УБогая Русь

Наталья Геривенкова
                Предкам
                безвестным и близким моим,
                и, конечно, родителям,
                с благодарностью и уважением.
 
                «Стена не прочнее и не слабее мужества
               
                обороняющих ее людей»
               
                Чингисхан



                ПРОЛОГ

Что Русь в тебе, мало ли красоты? Голубоглаза озерами, кудрява березами, да руса - пшеничными полями. Невинна да чиста, аки лебедь белая, горда да величава. Прекрасней нет просторов твоих, нет разнообразнее мест в великой шири земель неизмеримых. Не заходит солнце над сводами твоими, и луна не сходит с небосвода в вечной ночи. Ветра не успевают за день объять тебя от края до края, а снега находят в твоем пространстве свои пределы.

Как живописать мне тебя, как передать все блага и щедроты твои? Лишь с Божьей помощью, да благословением, ибо невозможно тронуть землю непорочную без ведома его, коснуться крыльев ее горделивых без его позволения. Плодородная да изобильная, нежная, да всесильная.  Русь, Россеюшка – мать и кормилица.  В прозвании этом великая сила заключена. Сила земли святой, земли благодатной.

  Велика и богата Русь-матушка, гостеприимна да доброму путнику щедра. Что заезжий купец, что человек из стольного града, что пришлый чужестранец все простору ее восхищаются. А меж тем скромна, не заносчива: любому и кров, и хлеб найдет. Но к незваному гостю неприветлива. Грозными тучами встречает да громами перекатными, зимами суровыми, снегами глубокими, да морозами лютыми, а когда и солнцем палящим, да зноем непотребным. Болота топкие, леса непроходимые, горы неприступные в небеса упираются – все чужаку незнамо, все - в диковинку. Не понять чужестранцу красы первозданной, не преодолеть преград первобытных, Русью бережно и усидчиво возведенных себе в защиту, да в защиту защитников своих, красоту да богатства ее бережно хранящих. Оберегает она народ свой любовью беззаветной, чтоб выросли чада, окрепли, и встали щитами на границах ее необъятных, чтоб охраняли от посягательства, рабства и опустошения.

Расцветает и хорошеет Русь под чистым небом, убранством нарядным и богатым обряжается. Меняет уборы по сезонам: весной звонкой – в самоцветы-первоцветы пестрые наряжается; летом красным – в зелень изумрудную полей да лесов звенящих; осенью урожайной в золото богатое - листвой увядающей да колосьями, пшеницей наливающиеся; зимой же вьюжной – морозом ледяным в жемчуга да алмазы приволья покрывает, в хрусталь одевает реки да озера, да в серебро – снегом окрест просторы свои засыпает щедро. Что в силе, что в слабости завидна красота ее, да приманчива.  Охотников до нее ох как много было. И раньше было, и поныне.

Но держат богатыри русские щиты на границах ее, смыкают перед воинами павшими. Сколько героев Русь на себе взрастила, столько по полям, по степям уложила, оплакала, да снегом укрыла, запорошила. Бел снег да морозлив, по скольким сынам земля стынет, по скольким ветры в поле заупокойную поют только она, родная, и знает.

По неисчислимым витязям потерянным, плачет Русь капелью весенней, да дождями осенними. Рождаются от слез ее нескончаемых на земле Русской крохотные ручьи и ручьишки поболе, текут по широким просторам реки да речушки, то полноводные, то спокойные, то буйные. Питают они моря-океаны заморские, страны чужие – гордостью и тщеславием богатые, да только другое богатство народу Русскому Богом заповедано, и другая судьба у Руси, иной удел и доля - особенная.

Как в народе говорят: дорог тот камень, что от людей спрятан, да в трудах добыт, в трудах праведных. Сколько героев по земле Русской хаживало и не в гордыню, не в похвалу подвиги тогда свершались. Бились не ради славы, не ради доблести.  Токмо ради долга перед Отечеством, перед родом своим, перед домом пращуров. До того ль было в ту пору лихую людям о подвигах думать? Пахали, сеяли, скот пасли, детей растили, да от набегов свои хаты защищали, сплошь соломенные да низкие. Не то чтобы были русы тихими, просто были очень добрыми. Настолько добрыми, что даже не понимали, что видят их недруги добычей легкою. Но не было еще на Руси где взять силу про запас.

Но прозорлив дух Земли Русской, коль прознал загодя, и послал воина той силы за тридевять земель добывать. Неисповедимы цели его, и приказы его мудры и расчетливы. Знает дух лукавый, что там, где войско не пройдет, в любую расщелину проскочит мышью посланник тщедушный.

Были в ту пору дороги жуткие да лихие: и заплутать, и недобрых людей встретить, а зверя лютого – видимо-невидимо. Да еще байки сказывали про домовых да леших, русалок, водяных, да кощеев и змеев горынычей, что людей добрых с верных дорог сводят, да след путают, в болотах, да трясинах сгубить хотят; ить и в непогоду в путь пускаться – добра мало, только вот про одну такую историю путейную и пойдет мой сказ.

                ЧАСТЬ 1
                БЕЗЛИКИЙ ВРАГ
                I
Некогда ходила на Руси молва про Елену-прекрасную, что ликом своим солнце затмевала, дочь князя Мстислава. Шла молва, как перекати-поле, от избы к избе и с каждым рассказчиком Елена все краше становилась, все добродетельней: и умна, и приветлива и хозяюшка дивная - все при ней.

И прознал про нее хан татарский, и очаровал его рассказ о ее красоте писаной, и решил своими глазами хан узреть: истинно ли сказ про нее идет, что нет по красоте равной ей. Послал хан войско свое татарское добыть красавицу.  Отправилось войско в длинную дорогу: через поля, реки, леса, перелески. Приступило войско землю Русскую. Иди, хан, по чужой земле, ставь свой кожаный сапог на чужую землю, смерти своей ищи: от зверя лютого, от человека недоброго, от земли этой, для тебя темной и убогой.

…Хмур и серьезен был князь Мстислав. Он, молча, смотрел в небо, откуда медленной тяжелой поступью приближались грозовые тучи. Жгучий ветер – предвестник неминуемой бури, метал неосторожных птиц по небу, прогоняя их к самой земле. Тяжелые думы уже долгое время тревожили покой князя новгородского. Еще как сошел снег, получил он грамоту великого хана, а ответ так и не отправил. Не ныне, так с завтрашней зарей придут гонцы с Востока, а помощи ждать неоткуда.

И думает князь, размышляет. Если мечом встретить послов – встретить свою погибель и погибель всем родным его, а если согласится – проклят будет он отцами своими и на земле, и на небе. Черные думы его, как темные грозовые тучи, какой день тревожно роились в голове. Думы мрачные и скрытые.  Вызвал он для совета князя владимирского, верного друга своего Всеволода, а тот все не едет. Уже и купцы вернулись из Владимира, а вестей так и не привезли.

Провел князь дланью по густой бороде и, поворотившись, широким шагом вышел из светлицы. Дом славный, добротно обтесанный, на радость строил жене да детишкам, да не довелось княгинюшке в том доме пожить. Как третьей, Аленушкой, разродилась, так и не стало ее, голубушки любимой. Долго горевал князь и печалился, даже к дочери подходить не хотел. Потом смирился, унял боль, и детей как надобно воспитал: старших сыновей Василия да Всеволода – смелыми воинами, да Аленушку – хозяюшкой. Выросла дочь, аки ягода полевая среди травы нескошенной. Расцвела, созрела, налилась соком алым, захорошела.

Глянул князь в сторону – вот и она с подружками из лесу возвращается. Смотрит князь, любуется, глаз не отведет. Светится Аленушка среди подружек, как зорька алая, очелье красное, атласное с жемчугами на ветру трепещет. По грибы, по ягоды ходила да с полным лукошком возвращается.  Идет неспешно в парчовой душегрейке на куничьем меху и в шелковом сарафане. Русые волосы ее переплетены бусами из жемчугов розовых, и коса-краса до земли стелется, украшена коса завидная богатыми алыми лентами. Подходит ближе да поклон батюшке бьет, а большие синие глаза ее, длинными ресницами окаймленные, блестят кротко да ласково.

- Доброго здоровьица, тятенька.

- Доброго здоровьица, Аленушка.

Подходит князь к ней, да в макушку дочь целует. И тиха, и размеренна жизнь в Новгороде. Сыновья за порядком следят, по утрам дозором свой удел объезжают, да казна исправно пополняется. Все бы ничего, так бы и дожил князь до преклонных лет да видно в стороне не отсидишься, когда беда под все стены подпирает. Тяжело вздохнул князь да опять ищет вдали глазами подмогу. Друга своего долгожданного, да советчика.
 
- Гостей восе поджидаешь заморских? – ласково спросила Аленушка, ленту в косе перебирая.

- Паче узреть боюся.

  Погладил он ее по голове нежно, украдкой вздох тяжелый спрятав.

- Со дня на день прибудут. Вести поперед них идут. Ужо с чадью и мучицы намололи, грибков насолили да яблок намочили. Найдется чем угостить, - оставшись без матери, все женские хлопоты легли на ее хрупкие плечи. Она охотно бралась за все домашние дела, все спорилось у нее в руках, да и хозяйкой она была хлебосольной, но детство ее закончилось рано, а может и не начиналось совсем.
 
- Пущай сгинут те гости путем. Не рад я им.

  Он снова коснулся ее волос, в восхищении рассматривая юное прекрасное лицо, досадуя в душе, что неземная красота не подарком ей стала, а наказанием.

-  Коль вести дошли, то и они не заплутают.

Она редко задумывалась о своей внешности: скромная и тихая, проводила она вечера за прялкой, а дни - в заботах хозяйских. Плевались бабки да няньки тайком, боясь сглазить ее красоту, но ту красоту питала не спесь и гордыня, а простота и благость. Обнял ее батюшка, погладил ласково.

- Поджидаешь ты их с интересом, а узреешь, испужаешься. Не доводилось мне зреть люд ужаснее, знать бессердечнее и кровожаднее человеков, - за этими слова скрывалось нечто большее, чем презрение. Какое-то время он неподвижно стоял, от ужаса воспоминаний ноги его подкашивались, внутри все холодело, и он сжимал ее тонкие худые плечи, словно уже ожидая, что вот именно сейчас ее будут у него отбирать. Отклонившись в сторону, Аленушка с грустью посмотрела ему в глаза.

- Неужто не гащивать они, а на погибель нашу следуют?

Почувствовав, как в нем все успокаивается только от одного ее ласкового заботливого голоса, он ответил:
- Не печалься. Авось и нам Бог защитника пошлет.

- А может ужо он водится да покликать надобно? – наивно поинтересовалась она.

- Не выросло еще такой силы на Руси, чтоб их одолеть, а Бог в дорогу к нам не спешит собираться, - с напряжением он заставил себя говорить спокойно и как можно беспечнее. Мстислав сомневался: правильно ли он поступает, скрывая от нее правду, когда так заметен его страх.

Алена действительно недоумевала. Она знала своего отца доблестным воином, не однажды возвращавшимся с победой, а ныне он робеет и совсем не верит в добрый исход. И даже в божьей помощи усомнился.

- Бог в дорогу благословение дает, а ноги то свои. А ноги наши не крепки, коль не по вере ступаем, а по грехам своим толчемся, - помощь Бога она чаяла единственной защитой, а если она не помогала – то виной считала людские грехи.

- Всех ближе, чадушко, ты к Господу предстоишь, а из всех тебя дьявол на расправу и выбрал…Ить так на душе тоскливо да муторно, чуток бы ведрие показалось, а то мокрядь да сеногной.

Посмотрел он в небо грозное неспокойное. Который день дождь да с ветром, да с грозой и громом небо гневается. Вот и сегодня заволокло, затемнело да ухнуло, раскатистым эхом громыхнуло по окраинам и молнии, как стрелы одесную, ошуюю от терема и над лесом ярким отблеском.

Чу, слышит Мстислав конский топот и видит: вот он, скачет Всеволод на вороном коне с тремя дружинниками. Спустился князь с крыльца встретить гостя дорогого. Подъехал старый княже, спешился. Подошел к нему Мстислав, и обнялись они, как други верныя. Пригласил он его в терем да, как водится, перво-наперво в баньке гостя попарил, дорожную одежду сменил, а потом в застолье, и разговором донимать принялся.

- Вызвал тебя, князь, не ради забавы, ради помощи. Посоветуй, подскажи, а и подсоби, чем можешь…Знамо дело, на реке Калке не довелось нам победити, и возложил на нас Господь ношу непосильную, ярмо тяжелое. В вечном мы теперь у хана услужении на ущерб детям нашим.

Тут вздохнул тяжело князь да задумался.

- Да уж, - вторит ему Всеволод нерадостно, - о них, о детях, только и кручинушки. Что за доля им достанется? Ни защиты у них, ни опоры на послед день.

- Правду баешь. Дочь выросла, я и не заметил. Ажно единодцать годков пролетело, да не знал, что на беду взрастил донюшку свою.

- Как же на беду? – подивился Всеволод, -  cлавна девка выросла. Молва идет: краше в свете не сыскать, не иначе, как Еленой-Прекрасной и не величают.

Тут же и открылся князь новгородский:
- Ох, молва, молва. Чрез нее и скорбь моя. Прознал хан про красоту ее и грамоту еще на Калке передал. Дескать красоту воочию узреть желаю: ежели не брешут языки, жизнью награжу, а если воспротивишься, силой заберу, и удел твой пожгу. Требует отослать мне ее данью в орду.  Помоги горю, посоветуй.

- Пришла беда, отворяй ворота,… а я ведь с другой мыслею ехал: подрос у меня сынка, окрепчал. На кулачном бою Ванюшка то мой, третий, пятерых одним махом ложит. Свататься к тебе думал, вот и кольцо помолвочное привез.  Ан, вишь, как дело то обернулося.

- Лучшего зятя и не пожелаю, - вздохнул Мстислав, -  чуток бы раньше – по рукам, да за свадебку, ныне ж помолвкою только народ потешить. К заутренней явятся послы и увезут из-под венца прямо к поганому в лапы.

- Вона че ты сватов то отправляешь одного за другим восвоясье. Кумекают, возгордился шибко красой то дочери своей, а не ведают, че за беда то у тебя соделалась, - сокрушался Всеволод, - ведь только смертию избавишь ее теперича от поругания.

- Ох извожусь я, ох терзаюся. Сам о том думал не единожды. А когда молебен по ней отслужил, остерег меня старец Иона. Сказывал мне на исповеди, чтоб не гневал я Бога. И слова чтоб не нарушал, и ее не губил. Пошлет Бог ей защитника, богатыря пошлет. Самой силы невиданной, самого разума толкового.Станет он ей и защитой, и опорой, и грамоту доставить поспошебствует. А коль не доставить грамоту хану – то беда неминучая весь род мой сгубит.

- Да тот богатырь, видимо, и знать познать про твою беду не ведает. Кто весть то ему доставит, коль не ведает ни одна жива душа?

- Верую я в промысел Божий. Ить живу, на Бога уповая. Оттого и держуся, оттого и дочь живой храню.

- Упрятать бы ее, схоронить. Вото способ самый надежный.

Долго они судачили, так и не сговорились. В своде законов «Ясе Чингисхана» за невыполнение приказов смертная казнь полагалась. Простым людям рубили головы, а знатным, таким как князь, ломали хребет. Но и противиться мунгитам русичи, испытавшие разгром на реке Калке, не рассчитывали, да и не по силам было.

Только не ведали они, что Аленушка-то, не просто прислуживала им за столом да кушаньями угощала, а внимательно все примечала, да слушала, да настораживалась, пусть и шепотом говаривали. А как вышли они, выскочила к себе в горницу да так в подушку и разрыдалась. И придумалось ей, что коли через нее беда-то и пришла, ей и отчет держать.

Только смерклось и все по полатям разошлись, заглянула она к батюшке, поцеловала спящего, да и ярлык хана здесь же, на столе и нашла. К себе вышла, прочла, всхлипнула. Собралась она тихонько, помолилась перед образами, булат батюшкин в платок завернула да и отправилась в путь-дорожку.

                II

Брела она путем незнакомым: туда ли, иль не туда – и сама не ведала. Забываясь в дерзости и решимости, Алена все более искусно воображала, как придет она к хану, как встанет гордо перед ним, заступаясь за землю Новгородскую, словно была она подлинно богатырем доблестным из былин народных.

Тело ее приметно выпрямлялось горделиво, глаза начинали сверкать все решительней, а правая рука сжимала рукоять меча энергично и сурово, хоть и был тот меч никому незрим и завернут в платок. Долго ли, коротко ли шла, да дороги то не знает.

 Плутала, плутала и до того ей страшно соделалось, что будто бы грезит, что и за ней кто-то топает. Обернется – нет никого, а идет – шаги мерещатся. Притаилася Аленка за дубочком, чтобы проверить, чудится ей, иль вправду за ней надзор да тут-то Тришку и приметила.

- А ну поди, окаянный! Увязался! – крикнула на него Аленка да руками замахала.

А был Трифон при доме прикормышем, местным дурачком. Как нашли его младенцем, в лесу кинутым, так на кухню отдали, а там бабки с малолетства и выходили. Чуть хромый был, убогий, можа потому мать и отрешилась. Но чей, откудова, так и не разузнали.

А вырос, чудить стал, про видения свои сказочные рассказывать. Будто телеги без лошадей ездить будут, да паутина по небу расползется, да птицы огромные сверкающие, будут людей пожирать, а потом их чрез моря-океяны переносить. Бывало, так загнет, что все над евоными рассказами животы рвут от смеха. Только в том его чудачество и было, а так-то беззлобен да к труду охотлив, и князю порой чо подаст да поднесет, то братьям пособит. Так и жил, безродный да убогий, при кухне.

- Дак че удумала, свербигузка! – вскричал Тришка и на нее кулаком погрозил, – из дома сбёгла! Чай не скит, чтоб по подворотням милостыню просить. Во батюшка тебя розгами не лупил, так и избаловалась.

- Ступай вон! Не надоть мне провожатых!

Схватила Аленка камень придорожный да и запустила в Тришку.

- А кабы попала! - фыркнул Трифон, - во колотовка!

Прятался Трифон да уворачивался, а все ж не отставал. И рассказала ему Алена о беде своей. Что надо ей теперь до орды добраться, чтобы батюшку да братьев, да дом отчий не погубить. Поохал Триша да головой покачал, и такие слова молвил:
- Ох и в дальнюю дорогу ты собралась, да в путь нелегкий. Раз за ратное дело взялася, мыслю я, что тебе сарафан свой девичий надобно скинуть и мужеские порты надеть.

- Леший с тобой, Триша, зазор то какой! – отмахнулась Аленушка, -  как же я в портках разгуливать то буду? Да и голову как покрою, точно замужняя?

- Зазор содеется, когда лесной разбойничек тебя в чащу затащит и косу твою девичью расплетет.

- Ну и похабник ты, - наморщилась Аленушка.

- Я тебе, как есть, все сказываю. Не как в ваших княжеских хоромах заведено, а как у нас в дороге бывает. Батюшку своего не спросила, хоть меня, перекати-поле, послушай. Будут еще времена, когда все в портках ходить будут и девы, и мужи, и волосы коротки носить, и головы покрывать, да и никто их срамить не будет. Даже когда ноги будут из-под портов показывать и то никто заглядываться не будет. Во какие времена водворятся.

Достал он Алене из дорожной сумы платье свое мужское, сменное: рубаху да порты, да зипун, да шапку меховую, с околышем, – время то было хоть и осеннее, да ужо холодное.

- А опосля аки домой ворочуся? Высекут меня за главу покрытую, а за порты кто прознает, то и на кол посадють, - растерянно спросила Аленушка, натягивая шапку.

- Ежели на твою красоту кто позарится, то батя и раздумывать не будет, немедля порешит, - вздохнул Трифон, отворачиваясь, чтоб смогла она переодеться. Снарядилась она, и продолжили они путь далее вместе.

Но чем дольше была Алена в пути, все боле начинал ее холод да голод одолевать, погода скверная препятствовала, и тем явственней стала понимать она беспомощность свою, вразумлялась все боле. Только совестно ей было теперь Трифону открыться, в горячности своей сознаться да вспыльчивости. Тот же все досадовал, что дороги им не у кого испросить, да и о хане разузнать оказалось непросто, и не примечал по простодушию своему, что Алена уже и обратно поворотиться готова.

Долго ли, коротко ли они шли, день да другой к ночи клонится, да и набрели они в лесной чаще на костер. Не хотел Триша к нему подсаживаться, да недоглядел, а Аленушка вмиг к костру подошла да так и обомлела: то разбойнички у костра грелись да добычу делили.

- Кудыть тебя лихо понесло! – зычно крикнул Трифон.  Побежала от костра Аленушка да поздно было. Догнал ее закутанный до самых глаз разбойник да приблизился с такими словами.

- Ежели золотишко при себе имеется, отдавай, а то мы и сами пошукать могем!

Бросилась Алена опять бежать, тут ужо на нее и крепкая рыбачья сеть наброшена была. Опутала она ей руки, что даже меч из ножен Аленушка выронила. Трифон бросился к мечу безысходно, взмахнул им, и тут же со звоном ударил об острие длинного ножа.

- Беда! Горесть тяжкая! Лиходеев встрянули! Пособити, люди добрыя! Погибаем зазря! – в страхе закричал Трифон. Только голос его, звучавший так пронзительно, лишь потонул в вышине дремучего леса.

Окружили их разбойники, склонился один над Еленой у дуплистого дряхлого дуба, раскинувшего гордо перед ними свои изумрудно-темные лапы-листы, - вот и смерть их скоро, но тут вынырнули внезапно из леса витязи конные. Да с бешенством отчаянным набросились на разбойников.

Один из всадников, остановившийся поодаль, натянул тугую тетиву своего небольшого лука. Стрела зазвенела, и разбойник, склонившийся над Еленой, взмахнув руками, повалится на бок и захрипел, харкая кровью. Схватка была недолгой: разбойники пытались ножами отмахаться, да не выдержали и бежали в беспорядке, прячась в густом лесу. Всаднику, пустившему стрелу, было немного лет. Он казался возрастом тринадцати лет, или с небольшим. Лицо, обожженное ветром, было румяно и юно. Сощуренные глаза всматривались колючими осколками.

– Кто ты таков? -  всадник ее окликнул да и к ней склонился. Неожиданно громко и раскатисто прозвучал ломающийся басом голос юного наездника.

Бледная, оторопелая, Алена только во все глаза смотрела на него и испуганно молчала. Двумя ударами сабли незнакомец разрубил сеть, и острием откинул сеть в сторону. Встала она да огляделась. Немногим удалось спастись. Вокруг разбойнички лежали, насмерть саблями порубленные. Хоть и было зрелище противно и отвратно, но не вызывало страха, ибо подмога подоспела как нельзя кстати. Из избавителей остался только он один, остальные всадники бросились в лес, вдогонку за убегавшими.

Надета на нем была меховая шапка с наушниками, шуба из сложенного вдвое меха, шерстью наружу, такой длины, что закрывала ноги ниже колена, и подпоясан он был ремнем, украшенным серебром и золотом. На левом боку при помощи железных колец и крючков к поясу был прикреплен открытый колчан, имевший деревянный, обтянутый берестой каркас. На ногах — сапоги с войлочными чулками. Уморившийся и истомленный его вид выдавал долгое странствие в седле. Свесившись с коня, равнодушно он вытянул за хвост стрелу из разбойника, обтер ее об него, хотел в колчан положить, да Алена отдать попросила.

- На кой она тебе надобна? – удивился незнакомец.

- Та стрела жизнь мне сберегла, хранить буду теперича.

Пожал он плечами непонимающе да ей протянул. Взяла Алену стрелу да в калиту дорожную положила.

- Так чьих ты будешь? – повторился всадник, укладывая лук в чехол.
 
- Княжий сын это, а я его паробок, - ответил Трифон и протянул Елене меч.

- Княжич, стало быть, - разочарованно произнес незнакомец, не отрываясь ее рассматривая, -  и куды путь держишь?

  - Пустились мы в путь в ханскую ставку, - болтливо признался Трифон и тут же поймал недовольный взгляд Алены.

Незнакомец озадаченно потер затылок, не на шутку изумившись. Чуть раскосые, ясные, темно голубые, почти серые глаза, полные смелости и какой-то озорной хитрости с любопытством следили за неумелыми попытками вставить меч в ножны.

- Княжий сын меч в руках не держал? – заметил он.

- Так батюшка его хотел в поповский сан поставить, - поторопился схитрить Трифон, -  вот он и сбежал доблести учиться.

- Обучить доблести и я горазд, - смотрел он свысока на них с каким-то грозным и злым намерением, саблю за рукоять перехватив, - коль замысел истинный, так ужо можешь сызнова меч извлекать. Токмо порасторопней теперича.

- Нее, - протяжно произнес Трифон, - к хану мы. С ханом ему перемолвиться надобно.

- Почитай, что пришли! Говор клинков точеных я заместо хана вам растолкую, - разгоряченный конь его загарцевал на месте, желая продолжить путь, но всадник сдержал его под уздцы, явно раздумав двигаться дальше.

- Не зрел я хана, но слыхал, что страшен он несусветно, -  озираясь, зашептал Трифон, -  жуть такую на человеков наводит, что и от вида его помереть возможно. Кровь он человеческую пьет и людей душегубит. Какой же ты хан, коль от разбойников нас спас? А коль ты не хан, то и говорить нам с тобой неча.

- Чего же это аж к самому хану за смертью пехом претесь, иль печенегов вам мало?

Замечая все больше его недовольство, Трифон стал разъяснять, захлебываясь словами:
- Поведаю, коль ты с интересом. Энто мы с грамотой к нему, с поручением. Можа у тебя выйдет пособить нам и к нему направить? А то незнамо, где хана тово разыскать. Люд сведущ сказывает, далече он, в землях неведомых, незнакомых. А нам край, как нужно с ним покумекать.  Да долго-то не собираемся у него засиживаться. Вручим грамоту и тикать на родную землю.

- Так вы не ратовать, а по делу! Сее выходит, недаром мы пересеклися! – воскликнул он как бы и радостно и как бы облегченно. В тот же миг он взволнованно соскочил с коня и приблизился к Елене, дерзко разрушая пристойную дистанцию между ними. Встав во весь рост, он оказался почти на две головы выше крохотной Аленушки, -  что за грамота?
 
Елена от растерянности не могла выговорить ни слова. Был он добротно и тепло одет, даже с некоторой роскошью, но большие крепкие ладони с широкими запястьями были грязны и натружены. Тут только разглядела она, что хоть и был он молод, но был серьезен и видом суров. Ладен и слажен крепко не по годам. И уж совсем не по возрасту был изрядно вооружен.

 Они стояли совсем близко и глядели с необъяснимым волнением друг другу в глаза. Ей еще никогда в жизни не приходилось видеть мальчишку и повадками своими, и грубым воинственным видом так похожего на взрослого мужчину, какого-то полудикого, бестактного, но совершенно бесстрашного.

Ему же удивительно было то, что тот, кто так поразил его своей неземной красотой, грациозное, почти воздушное существо, с белоснежным юным лицом и приятным звонким голосом, оказался юношей.

Где-то вдалеке послышалось ржание лошадей, конь его нетерпеливо заржал в ответ, и только тогда вдруг поняла Алена, что вероятней всего, уж слишком долго она задержала ответ, а взгляд ее и вовсе застыл в его глазах бесконечно. Она ловила его такое же удивленное выражение глаз, заметивших даже тонкую, в волнении сильно пульсирующую жилку на тонкой белоснежной коже виска.  От его внимания также не ускользнуло и то, что она робеет и скрытничает. Сблизившись еще плотнее, он добавил:
- Ежели с ханской тамгой от князя новгородского, так давай, - пальцем указал он на тавро на рукояти меча, точно определив ее княжеское родство.

-Не, не новгородские мы, - испугалась она разоблачения да назад попятилась, -  галицкие. И не велено показывать. Эдак ежели мы каждому встречному-поперечному дело секретное баить будем, так и до Мурома не дойдем, не тольки до ханской ставки.

-Дело речешь, - разумно согласился незнакомец, весьма повеселевшим голосом, -  так и быть, допытывать не буду. Токмо уговор: вы меня до новгородского князя доведете, а я вас до улуса ханского сопровожу. Крюк вам небольшой, а мне плутать неохота.

- Аки довериться то нам тебе? – с осторожностью тихо и прищурясь, произнес Триша, - гутаришь ты вроде как не по-нашему, чой понимаю, а чой и нет. То и вид у тебя не наш, чужестранный. Вона и меч гнутый, и кони у вас низкие, одежа звериная, да и лицо не нашенское, глаза будто орлиные. Уж не из чародеев ли ты и не леший ли тебя нам послал на испытание?

- Ужо приметил не своего, ты гляди. А как от разбойничков отбивал, так и свой был?! –усмехнулся тот нравоучительно, - а то, что не вашей крови я, то правильно приметил. Не земляки мы.

То, что он не нападал и не пытался ее разоружить, внушило Алене особенное доверие, но задерживаться ради праздной беседы она не собиралась.

- Привязался то! Нам поспешать скоро надобно, а ты двигай надобностью своей, - настырно волоча Трифона стороною, забурчала она, но незнакомец в упор смотрел на нее, с интересом слушая этот странный голос, который завораживал, и объяснил вполне дружелюбно:
-  Ратники вы больно потешные – ни сабель, ни нашего брата отродясь, стало быть, не видывали. А задержать вас вознамерился, ибо я из ханской ставки послан, золотую пайзу князю новгородскому везу. Так что со мной до улуса ханского прямехонько и дойдете, не заплутаете.

- Не надоть нам провожатых, сами дотопаем, - нахмурилась Алена, строго в глаза ему взглянув, а в себе понимая рассудительно, как непросто ей будет сохранить в дороге с незнакомцем свою тайну да и отказаться от задуманного пути уж совсем нелегко.

- Еще как надоть, вона как наладилось хорошо-то, - радостно закричал Трифон, ажно подскочив на месте. Он смотрел, одобрительно улыбаясь, на незнакомца, на его воинственное скуластое лицо, совсем не выказывая на его счет никаких опасений.

В ответ на его открытый наивный взгляд, лицо того растянулось в скупой, но широкой улыбке:
- Ну осе и славно, что сговорились! Паче проводника не сыщете. Я зазря не обязываюсь. Зарок дал путь указать, стало быть доставлю скоро, куда потребно. Не пожалеете, что чрез меня замешкались.

И со знанием дела он полез в дупло дуба, вычищая оттуда мелкий скарб, награбленный и припрятанный разбойниками.

- Как звать, величать тебя, добрый молодец! – поинтересовался неугомонный Тришка.

- Бату меня величают, - ответил тот да все Елену разговором, да взором затрагивал, - а княжий сын как отзывается?

- Е.., - тихо начала Аленушка, тут-же заметно поникла, точно сразу извиняясь. Она смотрела на него со смутным и беспокойным ощущением будто совершает что-то дурное и постыдное, вводя его в заблуждение, едва ли не преступление. Но тут же Трифон перебил речь:
- Еремей, - зыркнул на Елену он, - Еремей его зовут, а меня Тришка.

- А провожатых нам не надоть, - упрямо повторилась Алена.

- Славный ты услужник, - усмехнулся Бату в сторону Трифона, невозмутимо перекладывая награбленное в свои вьючные сумки, - и речешь за него, и мечом машешь. Только услугу медвежью ты ему оказываешь. Он все одно свое думает. Выйдет ли у тебя, Еремей, отрок безусый, добраться до великого хана? Хан теперь воюет в кипчакской степи, где рыщут шайки, убивая встречных. Чрез его заставы без пайзы не пройти. А с твоей-то доблестью воинской: с разбойниками, смутьянами необученными, не смог справиться, а воины хана и подавно на куски порубят.

- Сам-то от горшка два вершка! - возмутилась Елена, - ишь какой важный сопровожатый! Мужиков прогнал и харахорится. Вот если бы с нашими богатырями встретился, ужо бы они тебе задали!

- Я с трех зим в седле, - обиженно нахмурился Бату, - с третьей весны батя меня на скаку из лука стрелять учил!  Хоть сею же пору всех своих богатырей подавай, силами будем меряться, коли кишками не слабы ваши богатыри! Резким движением он скинул шубу, выхватил свою изогнутую саблю и завертел ей над головой. Она засверкала, как молния, засвистела тонко, как испуганная птица, нагоняя ветер, и самое диковинное, что замысловатое и дюжее занятие совершенно не требовало от него усилий. Руки его двигались сами по себе с невероятной силой, в отличие от стана, сохраняющего вальяжную и недвижную позу.

- Пошто нас то пужать да стыдить, - грустно отозвался Трифон, - у вас своя колея, у нас своя.  Токмо сдается мне, что пригодимся мы тебе, а ты нас тожа выручишь.

- Так ужо выручил, - тут же Бату остановил саблю, - да только вы мне пособить не желаете. Коль тушуетесь – так я вам не ворог, а коль гнушаетесь – то не знатнее моего будете. Без меня к хану ближе, чем на путь стрелы летящей, вас багатуры не подпустят.

- И сами горазды к хану подступить, чай не челядь, - гордо заявила Алена.

- Я к тебе и так и этак. Да и помочь желаю бескорыстно. Сдается мне, ты к хану и не собирался, только бахвалился, - заметил Бату опять крайне догадливо, -  про меня все выведал, а про себя сбрехал? Так я и проверить могу грамоту, обшарю тебя, не побрезгую.

Стала Алена в панике назад отходить, поразившись, что он так легко разгадал ее замысел. Только Трифон схватил Елену за руку и поволок в сторону:
  - Погодь, добрый человек, нам с княжичем погутарить надоть, - а сам на ухо ей затараторил быстро, - полно гусыней шипеть, а охрана нам еще как нужна! Сами не вжисть дороги не найдем или пропадем почем зря с нашей храбростью. Сговаривайся с ним, коль идтить отважилась.

- Чудной он, - смотрела Аленка на Бату да аж заглядывалась пуще, чем надобно.

Да и необычен, и дивен был чужеземец. Она никогда дотоле не видывала мунгит, но первый взор на него внушил совершенное изумление. Еще не достигший своего исходного роста, ребячливый и медвежеватый, но уже достаточно крепкий и широкоплечий, со смуглым, обветренным лицом, широкими острыми скулами. При всем жилистом сложении в поясе он даже худоват был. Его густые брови, точно хищные птицы, прямой линией врезались в раскосые цепкие глаза. Пушок над верхней губой да и густые брови были рыжего цвета, но что особенно вызывало ее интерес: сзади из-под шапки выглядывали две косы диковинного плетения. Косы были свернуты в кольца и завязаны тугими нитками жемчуга.

Тут на опушке стали собираться остальные наездники. Кони их скакали по кругу, всадники громко перекрикивались отрывистыми незнакомыми фразами, вполне походя на встревоженных воронов, но видно было, что их потешила ночная схватка.
 
Теперь уж Елена и Трифон заметили, что незнакомцев было четверо. Вооружены они были легко, но внушительно. Кроме уже искусно использованных сабель, все всадники имели сайдаки, на седлах арканы, а на поясах -  боевые ножи и лёгкие топоры. Все были со слегка плоскими лицами, с низким переносьем, с немного вытянутым подбородком, с сильно выступающими скулами. Верхнее веко закрывало глаза их настолько сильно, что казалось, будто они не прекращают изучающе щуриться, разглядывая их. Жёсткие прямые волосы, свитые в косы и завязанные кольцами на затылках, короткие ресницы и смуглый цвет кожи, весь не здешний, но сходный облик делал их крайне похожими друг на друга.

Один намного старше и, на вид, самый важный. Трое - примерно одно и того же возраста, молодые и такие же заносчивые. В свете костра они рассматривали Елену и Трифона с нахальным и высокомерным интересом.

- Чаво замешкался тута? – грозным, злым говором испросил самый зрелый, обращаясь к Бату, - из-за тебя ворочаться пришлось!

- Занеже с энтими горемыками толковал, - виновато ответил Бату, на Елену с Трифоном указывая.

- Кто такие?

  Поджарая рыжая кобыла его легко приблизилась к ним, густо втягивая ноздрями воздух, заставляя незадачливых путешественников попятиться. Широкие сутулые плечи, плоское лицо, короткая сабля на бедре, большая, скорняжная шапка, из-под богатого меха которой с трудом можно было различить глаза, и даже хлыст в руках седока были больше и значительнее, чем у всех остальных, старательно подобранных по комплекции. Вид наездника больно непригляден был: правый глаз затечен, и рука недвижима. Нагнал он на Алену страху сильного, молчала она, да и Трифон испужался.

- К хану следуют. Княжий сын Еремей и прислужник его Трифон, -  ответил за них Бату.

- Тоды тута их и порешить, чтобы от глупости своей боле не мучились! – заключил один из молодых всадников, смеясь.

Но умудренный витязь грозно смотрел на Елену.

-Ежели у тебя просьба имеется – реки нынче! – и он проворно, несмотря на увечья, соскочил с седла, - знаю я туда дорогу. Шел я оттуда сменяя не полные луны, а зимы и лета. Я переехал через снега, пустыни и степи и знаю, тебе этот путь не одолеть!

- Нет, не откроемся вам.  Только хану! – гордо заявила Алена.

- Не послушают твоей мудрости, Субедэй, я им ужо сказывал, - отозвался Бату, - только у них грамота имеется, а это дело оставить без исполнения никак не можно.

