СЫН

Людмила Хаустова
                С Ы Н

   Шура сидела, оцепенев, перед экраном телевизора. Плотная тьма втиснула ее в угол дивана, залила все вокруг, оставив в памяти одно неотступное изображение: в распахнутый зев военной машины проталкивают носилки. Крупным планом почему-то показывают ступни ног, голые, беззащитные. Бесцветный голос диктора перечисляет погибших и раненых. И тут Шура услышала свою фамилию. Сердце остановилось. Она поняла, что там, на экране только что мелькнули ноги ее Сашки. Но ни кричать, ни плакать, ни двинуться, чтобы выключить телевизор, она не могла. Так и сидела в беспомощной надежде, что утихнет похожий на черный аквариум ящик, выплевывающий ужас, словно корчащийся в судорогах бесноватый. Все сказанное и показанное останется там, будто в кино, а жизнь будет продолжаться по-прежнему. Сашка будет писать ей из Сухуми, а  уже через несколько месяцев, к осени, сын, как и обещал, вернется домой.
   Она усиленно прогоняла ту, страшную картину, не допуская сводящей с ума мысли, и воскрешая в памяти образ сына. Она даже улыбнулась, представив, как встретит его, возмужавшего, загорелого. Ведь Сухуми - это юг, море, где когда-то побывала и она.    
    Двадцать лет назад, когда мать неожиданно умерла, и Шура осталась одна, больничное начальство, где они вместе с матерью работали санитарками, предоставило ей бесплатную путевку на юг, чтобы развеялась, отошла от боли. Она смутно помнит, как под моросящим сентябрьским дождем вышла из тульской электрички, добралась до аэропорта и через пару часов сходила по трапу, щурясь от ослепительного солнца, молча и благодарно обмирая от живительного тепла и света. Из окна автобуса Шура видела щедрую зелень, похожие на дворцы санатории и, наконец, море. Бескрайнее, выпуклое, словно огромный застывший глаз. Шура вспомнила и первую встречу с морем. Застенчиво сняв ситцевый платье-халат, она осторожно подошла по гладким камушкам к берегу и остановилась, почувствовав себя странно маленькой перед неоглядной стихией. Море, подкрадываясь, лизало ей ноги, как огромный укрощенный зверь.
------------------------------ 
Снова в памяти всплыли ступни Сашкиных ног, но она, тряхнув головой, прогнала эту сцену, словно вовсе к ней не относящуюся. И ухватилась за спасительное, стародавнее воспоминание, когда море стелилось ей под ноги и звало, звало, манило…
----------------------------
    Вскинув голову, она посмотрела туда, далеко, где, будто отгороженная невидимой сетью, стояла темно-синяя, не взбаламученная отдыхающими вода. Потом сделала несколько скорых шагов, рухнула в теплые волны и поплыла саженками. Достигнув заветных вод, Шура глянула на отдаленный берег, на мельтешащих людей, и замерла, раскинув руки, покачиваясь на волнах и глядя в небо.
    Волны нежили ее, и Шура против обыкновения с наслаждением принимала эту ласку, не сторонясь и не смущаясь ее.
     Мать Шуры, рано осталась без мужа, тяжко работала в больнице, и было ей не до нежностей. В школе немногословная Шура держалась особняком, со всеми была ровно доброжелательна, но подруг не заводила. Когда сверстницы развлекались, она спешила в больницу, чтобы помочь матери убирать палаты. А та долго скрывала ото всех жестокий недуг, который точил ее изнутри, как невидимый и неслышный жучок. И только когда мать совсем слегла и изживала последние дни на больничной койке в постоянном забытьи от дурманящих, обезболивающих уколов, она изредка открывала глаза, вылинявшие от несказанной муки и любви, молча брала руку сидящей рядом дочери  и слабо сжимала ее, закрыв глаза. Так она и умерла, только слеза скатилась из-под смеженных ресниц, тело дернулось, и рука разжалась.
    Шура качалась на волнах, похожих на материнские ладони, теплые и добрые. Слезы ее смешивались с соленой водой моря и приносили облегчение. Горькие мысли отступали под валом впечатлений от бесконечных экскурсий. Их возили в Гагры, новый Афон с пещерами монастыря и в Сухуми. Пальмы и олеандры, цветущие осенью, так поразили Шуру, что она недоверчиво касалась их руками: настоящие ли?
    Тот день стоял особняком в ее воспоминаниях. Был он совсем по-летнему солнечным и жарким. И была поездка на озеро Рица. Народу в автобус набилось так, что некоторые сидели чуть ли не на коленях друг у друга. Шура последней поднялась на ступеньки, окинула взглядом переполненный салон и уже хотела выйти из автобуса, когда водитель протянул ей складной парусиновый стульчик, и, указав на свободное пространство рядом с собой, сказал с приятным грузинским акцентом:
- Здесь садись.
