторожей. Пожёстче. Я спрашиваю, а вы с ним говорили? Конечно, неоднократно и прямо в кабинете заведующей. И? «И» — ничего, со всем соглашается, кивает головой, и палец о палец не ударяет… да ты и сам видел…
Это правда — я видел.
Я в прошлую смену нарезал пять или шесть дорожек сквозь его залежи. От двух уличных калиток к двум подъездам, плюс соединил их между собой, плюс к входу в «английскую» группу, где дети языком занимаются, плюс… уже не помню куда… А! Вспомнил! К служебному входу. 
Арнольд пришёл в наш дружный и крепкий, как слоновая кость коллектив позже всех. На место уволившегося Димона. Чувак с простой русской фамилией и не очень стандартным именем. (Если открыть журнал сдачи-приема смен бывших и нынешних сторожей, то поражает подбор фамилий — синодик наших православных, затёртых, посконных: Сизов, Фомин, Еремкин, Пушков, Кузин, Пухонин). Его смена следующая за моей. Арнольд никогда не опаздывает, всегда трезв и изысканно вежлив. На все мои предложения научить его обращаться со снегоуборочной машиной, отвечает, что предпочитает кидать снег лопатой. Вообще, корректный пацан. Невысокий, изящный, с крепчайшим пролетарским рукопожатием, всей ухваткой похожий на Арамиса, который, в свою очередь, похож на молодого поэта Наймана. Предпочитает лопату и не делает нихрена.
А как приятно убирать снег красной китайской, тарахтящей и чихающей штуковиной.
Идёшь весь в ледяной коросте, штаны не гнутся, пальцы в перчатках тоже, с бороды и бровей свисают сосульки, из примёрзшего насмерть сопла хлещет перемолотый как мука снег и летит куда ветер подует. Чаще всего на окна групп, залепляя их наглухо, а с первым солнышком красиво сползая вниз. Хуже, когда на участки перед верандами, тогда скандалят воспиталки. Встречные дети с восторженным визгом, сначала забежав, а потом выскочив из-под струи, орут: «Дед Мороз! Дед Мороз!». Самый смелый мальчик, с румянцем во всю харю, кричит, расставив руки, дядя, фигани на меня! Я с наслаждением фигачу. От мальчика из сугроба торчат только заячьи уши, пришитые к его вязаной шапочке. Даже, скорее, лежат поверх. Но лежат бодро.
Я иду дальше.
Мотор тарахтит.
Солнце светит.
Дети орут.
И вот от этого счастья отказался Арнольд.
А спустя неделю вообще отколол номер. Я был на второй работе в музее, и в тот момент, когда сосредоточенно думал об улучшении экспозиции, посвящённой Джону и Йоко, а основой её являются их вязаные фигурки — синяя и белая, мне позвонила завхозиха и сказала, так, этот на работу не вышел, сегодня за него Лёша, а завтра, получается, выходишь ты.
Да ёпрст! Ответил я. Мало того, что мы за него, за тот же хрен без соли, снег гребем, так ещё теперь и в свои выходные выходи?! Да ещё на сутки?! А что ты хотел? Поинтересовалась Галатея. Справедливости, наивно попросил я. Вот когда будешь получать шестьдесят тысяч вместо шести, тогда и получишь.
Здесь мне возразить было нечего, и я спросил, несколько сбавляя тон, что, всё-таки, у вас там произошло? «Что-что», позвонил за час до смены, даже не позвонил, а прислал смс: «на работу ни приду расщитайте меня»… через «щ»… представляешь? Да. Ну вот… Давай, выходи завтра… не подводи коллектив...
И я, конечно, вышел.
Не подвёл.
А какие ещё варианты.

Рассказ второй.
Театральный рассказ

Тогда было нормальным давать одежду на прокат или меняться «на понос». По крайней мере, в наших кругах. Епифанов вообще однажды, выходя с вечеринки и не найдя в гардеробе своего плаща, взял первый приглянувшийся. Впоследствии, на улице, на свету, оказавшийся дивным джинсовым пальто с теплой подкладкой и поясом. Собственно, из-за него всё и произошло. Из-за Епифанова, а не пальто. Хотя и из-за пальто тоже.   
Епифанов выменял на время у Сашки дублёнку. Но перед этим украл пистолет Макарова, который мне пришлось возвращать. Он утверждал, что не украл, а «взял на время». Хозяева, точнее муж Епифановской любовницы Любы, заявлял противоположное. Я сходил к Любе и её мужу домой и, как сумел, урегулировал проблему. Пистолет мы вернули. В те времена, это было не редкость. Наличие пистолета у мужчины, именующего себя «бизнесменом». Просто «бизнесменом», «реальные бизнесмены» появились позднее. Муж Епифановской любовницы Любы, себя таковым именовал и пистолет, соответственно, имел. После этого Епифанов попросил меня, давай махнёмся куртками? У меня была, как я по старинке думал, замшевая зимняя, но умные молодые люди, сказали, что это нубук. У Епифанова, упоминавшееся джинсовое пальто. Епифанов был выше меня на полторы головы, а пальто на нём сидело как влитое. Не подойдет оно мне, ответил я Епифанову, велико, точнее длинно. Он согласился и выменял у Сашки дублёнку.
И загулял.
Потому что был закодированный.
Точнее, он раскодировался при мне на раз.
Но я не знал, что он закодированный и, возможно, это частично меня оправдывает.
Накануне Епифановская любовница Люба дала Епифанову денег на это дело и за руку отвезла к какому-то шарлатану, а их тогда расплодилось не счесть. «Накануне», это недели за две до описываемого случая. Все две недели Епифанов честно почти не пил. А в пятницу после работы, мы зашли с ним в кафе «Театральное» и заказали два «постопятьдесят», один бутер с селёдкой и попить.
Мы любили кафе «Театральное».   
В основном, за название.
Мы тогда работали на внутренней отделке помещений новоявленного банка на центральной улице города и по пятницам — святое дело — заходили остограмиться в кафе. Остограмиться, это было, для начала по сто пятьдесят водки, а дальше, как получится. Предыдущие две недели Епифанов увиливал, но я, утомленный ударным трудом, этого не замечал.
Заказали и выпили, причём Епифанов даже не поморщился, несмотря на все шаманские примочки псевдонарколога с кодировкой личным числом, по-моему, у Епифанова оно было — семь. Или шестьдесят семь, сейчас уже не помню. Махнул, крякнул и попросил ещё. После второй он мне и рассказал про кодировку. Я схватился за голову, потом за бутылку, в общем, мы с ним тогда так налушпендились, что я не помню, как дома оказался. Причем, один. Епифанов ночевал у меня в подъезде на грязном бетоне, около двери на улицу. Утром его разбудили трудящиеся, спешащие на работу, и он постучался ко мне.
Мы похмелились творогом.
Потом было заимствование пистолета на время. И обмен верхней зимней одеждой. В результате которой Епифанов ушёл в запой в Сашкиной дубленке, а Сашка стал появляться на своей высокооплачиваемой работе в старом каком-то полупендрике. А не в джинсовом пальто, отнюдь. Пальто к тому времени было забыто в очередном ресторане. Епифановым, не Сашкой.
То есть Епифанов сказал, Санёк, будь другом, дай дублёнку на вечерок, мне к бабе сходить? Сашка и дал. Взамен получив серое советское пальто-не поьто, куртку- не куртку, а так — изделие, к которому больше всего подходило официальное определение «верхняя мужская (тоже хрен его знает, в том смысле, что, может, и унисекс, хотя тогда такого термина не было, но уж больно одежда была никакая, асексуальная, без яркой гендерной окраски) зимняя одежда». 
Надел на себя Епифанов дубленку Сашкину и преобразился.
Она ему шла. Даже больше, чем хозяину. Не так как джинсовое пальто, но тоже — вполне. Солидный такой мужчина. Высокий, красивый (бабам он нравился страсть), без головного убора как поэт, фантазийный и победительный. Трагичный. Страшно одинокий. Постоянно окружённый людьми.
Короче, ушёл в запой красивым.
Мы его с тех пор, считай, и не видели.
На работе он не появлялся.
А Сашка зиму так и дохаживал, в этом полупендрике. Потом, вроде, что-то новое купил. Кажется, приличный чёрный бушлат в нью-йоркском стиле раннего Лимонова.
И претензий Епифанову не предъявлял.
Всякое, сказал, бывает, чем же тут Серёга виноват?
Серёга — это Епифанов, конечно.
А Санёк он и есть Санёк.

