Поймать

Гутман
Поймать

Переработано после обсуждения на К2

Спасибо Валерию Ременюку  за идею

Жребий так распорядился. Иначе я не имел бы отношения к этой истории. Я никогда не тяготел к изобразительным искусствам. Двадцать пять  лет проектировал мосты, а теперь читаю лекции по гидротехнике в Высшей Политехнической Школе. По  части художеств – обычный потребитель. Хожу на выставки городского масштаба. Держу дома полку альбомов живописи, иногда их перелистываю. В качестве туриста посещал Прадо, Лувр и музей Орсэ. Среди друзей художников нет. Как получилось, что именно мне пришлось сводить воедино разрозненные воспоминания о нашем знаменитом земляке? – Жребий так решил.
Когда-то Макс из-за ранней женитьбы бросил учебу в Академии Пластических Искусств. Ушел с четвертого курса, что особенно обидно. Кем только не работал:  непрерывно что-нибудь оформлял, расписывал, разукрашивал, покрывал узорами, осваивал самостоятельно прикладные ремесла, сидел на ярмарках и городских праздниках, порывался уйти в коммерцию, и хватался за новый заказ. И всегда считал себя пусть недоучившимся, но художником. Даже когда обосновался в магазине антикварной мебели в качестве продавца, он оставался заядлым, закоренелым, сосредоточенным художником- любителем.  Сын его как раз поступил в Академию Изящных Искусств, так она теперь называлась, и учеба у него ладилась. Многие предрекали Глену блестящее будущее. Мастерскую отец уступил сыну. Сам работал в подсобке магазина, в кухне или на балконе, но больше – на природе. Порой сын просматривал любительские работы отца и давал советы. Отец благодарил, молча собирал этюдник, и шел хоть куда, лишь бы из дому, лишь бы рисовать и никого не слушать. Располагался в сквере, на мосту, на площади, в парке, на берегу озера. Весной увлекался акварелью, а летом перешел на гуашь. Большей частью, по сухой бумаге. Гуще сок, больше плотность, гуашь говорит за себя, художнику проще за ней спрятаться. А если уж заявляешь о себе, то в каком-то ином состоянии, до которого надо еще дорасти.
Лето между тем шло к концу, и хотелось ловить признаки осени в еще не подозревающей близости увядания, листве. Хотелось вернуться к акварели. Или отодвинуть рукой прибрежное зеленое месиво, и сосредоточиться на озерной воде. Или… . Да он не один здесь, на знакомом берегу, в конце августа. В путаном, вырастающем из заболоченного берега, из тины и хвоща, ивняке, стоял худощавый мужчина во всем защитном, и умело манипулировал тремя или четырьмя удочками. Художник отметил для себя загорелую шею, лица не было видно. Незнакомец был настолько сосредоточен на своем занятии, что не заметил охотника за пейзажами. Лишь когда рыбак смирился с тем, что возможности заросшей заводи на сегодня исчерпаны, и решил попытать счастья на открытом песчаном мысу, он наткнулся на пришельца с этюдником. Художник был одет в мешковину, и оттого сам выглядел мешковатым, и плохо выбритые щеки казались обвислыми, и трудно было поверить, что этот человек может часами работать стоя, и движения его рук точны и в то же время пластичны. Они кивнули друг другу, поняли, что никто никому не мешает, и замкнулись каждый на своем. День был  тихий и облачный, островки открытого неба появлялись, в основном, над головой, солнце лишь временами проступало белым контуром сквозь облака.  Погода была хороша и для пейзажа, и для рыбной ловли. Неожиданно по прибрежным зарослям прошелся ветерок, пробующий листву на прочность. Листва удержалась, через минуту ветер стих, рябь улеглась, облака расступились, и в пейзаж вошло солнце.
Солнце, по- осеннему низкое, но не закатное, блеснуло в каждой чешуйке вырванной почти вертикально из воды уклейки.
- Одна мелочь сегодня, - объяснил рыбак, не оборачиваясь.
Художник пробурчал что-то вроде «завтра удача улыбнется». Так они познакомились. Рыбака звали Варлам. Но Макс не сразу запомнил это имя: он увидел солнце на чешуе, на леске, на встревоженной водной поверхности, и попросил разрешения понаблюдать за рыбной ловлей.
Художник наблюдал и делал зарисовки, пока не начало темнеть. На следующий день снова. Потом почти каждый вечер. Возвращался домой, к семье, к работе, и при первой возможности снова на берег. Если нового знакомого не было, он успокаивался на очередном пейзаже, каких уже сделал множество. Нет, не успокаивался. Он искал в них место для раздробленного по рыбьей чешуе солнца, гуашь по мокрой бумаге, по белилам, акварель, темпера? – Нет. Несколько пейзажей он подарил прохожим.
Если удавалось застать Варлама на месте, Макс располагался немного позади, наблюдал за рыбной ловлей, и делал многочисленные быстрые наброски.  Некоторые рисунки он тут же дарил Варламу. Рыбак свыкся с тенью  за спиной. Но новые знакомые почти не разговаривали. Случались лещи или щуки, вызывавшие обмен междометиями, мгновенные зарисовки добычи в руках у рыбака, этюды головы, торчащей из ведра, и новое молчаливое углубление каждого в свое дело.
Когда улов был солидным, рыбак предлагал пару-тройку крупных  рыбин   художнику. Тот поначалу отнекивался, но однажды увидел неожиданные переливы в чешуе довольно внушительного окуня, и решил зарисовать его при теплом и холодном домашнем освещении.  Больше он от подарков не отказывался. И за короткое время создал галерею рыбьих портретов в разных техниках. В рыбах была мертвая красота и обреченность. Была в них глубина, тишина, сосредоточенность, но не было жизни.
- Что еще ты можешь? – спрашивали неживые рыбы.
У художника не было ответа. Он продолжал галерею пучеглазых портретов, и с легкостью раздаривал акварели, пастели и гуаши рыбакам на озере.  Сын смотрел на новое увлечение отца снисходительно. Студент академии получил первый серьезный заказ: он лепил апостола Павла для иезуитской церкви.  Он проводил долгие часы на трехъярусных лесах мастерской монументальной скульптуры, на высоте, в избытке пространства, почти в полете.  Старшекурсник получил аванс и собирался снять квартиру. В начале работы он пригласил отца в мастерскую в качестве натурщика. Отец даже начал отпускать бороду, но после нескольких сеансов сын приговорил: « Слишком глубокие морщины на лбу, горизонтальные, почти параллельные, это Петр. Никакая борода не обратит тебя в Павла».