    Шура благодарно кивнула и села. Вся дорога была у нее перед глазами как в первом ряду кинотеатра.  Затылок сверлил нарочито восторженный голос девушки-экскурсовода в сопровождении затасканных шуток отдыхающих. Шура не слышала их и, распахнув глаза, смотрела на  высящиеся в небо горы, спотыкающиеся о камни горные речушки, на ущелья с невысокой, непроницаемо плотной растительностью.
«Похожи на волосы нашего шофера»,- мелькнуло в голове.
    А шофер, улыбаясь, поглядывал на нее.
- Нравится?
- Очень, - выдохнула Шура и опустила глаза, опасаясь приставания и заигрывания. Перед отъездом на юг все осторожно предостерегали ее, говорили, чтобы держалась строго и случайных знакомств  не заводила.
    Но шофер больше не сказал ни слова. Сидел в наутюженной белой рубашке, улыбался и ловко крутил баранку. Выходя из автобуса, Шура сложила стульчик и, протянув шоферу, поблагодарила. Не глядя, он сунул его под сиденье и вышел из кабины, приглаживая рукой  волосы.
    Вечером, когда все ушли на танцы, Шура побежала к морю. Пронырнув мрачноватым подземным переходом, она вышла на полупустынный пляж. Лишь кое-где успокаивающе чернели силуэты сидящих парочек.  Шура вошла в недвижное, сонное море и медленно, с наслаждением поплыла по лунной дорожке. Притомившись, она оглянулась на черный берег с россыпью огней, легла на спину и стала смотреть на звезды, отгоняя наплывающие мысли.
- Кто это заплыл так далеко? – услышала она рядом мужской голос.
   Вздрогнув от неожиданности,  Шура перевернулась.
- Ой, Господи, ну и напугали. А... это вы? - радостно улыбнулась она, узнав в ночном пловце шофера.
- Не надо заплывать так далеко. С морем не шутят. К берегу давай.
    Шура, молча, поплыла рядом с шофером к редеющим огонькам. Прошумел поезд.
- Не устала? - спросил шофер.
- Нет, я хорошо плаваю.
- Это я вижу. А хочешь, чудо тебе покажу?
- Какое?
- Нырять умеешь с открытыми глазами?
    Шура кивнула.
- Тогда нырни и посмотри, что за тобой будет.
    Шура погрузилась в черную воду и, обернувшись, увидела, как от ее ног уходит вверх сияющий столб пузырьков и мелких дробящихся искр.
----------------------------
    Снова наплыло, как видение: фургон и стопы Сашкиных ног. Натруженные,  с пятнами налипшей земли. Шуре неудержимо захотелось омыть их в море, чтобы стали они мягкими и розовыми, как в детстве. Проглотив подступившие рыдания, она закрыла глаза и вернулась в прошлое.
--------------------------------
    Шура вышла на берег  и стала вытираться.
- На полотенце посмотри, - сказал присевший рядом шофер.
  Она глянула на  намокшую ткань: полотенце светилось, словно усеянное крохотными светлячками.
- Ты тоже вся светишься. Посмотри, - он провел ладонью по Шуриному плечу и показал. Ладонь сияла звездной пылью. Как зачарованная Шура  смотрела на нее и удивлялась. Первое прикосновение мужчины к ее телу не смутило и не испугало. Оно напоминало ласку моря. А человек, который вышел с ней из одной огромной купели, человек, который поделился с ней чудом, уже не был чужим.
- Не замерзла?
- Нет.
- Посидим?  Или тебе уходить надо?
- Посидим.
 Они,  молча, глядели на  лунную дорожку, стелящуюся до  невидимого во тьме горизонта.
- Тебя как зовут?
- Шура.
- Шура?! Разве это не мужское имя?!
- И мужское и женское.  Александр, Александра...
- А... А меня Тамаз зовут.
Шура кивнула. Тамаз закурил.
- Ты не куришь?
- Нет.
- Правильно. Ты вообще правильная девушка. Не как эти,-  он пренебрежительно мотнул головой в сторону турбазы.
- Ну что их судить?! Молодые, свободные. Их дело, - неожиданно для себя  разговорилась Шура. – Они тут на отдыхе. Раз в году. Вырвались от забот, работы, магазинов, стирки да готовки. Может,  у кого и в семье не все ладно.
- А у тебя - ладно?
- А я одна. Мама вот недавно умерла.
   Шура тихо заплакала и сидела, не шевелясь, чтобы Тамаз не увидел ее слез. Не поворачиваясь к Шуре, он медленно затушил о камни сигарету, осторожно взял ее ладонь и сжал. Почти так же, как это делала мать в последние дни. Но в прикосновении Тамаза были вселяющие успокоение сила и надежность.
- Ничего, ничего, моя хорошая. Все через это проходим. Я вот деда весной схоронил. Хороший был дед. Веселый и мудрый. А какой тамада!… Ты знаешь, кто такой тамада?