- Дались они нам, - высказался еще один наездник, - порешить их и все. Не иначе, как лазутчики.

- В том ни пользы, ни вреда, Гуюк, - отозвался третий всадник, который производил впечатление неисправимого весельчака, - надо брать с собой, коль к хану дело имеют.

-Аки их брать, Мунке, паче они не изволят? – отозвался Субедэй, - кнутьями их гнать через всю землю?
 
- А може отъять у них грамоту, да и покончим, - предложил Гуюк.

И Елена, и Трифон притихли, справедливо решив, что так, как незнакомцев большинство, пусть уж они между собой уговорятся, а они по их решению и станут действовать. Смотрела Алена на них пытливо и удивленно, рассматривала воинское снаряжение и добротных коней восторженно, по малолетству своему совсем не испытывая страха.

Только всадники не больно то ими интересовались, а все никак не могли сладить. Что-то свое, дорожное, друг другу поминали да ссорились. Уже и на коней вскочили, скакать собрались. Только Бату артачился, коня не отпускал.  Тут уже и Гуюк на него саблю наставил, да Субедэй ее отбил.

- Вото бы мы из-за русов перебились, - смеялся Мунке, наблюдая, как Бату кругами коня водил, - потешили бы хана.

- Так поедешь с нами, али нет? – раздраженно обратился Субедэй к Елене, - только пестовать никто не собирается. Сам приблудился, сам себя и блюсти должон.
 
Хоть и было малопонятно для Елены упрямство Бату, но почему-то это казалось важным, так же как казалось важным и их внезапное появление. Посмотрела она с тоской на Трифона, вздохнула тяжело да и кивнула. Уступил тогда Субедэй да и порешил:
- Моя кобыла двоих не понесет, у Гуюка иноходец, тот и скинуть может.  Вот Бату с Мунке и уговоритесь, кто кого на седло примет.

- Я Трифона возьму, он покрепче, а у меня конь только вчерась смененный, - сразу же вызвался Мунке.

- Трифона Мунке на седло возьмет, - заключил Субедэй, - а княжьего сына тебе, стало быть, Бату, брать.

- Не по нраву он мне пришелся, - резко высказался Бату, не спуская с Елены цепкого въедливого взгляда, – он пешком хвалился идтить, вот и пущай пешим ходом за нами поспешает.

- Сам зазывал, теперича отпираешься, - грозно прикрикнул Субедэй.

- Как мне на седло, так фуфлыгу выбрали, - насупился Бату, - милости просим.

И он отпустил стремя, чтобы Алена смогла забраться на коня. Удивилась она: стремя коротко, конь низок. Но села на коня легко и решительно. Стоило ей опуститься в седло, тут же Бату пустил коня вскачь, и Елена, не удержавшись, соскочила с крупа и упала на землю.

- Не ушибся, богатырь? – подавая руку, поинтересовался Бату. Оттолкнула Елена его руку, встала и, нахмурившись, отвернулась.

  - Ну полно, полно.  Больше тебя испытывать не буду. Заскакивай, - и ловко подтянув ее за руку, он усадил ее за собой.

- Заведено просто у нас завсегда хвастунов поучать, - засмеялся Бату, и пустил лошадь в галоп. Черная коренастая лошадка понеслась с такой быстротой, что Алена вцепилась в остроконечную шапку, чтобы та не слетела, и длинная коса не выдала бы ее. Благо, батюшка научил на лошади держаться, да и сама она могла ради потехи за братьями рысью погнаться, когда они коней на водопой водили, а порой и без седла вскачь пускалась, чтобы братцев подзадорить.

 Елена не переставала с любопытством разглядывать чужестранца. Молодой воин, сын раздольных степей, склонился так низко, что прижался щекой к гриве своего лихого коня. Держался он на нем уверенно, точно влитой, плечи его были развернуты. Не касаясь седла, он привстал на стремена и гнал коня с невероятным азартом. Он производил впечатление полной собранности, но какого-то дикого упоения скачкой для Алены совершенно непонятного.

Вдруг ей пришло в голову, что она одна, беззащитная, в безлюдном темном лесу с незнакомцами, о которых совсем ничего не знает. При этой мысли ей стало страшно. Она вдруг со смущением спросила себя, почему, собственно, так неожиданно она доверилась Бату. Конечно, он спас ее и сам вызвался помочь. А почему бы ему и не сделать этого? Может он добр, благороден, вежлив? Но впечатление он производит совсем противоположное, а рассорился со всеми, чтоб только не оставлять ее.  Но ведь и для него она была совершенно незнакома, и тем более не мог он знать, что она девица, пусть уже и заглядываются на нее мужчины. А быть может, он и впрямь догадался или заметил по каким-то признакам. Ведь не зря и он оборачивается и смотрит на нее как-то не в меру странно и внимательно. Но вида не подавая, решила она, что коль в Новгород он ее везет, стало быть, не догадался.

                III

В окружении спутников, верхом, да еще и обратно к дому, дорогу коротать было гораздо интересней. Новые попутчики вели себя с ними вполне доброжелательно, но было в них что-то кряжистое, звериное, пугающее своей свирепостью. Между собой они так и продолжали ссориться по всяким пустякам, а от них держались особняком. Не затрагивали, не расспрашивали ни о чем, и вообще ни о чем конкретном при них не разговаривали.

Спустя некоторое время, проезжая мимо озера, Бату остановил вдруг коня, замер недвижимо, следя одними зоркими орлиными глазами за полетом дикой утки над озером в странном безразличии ко всему вокруг. Алене и вовсе показалось, что он мечтательно любуется ее плавным полетом, и вдруг резко и беззвучно он вскинул жестко зажатый в руках лук с уже взведенной стрелой, и утка с всплеском упала почти у самого берега, пронзенная насквозь.

Они расседлали коней, пустили их на водопой, сами же разбрелись вдоль озера, переводя дух от длительной скачки. Тихая гладь озера отражала бесконечно голубое небо, трещал камыш, где-то тонко пела иволга – все словно шептало о чем-то, предупреждало своей безмерной тишиной и умиротворенностью, что в этот самый миг меняется мир невозвратимо. Каждый миг, каждый поступок – причина неисправимых перемен, исток течения мировой и человеческой истории. Расквакались вокруг лягушки оглушительно.

- Чаго разгалделись, окаянные? – зло прикрикнул Субедэй.

- Энто они братков своих провожают, - съехидничал Мунке и посадил лягушку Алене на плечо. Она вздрогнула от отвращения, закричала пронзительно. От невозможного визга Мунке даже уши заткнул, а Гуюк назад попятился. Брезгливо Алена потянулась к плечу, но лягушка, громко квакнув, сама соскочила в воду.

 Не желая остаться неотмщенной, Алена со злостью побежала за удирающим с хохотом Мунке, хлюпая по прибрежной кромке мокрыми лаптями и разбрасывая в разные стороны липкую тину. Она несколько раз плюхнулась в грязь, но упрямо вставала, намереваясь его догнать. Умудрилась забрызгать всех: и Субедэя, и Гуюка, и Трифона неосторожно. Незадолго до этого Бату, рискованно балансируя по поваленному в воду бревну, пытался пробраться к листьям кувшинки, на одну из которых упала незадачливая утка. Он уже перехватил древко стрелы и, наклонившись, подтягивал к себе утку. Пробегая мимо, Мунке ловко перескочил бревно, Алена же толкнула его с разбега, и Бату внезапно заскользил гутулами по мокрой коре, отчаянно замахал руками, теряя равновесие.

 Заметив, что Бату уже почти срывается в воду, Алена тут же забыла про обиду, остановилась и хлопнула по крупу ближайшей к ней лошади. Это была рыжая кобыла Субедэя. Старая и неторопливая, она испуганно подалась вперед, грузно зашла в воду по колено, позволив Бату ухватиться за ее шею. Пусть и прекратилось лягушачье кваканье, но еще громче хохотали теперь Гуюк с Мунке, осматриваясь и отмечая, какой беспредел она учинила: Бату отчаянно барахтался, держась за шею лошади, ногами вновь пытаясь закрепиться на бревне, все спешно отдирали от одежды комья липкой грязи, она же сама была измазана по уши, как кикимора.

Но испытывая невыносимый стыд, она спешно протянула руку Бату, желая помочь выбраться на берег. Хоть и не принял Бату протянутую ему Аленой руку, но было заметно, что ее поступок произвел на него сильное впечатление. Выкарабкавшись чуть ли не на четвереньках по злополучному бревну, он завороженно смотрел на нее, сжимая в руках подстреленную утку. Алена виновато улыбалась, и улыбка выглядела нелепой на грязном растерянном лице.

- Ты лошадь намеренно стеганул, чтоб мне пособить? – поинтересовался Бату.

- А то, - подтвердила Алена, смущенно вычищая старенький потертый зипунишко.

- Он тебя и с бревна сшиб намеренно! – не переставали смеяться Мунке с Гуюком.

Был ли Бату смущен, удивлен или рассержен, понять было сложно, но оседлав коней, он без колебаний протянул Алене руку, помогая усесться на седло. И так стремительно и нетерпеливо гнали коней мунгиты, что на закате уже к Новгороду прибыли.

Указала Алена дорожку знакомую к терему отчему да к батюшке родному. И прискакали они к княжеским палатам оглушительно да резво по настилам деревянным. Видно было сразу, что в тереме переполох. Холопы бегали, мамки да няньки голосили, дружинники в доспехи обряжались. Князь над окнами метался, поджидал, стало быть, кого-то. А как конников увидел, так и вовсе закручинился, но приблизился, вида не показывая.

Соскочили с коней всадники да неторопливо подошли к князю. Распахнул шубу на груди Бату да и показал князю золотую пайзу с кречетом – овальную пластинку с двумя отверстиями, покрытую крючковатыми письменами и висевшую у него на гайтане. Алена же спряталась за широкой и крепкой, словно каменной, фигурой степного богатыря.

- Вот и восточные гости пожаловали, - рассмотрев пайзу, обратился князь к ним с приветствием, - отдышитесь с дороги да и к столу прошу милостиво.

Обернулся Бату удивленно, у себя за спиной караул замечая, да и в сторону от себя бесцеремонно ее оттащил. Стала Алена отворачиваться да лицо прятать, да только князь глаз не поднимал, будто и не видел никого. Тут же больше ничего добавлять к сказанному не стал и в терем обратно поворотился.

Огляделась Алена да и поняла, как соскучилась по дому родному. Повела глазами да и залюбовалась: терем – высокий, двухэтажный, да окошки небольшие и все к солнцу тянутся, высоко от земли поднялись. Под бок к избе сени, сарай да кладовые прижимаются, и всё под одной крышей. Наличники, крыльцо, скаты кровель красивой и изящной солнечной розеткой украшены.

Вошли они в терем – убрано там строго, но нарядно. Полы плашкой тёмной дубовой уложенные, до блеска воском натерты. В переднем углу под иконами большой стол, вдоль стен широкие встроенные лавки с резной опушкой, над ними полки для посуды. Шкафчик-поставец нарядно украшен росписью: здесь и птица гамаюн, и кони, цветы да звери. Накрыт стол по-праздничному, красным сукном. Наставлено на него щедро расписной да резной посуды: ковши с медом и квасом, резные светцы для лучины. И смекнула тут Алена, что батюшка ж ее за столом опознать может да и Тришу угадает запросто, и сказала она громко:
- Ой, чой-то мне не можется! Сопроводи меня, Триша, на двор, воздуха дохнуть.

Да так вдвоем за руку с ним и выбежала. Стала она с ним договариваться, чтоб вернулся он покамест к себе да в дорогу еды какой собрал, да и сама потайное место искать стала, чтоб укрыться. Осмотрелась да и порешила, что на птичьем дворе ее уж точно искать никто не будет.

 Мунгиты тем временем в горнице толпились нерешительно, князя ожидая. Рассматривали утварь непонятливо да убранству в тереме дивились. А князь дружину посылал Аленушку разыскивать. Как отправил их в дорогу, к своим гостям вернулся, рассадил их почетно, угощение велел поднести. Холопы справили все расторопно, беспрестанно принося закуски в серебряных блюдах. Следом последовало жаркое. Здесь князь добродушно мед разлил по кубкам, каравай большими ломтями наломал да по тарелкам разложил.

Сидели гости грузно и неприветливо, не снимая малахаев. Молчали угрюмо, только резали большими кусками окорок теленка, жареного на вертеле. В рот куски руками отправляли да тщательно прожевывали, ни к меду, ни к хлебу не притронувшись. Вытирали руки об себя и громко чавкали.

Стал он их о дороге расспрашивать, но и тут ответа не дождался, принялся на погоду сетовать, чтоб тишину гнетущую развеять. Только красноречие его не впрок было: с ними творилось что-то не то, слушали они князя все недоброжелательней, друг с другом устало переглядываясь.

- Не веселы вы, гости чужеземные, не словоохотливы, - заметил Мстислав настороженно, - гусляров пригласить ли? Скоморохов-потешников?
 
И что-то было заметно натянутое в его голосе, который старался быть вежливым и услужливым. Он было махнул рукой, ряженых приглашая, но тут не выдержал Субедей, стукнул по столу: 
- Недосуг нам разговоры разговаривать да веселиться! За делом мы пришли, о деле и говорить надобно.

Грустно вздохнул князь новгородский да заохал:
- Пока доскакали вы сюдова, беда приключилася. Пропала Аленушка. Вото и князь владимирский свидетелем при мне. Налетела буря и пропала моя горлица. Второй уж день братья шукают да с пустыми вестями ужо второй раз ворочаются.

Тут отозвался и владимирский князь:
  - За Мстислава поручиться могу, не было в том злого умысла. Кумекали мы как бы ее от вас уберечь да и не сговорились. А послед она и сгинула. Ужо думали, вашим татарским колдовством она и потерялася.

- Вото и грамота ханская запропала, - сказал Мстислав грустным, удрученным тревогой голосом.
 
Стали гости меж собой переглядываться грозно.

- Можа еще кого Чингизхан поперед нас послал, вестей от нас не дождавшись? – допустил Мунке.

- Имя то славное какое, Аленушка, - грустно отозвался Бату, - а правду глаголят, что краше во всей земли не сыскать?

- Не пристало отцу дочь хвалить, но ить взаправду глаз не отвесть. Так еще и травница ведь она знатная. С одра болезненного кого только не поднимала. И за мной, и за братьями ходила после ран кровавых, не брезговала.  И стряпает так, что только с ее бы рук и ел, да чистюля редкая, шьет, вяжет. Ведь не заставляет никто, ко всему любопытствует. Однажды на охоту вышли, а она тайком увязалась, по недогляду подстрелили, лупить хотел да пожалел.

- Вот и впрямь пава была, - подтвердил Всеволод, - я в летах и то грешным делом залюбовался. В одной то девице и кротость, и горделивость разве встретишь? Жаль будет, ежели со зверем встретилась. Ныне то зверье злющее на выгоне. Мстислав мне намедни сказывал, давеча холопа задрали, тоже запропал и не нашли.

- Аль не знаете вы, - грозно выкрикнул Субедэй да с места вскочил, - что не сносить вам головы за неисполнение воли ханской? Привел я сюда малую часть орды чингизовой, но и этой части хватит, чтоб разнести в пепел удел твой за отрешение княжье!

- Божусь тебе, баскак, нет моей вины! Подлинно толкую: отдать желал, да нечистый забрал! – неподдельно всплеснул руками князь новгородский, но Субедэй прервал его грозно:
- Мне на Калке обещал, я и должон брать, иль жизнью заплатишь!

- Готов любую плату принять, ну дозвольте хоть найти ее! Гридь буду направлять на поиски. Заплутает, сгинет. Ведь несмышленая еще! - громко воскликнул Мстислав, растолковать стремясь в замешательстве.

- Ты больно головастый: и себе жизнь выторговал, и ее спрятал! Вот эту голову мудрую мы хану и привезем!

Вскочили тут уж все мунгиты с мест своих да сабли обнажили. Только Бату к Субедэю приблизился да рассудил мудро:
- Давай поищем, ага. Сама укрыться могла со страху.

Разбежались они по полатам и по сеням, и по подклетям, да искали Аленушку, сундуки да полки переворачивая. Зашел Бату в одну из горниц да сразу комнату Аленушкину и признал.  Всё чистотой сверкало. На стенках – расшитые белые полотенца; пол, стол, скамьи выскреблены, на полатях кружевные оборки – подзоры; оклады икон начищены до блеска. Вышивки на белоснежных подушках да кушаках расписные, подстилки вязаные, полотна тканные на стенах да и рукоделие незаконченное.

Кошка рыжая клубком играется, пряжу разматывает. Закатила кошка клубок под лавку, наклонился Бату, чтоб его достать, да ленту красную с грамоты ханской заприметил. Достал ленту, на запястье накрутил. На столе платок брошен да скомкан, стало быть, заплакан. Взял его Бату, на ладонь положил. Работа тонкая – будто снежинка зимняя на руке не тает. Положил он тот платок на ларец дубовый к пудре да к расческе деревянной да к шкатулке девичьей. Шкатулку открыл, а там богатство невеликое: гривны жемчужные да усерязи серебряные. Цветы в горшке на столе увядшие, полевые. Да разные травы в пучках над окнами просушиваются. Аромат от них степной – ему самому родной.

- Что ж ты, девица-умелица! В тереме взаперти за рукоделием сидела, привольем моим степным дышала? Не меня ли поджидала?

Приблизился Бату – запах чабреца, полыни, да ромашки втянул. Не сдержавшись, чихнул громко, руками взмахнул да кузовок с куклами соломенными перевернул. Рассыпались разнообразные куколки по полке, запестрели яркие сарафаны, а одна -  ну больно приметная была. Всех Бату сложил аккуратно, а эту долго-долго разглядывал, да не удержался, спрятал ее за пазуху да и во двор искать пошел.

Аленушка тем временем на дворе сажей перемазалась, да брови начернила, чтоб не опознали. Да еще соломы под шапку напихала, чтоб волосами торчала, свекольным соком веснушки набрызгала, в рот орехи взяла. Тут с Бату в курятнике и столкнулась.

Хотела было проскользнуть мимо него Аленушка, да и наступила, нескладная, ему на ногу, повернулась невольно. Ажно отпрыгнул Бату, когда ее увидел, но разглядев, фыркнул недовольно:
- Еремей!  Фу ты, чудище! Напугал то!

Но она шарахнулась в сторону смущенно, без извинений, и отворачиваясь.
- Чаго ты тута от меня лисой мечешься, яко кур надушил? – удивился он ее испуганному поведению.

- Ты чаго шаришь? …Сам, небось, яйцами пробрался промышлять, – недоверчиво прищурилась Алена.

- Ищу, гадаю, куды ты запропастился. Что с тобой стряслось-то? - сложив на груди руки, он подпер спиной двери сарая, изучая ее предвзято.

- Да я всегда такой, - для пущей убедительности Аленушка вид сурьезный приняла, выпрямилась горделиво, прямо в глаза ему посмотрев.

- Да не такой ты, -  совершенно ошеломленный, Бату схватил ее за предплечье. Стал лицо разглядывать внимательно в полумраке сарая, -   совсем тебе что ль худо? Че энто у тебя щеки распухли, да лицо пятнами покрылося?

- То веснушки у меня, - стала оправдываться она, да ладонями лицо прикрывать.

- Не являются веснушки осенью, - прищурился он с недоверием.

- Откель ведаешь о том? – подивилась Аленушка.

- Уж ведаю, а брови че расчерненелись? – не переставал он ее выпытывать, но приглядевшись внимательно, понял, -  так ты сам их себе намазюкал?

- Для красоты то, - принялась она оправдываться, из рук его цепких выкручиваясь, но отпустил он ее без противления, глумясь нарочито:
- Да краше тебя девиц в Новгороде нет. Вона княжескую дочь ищем, одни страхолюдины по двору у князя бегают.

- Княжну новгородскую ищете? – ужаснулась Алена да аж позеленела, попятилась да замерла испуганно, смекнув, что на свою же стражу и набрела дорогой.

- Чего испужался? Аль знаешь ее? – насторожился тут он.

- Нееее, - протяжно Алена произнесла да рукой отмахнулась, - так-то слыхал. Я-то княжич холостой, вото и прихорошился. Раз молода княжна есть, то и я должон выглядеть подобающе.

Тут Бату хохотать стал да так хохотать, что куры все закудахтали, да поразлетались. Смеялся смело, громко, раскатисто.

- Ну и красота чертячья, чтоб девок отваживать. Брови нарисовал, а усы чё? Для красоты молодцу то пуще надобны. Знатные усы, шо сабля дорогая, сразу княжна твоей станет, - смеялся Бату, - ой, не зря мы тебя в дорогу взяли. Ой, не зря! Ты у нас доблести учиться будешь, а мы у тебя дурости поднатаскаемся.

Хохотал, хохотал, еле успокоился. Аж головой тряхнул и тут же грозно добавил, взглянул на нее, забившуюся в угол растерянно: 
- А ну, живо стирай с себя все. Иначе к хану не возьму. Пугала огородного для ворон нам еще в улусе не хватало.

Приблизился быстро, руку протянул да чуть шапку с соломой не сорвал. Но оттолкнула его Алена, по руке ударила.

- Надоть мне так.

Тут вдруг и осерчал он. Сощурился разгневавшись, рукав стал отряхивать, будто она на нем след грязный оставила.

- Раз надо, так и пойдем к князю, - схватил ее под локоть Бату с твердым намерением вывести во двор.

- Не пойду, не желаю, ни в жисть не выйду, – упиралась она упрямо, в себе страшно переживая, что он догадался, - зачем меня-то волочишь?

- На красоту твою княжну выманивать буду.
 
Тут ужо выдохнула Алена, догадавшись, что он просто насмешничает. Запричитала жалостно:
- Прошу, Бату, не выдавай меня. Надо мне.

- Князя, что ль, боишься? Ты давеча за спину мою от него прятался, - заметил он внимательно.

- Да нелады у нас с ним княжьи, раздоры, - тут же придумала она оправдание, но махнул рукой Бату бесцельно:
- Нечего тогда тебе его бояться. Скоро раздоры ваши кончатся.

- Как так? – не сообразила она.

- Да так, - передразнил он, и саблей воздух рассек, -  дань упустил – дух испустил. Не жилец он теперича. У Субедэя приказ ясный: либо княжна, либо смерть всей семье княжеской и челяди его.

Закрыла ладонями рот Аленушка, ужаснувшись, какую беду натворила, поинтересовалась тихо:
- А вдруг померла она?

- А хоть и померла, - грозно произнес Бату, саблю в ножны заправляя, -  пусть оттуда ее нам и добывает.

- Не допусти, Бату, защити князя! – взмолилась Алена да к нему бросилась, руки заламывая.

- Что ж просишь за него, коль он тебе враг? - опешил он, малахай на лоб сдвинув.

- Князь ведь, одного мы сословья, - сбивчиво стала оправдываться она, -  я же про княжну тебе все открою. Княжна-то она не простая, вот и сказ идет, что она волшебница. Оборачиваться может. Другим она не приметна, а ты признал. Бери стрелу, которую мне дал, да домой ворочайся. С той стрелой княжна при тебе всегда будет.

Она быстро достала стрелу из своей калиты да ему протянула. Взял Бату стрелу растерянно, в руках повертел. По древку провел, хвост разгладил да на Алену взглянул. Так взглянул очами своими темно-голубыми, что мурашки у нее под рубахой по всему телу побежали.

- Морочишь ты меня попусту. Мы сказкам вашим не верим. Сам вон ты не шибко в молодца достойного обернулся. Обратно то из чудища в вид человеческий себя привести сможешь?

- Клянусь тебе, Бату, уйдем отсюда, прежним стану, только князя не губи, - не унималась Алена упрашивать. Взял Бату стрелу да в колчан положил.

- Князь себя погубил, когда против нас войной пошел. А жизнь я ему сберегу, чтоб он позор свой сполна испытал, - да и вышел зло. Отряхнулся на дворе да смело пошел к полатам княжеским.

Хоть все по сеням от мунгит и попрятались, но Гуюк и Мунке, и Субедэй всех девок дворовых в светлицу притащили, а Бату пришел - не привел ни одной. И стали они над ним потешаться:
- За поход забыл, как девицы выглядят? – хохотнул Мунке.

-  Али ни одна в дочери княжеские не годится? – поддержал его Гуюк.

- Может, в дочери княжеские и нашел бы, а вот для дани ханской нет достойной, - уверенно оглядел он зорким взглядом всех девиц сразу, - ежели из них какая и красавица писаная, то, стало быть, брехню молва разнесла.
 
- Что верно, то верно, нет среди них дочери моей, - поддержал его князь, и тут же стал выпытывать с пристрастием, -  случись, встретилась она вам путем? Коса у нее пшеничная до земли, да глаза кроткие, синие, как у серны пугливой, брови черные – радугой гнутые, да румянец со щек алебастровых не сходит?

- Такового дива дорогой своей не видывали, хоть и есть среди нас шибко остроглазый, который бы этакую красоту уж точно не пропустил, - поглядел Гуюк с ухмылкой на Бату.
 
- Токмо встретился недалеко от земель ваших кой кто, кто батыру привередливому нашему приглянулся, - поглаживая усы, смешливо произнес Субедэй.
 
Встрепенулся было князь, но тут же с усмешкой Мунке его осадил:
- Только то молодец. Чудной такой да бесполезный. И воин – скверный, и ростом с чебучок.

- Что ж за хлопец то? - с грустью уточнил князь.

-Да в ставку ханскую с нами идет попутчиком. Галицких княжий сын Еремей да его прислужник Трифон. Им бы одежу снарядить теплую да лошадок. То через снега не перейдут, - попросил Субедэй.

- Да знаю я Галицких, нет у них Еремея, – удивился Мстислав, - да и Еремей – имя то не княжье.

- Что, зачем, говорить не говорят, - протяжно и с подозрением добавил Гуюк, -  може вам откроются?

- Нам то чего их пытать? – отмахнулся князь да, не раздумывая, добавил, - пособить пособим ежели надобно и одежу, и коников справим. И вам коней сменим.

- Нам коней менять не надоть, - стал протестовать Субедэй и, объясняя свои слова, добавил, -  своих крепких коней на ваших хилых да изнеженных не меняем. Только накормить вдоволь. А Бату своих всех уездил, ему сменить вороного.
 
- Есть вороной, - задумчиво произнес князь и предупредил: - да только молодой, да норовистый. Аленушкин конь, только ее признавал.

-  Что ж возьму, коль моя масть да хозяйка потерялась, - уверенно улыбнулся Бату и поинтересовался, заметно огорошенный, -   чего же у девицы – вороной?

- Так я его резать хотел – всех седоков кусал да сбрасывал, а она пожалела да и оседлала, - пояснил князь со вздохом.

- Разве возможно, чтоб зверь такой дикий под девичьим седлом ходил послушно? Прям вот тут же и покажите! - заинтригованно вскричал Бату.

Вышли они на двор и привели к ним коня вороного. Конь копытом бил и в ноздри дул злобно. Глазами дико водил, будто уже чужого седока чуял. Запрыгнул на него Бату, а он в стойку стал, на дыбы поднялся. Захватил Бату тут коня за гриву примерно посередине, не выпуская поводья, подался вперед да и заставил «приземлиться» всеми четырьмя ногами.

Прыгнул на четыре копыта конь со всей силы. Остановился, будто подчинился. Да тут же стал голову опускать, спину выгибать да и прыгать на месте на прямых ногах. Еле удержался тут Бату. Резво послал он его вперед, при этом голени зажал со всей силы. Только конь тот вперед подался, тут же и остановился. Да шеей трусить начал, да задними ногами лягаться.

Затянул Бату повод, а тот дернулся да его чуть за икру не грызанул. Подался всадник лихой вперед, к самой гриве склонился. Когда ж опять взбрыкнуть конь захотел, со спины коня поднялся в рост Бату на стременах.

- Ну и дочь у тебя, князь! Шайтана под седлом водила! – воскликнул пораженно Субедэй. Стали все кричать, чтоб отпускал он коня того дикого да спрыгивал. Да разгорячился Бату больше, чем конь тот. 

Стал конь тут совсем бесноваться, идти не в ту сторону, куда его Бату посылал, игнорировал узду да не слушал наездника. Кругом от поворота отклонялся, резко на передних ногах поворачивал в сторону другую, когда его Бату уздой посылал. Уж тогда Бату раззадорился шибко да тот повод, в сторону которого конь собирался поворот делать, сильно набрал на себя и прижал к шее резко, а другой повод от шеи отвел и голень сдавил со стороны бока поворачивающегося. После этого уж конь захрипел послушно, голову склонил да пошел покорно по кругу.  Приласкал Бату коня, погладил, голосом одобрил.

- Как коня то кликала дочь твоя, князь? – громко и радостно выкрикнул Бату.

- Так Татарин, - ответил князь, тушуясь.

- Что ж, Татарин, -похлопал его по шее Бату, - ходить тебе теперь под чингизидом.

- Чего ж конфузишься, князь, коль верно про нас своей дочери сказывал, - тут-же грозно высказался Субедэй да саблю обнажил яростно. Взмахнул с намереньем твердыми и кровавым, но соскочил с коня Бату да на него пошел решительно.

- Не тронь князя, коль он нам еще надобен.

- Чем же надобен, коль дань ханскую припрятал?

- Припрятал так, что и сам сыскать не может? Аль не видишь, что дружина взбаламучена, не князя от нас охраняет, а по лесу шастать бросилась? - наблюдательно пояснил Бату да тут же у князя поинтересовался:
-Грамоте обучена дочь твоя?

- Как же, учил. Сама требовала, - горделиво погладил бороду Мстислав, -  евангелие все читала да зелейники разбирала.

Показал тут Бату Субедэю ленту с грамоты на запястье.

- Где сыскал? - поинтересовался тот.

- В горнице у нее сыскал, - пояснил Бату.

- И что ж за то? – несообразительно продолжал уточнять Субедэй.

- Раз ленту потеряла – знамо грамоту открывала, коль грамоту открывала – знамо грамоту читала, значит, и судьбу свою знала, а раз знала – то с ужасу и сбежала. Что с князя то взять, коль девицы по естеству своему пугливы? – вдумчиво разъяснил Бату.

- Предлагаешь нам теперича его пощадить что ль, самим погибнуть? – со злостью вспылил Субедэй.

- Порешим – приказ хана не выполним, - стал доказывать свою правоту Бату, -  а нам княжну надо в улус хану доставить. Долго девица прятаться не может, домой все равно воротится. Ежели мы князя погубим, со страху уж точно не вернется.

- Да не из пугливых у меня Аленушка, хоть и вида кроткого, - тут же вмешался Мстислав в разговор, - не могла она со страху бежать. Она на коне лучше сыновей моих держится. Боюсь, как бы супротив сама в орду вашу не пошла.
 
Вот тут они ужо развесились, так развеселились. Даже дотоле заметное напряжение резко спало, и они расслабленно заправили сабли в ножны.

- Чтоб к хану?! Чтоб одна?! Девица в ханскую ставку идтить отважилась?! Через степи наши кровавые?! По дорогам лихим не каждому путнику живым добраться дающим?!  Что за сказки, не было испокон веку еще, чтобы дань сама к хану притопола! – на разные лады все вместе заговорили.
 
- Вот не знаете вы дочь мою, кабы знали, не смеялись. Иной раз сам жалею, что доблестью такой Бог девицу наделил, - горестно покачал головой Мстислав.

- Кто ж такими дочерьми разбрасывается? – осуждающе спросил Бату, - за такую дочь калым богатый можно взять.

- Нужда заставила, - тоскливо произнес Мстислав, заметно стыдясь, -  жизнь моя – калым хана мне был. Баскак ваш знает, он за хана со мной уговаривался. Она мне жизнь сохранила, мне бы жизнь ей нонче сохранить.  Хану она не покорится. В вашей орде вряд ли даже воин ей усмиряющий найдется.

Раскатисто засмеявшись, Субедэй заметил:
- Что ж не найдется, еще как сыщется. Сам к тебе кстати подоспел. Бату поручи, - залихватски похлопал он его по плечу, -  вот уж кто в бараний рог любого буяна скручивает. Воина отважней в улусе нет, ужель найдется девица под стать?

- Мож даже и ровня, коль, когда узнала, с грамотою сбежала, - серьезно отвечал князь да все грустил и печалился, -  ох, и отчаянная она, боюсь я за нее. Нет у меня для нее заступника, нет защитника.  Он коня ее буйного присмирил лихо да быстро, стало быть, пара он ей подходящая.

- Без шуток, согласный я, - гордо выступил вперед Бату, -  коль коня принял и ее усмирю, ежели такая-же норовистая, - смешливо он стеганул плетью прямо в окно ее светлицы, сорвал пучок вывешенных на просушку ромашек, поймал ловко, коню протянул, а тот стал лакомиться с хрустом.

- Как в точку-то ты бьешь! – поразился князь, - а ить и ее не видывал, а лучше и не опишешь.  А я и не знал, как мне про нее вам поведать. Уж ежели ты и судишь мудро, то стало быть, ее нрав кипучий поручить тебе возможно.

- Что ж ты князь ему поручаешь, чего сам не имеешь? – заметил Мунке.

- Ты один ее знаешь, а нам по каким приметам ее искать? - в свою очередь поинтересовался Гуюк.

- Да она и так приметная, мимо не пройдешь, - недоумевая, по поводу того, что нужны какие-то еще приметы, удивился Мстислав, -  из особенного - родинка на груди, но тож не для каждого примета доступная.

- Уж поверь, для хана доступной будет, - слащаво прищурился Гуюк.

- Как можно девицу невенчанную себе в жены брать? – оторопел Мстислав.

- Стало быть, не рассказал ей, что у хана ее ждет, а божился, что отдать собирался!? – раздосадовано воскликнул Субедэй.

- Не успел снарядить. Как сказать не знал, - растерянно разводя руками, признался Мстислав, -  отцу легко разве открыться, что на позор дочь отдал. Надеждой жил, что забудется, да что Бог отсрочит.

- Накликал ты беду себе, князь. Не спасся, а только смерть отодвинул, - презрительно заключил Субедэй с каким-то отчаянным сочувствием, -  знай, хан узнает, орда на тебя войной пойдет.
 
- Да что ж. И без того беда у меня. Слово дал, а не выполнил. Честь свою княжескую потерял, - удрученно заключил князь, виновато гостей своих осматривая.

- Ежели, вот, уверовал я в сказ твой! В кривде не заподозрил и сыщу ее? Ежели охранять буду и калым хана тебе оставлю, да еще земли нетронутые добавлю, отдашь за меня свою дочь – красавицу? – вдруг неожиданно предложил Бату, - без принуждения отдашь, без угроз?

И в раздумье взглянув на него, в его испытывающие серьезные глаза, князь решился:
- Коль найдешь, да убережешь ее, тебе вверяю. Доверяю дочь свою и на венчание благословлю.

- Погодь, ты, Мстислав, - недовольно осадил его Всеволод, - мне отказал, стало быть. А ему, глянь-ка, сосватал. Ведь не князь он, а с виду то и вовсе – мужик.

- Хан мужику пайзу не даст, - недоверчиво прищурился Мстислав, - ответь –ка, кто ты есть по сословью? Чем промышляешь?

Повел бровью Бату. Повел хитро да оскорбленно.

- Не выйдет тогда уговор наш, князь. Не князек я поместный, не надлежит мне в хоромах пирами развлекаться. Воин я ханский, - лукаво улыбнулся он, - тем и промышляю, что честь воинскую саблей своей берегу.

  - А пущай и простолюдин, - возразил князь уверенно, -  коль честь моего имени спасешь, то и честь дочери тебе вверить не пожалею!

Кинул он оземь шапку, точно сговариваясь о крупной сделке.

- Ить непорочная она якая, а ты ее супостату отдал, -ужаснулся Всеволод, - людям то как растолкуешь?

- Не горлань, друже, - осадил его Мстислав, - Аленушку мою еще сыскать надобно. Вот Бог и в помощь.  Найдет – по праву заберет, не найдет – по праву и лишится. А уж там ей самой решать будет ли она миловаться с басурманом.

- Не глуп ты князь, но и не хитер, - дружественно улыбнулся Бату, - надеешься, что спряталась и не найти ее никак? А найду да не по-нраву придусь, так и не дастся мне? С твоего слова теперь только мне она принадлежит и после уговора нашего и помыслить о другом не пробуй.

- А как не найдется она, кто за его дочь перед ханом отвечать будет? - в свою очередь зло спросил Субедэй и даже развернул его к себе с претензией.

- Мне ее князь доверил, - гордо вскинул голову Бату, внушительно своих спутников оглядывая, упрямым взглядом убеждая, -  выходит, мне за нее и отвечать, а с него слово возьму. Пусть клянется тем, что всего дороже имеет, что не примет дочь свою обратно, отошлет в орду с любой оказией. Да и сам привезти может, коль жизнь мы ему за то сохранили. Что князь, согласен на наши условия? Чем поклясться готов?

Глядя на своих гостей, беспечно стоящих открыто рядом, Мстиславу не верилось, что еще совсем недавно они были друг против друга в гуще страшной кровавой битвы. Еще совсем недавно они безжалостно отнимали жизнь у таких же, как он, поверженных князей. А теперь так хитроумно отнимают у него последнюю надежду вернуть дочь.