В тот день, когда в жизнь героев вошла форель, улов был изрядным, и Варлам собирался домой. Кандидат на очередной портрет, толстогубый линь, успокоился в ведре, и лишь иногда заявлял о себе слабыми ударами хвоста. Еще разок забросить? Так, для эстетики. Прорезать спокойную воду бегущей дорожкой, и домой.
Форель вырвалась из воды, изогнулась кольцом, едва не укусила свой хвост, и поймала солнце, расщепленное на тысяче чешуек. В центре почти сомкнувшегося кольца собралась энергия, сжигающая все сердечники, спирали, индукторы и катушки. Впоследствии рыбак нашел на блесне точечные черные пробоины.
Прежде чем коснуться воды, рыба сделала несколько кульбитов в воздухе. Вода забурлила. Водная гладь обратилась в череду поглощающих друг друга водоворотов. Рыба позволила подвести себя к берегу, но отбросила сачок ударом хвоста. Мастер рассчитал рывок: он знал, что удилище не сломается, а леска порвется уже над берегом. Но форель сделала свечку, и порвав губу, освободилась от крючка. Коснувшись травы, она взбрыкнула, вздыбилась, и срезала добрый клок травы спинным плавником. Она готова была уйти вскачь, но противник накрыл ее сачком и навалился на рукоять.
- Возьмете вместе с сачком? – спросил победитель бросившего неоконченную работу художника.
- Мне не донести. Вырвется. Обидно будет, если такой зверь растянется на дороге. А раз уронив, я этакого задиру не подниму.
- Сейчас палку возьму, чтобы оглушить. Подержите сачок.
Почувствовав слабину, форель встрепенулась, отбросила сачок, и перескочила на полметра в сторону воды.
- Давайте, ее отпустим. За жажду жизни. Заслужила, - сказал художник, наклонился над пленницей, и едва избежал удара хвостом по лицу.
Макс отвернулся, и увидел несколько кровавых бусинок, скатившихся в основание листа подорожника. Между тем, рыба кульбитами, переворотами, рывками, стремительно приближалась к воде.
- Отчего бы вам не попросить ее о чем-нибудь? – предложил рыбак, пугаясь быстроте передвижения беглянки.
- Почему бы не вам?
- Я рыбак. Не просить же о небывалом улове.
Форель ни на миг не переставала изгибаться и дергаться, сжиматься и разжиматься, пружинить о землю, вспенивать воздух хвостом, отчаянно хлопать жабрами, обращать плавники в крылья. Она уже взрыхлила влажный песок.
- Так ведь и я хочу поймать, - запоздало возразил художник.
- Ну вот, ушла. Что вы хотели поймать? Расскажите мне. Рыба нас уже не слышит.
- Для начала краски, весь их разброс, все, что блеснуло по контуру ее тела, от хвоста до головы, когда она изгибалась в воздухе. И весь воздух внутри контура, по нему прошел разряд, он стал другим, вы меня понимаете?
- Приблизительно.
- Да я и сам приблизительно понимаю. Еще я хочу поймать этот взбитый, пенный, кипящий, взрывоопасный воздух из-под жабр.
Метрах в двадцати от берега плеснуло. Рыбак кивнул в направлении всплеска: « Рыба, если ты меня слышишь, этот человек рядом со мной, хочет быть головокружительным художником. Прорывным как… . Я не знаю, с кем сравнить, я не большой знаток. Прорывающим поверхность холста. Из тех, кто в силах увидеть и запечатлеть бурлящую жизнь там, где другие видят лишь воздух. Такие как я, будут смотреть на картины, и открывать рот, а кто разбирается, будет говорить о них взахлеб. А найдутся и такие, кто будет читать его мысли и глубинные чувства».
Рыбак несколько секунд высматривал что-то в неподвижной воде, но всплесков больше не было. Он обернулся к художнику. Художник укреплял на этюднике новый картон. Результат сегодняшней работы был брошен в небрежении.
Дома Макс до глубокой ночи правил картину с высоковольтным чешуйчатым кольцом. Напряжение нарастало, между пальцев искрило, но разряда не было. Дело шло к утру, когда вибрирующий удар беспардонно выпрямил пальцы правой руки, и прошел по дуге через ключицы к пальцам левой. Он вслепую сделал два шага до кресла, где и проспал два часа, оставшихся до утра. После почти бессонной ночи пришел на работу. Молодой человек и пожилая женщина, очевидно, его мама, принесли круглый столик на толстой ноге. Это было странно, обычно продажа начиналась с визита оценщика в дом. Продавала женщина, сын был использован как носильщик. Лак на столешнице был местами отбит. Воспаленные глаза художника увидели след древоточца. Макс забыл о посетителях: его воображение уходило вглубь годовых колец. Женщина спросила, сколько он готов дать сразу, а ему виделась молодость бука, выросшего в Новоградских горах, дорога через лес, замок, строящийся неподалеку. Он назвал цену раза в полтора выше, чем следовало. Первая оплошность в работе. Вскоре они стали почти ежедневными.  Ночью он пробивался через сотни годовых колец во времена, когда рядом с буком валили лес, и сгубили много молодняка, и случайно расчистили пространство для одного несмышленного побега. Ни для оборонных нужд он не сгодился, ни на доски для алтаря, и только в восемнадцатом веке, уже пяти  футов в диаметре, был срублен для подачи воды из верхнего пруда в нижний. Из внешних слоев сделали трубу, а сердцевина пошла на мебель, простую, не для богатых домов.
Все это он рассказывал утром жене, а та с недоумением смотрела в обрамленные багровой каймой глаза, в широкие бездонные зрачки, и гладила его по руке, и просила поспать полчаса в обеденный перерыв. В перерыве он осторожно ходил по складу, и высматривал следы древоточцев.
На третий день жена вытолкала его на озеро. Он ловил искрящиеся капли на леске, находил в них закономерность, распознавал высокие смыслы в их последовательности, узнавал в каждой капле индивидуальность, видел преломление неба, и успевал запечатлеть сотую часть увиденного. После того как стемнело, он еще долго бродил по окрестностям озера и высматривал самые яркие звезды сквозь тонкий слой высоких облаков. Вернулся около полуночи, и его разморило. Жена читала в постели. Он лег рядом и провалился в сердцевину бука. Встал рано, ушел в лес, ловил росинки на паутине, и не было в лесу двух похожих росинок.
Показал последние работы сыну. Сын присвистнул. Долго выбирал, и наконец, предложил отнести паутину с росой в гильдию художников.
Едва Глен ушел, жена спросила: « Ты здоров?»
Макс посмотрел ей в глаза: « Элла, ты не поверишь, но у меня ничего не болит, меня не тошнит, нигде не тянет и не колет. Просто я вижу гораздо больше, чем могу запечатлеть. Между «вижу» и «могу» холоднющая бездна, и ветер ледяной из глубины, и камешки из-под ног выскальзывают. Как тут уснешь? Ты понимаешь?