    Шура улыбнулась и кивнула.
- Мало у нас близких, - продолжал неторопливо Тамаз.- И терять их очень тяжело. Они все…как тебе сказать… единственные, что ли. Мать – единственная. Дед – единственный. Но страшнее всего детей терять.
Шура сочувственно взглянула на него
- Нет, я еще не женат. Это у друга моего мертвый ребенок родился. Он его и не видел совсем, а уже… теперь навсегда…единственный. Хоть потом он пять детей родит… Ну, ладно. Что это мы все о грустном.  Море вон какое. Звезды. Ты вот…
    Тамаз  повернулся к Шуре, взял ее лицо в теплые створки своих ладоней и  тихо поцеловал...
    На другой день  их группа возвращалась из Сухуми в Сочи. Сидящая на последнем сидении Шура видела темный затылок с аккуратно зачесанными волосами и обращенные к ней глаза Тамаза. Когда она последней выходила из автобуса, Тамаз тихо сказал ей в спину:
- Шура, подожди.
   Она обернулась, задержавшись на ступенях.
- Я сейчас обратно уезжаю. Напиши мне. Сухуми. До востребования.  Тамаз Дидидзе. Легко запомнить. Я тебе отвечу. А захочешь, приеду к тебе.
 Шура кивнула и пошла вслед за всеми.
    Она вернулась домой и вскоре обнаружила, что забеременела. Это ее ничуть не испугало, а даже наоборот, обрадовало. Теперь она будет не одна. Но писать Тамазу не стала. Родила и сама растила своего Сашку. Лицом он был похож на  нее, только волосы с  рождения были  темные, густые, за что прозвали его цыган. Как радовал он ее! Шура вспомнила, что когда сын пошел в первый класс, она взяла одну из его фотографий, в форме, с портфелем в руках и написала на обороте: «Это мой сын. Он очень хороший и добрый мальчик». Подумала и дописала: «Только волосы у него... твои».  И послала в Сухуми, до востребования, Тамазу Дидидзе. Но обратного адреса не написала. Просто ей хотелось поделиться радостью с тем, кто когда-то одарил ее чудом…
    Как незаметно, легко  вырос ее Сашка! Никаких огорчений не причинял, жалел и помогал, как мог. Ни сызмальства, ни позже, когда он уже наслышался, что мать “нагуляла его на югах”, Саша не задавал вопросов об отце. Лишь перед самой отправкой в армию, когда сын осторожно сказал, что, может быть, попадет в Сухуми, и, наконец, увидит море, Шура, молча, достала из альбома старую фотографию  с корявой белой надписью в углу “Сухуми, 76”. На ней плотно, словно зерна в кукурузном початке, теснились натужно улыбающиеся люди. Шура ткнула  пальцем в стоящую с края девчушку и сказала:
- Это - я.
   А потом, отвернувшись, добавила:
- А с другого края, в белой рубашке - твой отец. Может, встретишь в Сухуми. Тамаз Дидидзе его зовут.
- Так он - грузин?! Вряд ли я его там встречу, мам.
- Почему? Он же в Сухуми жил. Может, и сейчас там живет.
- Да там война была. И теперь  там почти одни абхазы остались. А грузин всех повыгоняли.
- Куда повыгоняли? - Шура с необычной словоохотливостью поддерживала непонятный ей разговор, затирающий неловкость от того, что она, наконец,  открыла сыну. 
- А Сухуми что - не Грузия, сынок?
- Абхазия – это часть Грузии, мам. Но абхазы требуют независимости.
- От кого?
- От грузин.
- А грузины-то, где они живут?
- В Грузии, где ж еще. Хотя их теперь даже у нас в Туле встретишь.
- Погоди, сынок. Но раньше-то там, в Сухуми, грузины жили?
- Ну конечно, жили. И абхазы жили. И вроде ладили. А теперь вот делиться стали.
- А мы-то что там делаем?
- Миротворцы мы. Стоим между ними, чтобы они снова не схватились.
- А почему мы?
- Ну а кто еще, мам? Мы же ближе всех. Кому еще это надо?
- А нам-то зачем это надо? А вдруг они и впрямь снова  возьмутся драться, а ты - там. Ой, что-то страшно мне стало, сынок.
- Да ну, мам,  это же не Афган и не Чечня. Войны нет, просто наши части стоят и патрулируют границы. Так что не бойся. Тихо, море, фрукты. Жалко, что прислать нельзя: блокада там.
- Какая еще блокада?! Господи, сынок, что-то я ничего не пойму. Блокаду я одну знаю - ленинградскую. Но там немцы блокаду устроили. А тут кто?
- Мы, мам.
-Зачем? - окончательно теряясь, уронила руки на колени Шура.