- Жизнью готов, - решительно заявил он.

- Так она в нашей власти и есть, - не спускал с него испытывающего взгляда Бату, -  дороже что имеется?

- Что ж дороже? – пожал плечами князь, - землями своими только. Да чистотой рода своего.

- Хана бы такие условия устроили, значит и меня устраивают, - довольно хмыкнул он, сжимая дорого украшенную рукоять своей сабли, -  твое слово помнить буду, держи теперича. Береги честь свою княжью, коей зарок дал. Только как бы мне распознать ее. Мож еще примету вспомнишь?

На минуту Мстислав замешкался, затылок почесал в раздумье.

- Вспомнил! – радостно воскликнул он, - шрам ведь от стрелы. Сказывал я вам про охоту, где ее подстрелили. Небольшой неприметный на голени, но мож и разглядишь.

- То разгляжу, - уверенно махнул Бату и заулыбался радостной довольной улыбкой. Тут же, нетерпеливый и решительный вскочил на коня, в путь собираясь.

- Что ж вы в дорогу то с дороги? – остановил его князь, заметно став к нему расположен, - в баньке попарьтесь, одежу смените. Да отдохнуть как-никак надобно, подремать после трапезы. Там и гриди с вестями вернутся, может, порадуют.

Придержал Бату коня да на Субедэя посмотрел с вопросом.

- Отлеживаться нам некогда, а вот снарядиться не помешает. Запасы пополнить, да оружие наточить, - заключил тот.
 
Тут вдруг Бату, не раздумывая, спешился с коня да за Еленой в курятник отправился. Только отказывалась она да отнекивалась, ни с кем встречаться не желая.

- Да хватит ужо курей пугать, чудище. Пошли с нами, - увещевал он ее, - не боись ты, не обидит тебя князь. Коль я тебя нашел, под моей ты защитой.
 
Так и уговорил, да к своим повел. Вышли они, да побрела Аленушка понуро следом. Тут же и Трифон к ней подскочил, но вдруг кто-то ему руку на плечо положил. Настойчиво задержал, останавливая. Обернулась Алена, а узнав кто это, вздрогнула. Батюшка смотрел на него внимательно:
- Погодь парубок. Княжич твой уж больно приметный мне. Видывать мне ль вас не доводилось?

- Да ни, - нарочно развязно и громко заявил Трифон.

- Откель следуете тоды? – заинтересовался он и все глядел Алене в глаза внимательно, - далеко ли владение твое?

- Да там, - в сторону махнул Трифон, цедя слова сквозь зубы, да глаза скашивая. Алена же стояла, будто заколдованная, и язык в глотке от страха немел.

- Баскак сказывал, Галицкие вы, но вы ж не Галицкие?! Да и не княжьего он рода. Почем таитеся? – не переставал допытываться Мстислав.

Алена поправила шапку с меховой оторочкой, да и кафтан был холопий, сразу выдающий в ней простолюдина. Для князя, конечно. Мунгитам этот нескладный наряд ни о чем не говорит — просто одежда русского покроя.

Сейчас, когда она начала приходить в себя, ситуация все больше поражала своей абсурдностью. Скажи ей кто еще недавно, что она будет щеголять в мужской одежде — рассмеялась бы от такого вздора. А сейчас ей совершенно не до смеха. Еще и гости внимательно прислушиваются к их разговору.

- Тож разбойники на нас напали, одежу растащили да снаряжение, а так – то княжич. А разве ж я изрек – Галицкий? Да ни – со смоленщины мы, - продолжал распинаться Трифон брехливо и развязно.
 
Князь, похоже, совсем растерялся от такого ответа:
- Какого лешего смоленские хану на поклон следуют?

- У смоленских девки что ль хуже? – панибратски пихнул Трифон его в грудь, - у нас и мужики хороши. Хош, вот Еремея, в образец, возьми.

Мстислав запунцовел, глядя на Алену обалбешенными глазами. В воздухе повисла пауза. Она не могла сообразить, чем вызвана эта абсолютная тишина, но вдруг вокруг раздался оглушительный хохот.

 Над дурацким ответом смеялись так, словно в жизни не слышали ничего глупее. Бату даже закатил глаза и отвернулся. Он не мог понять, как можно не приструнить так расходившегося слугу. Дождавшись, пока смех слегка поутихнет, не понимая, почему ее так восхваляемую раньше красоту так упорно не замечают, Трифон в недоумении негромко произнес в сторону:
- Совсем не хорош, что ль?

По счастью, Мстислав решил, что собеседник попросту шутит.

- Да хорош! Хорош! И ты хорош несравненно! – похлопал он его дружественно по плечу, - самое надобное, язык у тебя острее меча!

Очередная насмешка добавила компании еще порцию веселья. Алена оставалась же растеряна и серьезна. Она искренне не понимала, в чем беда, что Трифон не так сказал. Со стороны совсем не виделось, что собрались вместе непримиримые враги, создавалось впечатление, что князь с гостями явно неплохо проводят время.

У ступеней терема сидел юродивый и с тоскующим видом жевал сухую корку хлеба, но с особым интересом поглядывая на окружающих. Вдруг он резко встал и с грозным видом направился к толпе.

- Веселитесь все! - закричал калека, грозя кулаком, - а землица наша многострадальная – стонет да рыдает. Лишь Бог милостив. Плачет с ней да слезы кровавые льет.

Внезапно он заплакал и протянул к Алене корявые руки. Стал цепляться за полы кафтана. Кричать истошно:
-  Спаси Русь! Спаси благословенную! Вчерась свечи на службе оплавились, алтарь запалили! Твердь небесная пылает! На землицу нашу не дождь прольется - пламень!

Мстислав в ужасе отогнал его, с какой-то смутной тревогой обратился к Субедэю:
- Вы ужо не обижайте их. Малые, неразумные. Видать не смыслят, для каких подвигов хан к себе воинов вызывает, -  и что-то неестественное, фальшивое прозвучало в его голосе.

Оставаясь в веселом настроении, Субедэй его обнадежил:
- Не боись. Не обидим, да и приглядывать будем. Острый язык парубка его как раз для хана и побережем! У него таких ужо много в одну кучу собрано, – и опять они разразились хохотом.

И, только растерянная, но нисколько не оскорбленная вначале, - теперь, когда она поняла, что смеются именно над ней, она вдруг с болью начала понимать: она находится в родном доме, который уже потеряла.

Люди, вызвавшиеся ей помочь и стоящие рядом, отняли у нее любовь родных и домашнее тепло – те ценности, которые она считала постоянными, доступными, вечными. И как не приятно вернуться ей в отчий дом, но открыться она теперь никогда не решится. Она молча проследовала сквозь них, упорно не замечая на их лицах ехидных усмешек.

Тут же в горницу их провели да дичи доставили, еды всякой да припасов из кладовых. Воздух отчего дома, теплый пахнущий хлебной опарой, сеном, кожаной сбруей, квашеной капустой, молоком и еще чем-то едва уловимым родным и привычным, обнял растерянную Алену, словно принимая в крепкие объятия. Дома было спокойно, хорошо и уютно, оттого и она стала гораздо уверенней, тверже и решительнее. По-хозяйски подошла к кадушке, вымыла руки, обтерлась рушником. Так же домовито она огляделась и, не находя себе места, придвинула бочку и уселась на нее.

- Что с твоим найденышем, Бату? - удивился Субедэй ее виду, а особенно, неожиданно хозяйскому поведению.

- Тож в женихи к княжне новгородской метит, - усмехнулся Бату.

- А чего же не представил князю зятя энтого? – потешался Мунке. Так бы и сказал: «Глянь, князь, какое сокровище у тебя в курятнике хоронится».

- Пощадил я князя, так со страху чуть не откинулся, а то бы со смеху преставился, – язвительно отвечал тот.

Но Субедэй прикрикнул на мальчишек и придвинул к ней съестное:
- Лопай давай, жених, перед дорогой вволю.  Не раз в пути голодать придется.

Сами они достали пилки и начали сабли точить да стрелы острить. Жуя ржаную булку с молоком, Алена с любопытством рассматривала их снаряжение. Каждый воин при себе имел помимо вооружения шило, иголки, нитки, глиняный сосуд для варки пищи и кожаную баклагу, которую они называли «бортохо» с запасом кумыса. В две небольшие седельные сумки они сложили продукты и запасную смену белья. В отдельную сумку переложили то, что везли с собой. Это был неприкосновенный запас съестного. Он состоял из сушеного мяса и сушеного творога.

Тут же дожидалась и одежда, ей приготовленная: длинная, ниже колен, рубаха, пояс к ней, порты с завязками на бедрах, кафтан с воротником, остроносые сапоги, ремень поясной да рукавицы. Выскочила Алена вроде как за водой в чулан да там и обрядилась.

- Ишь ты! Словно бы и ростом повыше стал. Теперь и княжне показывать возможно, - высказался Субедэй.

- Тож не кажный шут со смеху уморить так сможет, - заключил Мунке, рукава, не по росту длинные, ей закатывая.

- Возможно, чтоб княжна в улусе была, Субедэй? – невпопад поинтересовался Бату, в задумчивости смотря на Алену, которая с особой педантичностью поправляла свой гардероб.

- Кто знает, - уныло вздохнул тот в ответ, - ведаю только, что она шибко хану надобна. Он от шамана когда вышел глаза огнем горели. В нас пальцем тыкал, будто приговор оглашал. Никаких прекословий слушать не желал. Может случится, что от нетерпения и еще гонцов направил.
 
- Кого ж еще мог снарядить, окромя нас? – не согласился Гуюк, - так и все войско ханово среди дебрей непроходимых потерять возможно. На одну то девку такой урон, не шибко ли богато?

- И я мыслю, что с другим умыслом он нас сюда послал, - заключил Мунке, - а что за какой-то княжной сказочной, то выдумка.

- Тож не выдумка, что шаман возгласил, - заспорил с ним Бату, - а что он возгласил, то только хан ведает.

А Алена тем временем совсем не прислушивалась к разговору, хотя и стоило. Присела она в сторонке, задумчиво натирая грязные сыромятные сапоги. Все здесь было ей знакомо и привычно, приближало к батюшке родному, к домашнему укладу с его приятной размеренной жизнью, и это было ей неприятно, потому как отчуждало от ее смело принятого решения идти в орду. И словно раздражаясь ее безучастности, Бату и ее затронул:
- Жених помалкивает чой-то, невестой своей не больно интересуется.

Смотрел он на нее с любопытством, и от его взгляда дотошных прищуренных глаз ее аж пот прошибал. Казалось, ей ненароком, что вроде бы и знал он все про нее да никому не открывал.

- Ну не нашли, так не нашли, - отозвалась она с неохотой, -  мало что ль у нас на Руси девок то приглядных? Посулите хану, что других раздобудете.

- Ишь, как говорит-то дерзновенно. Погляжу я на твою смелость, когда в улус придем. Мож ты, случаем, хану за нас и доложишься? – раздраженно ответил Субедэй.

- Откель он знает, какая она, княжна новгородская? – недоуменно поинтересовался Трифон, и поддерживая ее, добавил, - мож ему любую девицу покажи, он и поверит?

Это предложение вызвало не только удивление его изворотливостью, но и откровенный протест.

- Хана одурачить еще ни у кого не получалось, - гневно вскинул голову Бату.

- Вот уж только русичу могло в голову прийти хана дурить, - усмехнулся Мунке, да и Гуюк строго покачал головой:
- С твоей то башковитостью ты долго у нас в орде не протянешь.

- Не вас же хан к себе затребовал? – никак не могла взять в толк Алена, - вам то чего с того горевать?

-  А того мы горюем, что смерть нам за неисполнение воли ханской. Вот и помышляем, чью голову за измену ему привезти, - описав саблей дугу вокруг шеи, пояснил Гуюк, но Алена буркнула в сторону:
- Мож хану и моей головы хватит.

Но все же Бату ее расслышал и не преминул подозрительно поинтересоваться:
- Чего это ты все к хану вызываешься?

- Твоя-то голова хороша, только той голове ума не хватает, - недовольно заключил Субедэй, -  Княжну-то мож хан и не знает, а грамоту свою ни в жисть не спутает.

- Наша-то грамота чем хуже? – вмешался Трифон, - а в девицу я ему в какую хошь наряжусь.

Кривляясь, и с ужимками, он стал изображать девичьи манеры, не переставая подмигивать растерявшейся Алене.

- Жабу хану заместо княжны решил подсунуть? Так я сам ему про твою смекалку расскажу, тебя тогда и грамота не спасет, -гневно сверкнул глазами Бату.

  - С чего ж сразу жабу. Может статься, та княжна тож хану не приглянется? - странно удивлялась Алена такой преданности и нежеланием спасать собственные жизни.

  - Тогда и той княжне несдобровать, - с тяжелым вздохом пояснил Субедэй, -  посадит Чингизхан ее в клетку и будет бросать ей обглоданные кости.  Будут все послы чужеземные видеть на пирах Чингисхана, кого ложно нарекли «прекраснейшей, из всех красивейших женщин вселенной».

- Кто ж ее из ваших видел, что такие-то слухи про нее распустил? – изумленно произнесла Алена, да стала лицо осторожно ладонями прикрывать.

- То молва о ней идет, и шаманы хану подтвердили, - затачивая саблю, рассказывал Субедэй, -  а Чингизхан красоты девичьей знатный ценитель, награда значительная нам за нее полагается.

- Какую ж награду он вам за нее посулил? – любопытствовал Трифон.
- Да любую, какую затребуем, коль умна окажется и рассудительна, и по нраву хану придется, - вразумительно продолжал Субедэй.

- Невозможно чтоб девица так хороша была: и красива, и умна, тож в небылицах только, - недоверчиво отмахнулся Гуюк.
 
- О красоте судить не берусь, а видать и впрямь княжна новгородская умна. Эка, как она нас окалпашила, - усмехнулся Мунке, -  и без княжны мы теперь и без награды.

- Не шибко она умна, трусиха просто: себя – спасла, Русь – погубила. Из-за одной такой пигалицы трусливой хан на Русь пойдет, - в той же оскорбительной манере продолжал Гуюк.

- Русь разве провинилась, да и князь в том неповинен, - отчаянно оправдывалась Алена, -  ужель не уразумели вы?

- Пусть мы князю и поверили, и жизнь ему сохранили, узнает хан, что одурачил, войска на Новгород нашлет, - с неимоверной тоской произнес Бату.
- Тож не твоя беда, а чего горюешь? - заметила она.

- Горюю, что помру, да так ее и не узрею, - в сердцах высказался он и со вздохом опустил голову.

- А по мне, так век бы ее не видеть, - запальчиво воскликнул Гуюк и саблей перед собой хвастливо завертел, -  мы из-за нее столько в пути натерпелись, а теперь с пустыми руками возвращаемся. Вот попадись она мне и не посмотрю, что хану клялся ее не касаться – за волосы оттягаю.

- Я те оттягаю, - недовольно вскочила Алена, - сам без хвостов своих мышиных останешься, - произнесла она, намекая на его жидкие, тонкие косички.

- Ты смотри –ка, еще один заступник, - усмехнулся Субедэй, на место ее усаживая, - ты охолонь, не пострадает твоя княжна, тут ужо один за нее поручился. А ныне всё ее тебе подпихивает, - и намеренно локтем он толкнул Бату.

- Так я не отказываюсь, - упрямо мотнул головой тот, похоже даже оскорбленный подозрениями, -  за княжну перед всяким поручиться готов, коль ужо за нее поручился.

- Кому ж он поручился? – удивилась Алена, застенчиво глаза потупив.

- Князь уже ту княжну с Бату сосватал, - выдал его Субедэй и засмеялся.
-А мож меня уладило, - произнес Бату, да и покраснел смущенно, - коль найду и охранять, и беречь буду достойно.

- А найти как ее собираешься? – докучливо интересовалась она.

- Не знамо, как. Мож и всю жизнь буду искать. Буду искать покуда не найду, - твердо заключил Бату, и весь собранный серьезный вдруг встал, огляделся, заторопился в путь.

- Ежели я тебе княжну сыскать помогу, меня у хана выручишь? – хитро спросила Алена.

- Лады, коль сговорились, - согласился он, но как-то уж очень отвлеченно и невнимательно.

- Ты смотри, женихи промеж собой сговорились, а невеста ни сном ни духом не ведает, - захохотал Мунке над серьезностью их диалога.

- Про Еремея мож и не ведала, а вот меня поджидала, - внезапно выпалил Бату.
 
- Ой ли поджидала?! – звонко засмеялась Аленушка такому категорическому заявлению, - да знать про тебя не знала!

Но он взглянул на нее загадочно, цыкнул:
- Глядись, шо сыскал у той княжны, - и достал из-за пазухи соломенную, одетую в длинную рубаху куклу.

- Энто Марфушка! – обрадовалась Алена, увидев свою любимую куклу.

- Энто я, - прижав ее к своей щеке, усмехнулся Бату. Действительно, было у куклы с ним одно существенное сходство: такие же рыжие, озорные косички из конского хвоста, перевязанные лентами в кольца, выглядывали из-под меховой шапки.

- Видал?! Мне княжна косы заплетала! А ты говоришь, знать про меня не знала. Вот не знала, а я уж давно поди сон ее охранял.

- Дай мне, - капризно стала клянчить Алена.

- Не дам, - категорично ответил он, и, заметив, что она обиженно поджала губы, добавил, - да не заберу я. Еще бы я куклу у девки крал. Здеся примощу, на лавке…Я не сыскал, может статься, братец мой соломенный ее дождется, - грустно добавил он, поправил Марфушке тонкие косички и, взяв сумки, пошел в конюшню.
Алена почему-то тут же вскочила и побежала следом.

Вдруг Всеволод внезапно нагнал ее, остановил, заговорил быстро:
- Не передумал идтить-то? – и когда она, не глядя на него, упрямо замотала головой, продолжил, - ежели встретишь там Аленушку, передай ей колечко помолвочное.  А Иванушке все про нее скажу, все как есть, пусть надеется. Не робкого он десятка, вызволит он из плена свою суженую.

И вложив в ладонь тонкое колечко, отошел в сторону. Алена взяла кольцо двумя пальцами, стала рассматривать на солнце его яркий блеск. По какому-то своему разумению Бату подошел и резким движением выхватил кольцо из ее рук.

- Отдай! Отдай! – закричала она обидчиво, но на все попытки отобрать кольцо он только умело отбивался одной рукой, в другой же вертел кольцо и подозрительно его рассматривал:
- Чего энто?

- То кольцо для княжны новгородской, - горячо объясняла она, не прекращая безуспешных попыток его отобрать.

- Так оно ж ей ни к чему, - то ли объяснил, то ли усмехнулся он.
 
- Как энто ни к чему? – растерянно опешила Алена и даже прекратила на него нападать.

- А так. Хана она дань, ему и достанется, - вмешался Мунке.

- Как это, достанется? – не поняла Алена и стала осматривать всех, замечая на лицах гостей тайные ухмылки.

- Женой достанется, - бесцеремонно ответил Гуюк.

- Так ли! - недоверчиво переспросила она, - а как воспротивится?

- Кто ж хану противится? – грозно стал спорить Субедэй, - князья ваши – и те под настилы легли, а то баба!

Похоже заметно обидевшись, князь Мстислав тут же вступился за дочь:
- Иль не знает хан, что на Руси и у бабы русской дух не сломишь?

- Если бы еще была баба, а то так, девчонка сопливая, - махнул рукой Гуюк, -  от страху, что в орду ехать, сбегла. Ежели бы хана узрела – тоды вообще до смерти окоченела.

- Вото неча на нее хулу наводить. Ну испужалася, с кем не случается? Любому с домом родным тяжко разлучаться. Образумится, вернется, - как-то удрученно и грустно ответил ему Бату.

Он был заметно холоден и груб, но при разговоре о княжне странно менялся. С жаром защищал ее так, будто знал ее, будто ждал, и в разговоре никому не позволял чернить ее имя. Именно это привлекло ее внимание сразу, и с каждым разговором утверждалась она в его доброжелательстве к княжне все больше, и уже давно хотела ему открыться. Но теперь не знала какими словами ему все объяснить. И как-то не в меру таинственно она поинтересовалась:
- А ежели не такая она? Ежели мятежная она да непокорная.

-  Нет выше хана правителя. Нет в орде мужа достойней, чем хан. И по силе, и по богатству - никто его не превосходит. Хану стоит и покориться, - вздохнул Бату, и тут же вернул ей кольцо. Алена взяла его и, подвернув кафтан, стала нащупывать карман.

- Положь, положь в карман. Путем и потеряешь, не усечешь. А потом полезешь, в карман «Вото тебе княжна тут передали!» - а там дыра, - с усмешкой стал поучать ее Бату.

- Кланяется тебе, княжна новгородская, князь владимирский кукишем, - сострил с поклоном Мунке, передразнивая, и из своего кармана фигу вынимая.

Призадумалась Аленушка, повертела головой, поискала укромное место, да то колечко на пальчик и одела. В это мгновенье в голове не мелькнуло никакой задней мысли, просто это была необходимость не потерять кольцо. Она была уверена, что кольцо ей и впрямь, уже не пригодится.

- Вото на кой ты энто сделал? – воскликнул Бату с досадой, - со своей длани отдавать будешь?

И, казалось бы, не мог он знать, что такой пустяк окажет впоследствии огромное влияние на ее судьбу. И хотя сейчас это был всего лишь порыв, но в глубине души Бату уже чувствовал, что, появившись однажды, эта беспричинная досада вернется еще много, много раз.

…Радовался Всеволод, что кольцо передал, а Мстислав провожал гостей с тоской.

- Пошто слезы роняешь, князь?

- Да больно княжич с Аленушкой моей схож, - открыл он ему свое тайное наблюдение.

- А мож она и есть, - только сейчас заметил Всеволод, подозрительно высматривая ее вдалеке уже более внимательно.

- Ну тоды пропала моя донюшка, - утер слезы Мстислав, -  ни вспять ей, ни поперед избавления теперича нету.

                IV

Хоть и были мунгиты с непривычки больно схожи, различать Елена их стала почти сразу же и по виду и по нраву. Бату был крайне серьезен для своего возраста, строг и рассудителен, хоть и потешался при любом удобном случае над чужой наивностью.  Вот только шутил он совершенно серьезно, то ли смеется, то ли правду говорит – не поймешь. В действиях своих, как и в разговоре, был он напорист и прям. Медная же рыжина выделяла его особенно.

 Мунке хоть и был видом темен и грозен, но невероятно насмешлив. Карие глаза и темные брови, союзные на переносице, делали его вид мрачным и суровым, но всегда затаенная усмешка выдавала в нем натуру жизнерадостную и неунывающую.

Гуюк же, напротив, был светел лицом и зеленоглаз. Волосы хоть и были темны, но не имели той смоляной черноты, как у Мунке. Отзывался он на окрики Субедэя всегда твердо и послушно, больше молчал, не выказывая ни симпатии, ни презрения, но на весь его привлекательный вид накладывал отпечаток тяжелый и недоброжелательный взгляд исподлобья. Единственное, голос у него был противный, точно жалобный. Был у него и еще один неприятный изъян, он постоянно грыз ногти.

Сам же Субедэй хоть и был возрастом старше, но держался с ними на равных, ни делая попущений ни малости их, ни неопытности. Вел коня вперед твердо и даже не осматривался на отстающих. Был же он всегда обстоятелен и суров, и вместе с тем очень внимателен ко всему: кому указывал подпругу подтянуть, кому посадку исправить или чепрак сдвинуть.

Лошади были удивительно как выпачканы, но всегда в первую очередь всадники заботились, чтоб они были напоены. Седла на всех лошадях, сделанные в бытность из добротной кожи, были разодраны так, что местами из-под кожи выглядывала пакля.

 Шли они не дружно, а путем растягиваясь. Алена с Трифоном порой и из вида всадников резвых теряли. Неизвестно как те друг дружку нагоняли да держались дороги одной.  Ее же Бату всегда сторожил: приостанавливался в отдалении, дожидался и дальше скакал, не давая приближаться. Чем далече от дома удалялись они, тем становилось Алене все тоскливее, все меньше дорога да воля радовала, да усталость и хандра одолевала.  Не выдержала Алена, пустила коня галопом да нагнала всех.

- Сил моих нет с коня не слазить! – высказалась она с досадой, - давайте привал.

- Яка надобность с коня то сходить? – подивился Субедэй.

- Да хоть на землю стать, ноги пеше размять, - покачивая стременами, предложила она.

- Мы пешком по земле и не ходим почитай с младых ногтей. Чингизид без коня, что без ног, - пояснил Бату.

- А как вы нужду справляете? – несдержанно она полюбопытствовала.

- Эдак и справляем, с коня не сходя, - без жеманства выпалил Мунке.

- Несподручно ведь, - от удивления Алена аж захлопала глазами.

- Несподручно поход затягивать, а нужду путем справлять еще как удобно, - подмигнул ей Бату.

- Как это делается то? – не без бесстыдства разглядывая необычной покрой их портов, больше похожий на юбки, поинтересовалась она. Надо сказать, что шаровары она тоже видела впервые.

- Вот еще бы мы тебя обучали энтому, - фыркнул Гуюк, - нужда заставит, сам и обучишься.

- Чего мне тому учиться, коль мне то по-вашему ну никак не приноровиться, - сокрушенно объяснила она со вздохом.

- Ну и выдерживай, пока не осрамишься, - хохотнул Бату, не понимая ее проблемы на этот счет.
 
- Чтоб с такого жениха завидного еще и конь ржать стал, - съязвил Мунке.

- А спать мне как? – опять докучливо поинтересовалась она.

- Так и спи в пути, мы всегда так делаем, - ответил Субедэй и, не находя нужным вести разговор на тему привала, поскакал вперед.

Они продолжили путь в полной тишине, правда, Бату этот путь безмолвным не казался. Пространство доносило до него трескотню воробьев, шелест жухлых листьев, надсадный гул ветра, запах влажной земли, прелой травы и нежный, теплый блеск солнца сквозь засыпающие деревья-великаны. Ласковые лучи солнца, казавшегося не больше жёрнова, Бату впитывал всем телом, блаженно подставляя под лучи то одну, то другую щеку, но ни на миг не ослабляя своего внимания.

И почему-то это внимание никак не желало покидать Еремея. Что-то странно тянуло к нему и привлекало. Вот, например, комар, не видишь его, не замечаешь да и знать не знаешь, над каким ухом жужжит, а покоя не дает. Такой же навязчивой была для него необходимость держать Еремея в поле зрения и внимания. И что нашел он в этом захудалом мальчишке? Внимательность Бату сразу подсказала ему и никудышную его сноровку, и рассеянный настрой, совершенно несобранный вид и неподготовленную экипировку. Почему он так настаивал на их совместном путешествии, он и сам себе объяснить не мог, но еще непонятнее было согласие с его стороны. Скрывая мотивы, побудившие его ехать к хану, тот не гнушается враждебного сопровождения, и совсем не сетует на тяжесть и утомительность пути, не отстает и не ворчит.  А ведь дорога предстоит и долгая, и трудная.

 Однако, резвые кони несли их как птицы, преодолевая обширные пространства: сначала полями, с соломенными стогами, потом дубравою, потом речкой звенящей, пригорками, с которых поминутно открывался вид на даль безбрежную, широкой просекой кленов с листвой облетающей.

В то время, когда Бату ломал голову над причиной ее упорства, Алена убеждала себя, что поступила правильно и иначе совсем не могла поступить, но тоскливо вспоминала батюшку, братьев, дом родной. Душила слезы и воспоминания о днях, когда наивно ждала гостей, даже не помышляя, что их приезд грозит ей страшной бедой. Если бы она заранее знала, что отец мучается выбором, решение она приняла бы раньше, и казалось ей, была бы она уже в орде. Если сожалела Алена еще недавно о принятом решении, то теперь нет. И сейчас, когда ненароком встретила своих проводников, укрепилась в своем стремлении еще больше, пусть и нелегко давалась ей тяжелая дорога и те проводники ее не сильно жаловали. Когда Алене приходилось останавливаться, никто, кроме Трифона, ее не ожидал. Больших усилий ей стоило нагонять их и опять плестись следом, изнывая от изнеможения и усталости.

 Только Бату время от времени отставал от своих, и следовал рядом с ними. Следовал странно: молча и присматриваясь, будто опасаясь заводить разговор, но на вопросы отвечал охотно, охотно и о себе рассказывал. Если вначале Алена робела, заговаривалась и, порой, стеснительно заикалась при разговоре с ним, то через совсем непродолжительное время стала с ним уж чрезмерно откровенна до такой степени, что, к его изумлению, слышна была в ее беседе девичья любознательность во всей своей докучливости.

- Вото ты и с луком, и с саблей ведец обращаться, а доводилося взапрямь с супротивниками махаться? – с чувством неподдельного восхищения однажды поинтересовалась она.

- Доводилось. Русам хвосты петушиные рубил, - это было сказано совершенно равнодушно и обыденно, хотя и не без иронии.
 
- Так я тож рус. Че ж разбойников порубил, а меня ни? - она с опаской поглядывала на Бату, втайне надеясь, что он шутит, но лицо того оставалось серьезным и сосредоточенным.

- Трифон так на весь лес верещал, аки девицу защищал, мы на выручку и ринулись. А порассмотрел я, что просто-напросто ты хлипкий, ужалел тебя, вото и не тронул. Чуток кондовей бы ты был, я тебе заместа разбойников явил бы сноровку свою.
 
 Ему было ужасно стыдно за свое мягкосердие, но самым неприятным было то, что он совершенно не сожалел об этом. В череде безжалостных убийств, которые он уже совершил и по сравнению с которыми смерть этого никчемного руса выглядела бы мелкой и незначительной, особая симпатия к врагу была для ордынца серьезным проступком. Мотивы же этой симпатии ему самому были малопонятны. Успокаивала Бату только одна мысль: если придется - убить его будет несложно, но почему-то страшнее всего было сознание того, что когда-нибудь это сделать все-же придется.

- Рек, шо не ворог мне, а все уесть меня норовишь. Я хоть и ростом мал, но больший ужо, токо с виду дитенок.

Алена, напротив, боялась не его неприязни и вражды с русами, а совершенно другое вызывало ее страх. Она постоянно проверяла себя: был ли ее голос действительно спокоен? Не выглядывает ли коса из-под шапки? Не бросается ли в глаза ее вина, написанная во всех ее панических движениях? Если она потеряет осторожность, и он всерьез увидит в ней девушку, ей придется признаться и это закончится еще большей бедой: ее свяжут, станут следить неотступно и будут обращаться, как с пленницей.

- Годов тебе единодесять хоть будя? - надменно он скользнул по ней глазами от макушки до голенищ начищенных сапог.

- Поболей будя, - с достоинством ответила она, но на его губах появилась совершенно неуважительная улыбка:
  -Тута тебе похваляться неча. Здоровый летами, а силов не нажил, токо бахвалиться мастак, - порицание было сказано спокойным тоном, но так внушительно, что Алена стала бурно протестовать против последней, самой обидной фразы.

- И силой я мастак, меня тольки тронь, - не быстро, но достаточно ловко она выхватила из ножен меч и взмахнув, срезала несколько небольших веток над головой. Тут же, неуклюже развернув его от локтя, провернула рукоять, показывая, как отражает удары и слева, и справа, и сверху. Когда же, не унимая прыти разыгравшегося бойца, Алена наставила на него меч, как ни внезапно она действовала, в тот же момент он выпрямился, и, даже не доставая оружия, выбил меч из ее рук.

Ничтожные результаты затраченных усилий, видимо, не оказали на Бату никакого впечатления, наоборот, лишь укрепили в нем все то же пренебрежение. С издевкой глядя, как она шарит по кустам, разыскивая потерянный меч и не может его найти, он рассмеялся.

- Оголец ты заметный! Подзадержались бы мы давеча, кто бы мне тоды байки сказывал, что за рус такой отважный от разбойничьей руки дух испустил?
 
 Он давно понял, что видит она в нем серьезного и взрослого мужчину, равняется на него в удали, и ему это льстило. Пробовать себя в роли мудрого наставника он совсем не собирался, но был совершенно искренним, ощущая ответственность за ханского гонца, которого он совсем не знал. Тщедушный и слишком бледный для юноши ее вид, тонкие, женственные черты лица, ее смущение и робость, хоть и вызывали его смешки, но не казались смешными этому яростному воину, который, напротив, отличался крайне завидной силой и здоровьем. Он считал все это жалким и болезненным проявлением какой-то с наружи неприметной, но внутренней мужской немощи, про себя досадуя, что он подвязался помогать совершенно обреченному на гибель посланнику.

Когда изумление оттого, что Еремей необыкновенно красив, прошло, а также рассеялась надежда, что, возможно, это девушка, начали его одолевать опасения, что не выживет такой гонец, не одолеет тягот серьезной и нелегкой дороги. Вместе с тем и ему самому предстоит незавидная доля – избалованный найденыш заметно задирается, верно смекнув, что он больше его смешит, чем злит, забавляет, чем сердит.

Алена тем временем молчала, разыскивая меч, хотя видно было, что ее самолюбие жутко задето. Подыскивая подходящее возражение или оправдание, досадные слезы не раз душили ее, но она упрямо закрывала глаза, терла веки и щурилась, потому что сейчас были они ни к чему. Когда же нашла меч, упрямо заправила его в ножны, спешно вскочила на коня, и шмыгая носом, произнесла:
- Пущай ты и прав, но выбора у меня нету. Ежели ничего у меня не выйдет, пусть лучше я один погибну, чем все, кем я дорожу.
 
Слова ее были сказаны так искренне, так неподдельно, что вот тут, в этот миг, испытал он странную жалость к этому одинокому, тщедушному, но такому целеустремленному путнику у которого были намерения, которые он сам себе выбрал и ради которых готов погибнуть. Словно оценивая заново, он смерил ее все тем же изучающим взглядом, вздохнул горько и даже заговорил тише и печальнее:
- Славно, наверно, жить, когда есть за кого жизнь отдать.

Она полагала, что его твердая натура совсем неуязвима для подобных сантиментов, а оказалось, что ошиблась. Она ласково взглянула на него, спросила украдкой:
-  А ты по ком бьешься? За шо сражаешься?

- Я то? Я по велению. Хан приказал – бьюсь, отозвал – домовой возвращаюсь. Я – ханский батыр, мне своим интересом жить не положено. Княжну мы не доставим хану, и может статься, погибну я бесцельно. Ты ж ужо уверен, что погибнешь не напрасно.

Жизнь Бату, и вправду, была подчинена неопределенной цели, известной только хану. Он понимал и то, что спасти его теперь может только невероятное чудо.

Внимательно разглядывая его, Алена размышляла над происшедшей с ним у нее на глазах переменой: еще недавно он потешался над ней надменно, а теперь говорит о ее намерениях с неприкрытой завистью и одобрением. С чувством благодарности, к которой примешивалась ее собственная горечь и утомление, она тронула его, на плечо голову склонила.

 Неожиданно его поведение изменилось.  Бату плечом скинул ее голову, натянул поводья, остановил коня и опять, как и в курятнике, стал ладонями отряхивать шубу, будто она его выпачкала жутко. Непонятно для себя он чувствовал что-то неприличное в ее прикосновениях.

- Чаго энто ты ко мне прихиляешься? – гневно сверкнули его темные глаза.

- Сил нет. Устаю очень, - вяло улыбнулась она, глазами виновато извиняясь.

- Эко ты слабеешь скоро. А как слабеешь, сразу гнешься. А как гнешься, то в мою сторону. Я тебе не ратовище, чтоб совню из меня мастерить, - но грозный вид и резкость, с которой слова были сказаны, который обычно все считали врожденной особенностью его мужской злобы, не испугал ее.

- Не привык я. В походе таком ни един раз не бывал.

Нежный, почти умоляющий голос, да еще слабое, оправдывающееся прикосновение, так негативно подействовали на Бату, что все его намерения поддержать ее мигом улетучились. Он потемнел лицом и гаркнул грозно:
- Не тронь меня, посеку!

- Не можно тебя трогать? Я братцев всегда тискал, заботился о них, -  движения ее стали скованными и робкими, слова, звучавшие прежде так легко и непринужденно, начали доноситься едва слышно.

- Братцы у тебя имеются? Мелкие верно, что лапать себя разрешают?
 
Навязчивость ее, как и хлопотливость, была для него в диковинку.

- Меньшой я. А братцев у меня двое больших, - стала оправдываться она растерянно.

- То-то они тебя и терпели, что малой и дурной!

Его миндалевидный разрез глаз усиливал выражение жестокости на грубом, скуластом лице.

- У тебя то братцы есть?  Иль вы не роднитесь?

Ей заметно не нравилось, что Бату, вызывавший ее сильную симпатию, так брезгливо относится к ее прикосновениям.

- Роднимся, а тискаться пошто? – грозно поинтересовался он, особенно недовольный тем, с каким пристальным интересом этот недотепа, так неприятно похожий на девушку, разглядывает его необычно нежно и норовит прикоснуться при любом удобном случае.

- Как жо? Люблю я их безумно да и они меня тож. Она склонилась к шее коня и, обняв его грудь тонкими длинными руками, привлекла к себе. Конь зажмурил глаза от удовольствия, тряхнул гривой и изогнул голову так, что умудрился лизнуть ее в лоб, изображая такое же преданное чувство.Она угостила его яблоком, погладила ласково по шее, гордо выпрямилась в седле и привычно улыбнулась Бату совсем нежной, ласковой улыбкой.