- Глен говорит, что твой уровень сильно вырос за последний месяц. Он даже сказал, что ты не хуже профессора… . Ты помнишь, ты знал его имя?
- Да, я был на первом курсе, а он на четвертом. Но имя забыл. Элла погладила его по руке: « У тебя другая рука. Ты стал другим. Таким же, и другим. Но помни, что и другого, я тебя люблю».
Макс осознал, что они больше месяца не были близки.
Следующей ночью он спал с женой. Свое тело казалось чужим. Элла открыла глаза, и он увидел в ее зрачках свои зрачки, и в них распахивалась бездна, а на дне пропасти мерцающий, то догорающий, то вспыхивающий ад, в котором – ни души. Все души или сгорели,  или спаслись, и пекло сжигало само себя. Это надо было немедля запечатлеть. Пока не погасли последние искры. Он сел на кровати.
Утром Элла рыдала. Макс пошел на работу длинным путем. Встал на мосту через канал в лесопарке, и смотрел в мутную воду. Рисовал неспокойную муть, и видел глубину, видел рассеянный свет в глубине, и не видел дна только потому, что не хотел. Он крепко опоздал на работу. В этот день директор понял, что Макс наделал кучу ошибок. Он начал выговаривать сотруднику, но увидел его руки, и попросил показать этюдник и папку.
- Здесь только пастели, - виновато сказал Макс.
- Вам не надо у нас работать. Вам надо писать для музеев. Я как антиквар, имею знакомства в провинциальных музеях.
Вскоре изогнутая кольцом форель уплыла в музей города, который Макс не сразу нашел на карте.
Без картины в доме чего-то  не хватало. Макс оглянулся, и обнаружил, что Элла живет своей жизнью. С профессором, он теперь вспомнил, его зовут Боб. Это он организовал первую персональную выставку Макса, привел критиков и банкира в бежевом костюме, который купил росу на леске. Макс недоумевал, почему любимые картины от него уходят, и написал полные ярости глаза дрозда, защищающего свое гнездо. Написал по памяти, почти все птицы к тому времени улетели. Дрозда забрал музей естественной истории. Сын снял квартиру. Дочь, старшеклассница, любимая Жанна, переехала к брату, оставила его одного. Одного в квартире с женой, которую он почти не замечал! Замечал лишь Боба, приходившего с новыми предложениями. Выслушивал, не вслушиваясь, многообещающие речи любовника жены, вспоминал дрозда, и уходил на берег. Домой не торопился, работал до темноты, до слепоты,  до ощупи. Экспериментировал с тушью и углем. Варламу объяснил, что хочет увидеть, как деревья отбрасывают тень в тусклом едва теплящемся свете Венеры. Где-то он прочитал, что такое бывает.
« У какого-нибудь классика, - пояснил Варлам. – Во времена классиков электричества еще не придумали, зрение у людей было острее, всякое могли увидеть. Нам той остроты уже не достичь». 
Макс соглашался, и продолжал вглядываться во мрак.
Прошло рождество, день стал прибавляться, на берег пришла жена Варлама. Принесла картошки с тушеной рыбой в головокружительно ароматном соусе.  Ее звали Ариадна, и была она намного моложе мужа.
- Так у тебя молодая жена? И ты торчишь часами на берегу? – сказал Макс при следующей встрече вместо приветствия.
- Мы находим общий язык. Она ходит в кино смотреть многочасовые мелодрамы. Потом пересказывает – заслушаешься. Находит в них такое, что ни одному премудрому режиссеру не могло прийти в голову. Пересказывает запахи, привкусы, холод, жару, духоту, свежесть.  Пока она в кино, я прихожу сюда. Не всегда это лучшее время для клева. Но я редко с пустым ведром ухожу. Еще и к искусству приобщился.
Макс не заметил, когда Элла ушла к Бобу. Жанна вернулась. Макс тоже не заметил, когда.
Ариадна стала приходить на берег чаще. Приносила уху в термосе с широким  горлом или лещей горячего и холодного копчения, просила отнести пару рыбешек, завернутых в фольгу, домой, Жанне, ей надо, она старшеклассница, ей, может быть, шаль подойдет? Зима все-таки, сквозняки, квартиру, провонявшую растворителями, надо проветривать. Ариадна на секунду зажала нос, а потом  развязала узел на поясе, подняла руку, разматывая шаль через голову, и Макс увидел кобальтовое небо сквозь нежную, оловянного цвета, шерсть.  Женщине пришлось застыть в неудобной позе.
- Улыбаться или хмуриться? – спросила невольная натурщица.
- Просто разговаривайте. Я рисую небо, просвечивающее сквозь шерсть, но ваши слова обязательно задержатся в вязке. А еще позвольте вас утеплить.
Он снял куртку, снял свитер грубой вязки со следами гуаши, неловко обвязал его вокруг талии позирующей женщины, невольно заглянул ей в глаза, полные любопытства, сам надел куртку поверх футболки, и не замечая холода, приступил к работе. Ариадна пересказывала мелодраму. Сюжета Макс не запомнил, но в ее рассказе были не только краски: в нем были запахи, наполнявшие незамысловатый фильм, ощущения прикосновения к холодной и шершавой поверхности, ветерок, холодящий щеку в том месте, где размазана губная помада, молчание героя, которого героиня случайно оцарапала накладным ногтем. А он писал небо, просвечивающее сквозь тонкую шерсть.
Чем еще запомнилась зима? – Все более удаленными экскурсами вглубь годовых колец антикварной мебели.  Директор оставил Макса на полставки. Его больше не подпускали к торговле. Он только следил за условиями хранения мебели.  Это позволяло делать непрерывные зарисовки. Иногда он, неожиданно для себя сажал в скучающие на складе кресла мужчину с тростью или даму с веером, прятал под стол малыша в коротких штанишках, заставлял горничную стирать  пыль с письменного стола. Никому не пришло в голову попросить бывших хозяев мебели заглянуть  в семейные альбомы. А то многие узнали бы в рисунках родственников.
В феврале и начале марта Макс часто останавливался на берегу озера или на мосту по пути на работу, и ловил момент умирания снежинок в черной воде. Сначала – акварелью, потом – маслом. Водная поверхность, уничтожающая снежинки, вызвала неожиданные дискуссии на весенней выставке. В этом находили политическую подоплеку, которая Максу была недоступна. Он понимал, что зима закончилась, по воде лупит ливень, вода, еще холодная, шершава, неуютна, и просит масла.