- Мам, это, знаешь, сложно. Ты одно пойми: сейчас там спокойно. Я тебе буду писать. А два года промелькнут, и я снова буду тут. Еще надоем тебе.
- Не надоешь, сынок, - с тихой любовью посмотрела на него Шура.
    На том и закончился тот непонятный для Шуры разговор. Сашка уехал, и ей стали приходить письма из Сухуми. И фотографии - с друзьями, на берегу моря. А год спустя сын в отпуск приехал на неделю.  Он раздался в плечах, окреп, загорел и чем-то неуловимо стал похож на Тамаза, так же оглаживал рукой волосы. Тогда-то  сын и купил ей новый телевизор.
- Вот, мать, тебе цветной телевизор, а то твой черно-белый уже совсем устарел.
- Да какая разница, сынок! Ведь все одно. Слова те же и люди те же. И нового тебе по этому телевизору ничего не скажут.
    А теперь вот сказали. Ее фамилию. Их с Сашкой фамилию. И ноги показали.  Нет бы лицо, а то ноги. А вдруг лицо изуродовано?! Да ведь ему теперь все равно.
    Шура помертвела от заполонившей ее мысли. Сердце забухало, и каждый удар бил изнутри, разрывая внутренности, раскалывая голову. Ее сынок, ее Сашка погиб, умер! Не вернется он домой ни через два месяца, ни к осени. Никогда не вернется! Гроб пришлют. Чтоб схоронила его рядом с мамкой.
    И закачавшись на диване, Шура завыла.

                * * *

   Они спрятались в хилых кусточках. Шум двигателя  все приближался. Сквозь редкие заросли Тамаз увидел, как на поляну выехал БТР. Из него вышли военные и стали осматриваться.
- Что они там, Арчил? - спросил Тамаз залегшего рядом друга.
- Да разминировать, наверное, приехали,- не отрывая глаз от бинокля, ответил тот.
- Дай-ка я гляну.
-Не надо. Если придется стрелять, то лучше не видеть лица, в кого стреляешь.
- Дай. Они стоят между мной и моим домом... Или тем, что осталось от него. Может, из этого БТР… мою Мананку и девочек...
   Арчил, молча, протянул Тамазу бинокль. Сначала он увидел усатого сержанта. Тот доставал из машины миноискатель, а двое других помогали ему. Четвертый паренек нагнулся, поднимая упавший на землю берет, и Тамаз увидел черные курчавые волосы.
- Абхаз что ли?! - насторожился он. - Да нет, лицо вроде русское. Может, они русскую форму одели?
    Тамаз повертел колесико. Лицо приблизилось. Молодое, хорошее лицо. На мгновение что-то знакомое почудилось ему.  Словно кого-то напомнило.
- Все русские похожи друг на друга,- отмахнулся он от проступающих из глубины воспоминаний.
    Сержант, обернувшись, что-то сказал пареньку, и тот,  подойдя к БТР,  достал ящик.
- Отнеси его вон туда, к кусточкам, Сашок, - сказал сержант.
- Тьфу ты, сюда идет. Что делать будем, Арчил?
- Отходим потихоньку.
    Тамаз подождал, пока Арчил выполз из-под куста, пробежал несколько метров и скрылся в лесу. Тогда и он стал осторожно выбираться из укрытия. Но вдруг почувствовал, что ремень автомата  зацепился за сук и  не пускает его. Паренек между тем шел прямо на него. Пытаясь высвободиться, Тамаз резко дернул автомат, ломая корявые сучки. Он увидел почти прямо перед собой недоуменное лицо молодого солдатика, открытый для крика рот. И чтобы предупредить этот крик, Тамаз нажал гашетку, полоснув наискосок от сапог до плеча. Ящик упал. Мальчишка  запнулся об него и, не спуская с Тамаза недоуменных глаз, рухнул навстречу, выдохнув вместо крика тихое “мама”.* 
(По-грузински “мама” означает - папа, отец.)
Его берет повис на верхних сучьях, а голова паренька заняла все свободное пространство в тесных зарослях. Чтобы встать, Тамазу пришлось опереться о нее, и пальцы его погрузились в густые упругие волосы. Уже не таясь, Тамаз вскочил и побежал, петляя и падая, покуда не скрылся в лесу. Сзади он услышал крики, выстрелы, потом - сильный взрыв.
- На мине подорвались, - сказал Тамаз, нагоняя Арчила.
- Ладно, ладно. Идем, а то догнать могут.
- Да не будут они догонять. Им теперь убитых и раненых собирать надо, - с необъяснимой жалостью махнул рукой Тамаз.
  Машинально он пригладил седеющие  волосы и остановился,  оглушенный нелепым, диким ощущением. Ему показалось, что он  трогает не свою голову, а голову убитого им только что мальчишки.
