Рождение красных тонов

Валерия Шубина
               
               

    Один известный скульптор решил заняться литературой. Правда, с русским  языком он не особо дружил и часто, как иностранец, изъяснялся руками. Однако в том не видел беды, собираясь для обработки своих сочинений нанять редактора. По этому случаю меня и пригласили, полагая, что я способна на что-то большее, чем пронумеровать чужие страницы.

    Нельзя сказать, чтобы я взялась за это дело с восторгом, но утешение: «Бедность – не порок» грело еще меньше. Что же до самого знакомства, то я была рада, что судьба сводит меня с замечательным современником.
 
    Мастерская – не совсем точное слово по отношению к трехэтажному особняку, куда я пришла для встречи. Строение скорее напоминало загородную виллу с двориком и фонтаном, перенесенную откуда-нибудь из заграницы. Как семя экзотического растения, оно проросло  среди однообразных  громадин пресненских переулков,  закрепилось на скудной почве и, взятое в прямоугольник чугунной ограды,  ничего не желало, как обособиться и жить своей, ни на что не похожей, жизнью. Затеянная реконструкция, казалось, этому и служила. Нетрудно было представить, что,  расширенное и перестроенное в духе какого-нибудь арт-жеста,  здание покажет себя еще более необычным, темно-зеркальным, похожим на огромный мечевидный кристалл.

    Была осень.  Деревья  в дворике  смотрелись уныло, как и выставленные скульптуры.  В основном то были гранитные двойники важных персон. Самоуглубленные  и значительные. Стояли они так, словно предлагали  оценить себя с точки зрения одного  лишь голого мастерства. И взгляд охотно предавался этой карательной акции - отмечал кое-где нехватку души, уличал камень в  мертвенной  неподвижности. Возможно, работам просто недоставало голубого кусочка неба,  игры света, теней, зеленого фона из листьев, словом, того, в чем отказывало хмурое время года. Оно как будто не желало заключать с ними союза, видя в них чужаков. Оттого, казалось, и статуи, тяготели к  конструкциям.  Лишь балерина из светлого мрамора выделялась легким движением, которое камень сумел удержать и перевести на язык вечной, непобедимой женственности.
Маленький фонтанчик еще брызгал, и при порывах ветра бесился, доставая меня неприятной холодной пылью.

    Скульптор ждал в доме.  При моем появлении его глаза не расплавились дружелюбием или какой-то особой приязнью, но и явного  равнодушия  не заметила в них. Это был человек, похожий на постаревшего фавна. Его руки самой недвижностью обращали внимание на себя: крепкие, жилистые, не привыкшие отдыхать. Что-то рабочее, угодное духу творца, было в них, особенно когда они старались чем-то заняться,  да хоть затачиванием толстого черного грифеля. Какая-то неотесанность чувствовалась и в форме  косматой седой головы и  жестком внимательном взгляде и  выпяченной нижней губе капризного рта. Даже  крупная вязка темного свитера обнаруживала что-то родственное его тяжелому взгляду и мрачным складкам по обе стороны горбатого носа.

    Гостиная, где мы находились, была обвешана картинами, они стояли и на полу –  пейзажи, портреты – в таком количестве, что сомнений относительно авторства не возникало.  Да и кисти, тюбики на массивном дубовом столе говорили о том, что мэтр занимался не только ваянием. (К «не только» склоняло и обилие женских портретов, исполненных кистью далеко не бесстрастной). Здесь же, на столе, рисунки углем, акварели, пастели, гуаши составляли несколько стопок.