Клевал сиг. Рыбак радовался, Макс заглядывал в рыбьи морды, и не чувствовал интереса. Казалось, одни и те же рыбы попадаются повторно. Он пытался углубиться в чащу годовых колец, но и в прошлом  все было знакомо. Бабочки, цветы, паутина, росинки на траве, все это уже было.
- В моих картинах нет людей, - сказал он Варламу в первый по-настоящему летний день.
- Я вижу людей в ваших пауках, древоточцах, и каплях воды, - ответила за мужа Ариадна, внезапно возникшая за спиной.
Ариадна пришла с ароматной корзиной, содержимое было прикрыто фольгой.
- Напиши Ариадну. Я заплачу, - обернулся Варлам.
За ночь Макс извел два карандаша, делая наброски лица Ариадны  по памяти.  Фас, профиль, три четверти, пять и семь восьмых, неисчислимое количество дробей во сне. Утром, просматривая блокнот, он обнаружил на лице женщины, которой нет тридцати, намечающиеся наклонные  морщины, идущие от уголков глаз к скулам. Морщины, которых в жизни он не замечал, которые еще не проявились, но ждать их осталось недолго.
На следующий день Ариадна пришла с пирогом и бутылкой сербского вина. На ней было ситцевое платье в стиле пятидесятых годов. Еще три платья, тоже ситцевых, но с современной набивкой, она принесла с собой. Макс поставил ее в ивняке. Легкий ветерок колыхал кусты, обнажая то зеленую, то серебристую стороны ивовых листьев.  Чуть в глубине стояла бесконечно  счастливая Ариадна в легком платье с узором, кажется, скопированном с кожи смертоносной тропической змеи.
Ариадна меняла платья. Макс подбирал кусты к узору. Жимолость, лабазник, черемуха, жасмин. Пыльца и лепестки в волосах. В глазах удивление, восторг, чувство участия в создании картины, усталость, готовность продолжать вопреки усталости. Ни намека на увлечение мелодрамами. День, неделя, месяц. Модель и ее муж были в восторге. В перерывах Ариадна уходила в соседний заливчик купаться. Макс осторожно вплетал белые лепестки в темно-каштановые, почти черные волосы, и представлял, как его героиня заходит в неспешную воду, наклоняется над поверхностью, смотрит на свое отражение, и не торопится плыть.  Художник готовит палитру и видит растекающиеся  по воде волосы и мальков, юрких, блестящих, перламутровых, изумрудных, аметистовых, поблескивающих бисером, бесстрашно забирающихся в джунгли темных, распадающихся на нити, волос. Этого нельзя было не написать. Это требовало коротких мазков, точных выпадов кистью, равномерного дыхания, это быстро начало превращаться в навязчивую идею. Мальки заплывали в его сны, и предупреждали, что скоро станут взрослыми рыбами с круглой пастью. Рыбы с прошлогодних портретов вспоминали, какими они были непоседливыми мальками. Лепестки жасмина опускались на воду, и мальки их дергали, трепали, но не топили. Картина была готова в воображении. Ситцевая серия близилась к завершению. Оставалось закончить портрет в платье с рисунком в виде опавших листьев, в полный рост, на мысу, на фоне озера. После этого Макс собирался предложить Ариадне позировать в воде. В перерыве она сама прибежала, завернутая в белое полотенце, мокрая прядь на лице, капли на плечах, смех, непосредственный, наивный, невинный смех: « Там, в заливе, мальки всех цветов, там, на воде, лепестки всех цветов, даже в аргентинских фильмах такого нет, туда надо идти, там писать».
Она заходила в воду обнаженной, хотя он об этом не просил. Ей казалось, что «у настоящих художников так положено». Настоящий художник не писал ее наготы, ему хватало волос, лепестков и мальков, но нагое тело незримо присутствовало в картине. Нашлось место даже для легкой дрожи, проходившей по телу, когда мальки настойчиво щекотали натурщицу.
Варлам всегда был неподалеку. Он тоже был уверен, что «у настоящих художников купальщица должна быть обнаженной».
К осени Макс закончил серию женских портретов. Рыбак купил только один – в черемухе.  Остальные антиквар предложил отправить на выставку в Будапешт.
- Почему так далеко? – спросил автор, и невольно встал между  картинами и непрошеным доброжелателем.
- Я знаю тамошних галерейщиков. Знаю, какие они издают каталоги. Они не откажут антиквару Вацлаву. Про  вас заговорит Европа. Вам пора.
Макс развел руками, и отпустил свою Ариадну в Будапешт. Ночью ему представилась близость с чужой женой: ее глаза, и в них  отражение его глаз, в которых – ад, дымящийся, дотлевающий, стреляющий последними не погасшими угольками. Сон больше не повторялся, он сразу въелся в память, он сам собой превратился в темперу на картоне.
Макс хотел оставить свой ад дома, но пришел Боб, и унес картину на осеннюю выставку.
Варлам пришел на выставку, и понял, что жена ему изменила. Это было невозможно, Макс никогда не оставался с Ариадной наедине, но муж об этом не думал. Он думал о том, что так всегда бывает, когда жена слишком молода, когда рядом кто-то без меры талантливый, и что ему придется переварить измену. Несколько вечеров он с остервенением  чистил рыбу. Отчаянно всаживал нож в одно белое брюхо за другим, и не понять его настроения было невозможно.
Ариадна боялась начать разговор. Она надеялась убедить мужа в своей невиновности, когда он сам заговорит. Но Варлам затягивал, все туже затягивал непреодолимое молчание.
Кто-то из художников сказал Максу, что Варлам поспешно ушел с выставки. Макс понял, что дружбе пришел конец. Он пришел на берег. Варлам был один. Макс сказал, что едет в Будапешт. Варлам молча протянул руку, и отвел глаза. По пути домой Макс встретил Ариадну.  Морщины, которые он когда-то угадал на набросках, теперь проступили отчетливо. Ее прежде веселые глаза говорили: «Ты ушел, а мне жить с мужем, уверенным в моей измене».
Макс, отяжелевший, одинокий, беспомощный, поднимался по лестнице, держась за перила, и думал, что надо вернуться, разобраться, объяснить другу, что подозрения напрасны, рассмеяться вместе над наваждениями, одолевающими людей. Надо подождать несколько дней, и вернуться.
В этот вечер вернулась жена. Он простил, но дочь не простила матери измены, а отцу – короткой памяти.
У Жанны начался жар. Он не мог не писать ее озноба. Маслом, раскаленным, бурлящим, повторяющим при высыхании узор горячечной кожи, он написал портрет девочки, которую трясло. Он писал озноб, пересохшую кожу, глаза, готовые закрыться навсегда,   глаза матери, лежащей на гробе дочери. Зрителей тоже трясло.
Макс не понял, каким образом глаза матери оказались на годовой выставке гильдии художников.