- Я сейчас убил чьего-то сына, - горестно подумал Тамаз. Снова в ушах отозвался последний всхлип “мама”. И тут он вспомнил, кого напомнило ему лицо убитого солдатика. «Шура! Та далекая, тихая девочка. Ну да, те же глаза, брови,  губы. Только волосы... Мои!!!» - с ужасом додумал он. И вспомнил, как получил фотографию  в конверте без обратного адреса. Лет десять назад получил. Когда Манана ходила  беременной их первой дочкой.
   Тамаз остановился в мертвящем отчаянии.
- Арчил, я сейчас … сына убил, - выронил он, с трудом раскрывая иссохшие губы.
- Ты что с ума сошел, Тамаз?!
- Арчил!!!- Тамаз поднял к небу голову и закричал, обращаясь уже не к другу, а к Богу, - я сейчас своего сына убил!!!
  Подняв автомат, он ударил им со всей силы по корявому стволу, впился обеими руками в волосы и побежал в горы, не разбирая дороги. И рваное эхо удаляющегося утробного воя оседало в плотные заросли ущелья.

                * * *

     Он остановился в одержимом беге, только когда лег на верхнюю полку поезда Владикавказ-Москва.  В мутном полусне следами трассирующих пуль в ночи мелькали воспоминания о попутных машинах до Тбилиси, о гостинице «Иверия», обращенной в огромный многоэтажный бомжатник в центре города. Знакомые, которые еле узнали его, помогли сделать паспорт и добраться с попутной машиной до Владикавказа. Московское метро промчало в оживленной толпе и соринкой вынесло на сверкающий огнями Арбат. Все несуразные прошедшие годы казались ему нелепым, кошмарным сном. «Зачем?», - думалось ему, - «зачем все это было?» Другие мысли отступили перед этим гулко звенящим набатом «Зачем, зачем, зачем?!»  По записке он скоро нашел ресторан и спросил кинувшегося ему на встречу отутюженного молодого человека:
- Мне Левана Вадачкория надо.
- А, Леву. Пройдите в служебную дверь за углом направо.
- Спасибо.
      Из открытой двери навстречу ему вынесло плотное облако теплого и такого  пьяняще вкусного запаха, что он, качнувшись, облокотился о притолоку.
- Вам кого? – спросила пробегавшая мимо фигура в длинном белом фартуке.
- Левана Вадачкория.
- Лева, к тебе тут пришли.
       Одна из белых фигур, колдующих у сверкающей, шипящей и кипящей кухни, медленно повернулась и направилась к нему, вытирая руки.
- Вы от кого? – спросил он. Потом глаза его словно  отошли ото сна, он придвинул к нему оторопевшее лицо и прошептал, недоверчиво качая головой:
- Тамаз… Иди, иди сюда, дорогой. Гоги, подмени меня. Ко мне земляк приехал.
Леван провел его к тихому столику в углу ресторана и махнул пробегавшему мимо официанту:
- Слушай, дорогой, сделай нам все, как надо.
И, наклонившись к Тамазу, выдохнул:
- Ну? Как ты? Сколько мы с тобой не виделись? Лет пять?
- Да, пять-шесть. После Сухуми…
- Ты, я слышал… Господи, кажется, вчера тамадой у тебя с Мананкой на свадьбе был. А теперь. Ни Мананки, ни Сухуми, ни той жизни. Впрочем, мне грех жаловаться. Я тут, видишь, устроился. Неплохо устроился.
- Женился?
- Нет. Как-то не получается. Не один, конечно. Но вот жениться… Это надо такую как Мананка найти.  Помянем их, дорогой. И Мананку, и девочек. Господи, что за жизнь такая?! Воевали-воевали, а теперь мы здесь.
- Потому что не с врагами воевали. Сами с собой воевали. Сами себя убивали. И мы и они. У такой войны побед не бывает. Только смерть и горе.
- Да. А теперь ты куда, Тамаз? Хочешь, поработай здесь, в ресторане.
- Нет, здесь не хочу. Не могу смотреть, как они едят, веселятся, когда  там, в Тбилиси….
- Ну, не хочешь здесь, я тебя могу к кому-нибудь личным шофером устроить. Будешь на Мерседесе ездить. В Москве останешься. Еще женим тебя.
- Нет, спасибо, Леван. Не надо мне этого.  И, помолчав, тихо спросил:
- А в Туле у тебя никого нет знакомых?
- В Туле?! - задумался Леван. – Нет, в Туле нет. А  ты…
- Ладно, пойду я.
- Куда ты пойдешь?
- Да на вокзале где-нибудь переночую. А завтра… Я тебе потом позвоню.
- Никуда ты не пойдешь. На вокзал он пойдет. Да там тебя милиционеры тут же заберут. Как лицо кавказской национальности и оберут до последнего. Переночуешь у меня. И потом… У тебя трудовая книжка есть?
- Да нет. Откуда?! Там, в Сухуми все пропало.