В душе сердился и роптал Бату недовольно, не понимая, почему отзывается чутко все естество его суровое на этот взгляд, все переворачивается в нем и приходит в замешательство невообразимое.  И произведенный эффект оказался обратным: отшатнувшись от нее, он стал держаться дальше, но не переставал вдыхать тонкий женский аромат розового масла, а это было нечто столь необычное для воина, закаленного нуждой и лишенного даже самого необходимого, что у Бату появилось непреодолимое желание задеть ее стремление так особенно и открыто выражать свои нежные чувства:
- Не любят они тебя, коль одного к хану пустили.

- Не отпускали они, - отчаянно стала оправдываться Алена, -  я без спросу убег.

- Вото и ликуют небось теперича, что избавились от обузы. Он надменно закинул голову, язвительно сощурился.

- Щас вдарю в харю за обиду, -  насупилась она, приняв совсем подавленный вид.

Он криво улыбнулся и порывисто подался к ней:
- Так вдарь, а не тискай.

Внезапно сникнув, она отстала, сразу признавая свое поражение. Чего он добивается своим поведением понять было несложно, но врагом становиться она ему не желала, а посмеялся над ее слабостью он и так уже достаточно.

Унижение было таким глубоким, что она никак не могла с ним справиться. Она считала, что как только она отстанет, он и думать забудет об их разговоре и поскачет вперед, поэтому дала волю долго сдерживаемым эмоциям: слезы градом покатились из глаз, плечи стали сотрясаться от рыданий, хлюпал нос, а губы и вовсе дрожали и вздрагивали.

Но вопреки ее ожиданиям, прекрасно понимая, что он достаточно жестоко с ней поступил, он остановил коня, ее ожидая. Она неохотно поравнялась с ним. Слегка смущенный тем, что ему приходится это делать, он осторожно тронул ее за плечо и поинтересовался:
- Чего ж отстал то? Зазлобился на меня? - и тут же заметил, - ну здрасьте вам! Разревелся.

- Утомился я, вото и отстал. Она отвернулась в сторону, украдкой пряча слезы.

- Ну так и ворочайся домой, коль гонец ты негожий, - произнес он, ощущая странную тоску. А что это была за тоска и откуда она взялась, он и сам не мог себе объяснить. Хоть и жаловалась Алена на усталость, дорога ее не страшила, но уловив эти странные нотки в его голосе, она злобно заметила:
-  Ты же сам упросил меня вместе с вами следовать!

- Коль в улус мы идем, что ж не вместе нам идтить? Да только не няньки мы тебе. И от дороги, и от нас еще натерпишься. А в улусе и вовсе головы лишишься. Кишкарей хан не жалует, - сказано это было сухо и бесстрастно, как и следовало говорить с врагом. Но услышал он ответ совсем не от врага:
- Я бы братцев в беде не бросил и вас, стало быть, не брошу. Доведется мне до хана дойти и за них, и за вас постою, пусть и порадуетесь смерти моей.

В глазах ее сквозь слезы сияла такая отрешенность и храбрость, что Бату снова, неожиданно для себя, ощутил непривычное раскаянье и сожаление по поводу своего грубого обращения.

- Уверовал что ль мне? Вот и шуткануть с тобой не можно. Разве ж радуются они без тебя? Да горюют, конеш. Братца лишиться ни с того, ни с сего. И мне ты дохлый ни к чему, я и сам за себя перед ханом ответ держать буду. Ну а че слабый ты, не беда, эдак ты какой настырный! Ну не тужи, неча слезы лить без толку.
 
  Как не подавлена она была, но не пропустила похвалу в свой адрес мимо ушей. Говорил он совершенно искренне: об этом говорили и голос его, и выражение глаз.

- А у тебя кабы братец пропал, искал бы? - произнесла она, утирая нос толстым рукавом кафтана, и взглянула на него испытывающее.

  - Искал бы. Малого потерять! Землю бы рыл.

- А кабы сестрицу? – прищурилась она. Таинственность, с которой она это произнесла, хоть и насторожила Бату, но он не предал этому значения:
- Ну а кабы сестрицу, то и вовсе табун бы коней загнал, но нашел.

Ее настроение невероятно улучшилось. Считая, что она нашла того самого человека, которому может довериться, вкрадчиво она предложила:
- А мне братцем будешь?

Преградив ей дорогу конем, он повернулся к ней всем корпусом. Несомненно, попутчик, навязчиво набивающийся к нему в братья, не входил в его планы.  Решительно, но мягко, он ответил:
- Братцем не буду, а погибнуть не дам. Только меня боле не тронь. Лады?
 
Понимая, что из всех ответов, его ответ был самым правильным и нужным ей ответом, она одобрительно кивнула после чего довольный Бату, вновь ускакал вперед нагонять своих. Но слово, данное ему, уже в скором времени пришлось ей невольно нарушить.
 
Ехали они ехали, ночь сменялась еще более изнуряющей ночью, тут уж Алене и невмоготу стало. Несомненно, дорогу такую дальнюю без сна она не одолела. С каждой верстой сил оставалось все меньше, но она уже не могла позволить себе остановиться, чтобы перевести дух: мало того, что ей следовало спешно нагонять всадников, стало темно и даже силуэт своего проводника она с трудом теперь отличала в скупых отблесках лунного света. Голова ее тяжелела, стала она кунять, да узду отпускать, а конь, наездника не понимая, то на месте топтался, то по кругу ходил. Приметил то издали Бату, да крикнул громко.

- Эй, Еремей, с коня сорвешься!
 
Да только не поняла его спросонья Аленушка, вздрогнула пугливо, да даже глаза от усталости не открыла, а после и вообще с коня свесилась. Прискакал к ней Бату да узду на себя набрал и рядом бок о бок пошел. Безотчетно ища опору, она опустила голову ему на грудь.

Показалось, что он дернулся как-то не в меру бешено и недовольно. Удерживаясь, обхватила она его рукой за спину, не открывая слипавшихся глаз.  Ладонь ее легко прощупала под шубой острые мальчишечьи лопатки. Сквозь косые ремни перевязи, скользя по мягкому меху она легко добралась до его поясницы и настойчиво приобняла. Стремительно отпрянул он в сторону, ее оттолкнув.  Пусть она и села на коня вновь прямо, но сильно изнуренная, она даже не попыталась оправдаться за свой, не совсем приличный, поступок. Словно не узнавая его, захлопала она часто длинными ресницами, улыбнулась глупо и, закрыв глаза, беспомощно уронила голову себе на грудь. Силясь вернуть ей хоть какие-то силы, Бату тряхнул ее за предплечье, но холод, усталость и слабость лишь склонили опять ее к нему ближе и плотнее.

И снова, одолеваемый все тем же сомнением, Бату рассмотрел прямо, без скромности, ее нежные, юные черты лица, казавшиеся еще выразительнее с закрытыми глазами; гибкое, молодое тело; покатые, худые плечи.  Не мог он найти причину, по которой такой хрупкий на вид юноша, почти дитя, которому от силы можно было дать лет десять решился на суровый и далекий путь в орду. Лицо было у нее такое белое, глаза такие кроткие, а шея такая тонкая, что не переставал Бату ловить себя на мысли, что видит он в нем молоденькую переодетую девчушку, но как только вспоминал, что пустился он в путь с грамотой хана, тут же отгонял эту мысль. Способный одним движением свернуть эту тонкую слабую шею, Бату было нескончаемо жалко непутевого, по-видимому, не понимавшего, на какой рискованный шаг он решился.

 Удивляло его в свою очередь, что тот его совсем не боится. Даже у родных он вызывает страх и трепет, а этот тщедушный мальчишка совсем не робеет не только к нему приближаться, но и нагло касаться. Не боится ни сонный, ни бдеющий. Не в силах оказался он его напугать ни видом грозным, ни голосом, ни грозным своим оружием. К своему стыду Бату признался себе честно, что он совершенно не может с ним грубо обходиться.

И словно в доказательство его мыслям, он почувствовал, как худая, тонкая ладонь исподволь легла с какой-то необычной теплотой ему на колено. Рефлексы сработали незамедлительно: локтем он отбросил эту ладонь, его же рука резко метнулась к бедру, быстро вынимая саблю из ножен, но даже не открывая глаз в темноте, и все так же упрямо стараясь удержаться, ее тонкие кончики пальцев оперлись о рукоять, нахально захватив его нервно сжатую ладонь. Бессознательно пытаясь балансировать между туловищами коней, идущих рядом тихим шагом, она снова наклонилась к нему, уткнулась носом в его плечо и сладко причмокивая, захрапела из-за недостатка воздуха.

Усмехнувшись, он заправил саблю в ножны, обхватил ее широкой ладонью за пояс, наклонил ближе к себе, и теперь уже без досады аккуратно переложил ее засыпающую, и оттого безвольно болтающуюся голову на свое твердое плечо. С любопытством заглядывая в ее дремлющее, красивое лицо, в нем, как и раньше, крепла совсем незнакомая, но упрямая уверенность, что встреча их неслучайна. Чуть приоткрытые, по-детски пухлые губы, спокойное теплое дыхание, которое он слышал над самым ухом, и легкий аромат розового масла, да еще пугливость и скромность, никак не могли стереть его бессознательного ощущения, что привлекает его в нем именно что-то девичье.

Неожиданно понимая, что волнующей радостью наполняет его одно лишь близкое ее присутствие, он вздыхал грустно, не понимая этой своей, как ему казалось, необоснованной радости.  Так и брел неторопливо всю ночь, плечо подставлял, да коня направлял. Да еще Трифона успевал окрикивать, тот хоть ворчал, но просыпался да плелся следом лениво.

Ровное глубокое похрапывание Татарина свидетельствовало об умелом навыке всадника. В полудреме конь шел, не сбиваясь с дороги, словно скользя без препятствий по водной глади своим курсом, проложенным умелым мореходом. И так удобно и покойно Алене было с ним рядом трусить, что поутру, проснувшись, она еще долго притворялась спящей и голову с его плеча не снимала, кутаясь в его близкое тепло, пока он сам не заметил да не отругал сердито.

Сразу же Бату пустил лошадь галопом, догоняя рассвет, и совсем не выглядел сонным, потому что на самом деле не спал. С рассветом, как и ночью, он хранил в себе все то же внимание, собранность и целеустремленность.

…Утро выдалось морозным, воздух волнился паром дыхания. Между деревьями извивалась одетая инеем, набитая колея. С листьев деревьев, кустарников, травы курилась водяная пыль. И все это было так беззвучно, как будто лес за ночь утонул в воде. Густо заиндевелые деревья, дорога — все это было затоплено клубами рассветного плотного тумана.

И позже, много дней подряд, каждое утро, в размытой дымке туманов рассветных, силуэт Бату, маячивший на горизонте, был для Алены фигурой особо фантастической. Будто не сам путь в орду, а этот проводник в молочно-сизых клубах тумана был целью ее и надеждой.

Внимательный всадник застывал в туманной дымке так скульптурно, так загадочно, будто сошел с облаков. То же, что не давал он ей приближаться и исчезал, теряя очертания, наводило на мысль, что он прокладывал дорогу в небеса. Никогда еще Алена не находилась так далеко от дома, никогда так надолго не покидала родные края, но стоило ей лишь увидеть этот размытый силуэт впереди, вместо тупой тоски, становилась она необычайно взволнована и встревожена, но это необычное возбуждение, непонятным образом делало ее абсолютно счастливой.

По объектам, по ориентирам мчалась она в тумане торопливо к месту, где находился таинственный поводырь, и, естественно, не успевала его нагнать. Отчаянно озиралась она, разыскивая его взглядом, и вот он уже на другой тропинке показывался размытым призраком.

Ночами тот же темный призрак мог исчезнуть, и тут же вдруг оказаться совсем рядом, пугая своим внезапным и бесшумным появлением из тьмы. Воображаемый объект, вновь становился реальным и осязаемым, просто мальчишкой, с серьезным и внимательным взглядом. И тогда Алена, отходя от испуга, вздыхала волнительно, с восторгом наблюдая, как крепко он держится в седле, как уверенно двигается, как твердо сжимает поводья и совсем не теряет силы от тягостной дороги.

От его внимания она приходила в смятение необычайное и терялась, и все никак не могла понять: почему он всегда смотрит на нее крайне удивленно, а стоит ей заговорить, и его взгляд выражает полное недоумение, несмотря на то, что с особым усердием она старается, чтобы ее голос звучал грубо, хрипло и безразлично.

- Нужду дорогой справляете, спите в дороге, на землю не ступаете, возможно так, уразумел я, а без снеди как обходитесь? Неужто не взалкал ты до сей поры?

- Нам то много не надобно. Кусок борца на день, да еще арул иль хурут. Все с нами в поклаже, жуем дорогой, вото и не голодаем. Протянул Бату ленты тонкие мяса сушеного, да творога, попробовала Аленушка -  необычно, но сытно.

- А ты тоды чем держишься, коль не харчуешься? – удивился он.

- А я яблоки ем. Угостила его Аленушка яблоком наливным. Надкусил Бату, аж зажмурился:
- Фу гадость, точно трава. Сам ешь. Да и обратно Алене возвернул.

Не подавал он вида, что таким же диковинным, каким был для него сам Еремей, была для него и еда русская, и погода, и земля. Бату не сразу привык к лесным звукам и стал разбираться в них. Рев медведя, свист оленя, вой волков, крик лиса и пронзительное взвизгивание кабана — все это стало ему привычно совсем недавно. Птичьи же напевы он научился различать по подсказкам Алены.

Целыми днями он внимательно изучал следы на земле, в самых дебрях стал различать серьезных хищников и отводить дорогу от их троп подальше, но никак не мог понять погоды диковинной, необычных природных изменений.

- Дым то откудова по утрам? Что тута тлеет так без огня? – поинтересовался он однажды недогадливо.

- Где горит? – стала озираться Алена, - а это! То туманы.

- Что ж туманы то такие, белые-белые, точно молоко, - развел руками Бату, - будто под платком пуховым землица ваша. Яко облаками покрытая, будто греет кто ее, будто украшает чисто.

- Тож Бог ее любит так, - ласково Алена пояснила, - и греет, и укрывает.

- Что ж это он? Вашу, стало быть, укрывает, а нашу – огнем палит? – обиженно заключил Бату.

- Изрекаешь, суховеи в вашей земле? – удивилась Алена, - оттого и вы – точно огненные.

V

Вскоре привыкла Алена к ним. Путешествие показалось вовсе не страшно и вполне интересно: не успевала она встретить рассвет, как тут же темнело, дни таяли один за другим, а они все скакали и скакали. Недостаток сна она стала переносить как будто полегче. В общем стремлении и направлении легко объединились не только люди, но и лошади. Со временем впереди идущий круп коня Бату стал находиться на неизменном расстоянии.

В отличии от нее, вели лошади себя действительно бодро, втянулись и шли размеренно и дружно. Алена куталась в кафтан, грелась и уже не хотела ни есть, ни пить, ни спать. Ничего не хотела, кроме того, чтобы встать ногами на землю.  Темные круги появились у нее под глазами, а поводья все чаще болтались, как веревки. Ночью, сквозь зыбкий туман, она чувствовала осторожную руку Бату, поддерживающую ее за плечо, и согревалась, а когда просыпалась ее морозил воздух, влажный и прохладный несмотря на еще солнечные теплые дни.

Пять дней и пять ночей скакали они верхом и без пищи. Шли они совершенно бесшумно, хоть и не крадучись, даже кони не выдавали себя ржанием. Остановились они только для того, чтоб дать отдохнуть лошадям. Сойдя с коня, она готова была целовать твердую землю, радовалась и прыгала, подбрасывая в небо вороха опавших листьев. Пусть поляна, на которой они остановились была небольшой, только устроились они с Трифоном в сторонке, от мунгитов отдельно, да и те находились поодаль, тихо о них переговариваясь.

- Как знатно то мы их застигли с грамотой! - несказанно радовался Бату, неотрывно следя глазами за Еленой и непрестанно улыбаясь.

- Что та за грамота, то забота не наша, а вот чем-то малец этот тебе пришелся по нраву, - высказался Субедэй, да хитро глаз свой единственный зрячий сощурил.

- Я че? – мотнул головой Бату, мгновенно стирая с лица счастливую улыбку, - пересеклись то мы невзначай. Тебе он че ль не интересен показался?

- Ну странноват немного, ну потешен, - совсем без воодушевления стал описывать Субедэй.

- Боле ничего не приметил? – торопливо перебил его Бату с какой-то заметно встречной мыслью.

-  Чего в нем особенного? – не понял его Субедэй, - иль ты усе о своем?

- Да я так, себя проверяю, - сконфуженно осекся Бату, вероятно потому, что разговор на эту тему у них был не в его пользу, -  а почему у них девки шаровары не носят?

- Тож им за энто смерть. У русов не положено, - со знанием объяснил Субедэй.

- Вижусь, и не страшится он тебя? – вмешался Мунке, не скрывая своего удивления.

- То и мне потешно, - отозвался Бату с какой-то малопонятной гордостью.

  - Вот уж нашел ты себе забаву, а нам – обузу, - заворчал Субедэй, искоса на своих новых попутчиков поглядывая. Бату хорошо понимал недовольство Субедэя.

- Не гневайся, ага. Поразмысли над тем, что ему знакомы эти места, он здеся свой. Покойней нам путь будет, ведая здешние порядки.

-  Согласен я, не опасен он нам сам-то он хлюпик, - махнул Мунке и одобрительно кивнул Бату.

- А чего он вечно задирается? – обиженно насупился Гуюк, крайне недовольный его одобрением.

- Не по злобе он, - горячо стал оправдываться за Алену Бату, -  он слабее каждого из нас, он и сам это знает и полагает, что, только балагуря, можно пронять таких угрюмых молчунов, как мы.

Субедэй задумался, что же кроется за настойчивым, горящим взглядом Бату. Ему трудно было представить себе, как мрачный Бату, с грубыми чертами лица, весь внутренне собранный, как ястреб, хотя бы на время перевоплощается в заботливого рубаху-парня, спокойно беседует с врагом и травит байки.

- Ты с ним чересчур тесно объединился, чтобы здраво судить о нем, и вообще судить о его намерениях. Он себе на уме.

Бату кашлянул, чуть заробев от мрачной беспощадности начальственного взгляда. Он сказал виновато:
- А че мне его прогонять? Он мне в глаз не бьет да и повода не дает.
 
- Вото, смотрю, тебе в охотку, когда он подле тебя околачивается? – наблюдательно заметил Субедэй.

  -Так не прогонишь его? – вместо ответа, с живым интересом спросил Бату.

- Мне его за плечом не тащить, пущай телепается, - сдаваясь, отмахнулся Субедэй с окончательным согласием, -  скоро сам отвалится, не по силам ему этот переход.

И по ту сторону, пожалуй, охотно согласились бы с Субедэем. Алена даже не предполагала, что тело может так ныть от верховой езды. Она представляла себе это путешествие совсем иначе. Оно должно было быть коротким, интересным и в полном одиночестве, но у них, кажется, сразу поменялись планы, когда они узнали о ее грамоте, и с их стороны она считала это просто красивым жестом, но желания общаться и наведываться к ним, несмотря на любопытство, не было.

Сейчас ей важно было только одно, что она все-таки освоилась с новой для нее обстановкой. Только Трифон не переставал донимать ее разговором:
- Осе ж славно. И защита нам есть, и пригляд, с дороги уж с ними точно не собьемся, да и есть с кем путь разговором скоратати.

- Окрест нас только один казатель, другие то не шибко нам помогают, восвояси отправить рады-радешеньки. А как наскучу ему? Пропадает он путем из вида, а я все страшуся, ась насовсем и куды мне тоды? Так-то одной страшновато да и надсадно мне без него совсем.

- Одна то топала, подолом пыль так выметала, едва за тобой поспевал. Не больно давеча страшилась, куды идтить, а ныне во че речешь. Приглянулся что ль он тебе? – поинтересовался Трифон.

- Вото еще! Мужик скалозубый, - фыркнула Аленушка, да румянцем зарделась. В бескорыстной помощи его было что-то особо благородное и обворожительное. Случайным выбором своим пленил он все внимание ее, очаровал проницательностью своей невольно. И его взгляд она ловила часто, его интересом была она окружена невзначай и без ее намеренного умысла.

- Мужик, - хохотнул Трифон в ответ да шапку на лоб сдвинул, - у мужика кишка тонка. А энтот вон, - и он кивнул в его сторону в тот момент, когда Бату ловко и толково складывал поленья в костровище, - по ём же видно усе. С конем твоим буйным как сросся, саблей в руке поигрывает, будто хворостинку перекидывает, а зыркнет злобно – мураши по спине с чирики гнойные. Да чтоб мужик с князем запросто? Ну бороденка жидковата и молоко на губах не обсохло, а так-то князь, не князь, а что не мужик, так энто в точку. Да и все они непростые, коль за княжной в наши земли посланы.

Тем временем Мунке с Гуюком хвороста наносили.  Бату огонь развел: сучья выстелил так скупо, что огонь едва занялся. Но к удивлению, сучья щелкали, разгорались долго, стреляли да и занялись ярким пламенем. Субедэй котелок чугунный подвесил, который называл того.  Закипел котелок, бросил Субедэй две горсти риса, настрогал мясо мелкими кусками, кошму расстелил да и уселся рядом, греясь и помешивая похлебку.

Расселась и молодежь на войлок, достав из поклажи корпешки. Все устроились поближе к огню, также вальяжно грелись и сушились, болтали неторопливо, не ведая, доведется ли им еще отдохнуть и согреться там, в неведомой еще, но неизбежной дорожной дали. Следила Алена с любопытством, как долго они о чем-то между собой вполголоса переговаривались. Субедэй одного за другим по очереди толкал их настойчиво, но все упирались упрямо, руками размахивали да друг на друга пальцами указывали. В конце концов Бату встал, подошел и, заметно смущаясь, разговор завел:
- Энто что ж вы удумали? От нас обособились. Негоже едучи вместе, запасы друг от друга прятать. У нас так не принято. Все с путником делим поровну, и беды, и препятствия, значит, и харчуемся за одним столом. В законе нашем эдак писано.

Поклонилась Алена почтительно, торопливо собрала свой нехитрый скарб, ответила тихо:
- За приглашение благодарствуем. Не ведали обычаев ваших, помилуйте благосклонно, коль обиду нанесли.

Когда они подошли и сели подле, Субедэй протянул пиалу вареного риса с мелко накрошенной в него бараниной. Передали они ее по кругу, да и опустил Бату угощение перед Аленой на шелковый платок и рядом положил несколько тонких лепешек, сложенных вчетверо. Взяла Алена пиалу в руки, пальцы согревая.

- Какая густая у вас похлебка!?

- У вас похлебка, шол по-нашему, - пояснил Субедэй.

Те, в свою очередь, удивленно наблюдали, как Алена достает ложку из-за голенища.

- Че энто в длани у тебя, - не понимая назначение предмета, уточнил Мунке.

- Тож ложица, - пояснила Алена, облизывая ложку. Потом она демонстративно зачерпнула похлебку, показывая, что ей нужно делать.

- А перста на что? – смачно облизывая пальцы, усмехнулся Мунке.

- Ежели похлебку едати, - объяснила она, обдувая в ложке горячий бульон.

- Похлебку не есть, а отхлебывать, - возразил Гуюк, демонстративно хлебнул прямо из пиалы и обжег язык. После чего стал его вытягивать, дышать через рот, как пес, и смешить всех окружающих.

- Так у нас у каждого своя, именная, - перебивая хохот, стала торопливо объяснять Алена, чтобы отвлечь всех от расстроенного Гуюка, -  у меня княжеская, серебряная, у Трифона – деревянная.

Взяла в рот ложку Алена да даже замялась, было блюдо совершено безвкусно, ни соли, ни кореньев, ни трав. Мясо попробовала – безвкусное и недоваренное. Откусила лепешку – и та пресная.

Тут и мунгиты принялись за еду. Мясо ножами вылавливали да ели, рисовый бульон же потягивали отдельно и неторопливо. Алена же, по обыкновению, сейчас хотела вступить с ними в разговор и расспросить о дальнейшем пути, но Мунке, опередив ее своей словоохотливостью, отпустил какую-то шутку насчет их ложек и тут же получил затрещину от Субедэя по причине не самой шутки, а болтовни за трапезой.  Это заставило ее быть осторожной, и как только подвернулась возможность она достала из сумы и свое съестное:
- И вы нашим хлебом-солью не побрезгуйте.

Ароматная буханка хоть и вызвала недоумение и бурный протест у ее спутников, но она настойчиво наломала ее на куски и убедительно угощала:
- Кулебяка это! Попробуйте.

Еще больше их смутило непонятное название, и она стала горячо объяснять:
- Хлеб энто, из пшеницы печеное.

- Хлеб мы не едим, - отнекивался Мунке.

- Как же энто, вкушать без хлеба? – недоумевала Алена, - а заедать чем?

- Мясо едим, мясом заедаем, нам силы нужны, - высокомерно объяснил Гуюк.

- А мясо там хоть есть? – все же решившись попробовать, стал принюхиваться Бату. Он заглянул внутрь и пальцами стал выковыривать вкусную начинку.

- Есть мясо, в чреве, - доверительно Алена настаивала, -  угощайтесь!
Переглянулись они с опаской.

- Не травить ли ты нас желаешь, коль то, что не едим, предлагаешь? – грозно прищурился Субедэй.

- Кто ж на такое способен?! – ахнула она от необоснованных подозрений.

- Способен. Так отца правителя нашего порешили, - поведал Субедэй недовольно. Хоть все мгновенно помрачнели, Трифон несказанно обрадовался - он все хотел найти повод заговорить с ними насчет хана. Все-таки хан был для них человек не посторонний, а разговор о нем требовал общего и дружеского разговора.

- Хан то, он какой из себя? Старый, али молодой? Сильный, али хилый? – тут же стал допытываться он.

- Тож хан ужо в летах, - с какой-то особенной почтительностью отвечал Субедэй, - поболей моего будет, но силен и лих. И биться мастак, и повелевать. И здоровьем не слаб и удалью не обижен.

- И до баб горазд? – бесцеремонно осведомился Трифон.

- И энто тож, - стыдливо поглаживая усы, согласился Субедэй, -  жен двадцать шесть, а наложниц и не сосчитать, может тыщи две, а мож и три.

- Напраслину то почем пустомелишь? – отмахнулся досадно Трифон, подозревая того во лжи, - три тыщи – эка брехня несусветна.

- Тож тебе, сопливому, вдосыть, а хану в самый раз, - обидчиво отвечал Субедэй.

- Всех то упомнить, и то труд, а уж уважить какого! – недоверчиво прищурился Трифон, не выказывая ни стыда, ни смущения. Мальчишки стали тихо перешептываться, удивляясь бесстыдству и разнузданности Трифона. А Бату даже взглядом Алене показал, что пора бы уже и приструнить своего расходившегося слугу.

- Ему то чаго их уважить, то ж им его ублажать, - в свою очередь объяснил Субедэй.

- Как-чудно-то у вас заведено. Жен скольки хош, - радостно потирая руки, усмехнулся Трифон.

- Тришка! – уже не выдержала и вскричала Алена, - вото прекрати непристойностями заслушиваться!

- Я чаго! – виновато покосился на нее он, - я за то, шо такую ж ораву кормить надобно! А еще достанется така балаболиста, как стряпуха у князя нашего была. Така одна плешь проест до дыры, а то тыща. Да упаси господи! - перекрестился он.

- Да жены то хана не с ним живут, в юртах отдельных, - продолжал объяснять Субедэй, под всеобщий хохот мальчишек, - кого захотел – позвал, а нет – так и сиди у себя, помалкивай.

- Тоды лады, - согласился Трифон, -  только каждой то по дому - соболей то сколько выложить надоть? Целый город надлежит выстроить. Нее. Мне ваш устав не потянуть.

Потом пили чай, странный для Алены и по вкусу и по названию, которое она даже не запомнила. Трапеза давно уже закончилась, и чай был выпит, но все всё еще сидели у костра и не собирались спать, поэтому Алена опасалась устраиваться на ночлег.

Впрочем, они вряд ли могли представлять для нее опасность, потому что наелись, кажется, вдоволь и, полулежа на земле, постоянно клевали носом. Любуясь красотой и живописностью окружающей природы, с тем чувством, которое одолевает тебя в лесу среди деревьев – великанов Субедэй и тот удивлялся:
- Что ж за край то такой: леса да небеса, будто не люди тут живут, а деревья.

- Земля новгородская лесами богата, - подтвердила Алена, -  давно дивит люд заезжий этот край заповедный.

- Давно говоришь? А ныне на нас, особливых, сам дивится, - как всегда с усмешкой вмешался Мунке.

- Кто ж таковые вы? – стал назойливо выпытывать Трифон.

- Батыры мы ханские, - заносчиво ответил Гуюк.

        - Вы вот разные все, а так друг дружку держитесь, точно братья, - заметила Аленка.

- Так мы все одной крови, - подтвердил Гуюк.

  - Братья мы и есть, - уточнил Мунке.

- Вот где братцы мои, - произнес Бату, обоими руками широко охватывая своих попутчиков за плечи, - ты не смотри, что грыземся мы. Тож только между собой. Друг за дружку никому обиды не спустим.

- Нет братьев сильней в орде. Нет надежней воинов, - не без хвастовства заявил Гуюк.

- Только ты, Еремей, среди нас непонятно как затесался, - как всегда ерничал Мунке.

- А ты точно крови благородной, а то че то больно ты хилый? – поинтересовался Бату. В чертах его даже сейчас, когда он, казалось, отдыхал, сквозила угрюмая настороженность.

- Княжьей крови, только не воин я, - уклончиво ответила она.

- И не срамота для князя, что сын – не воин? – изумился Субедэй.

- Так у нас по желанию, - не понимая его удивление на этот счет, развела руками Алена, -  хош воином, хош сановником, хош священником.

- А у нас и сановник, и шаман – все воины, - разудало заломив саблю, произнес Бату и, прокрутив ею вокруг себя, лихо заправил в ножны, -  все в орде воинами быть должны, все к оружию приучены. Был бы хоть один батыр на тебя похожий, первым порядком во главе мингана бы на битву шел – иль бы от жути помер, иль на всю жизнь биться за жизнь научился.

- Так мы не войной, а миром живем, - спокойно объясняла Алена с необыкновенной благостью и умиротворенностью, - на кого ж нам идти то на битвы? Незачем нас и обучать.

- Как так возможно, мужей искусству воинскому не обучать? – никак не мог взять в толк Субедэй.

- Некогда мужам войне обучаться коль им весной пахать да сеять, летом косить, зимой дрова заготавливать, да скотину кормить, а осенью урожай собирать надобно, - вразумительно разъясняла она.

- А нападет кто?  - отчаянно спорил Бату, - ни кормом, ни скотиной не отмахаешься!

- Коль кто нападет, у князя дружина есть, - так же настойчиво и упрямо объясняла она.

- Да та ж дружина и джагуна не соберет, - отгрызая ногти, заметил Гуюк, -  разве то защита?

- Так все в дружине богатыри, - гордо заявила она.

- Да таковые, яко ты. Окромя языка хвастливого да кафтана красивого ничем боле не выдаются, - изрек Мунке, да засмеялись они над ней все заливисто.

...С рассветом поднялись они рано, потушили костер, заседлали коней неторопливо. Алена все понукала их нетерпеливо, все поторапливала, а то и вовсе раскричалась недовольно:
- Копошитеся, яко увальни. Расторопней сгребайтесь. До орды и к ночи не поспеем!

Субедэй ловко подхватил под уздцы ее егозившего коня:
- Уймись ты, торопыга. А то скорый какой: в орду ему! Ты погляди, – обратился он к ней и указал вперед, – тож только птицы так могут, а наш путь в начале только, отседова нам столько топотать, что и зиму, и лето перейдем!

И вот тут только поняла она, что путь предстоит неблизкий. Но сама дорога не пугала, как не пугали и трудности, с которыми предстояло ей столкнуться в пути, просто-напросто потому, что она о них совершенно не догадывалась.

Все ей казалось любопытно и необычно. Все Алене было в диковинку, все удивительно. После дома отчего простор земли Русской захватывал ширью своей, да безмерностью. Мир стал полон и запахов, и звуков. И травы всякие, и зверь разнообразный, и птица многоликая – всем полна была земля Русская с избытком. В реках и озерах солнце да облака отражались загадочно, ночами лунными звезды сияли дивно. Ветра дули попутные и встречные, дожди шли обильные да моросящие. Небо то ясное, то хмурное и все было рядышком, все путем бесконечным. Будто слагалась сказка длинная дорогой этой диковинной, путем неизведанным к землям чужим, к миру неведомому.

Деревья огромные, вековые, золотом осенним одетые. Листья на них ажурные, затейливые, где уже сухие, где желтые, где багряные. Ели да сосны, вершинами своими небо подпирающие, благоуханием смол душистых провожали путников чужеземных. В лучах солнечных, сквозь стволы широкие да кроны густые, пробивающиеся, как в палантинах золотых, занавесях небесных двигались всадники без дорог по лесам тем бескрайним.

И в тишине нестерпимой только шорох листьев из-под копыт. Да время от времени крики птичьих стай улетающих, их прощальные клики да курлыканье лебедей. А по вечерам – дымка туманная по земле стелется. Запах листьев жухлых поднимает. То еж пробежит, то белки по веткам поскачут, лиса хвост покажет, да волки вой поднимут.

Вел их Субедэй, для Алены устремлением да путем неведомым, такими же неведомыми ей были для нее и их нравы. Это были совсем другие люди, другого склада и характера, и даже мыслей других. За проделки и непослушание мог Субедэй окатить их забористой бранью, а мог и с треском хлыстом перетянуть. Пригибались они, шарахались, а когда и языки показывали, но слушали его беспрекословно.

Если случалось им останавливаться Трифон всех перебивал своими разговорами, болтал без умолку и по делу и без. Алена говорила же мало, и ежели говорила, то только задавая осторожные вопросы. Слушала же их рассказы всегда охотно, с каким-то странным восторгом и удивленным любопытством, узнавая совершенно для нее неведомые вещи, и лицо ее всегда имело такое выражение, точно она все время прислушивается.

Мунгиты же держались от нее больше особняком, как от кого-то чужого и враждебного. Еще не нравилось ей жутко, что теперь она была одета плохо, а одежда ее быстро грязнилась в пути, и хоть отличалась все же некоторым лоском от своих спутников, раздражалась видом своим невероятно. Стараясь прихорошиться, чистила она вещи, штопала дыры, но теми действиями только больше раздражала мунгитов и вызывала их насмешки.

Поначалу сложилось у нее мнение, что хвастлив Бату и заносчив. Но теперь частенько переставала она воспринимать его, как сверстника. В суждениях своих и высказываниях казался он ей гораздо старше и опытнее. Дело было даже не в том, что он был выше ее почти на две головы и необычайно смел и ловок. Много повидавший за свое короткое детство, он обладал феноменальной памятью и наблюдательностью.

Как оказалось, интерес его вызывает буквально все, что попадается ему на пути: почему храмы каменные, а дома соломенные; земля ничейная, а урожай княжеский; городов много, а князья дружбу не водят?  Нередко интересовался он тем, на что даже у Алены не находилось ответа. Сам же он то и дело удивлял ее каким-нибудь новым навыком либо умением.  Всегда он охотно показывал все тонкости любого мастерства, которое с завидной сноровкой Алена пыталась повторить. Бату же не без гордости отзывался, что она – необыкновенно способный ученик, да и себя при этом не забывал хвалить.

Когда она подолгу беседовала с ним, то совсем не понимала, что видит он ее юношей, воспринимает, как равного. Порой так забывалась, что даже не отзывалась на свое имя. Принимала же его заботу она за ухаживания, совсем не понимая, что догадывается о том, что она девушка, он весьма смутно. Всегда особенно нежно благодарила его за помощь, могла обнять и погладить, совсем не понимая, почему он так нервно воспринимает все ее прикосновения. Обижалась на это и считала проявлением к ней грубости и пренебрежения. 

Он же в свою очередь совершенно беспардонно мог завязать ей кафтан, либо перевязать пояс, подсадить на коня, поддерживая за ягодицы и не находил в этом ничего зазорного. Чересчур навязчиво помогал ей, всегда подбадривал и подолгу ожидал, не давая заблудиться и сбиться с пути. Мунке и Гуюк, напротив, хотели бы, чтобы Елена и вовсе отстала. Именно в них видела она шаловливых детей, устраивавших разнообразные проделки, чтобы она на всю жизнь запомнила их неприятными чужаками.

…Однажды повели Субедэй с Бату коней на водопой, а Аленушка с Трифоном, Мунке и Гуюком у костра осталась.

        - Диковинные вы и тулупы на вас чудные, точно шерсть звериная, - стал внимательно разглядывать их шубы Трифон на Руси еще не виданные.

        - Шерсть и есть, - кивнул Мунке, заметно оживленный и веселый.

        - Да не дурите вото, то одежа такая!  - недоверчиво отмахнулась Алена, - каким способом шьется?

        - Не одежа на нас, а шкура, - продолжал дурачить ее Мунке.

        - Не может быть, вы же люди? – вытаращила Алена глаза, пребывая в замешательстве.

        - Не люди мы, звери! – гаркнул Мунке с рыком и сощурился, замотал дурачливо головой, отчего шерсть на малахае встала дыбом, словно в подтверждении его слов.