   Прикинув, что я могу быть ровесницей  его дочери, мэтр по-домашнему обратился ко мне на «ты» и сразу оговорил, что ему желательно  выдавать свои сочинения частями и так же их получать после правки. К тому дню, когда я появилась, набралась сотня страниц. Я принесла половину домой, и каждый день корпела над ними часа два. Не без того, что думала иногда ошалев: зачем, взяв в искусстве столько высот, мэтр полез в литературу? Ведь литература – та же работа каменотеса, а слова  еще неподатливей камня,  да и молчание  написанных  строк  сродни тишине горных вершин, особенно если не знаешь, для чего они наворочены. Конечно, я понимала:  ни скульптура, ни живопись, ни графика, где мэтр чувствовал себя богом, не годились для  историй, которые он, неуёмный любовник недавнего времени,  тщился запечатлеть. А ему было чем похвалиться.  Балерины, певицы, натурщицы, студентки, официантки, случайные попутчицы, чужие жены,  вдовы, чьей благосклонности  он добивался, вновь окружали его, но теперь - толпою теней.  Портреты же, где их молодость продолжала жить, передавали  скорее  яркость палитры, чем их внутренний мир. Да еще исступленность художника, который ищет сходство, но получает непостижимость. К тому же вместить подробности знакомств, встреч, приключений портреты  не  могли. Эти подробности давались лишь описанию словом,  но описанию, по замыслу автора, не согласному с модой крикливого времени. Избранник успеха желал привязать былое к другой морали и тем преподать развязности нынешних нравов урок возвышенного поклонения.

     Однажды, при очередном посещении, я застала у него журналиста. Оба сидели в гостиной за столиком.  Бутылка вина была перед ними. Время от времени хозяин наклонял бутылку к бокалам, и вино жидким рубином, плескаясь, оживляло хрусталь. Налили и мне. Вино, переняв форму чаши,  преобразилось в яркий тюльпан, явив  абсолютную прозрачность и чистоту. Только пузырьки воздуха, заточённые стеклодувом в донце, рифмовались с туманом. Прежде чем пить, я покрутила бокал за ножку, позволяя вину открыть свою душу. Дитя великого урожая, оно отозвалось свежестью влажной земли с минеральной ноткой каленого камня. Такие контрасты позволяют себе лишь непростые напитки.  И первый же глоток  удивил глубиной и сложностью вкуса – этой привилегией зрелых гроздьев, собранных где-то во Франции (о том свидетельствовала этикетка).  Вспомнились ван-гоговские «Красные виноградники» - те, в золоченой тяжелой раме, что, плавясь под солнцем, чуть ли не прожигают сам холст и музейную стену. Мелькнули перед глазами, разыграв драму  тревожным  звучанием цвета. Перебросили память к синеве знойного юга, в край беспечных арлезианок с их любовью к изменам, танцам, фанфарам. Трубы, возможно, и возвестили бы смотр красных тонов, на который настроилась. Но образ крестьянской четы  непонятно откуда взялся,  темно наплыл видением и оттеснил всё остальное. Склонив головы, фигуры замерли в поле.  Но что это были за люди?!  На груди мужчины зияла черная дыра, у женщины был голый череп с проваленными глазницами. Звон дальних колоколов тонул с ними во мраке; слышались лишь  вскрики нечисти да вой шакалов.

     Вино пилось само по себе, не требуя свиты из фруктов или сыров,  и  каждым глотком заявляло  себя всё настойчивей. Какой-то бес  начал искриться в бокале  и дрожанием красных  тонов смещать в голове картины, уводить к цвету  густой  киновари. Этот бес неожиданно ударил меня по руке, когда я потянулась к коробке с медовыми ромбиками, и голосом мэтра сказал: «Не раскармливай задницу, милая. Ты еще не в том возрасте, чтобы забывать о других удовольствиях!» Реплика мэтра прозвучала достаточно мирно, тем не менее покоробила, а ромбикам пахлавы помогла уцелеть. Своей предупредительностью  мэтр обязал меня еще несколько раз, чем притормозил беседу с журналистом, ради которой, собственно, я и оставалась. Вино явно мешало его спокойствию. Мэтр почему-то не понимал, что почитание в нем творца еще не означало, что я в восторге от него самого.