Рассказ третий.
Полубоярова

Она врёт каждым словом, мадам Полубоярова. Широкая, как рыбацкая плоскодонка, шуршащая платьем-парусом. На ногах сапоги гренадёрского размера, на голове — вавилоны. Пальцы в дешёвых перстнях, я не видел, точнее, никогда не обращал внимания, но думаю — в них, должны быть. У таких пальцы всегда в крупных перстнях. Заходит — улыбается, уходит — смеётся. Душка, в общем.
Она хорошая, просто бесит меня дико.
Своей ложью. Хотя это не ложь. Это её мир. В нём она права, элегантна и справедлива. Как мы все в своих мирах. Нормальная шиза.
Видит чёрное, говорит белое, ты её поправляешь, она удивляется, а разве я не то же самое сказала?
Но ведь это «белое» в нашем нормальном мире, а в её — «чёрное». Или синее. Или фиолетовое. Или какая разница, главное, она так видит.
У нас директор тонкий интеллигентный человек в очках с мощными диоптриями, измученный и издёрганный повседневностью. На работу приходит, когда захочет, но каждый день. Или не каждый, но по возможности. Или как получится. В общем, творческая неординарная личность.
«У нас», это в бюро. Лучше так — Бюро.
Мы располагаемся каждый за своим столом. Перед нами мониторы, за нами — зарплата. По бокам коллеги.
Иногда я отвлекаюсь, смотрю на сидящую слева от меня Ленку Голлидэй, похожую скорее (как в известном анекдоте) на симпатичного мальчика, чем на страшную девочку, и думаю, что, возможно, мир и, правда, бисексуален. Недаром же Шекспир писал: ту би или не ту би? Вот они — би.
Потом сосредотачиваюсь на текущих делах.
Пытаюсь сосредоточиться.
Полубоярова иногда приносит нам работу, «подкидывает халтурку» (ненавижу эти уменьшительно-ласкательные!) и дружит с директором.
Не факт, что и он с ней.
Иногда вместе с мадам приходят какие-то непонятные личности, и тогда Полубоярова устраивает экспресс-экскурсию по нашему крохотному офису. Директора сейчас нет, говорит она в таком случае, потому что сегодня четверг, а четверг — это единственный день, когда у него выходной (наглая ложь).
Дальше она поводит рукой в сторону стены, где у нас развешаны всевозможные дипломы в застеклённых деревянных дешёвых рамках. Она говорит, все эти похвальные грамоты висят здесь просто так, для антуража, вы ведь понимаете? Не обращайте внимания, Полубоярова заговорщицки, по-свойски смеется…
И это наглая ложь.
Я стискиваю зубы, чтобы не вякнуть чего-нибудь неподходящего. Все дипломы, благодарности и прочие поощрения заработаны нашим коллективом в кровавой и беспощадной борьбе с другими капиталистическими акулами в океане мелкого и среднего бизнеса.
Обидно.
Она продолжает врать, а мне наконец-то удается включиться в работу. Но всё равно, вглядываясь в монитор, краем уха, я слышу её бормотание, которое бесит и мешает полноценно трудиться. Заткнись и уйди, мысленно молю я Полубоярову. Она не внемлет.
Обвиняю я только себя.
Всегда и только.
И потому, что где-то в самой глубине души считаю, что она несчастное и очаровательное существо (а как же иначе?), и потому, что так принято. Большинство знакомых воспринимает меня как гуманиста, любящего и понимающего людей. Сострадающего. На самом деле, это не так. У меня нет ни малейшего сочувствия к Полубояровой. А то, что якобы есть, то, что видится, я выдавливаю из себя на поверхность по капле, как Чехов выдавливал раба. Выдавливаю, потому что от меня этого ждут — Дима Никитин должен быть отзывчивым и интеллигентным. Так меня воспринимают люди. Такой создался образ. 
Но, мне кажется, я об этом уже говорил.
По выходным я хожу в кино в ближайший к моему дому торговый центр. Там покупаю билет в маленький кинозал на последний ряд, сажусь и смотрю фильм. Мне все равно какой, я готов смотреть всё подряд. Даже российское. Последний раз рядом со мной сидела одинокая молодая симпатичная барышня с ведёрком попкорна. Тогда я утешился — моё одиночество по сравнению с её — семечки. Я не барышня, не молодая, не симпатичная. Чего мне ждать…
Ещё я часто думаю о подступающей старости. О том, как это будет.
Моя семидесятипятилетняя мама говорит, в шестьдесят пять — можешь всё, в семьдесят — почти всё, в семьдесят пять — сначала думаешь, сумеешь ли — потом делаешь. Она имеет в виду, оцениваешь свои силы.
Я прикидываю (не в первый раз), сколько лет мадам Полубояровой. Определить трудно, но однозначно, гораздо больше, чем мне, и ничего — жива, здорова, всепобеждающа. Убедительна. Самодостаточна (вот ещё ненавистное слово, после «энергетики» на втором месте).
Завтра новый рабочий день. Я жду и не жду его одновременно. Утром встану, почищу зубы, побреюсь, доеду на троллейбусе до офиса, поднимусь, войду, усядусь за свой стол и начну работать. Потом придет Ленка Голлидэй, потом Павлик Плохов, следом Павлик Башмаков, а ближе к обеду мадам Полубоярова.
Придёт и начнет врать.
А я ненавидеть.
И молчать.
Хотя мне не семьдесят пять лет. Но у меня ощущение, что я уже. Сначала думаю, а потом делаю.
Или не делаю.
Не делаю, конечно.