        - Как энто? – зашептала Алена растерянно и расстроенно, но отчего то совсем без страха.

        - Ну полулюди. Полузвери. Вото в шерсти мы все, - стал ощупывать себя Мунке, шубу чесать и облизывать.
 
        - А глаголите вы по-человечьи? – все еще недоверчиво выспрашивал Трифон.

        - Тож колдун средь нас имеется, он есть из нас самый зверь страшный, - заговорщески произнес Мунке и Гуюку, сдерживающему приступы смеха, подмигнул.

        - Как же он зверь, коль он ту шубу скидывал, - припомнила Аленушка, -  ведь ест он, руки у него теплые – человечьи, а смеется же он – звери не могут.

        - Степная собака тож смеется, но не человек ведь, - и Мунке протяжно завыл, прерывая вой покашливанием и смехом, и продолжил оскалясь, -  так он на то и колдун, что зверь, а от человека не отличишь. 

        - Приметила: он же ночами не спит, а знаешь почем не спит? – тут же поддержал его Гуюк, решив подыграть. Замотала Алена головой отрицательно.

        - Он ночами в дикого зверя оборачивается и добычу ищет, - поддакнул ему Мунке.

       - А ежели он ту добычу нашел, то ни в жисть не отпустит, - пояснил Гуюк.

       - Безжалостный, жуть. Ему голову срубить, что кусок баранины съесть, - растопырил пальцы Мунке и стал ее пугать, словно намереваясь высунуть когти и царапнуть. Алена отшатнулась, отсела, крепче завернула запахнутый кафтан.

 Заметив, что она и так изрядно напугана, Мунке не преминул нагнать еще больше страху и прошептал:
        - А еще он в кого хош рядиться может.

        - И в медведя? – с пристрастием уточнил Трифон и поежился.

        - И в медведя, - поддакнул Гуюк.

        - И в коня?  - с тревогой посматривая на своего рысака, спросила Алена.

        - И в коня, - кивнул Мунке.

        - А в девицу может? – с внезапным атакующим интересом спросила она. Еле сдержался Гуюк.

        - Чож ему, коль он колдун. И в девицу может, - поддакнул за него Мунке, в темноте хитро блеснув своими темными глазами.

        - Оттого и косы у него такие знатные, – в задумчивости произнесла она, поправляя свою спрятанную под шапкой косу.

- Косы? – будто удивился Мунке, - да то не косы.

- Не косы?! – совсем растерялась Аленушка.

- Змеи энто скрученные.  Заползут в его шкуру колдовскую -  хрясть, вот тебе и две косы знатные, - накручивая свои на затылке, не на шутку расфантазировался Мунке.

- А ежели упрятать ту шкуру? – тут же сообразила она, - тоды они и оборотиться не смогут.

-  Да ты чего? – будто в ужасе расширил глаза Мунке, - ежели он ту шкуру скинет, так сабля у него волшебная есть - никому от нее несдобровать. В куски мелкие порубит.

       Хоть первым, о ком она подумала и был Бату, но и Субедэй производил не менее таинственное впечатление, навязчиво она поинтересовалась:
- И кто ж это?

- Вот сам подумай, - с подкупающей простотой прищурился Мунке, - только тихо думай, он все тайны знает.

- Что, и мою тайну знает? – в страхе Алена зашептала.

- Все твои тайны знает, - поддакнул Гуюк и ладонями, как шаман, круги рисовать стал.

       Тут из тумана показались их попутчики. Притихли Мунке да Гуюк, да усмешку спрятали. Увидев Бату, Алена застыла. Вечер был теплым, распахнутая шуба болталась, и была видна голая грудь. Широкая бронзовая грудь распирала рубаху, а на бедре ярко и зловеще блестела самоцветами из ножен тупая рукоять сабли. Лихой, браво закинув голову с пушистым малахаем, он свободно переступал ногами коряги.

 Конечно, это он, не иначе. Известие о том, что он колдун не столько ошеломило ее, сколько многое объяснило. В абсолютной тишине она рассматривала его с благоговейным трепетом. Подбросив дров в огонь и, обжегши мимолетным взглядом всех четверых, он подсел к Алене.

Она оробела и встревожилась сразу. Ведут себя так, словно интерес к ней со стороны колдуна абсолютно нормален. Какая-то бессмыслица… Все молчат и чего-то ожидают. Полная тишина, в которой она слышит тихое мерное постукивание своего сердца. Чувствуя какую-то натянутость, Бату вдруг встал, как будто куда-то заторопился, повернулся идти и вдруг, очевидно раздумав, постелил кошму и прилег у костра.

- Чего энто ты шкуру свою распахнул? - оробевшим и невнятным голосом спросила Алена.

- Вот дурной! – посмотрел он на нее в замешательстве, -  тож шуба.

- Че то шубы, в чем помогают? В зверей оборачиваться? – похоже простой ответ да еще и насмешка рассердили ее.

- Да нет же, - в недоумении он и вовсе распахнулся, -  теплые они.

- Вото не дури меня, знаю я, что с той шубой в зверя оборачиваться можешь, - все в той же высокомерной и оскорбительной манере продолжала она, - вото и запахнись, в человека при мне не обряжайся, коль ты колдун.

- Да я и есть человек, чего ты на меня взъелся? – совсем растерялся Бату от ее нападок.

- А ты вото ее скинь, а я на тебя и посмотрю, - она привстала и надменно приблизила к нему свое зардевшееся лицо.

- Без шубы в зверя и превращуся, - не желая поддаваться на провокации, отмахнулся он, - шутка ли какой в ваших краях мороз. Озвереет всякий.

- А ну скидывай, - с угрозой в голосе, продолжала она.

         Бату встал в полный рост и посмотрел на нее злым, раздраженным взглядом и впрямь зверея на глазах.

- Ежели я скину, тоды и ты скинешь, - произнес яростно, с уязвленным самолюбием.

- Пошто энто? – воскликнула Алена испуганно, чего-то подобного от него уже давно ожидая.

- А я смекаю, что энто у тебя под кафтаном шкура поганая, - да за полу кафтана ее ухватил.

-Не тронь меня. Вото ты и запалился, что я все про вас знаю. Звери вы все, - заверещала она, боясь, что если он сдернет с нее кафтан, то все без труда разглядят ее женскую фигуру.
 
         Он дернул ее за полу кафтана, но не сорвал, а распахнул.

- Что творишь? – в ужасе она оттолкнула его, яростно двинула, замахала руками.

- С тебя кожуру содрать намереваюсь, чтоб шубу мою не трогал! – с ожесточением тот пнул ее сапогом, стал яростно наступать. В отместку Алена ловко скинула с него шубу. С Бату что-то произошло. Шаг его замедлился. Кожаные сапоги вдруг стали скрипеть.
 
- Шубу с меня сорвал!? Я до нутра твоего гнилого доберуся! Морозить живого человека! Убью сук-кина сына!  - вскричал он пронзительно и до того грозно, что вокруг наступила испуганная тишина.

- Не напужаешь! – надменно произнесла она, - я уж скольки раз шкуру твою колдованную трогал и не посек ты меня.

- Загодя надо было тебе руки по локти отсечь, чтоб ко мне не сувался, - злобно рыкнул он, медленно вынимая саблю из ножен.

  - Давай, руби. Но предупреждаю: я буду кричать! На весь лес вопить буду! А за то, что я грамоту не довез, хан тебя не похвалит! - страстно говорила Алена, сжимая кулаки.

- Дык хоть на всю землю вопи, хоть хану в уши. Сам задирается, а силой мериться страшится! Хиляк! – он полоснул саблей подле нее, одним махом срезав пару довольно крепких кустов.

Алена пятилась назад, но все равно отвечала надменно и невразумленно:
- Мож я и хиляк, а ты – бездоля: волю ханскую не исполнил, княжну не добыл да еще загубишь посла, который грамоту ханскую вез.

         Может, и были смельчаки, способные усомниться в его силе, но неудачником его еще никто не называл. И стало у Бату такое лицо, словно он ужасно рассвирепел, да и произнес он следующую фразу как-то не в меру тихо и язвительно:
- Есть одно средство верное без тебя грамоту довезть!

- Энто как так? – насторожилась Аленушка.

- Да так. Голову отсечь гонцу да и доставить, - присвистнул он, словно сделав неожиданное открытие, -  вроде как, и волю ханскую исполнили и виноватых нет, коль свою башку гонец не уберег. А? Как тебе? Буду дальше я твои пакости слушать, иль образумишься?

- И кто ж мне голову отсечет? – горделиво она передернула плечами.

- Я и отсеку, коль мой ты найденыш, - гневно он приблизился, горячо задышал ей в лицо, рассерженный и оскорбленный ее вызывающим и недостойным поведением.

- А отвезет кто? – бесстрашно продолжала Алена, совсем не понимая, что разговаривает не с колдуном, а с мальчишкой обиженным и пристыженным перед сородичами.

- Я и отвезу, коль тебе обещался, - твердо продолжил он.

- А в княжну новгородскую тож ты рядиться будешь?

       Тут Бату просто осатанел от ее слов. Такого издевательства он уже не мог вынести, даже не подозревая, что спросила она это без задней мысли. Только и успел Субедэй ее схватить да в сторону оттолкнуть. Тут же сабля на том месте воздух рассекла.

- Дерзишь, так хоть под ошую длань к нему не подходи, - досадно Алене Субедэй посоветовал.

          Да только тут Аленушка рассердилась то на них.

- Говорила я тебе, Трифон, не надоть нам никаких провожатых, - тут же суму свою дорожную подхватила, на коня запрыгнула да галопом понеслась. Пожал плечами Трифон непонимающе, да последовал понуро за ней.

А Гуюк с Мунке от хохота так по земле и покатились.

- Так это вы его науськали?! - догадался Субедэй.

            Провожая Алену с Трифоном тоскующим взглядом, Бату только сейчас сообразил, что нападки ее были совсем не издевательством.

- Чего вы ему наговорили тут? – грозно он испросил.

- Да правду всю про тебя рассказали, - сквозь хохот еле выговорил Мунке.

- Что за правду? - поправил он шубу, справедливо подозревая, что с нее все и началось.

- Что зверь ты дикий, да колдун беспощадный, добычу в ночи сторожащий, - объяснил Гуюк, закашливаясь от смеха.

Бату вовсе не искал никакого доверия с ее стороны, но вдруг стал им дорожить, приобретя его просто так. Не смел он верить, что сумеет найти человека, который безропотно доверит жизнь и судьбу своему врагу. Не надеялся, что такой вообще существует на свете. Он все ждал, когда же увидит русич в нем угрозу. Что сделает он тогда, какой подлости от него ждать: поднимет на них меч, иль уничтожит их исподтишка, а может, во сне коварно перережет шеи, возможно, умыкнет лошадей, иль заманит в засаду? Но когда это случилось, тот решил прямо спросить и, не найдя ответа, просто ушел, уверенно оставаясь другом.  Черта с два он позволит теперь ему уйти!

Вскочил Бату на коня да вслед погнался. Трифона быстро нагнал, назад поворотил, а Аленушку остановить не мог. Если бы Алена не испытывала такую чудовищную усталость, вряд ли он бы ее нагнал. Когда же догнал, схватил, перетащил на своего коня.  Она же вырвалась, спрыгнула, покатилась кубарем, но упрямо поднялась с земли и уже готова была пуститься наутек, но также резво он соскочил на землю, вцепился ей в плечи своими хваткими сильными руками, притянул к себе, заломил бесцеремонно.

Поступок весьма определенно свидетельствовал: отпускать он ее не собирается. Теперь, оказавшись его пленницей, она почувствовала насколько он силен, как безудержен, и все движения полны ловкости дикого животного.

- Сгинь, нечистый! Чудодей коварный, отстань от меня! – крестилась она суеверно, выбиваясь из его ловких рук.

Прикладывая все больше силы, чтобы сдержать ее панику, он поспешил опровергнуть то, что она себе навоображала:
- Не колдун я! И братцы мои не звери! Не дури!

- Колдун, коль у тебя змеи на затылке живут, - вырвалась Алена и пустилась улепетывать со всех ног. Падала, поднималась и неслась, не разбирая дороги.

- Да какие змеи? Энто косы мои, - схватил он ее сзади за кафтан, притянул, развернул и чуть ли не носом упер ее себе в шею беззастенчиво.

- Выплетены они больно искусно и блестят, точно колдовские. Зачем молодцу косы да еще такие богатые? – рассматривала она их в упор.

- Не положено у нас воину без косы быть. Чем тетиву рваную заменить, коль в степи коня потеряешь? Вот и ухаживаю, и плету сам, - он резко сдернул нитку жемчуга, и одна длинная густая коса свесилась из-под малахая до самого пояса.

 Рассматривая рыжую, плотную косу совершенно по-детски она уточнила:
- А вы точно не звери будете?

          От сердитого волнения, охватившего его, он гаркнул грозно:
- И якой я зверь? Зубрь? Лис? Вепрь? Бирюк? Боднуть тебя иль разорвать? Какой зверь железо на себе носит и огнище разжигает?

          Враждебный тон заставил его бурно протестовать:
- То все твое колдовство окаянное. Заворожил меня, спасу от тебя нету!

- Да не колдовство, что ты их брехне поверил! - досадно он тряхнул ее за плечи и с обидой стукнул из-за недостатка аргументов. Алена обиженно поджала губы:
- А чего ты трогать себя не разрешаешь, пихаешь меня? Да по ночам не спишь? Верно ты колдун.

- Да трогай меня, живой я: дышу, ем, сплю. Только не положено никому кроме родной крови к чингизидам прикасаться.

           Поскольку он довольно решительно повернул ее к себе и даже чуть приподнял над землей, ей пришлось постепенно успокоиться, но она продолжала упрямо спорить:
- Откель я знаю – кто энти ваши чингизиды? Мож и есть звери самые лютые.

- Не звери мы, люди обычные. Вот, уверься, - распахнул он шубу да ладони ее к своей груди под рубахой прижал. Только задрожала Алена, как от пламени, руки вырывать стала. Молодое сильное тело, твердые изгибы мускулов, в которые уперлись ее тонкие чувствительные пальцы жгли ее ладони с невероятной силой. Паникуя от мысли, что она трогает чужое мужское тело, она вырывала руки яростно и нервно.

- Да не дергайся ты. Чуешь, горячий? – не дал ей убрать руки Бату, прижимая их к груди все настойчивей, - и плоть, и живот.  Точь, как ты. Тут шрам у меня. Битый я ужо, рубленый. Кровь с меня текла человечья. Какой же я колдун, коль от меча не спасся?

           Вырвала руки Алена, его отпихнула:
- Пшел! - яростно закричала она, сгорая от стыда, - пшел, соромщик! Облупил пузо, трогай его. Не пойду с вами, опостылело. То гнобят, то потешаются.

- Так ты экий малахольный! – в свою очередь возмутился он, - то жмешься ко мне, то дерешься. А потешаемся, так че ж на правду обижаться? И я тебе подтвержу, что и квелый ты, и дурной. Другого от тебя пока не видывали.

- Вот и уйду от вас, - насупилась Алена от его прямоты, -  сам доберуся.
 
- Пропадешь ведь, - продолжал уговаривать ее Бату и настойчиво, и сердобольно, -  сгинешь, непутевый.

-Авось не сгину, Бог спасет, - уверенно Алена подтянула подпругу, намереваясь сесть в седло, но он осторожно сжал ей плечо предостерегая и останавливая:
- Бог, он ведь далече на небушке. Поди, недосуг ему за тобой присматривать, а я-то рядом. Слежу ведь за тобой, да все подмечаю: не прокормиться тебе без нас, в стуже не выжить да и дороги не найти. Ночь тебя без надзора оставь, то к утру звери и кости твои ужо обглодают.

- Ну и обглодают, и сожрут меня! Янысь не буду слышать, как вы при том надо мной насмешничаете, - повернулась Алена и во взгляде, к нему устремленном, читалась жгучая обида.

- Разве дам я тебе погибнуть, коль тебе к хану поспешать надобно? Обещал ведь я, что тебя в беде не брошу и до хана невредимым доведу, - как-то не к месту он погладил ее по спине, но отчего-то отозвалась она на его прикосновение, успокоилась. Повернулась к нему, с тоской произнесла:
- К хану мне, да только разными дорогами, не по пути нам.

- Поведал бы ты мне с чем к хану скачешь, глядишь бы, и повеселее тебе идтить то было, - так же успокоено произнес он, добавил приметливо, -  а то все дуешься да вздыхаешь, будто на смерть идешь.

- Че же мне не вздыхать, коль на смерть и иду, - честно призналась Алена и в тоске опустила голову, пряча навернувшиеся слезы.

- Так ведь и я на смерть иду, - запальчиво вскричал Бату, отчаянно ненавидевший любое проявление слабости, - иду и братьев своих с каждой верстой хороню. Субедэй мне роднее отца, а из-за меня погибнуть должон. Как же нам не по пути, коль одна участь нас у хана ждет?

- Не погибнешь ты у хана, знаю я, - невесело отвечала она, -  а вздыхаю я, что встретились мы с тобой на беду.

- Я так разумею, коль встретились, не о беде надо помышлять, а друг друга выручать, - наставительно и упрямо продолжал убеждать он, -  вместе идем, и то не нам решать, а то за нас судьбина распорядилась. Коль я тебя держу, не ною, то других не слухай. Только меня держись и боле меня не бросай, такого не выкидывай, чтоб мне за тобой гнаться.

          Он ее за плечи взял и насторожился в ожидании ответа на его четкое указание.

- Слово даю и впредь держаться тебя буду, - вспыхнув какой-то его непоколебимой уверенностью, твердо ответила она. Удовлетворенно Бату склонился к ней да в глаза посмотрел проникновенно. Долго смотрел, будто разглядывая, да и произнес честно:
- Что ж не так с тобой, Еремей? Что ж не могу в очи твои зреть покойно? Тревожишь ты меня, точно кровный.  Вернул тебя, а сызнова прогнать хочется.

Он был так близко, что распахнутые полы шубы и ее согревали невзначай и она ответила также откровенно:
- Да и я, Бату, на тебя покойно взирать не можу. За тобой следую, будто привязанный.

И тут же зажмурилась, прильнула к нему, уткнулась ему в грудь. Он странно молчал, молчал совершенно потерянно и смущенно, этот жестокий завоеватель богатырского сложения. Он стоял перед ней огромный и сбитый с толку, не зная, как убрать теперь незаметно с ее плеч свои могучие ладони. Тонкий аромат розового масла, поникшие плечи, глухие удары сердца приковали его внимание так навязчиво, что через мгновение оттолкнул он ее от себя неистово.

- Боле не касайся меня ни в жисть!

            Он отвернулся и стал спешно переплетать растрепанную рыжую косу.
 
            …Вернувшись на брошенную стоянку Алена заметила, что их ожидают с нетерпением, но даже не удивлены ее возвращению.

- А почем вы знали, что он меня вернет?

- Так тож не Бату будет, ежели погонится да не схватит, - знающе ответил Гуюк, наматывая на локоть пеньковый аркан.

- А ежели он ту добычу нашел, то ни в жисть не отпустит, - повторил Мунке и опять с Гуюком со смеху покатились.

Вновь их ждал нескончаемый путь. Без края, без конца растворялись перед ними пространства Руси обильной: за полями, покрытыми густым кустарником и редкими деревьями, открывались в несколько зеленых перехватов обширные леса; за лесами, сквозь воздух, уже становившийся морозным, желтели луга. Леса лиственные и хвойные, смешанные, пойменные вновь и вновь они пересекали.  И только только вышедши на ровную дорогу, они видели вдалеке на сопках уже ожидающие и синевшие, как хмурое небо, разросшиеся вширь, мглистые стволы. Этим же днем Субедэй поотстал, осторожно приблизился к Елене.

- Вото не дразни его боле. Он ведь и впрямь рубануть может. И квакнуть не поспеешь, не то, что заорать.

- Да разве ж я с намерением? Порядков ваших не знаючи. А скольки он на меня злобился, уж давно бы порубил да щадит чой-то, - разыскав вдали смутный силуэт Бату, отвечала она.

- Сам дивлюся, как он тебя к себе подпускает? – почесывал усы Субедэй в задумчивости, - ни с кем он не знался так близко. Он же мистрюк.

- Мож не рубанул, что под рукой сабли не нашлось, а теперича сказывает, что жалеет меня, - попыталась хоть как-то объясниться она.

- Так саблю никогда из руки не выпускает, даже в дреме, - оборвал ее Субедэй и сверлил ее глазом своим острым с непонятным подозрением. Сабля значила для Бату больше, чем оружие или редкое изделие неповторимой красоты; свобода, честь, репутация да и сама жизнь заключалась для него в заточенном горящем клинке, -  да то, что жалость в нем обнаружилась, и вовсе диво.

- А что под ошуей дланью у него за колдовство? - вспомнилось вдруг Аленушке.

- Не колдовство, а мастерство, - с гордостью объяснил Субедэй, -  Шуйцой так рубит – головы с одного удара сносит.

                Отшатнулась Алена испуганно, потемнело в глазах у нее, но внимательный глаз Субедэя прищурился, усмешку едва подавив, и она собралась, себя одернула.

- А десницей чтоль не могет? – почесала затылок она, припоминая, как он ловко перекидывает саблю из руки в руку.

- Да и одесную могет, но ошую – родная, - подтвердил ее наблюдение Субедэй, -  и двумя горазд, коды раззадорится.

- Шуйца он, стало быть?  - удивилась Алена и тут же подметила, - а ведь все левши – колдуны.

- Ты то не шуйца, а тож колдун, - усмехнулся Субедэй, поводья отпустил и ударил коня под бока, произнес украдкою, -  такого батыра непослухменного к себе привадил.

Бату, безусловно, был из тех, с кем трудно поладить. Он был неугомонного, вспыльчивого нрава и обычно не был верен даже своим обещаниям. Алена все сильнее и настойчивей докучала ему, так как ее все больше разбирало любопытство относительно его особой терпимости к ней. Пусть колдуном она его и перестала считать, и все же никак не могла отделаться от подозрения.

Действительно, его невозможно было застать спящим, а по утрам, как правило, он успевал ускакать, как только она продирала глаза. Проворность и расторопность его казалась сверхъестественной, и даже внешность его настораживала внимание случайно оказавшихся на пути странников.

Заметив, в конце концов, что она находился под самой надежной защитой, Алена в силу беспечности или каких-то других причин абсолютно перестала беспокоиться об угрозах в свой адрес. Кроме того, она стала тайно осваивать их боевые навыки, но совсем не для того, чтобы обороняться, а так как теперь столкнулась с необходимостью походить на воина.

Хоть и приметил это Бату, но не осуждать, не запрещать не стал, потому как подражала она таким нерадивым и вялым манером, как будто бы, по русскому выражению, через пень-колоду.

Старания походить на паренька пусть и возымели успех, но неопытность и тщедушность делали свое дело, не раз она попадала в мелкие неприятности: то в овраг угодит, то оступится, то заплутает. Если вначале Трифон и пытался бросаться к ней на выручку, то с каждым разом замечая, что действиями своими невероятно раздражал и злил Бату, негласно решил, что ему он и уступил право ее защищать. Когда же стыдили его Гуюк с Мунке:
- Вытянешь теперь из-под боровчанихи телка, - говаривал он, густо краснел и супился.

Но были у Бату и другие скрытые мотивы. Красота Алены была такой привязчивой, что он все равно чуял какой-то подвох. И вера в свою проницательность подсказывала, что не мог он ошибиться.

Отыскать ответ было для него делом таким же принципиальным, как и выполнить обещание доставить гонца к хану. Когда-нибудь откроется с каким поручением едет Еремей в орду, а когда откроется, тогда-то он наверняка освободится от своей привязанности.

 Так, по крайней мере, он полагал, и в этом нашел какую-то свою правду, и впредь этой правды придерживался. А то, что сам гонец испытывал к нему необычные чувства, он не пытался объяснить. Заинтересовало ее, по-видимому, то, что он рыжий, наглый, злобный да и вообще мало ли чего может заинтересовать чрезмерно любопытного руса в незнакомце.

Вскорости даже в глазах Субедэя приобрела Елена какой-то вес. Ее способность безропотно сносить тяготы, реветь, но упорно идти к цели, вызывала пусть не восхищение, но некоторое уважение, и в свою очередь Мунке и Гуюк прекратили былые нападки на ее слабость и беспомощность. Больше их стала забавлять неуемная привязанность Бату, его постоянная забота и опека над ней.

 Однако, он выслушал их смешки с видом мрачного спокойствия и полнейшего равнодушия, которым так искусно прикрывал свое полное восхищение стройным и гибким станом ее, в котором так явственно была только ему заметна грация, нежели сила. Бату направил к ней все свое внимание и опеку, в надежде забыть то огорчение, которое причиняла ему мысль о потере княжны.

Он часто пересекался с ней взглядами и видел, как она по-особенному относится к нему, выделяет среди всех и боится потерять его расположение. Как вздрагивает, слыша в его голосе недовольные нотки, и как в такие минуты смягчается ее голос, становиться слабым и ласковым. Ее малопригодное для сражений тело и столь не похожее на их рослые фигуры, необыкновенно задумчивый вид и чрезвычайная бледность наводили Бату на мысль, что такой гонец не дойдет до орды. А ему просто необходимо было узнать, какое поручение ему доверили.

 То же, что они презирали Алену за слабость, к удивлению, не вызывало ее ненависть, и к тому же она очень умно сглаживала все споры; во всех стычках и препираниях она никогда не оказывалась в числе наказанных Субедэем.
 
К ее красивому лицу Бату постепенно привык, но никак не мог оставить без внимания ее постоянную задиристость. Прикосновения ее, несмотря на осторожность, будили в нем шквал самых яростных эмоций. Однажды, в порыве гнева, он все же полоснул ей руку, но филигранно оставив на запястье лишь тонкую царапину. Однако, завязанная толстой тряпицей рана, не убедила ее в необходимости держаться от него подальше: случайные прикосновения были не такими уж и случайными, а неизбежные беседы были не такими уж и неизбежными.

В один из вечеров расположились на полянке лесной. Денек осенний выдался погожий, что и шубы они сбросили. Все похожие, смуглые и непомерно волосатые, как обычно бывает, выглядят заурядно среди своих же соотечественников. Но было что-то в Бату для нее особо притягательное. Была та тяга для нее диковинная, чувство досель неизведанное, но чтоб не выдавать себя, подсела она к Мунке, разговор завела:
- Замечаю, ты первый за Субедэем следуешь. Домой поспешаешь?

- Вестимо быстрей добраться желаю, - согласился он, пожевывая тонкую травинку, -  я уж давно по дому стосковался.

- Али поджидает кто? – любопытно допытывала Аленушка, - мож невеста дожидается?

- Невеста, - усмехнулся тот, поглядывая на нее высокомерно, - у меня жена в улусе имеется.

- А у меня две, - тут же похвастался Гуюк.

- Ого, - поразилась Алена и никак не могла взять в толк, как такое возможно.

- Чаго ого? – состроил гримасу Мунке, передразнивая ее удивленный вид, - у Субедэя ужо три сына.

Рассматривая вдруг тут-же взгрустнувшего Субедэя, Алена заметила:
- Три сына брошены, а он тут вас растит.

- Никуды не денешься, коль служба такая. Жены, дети брошены, да родная сторона, - со вздохом произнес Субедэй и, некстати, натянул малахай на самый глаз.

- А ты? – осторожно спросила она у Бату, который всегда отличался немногословностью. Но тот так долго промедлил с ответом, что за него ответил Гуюк:
-  Ему скучать не по ком.

- И невесты нет? – удивился Трифон, исподтишка наблюдая за Аленой.
- Нет такой невесты, которую бы Бату на саблю променял, - не без гордости похлопал Субедэй по плечу Бату, который равнодушно точил стрелы, будто разговор его совсем не интересует.

- Он, когда сабли выбирает - их руками ломает, а как невесту выбирает – то никто не знает.

- И тятя что ль не сватал, не искал? - в свою очередь не унималась Алена.

- Как же не искал, искал. Всю округу объездил, - заговорщеским шепотом произнес Мунке и прикрыл руками голову, словно боясь схлопотать от Бату за откровенность, -  да только Бату больно переборчивый.

- Да дурной, - не преминул добавить Гуюк, - хочет, как у хана, чтоб одна жена была.
 
- А рекли вы про тыщи жен у хана, - отмахнулась Алена с недоверием.

- Тож ныне. А вообще-то четыре сына у хана от одной жены, - поторопился объяснить Субедэй, -  все батыры сильные, все воины боями закаленные.

- Мне резону нет в женихах ходить, у меня сразу жена будет, - наконец заговорил Бату, чтоб его молчание не расценили как растерянность, - да такая, что ни у кого такой нету. Мне шаман напророчил: в глазах – яркой звездой, в руках – жаркой искрой, в сердце – острой стрелой и сына-богатыря мне родит.

- Да где ж ее такую найти? - охнул Трифон, а Алена даже подбоченилась:
- Такая жена ведь не рукавица. Такую за пояс не заткнешь.

- С тем и искать готов, - настойчиво мотнул головой Бату.

- Все земли решил обойти, - выдал его Мунке.

- Здесь то вряд ли такая найдется, - опять принялся точить стрелы Бату и весь равнодушный безучастный вид его показывал, что он даже мысли такой не допускает.

- А мож и сыщется, - с вызовом прищурилась Алена, - Русь чудесами богата: и красавиц не счесть, и богатыри водятся. Вото в былинах все про них диковины сказывают.

-Былины ваши про богатырей - все выдумка, - безнадежно отмахнулся Бату, и в досаде даже стрелу сломал, -  какие на Руси могут богатыри быть, коль с сызмальства мальчонок к оружию не приучать?  У нас и жены стрельбе из лука обучены.

-Да у них на Руси бабы вилы в руки берут да на войско идут, - с удостоверенной компетентностью сообщил Субедэй.

- К вилам да серпам все бабы приучены, - не преминул оспорить Бату, - а ежели встречу такую, что меч в руки возьмет да в ставку ханскую пойдет, поверю, что такая богатыря родить сможет. Истинно знаю, ежели быть на земле богатырю, быть тому богатырю моим наследником.

Алена была необычно весела, не сводя с Бату голубых красивых глаз, и, казалось, была целиком захвачена шутливостью разговора. Бату никак не мог предположить, что его слова западут в ее душу. Однако запали.

И к несчастью, ни одно из мечтаний не подействовало бы на ее воображение так сильно, как возможность иметь сына - богатыря. Мгновенно лицо Алены залила багровая краска волнения и стыда за свои мысли тайные. Но так заметно тверда была в нем вера в это пророчество, что она навязчиво поинтересовалась, мечтательно смотря вдаль:
  - Как звать то будут богатыря того?

- Я назову в честь Искандера двурого, - решительно ответил Бату и было так заметно, как он убежден в своих словах, как тверд в выбранной цели,-  имелся такой правитель великий: сильный и беспощадный. Войско великое собрал и весь мир завоевал.

- Искандер? – удивилась Алена, долго ждала, что он поправит странное имя, сомневаясь, а не почудилось ли ей, и понимая, что не ошиблась, переспросила, - Триша, а каково по-нашему?

- Таки не ведаю, - развел руками тот и плечами пожал, и весь подозрительный, приметливый, смотрел на нее во все глаза, подмечая, какие необычные чувства она испытывает к Бату.

- Лады, у люда выспрошу, - задумчиво почесала затылок Аленушка.

- Тебе-то почем знать? – удивился Бату.

- А может, довелось мне девицу такую ведать, - выпалила Аленушка да головой гордо мотнула.

- Так сказывай, - стал грозно настаивать Бату и даже привстал, -  в любые земли за такой пойду. И к сарацинам, и к черемисам, и к вайнахам.

- Далеко-то так искать не надобно, на носу у тебя сидит, - усмехнулся Трифон, ясно понимая, что говорит она о себе.

- На каком таком носу? - заметно злясь, поинтересовался Бату.

- На том, что разнюхивает далеко, а близко не чует, - хихикнул Трифон.

 Стала тут Аленка Трифону глаза делать да на ноги наступать, а он ей в ответ рожи строить. Тут только сообразил Бату, что слишком уж разоткровенничался. И вскипел он через край да на Трифона кинулся, да за шиворот его схватил.

- А ну быстро говори, о чем сказываешь. Пошто меня тупоумным выставляешь?

Подскочила тут Аленушка да стала Бату уговаривать:
- Да не серчай, что с дурачка то взять!

- Тот дурачок от тебя недалеко ушел! – грозно крикнул Бату да и ее за шиворот схватил, - княжичу ли пристало чужие думы выпытывать?

Худенькое тело ее почти ничего не весило. Висели они вдвоем в его крепких руках, ногами болтая.

- Свой у меня интерес, - жалобно отвечала Алена.

- Что за интерес? – злясь, он тряхнул их обоих со всей силы и продолжал держать, не отпуская, - надо мной потешаться?

- Мож я тож в жены княжну желаю смелую, - стала оправдываться она, понимая, сколько всего личного он наговорил.

  - Корову тебе в жены, а не княжну, - гаркнул он, бушуя, - то и с ней не справишься: спереди – боднет, сзади – лягнет.

- Себе, значит, в жены, княжну благородную, а мне, князю, – корову?! - обидчиво заметила она.

- Тож корова тебе и под стать! – убежденно говорил он будто знал наверняка.

- Чё ж я, думаешь, совсем без интереса к девицам? – и беспомощно пытаясь освободиться, болтала ногами.

- Какой у тебя может быть к ним интерес, коль ты сопля малолетняя! - в злобе продолжал он ее трусить за шиворот и болтать, -   у тебя, окромя молока, боле никакого к ним интереса.

Ревел Бату злобно и серьезно, и Трифон с Еленой были напуганы до смерти. Гуюк же с Мунке со смеху катались по траве, да и Субедэй посмеивался в усы, и никаких попыток заступиться не предпринимал. Трифон едва касался сапогами земли, он несколько раз трепыхнулся, но это не помогло.

– Меня-то отпусти. Мне той девицы не надобно, мне б кого попроще. Чего тебе от меня то толку? - прошептал через плечо Трифон.

- Так и сказывай, знаешь, али не знаешь девицу такую? – настойчиво кричал Бату.

- Тож княжна новгородская, - признался Трифон, заискивающе заглядывая ему в глаза.

- Где она, тож ведаешь? – продолжал он его пытать неотступно и сердито.

- Сам же сказал: меч возьмет и в орду пойдет, - растолковал тот, -  в ставке ханской и встретишь.

- Не врал, стало быть, князь про нее? – тут же бросил он их на землю, как добычу бесполезную, и куда-то в сторону стал говорить торопливо, - ох и по сердцу она мне. Как в горницу к ней зашел, так прям и екнуло чой-то. Не ведаю ее, а ужо она мне по нраву. Что ж рассиживаемся тоды, скорей к хану мчим, чтоб я ее смануть себе успел.

Кинулся Бату к коню и, никого не дожидаясь, второпях прочь поскакал. Тут Трифон вздохнул облегченно да даже и перекрестился. С этого дня наступило затишье. Жизнь пошла своим чередом, словно разговора этого между ними и не было. Только смятение никак не оставляло Алену. При взгляде на Бату лицо ее становилось красно и невероятно взволнованно.

Изредка только Бату стал пропадать куда-то, принимая торжественно-суровое выражение, отставал от всех, рыскал по лесу, очевидно, кого-то ища... При этом Алена сразу испуганно смолкала, и когда Трифон сообщал ей, что это он княжну свою заплутавшую высматривает, она вспыхивала и шептала:
- А ну помалкивай!
VI

Вела их Русь тропами заповедными, уводила от себя беду страшную, горе невиданное. Дороги без колеи, поросшие густой примятой дождем травой, были как дороги из хорошего войлока, но от продвижения всадников расстилались, тянулись, разворачивались и становились как рукава-долгорукавки. Золотыми осенними куполами лежали на небосводе соединенные вершины разросшихся за лето на приволье деревьев.

 Старая, матерая, маячившая впереди всех лошадь Субедэя, шла так плавно и неторопливо, что и впрямь превращала всю процессию в застывшую картину. Только игривое подвижное солнце, скользящее вверх и потом пропадавшее за горизонтом, яркое и выразительное, казалось, одно оживляло этот обширный, застывший холст и одно было вполне настойчиво в своем упорном преодолении. Четкие тени следовали за ними тихо и неслышно отсчитывая сажени и версты.

Заметно было как им в лесах неуютно. Привыкшие к степному простору в зарослях кустарника и в тени деревьев-исполинов озирались они настороженно да прислушивались к каждому шороху бдительно. В окружении природы буйной чувствовали они себя беззащитно и ненадежно. Давили на них мощью своей и сопки, и бугры, выбивали почву из-под ног лощины и овраги. Не могли они мгновенно и сразу осмотреть все пространство вокруг от горизонта до горизонта, увидеть все опасности и препятствия. Как истинные воины знали они, что за каждым деревом мог скрываться и зверь, и враг, за каждым кустом – и яма-ловушка, и сеть.

 Но на натоптанные дороги не сворачивали и деревеньки небольшие мимо проходили.  Плыли стремительно мимо них хатенки маленькие, низенькие, из кизяков да глиняные, но все выбеленные, чистенькие да опрятные. У тех, кто побогаче, деревянные, как в городах.  Печи уже топили, дым из труб клубами валил, да съестного запах разносил. Хлеба ржаного, каши пшеничной да репы печеной, что аж живот у Алены урчать начинал.  Как не упрашивала их Аленушка, на постой останавливаться не желали.