    Тем временем у собеседников  дошло до расспросов о юности скульптора. Журналист поинтересовался, где находилась его первая мастерская. Мэтр ответил: в Москве, рядом со знаменитым особняком Рябушинского у Никитских ворот.  Сказал, что часто заходил туда и, пользуясь добрым отношением  хозяев, просил разрешения сполоснуться под душем. Известно, какие «удобства» были в ту пору в обычных домах, а скульптор жил в типичной «вороньей слободке». Говоря, он несколько раз бросал взгляд на стену, где висел легкий рисунок углем: черты красавицы в духе советских тридцатых годов были едва намечены. Касаться истории наброска  мэтр не собирался. Лишь вскользь заметил, что изображенная - хозяйка того самого особняка, и сразу перевел разговор на другое.

    Непонятно, что произвело на меня впечатление:  вино ли с его нервной горьковатой атакой, игра  ли цвета в бокале, слова ли скульптора о необычном соседстве…  А может, заметное нежелание говорить о красивой хозяйке? Но вернее всего, впечатление не причем, а дело в моем внутреннем беспорядке, который возник после встречи, заземленной грубыми репликами. Всё это, придя домой, следовало изжить, занявшись чем-нибудь путным. Что и сделала, исписав страницу, другую… Брошенная скульптором подробность  о споласкиваньях под  душем также нашла в моих записях свое место. Казалось, этой детали только и не хватало, чтобы оживить давние сведения, осевшие в памяти с той поры, как давным-давно, еще до знакомства с мэтром, стала интересоваться таинственным особняком у Никитских ворот.
 
    Через несколько дней  с очередной редакторской папкой  скульптору были переданы и листочки с моим рассказом. Он назывался «Женщина-катафалк». Не желая просматривать на ходу, мэтр оставил их  у себя, а  когда я снова пришла, сказал:

   - Я прочитал рассказ, и мне стало так приятно, как будто я уже получил звание академика.
 
    Польщенная, я молчала.
 
   – Но есть одно маленькое пожелание, милая.
 
   – Хоть десять, мэтр!
 
   – Надо разбавить, немножко свалять дурака.
   
   Я не то чтобы вытаращила глаза, но как-то дрогнула ими.
   Он пояснил:
 
   - Никто не поверит, что это я написал, милая.
 
   Неожиданный поворот меня озадачил.
 
   - Но это мой рассказ, а не ваш. Что особенного? – и добавила: «Это мой подарок, от сердца сердцу».

    Приветливое  выражение исчезло с  лица скульптора, он ткнул карандашом в угол верхнего листочка, спросил:

   - Чья фамилия будет здесь?
 
   - Ну конечно, моя, - сказала я.

    Ответ показался ему нелепым. Возможно, дерзким. Хуже того, нахальным.  Как человек, которого обвели вокруг пальца, он жестко сказал:
 
   - Сейчас ты встанешь, возьмешь  пальто и закроешь дверь с обратной стороны. И больше не будешь пользоваться моими историями. Занимайся своими. Убирайся! И дорогу забудь.
 
   Чего-чего, а подобного не ожидала. Признаюсь, и сама не собиралась засиживаться. Но, похоже, мэтр этого не учел. И вообще он начал говорить что-то не то. Я смотрела на графин с кусочками льда, который стоял в сторонке, - он составлял с бутылкой вермута пару. На стенках графина розово цвели нарисованные гиацинты, а мэтр продолжал свою ерунду, годную для провинившейся школьницы.

Если быть откровенной, то меня выдворяли и раньше. Нет, ушат холодной воды не выплескивали. Обходились словами. Но в отличие от мэтра – какой-нибудь зевотой оживляли событие или ссылкой на боль в голове, а то -    возведением глаз к потолку, вроде призывая его обвалиться, но при этом лишь на меня, –  всё в зависимости от статуса, общественного положения, а также состояния голосовых связок взявшего на себя миссию очищающей щелочи. Иногда  архизанятостью брали за жабры. Через секретаря, разумеется. Вот он наспех исполнительным голосом огорошит вас сообщением, а вы почему-то рыпаться начинаете, то есть пробуете что-то выяснить, значит, верх наглости проявляете да при этом рассчитываете на внимание, человечность. Ну, и сами вынуждаете секретаря… Впрочем, что такое я говорю?.. Забыла, что ли? Ведь любезность делает этих субъектов отвратительней вдвое.