Рассказ четвёртый.
Рабочий момент

Он мне сказал, я шесть лет сплю на кухне, на каком-то драном топчане, с тех пор как родилась дочь… то есть она с матерью в комнате, а я на кухне. Напиши об этом рассказ.
Но лучше по порядку.
Когда умер мой друг Саша, на его месте осталась огромная чёрная дыра, засасывающая в себя мою жизнь. Я ощущал это постоянно. Шёл на работу в детский сад по мосту через огромный овраг между Третьим микрорайоном и Кузнечихой, и чувствовал. С обеих сторон, отгороженная невысокими и хлипкими перилами, простиралась ледяная бездна, несоответствующая реальной высоте. В эту бездну, можно падать бесконечно, с моста — несколько секунд. Шёл из детского садика домой — тоже самое.
Да и вообще.
А тут он.
Мы беседовали в жанре интервью для непечатного органа, в котором он тогда работал. Но прежде, когда я увидел его во дворе музея, меня поразило сходство с Сашей. Не то чтобы внешнее, нет, хотя что-то было, мелькало в мощной голове кентавра, в фигуре завсегдатая портовых кабаков. И не в манерах, не в моторике, а в чем-то более общем и основательном. Они были сделаны по одной матрице. Безусловно, с некоторыми изменениями. С разной деталировкой. Человеческих типов, даже лиц, на планете меньше, чем непосредственно людей, поэтому у всех, где-то есть двойник или тройник. Я своих видел (или это я их?).
Я подумал тогда, может быть, он мне послан взамен.
Хотя…
Потом мы записывали видео, уже для печатного органа, где он работал чуть позже. Он пришёл в музей, водрузил на треногу камеру, и я рассказал о паре-тройке книжек с музейной полки. Рассказывай только про отечественных авторов, попросил он, про зарубежных не надо — нарушение авторских прав, то-сё, короче, в Фейсбуке не пройдёт.
Я рассказал про отечественных, он смонтировал и повесил видео. Люди его посмотрели, он счёл, что количество просмотров вполне приличное, и можно записать ещё парочку, а лучше сделать постоянную рубрику: «Литературные четверги с Олегом Макошей». Мы записали ещё два сюжета, но они в интернете не появились.
Ничего страшного, подумал я, не в этот четверг, так в следующий.
Но и в следующий они не появились.
И в следующий.
И ещё.
А потом я уже перестал ждать и волноваться.
Чего ж теперь.
Только как-то встретив его в музее, спросил, что с видосами?
Понимаешь, ответил он, они как-то попали в «долгий ящик», такое бывает, но я всё сделаю, как только разгребу актуальные дела. Ладно?
Ну и хорошо, ответил я, и попрощался.
Вообще, в невольно подслушанном мной разговоре его с Андреем Ивановичем Киселёвым, он показался мне тонким, компетентным и ищущим. Был такой термин, если я ничего не путаю. Во времена моей юности. «Ищущим», значит, не застывшим в рутине как в магме, а двигающимся вперёд, постоянно прощупывающим направления профессионального развития. Сейчас бы сказали, «и личностного роста», но меня тошнит от этого профанацкого говна. Все вышеперечисленные качества, тщательно скрывались им за маской усталого романтика и брутального подранка.
Ещё он бравировал своим возрастом. Средним. Не пожилым, отнюдь. Он был младше меня. Но это тоже защитный механизм, многие проходят эту стадию — так легче привыкнуть в смене цифр в паспорте. Я так точно проходил.
Ещё он талантливо писал в своем собственно жанре имени себя же.
И, мне кажется, был отзывчивым на чужой творческий порыв.   
Я давно подозревал, что, чем больше собственный талант, тем щедрее человек к другим. Может, потому что не боится конкуренции, а может, просто так — от дара, что сидит в груди, как солнце, и шпарит всё вокруг.
Если говорить безотносительно к герою рассказа, то есть два типа, считающихся умными, людей, говорящих о старости.
Негативный и позитивный.
Негативный, Фаина Раневская или Мария Розанова, говорит, старость — тяжёлое унижение и ошибка Бога.
Позитивный, например, Далай-лама или мим Полунин, утверждает, смерти нет, а значит старость, просто этап жизни. Причем, прекрасный.
Первый тип — они, конечно, не умны.
Второй, скорей всего — тоже, но, само собой, поумнее первых.
Я был на его литературном вечере, и мне понравилось. Он мне вообще нравился. Как истинный профессионал и настоящий трубадур, он был готов выступить перед единственным пришедшим слушателем. Не гнать же его обратно? Мы даже планировал совместное выступление в городском культурном центре «Зарница». Но совершенно равнодушные и какие-то непробиваемо-тупые устроители, точнее, устроительница или, как она там у них называется, всё обломала.
А спустя некоторое время, я сидел в музее в приятном и, несколько даже акварельном одиночестве (за окном, точнее, дверью, лил абсолютно прозрачный дождь), думал о Юрии Карабчиевском, мечтал о грядущих достижениях, и вдруг прочёл в инете, что сегодня опять он, его вечер. В девятнадцать ноль-ноль. Здесь. То есть, тут и сейчас. Ёлки-палки. Приятный сюрприз. Главное, вовремя… Я встал и пошёл готовить комнату к выступлению. Пока готовил, он и пришёл. Здорово, брат, сходу начал я (не знаю, что на меня нашло), когда доделаешь видео? А его нет. Что? Нет. Я ещё тогда, в тот же день поверх твоей записи, накатал новую… Понимаешь, по работе надо было, а под рукой ни одной свободной кассеты, и твою запись скинуть некуда, вот я и накатал сверху… Так бывает… Не обращай внимания, подумаешь… Тарковского тоже смывали… Считай, сгорела в огне… рабочий момент... чего там, микрофон готов?
Ну, да-ну, да…
Я и не обратил. Конечно, момент…
А микрофон готов, куда он денется.