Жена не простила ему картины. Пришла на выставку, и бросилась на свои глаза, пытаясь выцарапать их ногтями. Ее с трудом оттащили. После этого в ней что-то надломилось, и через несколько месяцев ее не стало. Боб не пришел на похороны. Пришел Вацлав.
Сын ничего не сказал, но было очевидно, что он винит отца в смерти матери. Их отношения стали натянутыми, стали редкими, на кладбище ездили врозь. Между тем, Будапештские каталоги разошлись широко.  В мастерской Макса стали появляться журналисты и искусствоведы. Он говорил с гостями, словно с портретами съеденных рыб.  К этому времени относится серия портретов семьи антиквара. Многие говорили о ней как о творческой неудаче, шаге назад, но иные, как о передышке гения перед новым прорывным периодом творчества. Портреты в полный рост были написаны в классической манере, в них находили влияние Ван Дейка. Эти лица, фигуры, костюмы, на современных стенах не то, что не смотрелись: взгляд скользил по ним, словно по рисунку обоев.  Но они оживали, будучи закованными в тяжеловесные рамы, покрытые потемневшей пузырящейся золотой краской, в мрачном пространстве старинного неухоженного замка. О том, как автору удалось этого добиться, спорят до сих пор.
После серии классических портретов Макс написал свой единственный автопортрет: ладонь со слегка раздвинутыми пальцами, в которую въелись многолетние краски. Холст местами проступает сквозь масло, и не сразу поймешь, где  грубая  ткань, а где отпечатки пальцев, рельеф ладони, и во что въедаются краски: в кожу или в холст. Ладонь на фоне стены, на которую падает тень головы автора, видящего то же, что и зритель. Лица не видно, и все же, непостижимым образом, мало у кого возникали сомнения, чья это рука.  Спорили о том, при работе над какими картинами кожа  впитала те или другие краски.
Автопортрет непостижимыми путями попал на выставку в Нью-Йорк, через три месяца перекочевал в Буэнос- Айрес,  а оттуда – в Шанхай.
Все это время Макс уходил в себя и терялся для окружающих. Немногочисленные визитеры видели издалека, но не имели возможности рассмотреть несколько альбомов, в которых не было ничего, кроме лиц. Всмотреться в лица удалось только после смерти художника. Многочисленные портреты Эллы, Жанны, Глена, Варлама, Ариадны и Вацлава итальянским карандашом. Все по памяти. Никакой обстановки, одежды, плеч, рук, груди, только лица. Искусствоведы позже сделали выводы, что автор искал прощения в лицах близких людей. Он пытался говорить с ними и предвидеть ответы. Каждый рисунок был реакцией на его слова. Или возможной реакцией. Очевидно, он представлял себе разные варианты ответов. И похоже, так и не нашел общего языка с близкими людьми.
Через полгода Вацлав осознал, что Макс несколько дней не уходил с работы домой. Он поехал в мастерскую Глена. Молодой художник готовился к выполнению большого заказа: мастерская была полна камзолов, накидок, жабо, шляп, султанов, манжет, гульфиков  разных времен и народов. Намечалась съемка грандиозного фильма с многочисленными перемещениями во времени и пространстве. К работе привлекалась изрядная бригада художников разной специализации, и Глен был лишь одним из многих.
Сын три вечера подряд приезжал к отцу. Они помирились. Глен списался с ассистентом режиссера, и для Макса нашлась работа. Значительная часть действия фильма происходила в замке, где до недавнего времени жили потомки немецкого барона. Последние несколько поколений потомков с трудом удерживали аристократическое гнездо от разрушения. Лет двадцать назад в наследство неожиданно вступил родственник, живший в Америке.  Новый хозяин не понимал, что ему со свалившимся на голову богатством делать, и оставил его на двадцать лет в небрежении. На недвижимости висели немалые долги. Участием в фильме обедневший аристократ надеялся поправить дела. К счастью, многочисленная старинная мебель сохранилась, и это привлекло режиссера. Съемки проходили в нетронутых интерьерах. В одном из ключевых эпизодов героиня во время разговора с героем должна была вынимать из потрепанной папки и просматривать по одному рисунки старинной мебели. Макс набросился на работу, в масштабах фильма далеко не первостепенную. Все галереи, залы, подвалы, переходы, закутки, внутренние дворы  и подсобные помещения замка были в его распоряжении. Везде можно было наткнуться на бессистемно расставленную мебель. Макс делал зарисовки, и видел людей, сидящих в креслах и за столами, слуг, наводящих порядок в шкафах, красавиц и молодящихся старух, смотрящихся в одно и то же зеркало с интервалом в пятьдесят лет. Он входил в зал в разгар тайных переговоров, и в спальню хозяйки во время утреннего туалета, и для него не было секретов. Макс сделал гораздо больше рисунков, чем могла перелистать героиня, и не собирался останавливаться. По сюжету на просмотр содержимого папки отводилось меньше минуты. Режиссера подмывало использовать рисунки в каком-нибудь еще эпизоде.
Макс бродил по замку и говорил: «Здесь раньше была дверь. Здесь была домашняя часовня, а здесь – алтарная часть замковой церкви с росписью Страшного Суда». Страшный Суд пятнадцатого века появился в альбоме Макса, и режиссер подумывал о воссоздании его для съемок. Пригласили архитектора, который ходил по следам зарисовок Макса, и подтверждал, что художник был прав. Это открывало новые возможности для развития сюжета. Автор сценария жаловался: « Кто здесь снимает кино?» Продюсер начинал сомневаться в окупаемости фильма. На авторское кино он денег не давал.
Макс работал и не замечал, что за ним ходит оператор с камерой в надежде снять свой, без режиссера, фильм о сумасшедшем в замке.
Рисунки итальянским карандашом оказались собраны в трех альбомах – мебель и зарисовки из жизни замка тех времен, когда в нем обитали бароны, эпизоды из быта съемочной группы, портреты режиссера, разгневанного, задумчивого, и отчаявшегося объяснить актеру или оператору простейшую, по его разумению, вещь. А еще актеры после съемок, выжатые, забывшие выйти из роли, застрявшие между своим героем и собой.
Один альбом лежал на полу в галерее замка в трех шагах от начинающего коченеть художника. Когда ему стало плохо, он отодвинул рисунки подальше от себя, чтобы их не залило рвотой. Два других альбома нашли в его комнате. Сын погибшего сделал все возможное, чтобы вскрытия не было. Режиссер сделал то, что было в его силах: в одном из эпизодов фильма случайно промелькнуло лицо художника, отраженное в зеркале. Альбомы стали предметом исследования искусствоведов.