   Все перечисленные приемы действовали безотказно, так что в студеной воде, необходимости не имелось. Тем более, в графине с гиацинтами.  И на том спасибо. Но в  ответ  во мне закипело что-то очень свирепое. А сейчас я ничего не придумала, как вспомнить про любовь к запечатленному слову,  о которой говорено еще  летописцами, и посчитать, что эту любовь тоже брали за шиворот и выставляли со мной. Заодно и симпатию к скульптору, если угодно – нежную снисходительность, и те  нестандартные знаки внимания, которыми один человек одаряет другого, придав им словесную форму. Даже подумалось: может, он шутит? Но нет, строгий и непреклонный, под защитой почтенного возраста, авторитета, общественного положения, богатства и графина со льдом мэтр сидел  и ждал, когда нарушительница уберется. Заодно  и обстановка гостиной, натюрморты, пейзажи, все эти бесконечные автопортреты в духе флорентийских властителей в пурпурных шапочках уставились на меня, не понимая, чего ещё жду. Минута и, потеряв терпение, они ринутся с картин и погонят до самых ворот.
 
    В таких случаях вернее всего увидеть  в выходке обыкновенное самодурство. Что, наконец-то, и сделала. И поднялась. Защищать свое право на темы рассказов - нет ничего глупее. Говорить, что в литературном деле привычны повадки контрабандистов, невозможная скука.  Еще как-то протестовать - дубинноголовая тупость.  И потому в той последовательности, которую мэтр наметил, я  исполнила его пожелание, то есть взяла пальто, надела и вышла. По-английски. Не прощаясь. А может, и процедила что-то сквозь зубы. Напоследок заметила обескураженное рыльце кота, который, прикидывая ситуацию на себя,  посылал мне робкий сочувственный взгляд. В ответ я постаралась держать корпус прямее, чтобы превратить себя в непобедимую гордость: всё-таки кота звали Гоген, а это имя во всемирной истории искусств кое-что значит.

    Тьма за дверью представилась мне излишней. Правда, она обратила к иным заботам.  Главное было на что-то не налететь,  не споткнуться (кирпичей и мешков с цементом по случаю реконструкции было в избытке),  не провалиться в шахту лифта, которую прокладывали на верхний этаж. Только выйдя к стеклянной стене и ободрившись уличным светом, я вновь почувствовала унижение вспышкой злости.  И так толкнула  наружную дверь, что она чуть не вылетела на улицу со мной. И  дала себе слово: ноги моей здесь больше не будет. Той самой ноги, которую он, безудержный бабник,  столько раз хватал за коленку.  Да еще норовил погладить повыше. И подалась к воротам мимо каменных изваяний. Не без того, чтоб не вспомнить, с какой снисходительностью разглядывала их в день своего первого появления. Тогда и представить себе не могла, что они отплатят мне тем же, а их мертвенная неподвижность дополнит мое выдворение. Лишь балерина не принимала участия во всеобщем бойкоте, уйдя в мраморный танец - там  застыла, как лебедь. Отключенный фонтанчик тоже вел себя тихо, за что была ему благодарна - ведь свою дозу мирского тепла я уже получила. Тут и графину с ледышками благодарность послала - что  не способствовал, так сказать, исполнению.
 
    Щелчок электромеханического замка в воротах дал понять, что обратный путь мне заказан.
 