Однажды ночью она подняла голову и удивилась. Огромное темное небо нависало над ней бескрайним куполом. Она раньше не замечала, какое оно прекрасное. Переливы ярких звезд, как жемчужины, трепетали неярким светом, пытаясь осиять безлунное небо, и тихий ветер будто напевал негромкую песню. Какое все живое и удивительное, и с приходом ночи как-будто не засыпает, а погружается в другой мир – сказочный и волшебный. Всюду темень. И в кромешной темноте она снова натолкнулась на Бату. В сумраке совсем рядом от нее оказалось лицо с властным подбородком и хищными бровями. Тени играли на его лице, и ей мерещилось, что под лихо заломленным на ухо пушистым малахаем так-же сияют тусклым светом колдовские глаза. Долго ли он наблюдал за ней и понял ли, о чем она думает?

- Зазевался ты, Еремей, нагоняй нас! – громко выкрикнул Бату, вдребезги разрушая окружившее ее вдруг волшебство, но прошептала она, его предостерегая:
- Немотствуй ты. Ить не зреешь - то небо звездное, какое чудное!

И в то время, когда Алена вбирала в свои обостренные чувства звезду за звездой, он разглядывал не небо, а ее. Лицо его ровно ничего не выражало. Взглянув в его внимательные глаза, она тщетно попыталась угадать, какое впечатление вся эта красота производит на него. Разве не вызывает такой же детский восторг? Но эта страсть фантазировать была ему противна: сам он мечтать не умел, напротив, он почувствовал отвращение к ее сентиментальности. Нахмурился Бату, говорить, ничего не сказал да коня Елене стеганул.
 
…И вновь потянулась дорога. Природа все скудней, все скучнее. Еще желтевшая листва стала редкой, утомленной. Погода стала скупой на ясные дни, все больше пасмурные и дождливые. На далеком, всегда богатом палитрой небосклоне, теперь ложились лишь серые и бурые краски.   Только блистало золотом даже и в ненастное время солнце, как бы освещало их нескончаемое странствие, но улыбалось оно все реже и реже. Под копытами усталых коней все чаще стали появляться местами как бы безжизненные туманно-сизые прорехи - пятна вымерзшей травы. Нахохлившиеся воробьи и те разлетались теперь неохотно, дивясь упрямым путникам, и тут же возвращались на свои насиженные места, усаживались на ветках, треща недовольно и прикрывая глаза, точно засыпая.

И когда в очередной раз они остановились перед переходом через болото и, разводя костер с гомоном и шутками, резко выделяясь на сонном фоне, резвились мальчишки, Бату, находившийся тут же, необычно чутко следил за притихшим лесом, ожидая чего-то или кого-то. И, действительно, не успели еще сумерки сгуститься в ночь, как к ним приблизился незнакомец. Добрые глаза с гнутыми бровями глядели светло и радостно. Раздвоенная, жидкая, нечесаная бороденка с проседью, крест и серебряная иконка на груди, парчовый, но затрепанный и старый кафтан, весь иконописный облик старика говорили о его ночных бдениях и церковных молитвах.

- Дозвольте у костра вашего погреться?

  Незнакомец, не отрываясь, смотрел на саблю Бату, отчего в нем вспыхнула законная гордость.

-Изволь, коль не трусишь с нами у одного костра сидеть, - в свою очередь усмехнулся тот.

-Как река не боится течь рядом с горящими берегами, так и я не боюсь тебя, сын степей, потомок Темучжина, - приятным, певучим голосом произнес старик, не выказывая при том ни обиды, ни заносчивости. Увидев, что спутники его онемели от удивления, Бату произнес:
  - Откель ведаешь чьих я?

Новоприбывший, кряхтя, опустился на поваленный ствол и старчески прокашлялся.

- Я не знаю, но мне сказал тот, кто выше меня.

- Кто может быть высок так, что видит невидимое? - в свою очередь спросил Бату.

- Не мог ты знать, если не подслушивал нас, ты никак разбойник, - грозно вперил свой беспокойный глаз в нового гостя Субедэй.

- Я есть река, текущая по земле, - незнакомец окинул всех светлым взглядом, перебирая пальцами воздух у самой земли.

- Ты мудрено говоришь, - заметил Мунке.

-  Откуда ты?  - поинтересовался Гуюк.

- Как тебя звать? – спросил Субедэй, всех перекрикивая.

Старик поспешил ответить, но снова как-то иносказательно:
- Зовут меня Серафим, а иду я оттуда, откуда берут реки свое начало.

- Рек много и начало их неисчислимое число, - поспешил ответить Гуюк.

- Рек много, а начало их не изведал никто, - оспорил старец, не скрывая хитрый прищур глаз.

- Знает всяк – из источника, - заявил Мунке.

Показалось, что Серафим и уселся как-то чудно, но любезно сказал:
- А тот, кто выше меня, говорит, что с небеси.

- Реки с неба не текут, то капли, а не реки, - знающе отрезал Бату.
- Рассуди тогда так, сын степей: если с неба молоко закапает, то и источники молочными станут, и реки молочные по земле потекут.

И весь участливый, серьезный, слушал все ответы Бату с особенным вниманием.

- Зачем небу реки молочные? - проницательно поинтересовался Бату.

- За то молоко сам Бог людям обиду простил, да и твоя обида утонет в молоке, - странно тихо ответил он.

- Не по мне обиды прощать и мысли мои никакому Богу не ведомы, - помрачнев, произнес Бату.

- Не все мысли Богу ведомы, но все пути человеку предначертаны отцом небесным, а вот жизнь – матерью земной дана, и вплотную старик приблизился к огню.

- Ты мудр, монах, - заключил Бату и передал ему пиалу с горячей похлебкой.

С поклоном тот принял ее, отхлебнул и тут же вернул ее пустую с не менее таинственными словами:
- Я мудростью с тобой приспел меняться.

Бату, заметно удивленный, но всеми силами старающийся не показывать этого, повертел в руках пустую, но еще горячую пиалу и ответил решительно:
- Ну давай меняться, коль найдется, на что обменять.

- Погибель твоя в том и есть, что умеешь ты менять воду на огонь, - Серафим, греясь, протянул костлявые руки близко к огню и, вздохнув, добавил, -  а поручение энто мне в наказание.

- Чего же наказывает тебя тот, кто выше тебя, - в недоумении Бату подсел к старику ближе, заинтересовано спросил, -  и где же погибель моя, о которой ты говоришь?

- От него не наказание, а спасение приходит, - возвел глаза к небу старик и смиренно сложил на груди руки, -  еще не собрались капли в реки, а соберутся и потушат твой пожар.

Трифон подбросил хворост в костер, все тут же бросили свои занятия и, усевшись вокруг, принялись рассматривать необычного незнакомца чрезвычайно пристально.

- Мыслите, мудро поступаете, коль на чужую землю ступаете? – вдруг с вызовом начал пришелец, и сумеречные тени от костра играли на его лице, не давая разглядеть выражение глаз.

- Нам чужое брать никто не воспретит, - грозно, и даже с некоторой резкостью, ответил Бату.

- Чужое то забрать легко, да только свое взять сможешь ли? – протяжно ответил старец со странной интонацией – скорее с предостережением, чем с угрозой.

- Мое всегда при мне, - сжимая сабли рукоять, надменно продолжал Бату, но монах не смутился, провел ладонью по жидкой бороденке, прокашлялся:
- Жизни человеков ничтожны перед Божьей волей. Живой над живым властен не по его ли воле? А кто над мертвым власть имеет, и кто из мертвых имеет власть?

Бату вздрогнул, будто сказал монах что-то особенно важное. И словно постигая какой-то тайный вопрос, Бату осведомился:
- Остерегаешь, стало быть? Тебе какой резон?

- То негоже святую то землю попирать. Это земля наша великая. Земля священная. Слышат сыны земли своей и зов ее, и стон. В недрах ее заповедных клокочет, как кровь, раскаленная суть и бурлит, и пенится. Живет она столетиями, дышит ветрами вольными. В народе нашем душа Руси воедино сплавлена, - поправил старик на груди тяжелый крест и внезапно заговорил быстро и молодцевато, -  зачем тебе губить ее? Зачем громить? Оттого и пришел я с тобой говорить. Уйдешь, тута на Руси беды и кончатся.
 
- Беды на Руси кончатся, когда на ей дурики закончатся, - несерьезно вмешался Мунке и захохотал, но Серафим лишь сдвинул брови и тихо продолжил:
- Дурики они оттого, что не пришел еще на землю русскую наставитель их. Ни у неба, ни у земли, ни у людей, ни друг у дружки тому народу учиться. Учиться ему у Бога самого. Спустится он с небеси на зов их многострадальный, и будет русский народ Богом выучен и пригрет мудростью его.

- Как же будет он их учить, коль мы – его воины? – внезапно проникся разговором, казалось безучастный, Субедэй, - ведь мы чингизиды – воины неба, и это наш бог небесный – Тенгри.

- Так вы тоже в небесного отца веруете? – удивилась Аленка.

- Первая статья Чингизова кодекса — «Джасака» — гласит: «Повелеваем всем веровать во Единого Бога, творца неба и земли, единого подателя богатства и бедности, жизни и смерти по Его воле, обладающего всемогуществом во всех делах», - поднимая указательный палец к небу, заученно процитировал Субедэй.

- В Бога небесного веруете, но нет дороги к нему без Иисуса Христа - спасителя, - многозначительно ответил монах и с благоговейным поклоном перекрестился.

- Кто же такой твой Христос, что ты им нас – завоевателей мира, поучаешь? – в голосе Мунке зазвучала и насмешка и недоверие.

- То бога-человек, он мира завоеватель. Он грехи мира своей кровью смыл. Вото и Русь станет землей священною, обильно кровью мучеников да праведников политой, тогда-то и даст Бог народу русскому крылья великие, и воспарит тот народ не только над земными путями, но и над всеми народами, - он раскинул руки, застыл, прикрыл глаза и заулыбался нежно и счастливо, словно увидел это сквозь время.

- Кто ж ей даст воспарить? – надменно усмехнулся Гуюк, - над народами подняться разве ж хан даст? Без его соизволенья и травы над землей не поднимутся.

Запахивая выцветший кафтан, старик произнес проникновенно:
- Русь ангелы окрестили – ее не спросили, крест снимать будут – разве у кого спрашивать будут?

- Русы сами никак не пристроятся, - отмахнулся опытный Субедэй, -  то Перуну идолов ставят, то к шаманам ходят, то на иконы крестятся.

- Бога не бывает много. Русы давно то постигли, оттого исповедания и не притесняют, оттого и уходят в другие веры, - смиренно склонив голову, поведал старик.

- Разве дозволено кому от веры отходить? – удивилась Алена.

- От веры отойти можно, от Бога не отойдешь, - продолжал старец вразумительно и мудро.

- И в церквах ваших я бывал, да тольки Бога то там не видал, - заметил Субедэй.

Струился мягкий лунный свет, сверкали низкие звезды и старик, словно тоже окруженный ночным призрачным светом, не перебивая и не споря, тихо отвечал на вопросы:
- Бог не в церквы входит, а в души. Он ведь без спроса не войдет, пока ему двери не распахнешь. Да и ни в один храм не войдет Бог, нежели храм не обретет Бога. Из иных церквей ложно набожные попы не только прихожан да и Бога ужо взашей выгнали.

- Ужели ж прощает он за это, неужто милует?  - высокомерно поинтересовался Гуюк.

- Дал Бог заповеди свои не в назидание, а в наставление. За неисполнение их никакое наказание не назначил. В том и есть свобода человеческая, чтоб выбором своим поступать по заповедям его либо супротив. А ежели супротив пошел, то и ответ держи. Тут и наказание никакое не потребно. Против Бога стал – его доверие потерял.

Пусть и одолевал их сон, но хлопая отяжелевшими веками, они ожесточенно спорили.

- Нет такой силы великой на Руси, чтоб подняться, чтоб стать во главе держав, -  запальчиво закричал Бату, стараясь придать своему голосу выражение гневного раздражения.

- Не землями велика Русь, не народом сильным, не правителями мудрыми, не золотом и богатством. Мечтой единой Русь велика. Стоит отыскать ту мечту, открыть ее народу нашему, стоит пасть тому зерну на землю изобильную, и она, как зерно горчичное, на земле ее плодородной прорастет силой великой, опутает и народ, и правителей и земли все крепостью своей и мощью, вытянет из земли могучей все силы, все соки на свет божий, напоит и выкормит, исцелит и вооружит. Нет для мечты различий меж людьми, объединяет мечта и племена и веры, нет границ размаху крыльев ее. Так было и будет вовек, -  наверняка, он сказал в этот момент что-то очень важное, потому что повторный его осененный крест, дружественно объял всех присутствующих.

- Нищая ваша Русь! Убогая! Нет ни правителей мудрых, ни сильных воевод, - Бату немного выждал, чтобы справиться с обуревавшим его чувством досады. Но не выдержал и дал волю: он со злости пнул ногой полено в костре, которое рассыпалось осколками искр. Затем он вскочил, окинул Алену с Трифоном надменным взглядом, вытащил саблю из ножен и вскричал, -  не уверую, что будут в этой стране заброшенной народы спасения искать, что гордиться дружбой с Русью станут! К нам на поклон идут, нам служат, и нас боятся!

- Да бедна, - смиренно согласился старец и вздохнул, - да убога Русь. Да ить у Бога она на особом примете. Чрез бедность ее да убожество, к ней благодать то и будет послана. Как от не по охвату оков хилый да слабый без усилий избавляется, так в бедах – избавление ее, и в слабостях – освобождение ее сокрыто. В самом угнетенном народе Бог силу и славу свою явит, так сам Христос говаривал. Воздвигнет Бог от земли Русской воина великого – освободителя земель.

Успокоенный его смиренным видом, и в надежде на достойного соперника, Бату заправил саблю в ножны, присел на место, с детским любопытством поинтересовался:
- И чем силен тот воин будет: голоса ли громового будет, вида что ль богатырского, меч мож заговоренный, огненный, иль силы немеренной?

- Ужель один богатырь с целым туменом справится? – недоверчиво воскликнул Гуюк.

Старик вдруг посветлел лицом, оживился, и лицо его заискрилось широчайшей улыбкой:
- Не только с воинством вашим справится, а и с полчищем дьявольским. А будет тот богатырь невзрачен и неприметен и силой не отмечен, но сила великая в нем заключена будет.

- Мудрено ты говоришь. Что за сила чудная, чтоб без силы народы да полки одному воину покорились? - как-то сам собой возник у Бату вопрос.

- Сила слова Божьего – то сила великая, - отвечал старец и, уносясь мыслями куда-то очень-очень далеко, добавил едва слышно, -  не силой народы ему покорятся, а словом великим. Словом божьим, реченым из уст его, сложат все витязи земные оружие свое.

- Ужель все народы земные ему покорятся? - спросил и, казалось, безразличный Трифон, поддаваясь общему увлечению.

- Покорятся, и будет един народ, - с чувством заметной гордости и без единого сомнения ответил он четко и внятно, -  народ-победитель, народ-освободитель. Един народ будет не кровью, а духом един.

Ответ показался всем уж очень невнятным и тут же был подвергнут сомнениям.

- Что тот воин один и тот в поле не воин, а у нас воинов – тьмы, минганов – полчища. Не победить ему, не одолеть брань злую, - махнул рукой Субедэй неверяще.

  - Воинов полчища собрать легко, а вот воеводу найти, - призадумался Бату, - не за каждым тысячником воины на смерть пойдут, потому как не в каждого военачальника уверовать можно. Может ты о хане Чингизе говоришь?

- Реку же тебе, не поднимут оружие, а сложат. Не будут учиться боле воевать, - уверенно произнес Серафим.

  - Как же воину доблестному оружие свое сложить да себя обнажить? То сказки, - сказал Бату, томимый острым желанием, чтобы этот воин был каким угодно, но только не милосердным, -  неприязнь свою вековую никогда воин не забудет да вражду кровную не остановит.

- Тот воин великий да мудрый, да силой не отмеченный, да во главе войска поставленный на поле брани сам с себя оружие сложит и от врага одним лишь словом своим прикроет. Реки крови людской остановит, ложь дьявольскую разрушит.  И все войско за ним последует. Тем своим деянием всех своих подначальных уверит, - старик посмотрел в небо, улыбнулся, и улыбка преобразила все его лицо, сделала бесконечно добрым и отсутствующим. Зрелище было настолько необычно, что в разговоре возникла долгая пауза.

-   Ужель всех до единого уверит? – через время спросила Алена, пытаясь скрыть за этими словами охватившее её волнение.

- Все за ним пойдут. Все поднимутся. Да из оков воспрянут. Все его слышать будут. Изрекать будет -  даже небеса вслушиваться станут, -  стараясь умножить эту робкую надежду в ней даже в этом недоверчивом окружении, Серафим потянулся и надежно сжал ей ладонь, убеждая.

- Так до небес разве ж достучишься? - Мунке, удобно расположившись лежа, задумчиво жевал черешок дубового листка.

- Не будет он стучаться в небеса, он в сердца человечьи стучаться будет, - сложив руки на груди, и красноречиво убеждая, доказывал Серафим, - в сердцах небеса настежь в ответ слову его распахнутся, ибо там Бог Христом поселен.

- Как же нам услышать твоего воина, за коим следовать надобно? – поддаваясь его фанатизму, громко воскликнула Алена.

- Али я не спрашивал? Вот что Господь мне открыл. Будет он не из святых, не из праведников и не из мучеников, и не из ангелов небесных. Удивился я тогда Господу, заплакал горестно: как же послушают тогда его, святых – не слушали, Христа – не послушали, его как послушают? – он сделал многозначительную паузу и громко продолжил, подняв указательный палец вверх:
- «Признают его», открыл мне Господь. Сердцем своим признают. Душа в нем будет живая, душа великая. Возвеличенная от земли Русской. Скорбь всей земли в нем заключит, скорбь вселенскую. Руки свои он к Богу прострет и до небес дотянется. За руку его Господь держать будет и народам показывать.

До самого рассвета они проговорили, и когда стали гаснуть на небосводе последние звезды:
- Пора мне ужо идтить то, - внезапно произнес Серафим, поглядывая в небесную синь.

- Вото инока к себе в попутчики не возьмешь? – махнул Субедэй в сторону Алены.

-А и пойдем. Пойдем со мной, малец, -  призывно поманил Серафим ее рукой, добро улыбаясь. Но Алена головой замотала, стала на Трифона поглядывать, испуганно что-то шепча, но старец руки сложил, взглянул ласково, - «Да не страшись, с собой не зову, пойдем словом перекинемся».

Как только они отошли в сторону, взял он ладони ее, произнес настойчиво:
- Откройся им. Правда, она ить сильнее страху.

- Помилуй, владыко, - поцеловала она ему руки, озабоченно заметила, - не можно мне. И вовсе не от страху я. Погибнет Новгород, Русь погибнет. Мне за нее и жизни отдать не жалко.
 
- Ой, глупая. Глупая да неразумная. С любовью рядом своей идешь да на страдание идешь.  За руку любовь великая тебя держит, а ты, как слепая, не зришь ее. Себе на муки идешь да люду нашему всему. Да и помочь тебе не могу, ибо крест такой сам Бог возложил. Снять такой крест мне не по силам, ибо за грехи наши возложил, чтоб о любви его помнили, чтоб от любви его ни в жисть не отрекались.
 
Перекрестил ее старик, сложил молитвенно руки да и пошел, ступая жилистыми, босыми ногами по утренней росе в ту сторону, откуда пришел. А прямо над ней, в безбрежной выси голубой остановилось белоснежное облако, а, может, и было оно, да только она его не примечала. И все глядела Алена. Глядела долго, ожидая, что дунет ветер, унесет его неторопливо к горизонту. А оно стояло над ней, обтрепанное по краям, лениво шевеля ноздреватыми, точно молодая шерстка на шкуре ягненка, воздушными кольцами. Да так и не двинувшись, медленно растворилось на ее глазах. А мальчишки уже шли по хлюпающей трясине, осторожно направляя лошадей, а вокруг был день и свет, и ясное солнечное утро, и только иконка закопченная, забытая старцем, лежала на поваленном бревне.

А когда перешли они болото и проходили мимо монастыря, остановил Трифон монахов, икону ту передал да попросил своего-то потерянного Серафима в лесу сыскать, а то поди по холоду то такому замерзнет; дивились тогда монахи, ведь Серафим сколько лет уже почил, а игумен страх их унимал и глаголил: «Почил, но не оставил нас своим попечительством!».

VII
Вскорости, у самой иды осени, когда на вершинах высокорослых деревьев уже легко можно было различить плетеные брошенные птичьи гнезда, а у крупных деревьев от сильного ветра отваливались и ломались отдельные ветви и висели вниз вместе с иссохшими листьями, нашлась и для Алены полезная обязанность.

- Субедэй, дай я похлебку сварю, - предложила она, -  сколько можно всухомятку-то харчеваться? Да и горячим-то согреться надобно.

- Да, давай, вари, не потрави только нас мухоморами, - устало отмахнулся тот, которому уже изрядно надоело ломать голову, как разнообразить их скудное меню. Тут же достали они ей дичь, а Алена овощи, травы, да коренья из калиты.

Ох, и стосковались руки девичьи по знакомой работе. И кашеварить, и пироги печь, и похлебки варить – вот уж было ведомое для нее мастерство. И на запах бульона ароматного оборачивались изголодавшиеся мальчишки, да и не оставит никого равнодушным дух русской кухни, ее жидкие многообразные разносолы: окрошки и ботвиньи, щи и супы, рассольники и борщи, горячие похлебки на наваристых сытных бульонах. Когда кипит в котелке то ли еда, то ли зелье – сил и здоровья придающее.

Удалась ее похлебка на славу: да с репой сытной, да с грибами, на заячьем прозрачном бульоне с черемшой пряной. Размешал Субедэй похлебку уполовником да попробовал.

- А похлебку варить ты мастак, - заключил он, - смачная, да наваристая.

- То ж ваши трофеи смачные, - засмеялась Алена, разливая похлебку по плошкам и раздавая мальчишкам.

- Отродясь такой вкуснотищи не вкушал, - восхищался Бату.

- Да и мне не доводилось, - поддержал его Субедэй.

- Как же ты из ничего то целый котелок наварил? - удивленно вопрошал Мунке.

- И сытно-то как! Я ужо от пуза наелся, а еще и с вершок не съел, - довольно поглаживал живот Гуюк. Только Алена скромно помалкивала, торопливо остужая водой котелок.

Стали они есть да нахваливать, и порешили с той поры в готовке Алене доверять, ее стряпней питаться. Словом, все было хорошо, как не выдумать ни судьбе, ни гадалке, но как бывает только тогда, когда объединяются вместе незадачливые путешественники, и когда по нагроможденному, часто без толку, плану человека пройдет окончательной кистью своей время, облегчит тяжелые думы и страхи, уничтожая наносную правильность и ложную закономерность.
 
Нельзя сказать, что они быстро сдружились, скорей напротив, какая-то скрытая неприязнь заставляла их присматриваться друг к другу все внимательней. Может оттого Бату так часто развлекал ее беседой занятной, замечая, как утомляет ее долгое и почти одинокое странствие. Он же был единственный, кто терпеливо сносил все ее задержки. Безропотно дожидался, ни слова не говоря в упрек. И вообще обладал поразительной выдержкой и терпением. Даже дичь выслеживал, не поднимая на изготовку лука.

И хоть крепла в Алене привязанность, она понимала прекрасно, что русич для них никогда не станет равным.  Уж тем более, никто не станет ее защищать в орде, если сражались они смертным боем с ее отцом, и хоть об этом она старалась не думать, но на очередной стоянке разговора этого избежать не удалось. Да и тот разговор получился совсем не из приятных, но и о нем надо бы упомянуть.

- А кабы не взяли мы тебя с собой, ужель топал бы и поныне до хана? – однажды поинтересовался Субедэй, наблюдая, как Алена перематывает онучами натертые сапогами ноги.

- Выбирать не приходится. Мне кольцо передать княжне от князя владимирского надобно, - морщась от боли, объяснила она.

- Так ты и впрямь за княжной топаешь? – сразу же насторожился Бату, взгляд тревожный в нее вперив.

- Ни, - испуганно отмахнулась она, давно замечая особенное его соперничество на этот счет, -  тож так, попутно. Грамоту хану доставить, то попервой. Батюшка мне про богатыря сказывал. Мол, поможет мне, выручит. Вото встретится мне тот богатырь, передам ему грамоту, можа и кончу путь свой.

- Сколько топаем, все никак не встретится, - Бату недовольно потянулся мускулистыми плечами, ревностно думая о том, как может так долго трусливо скрываться богатырь, способный соперничать с ним в силе.

- Бегает тот богатырь от тебя непутевого, -  и хотя подобные высказывания Мунке изрекал не единожды, Алена всегда расценивала их, как особо неприятные замечания. Поэтому Алена в такие минуты поглядывала на Бату, ища у него поддержки, а он, в свою очередь, уткнувшись носом в теплую шубу, также засомневался:
- Вото бились мы с русами и ни одного богатыря не видывали.

- Истинно люд глаголит, были на Руси богатыри, - упрямо спорила Аленушка, - а как перевелись они, то вото Трифон сказ знает.

- Ну поведай свой сказ, куда запропали ваши богатыри, - закряхтел Субедэй, спину разминая и устраиваясь поудобней, чтобы послушать рассказ. Все настойчиво и требовательно взглянули на Трифона и подбадривающе закивали.

«Жил в стране далекой Калин-царь, - с воодушевлением начал Трифон, -  нраву бешеного был царь. Богатства несметные имел, да царство великое. Бородат да вонюч. Да борода у него рыжая, чародейная. И было у того царя в услужении Чудо-юдо поганое, двенадцатиголовое. Как выедет то Чудо-юдо на своем коне: в реке воды волнуются, на дубах орлы кричат. Как подует на все стороны — на три версты все огнём жжет! И задумал тот царь на Русь войной пойти, послал то Чудо-Юдо в земли наши.

А богатырей на Руси водилось, то не счесть. И вот возвращаются они с охоты, а дома то плачь, да стенания. Выбегает княгиня из горенки, слезами заливается:
- Пока ты, князь, охотой развлекаешься, напали на нашу землю страшные враги, змеи лютые, идут на нас через речку Смородину, через чистый Калинов мост. Всех людей кругом в плен взяли, землю разорили, огнём пожгли.

- Не плачь, не пустим мы ворога через Калинов мост, -отвечает ей князь с дружиною.

Словом-делом, собрались - поехали. Собрались семьдесят удалых русских богатырей, семьдесят могучих братьицев названных, а среди них и Вольга Святославович, и Хотен Блудович, и Василий Казимирович, и Иван Гостиный сын, и Самсон Самойлович, и Алешенька Попович млад, и Добрынюшка Никитич млад, и матерый Микула, Старый Микула Селянинович.

Приезжают к реке Смородине, видят — всё кругом огнём сожжено, пораскинулось перед ними поле: вся земля Русская кровью полита, по всему берегу кости лежат человечьи. У Калинова моста стоит старый дуб. У того дуба три дороги сходятся: первая дорога – то к Нову-городу, а вторая – к стольну Киеву, ну а третья – к синю морю. Та третья – прямоезжая, прямоезжая дорога, прямопутная. Залегла дорога ровно тридцать лет, ровно тридцать лет и три года. Залегла дорога - дорога Троянова.

- Ну, братцы, — говорит князь, — тут нам и жить - сторожить, не пускать врагов через Калинов мост. В черед караул держать.

Становились станом богатыри, разбивали свои шатры, отпускали коней ретивых погулять в чистом поле. Ходят кони по шелковой мураве-траве да траву пощипывают, золотой уздой побрякивают. А в шатре богатыри долгу ночку сном коротают. И в дозоре спят богатыри, храпят, как лес шумит. Да не спится, не лежится Алешеньке. Всех раньше Алешенька встал, добрый богатырь Алеша Попович. Выходит он к речке Смородине, умывается водой студеной, утирается тонким полотном, помолился на восходе солнышка. Вот стоит Алеша у Калинова моста, за ним земля Русская. Вдруг в реке воды взволновались, на дубах орлы раскричались.

Видит тут Алеша: через реку Смородину переходит силушка неверная! Выезжает Чудо-юдо — двенадцатиглавый змей. Каждая голова своим напевом поёт, из ноздрей пламя пышет, изо рта дым валит. Конь под ним о двенадцати крылах. Шерсть у коня железная, хвост и грива огненные. Вдруг под ним конь споткнулся, ворон на плече встрепенулся, сзади пёс ощетинился. Рассердился Чудо-юдо. Коня плёткой по бёдрам, ворона — по перьям, пса — по ушам.

- Что ты, собачье мясо, спотыкаешься, ты, воронье перо, трепещешь, ты, пёсья шерсть, щетинишься? Нет для меня на всём свете противника!

Отвечает ему ворон с правого плеча:
- Есть на свете тебе противник — русский богатырь.

- Русский богатырь еще не родился, а если родился, то на войну не сгодился, я его на ладонь посажу, другой прихлопну, только мокренько станет.

Рассердился Алеша:
- Не хвались, вражья сила! Не поймав ясного сокола, рано перья щипать, не побившись с добрым молодцем, рано хвастаться.

Вот сошлись они, ударились — только земля кругом застонала. Чудо-юдо — двенадцатиглавый змей Алешу по щиколотку в землю вбил. Разгорячился Алеша, разошёлся, размахнулся Алеша дубинкой железной— три головы змея, как кочны капусты, снёс.

- Стой, Алеша Попович, дай мне, Чудо-юдо, роздыху!

- Какой тебе роздых, вражья сила! У тебя девять голов — у меня одна!

Размахнулся Алеша — ещё три головы снёс, а Чудо-юдо ударил Алешу — по колена в землю вогнал. Подхватил змей свои три головы, чиркнул по ним огненным пальцем — все головы приросли, будто век не падали. Дыхнул на Русь огнём — на три версты всё поджёг кругом. Видит Алеша - не справиться ему одному. Стал звать во всю силушку: «Ой, уж где вы, могучие богатыри! Вы, удалы братцы названые!»

А те спят сном непробудным. Тут Алеша изловчился, захватил горсть земли и бросил в Змея, засыпал Змея с головой, а сам закричал что есть сил:
- Эх вы, сони непробудные, разве вам воевать? Вам бы дома на печи лежать!

Богатыри проснулись, в золотые доспехи обрядились, за мечи взялись и из шатров выскочили, видят: вздыбилась речка Смородина, с Калинова моста кровь бежит, на Русской земле стон стоит, на чужой земле ворон каркает. Бросились богатыри на помощь Алеше. Сели на добрых коней и пошёл тут богатырский бой. Чудо-юдо огнём палит, дымом дымит. Земля стонет, вода кипит, ворон каркает, пёс воет. Изрубили Чудо – юдо поганое. Отстояли Калинов мост.

Стали молодцы тут похвалятися: «Как у нас, могучих богатырей, и плечи молодецкие не намахалися, кони добрые не уходилися и мечи булатные не притупилися!» И возговорит Алешенька Попович: «Подавай нам силу хоть небесную: мы и с тою силой, братцы, справимся!» Молвили слово неразумное, и перешли они калинов мост похваляючись. А там, за мостком, явились двое супротивников, и были те супротивники дети Чудо-юда поганого, и крикнули им громким голосом: «А давайте-ка вы с нами бой держать! Не глядите, что нас двое, а вас семьдесят».

Не узнали супротивников богатыри, разгорался на слове их млад Алешенька, разгонял коня ретивого, налетел на супротивников, разрубает пополам их со всего плеча - стало четверо — и живы все. Налетел на них Добрынюшка Никитич млад, разрубает пополам их со всего плеча - стало восьмеро — и живы все. Налетает старый Микула Селянинович, разрубает пополам их со всего плеча - стало вдвое более — и живы все. Бросились на силу все богатыри, стали силушку колоть-рубить—а та сила все растёт-растёт, на богатырей боем идёт. И рубят их богатыри, и топчут кони добрые, а та сила все растёт-растёт, на богатырей боем идёт.

Бились три дня и три часа: намахались их плечи молодецкие, уходились их кони добрые, притупились их мечи булатные. Ухайдакались богатыри. А та сила все растёт-растёт, на богатырей боём идёт. А той силы добру молодцу не объехать, серу волку – не обрыскать, черну ворону – не облететь. Вступила сила нечистая на Калинов мост. Алеша взял дубину железную да сломал калинов мост. А та нечисть через реку переправляется сама, как по суху. Через реку – через огненную реку-Смородину.

Испугались могучие богатыри, побежали к каменным горам, ко пещерушкам ко тёмным. Первый только подбежал к гopе, как на месте и окаменел. Другой только подбежал к гopе, как на месте и окаменел, третий только подбежал к горе, как на месте и окаменел. С тех-то пор могучие богатыри и перевелись на святой Руси!»

После рассказа этого, спутники их как-то сразу напряглись и даже с лица посерели. Переглянулись они недобро, злорадно усмешки спрятали. Никто слово не обронил, но будто стеной отгородились, в думы мрачные погрузились. Отвернулись, только между собой стали знаками обмениваться тайно. Быстро кошмы расстелили, спать укладываться принялись. Алена с Трифоном сидели, не понимая, вдвоем у костра, словно брошенные. Несмотря на отстраненность, а может быть именно из-за нее, Алена никак не могла успокоиться.

- Ну-тка, выкусили? – гордо высказалась она, - были на Руси богатыри.

Ее воображаемые мечты о богатыре заставили забыть ее о том, что она находится в обществе людей, чей мир полон вражды и оружия, мир, в котором внезапно встреченный попутчик не становиться другом только потому, что делит с ними хлеб и дорогу. Привязываясь к ним, разговаривая, потчуя их, позволяя им жестоко смеяться над ее нежностью и добротой, уступая их правилам, она не замечала, что стена между ними не рассыпалась, не стала прозрачней, она не связала их дружескими узами, и не прервала игру в охотника и добычу. Полные затаенной вражды, все взглянули на нее высокомерно и озлобленно. Бату же не смолчал:
-То же он про нас сказывал. Мы тогда с богатырями бились. Да и не так все было.

- Да неужто? - и невероятное беспокойство охватило ее, окутал невообразимый ужас.

- Точно мы. Со мной то было, как сказывал он все.  Вдоль реки Смородины столько русов полегло, столько кровищи по берегам было, что вода красна была, а Калин-царь уж больно на хана нашего похож, борода то точно рыжа, - с наигранной непринужденностью продолжал Бату.

- Откуда же у вас народилось Чудо-юдо двенадцатиголовое? – спросила она немного воодушевленно оттого, что все же такое невозможно, но заметно пугаясь тому, что скорей и на этот вопрос у него найдется вразумительный ответ.

- Энто для русов мы на одно лицо. А раз первым-то Чудо-юдо бой принял, то, стало быть, Гемябек наш. Только не Алеша его землей засыпал, а свои же воины, чтоб не нашли. А когда нашли, одна у него голова с плеч покатилась, - рассказывал он так убежденно, что было понятно, что все случилось совсем недавно, а сохранилось это воспоминание так ярко и красочно, как может сохраниться только невероятно грандиозное по жестокости и размаху событие.

- Да почудилось ему. Так,…совпало где-то по признакам, – Субедэй сделал примирительный жест и значительно зыркнул на Бату. На того всегда производил внушение пристальный и уверенный глаз Субедэя, но в этот раз он был этим недоволен, полагая, что это все — пережитки детства. В конце концов, это их победа, и никому не позволено сомневаться на этот счет.

- И совсем не почудилось, - горячо продолжал возражать он, и на бронзовой от загара его коже так явственно проступил нездоровый румянец, и глаза особенно зло засияли в свете костра, - помнится мне, тоды и снег ужо сошел. Ух и злющая битва была. Алешка ваш с арбаном нашим бился и взаправду по колено в землю ушел.

- Истинно Алеша Попович с вами сражался? – испуганно прошептала Алена, искренне полагая, что война является делом взрослых, а они - еще совсем дети.
 
- У Субедэя спроси, он его голову хану вез, -  Бату чувствовал, что Еремей сгорает от желания засыпать их вопросами, однако ему не хотелось показаться хвастливым или, еще хуже, лживым, поэтому он не обронил ни слова о том, кто эту голову срубил.

- Кто ж его знает, как звать тех воинов, с коими мы рубились. Кто ж их спрашивал? -  уже грозно посмотрел на Бату Субедэй, но перебил его Бату горячо и торопливо:
- Вото тебе и сказ, что запропали ваши богатыри под нашими саблями.

-Да не верь ты ему, - поспешно отмахнулся Субедэй, - он сам не может русича с кипчаком различить, - и уже навязчиво толкнул Бату под локоть и тихо на ухо произнес, - да примолкни ты. Иль не видишь, Еремей белее снега стал? Ни жив, ни мертв сидит.

- А и пусть знает, что силой вашей нас не возьмешь, - разгоряченно вскрикнул Бату, - к силе сноровка должна прилагаться да хитрость. Медведь силен, да простоват, вот потому его по ярмаркам на смех и водят.