Дома у Макса нашли еще один холст, о существовании которого никто не подозревал: верхние фаланги пальцев  человека, вцепившегося в борт лодки, каждый ноготь отдельным тяжелым ударом мастихина. Ногти получались огромные, соразмерные силе, с которой пальцы цеплялись за жизнь. Поверх тяжелых мазков проработка тонкой кистью, с закручиванием краски справа налево, против часовой стрелки, против привычного движения руки, против дыхания, против естественного хода жизни. В омертвевших ногтях дьявольским образом отражались глаза спасенного, сидящего в лодке, понимающего, что еще одного пассажира на борт не взять. В отраженных глазах, нет, не отражались, угадывались и  глаза тонущего, и черная, неживая, не помнящая игры света, вода, и ад в виде ненасытной округленной рыбьей пасти, караулящей безжизненную добычу в глубине. На заднем плане фрагмент деревянного борта лодки: волокна, тоже увеличенные, в которых просматриваются годы, прожитые тонущим, и годы, многие годы будущего, которого нет ни у вцепившегося в борт, ни у сидящего в лодке.
Последнюю работу Макса купил музей современного искусства Сан-Франциско.
Прошло несколько посмертных выставок. Живопись и графика были изданы отдельными альбомами. У  публики появился интерес к творчеству сына умершего художника, на него сыпались заказы. Когда на открытии персональной выставки Глена приглашенный искусствовед назвал его Максом младшим, гости увидели, что художник насилу сдержался, чтобы не вытолкать бестактного оратора в шею. Кто-то шепотом заметил, что некому теперь поймать и запечатлеть с трудом сдерживаемый моментальный гнев.
Вскоре Варлама пригласили на конференцию, посвященную творчеству умершего друга. Варлам отказался прийти, но согласился написать воспоминания.
Непривычный к такому занятию, рыбак садился за письменный стол, и гнал жену в кино. После нескольких строк представлял себе радужный палец художника на тоненькой жилке на ключице своей слишком молодой жены, и ему хотелось всадить нож в брюхо злополучной форели. Гнал кровожадную мысль прочь, но вымучив несколько строк, бежал на озеро и просил у водной глуби силы слова и мужества писать правду. Озеро молчало, и Варлам, строка за строкой, сваливал в кучу и ревность, и любовь, и дружеские чувства к художнику, и восторг от того, что шедевры рождаются у него на глазах. Отвлекался, забывал, на чем остановился, и описывал, как у него подкашивались ноги, когда он представлял руку жены на запястье художника. От, казалось бы, невинного прикосновения женская рука, красная от постоянной чистки рыбы, становилась мягче. Муж чувствовал мягкую руку жены на своей груди, и по его телу проходили спазмы. Откровения, неожиданные для самого себя, укладывались в один абзац. В следующем абзаце он признавался, что ради друга пережил измену жены, и все им обоим простил.
Перелистывал страницу, и вспоминал, что писать надо о друге, понимал, что большую часть времени провел к художнику спиной, пытался связать отрывочные впечатления в целое, и снова вниз по тропе, к озеру. Озеро не подавало знака. Ни туманом, ни рябью, ни уловом. Попадались одни и те же окуни да карпы, казалось, начинавшие новую жизнь, едва их кости были обглоданы. Порой, емкая фраза приходила, пока он водил добычу, но сняв пленницу с крючка, он забывал найденные слова.  Когда рыба срывалась, рыбаку казалось, что  высшая сила, будь она озерная или небесная, его услышала, и ночью он переписывал воспоминания заново.  На каком-то витке в  записи влезла история связи Эллы с Бобом, и та болезненная ситуация, когда художник жил под одной крышей с неверной женой, и любовник приходил в дом, не стесняясь мужа. В следующей версии часть подробностей исчезала, но потом они сами собой возвращались. 
Прежде чем рыбак начал публиковать воспоминания, это поспешили сделать многие художники, знавшие Макса по совместным выставкам. Главным образом, они писали о том, насколько он был одинок. Каялись в том, что настороженно встречали новичка в гильдии, неохотно принимали его  картины на коллективные выставки, сокрушались, что первая персональная выставка открылась при пустом зале,  задним числом признавались, что не понимали, недооценивали, и так далее, в духе воспоминаний о других недавно умерших художниках.  Удивительным образом, никто из коллег не помнил банкиров, которых приводил Боб. О том периоде жизни Макса, когда он был художником- любителем и благополучным семьянином, художники ничего не знали.
Воспоминания рыбака печатались отдельными главами в художественных альманахах музеев, в которых пристроились картины Макса. Широкая публика их не заметила. Но через какое-то время вышла отдельная книга. О ней заговорили не только в Академии, пересуды вышли за пределы художественного сообщества, за границы города. Тогда сын художника пришел к рыбаку домой, и всадил в него нож для разделки рыбы. 
На последнем обстоятельстве адвокат строил защиту: Глен пришел к Варламу без оружия, он не собирался его убивать.  Очевидно, хозяин спровоцировал гостя неосторожным словом.  Подсудимый раз за разом повторял, что был в беспамятстве.
Присяжные приговорили, что обвиняемый виновен, но заслуживает снисхождения. Судьи вынесли довольно мягкий приговор. Я, инженер- гидротехник Франц, автор этих записок, попал в число присяжных, как положено, по жребию. За две недели до вызова в суд я провалился на защите диссертации. После этого стало особенно тяжело входить в аудиторию: студенты знали о моем позоре, и вещал я им словно из ямы, о которой предупреждал, но сам и свалился. В таком-то состоянии я пришел в суд. Мысли мои были далеки от правосудия, хуже того, мне наплевать было на любую справедливость. Еще не зная, что за дело придется рассматривать, я внутренне ощетинился. Когда присяжным стало известно, что подсудимый – сын посмертно признанного художника, во мне начала раскаляться нить, о существовании которой я не подозревал. За несколько лет, что Макс стал популярен, я успел влюбиться в его творчество. Даже странно, что еще недавно я не подозревал о его существовании. Может быть, я – банальный человек, и подвержен общественным настроениям, но именно на банальных людей, и рассчитан суд присяжных!
Спор обвинения и защиты помню плохо: я понимал, что Варлама не вернуть, а род почитаемого мной художника не должен пресечься. Показания свидетелей тоже пропускал мимо ушей:  раскаленный как вольфрамовая нить, я ждал ухода присяжных на совещание. В конце судебного заседания молодая женщина вытянула беспомощно - тонкую шею и крикнула с места: «Отпустите его, я беру его в мужья!»
Я не сразу понял, что это была Ариадна.