    И настала жизнь без чужой побочной работы, хоть и безденежная, зато независимая, позволяющая затянуть пояс на нужной метке и ни о чём не жалеть.
Ни праздники, эти хранители человеческих связей, ни отходчивость, ни снисходительность к возрасту не сдвинули меня с места. Перед самолюбием всё ничто. Ну как же -  отвергнутая в дружеском  знаке внимания! Ха-ха. Еще одно доказательство, думала я, эфемерности человеческих отношений.  Которое по счету!.. И мысленно припоминала ему ударников и баб с молотками, которых он наваял, сколько ни лень для власти.

    И постепенно память знакомства остыла.  Туманней стали мотивы разлада. Казалось, есть люди, для кого одно из главных деяний жизни – отшить. Неважно, с чем ты приходишь:  рассказом ли, полагая, что это форма рыдания,  улыбкой ли, просьбой, дружеским словом или раскаянием, эти люди покрыты столькими слоями самомнения вперемешку  с обывательской пошлостью, что их ничем не проймешь. Ловкость, с которой они проделывают свои трюки, равна приему, бытующему в каком-то древнем искусстве борьбы, когда ткнёшь в нужную точку на теле, – и всё, соперник готов. Приходит домой и, как чеховский чиновник, помирает. А может, и до дому не дотягивает, сразу отбрасывает копыта. Важно отработать методику, и звание сильной личности в этом прекрасном и яростном мире тебе обеспечено.

    Злополучный рассказ «Женщина-катафалк» тем временем был напечатан. Дал даже название книге. Но мечта осуществленная становится заурядным событием.
   
    По воле издательского оформителя  на обложку был помещен «Портрет безбровой актрисы» в красных тонах. Он взял на себя рекламное представление книги: ведь портрет принадлежал кисти знаменитого Мистификатора –  того, кто в качестве дополнений к лицу выбрал усы, полюбив в них способность скручиваться,  превращаться  в подобие мышиных хвостов, спиц и других острых предметов, и в таком виде торчать у него под носом. Возможно, сам синьор ужаснулся бы нашему сближению, но с тех пор, как стал ниже травы, о скандалах забыл. Его безбровая модель бесхлопотно демонстрировала свое оборотничество: снаружи одно, внутри другое  (а её лицо под красной вуалью было представлено так, что оказывалось изображением комнаты, где глаза в прямоугольных очках становились картинами, нос и родинка – камином с часами, накрашенные губы – софой, складки на подбородке – ступенями к ней, а дешевые желтые кудри – портьерами, готовыми сомкнуться и скрыть жаркое непотребство). Книжка с изображением безбровой, прислоненная к стенке компьютера, постоянно торчала перед глазами, и в один прекрасный день её вид навязал мне идею о сходстве актерки с Джокондой. Безбровая тоже завораживала переменчивостью выражения. Отталкивала и привлекала одновременно. Её вульгарная двойственность придавала комнате мертвенную пустоту. Такие  комнатки созданы, чтобы внушать чувство кошмара в фильмах ужасов. Но я-то, выпертая вроде библейской Агари  (или кого там?), вспоминала свое –  галерею каменных изваяний, их ряд, мимо которого следовала, находя поддержку в свете единственного фонаря. Слава богу, что не под глазом. Да и свет, отраженный в зеркальном фасаде особняка, доверия не вызывал.
 
    Оргия превращений: женщина – комната – тайна – кошмар совершалась чередованием оранжево-красных тонов. Один смысл сменялся другим;  закрепляясь, уступал место следующему – так каждый день.  И пока Мистификатор, как Командор, стоял настороже моей книжки, каждое ослепительное утро, даже если оно было хмурым, я садилась за стол и занималась словами, обращая в них чувства и время.  Но, обращая так, чтобы  главное, то есть мысли, являли себя бессловесно, сами собой,  а значит – вне текста. Ведь Проза больше зримого текста, она жива, если при ней бессловесное. Это похоже на то, как если бы розовое женское тело художник писал бы серыми красками и, зная тайну их сочетания, воплотил бы именно розовое женское тело. Время воистину превращалось в тягучие формы. Вроде мягких часов оно свисало  пластами - это  непостоянство привычного, эта любовь Мистификатора к плавленому сыру, который растекается так же, как время. Таким образом, у меня были причины не откликаться на телефонные звонки. Но малодушие и любопытство всегда брали верх. Я снимала трубку, как сняла в тот день, когда звонки показались особенно долгими.