Рассказ пятый.
Алка Зельцер

Мы не виделись лет двадцать пять, и когда столкнулись в магазине, она сразу после здравствуй, сказала, как ты постарел.
Я, конечно, не стал отвечать, мол, на себя посмотри.
Я промолчал — всегда теряюсь в такой ситуации, безапелляционных заявлений очевидного, но подаваемого как откровение, причем посетившее заявителя в одностороннем порядке. 
Ах, ты ж, боже ж мой! Как ты постарел!
А ты как будто нет.
Зовут ее Алла, судя по всему, она думает, что обладает отрезвляющим эффектом, поэтому логично дать ей фамилию — Зельцер.
В общем, я выдавил улыбку и сказал, время-то идёт.
Двадцать пять лет назад, а точнее, тридцать шесть лет тому, она была тонкая, звонкая, умная, красивая, загадочная и, не буду врать, сводила меня с ума. Любому, кто пытался срифмовать по тогдашней подростковой похабной, согласно возрасту, моде: «алка-давалка», я бил в зубы. Однажды разбитые костяшки распухли, загноились, потемнели, и под толстой наросшей кожей явно прощупывалась какая-то мерзкая субстанция, типа кровавого гноя. Я содрал болячку и ходил с перебинтованной рукой с полгода, если не больше. За это время на меня успел наехать некий местный молодой лев, жаждущий жизни, и мы забились перенести драку на время, когда рука заживёт. Но она не заживала. Лев глумливо торжествовал и однажды, встреченный нами в кинотеатре на фильме с Бельмондо, был избит моим корешем Коляном. Просто так. В назидание и потому, что надоел.
Бил его Коля внизу у выхода из зала.
Бил приговаривая, ты зачем, сука, мешаешь культурному отдыху трудового крестьянства? (Коля был из деревни Грабиловка).
А Алка меня сдала чуть попозже.
Сдала, конечно, по моим и божеским меркам, по девичьим она не сделала ничего предосудительного. Молодой лев с приятелями завел с ней фривольную беседу, полную, опять же, по тогдашней, или вневременной? моде, сексуального игривого подтекста, а в конце прошёлся по мне, и Алла с ним согласилась. Иди нахер, сказал я льву на перемене, хочешь, чтобы я тебе торец подравнял, чушок? Докажу, парировал лев. Ну.
И доказал.
Есть военное слово «рекогносцировка». Оно как нельзя больше подходило к ситуации. Мы пришли в подъезд Алки и огляделись. Лев предложил схему. Я встал ниже на одну площадку — между шестым и седьмым, а он, выше этажом, позвонил в дверь её квартиры. Это была диспозиция, если уж продолжать пользоваться военными терминами. Дальше битва. Алка вышла, и лев затеял с ней тот же примерно разговор. Тогда с девочками беседовали на лестничных площадках часами. Мне было хорошо слышно. Она опять подтвердила. Я сейчас уже не помню. Допустим, он сказал, Олег, ведь, чмо? А она сказала, конечно, и засмеялась.
Я пошёл вниз пешком. Я быстро пролетел все ступеньки, стараясь сделать это по возможности бесшумно, и вышел из подъезда.
Грудь мою разрывало бешенство пополам с дикой злобой на предательство Алки. Я был уверен, что у нас взаимная любовь. Я был уверен, что мы пойдем друг за друга на костер, голгофу или куда там ещё ходят фанатики. Я был уверен, что она никогда не станет говорить мерзким кокетливым игрушечным голоском с таким говном как молодой лев, жаждущий жизни. А она говорила… А она не пошла, а она… И так далее…
Я даже не стал дожидаться чувака, чтобы разобраться. Предъявить ему, по нашим, опять же, тогдашним понятиям, было нечего. Можно было только свалить внезапным ударом в лицо и с наслаждением бить ногами, до тех пор, пока тошнотворная усталость не сменит кровавый туман в голове и перед глазами. Но до такого, всё-таки, мы, слава богу, не доходили.
Я поплёлся домой.
Наверное, я курил одну за другой, не помню. Мы, мальчишки, всегда в подобных нервных ситуациях много курили. Мне и сейчас иногда хочется закурить, когда я психую. Хотя бросил десять лет назад. Курить, не психовать.
А спустя ещё некоторое время, мне стало стыдно.
Сразу и за всё.
За весь этот сволочной случай «доказательства». Я не мог понять, как сумел втравить себя в поступок бесконечно унижающий Алку. Мне было стыдно и больно за неё. На себя стало наплевать, все обиды и амбиции ушли куда-то. Остался только сырой, как руда, стыд. И ощущение, будто вляпался во что-то похуже коровьей лепёшки, в которую я однажды наступил на турбазе.
Может, тогда я чуть-чуть повзрослел.
А может, и нет. Все эти россказни про внезапное взросление после экстраординарных случаев, полная ерунда. Люди не взрослеют никогда, так и помирают с обидами, испытанными в четвёртом классе после летних каникул…
Молодой лев меня больше не интересовал, и я совершенно не знаю, что с ним сталось. А Алка, спустя двадцать, что ли, лет, со дня последней, тоже случайной встречи, увидела меня в универсальном магазине, сощурилась и сказала, как же ты постарел.
Даже вот так — ого, как же ты постарел!

Рассказ шестой.
Деликатный человек

Рае Бронштейн, с любовью.

Миша Исаков — деликатный человек.
Вчера пока он с книжкой в туалете сидел, жена на работу собиралась и, уходя, выключила свет. Крикнула, пока, и выключила. В том числе, в туалете. Миша даже не заорал, так и просидел в темноте, пока все дела не доделал. На ощупь.
Книжка у него — «Кащеева цепь» Михаила Михайловича Пришвина. Миша его очень любит, и за то, что тёзка, и за спокойную размеренность повествования. Успокаивает. Примиряет. Учит видеть прекрасное, там, где оно не ночевало. Опять же, сплошная природа, а она не обидит. Или обидит? Трудно разобраться. А вообще, Пришвин тоже человек деликатный, несколько самоуглубленный. Так и не заметил Советскую власть на местах.
В романе Пришвина Мише особенно нравились диалоги, например: «— Держись поумнее, безобразием нашим не хвались. — Каким безобразием? — Обыкновенным безобразием, что бога нету, что царя не надо. Что тебя с волчьим билетом выгнали…».
Миша в этих строках находил много верного и сходного со своей судьбой. Тоже, случалось в ней всякого, и с волчьим билетом выгоняли из школы и чем похуже грозили, а всё из-за неё, из-за деликатности.
Деликатным Миша был с детства, точнее сказать, он таким родился. Он и вылезать-то не очень хотел на белый свет, всё сопротивлялся, как чуял. Но это тема затёртая и останавливаться на ней мы не будем. А деликатность Мишина проявлялась по-разному, но всегда. То к однокласснику в гости придёт и постесняется позвонить в квартиру. Так и будет стоять на лестничной площадке до вечера, наблюдая, как кончается долгий летний световой день, пока Юрка Туманов не выйдет по каким-то своим делам и не удивится. Ты чего, спросит, тут делаешь? Тебя жду, ответит Мишка. А чего ж не звонишь? Не знаю. А если бы я не вышел?
А то, в автобусе на ногу наступит мерзкая старуха с бородавкой и кошёлкой, а Миша так и едет до конца, не прогонит, не возмутится. Пот со старухи капает, а он терпит, дыхание у неё тоже не ванилью отдает… 
Вот в том-то и дело.
Уголовники для таких людей даже термин специальный придумали «терпилы», ну, может, не для таких, но Мише очень подходит.
Он потом от этой деликатности специально учился избавляться. Подростком. Когда понял, что так не прожить. Точнее, когда ему окружающие объяснили. Доброжелатели. И почти научился, даже один раз подрался. Заступился сам за себя. Хулиган его оскорбил около парикмахерской, а Миша ответил, в том смысле, что вы не правы. Хулиган страшно развеселился и ударил Мишу по лицу. Было очень больно и обидно. Миша почти заплакал. Но не заплакал. А хулиган ещё два раза стукнул Мишу, и под глазом образовался огромный синяк. Дома Миша не знал, как объяснить маме происхождение травмы и сказал, что упал. Мама поверила. Или сделала вид, что поверила. Мама не всегда желала знать правду, иногда ей было удобнее поверить в предлагаемые обстоятельства, чтобы сохранить уютный баланс жизни. Или не уютный, а хоть какой. Человеку, бывает, с трудом удается выстроить взаимоотношения с окружающим миром, и избитый сын может мгновенно и непоправимо разрушить схему.
Но Миша, конечно, на маму не обижался.
На мир — да, а на маму — нет.
Хотя чувствовал тонко, как с листа.
Ещё Мишка в детстве любил читать. И тут не поймёшь, что следствие чего. Чтение — деликатности или деликатность — чтения. Любимым был гениальный рассказ «Мишкина каша». Очень весёлый, очень добрый, очень «свой». И опять совпадение имён, что в детстве всегда кажется знаком, а впоследствии оказывается ничем.
Есть уютное чтение, которое помогает создавать норку, сейчас бы сказали виртуальную, а тогда Миша никак это не называл, просто любил замкнутые пространства. Каюты, кладовки, бытовки, сторожки, маяки, вагончики, гаражи, закутки, схроны, блиндажи, окопы, доты, дзоты, шалаши, всё, что давало хрупкое чувство защищённости.
Он с мальчишками строил такой шалаш, под названием «хибара» в овраге на речке «Парашке», оказавшейся впоследствии рекой с индийским названием Рахма. Почти брахма. Хибару-то они построили, и даже печку из старой стиральной машины там приспособили, но её, хибару, тут же сожгли местные хулиганы во главе с юным уголовником Гвидоном.
Мишка почти не горевал.
В его жизни многое было «почти». Может, из деликатности — не хотелось давить и утверждаться в правах, а может, из-за лени, спасающей от удачной карьеры в обществе. Разве по-настоящему поймёшь.
А мальчишки расстроились.
А Мишка уже тогда понял, что так будет всегда. Он строить — они сжигать. Он рисовать — они сжигать. Он лепить — они топтать. Он выпивать — они увольнять. (Мишка — художник-неудачник в областном драмтеатре). Он созидать — они…
Так что, когда жена, уходя на работу, крикнула, пока, и выключила свет в туалете, Миша Исаков даже не заорал. А вытер задницу наощупь, а как по-другому? И пошёл дальше жить.