Совещание присяжных началось под впечатлением неожиданного выкрика. Сразу нашелся человек, немного напоминающий Чемберлена, который был настроен беспощадно. Он встал в свой почти двухметровый рост, и всех заткнул, поставил на место, призвал к порядку, первым заговорил, и начал с того, что по традиции женщина может объявить, что берет в мужья приговоренного перед самой казнью. А кричать о замужестве, когда приговор еще не вынесен, это давление на суд, и убийца тем более виновен, и не заслуживает ни снисхождения, ни жены.
Другие присяжные были не столь категоричны. Три женщины сочувствовали Ариадне, и готовы были пойти ей навстречу, а из остальных я запомнил только двух  яростных болельщиков, надеявшихся успеть на второй тайм. Футбол, пожалуй, и был главным фактором давления на суд: мы сидели на четвертом этаже, окна комнаты выходили на улицу. Плотные вертикальные белые раздвижные шторки не могли отгородить нас ни от криков болельщиков, ни от треска пиротехники, и общее возбуждение города, ждущего матча, гола, победы, без труда преодолевало и этажи, и стеклопакеты.
Поначалу болельщики поддержали жесткий обвинительный приговор, но после того, как высказались несколько человек, и я в том числе, поспешно проголосовали за снисходительный вариант. Я не помню, что говорил. Не помню, что другие говорили. Помню мягкий приговор.
В тот же вечер, вместе с воплями футбольного триумфа, в наэлектризованный воздух города прорвались чьи-то слова о том, что какой-то преподаватель из Высшей Политехнической Школы убедил присяжных проявить снисхождение. Непонятно, от кого исходил слух. Присяжные обязались хранить тайну. Но какие в тот вечер  могли быть тайны от города?
Слух подхватило художественное сообщество. Знакомства со мной искали профессор живописи Боб, антиквар Вацлав, хозяин замка, художники, написавшие воспоминания о Максе. Я отговаривался подпиской о неразглашении, но люди обещали не донимать расспросами, говорили обтекаемо, пытались  наводящими вопросами вытянуть из меня скудную информацию, но в результате сами рассказывали довольно много подробностей своего общения с Максом. Хотя я ни о чем не просил. К чему мне лишние знания из художественного мира, если голова моя занята переработкой диссертации? И дело шло, черт возьми, получалось гораздо весомей, чем при первой защите. Кроме того, слух о моем судебном успехе дошел и до студентов. Мне удалось вернуть их уважение, лекции проходили на подъеме, я встречал понимание, и не выходил из аудитории выжатый, как в прошлом семестре. У меня оставались силы для научной работы. Так что, было не до художников. В начале нового учебного года позвонила Ариадна.
Мы встретились после лекций в кофейне неподалеку от школы. Ариадна была беременна. На седьмом месяце, как она объяснила после первых слов знакомства. Им позволили заключить брак сразу после суда, и дали трехдневное свидание.
- Я в суде кричала, не понимая, что делаю, - говорила жена осужденного, и смотрела мне в глаза – но теперь убедилась, что была права. Он излишне гордый, его гордости хватит, чтобы надуть дирижабль, и с этим я еще помучаюсь. Но я готова. Талантов с простым характером не бывает. Кто-то сказал, что он – самый одаренный выпускник академии за пять лет, а я скажу, что в его глазах та же пытливость, что и у отца, но нет ада. Ад – это про Макса.
Я смотрел в сторону. Мимо нашего столика прошел студент, мы кивнули друг другу, а Ариадна пояснила, что через неделю им снова предстоит трехдневное свидание. 
- Представляю его грубую руку, плотно прижатую к моему животу, - говорила Ариадна, и смотрела на меня. Я маленькими глотками тянул кофе, и не понимал, что ответить. В кофейню  заходили студенты и с любопытством поглядывали на нас. Это означало, что нельзя теряться, надо разговаривать, быть непринужденным, надо, надо. А моя собеседница, позволив мне еще пару раз пригубить, продолжала говорить, не пытаясь составить связного рассказа:  « Мой первый муж был уверен, что я ему изменила. Он проглотил обиду, но ему икалось, и я его икоту слышала, чувствовала всегда, даже когда его не было рядом. Глен тоже был уверен… . Только во время первого свидания мне удалось убедить его, что я всегда была верна Варламу. Хотя подружки говорили, что надо оглянуться вокруг, у нас ведь не было детей.  Мы проверялись, все вроде в порядке и по женской, и по мужской части, а ничего не получается. Варлам винил себя, он старше. Он молоками обжирался: думал, поможет. И внутренне был готов к моей измене. Однажды он признался, что когда попалась та самая форель, он хотел попросить у нее сына. Но не решился сказать вслух. Он в полный голос пожелал гениальности Максу, а уже потом одними губами произнес свое желание».
Я поперхнулся кофейной гущей, и спросил: « Варлам так и попросил гениальности? В его воспоминаниях по- другому сказано».
- Но он именно это имел в виду. И рыба поняла правильно. А сказанное шепотом она не услышала. Если вообще дело в рыбе.
Я кивнул. Я хотел поддакнуть, что действительно считаю Макса гением, но Ариадна не дала мне произнести банальность, она сменила тему: « Вот, у Макса скоро будет внук. Как раз, Глен закончит панно, выйдет на свободу, а внук пойдет в школу. На свидании будем придумывать, как его назвать. Он положит мне на живот гранитную руку, и предложит имя. Мне трудно будет возразить. Но если он назовет имя деда, я ни за что не соглашусь».
Мне было неловко слушать про руку мужа на животе жены, и я спросил про панно.
- Вы не знаете? – Про это и на телевидении протрубили, и все художественные журналы пишут, Боб постарался. Глен работает над мозаичным панно для Дворца Правосудия. Огромное, этажей шесть или около этого. Рыба, прорывающая сеть. Или глаз рыбы, прорывающей сеть, не помню. Глен во дворце почти живет. Такая у него тюрьма. Все делает сам: леса, клей, мозаика, затирка. Я ему черепков хочу принести: капля в море, но мне будет приятно. Надеюсь, ему позволят закончить. А то некоторые видят в сюжете призыв к неповиновению или побегу.
Ариадна улыбнулась, положила левую руку на живот, и накрыла ее сверху правой, покровительственно и одновременно по-хозяйски. Как муж. Она ненадолго замолчала, то ли прислушиваясь к себе, то ли разговаривая мысленно с отцом ребенка.  Я не понимал, какое это имеет отношение ко мне, недоумевал, зачем нужна сегодняшняя встреча, но встать и уйти было неловко. Я заказал еще один кофе, хотя и знал, что на дне второй чашки увижу бессонницу. Решил, что посижу ночь над диссертацией. Наконец, Ариадна вспомнила о цели встречи:  она хотела, чтобы именно я, человек, нашедший убедительные слова для присяжных, написал еще одну историю дружбы двух семей. Неважно, что уже много написано. В том числе книга Варлама, которая, кстати, переиздана, поступила в продажу, и Глен с этим смирился. Но это тоже неважно. Варлам написал о друге так, как понял его и прочувствовал. Он оказался настолько убедительным, что поплатился за свою откровенность. И пускай посторонние читают. Ей, Ариадне, нужен непредвзятый взгляд со стороны. Для него – она опустила глаза к животу.