    Это был он –  бог с внешностью фавна, грезивший любовными сочинениями. Его низкий скрипучий голос застал моего беса обиды врасплох.
 
   – Тебе известно, - сказал мэтр после приветствия, - что у меня был юбилей?

   – Нет, - ответила я виновато.
 
   – Ты не слушаешь радио, не смотришь телевизор, не читаешь газет?
 
   – Нет, - ответила я равнодушно.

   – Ты даже не знаешь, что мне дали академика.
 
    На счет официальных признаний у меня было свое мнение, которым не замедлила поделиться:
 
   - Звание академика не столько дают, сколько берут. Как правило, с боем.
 
   – У нас нет общих знакомых, которые могли бы тебе сообщить? – продолжал он невозмутимо.
 
   – Большой кровью! В многоходовых комбинациях.
 
   - Так что, милая, у нас нет общих знакомых?

   – Есть, но мы давно не виделись, - ответила я лишь бы ответить.

   – А кто виноват?
\
    Понятие «работа»  мэтр применял только к своей персоне, поэтому не имело смысла её поминать. А чувство вины… Оно при мне постоянно, как одно из химических составляющих крови.

   Последовала пауза. Затем - второй тур вопросов.

   – Тебе известно, что я очень ранимый? Много переживаю…
 
   – Конечно! Когда переживают другие, это переносится более стойко.

   Ирония не имела успеха. Он продолжал:
 
   – Я получил поздравление от президента России, от президента еще одного государства, от президента Академии художеств. Сорок семь официальных поздравлений, не считая друзей и знакомых. И только ты одна меня не поздравила.

Бес обиды во мне сменился бесом злорадства. Однако новое чувство, доставив краткое удовольствие, уступило иному желанию. Не знаю, как сокрушалась бы я, посетуй он на невнимание или забвение, но сейчас я жалела его так сильно, что подсказала бы еще парочку организаций, коими для круглого счета можно дополнить список. Например: общество воров в законе или союз содержателей тайных притонов. Не сделала этого, чтобы не быть заподозренной в зависти.  Впрочем, избежав одного попрека, получила другой, такой же несправедливый.
 
   – А как поживают твои зубки? – поинтересовался мэтр. – В порядке? Ничего? Лишних нет?
 
   – А что, желаете поделиться?

   – Думаешь, они даны, чтобы их скалить? Нет! Попробуй держать за ними свой неблагодарный язык.
 
   Разговор обещал выродиться в сведение счетов, и я поспешила напомнить:

  – Неужели мэтр забыл, что выгнал меня?

  – Наверно, на то имелись причины.

   Грусть в его голосе удивила. Тонкими чувствами мэтр не часто грешил. Даже когда такая напасть находила, вера в собственную непогрешимость истончала его тонкие чувства до того, что они делались незаметными.

  – Так что теперь скажешь,– послышалось в трубке после некоторого молчания,–  чей это рассказ – твой или мой?
 
   – Ну конечно, ваш, – ответила я мирно и с нежностью, полагая провести следующие пять минут в приятной светской беседе: ведь для того, чтобы ладить с мэтром, надо быть женщиной, а что-что, но это значилось в моем свидетельстве о рождении. И вдруг:
 
   – Давай закончим разговор, чтобы дальше не было неприятностей!
 
   Следовало перешагнуть через эту реплику, но я что-то брякнула... Впрочем, не "что-то". Я брякнула:
 
 - Вы же мудрый, без меня знаете, что правда - удар, а лесть - дар.
 