Рассказ седьмой.
Казбек

Гоша ходит в зал с Казбеком, а мы с Егорычем сами по себе.
Мы выходим заранее, рано-рано утром, и идём вдоль грязного, исписанного любовными признаниями бетонного забора детского сада. Там есть надпись: «Люблю голубог…» — тут я всегда вздрагиваю — «…лазую», продолжается на следующей секции забора. Я выдыхаю. Потом мимо восьмого дома со стоящим около четвёртого подъезда БМВ Х5, а затем по дороге, ведущей к Кардиоцентру. Мы разговариваем, обсуждаем новости и произошедшие с нами лично события. Например, Егорыч рассказывает, как съездил в Пензу на своем Мазе, отвёз металлопрокат, а я, как отработал смену в музее. Ещё мы много говорим про баб и дураков. Про тех и других с любовью.
Нет, ну вот нахрена такая машина, если ты живёшь в хрущобе? Каждый раз удивляется Егорыч.
А Казбек знает наизусть огромную поэму «Мцыри» Лермонтова. Почему-то это часто попадается, типа обязательной программы, как только человек хочет заявить себя не последним интеллектуальным чмом, так обязательно выучит «Мцыри». Я, например, из всех мцырей помню только «Гарун бежал быстрее лани, быстрей, чем пуля из ружья». А может, я тут Заболоцкого уже приплел с его «худые лысые мужья сидят, как выстрел из ружья». С меня станется.
А может быть, этот Гарун вообще к «Мцыри» не имеет ни малейшего отношения. Просто, если какая-нибудь особо мерзкая тётка хотела унизить советского подростка, она ему цитировала эти строки, как в другой раз Грибоедова, с его бесконечными сентенциями. Вот я и запомнил.
Нет, в свой адрес я такого не слышал. Вы зря так подумали.
В общем, Гоша ходит в зал с Казбеком.
Казбек чёрный, как вакса. И родился там, и вырос, и здесь по обмену между студентами оказался.
А Гоша его в зал заставил ходить.
Когда они появились первый раз, и Казбек хотел приобрести одноразовое посещение, ну не дурак же он, стразу впрягаться в лямку, Гоша сказал, ты что? бери минимум месяц, причем безлимита. Казбек взял. Спорить не стал. Наверное, подумал, нафиг надо с этими идиотами связываться, зашибут ещё. Тут он прав, Гоша и вправду здоровый, как молодой Арнольд. Сто пятьдесят килограммов жмёт как пушинку.
У меня и видео есть.
И он начал его гонять. Не Казбек Гошу, а наоборот. И на беговую дорожку, и в станок для жима ногами, и в тягу верхнего блока, и ещё куда-то, я не уследил. Мне самому приходится хоть что-то делать, а то Гоша продыху не даст. Будет всю тренировку талдычить — занимайся, занимайся, занимайся, не стой просто так! Он у нас спортивная совесть. А я в зале люблю посидеть на скамейке, потрепаться с товарищами и на дев поглядеть. Дюже там девы стройные. И все в, мягко говоря, обтягивающем и прилегающем.
А Егорыч просто совесть. В смысле, не конкретно спортивная, а вообще — общечеловеческая. Он таким стал, как со второй женой развёлся и на третью стал заглядываться. Очень его стали вопросы морали беспокоить. Он даже, будучи в Пензе, одну ночь не спал, а думал. Измучился страшно.
А Казбек не справляется. Самоотдача у него низкая. И мотивации совершенно нет. Отсутствует. Гоша ему, давай! А он в ответ, не могу! Гоша, жми! Казбек, мама! Гоша, что ж ты, падла, делаешь (в том плане, что ничего не делаешь)? А Казбек, я, мол, тебе не терминатор, у меня тут болит, здесь тянет, а завтра совсем ходить не смогу. И глаза закатывает куда-то под лоб.
Я в перерыве между его мучениями разглядываю бедолагу и жалею. Вот ведь, человек приехал из такого далёкого далёка. И «Мцыри» от греха выучил, и на русской женился, и никого особо не беспокоит, а нет ему счастья. Уже на уловки всякие пошёл, говорит Гоше, можно я там у себя на родине буду заниматься? Обещаю! А как я проверю? волнуется Гоша. А я тебе фотки пришлю, предлагает Казбек. А откуда я узнаю, что это ты? Может, ты мне Виктора Мартинеса пришлёшь из девяносто восьмого года, а выдашь за себя, как я различу?
Гоша, говорю тогда я, ну, что ты, в самом деле. Это уже того.
А нефиг, потому что, отвечает Гоша.
Я и затыкаюсь. Молча натягиваю штаны. Молча убираю спортивные майку и шорты в рюкзак, застегиваю молнию, закидываю на плечо.
Казбек муж его сестры, поэтому Гоше виднее.