- Вот. Завтра сделаем тебе трудовую книжку. Чтобы документы были в порядке,  и придраться никто не смог. А потом поедешь.
                ХХХ

   Всю дорогу в электричке он дремал, и снилось ему море в Сухуми. То, предвоенное, чистое и веселое.
Он вышел из вагона и медленно пошел в толпе суетящихся говорливых людей с сумками.
- Господи, сколько сумок! Что они все возят?! – подумал Тамаз.
    Стайка таксистов встречала приезжих и зазывала, предлагая подвезти.
- Тебе куда, генацвале, - спросил его один из них, молодой, светловолосый парень.
- Да в гостиницу для начала.
- Какую гостиницу? В центре, дорогую или просто переночевать?
- Просто переночевать.
- Садись. Ты сам откуда?
- Оттуда.
- Ладно, не хочешь говорить, не надо.
Замолчали. И Тамаз, чувствуя неловкость  оттого, что оборвал и ненароком обидел парня, спросил:
- А как тут шофером устроиться можно?
- На такси?
- Да не обязательно на такси. Даже лучше не на такси.
- Не на такси можно. На автобазах шоферы требуются, только платят там не густо.
- Ладно. А где эти автобазы?
- Да я тебя в маленькую гостиницу отвезу, бывший дом колхозника, недалеко от рынка. Там и автобаза рядом.
- Хорошо. Спасибо.
      На работу – водителем автобуса, он устроился на удивление просто и быстро. Ему и место в общежитии нашли. Правда, автобус дали старый - громыхающую развалину. Но он после работы копался, чинил и довел до ума, так что начальник автобазы его в пример другим ставил и обещал вскоре перевести на новый.
- Да, мне и этот хорош.
    Поначалу он внимательно оглядывал всех входящих в автобус женщин, надеялся, что вдруг увидит Шуру. Недели две-три Тамаз работал без выходных, пока начальник, проходя, не сказал:
- А ты чего выходных-то не спрашиваешь?
- Чего спрашивать? Когда сможете, тогда и дадите.
- Ну, вот завтра и передохни. А потом график отладим.
- Спасибо.
      Для начала он узнал, какие больницы есть в городе и походил вокруг них.  Потом зашел в одну из них и спросил, не работает ли у них Шура.
- Какая Шура? А фамилия-то как?
- Не знаю. Фамилию не знаю. Знаю, что в больнице работала.
- Ну, милый, у нас больниц-то сколько. Да поликлиники еще. Лет-то ей сколько?
- Да лет 35…
- Задача. Ну, а еще какие приметы у нее есть?
 Тамаз посмотрел на словоохотливую женщину и неожиданно сказал:
- Примет нет….. Сын у нее в Сухуми погиб недавно.
- Погоди, погоди, милок. Кто-то мне рассказывал.  Ань! Аня, - окликнула она пробегавшую  мимо санитарку,- ты не помнишь, у кого из наших, больничных недавно сына в Сухуми убили?
- Так у Шуры, у Александры Ивановны из третьей больницы.
- Это у Васильевой?! Ну да, да. Как же я забыла?!
Тамаз стоял, боясь шевельнуться, боясь обнаружить себя, а нутро его надрывно кричало: «Это я, я его убил.»
- Вот я тебе тут адрес этой больницы написала, найдешь.
- Она протянула ему белый листок и зашептала горестно, склонившись к бумагам. – Господи, господи!
     Тамаз пробормотал «Спасибо» и вышел, глядя на белый листок и видя ничего. «Да как же я увижу ее? Что ей скажу? Что сына её убил? Нет. Нет».
    Целый день он бродил бесцельно по городу. Зашел в церковь, постоял неподалеку от дверей, вспомнил, как заходил в тбилисские церкви и, думая исповедоваться,  приглядывался к священникам. Но все они казались ему слишком молодыми, какими-то новопризванными, непонятно откуда взявшимися и доверия не вызывали. А потом, проходя мимо русской церкви Александра Невского, окруженной, как всегда  множеством нищих, он неожиданно для себя поднялся по ступенькам и направился внутрь опустевшего храма. Пожилая женщина, протиравшая пол, сказала:
- А служба уже кончилась. Завтра приходите. Или вам батюшка нужен?
 Тамаз неожиданно для себя, молча, кивнул. Женщина прошла к алтарю и тихо попросила:
- Отца Михаила там можно?  Мужчина к нему.
Приглаживая волосы, к нему направился пожилой батюшка, еще не снявший своего облачения.
- Вы что хотели?
И внимательно посмотрев на напряженно молчавшего Тамаза, спросил тихо:
- Может,  вы исповедоваться хотели?
Тамаз кивнул.
- Тогда пройдемте сюда.
        Он присел на лавку в тихом углу и указал Тамазу на место рядом с собой. Тамаз сел, но никаких слов найти не мог и продолжал неловко молчать, отвернув от батюшки потерянное лицо.