  - Вах, милая, - ответил он, - я не столько мудр, сколько мудёр.
 
 - Знаете, мэтр, - заметила я, - без глаголов такие признания как-то не убеждают...

Заметила  и секундой позднее уразумела, что дух разговора пересоздал себя в шипенье эфира.

 Тишина обстановки, теперь моей, - книг, рукописей, фотографий, того же телефонного аппарата, просто кричала. Уж не хотела ли оглушить? Я топнула и сказала: «Так точно, товарищ Сталин!» И воображаемым веером, приготовленным для разговорного карнавала, запустила в сторону телефона. «Терпеть ненавижу! – сказала. - Сам напиши, а после хоть гладью вышивай по тексту!». И уже не задавалась вопросами: «А почему все стараются избавиться от меня? Гонят как прокаженную. Возможно, я недостаточно представительна? А может, чего-то не понимаю?» Лишь подумала: мог и поартистичнее, чуть-чуть полюбезнее, слегка подобрее, а главное -  менее истОричнее. «Как считаете, миледи, мог он хоть на время сменить противную флорентийскую феску на чудесный колпак Арлекина?» - и глянула на портрет актрисы, обитающий на обложке.
 
   Никогда еще эта дама не казалась такой чужой и холодной. Она смотрела мимо и знать не желала, что вместо неё мне виделся рисунок, исполненный тайны и теплоты – тот, незаконченный, что запал в душу у скульптора в мастерской – красавицы тридцатых годов.

    Словно в ответ моим мыслям, от затененных презрительных глаз отлетели очки в роговой оправе, мрак поглотил красную комнату, наполнил шелестом рукокрылых существ. Под летучий шорох и визг кто-то зашевелился возле портьеры. Да это же сам Мистификатор пожаловал на дорожку! Непредсказуемый скандалист. Фантазер параноидальных пространств. Осторожно пошел к софе, бормоча о видениях. Вспомнился напитанный тьмой пейзаж «Вечернего звона», который он искалечил в угоду своей паранойе. «Когда  я сплю, - продолжал бормотать синьор, – ветер открывает створку шкафа моей спины и бушует внутри. Переводит трагизм каннибальских порывов в потуги искусства».

    - Но это же бред, - сказала я. – В это невозможно поверить.
 
    – С тех пор, как люди заговорили об  Истине, место стража занял Гений Абсурда.

    - Мне не нужна никакая истина, я хочу только любить, - ответила я.

    - Не сводимо конечное к бесконечному.

    – А бесы куда деваются? – спросила я чуть не плача. – Обыкновенные человеческие, что испокон века засели в душе.

    Он полагал, что  никуда не деваются, но единственное место, где с ними можно разделаться, - творчество, и на моих глазах, взяв золотой баллончик, пустил по красной модели струей белой пены.

   На сегодняшний день мне уже хватило скандала, и я не стала  мешать. А только смотрела, как красное исчезает под белым, и думала, как это неприятно, когда рассчитываешь на одно, а получаешь другое. Еще я думала, что баллончик напоминает лист аканта – растения, возлюбившего мрамор давным-давно, на заре человечества, и оставившего свои копии в капителях колонн. Обаяние формы утешало той мудростью, которой жива поговорка: «Не всё-то свет, что за окном». Довольный вид Маэстро повел по пути этой мудрости дальше.

   – Вы так красивы, - сказала я, - вас даже смешные усы не портят.
 
   Он пропустил глупость мимо ушей и заметил, что есть вещи сильнее обиды.

   – Уж не о коленке ли  речь? – спросила я.

    Он был так мил, что  оценил во мне время, принявшее форму его почитательницы, и протянул белую книжку, на обложке которой можно было нарисовать новый плавленый сыр, назвать её «Постоянство памяти». И с этим исчез, словно и не был. Восхитительный! Всегда готовый к игре. К поеданию сыра и ромбиков пахлавы.