Рассказ восьмой.
Мама провела эту ночь…

«Мама провела эту ночь у меня в комнате; я ждал, что за мою провинность меня выгонят из дому, а вместо этого родители облагодетельствовали меня так, как не награждали ни за один хороший поступок. Даже сейчас, когда мне была оказана такая милость, в отношении отца ко мне сказалось нечто незаконное, мною не заслуженное, что было вообще характерно для его отношения ко мне и что объяснялось не столько заранее обдуманными намерениями, сколько случайными его настроениями. Может быть, даже то, что он отсылал меня спать, в меньшей мере заслуживает названия строгости, чем строгость матери или бабушки, потому что кое в чём его натура резче отличалась от моей, чем их натура, и он, вероятно, до сих пор не догадывался, как я был несчастен все вечера, а между тем и моя мать, и бабушка прекрасно это знали, но они так меня любили, что не в силах были избавить от душевной боли: им хотелось приучить меня пересиливать её, чтобы уменьшить мою нервозность и закалить мою волю. Отец любил меня по-другому, — вот почему я затрудняюсь сказать, хватило ли бы у него на это мужества; единственный раз, когда он понял, что мне тяжело, он сказал матери: «Успокой его». Мама осталась на эту ночь у меня и, как видно, не желая портить ни одним упрёком те часы, от которых я вправе был ждать чего-то иного, на вопрос Франсуазы, понявшей, что происходит что-то необыкновенное (мама сидит рядом со мной, держит меня за руку и, не пробирая меня, даёт мне выплакаться): «Сударыня! Чего это мальчик так плачет?» — ответила: «Он сам не знает, Франсуаза, он просто разнервничался; постелите мне скорее на большой кровати и идите спать». Итак, впервые моя грусть рассматривалась не как заслуживающий наказания проступок, но как не зависящая от меня болезнь, признаваемая официально, как нервное состояние, за которое я не несу ответственности; я испытывал облегчение от того, что мне не надо было стыдиться моих горючих слез, я сознавал, что это не грех. Помимо всего прочего, я очень гордился перед Франсуазой таким оборотом событий: ведь через час после того, как мама отказалась прийти ко мне и с высоты своего величия велела передать, чтобы я спал, я был возведен в сан взрослого, моя грусть была неожиданно воспринята как знак некоторой возмужалости, я был теперь волен плакать. Я должен был бы быть счастлив, но счастливым я себя не чувствовал. У меня было такое ощущение, что эта первая уступка моей мамы для неё мучительна, что это её первый отказ от идеала, который она создала для меня, и что первый раз в жизни она, невзирая на свою храбрость, признала себя побеждённой. У меня было такое ощущение, что если я и одержал победу, то именно над ней, что моя победа равносильна победе болезни, скорбей или возраста, что она ослабляла ее волю, обессиливала её разум и что нынешний вечер, открывавший новую эру, навсегда останется в её памяти как печальная дата. Если б у меня хватило смелости, я бы сказал маме: «Нет, я не хочу, не ложись в моей комнате». Но мне был известен её практический, реалистический, как сказали бы теперь, ум, уравновешивавший в ней пылко-идеалистическую натуру бабушки; я знал, что теперь, когда ошибка допущена, мама, во всяком случае, предпочтёт дать мне возможность насладиться блаженством покоя и не станет докучать отцу. Конечно, красивое лицо моей матери ещё блистало молодостью в тот вечер, когда она так ласково гладила мои руки и старалась унять мои слёзы; мне же казалось, что этого-то и не должно быть, её гнев был бы для меня менее тягостен, чем эта необычайная нежность, которой моё детство не знало; мне казалось, что святотатственной и украдчивой рукой я только что провел в её душе первую морщину, что из-за меня у нее появился первый седой волос. При этой мысли я зарыдал ещё неутешнее, и тут мне бросилось в глаза, что мама, никогда не позволявшая себе нежничать со мной, внезапно растрогалась и силится удержать слёзы. Поняв, что я это заметил, она сказала со смехом: «Ах ты моё золотце, ах ты мой чижик! Перестань сейчас же плакать, а то твоя мама наглупит, как ты. Послушай: раз мы оба спать не хотим, то не будем друг друга расстраивать, давай чем-нибудь займёмся, что-нибудь почитаем». Книг у меня в комнате не было. «А что, если я принесу те книжки, которые бабушка хочет подарить тебе на день рождения, — это тебе удовольствия не испортит? Подумай: ты не будешь разочарован?» Напротив, я изъявил восторг; тогда мама принесла пачку книг, и сквозь бумагу, в которую они были завёрнуты, я мог только различить, что они разного формата, но даже при первом взгляде, поверхностном и беглом, я убедился, что они затмевают коробку с красками, которую я получил в подарок на Новый год, и шелковичных червей, которых мне подарили на день рождения в прошлом году. То были «Чёртово болото», «Франсуа ле Шампи», «Маленькая Фадетта» и «Волынщики». Как выяснилось впоследствии, бабушка сперва выбрала для меня стихи Мюссе, том Руссо и «Индиану»: держась того мнения, что лёгкое чтение столь же нездорово, как конфеты и пирожное, она склонна была думать, что мощное дыхание гения оказывает на душу ребенка не более опасное и не менее животворное влияние, чем влияние свежего воздуха и морского ветра, оказываемое на его тело. Но когда отец узнал, что она собирается мне подарить, он сказал, что это безумие, тогда она, чтобы я не остался без подарка, пошла в Жуи-ле-Виконт к книгопродавцу (день был жаркий, и она вернулась в таком изнеможении, что доктор предупредил мать, что бабушке нельзя так переутомляться) и сменяла те книги на четыре сельских романа Жорж Санд. «Доченька! — сказала она моей матери. — Я бы никогда не дала в руки твоему ребенку вредных книг».

Второй восьмой рассказ.
Овод

Троллейбусная кондукторша Овод Нина Ивановна, маршрут номер тринадцать, обожает читать. Например, Пруста, «По направлению к Свану», да и другие романы серии. То есть ей пресловутые двадцать страниц описания ковыряния героя в носу не в тягость, а в радость. Даже наслаждение. Все эти колеблемые дыханием волоски и опадание на землю парашютиков микроскопически-тонкой слюды — фрагментов эпидермиса. Ведь, как известно, пыль на девяносто процентов состоит из того, что сыпется с нас. То есть омертвелой кожи. А если знать, что этот самый эпидермис состоит из пяти слоев — много пыли, много.
(«Парашютиков», подойдёт для фамилии мимолётного героя).
И вот эта самая пыль не давала Нине Ивановне покоя. Скапливалась в огромных количествах по углам её малогабаритной квартирки на первом этаже хрущёвской панельной, почему-то жёлтой, пятиэтажки.
Вот хоть целый день мой.
С утра протёрла, вроде чисто, к обеду лежит комками. В обед помыла, к ужину — опять то же самое. Плюс кот по имени Оскар Уайльд. И кошка Галантерея.
Сначала она была Галатея. Но потом в устах приходящих к Нине Ивановне подруг, таких же троллейбусных кондукторш Оли и Мани, только с других маршрутов, стала Галантереей. Сокращённо — Гала или Галя. Ни к жене художника Сальвадора Дали ни к дочери Брежнева, это отношения не имело. Кошка на смену имени не обиделась, она была дама покладистая, мягко говоря, пофигистка. Есть даже мнение, что она её, смену, просто не заметила.   
А шерсть они с Оскаром Уайльдом давали на регулярной основе. Качественно и много. Такие плотные мячики. С Оскара — чёрные с легкой проседью, а с Галантереи — рыжие. Нина Ивановна эти мячики шерстяные с кряхтением и рядом малоцензурных выражений вытаскивала из кухонного «гуся», что под мойкой. Как они только туда умещаются, вроде, маленький комочек, а вытащишь, хоть сейчас на чемпионат мира по футболу посылай.
С маршрутами тоже все непросто.
Куда назначат. И если ты, допустим, привык ездить по маршруту семнадцать, сроднился с ним, пророс, так сказать, всей кровью, как в любимых, никого это не колышет. Точнее, начальника маршрутов Виктора Корнеевича Парашютикова. И то, что там дивный киоск по ходу движения, где и пирожки с ливером, и ледяная рюмашка тминной, в том смысле, что полтишок в пластиковом стаканчике, и туалет в кафе у Ашота Кирилловича — прекрасного человека и предпринимателя, и… да много чего ещё. И никого это не волнует. Перекидывают на девятый маршрут. Или шестнадцатый. А там, кроме алкоголиков, норовящих проехать обязательно бесплатно, а где им, болезным, денег взять, когда у них на выпивку нет? ничего и никого. Одни пассажиры, в общем.
А читать когда?
Берёт Нина Ивановна с собой в рейс, на линию, книгу, прячет её в пластиковый пакет с рекламой мебельного магазина, а погрузиться в сладостный обман ни времени, ни возможности. Прут, мерзавцы, целый день. Только задумает она отвлечься от суровой действительности и уйти в идеальный советский рай романов Ильфа и Петрова, как на тебе, лезет старуха, кряхтит и сходу скандалит. Машет, зараза, карточкой. Шипит. Хватается за валидатор, вместо валидола, бесстрашная, как Маугли. Нарушает структуру.
Поэтому и не любит Нина Ивановна Овод реалистической литературы. Не уважает писателей, досконально и точно описывающих нашу жизнь. Любит — фантасмагорию и лепоту. Шолохова и Макошу. Чтобы ни-ни, не дай бог, хоть что-нибудь отдалённо напоминающее жизнь, видимую из окна троллейбуса.
Одно утешение, когда у них совпадают выходные, они: Нина, Оля и Маня, собираются у Нины на квартире и обсуждают прочитанное Ниной. Оля с Маней сами не читают, только пальцем у виска крутят, но послушать любят. Под нормальную закуску. Нина Ивановна им много чего уже пересказала.
И «Поднятую целину».
И Веру Инбер.
И Сейфуллину.
И даже Михаила Кольцова фрагментами.
Потом они выпивают самогоночки, что изготавливает Ольгин отец Иннокентий, хорошей самогонки — настоянной на бруснике, поют несколько русских народных песен и расходятся по домам. Завтра всем на линию.
И зря их в троллейбусном парке недолюбливают. Они такие же как все. Просто немного отличаются.
В лучшую сторону.
А не наоборот.