Тут вскочил Трифон и кинулся на Бату. Одного удара было достаточно, чтобы Трифон упал навзничь.

- Что, не по нраву тебе мои слова? – хохотнул Бату, плечи разводя.

Он уставился на щуплое распростертое на земле тело, прямо глаз с него не сводил, но Трифон не шевелился. Бату напористо пнул его сапогом. Трифон вначале не отозвался на пинок, затем медленно повернул голову и, не говоря ни слова, пристально посмотрел на Бату. Несколько мгновений они смотрели друг на друга: яростно, грозно, пронзительно. Но тут упрямо мотнула головой Алена:
- Пока живы русы, не бесчинствовать на земле русской чужеземцам. Пусть и запропали богатыри, новые народятся.

- Ты гляди: русы - богатыри. Гордится то как, - не унимался уязвленный Бату, -  дальше носа своего не чуете. Кажный свою хатенку, да бабенку бережет. Дела вам до других нету. Много на Руси богатырей, да все по мазанкам попрятались! Сидит на печи такой богатырь, да во своем дворе вершок. Сказки про свои подвиги сочиняет. А против нас, что те оглобли бесполезные. Иль не видел я, как вы деретесь? Не бьетесь, а друг пред другом доспехами да удальством красуетесь. Ни договориться, ни объединиться не можете, куды там, все петухи чванливые.  Вот и сварим вас всех в супу поодиночке.

Трифон отвел взгляд и резко подскочив, с хриплым криком налетел на Бату.  Он сшиб его с ног, и они покатились. Кроме пары увесистых оплеух, внятно отомстить у Трифона не получилось. Бату навалился на него, выгнул и запрокинул Трифону голову так, словно готов перерезать ему шею. Но Трифон повернул голову, чтобы поскорее избавиться от захвата, мотанул ей и угодил Бату затылком в лицо.  От достаточного резкого движения у Бату замелькали звездочки. Но не один мускул, и даже ни одна мысль не позволила ослабить хватку. Хоть первый миг ликования и прошел, Бату не оставила злость.

В отместку он с силой ударил Трифона лицом в землю. Вдруг рослая сильная фигура поднялась горой над ними, две руки, как два аркана, с не дюжий силой растянули их по разным сторонам.

  - Благодари Бога, что ты на своей земле! У нас бы смерть тебе за такую выходку грозила. Холоп с чингизидом биться удумал, - разнял их Субедэй.

- Он сам на меня наскочил, - стал оправдываться Трифон.

- Ну и мастак ты сказки сочинять, - вытирая кровь с разбитой губы, произнес Бату, намекая на то, что совсем не он затеял драку.

Так же останавливая кровь, хлыщущую носом, Трифон попытался еще раз достать Бату, но тут не дал ему подняться Мунке, придавив сапогом к земле.

-Только попробуй вдарь, - произнес он, -  тебе смерть организовать надобно токмо за думу энту.

  Разоблаченные, им уже нечего было скрывать, и начали они злобиться в открытую.  Цыкнул на Мунке Субедэй, да к Трифону обратился:
- Ты откудова сказ энтот знаешь?

- Что люди балакают, то я и передаю, - Трифон был редкий балабол, он всегда что-нибудь рассказывал. Но сейчас он не болтал, как обычно, а выражение лица выдавало, что он чем-то сильно взволнован. Субедэй вдруг прищурил свой быстрый, циклопий глаз и произнес:
- Помнится мне, был среди стана русичей писала один завалящий. Берестой, как доспехами, обвешанный.

- И я помню того воина чудного в шлеме берестяном, над которым весь минган наш гоготал, - Мунке подошел к Трифону ближе и вгляделся в странное, лишенное розовинки лицо, подернутое паническим страхом.

- Бату, ты ж ему шлем тот стрелой навылет просквозил! – Гуюк так же встревожившись, и охотно соглашаясь, что это совпадение не случайно, тоже стал усиленно вспоминать, - ужель не помнишь?

- Верно просквозил? – Алена чувствовала себя так, словно погрузилась в бесконечный кошмар откровений; в любом случае для нее рассказ об этих событиях был сильным душевным потрясением.

- Чтоб проучить, - на самом деле Бату понятия не имел, зачем это сделал, однако хорошо помнил, что целился долго и упрямо.

- Всех тогда удивил. И шлем просквозил и башку дурную не задел, -  этот поступок так обескуражил Субедэя, что он еще долго не мог поверить, что бегающий со стрелой в голове русич не мечется в агонии. Стремительный ход воспоминаний не оставлял времени на сомнения, и Субедэй резко сорвал с Трифона шапку, обнажив шрам на макушке от стрелы.

- Прям не задел!? Власы и ныне не растут, - сильно взволнованный Трифон мог говорить лишь отрывочные фразы, но и так всем все стало ясно.

- Так это ты, стало быть, с князем на Калке был! – вдруг осенило Мунке.

- Вот откуда он говор наш понимает, - воскликнул Гуюк.

  - То-то рожа его мне знакомая, - пока взгляд Бату надменно скользил по Трифону, тот съежился, вероятно, тоже внезапно его узнав.

Стоявшие перед глазами сцены тех мгновений возвращались все навязчивей, но еще навязчивей было воспоминание об особом унижении князей, от которого было трудно избавиться, и Мунке внезапно вспомнил:
- Так это тот самый крендель, что князя стыдил, да на коленях просил княжну не отдавать?

- Он, он! – визгливо согласился Гуюк, - точно он!

- Силы в тебе ни на грош. Зачем же князь тебя на войну взял? - тяжело обводя всех глазом, Субедэй как будто застыл на месте и наблюдал за происходящим со стороны. До этого момента он не позволял себе думать, что этот никудышный русич действительно мог воевать против них. Трифон же был настолько подавлен, что не мог ничего отвечать. Он с ужасом вспоминал кошмарное прошлое и уже готовился к смерти.

- Да, чтоб былины энти, небось, измышлять да по языкам передавать, - высказывание Гуюка прозвучало особенно правдоподобно, и все стояли растерянные, пока Субедэй не вытащил саблю из ножен:
- Ты сказитель той былины! Должно быть сам ту былину и сочинил. Тута и кончился сказ твой брехливый, - гневно поднял он ее в воздух, но тут вскочил Бату, руку его отвел, поперед него стал перед Трифоном:
- Так ты с княжной знался? Да всю дорогу молчишь?

- Ну одна у Бату беда, - хлопнул себя по колену Субедэй и, досадно выругавшись, саблю в ножны заправил.

- Усе. Затянул песню о княжне своей. Цельную дорогу о ей толмачит, спасу нет, - затыкая уши, произнес Мунке.

- Нетути. Была, была, да и уся вышла твоя княжна. С носом тебя оставила, - издевался Гуюк.

- Скоро сказывай, где ее упрятали? – не обращая на издевки внимания, быстро заговорил Бату.

- Не прятал ее князь, правду он глаголил, сбегла она, - Трифон шагнул в сторону и попытался ускользнуть, но Бату схватил его за шиворот, встал перед ним, вопросительно глядя и докучливо выспрашивая:
- А чего сбегла?
 
Бросив короткий, но выразительный взгляд на Алену, тот ответил:
- Дурная, вото и сбегла.
 
- Князь науськал, чтоб бежала, иль взапрямь грамоту читала? - рассматривая в бледных лучах солнца его испуганное лицо, Бату вдруг понял, что Трифон к моменту их возвращения в Новгород на самом деле уже знал, что княжны в нем нет, и притом, ничего не сказал ни им, ни князю.
 
- То верно, читала грамоту, -  иногда Трифон задумывался над тем, что его, пожалуй, больше устроило бы, если бы она была их пленницей, а значит, под их защитой, их же явная ложь именно сейчас могла стоить им жизни.

Бату хотел еще что-то спросить, но его перебил Субедэй, неприятно замечая его особую решимость:
- Эх, Бату, все надеешься? Ежели попала она к хану – то пропала!

- А что-же будет-то с ней? – в свою очередь поинтересовалась Алена.

С уверенностью, в которой не крылось ни капли сожаления, Гуюк ответил:
- Хану она на потеху достанется.

- Ужель не сжалится над ней хан? – изумленно охнула Алена, - ужель не забрать ее у хана никому?

-Дань забрать? – воскликнул Субедэй, и так гневно, как будто этот вопрос лишил его равновесия, - тож смерть!

- А вот же обещал он за нее награду? – Бату не мог сразу возразить, потому как не мог быстро разобраться с собственным двойственным отношением к тому, что он испытывал. С одной стороны, он был уверен, что княжна должна принадлежать только ему, с другой стороны, он злился, понимая, что по всем законам это невозможно.

- Тщетно, не первый был такой удалец, - отрезал Субедэй, замечая гораздо более горячую решимость Бату, чем ему хотелось бы, -  отдать - не отдаст, а хребет за дерзость тому наглецу уж точно переломает.

- Я буду просить. Помирать, так помирать! - несмотря на все угрозы и страхи, Бату был воплощением подлинного воина - бойца, идущего к цели до конца.

 Тут Алена подумала, как все же зло лукавая судьба смеется над ним: испытывая столько мук и лишений, он не оставляет мысли о ней, ищет, надеется и даже не подозревает, что уже нашел ее, ту - которую ждет, и сам же отдает ее, сопровождая к хану, показывает ей дорогу и убирает все преграды, неодолимо встающие на пути. Она вдруг почувствовала щемящую резь в глазах и сообразила, что смотрит на Бату сквозь пелену слез.

- Вот дурной-то, - Мунке, собственно, совсем не понимал, почему это так беспокоило Бату, - и что выгадаешь?

- Взглянет она на меня, запомнит, чем не награда? – он оглядел всех, в ответном взгляде встречая непонимание, но даже не сомневаясь, ощущал свою отстраненность от окружающих с той же решимостью продолжил, - большего и желать не смею.

- Знатно будет она тебя поминать, коды хан будет ей косу расплетать, - сопроводив уж совсем неприличными движениями свои слова, высказался Трифон. Он почему-то был убежден, что Бату уже знает, не только то, что Еремей – девушка, а что он и есть новгородская княжна. 

Ух, и взбеленился тут Бату, разъярился, как нечистый дух. Так гадко и мерзко, да еще так не к месту эта насмешка прозвучала, что поднял он Трифона над собой, кинул с силой об земь. От боли заскулил Трифон жалобно, пополз он в страхе от него, заговорил пронзительно:
- Не получишь ты ее ни в жисть! Всех вас она вокруг пальца своего обведет.

- А ты ведь брешешь, Трифон, - Бату склонился над ним, озадаченный внезапным откровением, -   Не к хану она идет. Спряталась она!

- Спряталась так, что вовек не найдешь. Надежнее клада подземного спряталась, -  стараясь успокоиться, Трифон все больше волновался и оттого болтал, сам не понимая, что.

- Так говори где она, покуда к хану не попала! - раздраженно закричал Бату, проявляя признаки все возрастающего гнева.

- Князя обманул и княжну решил обхитрить?  Как же награду ты за нее просить будешь, коль вы ее не доставили? Как она к хану попадет? – постарался уличить его в обмане Трифон, но Бату вразумительно ответил:
- Домой она воротится, а князь ее мне вернет. Уж я-то ее надежно спрячу.

В этот момент невероятная ярость вдруг охватила Субедэя. Это было немыслимо, это было совсем не по плану.

- Только попробуй ее к хану не доставить, - вскричал он, -  только осмелься – не осмотрюсь, что хана ты кровь. Гнить будешь в дебрях лесных, а я ее хану доставлю. И мысли эти свои дурные брось, чтоб себе ее оставить. Будет княжна у хана, уяснил?

Трифон взглянул на Субедэя со злобой, шумно втянул воздух и тут же закричал, будто его выплевывая:
- Вото будет у него княжна завидная. Вото заполучит вместо нее хан на орехи, - и смачный кукиш сложив, перед носом у Субедэя покрутил.

 Последующее произошло так стремительно, что Алена не успела даже моргнуть: Субедэй сделал неуловимое движение, и в руке у него вдруг сверкнула, будто бы схваченная из воздуха, изогнутая сабля. Он толкнул Трифона ногой, мгновенно повалив на землю. В страхе Трифон к Алене подполз, ноги обхватил, клубком свернулся, ища спасения.

Это наглядное унижение произвело на колебавшуюся Алену глубокое впечатление. Она всегда придавала силе первостепенное значение и была крепко не уверена в себе. Бату восстановил ее веру — сперва своей похвалой в ее упорстве, теперь этими унизительными оскорблениями, обличавшими слабость богатырей, заключавшуюся в их бахвальстве и самоуверенности. Впервые она поняла, что сила заключена не в теле, а в духе, в его несгибаемом стержне самопожертвования.

Ее охватила небывалая отвага: как бы ни хотелось ей оставаться в стороне от происходящего и не вмешиваться, ей пришлось действовать решительно и быстро, несмотря на свой страх. Она уверенно поднялась, предупредительно засвистело о ножны лезвие меча.

- Не троньте его боле! – произнесла угрожающе.

 Мало кого бы побеспокоила участь Трифона, но опасность, грозящая ей, сразу встревожила Бату.  Он тут же подошел к ней, поспешил остановить:
- Ты чего на рожон лезешь? Пусть сам за себя пробует постоять, не только ж языком упражняться!

- Так он не воин, - голос Алены звучал немного виновато и, как показалось раздосадованному Бату, заискивающе.

- А кто ж он, коль он паробок твой? - как уже не раз бывало в таких случаях, Бату всегда спрашивал самое главное, а главным было то, что помощник княжича всегда должен превосходить того в мастерстве.

- Убогий он, блаженный, - также безнадежно оправдывалась она, и самое неприятное, что во взгляде Бату наравне с беспокойством уживалось раздражение, которое росло и крепло на глазах.

- У нас в улусе таких не держат, - злобно гаркнул он с неизменным надменным взглядом из-под бровей, ясно давая понять, что равнодушен к всякому проявлению слабости. Алена изумленно вскинула на него глаза. О чем это он?! А Бату тем временем уже успел отвесить оплеуху Трифону, крепко уцепившемуся за штанину Алены.

- Неужто, нет у вас таких? - голос ее звучал испуганно и немного виновато одновременно. И как-то не в меру заботливо она стала стирать с лица Трифона запекшуюся кровь.

- Есть. Только они долго не живут, -  Бату интересовал быт русичей, но не мог же он спросить прямо, зачем они сохраняют таким жизнь?

  - Что ж делают у вас с ними? - с замиранием сердца поинтересовалась она.

 Бату втайне надеялся, что она не задаст этот вопрос, но пришлось ответить:
- Конями топчут.

- Ужель можно так? – в ужасе воскликнула Алена, с удивлением замечая, что это его ничуть не огорчает, - тож люди живые.

- Живые, да бесполезные, - гордо заключил он, ревностно воспринимая ее постоянную опеку над Трифоном.

- Ежели бы земля-матушка о пользе помышляла, не растила бы она человеков, - стала горячо убеждать его она, невольно думая о том, что жестокие и бессердечные люди просто не могли их спасти, - мы для нее твари бесполезные, да еще и вредительствуем. Только и охраняет она нас и оберегает, не о пользе думая, а о Божьем промысле.

- Экий ты, Еремей, набожный, - посмотрел он на нее тяжело и с недоумением ткнул пальцем в ее небогатое снаряжение, - Трифона выгораживаешь, а себя защитить не можешь. Что ж Бог твой тебя сражаться не научил?

- Когда мой Бог войско свое поднимет, то никто на земле не устоит! - так же воодушевленно продолжала она, чувствуя, как ее самоуверенность начинает укрепляться со стремительной быстротой, -  ни грешный, ни святой, что грешника того на путь истинный не направил. Оттого и ожидает он, чтоб не погибнуть всем, но спастись. Оттого остерегись зло вершить, с неравным биться, коль ему за это смерть полагается.

Угроза в его адрес была достаточно обидной: ему решительно незачем было связываться с убогим, если бы он сам его не спровоцировал.

- И с кем же мне биться? – в свою очередь усмехнулся Бату в ответ, - с тобой?  Да я тебя и вовсе убью.

-  Со мной и сразись, - они спорили так долго, что Алена уже совсем успела, по своему обыкновению, забыть, что он никогда не бросает слов на ветер.  Вмиг Бату переменился в лице и, казалось, потерял дар речи.

- И что, ты - тахарь, готов из-за него со мной в бою сойтись? - переспросил он, едва к нему вернулась способность говорить. Собственный голос показался ему глухим и далеким.

- Коль надобно, стало быть сойдусь, -  Алена не сознавала масштабов опасности, полагаясь на приветливые, чуть ли не счастливые взгляды Мунке и Гуюка.

- Ужель равен ты мне по силе?  - все еще спокойно старался он ее вразумить, бессознательно не понимая, чего недостает ему, чтобы вступить в бой? Что его останавливает от того, чтобы не проучить этого наглеца?

- Равен, что ж душой кривить, - поразительно твердо отчеканила она.

- Мне в замену тебя, Субедэй ни в жисть различий не сыщет, - с деланной веселостью произнес он, но в чувствах все больше преобладали неуправляемый гнев и злость.

- Различия между нами еще какие сыщутся, а вот чтоб сломил ты меня, чтоб победил – не бывать энтому ни в жизнь, - выказывая ничем необоснованную мощь, выпалила она.

Как-то невольно напомнила она ему русских пленников: чахлых, изможденных и слабых, на которых просто не обращают внимания, но находится среди них вдруг тот единственный, который в один миг, каким-то непостижимым образом набирается сил, рвет путы и кидается, как разъяренный лев, на своих завоевателей. А когда истерзанное тело остается безжизненно гнить у дороги, ты, потрясенный, невольно спрашиваешь себя: к чему эта бесполезная отвага?

Бату толкнул ее сапогом, повалил на землю, вырвал меч из ее рук и без обиняков откинул его в сторону.

- Вото оба вы – убогие! - и острая сабля остановилась на расстоянии двух пальцев у ее шеи. Одобрительным смехов встретили спутники его слова.

- Трииииша! – испуганно потянула Алена. Бату медлил, и Трифон прихрамывая подошел к ней, помог подняться. Бату не мешал, но так и продолжал стоять, сжимая в руках острую саблю.

- Мы у лес. Хворосту наберем, - потащил Трифон ее осторожно в чащу за рукав.

На настойчивый, неодобрительный взгляд Гуюка, Бату заправил саблю в ножны, да и Субедэй его тут-же поддержал:
- Пущай идут. Авось не воротятся.

Но как только они удалились на достаточное расстояние, чтоб до слуха их не долетели слова, Бату произнес упрямо:
- Я энтого княжича не отпущу. С ними пойду. От вас отстану, а его – не оставлю.

- Да брось ты его, Бату, - махнул Мунке, как о чем-то совершенно безнадежном.

Бату протестовал бы довольно импульсивно, если б только не помнил, что это восклицание уже немыслимое количество раз произносилось всеми его земляками. Это одно и остановило его.

- Зачем открылся, про срящ поведал? - начал стыдить его Гуюк, задыхаясь от гнева, - хан ведь узнает, накажет.

- Нельзя чужим тайны наши открывать, - напомнил Мунке так же осознавая, что в первую очередь у них могут быть весьма серьезные неприятности из-за болтливых попутчиков.

Бату стушевался и отвернулся в таком замешательстве, как будто он только что совершил преступление, но осмотрелся кругом, будто кого-то потеряв. Субедэй сразу догадался, кого он неосознанно ищет:
-Чего ты к нему так привязался, будто к родному?

Это было так метко сказано, что у Бату тотчас же мелькнула мысль довериться старшему и более опытному соотечественнику:
- Сам не разумею. Вото бросил бы, да невмоготу. Будто свое бросаю. Ругну его, а самому обидно, что его оскорблением донимаю.

Такая откровенность понравилась Субедэю, и в ответ тот тоже разоткровенничался:
- Что-то тут не так, Бату, ой, чую. Холоп на тебя кинулся, а княжич смолчал, не к добру это. Коль сам вызвался, тоды пуще глаза приглядывай за тем княжичем. Грамота у него не простая, я хоть и мельком видел, да печати больно особенные.

- Да не в охотку мне его пытать, - отвечал он с самым расстроенным видом, - не делится он думами со мной.
 
- Придется приспособиться, -  настаивал Субедэй важным и навязчивым голосом, - мне он не шибко доверяет, тебе мож и доверится.

…Только сомкнулись за ними белые, гибкие стволы берез, Алена тут же разрыдалась. Лишенная всякой защиты, сломленная своей беспомощностью, она не знала, как избежать той опасности, с которой столкнулась. Догадливая Алена в один момент постигла своим ясным, дальновидным умом не только принципы этой бесконечной вражды, но и ее непримиримость.

Враг ее оказался безликим. Они уже сдружились, объединились в общей цели, достаточно много ей помогли и поддерживали, и не были бы друг другу врагами, если бы вражда князей и хана не сделала бы их противниками.   Бурею или грозою подымалась эта вражда из далеких земель над просторами Руси, как тонкая сверкающая сабля, косой неровный излом которой, уже темнел в облаках небесных, предвещая беду, как черная птица, и отпечатался кровавыми пятнами на снежной белизне снегов бескрайних.

Она упала на колени, рыдая. Трифон обнял ее, глуша плечом своим ее всхлипы и вскрики. Кусты бузины и лесного орешника откуда-то сверху свешивались ветками вниз и цепляли ее кафтан, стегали по шапке, завязавши метелками свои тонкие цепкие ветки, легко колеблемые ветром. Даже хмель внизу, взбежавший настойчиво вверх и обвивая до половины сломленный стебель чертополоха, осторожно трогал ее своими сухими шишками за рукав.

Незримо чувствуя поддержку родины своей, зачерпнула она рукой ворох листьев, вдохнула запах их умиротворяющий, и заблестело тусклым светом кольцо на пальце. Вот тут она вдруг подумала, что должно быть, где-то далеко, в неблизком Владимире, ее защитник, ее суженый, терзается беспокойно, узнав долю ее непростую, а может, уже спешит на выручку. Она вытерла слезы рукавом, тревожно взглянула на Трифона.
 
- Напрасно ты со мной следуешь. На погибель я иду. И ты со мной пропадешь.

- Разве ж можно мне тебя оставить, коль тот Бату, как коршун, над тобою вьется?  - в силу своего возраста, а может, положения, Трифон в отличие от Алены уже безошибочно определил суть происходящего, - а как прознает, что ты - княжна, сгубит ведь. Мне допустить этого не можно.

Для Алены же в этот момент полным крахом было лишь то, что этот удивительный и необыкновенный, но невероятно суровый попутчик, оказался вовсе не таким романтичным, как она себе навоображала:
- Разницы нет, от чьей руки помирать. От хана – и под его саблю голову склоню, от него – стало быть, от него смерть приму.

- Да не про то я, Аленушка, - понимая, что дела ее обстоят значительно хуже, перебил Трифон, -  не разумеешь ты по малости своей. Опасаться тебе его надобно сильнее, чем хана.

- Ты ведь хорошо их знаешь, коль бился против них. Ужель взаправду безжалостные они такие? – прямо спросила Аленушка и уже приготовилась к самому жестокому ответу, обладая завидным бесстрашием.

 Трифон был обескуражен вопросом и долго обдумывал, как ей все донести. Вздохнув тяжело, он уклончиво ответил:
- Выспрашивала ты у них, звери они аль нет. Страшней они зверей. Уходить нам от них надобно.

- А как же батюшка, а братцы? - она положила ему на плечо свою руку, еще дрожавшую от волнения и испуга, - без стражи этой мне до орды не добраться.

Ему вдруг показалось невероятно важным, чтобы она поняла всю гнусную правду:
- Жалеешь ты батюшку, а он ведь тебя не пожалел.

- О чем это ты сказываешь? - она все слышала и прекрасно поняла, но не могла она осуждать отца. Она была истинной дочерью и никогда не сомневалась в его авторитете: значит, так было надо, значит, иначе он поступить не мог.

В глазах Трифона вдруг вспыхнуло особенное беспокойство и участие, пронзительно он закричал:
- Уходи тут же, беги без оглядки. Чему быть – того не миновать, а ты одна такая.

- Куда ж уйду я, коль за мной Русь? – решительно ответила она, но даже не вспомнила, что свое единственное оружие -   меч, она оставила на стоянке. Но Трифон, словно бы стал совсем другим человеком, будто перестал быть он развязным и веселым, а в один миг стал серьезным и рассудительным:
- Русь велика, найдется, где спрятаться. Пока сыщут – и жизнь пройдет. Спасайся, родимая.

Алена не знала, как теперь держать себя с этим незнакомцем, в которого превратился ее бесхитростный попутчик, и она в свою очередь решила выяснить, чем вызваны такие невообразимые перемены:
- Ужель я тебе мила? Вот ты и князя за меня просил и в орду со мной увязался.

Видимо, эти мысли, прочитанные на его лице, ничуть его не смутили:
- А кабы и нравилась ты мне пуще всех, так что с того?  Каждый сверчок знай свой шесток.

Понимая, что ее не переубедишь никакими доводами, он вздохнул, хворост собрал, да к костру пошел.

…Ближе к ночи обеспокоило их небывалое молчание Трифона, и скорее оно сильно их удручало, нежели охватило какое-то раскаяние. Даже беззаботный Мунке стал оттого угрюм и неулыбчив. Он же первый и затронул Трифона, пытаясь хоть как-то развеять гнетущую обстановку.

- Бату жизнь тебе сохранил, а ты на него кидаешься. Тебя же прибили бы еще тогда, на Калке, если бы ты в бой пошел. Вото ни почтения от вас, русичей, не дождешься, ни благодарности.

Трифон, наломавший изрядное количество камыша, казалось бесцельно перебирал каждую тростинку в отдельности.

- Спасу от вас, супостатов, все одно нигде нету, - пробурчал он, все так же обидчиво воротя от них голову, -  никто вас в наши земли не приглашал.
 
- С русами мы драться не собирались. Неча было послов наших умерщвлять, -  грозное лицо Бату преобразилось и стало довольно дружелюбным.

Трифону это совершенно не понравилось:
- А чаво они молчали, да глазами зыркали? Их, как людей знатных, на места почетные усадили, явствами потчевали, а они ни слова ни гу-гу.

- Так у нас не положено за трапезой балаболить, - а вот на лице Субедэя не было ни тени приветливости и даже снисхождения.

- И шапки не снимали перед образами, - с обидой продолжал Трифон.

- Да и не снимаем ни в жизнь, снять – то честь свою потерять, - сильней натягивая малахай на глаза, объяснил Гуюк.

- И мед плевали, - в высшей степени недовольства, Трифон зло сощурился.

- Как вы тот мед пьете? Тож пойло, - молниеносно ответил Субедэй, скривившись.
 
- Да так же, как и кумыс ваш – отрава, - процедил Трифон сквозь зубы и добавил еще, как ему казалось, немыслимое злодеяние, - и блюда не принимали.

- А подавали вы как? – спокойно, чтобы не накалять обстановку, спросил Бату, хотя внутренне так и клокотал от ярости.

- Еще вам и подавать не абы как? – невообразимо кривляясь, передразнил Трифон, - да как подносы обносили, так и подавали!

- Тож ежели с шуйцы, то не можно, - не понимая язвительности по этому поводу, объяснил Субедэй.
 
- А вот и с шуйцы, -  презрительно усмехнулся Трифон. 

Ему, конечно же, не было никакого дела до традиций ордынцев. Трифона лишь раздражала ситуация, в которой ему приходилось отвечать за неосмотрительность князей. Больше всего раздражало, что ему приходится оправдываться и то, что во время приема князья повели себя неправильно, действовало на него угнетающе.

-  Да итить вашу, тож оскорбление для нас несусветное, -  Субедэй был уверен, что Трифон с радостью воспользуется его любезным укором и хотя бы, извинится.

Не тут-то было. Трифон, истово занятый изготовлением жалейки из камышового прута, неодобрительно покосился в его сторону:
- Опосля вообще от яств стали отказываться. А то ишь – и поросенок на вертеле им не еда, и пироги – стороной несите.

- Да не берем мы больше, чем нам надобно, - раздосадовано воскликнул Бату, -  коль взяли, то доесть надобно, так что ж им было взять – чтоб потом лопнуть?

- А кашу-то, кашу в котле поставили, то ить и ложки не отведали, -  усиленно стал вспоминать Трифон, потому как на все упреки в адрес послов, одно за другим на него сыпались всевозможные обвинения, словно они только и ждали, кому бы высказать все накопившиеся обиды.

- Да и из одного котла не едим отродясь, а ложки ваши впервые у вас и поглядели, - Мунке и не предполагал, что для русичей это совершенный сюрприз. Отговорки, которые Трифон высказывал, были совсем непозволительны у них в орде.
 
- Брезговали-то они, - обидчиво отмахнулся Трифон, настроение которого испортилось окончательно. Отправляясь с Аленой в дорогу, он был уверен, что будет защищать ее от настоящих дикарей. А тут его буквально убедили, что и они и послы просто соблюдали свои законы, а до них самих им не было никакого дела.

- А с чего вы порешили-то? - в Бату вновь все заклокотало от этого высокомерного тона, но он твердо решил воздерживаться от любых проявлений раздражительности, чтобы опять не навлечь беду.

- Тож Котян сказал, -  под конец разговора Трифон с непривычки почувствовал себя совершенно оболваненным. К тому же этот разговор с его точки зрения прошел совершенно впустую. Ему так и не удалось их убедить в своей правоте. Трифон уяснил для себя только то, что они по-прежнему не желают с ними мириться, и это удручало его больше всего.
 
- Вото Котяна теперь и благодарите за позор ваш, - заявил Субедэй, вполне резонно подытожив беседу.

- Да вам было лишь бы повод найти на нас напасть, да войной пойти, - сразу же начал возмущаться Трифон и нетерпеливо дернулся вперед.

- Да не шли мы на вас! Это вы за сторожевыми всадниками сдуру динадцать ден бежали, - осадил его Бату и крепкой ладонью возвратил на место, - силу свою будто почуяли, а сами, яко просо из дырявого мешка, по полям сыпались: одним - пожрать, другим –  всхрапнуть.

- Тута в сказе правда, - пытаясь изобразить хоть какое-то оправдание, грустно добавил Мунке, -  через реку Смородину зря перешли.

- Горстью рассеянной к нашим основным силам пришли. Не ожидали, небось, от грязных да вонючих степняков силы, думали только в набаненных лесных богатырях сила водится? Вото сами и выкусите, - зло гаркнул Гуюк.

Алена хоть и не вступала в разговор, но внимательно за ними следила. Тихон сквозь голоса слышал, как она сердито ерзала на месте и фыркала носом. Ему справедливо казалось, что она была оскорблена за князя и его дружину. Оскорбление самое больное, потому что из-за их победы князю пришлось отдать дочь, которую он любит больше себя.

 И вдруг она зло вмешалась:
- А творите вы че? Деревни – выжигаете, детей – вырезаете, точно нелюди.

У Бату сразу же вытянулось лицо. Пытаясь сохранять спокойствие, он с обидой выпалил:
- Да ить все одно нас зверьем считаете, да нечистями дикими. Важна птица – князь, а татар так - боров вонючий. Князь деревню выжег – богатырь тешится, татары выжгли – басурмане бесчинствуют.

Пусть и переговаривались они отрывисто и сердито, но разговор больше походил на примирение, нежели на ссору. Не стесняясь крепких выражений каждый задавал вопросы, на которые не дали бы они ответа просто из гордости, будучи врагами.

- А кто бы нам растолковал порядки ваши? – тут же поддержал его Субедэй, -  ить вы – грамотеи. Читать, писать, сказки сочинять обучены. Холоп – и тот ученый.

Алена бросила через плечо полный сожаления взгляд на Трифона по поводу того, что былина, в которую она так верила, была им попросту выдумана, но решительно спросила:
- Научилися же вы как-то нас понимать? 

Субедэй, как филин, опустил свой глаз, словно раздумывая, стоит ли отвечать на этот вопрос. Затем вновь в упор посмотрел на Алену:
- Тож хан опосля нас всех заставил говор ваш выучить.

- Оно как, - почесал затылок Трифон, - мы ваш – не разумеем, а вы наш – запросто освоили.

- Че делать, учили, тож приказ, - со вздохом признался Гуюк.

- А Бату больше всех плевался да русов поносил, - Мунке произнес это с не свойственной ему серьезностью, и Алена поняла, что он говорит правду, но как всегда с издевкой он добавил:
- Ну-ка, скажи: петух чванливый.

- Да отстаньте, - битва их осталась незавершенной, поэтому Бату при первом же намеке отвернулся и стал уходить с такой быстротой, что Субедэй едва успел ухватить его за рукав. И это несмотря на то, что русичи говорили не самые приятные для них вещи. Скорее наоборот.

- Не, брат, постой, - этот поступок рассердил Гуюка, - отмолчаться тебе воспрещается. Сумел рус меч на тебя поднять, надо суметь и ответ держать!

- Может статься, он и впрямь русский богатырь - как же ты уйдешь? - звонко рассмеялся Мунке.

Алена встретилась глазами с Бату и, чтобы скрыть свое смущение, засуетилась, ощупала меч, поправила шапку, разгладила кафтан, быстро и ловко подтянула пояс и отвернула ворот. Все одобрительно закивали в ожидании, но в ответ на широкий пригласительный жест Гуюка она замялась и произнесла:
- Кто ж прекословит, что он силен. Тута его правда.

- Не он сказал, что силен, а ты – что равен ему по силе, — громко напомнил Мунке не понимая, какая причина заставила блистать таким огнем эти грустные задумчивые глаза? Да что он о себе мнит, этот княжич. С Бату даже в орде никто не позволял себе разговаривать с таким вызовом.

- Сила в них разная, а мож и равная, кто ж его знает? – как-то странно усомнился Субедэй, не подкрепляя, однако, своего сомнения никакими доказательствами и объяснениями.

Долго отпираться ей не пришлось, Гуюк толкнул ее в спину прямо на Бату. Наверное, так себя чувствует грибник, встретивший в лесу дикого хищного зверя. Когда выбор невелик: либо сражаться, либо бежать с позором, но в любом из вариантов исход уже предрешен. И ей пришлось вытащить меч из ножен.

Снова одним ударом Бату выбил меч у нее из рук. Она попыталась поднять меч, но Бату шустро ее опередил и заправил его за спинную перевязь. Хлыст мог бы выручить, но как только она взялась за хват, он дернул плеть и выхватил его у нее из рук так резко, что она упала. Это было очень жалкое падение, она упала на спину и замерла - испуганная, грязная и бессильная. Отсутствие меча и хлыста даже в слабой степени не могла заменить большая палка, которую на ошупь она нашла и схватила, с явно выраженной целью самозащиты…Она смотрела на Бату большими, испуганными глазами, грудь и живот ее часто вздымались, по всему телу пошла дрожь, сапоги заскользили по земле, при виде поднимающегося над головой длинного, блестящего лезвия. Картина полного поражения была гнетущая, отвратительная…

- Теперича кого кликать будешь? Мамку? - Бату застыл, держа саблю на весу, и ожидая в полной мере подтверждения своих слов.

- Дозволь перекреститься?! – только и прошептала Алена, вставая на колени и склоняя голову под саблю.

В ее тоне было столько беспомощности, что Мунке добродушно заметил:
- Ну усе. Будя. И так понятно: Бату сильнее.

- Как же он сильней? – возразил Субедэй, - покудова не приметно мне. Кто сильней, тот из них двоих жить останется.

Услышав эти слова, Бату легким, молодецким прыжком подскочил к Алене, и, не обращая внимания на понуро склоненную голову, за шиворот поставил ее на ноги. Он оглядел всех гордым взглядом и, в ответ на требовательный взгляд Гуюка, заправил саблю в ножны: на этот раз уже окончательно и бесповоротно, но не удержался, и в сердцах наградил Алену звонкой оплеухой.

Затем подошел к Субедэю, и склонив голову, встал на одно колено. Субедэй горящим вращающимся глазом следил за всем, что происходило вокруг, и молчал. Гуюк и Мунке оцепенели от удивления.  Имея самую грозную славу, Бату не был человеком сентиментальным, и уж тем более, милосердным.

Увидев такой оборот дела, сконфуженная сначала Алена, приняла вдруг совсем нахальный и развязный вид. Сжав руки в кулаки, она процедила сквозь зубы:
- Саблю об меня тупить не желаешь? Чаво ушел? Чаво отвернулся?

Но Бату даже не обернулся, только поднял голову и протянул Субедэю отвоеванный меч.

- Чаво вы? Чаво энто?

- Чаво, чаво – испужался поди? - посмотрел на нее грузным взглядом Субедэй. Он взял из рук Бату меч, и широким броском кинул Алене под ноги. И потому, что пред ними уже забрезжил рассвет, Бату потушил костер и тут же принялся седлать лошадей, да и все тут же разбрелись по своим делам.

- Как энто? Почем меня не убъете?

Но Субедэй вскочил на коня и ускакал прочь. Его привычка не отвечать на вопросы, раздражала Алену. Вот и сейчас она не сомневалась, что бывалый вояка замолчал намеренно, рассчитывая дать ей возможность еще раз поразмыслить над своим поведением.

VIII
Красные кровавые капли кистей рябины парили над головой, напоминая Алене о том, что она каким-то необъяснимым чудом избежала смерти. Изморозь, белой солью лежащая этим утром на траве, хрустела с треском под копытами, словно ступала она над ледяной бездной. Пробежавшая по верхушкам частокола из сосен белка обернулась на нее, махая пушистым хвостом, спустилась вниз и достигнув середины, уронила из лап мелкий лесной орех прямо ей на голову.