- Тяжело у вас на душе. И говорить вам тяжело, - тихо сказал батюшка. - А вы и не говорите. Какой бы грех вас не томил, если вы искренне в нем раскаиваетесь, он вам прошен будет.
    Тамаз недоверчиво глянул на него.
      - Любой, любой грех Господь прощает, беря его на себя. Сейчас такая жизнь, что люди друг друга и ненавидят, и проклинают, и убивают. Любви в людях мало осталось. А любовь спасает. Люди сейчас одинокие стали. Как волки бродят, и любви больше не знают. Ни любви, ни сострадания. Вы прежде нищих в Тбилиси видели? Это позор был, чтобы рядом с тобой человек нуждался. А теперь… Вон их сколько. И наши благотворительные обеды – крохи. Но и крохой иногда человек спасен бывает. Крохи любви и сострадания обездоленным людям как бальзам на душу. Не побрезговать дурно пахнущим пропойцей и протянуть ему руку, отдать ему что-то от себя – это милосердие. Милость от сердца идущая. Кто знает, что у этого пропойцы на душе, как его жизнь поковеркала. Бывают среди них и лукавые, и большие грешники бывают. Но тут, около храма они в раскаянии пребывают. Хоть на время да всколыхнется душа раскаянием. И чем больше грех, тем сильнее должно быть раскаяние. Только раскаяние должно идти от глубины души. Вы чувствуете такое раскаяние?
- Да, - глухо проронил Тамаз.
- Тогда, - батюшка встал, накрыл епитрахилью склоненную голову Тамаза и, перекрестив, проникновенно и торжественно сказал:
«Господь и Бог Иисус Христос благодатью Своей и человеколюбием да простит се чадо. Властью Его мне данною прощаю и разрешаю тя  от всех грехов твоих. Во имя Отца и Сына и Святого духа. Аминь».
      Тамаз встал, хотел сказать «спасибо», но замешкался, думая, уместно ли это тут. Батюшка тронул его за локоть:
-  Ступай, сынок. И придержав, добавил:
- Ты можешь больше об этом грехе никому не говорить. Господь тебя простил. Труднее самому себя простить. Для этого нужно искупление. Подумай, чем ты можешь искупить свой грех, свою вину.
Этот разговор о прощении с тбилисским батюшкой всегда помнился Тамазу как утешительная молитва. И теперь, выйдя из тульской церковки, Тамаз, уже не колеблясь, достал бумажку с адресом и спросил у прохожего, как добраться до больницы.
-   Можно на автобусе, а можно и пешком. Тут всего две остановки. Вон у светофора направо повернешь, а потом по другой стороне улицы до больницы и дойдешь.
       Словно подталкиваемый невидимой рукой, он быстро дошел до ворот, не давая себе одуматься, открыл дверь  и подошел к регистратуре.
- Александру Ивановну Васильеву как мне найти?
- А она уже ушла. Завтра с утра будет.
       Как ни странно, но, идя в общежитие, он испытывал облегчение, словно уже встретил Шуру. Ночью ему снова снилось море.
      Отработав, он сразу же пошел к третьей больнице и  закурил, стоя у ворот. Рабочий день заканчивался, окна кабинетов стали постепенно темнеть.  Двери все реже открывались, выпуская последних больных и сотрудников. Но Тамаз стоял и ждал. Он знал, что должен дождаться Шуру. Когда в густеющих сумерках дверь открылась в очередной раз, и на ступеньках показались две женщины, Тамаз почему-то подумал: «Она» и бросил сигарету. Ни волнения, ни страха, ни прежних мыслей «Что я ей скажу?» в этот момент не было.  Словно он давно, каждый вечер ждал ее здесь. Когда женщины поравнялись с ним, он тихо окликнул:
- Шура!
Она оглянулась и замерла перед ним.
- Тамаз?!
- Я.
- Как ты здесь?
- Тебя искал. И вот, видишь, нашел.
- Нашел, - повторила она.
     Они замолчали. Не от неловкости, нет. А оттого, что им слишком много надо было сказать друг другу, и они стояли, не зная, с чего начать.
- А ты не изменилась. Я тебя сразу узнал.
- Изменилась, Тамаз, изменилась. У меня ведь… - сдавленно сказала она, подняв на него наливающиеся слезами глаза.
- Я знаю, Шура.
И взяв под руку, повел от ворот:
- Пойдем куда-нибудь.
- Да куда мы пойдем?! Поехали ко мне.
       По дороге, слушая Шуру и что-то отвечая ей, Тамаз, цепенея,  думал, как он войдет в дом, где жил и куда должен был вернуться Сын, которого он убил, и облик которого неотступно преследовал его, возникая в мозгу, едва он закрывал глаза.   От самого порога Тамаз увидел стоящую на комоде фотографию.