ЗЫ. Романа Войнич «Овод», Нина Ивановна не читала. Принципиально. И в школе, конечно, дразнили, и героя жалко. (Она кино смотрела). Аж плакать хочется, а забот ей и так хватает, чтобы ещё дополнительно черпать из сокровищницы мировой литературы.
Да и Оводы они не от названия романа, а от насекомого. Типа мухи. Вся деревня. Хотя тот Овод тоже может быть от мухи.
Сейчас, поди, разбери.
Столько лет прошло.

Рассказ девятый.
Зурбаган

Я не дочитал Грина.
Сейчас мне его не хватает.
Ограничился, по-моему, только «Бегущей по волнам». Кажется, ещё видел фильм, который не произвёл впечатления. Ни малейшего. Я в юности оголтелую романтику не любил. Предпочитал высокоинтеллектуальные суровые ценности. Борхес там, Акутагава, прочие Кортасары (оказывается, ударение на первое «а»). Позаковыристей, чтобы. Пусть непонятно — культурного багажа не хватает — зато перспективно, есть куда развиваться, потом пойму.
Но потом как-то руки не дошли (по-нашему национальному выражению).
Я о любви. Я когда влюбился в одноклассницу, рисовал ей Ассоль простым карандашом на ватмане. С развевающимися волосами на фоне парусов, в таком условном романтическом, даже импрессионистском стиле. Скорее штрихами, чем сплошной линией. И писал соответствующие стихи. Что-то типа: «Ассоль — ты мечта парусов…». 
Моим соперником был Коля Зелепукин.
Коля в жизни разбирался.
Есть такой момент, когда один человек считает другого своим партнером. Без особых на то оснований. Моя мама как-то шла по улице вдоль нашего дома и лично слышала, как некая девочка хвалилась своей подруге, что гуляет со мной. Мама мне потом пересказала, в том смысле, мол, это правда? что-то я такую не припомню?
«Гуляет», термин из моей юности, им обозначалась дружба, подразумевающая, где-то на периферии, сексуальные отношения. Или стремление к ним. Мы, мальчики, конечно, стремились. Про девочек, ничего не скажу, просто не знаю. Вот Зелепукин думал, что он с «моей» девушкой гуляет. Что думала она, оставалось совершенно непонятно. Спрашивать было бесполезно. По неписаным светским законам тех лет, любая барышня отрицала какой-либо интерес к любому юноше. Надо было быть очень дерзкой, стремящейся к уголовной и гражданской независимости девой, чтобы открыто заявить, да я его баба. На таких смотрели с содроганием.
И ещё, я не мог просто игнорировать его заявку на гуляние с Ларисой. Я должен был обозначить себя. Я стал проводить с ней как можно больше времени в школе и вне её, и Зелепукин понял посыл. Месседж, сейчас бы сказали.
Он потом стал милиционером.
Тут двойные вилы. Коля всегда был склонен к нарушению границ, и родители, чтобы уберечь его от дурного влияния, отослали Зелепукина в другой город к бабушке. Или тётушке, неважно. Там он стал ментом. По прошествии некоторых лет, конечно. То есть ты либо мент, либо уркаган. Порывистая натура. Работать и учиться не желал. Желал всё иметь за так. Поэтому с мусарней у него срослось на раз.
А тогда мы решили подраться. Это был нормальное решение проблемы в нашем районе. Драться хотели в трудовом лагере на свежем воздухе. Нас, школьников, в сентябре посылали в колхоз собирать свеклу, которую мы называли турнепс. Ехали туда как на праздник — портвейн, музон, девки, мордобой, вольница и махновщина. Ну, может, не для всех, но для нас с Серегой Рыбиным — точно. Мы всю смену пролежали на ботве. Нас три раза домой собирались отсылать, но ни разу не отослали. Мы, физруку, призывающему нас к совести, обещали морду набить, и он поверил и отвалил. В общем, мы были ещё те подарки. С кассетным магнитофоном «Романтик», из которого раздавалось: «кто виноват, скажи-ка, брат».
 Но всё вышло немного не так. Репу Зелепукину я начистил накануне отъезда, начистил, и свалил в лагерь, довольный и счастливый. Там наш роман с Ларисой набрал нужные обороты и покатился по правильным рельсам — намеки, прогулки, бесконечные выяснения отношений, первые страстные поцелуи. Кстати, про поцелуи. Приятно учиться им вместе. В том плане, что оба не умели целоваться, а не кто-то опытный учил неопытного.
Колян обиделся, и однажды по лагерю покатился слух, что он, не поехавший с нами помогать колхозникам, прибывает с группой поддержки посередь смены. Со страшным старшим опытным уголовником. Вот погоняла его я не помню. Да и чёрт с ним.
Лагерь забурлил. Все же в курсе.
На нас с Рыбиным смотрели сочувственно. Всё сулило страшную и кровавую расплату. Даже расправу. Каждые полтора часа мы получали сведения — ещё не приехал — и понимающие улыбки. Народ выучил расписание автобусов наизусть.
Особенно волновалась Лариса. Да что случилось-то, удивлялся я, что ты так переживаешь? Ну как же, отвечала она мне, я же с ним гуляла… а теперь с тобой… и вообще, знаешь, может мы и поторопились…   
Я совершенно обалдевший шёл в столовую и пил там кипячёное молоко. Стакан за стаканом. Восемь или десять подряд. На нервной почве. Потом брёл за восьмой барак плакать.
А на расправу нам с Серёгой было насрать.
Вот честное слово.
Тем более никто не приехал.
Ни будущий мент Зелепукин, ни действующий уголовник, как-его-недоумка-там.
Вообще.
Так мы и проходили королями всю смену.
С Лариской-то я все равно больше не пересекался.