- Вы меня просите?
- Да, я вам расскажу все, что знаю. А вы напишете, и отдадите рукопись мне. Я заплачу, сколько попросите.
Я покачал головой. Я пытался отнекиваться, но мой легендарный дар убеждения остался в комнате для совещания присяжных.
Пришлось выслушать долгий рассказ, непоследовательный, сумбурный, прерываемый беззвучными разговорами с ребенком и отвлеченными комментариями. Например, рассказывая о серии портретов в ситцевых платьях, она со смехом вспоминала, как гусеницы падали за ворот, и ползали по спине, и щекотали, и она с трудом сдерживалась тогда, и не могла сдержаться сейчас, и хохотала, покачиваясь взад-вперед, а потом хваталась за живот. Другой раз, сняв руку с живота, она сказала, что ей кажется, будто ее муж лепит не рыбу, а эмбриона, свернувшегося клубком, и хитро поглядывающего на мир.
Разумеется, по ходу рассказа я не делал заметок. Записывал ночью, что еще делать после четырех чашек кофе? В голове была мешанина. Чтобы восстановить последовательность событий, пришлось прочитать все опубликованные воспоминания, и потом уже дополнять и систематизировать свои записи.  В процессе работы я лишь однажды встретился с Ариадной. Она была бочонок на  тоненьких ножках,  передвигала ноги, словно по двум параллельным доскам над трясиной, и старалась не смотреть вниз. Ей было не до подробностей. Она попросила дополнить историю эпизодом, рассказанным Гленом на последнем свидании: «Глен не собирался убивать Варлама. Он пришел, чтобы потребовать изъятия книги из продажи. Варлам открыл дверь окровавленной рукой. На нем был фартук в крови и чешуе, в левой руке – злополучный нож.  Он провел гостя в кухню, заваленную рыбьими потрохами. Варлам стал искать, чем вытереть руки, несколько раз крутанулся по кухне, а голова закружилась у гостя. Глену показалось, что в горло ему попала чешуя, которую не выплюнуть, и он не может не только говорить, но и дышать. Он схватился за нож, как тонущий за борт лодки».
Я вставил эпизод в рукопись. Может быть, дело было не совсем так, но какое это имеет значение! Окончательную версию я отдал через пару месяцев молодой маме. Мы встретились в саду в пяти минутах ходьбы от Дворца Правосудия. Там всегда найдется пустая скамейка. Я надеялся, что встреча будет короткой, и попросил разрешения заглянуть в коляску. Черт возьми, мой будущий читатель слишком похож на деда! Имени я не спросил. От денег  отказался. Хотел откланяться, но Ариадна попросила подождать, и нагнулась к сетке, растянутой в нижней части  коляски. Там лежал пакет, который почти задевал за колеса, и прогибал сетку чуть не до земли: « Я  так и думала, что от денег откажетесь. Но подарки отвергать нельзя. Обижусь».
В пакете был альбом такого размера, что просто так на коленях не вдруг откроешь. Деревянные крышки, обтянутые плотной льняной тканью, медные уголки и застежки, рельефное имя художника: все это заставляло внутренне подготовиться даже к тому, чтобы просто раскрыть книгу. Большие плотные листы, глубокая печать, каждая страница проложена листом рисовой бумаги. Одним словом, бегло не пролистаешь. Чтобы остаться наедине с альбомом, мне пришлось купить пюпитр. Часа полтора ушло только на устройство освещения. Но уж потом, несколько вечеров подряд я уходил в работы Макса с головой, забывая о повседневной жизни, работе, диссертации, недосыпе.  Это было общение с художником один на один, совсем не то, что бывает на людных выставках. Общение до глубокой ночи, до «больше нет сил».
Во второй половине ночи мне упорно снился будущий читатель. Он теребил вычурные погремушки, улыбался и  морщил лоб, показывая те самые морщины, по которым так легко отличить Петра от Павла.
Я на неделю прервал работу над диссертацией, и переписал историю по памяти уже для будущих внуков. Будут же у меня когда-нибудь внуки!
Не буду показывать эти записи детям. Знаю, что они скажут: «Откуда тебе известны мысли Макса, его не всегда осознанные побуждения, действия, продиктованные интуицией,  а тем более, сны?»
Я не найду, что ответить моим умным взрослым детям, которые помнят, как я вернулся с последнего судебного заседания, как я провел почти сутки на том самом мостике, с которого Макс наблюдал за умирающими снежинками. Дело тогда кончилось тем, что я забрался под чугунную арку моста, и обнаружил остатки дубовых свай берегоукрепления, которым не меньше трехсот лет. Мне тогда показалось, что я вижу вглубь годовых колец почерневших дубовых бревен.
Сын долго  копался в архиве, и  нашел, что это сваи семнадцатого века, что канал тогда был протокой между двух прудов, и что на берегу работала бумажная фабрика. С тех пор сын проводит свободное время в архиве, и выискивает любопытные факты из истории города. Он очень скрупулезен.
А дочь моя сама связана с книгопечатным делом. Она привыкла делать сногсшибательное оформление книг, которых потом не открывает. Увидев альбом Макса, она подняла два больших пальца, и сказала, что знает переплетчика. Она открыла книгу, оценила качество печати, но она никогда не посвятит вечер ее просмотру. 
Нет, я покажу записи внукам, и одновременно дам им альбом с потрепанными к тому времени краями. Я им скажу: «Посмотрите альбом медленно, в течение ночи, и сходите в городскую художественную галерею, и постойте у каждой работы, и вы поймете, что иначе быть не могло. Я видел и глаза Эллы, и волосы Ариадны. Я вижу все, что связано с картинами Макса, как Макс видел глубины годовых колец».
И поэтому, тем более, поэтому я должен отложить мои записи, чтобы они не спеша дожидались внуков, и никого более. Не хочу, чтобы дела чужой семьи меня далее затягивали.
И еще альбом. Отвезу его на дачу, и подниму по крутой лесенке на второй этаж. Я там ночую только летом. Только раз в году я буду углубляться в годовые кольца, с опаской смотреть в глаза дрозда, путаться в распластанных течением волосах, и видеть во сне младенца с продольными морщинами на лбу.
Работа над чужими воспоминаниями крепко мне помогла. Скоро повторная защита, и думаю, что на этот раз провала не будет. Но от семьи все более знаменитого художника Глена, постараюсь держаться подальше.