     «Да это не он», - подумалось Тамазу, но облегчения в душе не наступило. Странно, но если прежде он боялся увидеть и узнать Того мальчишку, то теперь, не узнав, он, не понимая почему, хотел, чтобы это был Тот  мальчишка. Он свыкся с тем видением, с тем кошмаром, с жуткой мыслью, что убил своего сына.
- Вот мой Сашка. Наш Сашка, - заплакала Шура.
-  Прости меня, Саша. Оба простите, -  повернулся он к Шуре.
- Да разве ты виноват? Война виновата.
- Я тоже виноват, Шура. Очень виноват.
- Ладно, давай чай пить. Ты же голоден.
   Весь вечер Шура рассказывала Тамазу о Сашке, показывала фотографии, которые то напоминали Тамазу Того парнишку, а то вовсе были не похожи на него.
-   Знаешь, я все это время про Сашку говорить совсем не могла, горе душило. А сегодня ты будто вернул его мне. Не Сашку, но надежду какую-то. Не знаю, как объяснить. Странно, мы с тобой сколько лет не виделись. И знакомы-то были едва. А вот встретились, словно родной в дом пришел. А ты-то как?
- Мои все в войне погибли. Мне про это вспоминать не хочется.
- Ну, не хочется, так не будем.
Когда уже после полуночи Тамаз стал собираться, Шура махнула рукой:
- Да куда ты пойдешь? Тебя что ли ждет там кто?
- Кто меня ждет?! Никто не ждет.
- Ну, вот и оставайся.
      И он остался. Жить потекла спокойно, как воды реки после порогов. Про Сашку вспоминали, будто он уехал куда-то, а в воскресенье пошли к нему на кладбище.
- Вот, видишь, где теперь мой Сашка. И мне место рядом приготовлено.
- А может, я раньше тебя умру?
- Да ладно тебе о смерти. Мы только жить начинаем.
-  Нет, Шура, правда, если со мной что случится, ты можешь даже сжечь меня, но урну поставь к Саше в ноги. Я и после смерти  у него прощения просить буду.
- Тамаз, не надо.
Те страшные воспоминания все реже возвращались к Тамазу. В один из вечеров Шура, заробев, сказала, что забеременела.
- Неловко, старая  я уже.
- Раз забеременела, значит – не старая, - обрадовано  расцеловал ее Тамаз.
К весне Шура родила девочку.
- Как назовем, Тамаз?
- Шурой назовем, как же еще. Хорошее имя.
- Шура, Сашенька.
     С появлением дочки в Тамаза словно новую жизнь вдохнули. На работе и дома  за троих старался. Забытое чувство счастья появлялось в душе, когда он брал малышку на руки, следил за ее первыми шагами, когда  снова услышал «папа», когда гулял, держа ее за крохотную ручку.
     Прошло четыре года. Тамаз возвращался на базу с последнего маршрута по темным, опустевшим улицам. Пассажиров не было, и контролерша Настя пересела к нему в кабину поболтать. На приближающейся остановке несколько человек выбежали на дорогу и стали махать руками. Тамаз притормозил. Трое пьяных парней влезли через заднюю дверь и втащили за собой девушку. Она кричала и сопротивлялась, но парни опрокинули ее на заднее сиденье, двое держали, третий пытался насиловать.
- Это что же творится, Тамаз?
Тамаз повернул голову и тихо сказал:
- Настя, я сейчас у домов заторможу, ты в любую квартиру беги, звони в милицию, людей зови, а я что-нибудь придумаю.
- Ой, Тамаз, боюсь я.
- Давай, беги.
Он резко затормозил, Настя выскочила. Пьяная свара, матюгаясь, скатилась на пол.
- Ты что же это делаешь? – двинулся к нему один, размахивая бутылкой. - А ну, гони вперед, не тормозя, а то я тебе живо  голову проломлю.
 И вернулся к своим.
- Да не так ты, не так. Замотай ей пасть шарфом, заодно и руки свяжи, что не царапалась.
Тамаз разогнал автобус и снова нажал на тормоз. Сзади раздался шум падения и яростная матерщина.
- Ах ты, гад, ты что, не слышал, что тебе сказали? 
     Под ударом бутылки стекла кабины ссыпались разом, как крупная соль из прорванного пакета.
- Ну, гад черножопый, я те щас врежу.
Тамаз резко развернул автобус и открыл двери. Парень  свалился по ступенькам и выпал наружу. А по автобусу бежали, озверело рыча, двое других. Последнее, что мелькнуло перед глазами Тамаза в зеркале - рука с занесенной бутылкой. Удара и боли он не почувствовал. Темнота и звенящая тишина поглотили его.
       Подъехавшая милицейская машина  нашла врезавшийся в тротуар автобус. На заднем сидении билась в истерике девушка. Измолоченная голова Тамаза лежала на руле. На  ветровом стекле кровью было наляпано: - Россия для русских!