Бонус — последний девятый рассказ.
Гудрон
               
Я давно уже забил на знакомство с бабами, по крайне мере, говорил об этом на каждом углу, и одновременно таил в глубине души надежду. Я думаю, так у всех. Словами мы строим панцирь, который разлетится от первого же ласкового прикосновения. Говорил себе, нет, всё, хватит, куда там! Одни предклимактерические дуры и стяжательницы кругом. А ждал появления той единственной — совпадающей краями и общим рисунком. Кем-то брошенная фраза — про помощницу, подтаскивающую патроны — засела в голове.
Хотя, как посмотреть. Те тётки, с которым я знакомился и, едва хоть что-то симпатичное находил в них, тут же был готов, как молодой щенок привязываться, служить и предано любить, на контакт не шли ни в какую. Стояли, раздувая щеки, примеривая оклад, жильё, наличие автомобиля, и не находили ничего привлекательного. Ну, так мне казалось. На самом деле, я не имею ни малейшего понятия, о чём они думали и почему отказывали.
Мне они представлялись глупыми и незаслуженно надменными. В общем, без царя в голове. С некоторыми у нас, бывало, устанавливалось нечто вроде псевдо-дружбы (какой бред, зачем мне с ними дружить?!) и мы несколько раз встречались. Результат — тот же. Я им был не нужен. Почему — я не понимал. Я мог полгода таскаться за ней, и всё казалось прекрасным, улыбочки, цветочки, походы в театр, прогулки по парку, знакомство с родственниками, но в результате всё равно был посылаем в пампасы. Нащупывал в себе изъяны — они, в моём исчислении, оказывались достоинствами. Злился. Недоумевал. Бывало, матерился на весь женский род. Проклинал всех и вся. Но по-настоящему, смертельно, вроде, не отчаивался. Упорный был.
Оставалось одно — искать насквозь свою бабу.
И тут мы познакомились с Гудрон.
Случайно.
В особенно тяжкий для меня момент очередного любовного облома. И я подумал — ого! Попёрло. А почему нет? Равновесие. Компенсация. Баланс — и ещё какую-то белиберду.
То есть я, конечно, считал, что она специально со мной познакомилась, такие сложились обстоятельства, но Гудрон утверждала — случайно. Вроде бы искренне. Да даже если нет, всё равно.
У неё были татуированные неизвестными людям нотными знаками пальцы, и синие косички. Кожаная куртка. Лицо… не знаю, как описать — лицо красивого ацтекского воина.
Совпадение было чудовищным — она начинала — я продолжал фразу. И наоборот. И так во всём. Абсолютно. Это даже пугало. Я видел в её глазах страх, что чудо сейчас рассеется и окажется случайным наваждением, мороком. Слишком нам этого хотелось — и мы создали иллюзию. Я же был уверен — а вот хрен, всем предыдущим опытом поедания больших порций метафизического говна — мы — я (чуял, что она тоже нахлебалась) и она — заслужили многолетнего перманентного кайфа. Какой-нибудь богатой, здоровой и продолжительной буржуазной старости. Вру, я знал, что сдохну под забором. Я всегда был алкоголик, уголовник и панк. Пария и аутсайдер. Но мечтать и строить планы я имел полное право. И всегда делал это с наслаждением.
Всё катилось как по маслу. С первой секунды.
Меня это не пугало — по вышеизложенным причинам уверенности в заслуженности радости. Мы провели бесконечный очень короткий день и вечером пошли гулять среди аллей. Там светились совершенно волшебные жёлтые фонари сквозь красноватую листву деревьев. Я её фотографировал. Потом мы брели, останавливались через каждый шаг и целовались. Никогда во всем мире не было ничего прекраснее этих поцелуев. И этой аллеи.
Сверху падала какая-то мелкая морось. От этого было ещё романтичнее.
Я обнимал Гудрон.
Она слегка дрожала под тонкой белой рубашкой и лайковой курткой.
Припадал к её нежным губам.
Она отвечала.
Короче, я застолбил счастье и был уверен в себе.
Мне страшно, в пятый раз сказала она, в тебе воплотилось всё, о чём я мечтала. Даже внешность идеально соответствует моим чаяньям.
Это же хорошо?! Веселился я.
Да, отвечала она.
Да.
Да.
У нас всё будет просто? Как у людей?
Это самое сложное — чтобы было просто, как у людей, блистал я парадоксами (идиот!).
Мы пили кофе в кафе и нравились окружающим людям вплоть до официантов. Это было заметно, и это подтверждало нашу уверенность — мы созданы друг для друга. Те самые пресловутые половинки сошлись. И нашлись. (Паззл).
С трудом разлепившись после очередного поцелуя, пошли на остановку.
Всё было обговорено — составлены планы на ближайшее великолепное будущее.
Я приехал домой и тут же принялся звонить — Гудрон гуляла с собакой. Мы мило пощебетали, и я лёг спать.
Зачем-то сначала наелся слив.
Еле заснул — мешало счастливое возбуждение. Утром проснулся молодой, подтянутый, налитый здоровьем, полюбовался в зеркало на свои стройные — без единой капли лишнего жира бока — хотя обычно они нависали омерзительными валиками. И напевая что-то радостное, принялся дожидаться приличного времени для звонка. (Состояние радости и прухи — стереотипно, мы все делаем примерно одно и то же).
Наконец оно настало.
Я позвонил.
Гудрон ответила так, что я сразу всё понял. Она сказала, привет, и у меня всё оторвалось и улетело, хрен знает куда. Руки задрожали. Лицо покраснело… Заломило виски…
Но поверить в это не было ни сил, ни разумных оснований. Здравый смысл бунтовал, он буквально корчился в огне, как лягушка. Хотя какой тут к чёрту здравый смысл.
Ты что?! Заорал я, мгновенно потеряв контроль.
Ничего, отвечала Гудрон.
Но мы… — я пытался взять себя в руки.
Взял.
Почти взял.
Нет? Спросил.
Нет, ответила она.
Но почему?
Не мучь меня, пожалуйста.
Что ты делаешь?
Она молчала…
Я переспросил, что же ты делаешь?
Вот такие мы, женщины… ответила она…
Это был самый пошлый и самый правдивый ответ. Он был так ничтожен, что поднимался до величия истины. До обыденного библейского похабства, которое только и является правдой жизни.
И не звони мне больше…
Это ни к чему… 
Она говорила что-то ещё.
Но я уже всё понял (или я уже упоминал?) и поэтому просто отключился.
И тут же яростно удалил её номер из телефона.
Хотел сделать что-нибудь ещё разрушительное, но ничего не придумал.
Просто сжал зубы и сидел на кухне.
С начала нашего знакомства не прошло и суток.

Конец.