А тем временем что-то несуразное творилось у нее в голове. Мысли о Бату преследовали ее неотступно, прорезая насквозь все опасения и страхи. Голова упрямо отказывалась воспринимать его, как врага, и даже чувство самосохранения не сигнализировало ей об опасности. Только теперь он к ней перестал приближаться. Оглядывался мрачно и медленно удалялся широким зигзагом через лес. Местами, там, где расходились зеленые чащи, и показывались между ними озаренные солнцем опушки ей почему-то казалось, что зияют они между ними пропастью, как черные пасти.

 Пробираясь через валежник пришлось спешиться, и там вдалеке, окинутые густой тенью чуть-чуть мелькали в черной глубине его осторожно пробирающиеся путники и их кони. Невероятно бодро шли они через бегущую узкую дорожку, припорошенную осенними листьями, через обрушенные стволы, пошатнувшиеся деревья, перепутавшиеся и скрестившиеся сучья. Вредный чапыжник плотной щетиною преграждал им путь.  Солнце над головой превращалось в яркий и огненный, чудно сиявший в этой густой темноте, шар.

А поздно ночью, когда все от усталости все-же решили перевести дух, и принялись разбивать стоянку, Бату, по обыкновению, разводил костер, она подошла, осторожно тронула его за плечо:
- Благодарствую, Бату, шо пощадил. Ты вото не гневайся, прости меня. Все разумеют, что ты сильней, я не намеревался тебя унизить.

Он убрал ее руку, хотел что-то сказать, но замолчал, чиркая огнивом. Хотя она и не ожидала от него никаких ответных действий, в ее голове все копошились неспокойные мысли. Если бы кто-то сказал ей, что он так быстро привыкнет к чужаку, она бы не поверила. И эта привязанность ее вовсе не пугала. Она вполне доверяла суждению Трифона о том, кого именно следует ей опасаться, но мысленно решила, что, если даже Бату будет знать, что она – новгородская княжна, ее постигнет все та же участь.

И она рассуждала, что он легко сможет без сожаления распроститься с ней, лишь только поможет ей достичь столь желанной цели. Ведь новгородская княжна в его представлении не такая, как она, да он никогда и не видел в ней девушку, однако, полной уверенности у нее не было. Да и было бы смешно ей держаться так, как подобает истинной княжне, о которой он взахлеб рассказывает, сверля Алену враждебным взглядом…

На широкой лесной поляне всё было вытоптано. Не возвышалось ни одного мало мальского холмика. И Алене вдруг во что бы то ни стало захотелось доказать им, что и она кое на что способна, показать и свое редкое мастерство. У себя в Новгороде она была прекрасной наездницей – не было ей равных даже среди взрослых юношей.

В то время, как мальчишки сидели у костра, она прошлась на Татарине по кругу, следующий круг – без поводьев, следующий – стоя на стременах и кульминацией выступления стал прыжок через костер. Алена спрыгнув с коня, гордо задрала нос и, присаживаясь у костра, заметила на лицах добродушные улыбки, только Гуюк вдруг стремительно пересек поляну и схватил Татарина за поводья. Произнес вдруг противным, каркающим голосом:
- Как же сел ты на него, когда он ни одного седока не признает? То стало быть байки нам князь рассказывал.

И тут-же запрыгнул на коня. Только тот на дыбы встал да тут же его и сбросил. Обозленно Гуюк поднялся и на глазах стал меняться чрезвычайно. Он вытащил хлыст из-за пояса, улыбнулся всем зверской улыбкой и стал стегать коня с невероятной жестокостью, вымещая злость на бедном животном. Алена тут же сорвалась с места, побежала, но зацепилась кафтаном за сук, еще раз безнадежно рванулась, остановилась.

 И пока она пыталась освободиться от хватких ветвей, Бату перепрыгнул через разгорающийся яркий костер беспрепятственно, и оказался перед Гуюком. Показалось, что он вылетел прямо пламени, и в страхе Гуюк уронил хлыст. Даже у самой Алены сердце куда-то провалилось, увидев это невероятное зрелище. Вокруг воцарилась угрюмая тишина. А Бату невозмутимо потрепал по холке Татарина и шлепком отправил пастись. Гуюк затравленно поплелся на свое место, но проходя мимо Алены и, заикаясь от волнения, закричал прямо в растерянное ее лицо:
- Не от грядущей ли крови невинных душ силы у нашего колдуна растут?

Краска проступила на щеках Алены, но тем не менее она быстро пришла в себя. Бату и впрямь ее испугал, а она Бату изумила или, вернее, расстроила, когда ответила:
- На все божья воля.

Субедэй между тем глотал похлебку, и Алена тщетно пыталась понять, какое впечатление произошедшее произвело на него. Неужели совсем не удивило то, что может Бату свободно переходить через огонь? Лицо Субедэя ровно ничего не выражало, но на тихий ее вопрос:
- Он взапрямь колдун?
Глаз того внезапно сверкнул, и он утвердительно кивнул, а она вздрогнула, поскольку никак не предполагала получить утвердительный ответ. Алена улыбнулась, но эта улыбка была словно треснутая, запуганная.

Бату хмыкнул, про себя досадуя, что она так легко верит тому, в чем он ее сам так подробно разубеждал. И отказываться не стал, потому, как и так уж слишком заметна для всех была его к ней привязанность. Он не находил ей ни причин, ни оснований, но неопределенно чувствовал, что с этой привязанностью стал очень уязвим. Теперь он не мог быть сам за себя, каким-то непостижимым образом он теперь отвечал за Еремея, а тот делает столько ошибок и глупостей, и будто намеренно выбирает самые непростительные.

А их безмолвно окружали чёрные деревья, зубья скалистых камней, тихая, мудрая, молчаливая природа загадочной Руси. Осень на Руси в желтень кажется уже определенной: постоянно зябкой и ветрянной. Но именно этот день выдался особенно ясным и солнечным. Лужайка, на которой они расположились, сверкала каплями росы, на кустах пышно алел шиповник, особенно радующий глаз на унылом фоне из серо-аспидных, с почти опавшей листвой, деревьев, черных участков вытоптанной лошадьми земли посреди серовато-песочной жухлой травы. Гудел в ветвях бродяга ветер, точно жалейка играла, и скоморошьими трещетками перекликались сороки.

- Вот ты, Еремей, в орду придешь, грамоту свою вручишь, что потом делать будешь? - любопытно поинтересовался Мунке, уплетая приготовленную Аленушкой кашу.

Алена даже удивилась такому вопросу:
- Так обратно ворочусь.

- Из орды воину ходу нет, - осадил ее Гуюк.

- А ежели я не воин? – попыталась оправдаться Алена.

- Ну в ремесло какое пойдешь, а коли грамоте научен, то и в писари, - пояснил Бату.

Аленушка почесала затылок, насупилась. Трифон же, опередив ее, спросил без утайки:
- А ежели девица к вам в орду попадет, то с ней-то, что будет?

Стали они переглядываться про меж собой с ухмылкою.

- Девицы к нам по своей воле не ходят.

- А ежели придет? - посмотрел на Алену Трифон, глазами выразительно в чем-то убеждая.

- Ежели по незнанию своему придет, то уж точно назад не уйдет, - хохотнул Гуюк, но Алена не поняла намека и любопытно поинтересовалась:
- Ужель за мастерством иль рукоделием каким останется?

- С мастерством, нам надобным, точно в орду не придет, - недобро переглядываясь с остальными, произнес Бату.

- Вот возьмет и придет, - упорно продолжала Аленушка, гордо сдвинув брови.

Мунке аж руками развел:
- Да не было такого испокон веку.

  - Ну всякое ведь бывает, - настаивала Алена.

- Такого не бывает, - отрезал Гуюк.

- А ежели ей надобно? - из всего сказанного Алена уяснила лишь то, что они и мысли такой не допускают.

Некоторое время Мунке сверлил ее взглядом, словно размышляя, стоит ли ему растолковывать ответ такому непонятливому созданию, но решился:
- С бабьего царства чтоль придет, что орда на семена понадобится?

- Коль и не с бабьего царства, а понадобится ей прийти, - убежденно ответила она, хотя особой необходимости-то, кроме ее совести, и не было.

- Че ж она себе враг, что ли? – Бату, да и всем остальным, видимо, не очень хотелось откровенно отвечать на этот вопрос.

- Не враг себе, а вот довелось. Что ж будет с ней? – неразумно продолжала Алена.

- Что будет? Что будет? – не стерпел Субедэй, желая поскорей отделаться от расспросов, -  седлаем мы их.

Алена изумленно приоткрыла рот:
  - Как же их седлать, тож не кони?

Захохотали они так громозвучно да оглушительно, что аж птица всевозможная с деревьев послетала.

- Вот ты малой еще, Еремей, - толкнул ее в плечо Бату.

Пучки плотных непрозрачных искр, ярких вспыхивающих, разлетались к самым кронам деревьев, и сквозь них, извиваясь и клубясь, столб ароматного, смолистого дыма поднимался еще выше и, тонко пронизывая редкую листву, медленно уходил в облака. Огонь веселился и радовался так же неподдельно. Он зарождался в середине выложенной из бревен пирамиды, в жирной клокочущей и потрескивающей ее середине, заполненной сухими листьями и сеном.

Пламя -  живое активное, мгновенно покрывало кору поленьев трескавшимися пузырями зернистого черного пепла. Языки его так же хлопотливо облизывали и тут же растлевали хрупкие еловые ветки, насыщая себя, засыпали в расползающееся жаркое чрево огня огарки веток большими кусками, и тут же выбрасывали на свои остывающие края ошметки плоских, белых, выгоревших до остова, осенних листьев. И сразу же, словно сгустившись над ярким, живым огнем, из густого леса выделились разнообразные звуки и шорохи: и хрюканье, и клокотанье, всплески, стоны, всхлипывания, протяжное болотное бульканье; и так же грузно и пугающе надвинулась целая стена запахов: сырого дерна, прелых листьев, жухлой травы, сухостоя, свежей воды.

Но был и еще один, отличимый ими даже в кромешной темноте и несмолкаемом шуме: тихая поступь подкрадывающихся конских копыт.  Только тогда Бату заметил, что у Гуюка и Мунке уже обнажены сабли, а Субедэй, недобро кривясь, быстро нахлобучивает на голову малахай, натягивает его грозно на самый глаз, но сам он не стал его надевать, так как был уверен, что острые глаза, не затуманенные мягким мехом малахая, заметят гораздо больше, чем рассказали перемешанные запахи и звуки.

И он не ошибся -  там, за стеной темного, густого леса, четкие очертания всадников осторожно приближались, оставаясь в тени и с подветренной стороны. Блестели в предрассветном сумраке теней деревьев обнаженные их мечи, тихо позвякивали ножны о стремена.

В пути воин вооруженный всегда друг другу враг, встреча с ним не сулит ничего доброго. Иль разбойник, иль грабитель, но всегда помеха путнику любому. Добрый человек оружие в путь не берет, добром и милостью божьей спасается, вооруженный путник в дорогу пускается разбойничать, барыш добывать да пропитание.

Все затаили дыхание, все еще надеясь, что незнакомцы проскачут мимо, и вдруг из густых зарослей, из темного его чрева, вырвались в облаке сухих сорванных листьев лошади с всадниками в отвратительных масках. Замаячили прямо перед ними синеватые языки сверкающих мечей, отгадка намерения которых – теперь это стало совершенно ясно – раскрыта. Под седлом у каждого из охотников были ловко привязаны срубленные головы, болтающиеся вместе с дорожными сумками. И всадников этих следовало остановить и поскорее, а то они непременно добавят в свою поклажу и их черепки.

Вот когда Алене по-настоящему страшно стало. Так же рьяно выхваченный незадолго до этого меч, показался вдруг ей непосильно тяжел, руки непослушно опустились.

- Ты чего, Еремей!? Никогда воин оружие не опускает. Ни от боли, ни от обиды, даже от стыда не опустит, тем паче от страху! - закричал на нее Бату.

Алена, переполняемая стыдом и волнением, с усилием заставила себя поднять меч, хоть и было очень опасно, и страшновато, но нужно было не бояться. Она старалась не отходить от Бату далеко — она чувствовала серьезную угрозу. Схватка была горячая, обе стороны рубились, не щадя жизни. Ее спутники бились, рыча и щетинясь, не на миг не прерывая ударов. 

Глупо было думать, что за ней прислали дилетантов. Трифон не ошибся -  это были настоящие стражи: бездушные и жестокие, сильные и выносливые.  От звона железа можно было оглохнуть, от криков яростных – лишиться чувств. Все вокруг мелькало в каком-то коловороте, двигалось с невозможной быстротой.

И был Бату в битве этой яростной величественен и спокоен. Без спешки и суеты он избегал всяческих бесцельных движений и действий наугад. Наоборот, всё тело сверху донизу было согласовано. Не было ни одного мускула, ни одного сустава, который бы не вращался в общем движении его. Всякий поворот сабли был наполнен четким боевым смыслом. Любая атака вращающегося лезвия будто вытекала из него самого, и была частью перемещений его упругого тела. Каждый удар был не просто вспышкой гнева, а законченным циклом единого механизма.

Когда она увидела его в битве, ей показалось, что его пальцы слиты воедино с рукоятью сабли. Это был уже не Бату – это было одно неделимое оружие. Словно четкий узор перебора сабли в кисти повторял тот же переход подошв по земле, как и свист ее превращался в музыку вкупе с хрустом точно подогнанных по размеру кожаных сапог. В каждом изгибе напряженного тела было то расслабление, та небрежность, что подвластна только одеревеневшей воле, прямой, как стержень. Будто состояли конечности его не из твердых костей, а из гибких полых стержней, извивающихся, как змеи, ломая невероятной внезапностью своей любое сопротивление. И страшная мощь всего его дюжего тела обрушивалась на противника, лишь соприкасаясь с любым его членом, с силой одинаковой, без исключения.

А угры все прибывали и прибывали, множились, как муравьи. Она даже не заметила, как Мунке подогнал коней, только почувствовала, как резко Бату подтолкнул ее на седло, и услышала пронзительный свист ташуура. Вот они уже мчатся рядом сквозь лесную чащу, и она только послушно следует рядом с ним, не понимая, не ориентируясь, практически ничего не замечая.

И вот земля исчезает под ней, и конь летит в пустоту волчьей ямы-ловушки. Размахивая руками, крича от страха и неожиданности, Алена проваливается в темную холодную пустоту, натыкается на ветки и бревна, режет пальцы об острые камни. Головой, ладонями, локтями, коленями ловит невидимую твердую землю, старается подняться, но только скользит в грязной глине.

- Живой? – тут же сверху донесся пронзительный голос Бату.

- Кажись, - ответила Елена, поднимая голову и замечая Татарина, гарцующего у самого края.

И Бату отчаянно бился саблей, а когда она затупилась, то топором, сбрасывая влезавших, а когда воткнулись в него стрелы:
- «Ворочусь за тобой», - прокричал да прочь поскакал, за собой хазаров уводя.

В абсолютном одиночестве она попыталась осмотреться. Голые острые стволы стояли вокруг нее частоколом из бесплодной почвы, часть при падении завалились сверху. Конь ее хрипел, изо рта у него шла кровавая пена. Деревянные обточенные колья пронзили его в двух местах, тяжелое ослабленное его тело придавило ей ногу. Она снова попыталась подняться, но острая боль пронзила тело. Стылая вода морозила кожу, и от бессилия совсем непрошено слезы покатились из глаз, и она беспомощно разрыдалась.

Тут вдруг так остро она почувствовала, как она устала от всего: от этой бесконечной дороги, от лишений, от непогоды, от постоянного напряжения не быть обнаруженной, но особенно от этой нечаянной разлуки с Бату. А вдруг он погибнет? А вдруг не вернется и она его больше никогда не увидит?

…Спустя какое-то время где-то рядом она услышала голоса. Подняла глаза и увидела озадаченно пытающихся разглядеть ее в полумраке Субедэя, Мунке и Гуюка. Оттого, что среди них Бату не было, расстроило ее еще больше, и в отчаянье она не отвечала, молча всхлипывала, подавляя слезы и боль.  Но вскоре вернулся и Бату, весь стрелами пронзенный. Да от лечения отмахивался.

- Да че те стрелы – комары, - и он отломал их, оставив наконечники, быстро скинул шубу и выдавил наконечники из-под шелковой рубашки.
 
- Куда угры подевались? – тут же спросил Субедэй.

- В болото их увел, там леший быстро с ними разберется, -  а сам все в яму на княжича смотрел, разглядывал внимательно:
- Чего не выбираешься?

- Помираю я, видать, - всхлипнула Алена, -  ни ног, ни рук не чувствую.

Но он совсем не был расстроен этой новостью и навязчиво поинтересовался:
- Коль не чувствуешь, ревешь-то отчего?

- Да жалею, что встретился ты мне перед смертью, - уныло продолжала она всхлипывать, при этом страшно досадовала на свое безнадежное отчаянье, но ничего не могла с собой поделать.

- Дай-ка я к тебе спущусь, на смерть ту поближе погляжу, авось поперед нее и останусь.

Аккуратно Бату по корням да по корягам сам в яму сполз. Злобные корни хватали его за штанины, кусачие сучья цепляли рукава. Спустился, к Алене склонился низко, да между бревен руку протиснул, тело ее приваленное, прощупывая.
 
- Да с ногой что-то. Ну-ка, двинь.

Она попыталась подняться, и от боли охнула:
- Не могу, так больно.

Не говоря больше ни слова, но со знанием дела он встал возле нее в полный рост. Взглянул на хрипящего коня, обеими руками зажал саблю и полоснул ею изо всех сил. Голова коня отлетела в сторону, точно глиняная. 

Алена почувствовала, что в глазах у нее потемнело и сейчас она просто потеряет рассудок. Пожалуй, впервые в жизни она оказалась в положении, когда надо твердо держать себя в руках, она взглянула на Бату, спешно раскидывающего поваленные бревна, выносливо теряя с пальцев куски ломаных ногтей; на его решительные, собранные действия, и ей это удалось.

Расчистив же бревна, тушу коня он с силой поднял. И в ужасе увидев, как из шейных артерий брызжет еще горячая кровь, закричала Алена пронзительно.

- Да не ори, выбирайся давай, - процедил Бату сквозь зубы, от натуги весь красным сделавшись.

Выползла она, а чуть пониже колена на придавленной ноге – сук воткнувшийся. Закатил Бату порточину ей:
- Ну терпи теперь, малой, - да вытащил тот сук резко: да в крик Елена, да в плач, чуть в землю зубами не вгрызлась от боли.

А нога-то у ней тонкая, белая, гладкая, совсем не мужиковатая. Принялся он ногу ей осматривать, да стала прятать она ее в смущении, но перехватил он жестко голень ее. Спросил удивленно:
- Шрам у тебя тут никак от стрелы?

- От стрелы, - ответила она, не подозревая о том, насколько своим ответом утвердила в своих опасениях Бату относительно ее персоны, иначе она не нашла бы себе места от беспокойства.

- Тож у княжны шрам от стрелы, - сразу же сообразил Бату и взгляд его стал встревоженный и недоверчивый.

Алена растерялась, у нее совершенно вылетело это из головы, да и откуда он мог такую интимную подробность о ней знать?

С недоумением она вперила в него подозрительный взгляд и развязно заявила:
- У княжны и косы длинны. Так что с того, что у тебя такие же? - эта небольшая бравада сыграла Алене на руку, он усмехнулся, но эта усмешка не выражала ничего, кроме облегчения.

Нога невыносимо ныла и на все попытки Бату поднять ее, она лишь вскрикивала от боли. Переложил он ее руку себе на плечо и пополз вверх вместе с ней. Карабкался, несколько раз падал в отвратительную, воняющую гнилью и кровью лужу, но упрямо поднимался, не обращая внимания на зубную дробь Алены.

Тяжело дыша, он, наконец, выбрался из ямы, вцепившись из последних сил израненными, кровоточащими руками в протянутые к нему руки Субедэя. Перевалившись за край, он долго лежал на спине, а Алена, совершенно лишившись сил, даже не испытывая стыда, что лежит прямо на вздымающейся беспокойно, сильной груди его. Но через время она все же попыталась встать, оперлась о колено, но в ушах у нее зазвенело, и она рухнула рядом, лишившись уже и сил и сознания совершенно.

- Вот угораздило-то, - сокрушался Субедэй.

- Хорошо, что жив остался. Ногой, а не головой влетел, - осмотрел ее кроватачащую рану Мунке.

Через время Бату молча сел, сгреб ее к себе на колени, кошмой накрыл. И пока все приходили в себя, осматривались и устраивали стоянку, Бату так и держал ее на коленях своих, к себе прижимая. Перекладывал со сведенной от тяжести судорогой руки, на другую руку осторожно, и не мог никак совладать с собой рассматривая нежную, лебединую шею и тонкие ключицы.

- Да брось ты его, отдохни. Ведь сам раненый, - уговаривал его Субедэй.

- Не могу, - на все уговоры угрюмо отвечал Бату, но на назойливые расспросы Субедэя все – таки сознался:
  - Мне глаз от него отвесть невозможно, не то, чтобы бросить.

- Не зреешь что ль, как он почивает покойно, - попытался успокоить его Субедэй, -  лыбится дреме своей сполагоря.

Только вздохнул Бату, Алену еще сильней к себе прижал:
- А как я извожусь, на него глядя. Вдруг случится, что он очей боле не откроет? От думы той, внутри все рвет. Без него истоскуюсь весь, себя до смерти заем.

Закачал головой Субедэй, поднял брови грозно:
- Не знал я безжалостнее воина, не видывал батыра бесстрашней. Ни един раз не замечал, чтоб лик раскрасавиц заморских полет сабли твоей яростной остановил. Чего же ты без взгляда его наивного сам, как девица, трепещешь?

- Таиться от тебя не стану, - со вздохом отвечал Бату, Алену кошмой прикрывая, - так уж его взгляд меня греет, так бередит. Участливость взгляда его меня и с потылицы пробирает.

- Чет не то с тобою творится, - недобро покачал головой Субедэй от такого разительного откровения.

- Что делать мне, ага? Как избавиться? Подскажи, ведь поопытнее ты, - с какой-то детской беспомощностью поинтересовался он.

- Сам никак не разберусь, - развел руками тот в ответ в непонимании, -  кабы другой кто, я бы мож и смекнул, в чем тут дело. Тебя ж зная, не найду причины ни одной.

Казалось, ночи не будет конца, и они будут сидеть так вечно. Поутру, кутаясь в теплую кошму, она никак не могла поверить, что лежит в чужих руках.

С опаской открыла глаза, не убирая рук, лежащих на сильных плечах, словно тонкие ивовые ветви.  Нет, ей не мерещится. Алена попыталась вспомнить, что произошло после того, как они выбрались из ямы, но безуспешно. Она поинтересовалась тихо:
- Всю ночь меня сберегал?

Ни один мужчина так крепко ее не держал, не склонялся над ней так заботливо. Промолчал Бату, лишь кивнул головой да вздохнул устало.

- Че ж не отпускал? Думал испугался я, да сбегну?  - она с затаенным вниманием всматривалась в его лицо, но не заметила в его взгляде особого восторга.

- Куда ж ты сбежишь то - хромой? – усмехнулся Бату и некоторое время помедлил с ответом, словно ему очень не хотелось воодушевлять ее главной причиной. Наконец, он неохотно произнес:
- Страшно мне за тебя было.

- Я думал, тебе страх не ведом, -  она уже пришла в себя и старательно делала вид, что не замечает особенного его отношения к ней.

- Я тож так думал, пока тебя не встретил, - проговорился он и заскользил взглядом по ее телу нескромно да и произнес, открывая свои мысли докучливые:
- Рассматривал я тебя цельную ночь, Еремей, да так и не разглядел ничего в тебе мужицкого. Никудышный ты для грамоты гонец. Намерился тебя выучить обороняться, да не получается никак, как ни стараюсь. Нет ни пользы, ни прока выславшему тебя. Иль на смерть он тебя послал преднамеренно, иль в насмешку хану.

- Хочу тебе отвориться малость. Не обманулся ты. Я, да не я, и вина в том, что видишь ты меня иным, совсем не твоя, - призналась Алена иносказательно, только не понял ее он:
- Эка норовишь ты мне все голову морочить, точно сказку свою плетешь. Я у тебя выведываю, кто ж тебя такого в путь-дорогу снарядил?

Но она упорно делала вид, что не понимает, почему он так дотошно ее расспрашивает:
- Бог меня послал. Снарядил и путь указал, как землю родную защитить. А вот на что меня выбрал, я и сам не ведаю.

- А ить одного то он тебя не пустил. Ведал, что я тебе попадусь, - проговорил он как-то бесцветно, скорее для себя, чем в ответ.
 
- Видать, не было у него для меня поближе помощника, - грустно вздохнула Аленушка.

- Что же ты натворил, Еремей, чем перед земляками провинился, что тебя без сожаления одного хану на расправу отправили? – прямо спросил он.

Не было у нее ответа. Объяснения достойного не было.  Словно сознавая всю беспомощность своего положения, смотрела она в глаза ему открыто и спокойно. Только вот к несчастью, когда взгляд ее был полон боли, в нем легко угадывалась девичья затаенная ласка и покорность.

- Не разберусь я никак, как тебе помочь, - пронзительно начал он, пытаясь заставить ее сказать правду, -   ни силы в тебе, ни удали, ни хитрости, откуда тоды смелость в тебе, почему к хану упрямо идешь, как заколдованный?

- Мне ты не поможешь, - каким-то не вяжущимся, умоляющим тоном, произнесла она, -  то колдовство никто не в силах с меня снять.

- Что-то ведь тебя терзает. Поведай мне. Нет на земле ни чародейства такого, ни колдовства, которое бы я саблей снять не смог, - ответил он.

Произнес он это с таким невыносимым состраданием, что обняла она его крепко за шею, в грудь лицом уткнулась.

Только сбросил он ее руки резко, на ноги вскочил.
- Не трогай меня. Вообще ко мне не приближайся, коль в руках себя держать не можешь! - он был так взволнован ее нежностью, что слова невольно прозвучали резко, повелительно и даже грубо.

 Ей сразу стало холодно и неуютно. Она провела по голой ноге ладонью и ощутила на ране грязную корку. Брезгливо ковырнув ее, она почувствовала острую боль.  Снаружи рану затянула подсохшая грязь, но внутри, под коркой, она еще оставалась сырой.

Убедившись, что на нее никто не смотрит, Алена откинула кошму, задрала штанину. Теперь она увидела, что грязь не только на ноге. И на коленях, и на руках, и на одежде – всюду пятна. Кривясь от боли, Алена начала аккуратно рану обрабатывать: обмыла, мазь из смолы сосновой, воска, меда и конопляного масла сделала, тряпицу пропитала да обвяз повязала. Ей удалось довольно быстро привести себя в порядок, как и избавиться от саднящей боли, и это не прошло для нее незамеченным.
 
- В чем же эта твоя замесь поможет? – поинтересовался внимательный Субедэй, пальцем макнув мазь и рассматривая ее прищуренным глазом.

- Кровь остановит, и боль снимет, - она испуганно взглянула на него, но через миг страх уступил место удивлению, -  ужели не врачуете раны свои?

- А нам пошто? – подтвердил Субедэй и стал пальцем в Бату усиленно тыкать, -  на вызволителя своего глянь - кровища с него хлыщет и ничего - бойкий и довольный.

Взглянув на него, Алена ахнула, рубаха была вся испачкана кровью.

- Что с тобой?

Видимо, Бату уже успокоился, поскольку продолжал хладнокровно седлать Татарина, не обращая больше внимания на потерявшую дар речи Алену.

- У тебя энто так, вавка, - Мунке нахмурился, словно осуждая Алену за то, что она легкомысленно вздумала рухнуть в волчью яму, а не сражалась с хазарами, -  а эка в нем было стрел, как у ежу иголок.

- Ужель боли не чуешь, коль не сетуешь? - испуганное лицо Алены красноречиво говорило о том, насколько не по душе ей то, что он из-за нее пострадал.

- Толку то сетовать, - пробурчал он, хоть и с непривычки чувствовал чудовищную боль и усталость.

- Вото хоть бы мне поведал, - Алене, по-видимому, не терпелось хоть что-то для него сделать, и она уточнила, - я ведь тебя излечить могу.

- Излечишь меня? – недоверчиво прищурился он, и этот взгляд не выражал ничего, кроме сомнения, -  врага своего? Вото не поверю ни в жизнь. Сгубишь ведь.

-Подойди, намажу, - Алена почувствовала, что начинает краснеть от досады на то, что заботилась о себе и так невнимательно отнеслась к нему, -  и тебе то снадобье поможет.

- Да ну тебя! – грубо, но достаточно сдержанно, отмахнулся Бату.

- А ну подь сюда! – приказал Субедэй, нашедший способ проверить чужака на честность, - опробовать надобно …и его проверить, - уже настойчивей произнес он, моргнув глазом на Алену.

Чтобы хоть как-то от нее отвязаться, Бату подошел, снял рубаху и демонстративно повернулся к ней спиной. Осторожно, едва касаясь кожи, она обработала кровоточащие раны.

-Ну как? - поинтересовался докучливо Субедэй.

- Да ить взаправду боль прошла, - играя мускулами спины, словно проверяя остатки боли, сообщил Бату, -  вначале то щипало, я уж думал, все ж сгубил меня, вражина, - и из-за плеча посмотрел на Алену с усмешкой.

- Щипало, а ничего не сказал, - чересчур заботливо забеспокоилась она и было решилась продолжить лечение, но он перехватил ее руку и, заметив её взволнованное лицо, угрожающе, враждебно продолжил:
- Да чтоб ты не возрадовался.

На лице Алены сразу отразился испуг. Взгляд же Бату не перестал быть настороженным. Только Субедэй посматривал на нее как-то растерянно. А Мунке, не обращая ни на кого внимание, с любопытством обнюхал такое на вид неприятное, но полезное зелье.

- Верно помогло? – с заметным недоумением переспросил Гуюк.

Замешательство Алены он истолковал как гордое подтверждение и тут же выхватил снадобье из рук Мунке, - тоды и я испробую, - да взял и выпил. Алена охнула и всплеснула руками:
- Так не пить же!

Закрыв глаза и сжав губы, Гуюк испуганно замахал головой. Осмотрел всех округлившимися, испуганными глазами и вдруг начал бегать и беспорядочно отплевываться.

Остановив его, Бату положил ладонь ему на спину, и внимательно наблюдая, как он безнадежно хочет вызвать рвоту, пронзительно посмотрел на Алену и сдержанно спросил:
- Не помрет?

- Да не помрет, не помрет, - смущенно подавляя смех, отмахнулась Алена, -  здоровее будет.

- И поумнее, - не преминул съязвить Мунке.

И пока все заходились облегченным смехом, Алена огляделась, и заметив брошенную на землю рубаху Бату, схватила ее.

- Куды рубаху потащил? – закричал ей вдогонку Бату. Она резко остановилась и настороженно обернулась:
- Так выстирать надобно.

- А ну вороти, - требовательно приказал он, -  не стирается у нас в речке.

- Как так? – лицо Алены загорелось недоумением и растерянностью.

- Да вот так, - натянул грязную рубаху Бату.

И тут же поднял седельные сумки и перекинул на Татарина.

- Тебе теперича коня сыскать надобно, а покамест со мной поскачешь, - вразумительно заключил он.

- Я с Трифоном! – испуганно воскликнула Алена.

- Ему я тебя не вверю! – и он грозно посмотрел в его сторону, - пусть только сунется.

- Вото не тебя, а меня он слушать должон! – капризно протестовала Алена, недовольно взглянувшая на Трифона, послушно спрятавшегося за своего коня, - он мне прислужник.

- Прислужник у тебя знатный! – с издевкой воскликнул Бату, -  покудова я тебя от угров отбивал, он поклажу собирал. А покамест мы из ямы выбирались, небось сидел и кашу доедал.

Он нарочно преувеличил безучастность Трифона, вложив во въедливый взгляд все презрение, словно в наказание за ее недальновидность в выборе себе защитника. Трифон, смутившись, прикрыл ногой котелок, который по бережливости своей тоже прихватил.

И, не обращая внимания на протесты Алены, Бату усадил ее на Татарина. Трифон вприпрыжку побежал к своему коню – похоже, он пуще смерти боялся оказаться с Аленой в одном седле. Всех задержал Субедэй – он поспешил запутать следы, избавляясь от возможной погони. Увидев же Бату вместе с Аленой, он только махнул досадно и промчался мимо. Он этому не удивился и не искал причин. Бату был как щит. В пользе его никто не сомневался просто потому, что он был рядом.

…В полдень они подошли к небольшому пригорку. Подъём был небольшой и пологий. Отдохнувшие лошади вскарабкались на кручу легко, без напряжения.  Их крепкие ноги твердо взбирались вверх, они плясали и, широко раскрыв ноздри, свободно и нахраписто дышали. Но за пригорком открылась неприятная картина. Тут то и выяснилось, что Бату совсем не полагался на лешего. Сквозь сухой осот на болотистой жиже легко различимы были человеческие трупы. Месиво ужасных рубленых тел источало смрад и зловоние.

И увидев это, ор Алена подняла страшный. И будто зная, как это прекратить, Бату внимательно посмотрел на Субедэя, ожидая его одобрения. Тот кивнул положительно и тогда он спрыгнул с коня, густо втянул воздух, принюхиваясь, подошел к самому краю болота. Он   опустил саблю в болотистую толщу, очертил полукруг, а когда резко вытащил, то полностью воспламененную.

 Мгновенно стена плотного огня закрыла от Алены обезображенные трупы мертвецов. Бату вернулся, а огонь закрыл весь ужас от посторонних взглядов. Потеряв из вида причину своего страха, она замолчала, но уже с суеверным ужасом смотрела, как пламя, словно заговоренное, пожирало лишь внутренний диаметр, не выходя за рубеж, назначенный огненной саблей.

- Вото орать – соловей, а как драться – воробей, - недовольно гаркнул на нее Субедэй, сам же спешился, подошел к Бату, - это ж что-же, один тут управился?

Бату виновато потупил глаза, но Субедэй одобрительно прищурился:
- Ты ж всех нас выручил, всех от смерти увел!

Но скромно молчал Бату, лишь самодовольно подтер нос и украдкой взглянул на Алену, будто эта победа предназначалась ей.

- Ты не любишь нежностей, - вдруг необычно певучим голосом, пробасил Субедэй, - но придется потерпеть, потому что я не могу тебя не обнять, - и тут-же заключил его в крепкие мужские объятия.

IX
После этого случая Алена сразу как-то легко и быстро подчинилась его авторитету. Куда бы не шел Бату теперь, Алена белым лисьим кончиком хвоста увязывалась за ним, разыскивала в любом занятии. Интерес ее был не простым любопытством, а весьма откровенной привязанностью, и это было заметно. Ворчал Бату на это страшно, ругался недовольно. Пару раз и шишкой в лоб она схлопотала за то, что неосмотрительно потревожила его, когда устроился он в кустах по большой нужде. Но так интересен был ей уклад незнакомый, его жизнь и занятия, что исподволь она все равно навязывалась к нему в провожатые.

В деревнях они не останавливались, в колодцах воду не набирали.  По воду на реку ходили, хоть и была она уже студена. Воду они из реки не пили и сразу в котелки не набирали. В баклаги зачерпывали, а после переливали. Субедэй в воду не заходил – гнева духов побаивался. Бату же бесстрашно, но смешно задирал от мотни свои широкие шаровары, нелепо переставлял свои колесоватые ноги, путаясь в вязкой тине.

 Если Алена набирала воду у самой прибрежной кромки, то Бату переступал коряги, гонял лягушек, расчищая себе путь, смело хватал греющихся на камнях ужей, откидывал их в сторону и забредал чуть ли не по колено. Опускал в студеную воду баклагу, которая от набираемой воды булькала чудно и недовольно, а вода бесстыдно гладила тугие икры его волосатых ног.

- Ноги застудишь, крутить будут, - предупреждала Аленушка, намывая лицо и шею.

- Каркай мне, ворон, - отвечал он ехидно, -  иди отсель, а то водяной тебя в воду затащит.

- Брешешь, нет тут никакого водяного, - отмахивалась она, но не забывала осмотреться по сторонам.

- Да тута, под корягой сидит, - мотал головой Бату.
 
- Не, нету, – вглядывалась Алена.

- Да вона, с бородой белесой, - совершенно правдиво пальцем указывал Бату.

Всматривалась Алена, подходила все ближе и ближе, доверчиво полагаясь на честные заверения Бату, а когда близко к нему оказывалась, хватал он ее за рукав и в воду прямо в сапогах стягивал. Приходилось Алене сапоги сушить, да в лапти обряжаться. Хохотали мунгиты:
- Ты смотри, в лаптях скакать собрался!

Тут и вовсе Мунке подтрунивал вовсю.

- Ой не могу. На коняку – в лаптях. Смотри, Еремей, зазеваешься чуток, конь лапти твои сжует.

А то, что повторялось все это не единожды, с каждым разом забавляло их все больше. Даже когда переобувалась она в лапти для того, чтобы отдохнули ноги, натертые от не в пору больших сапог, Мунке неизменно спрашивал:
- Сызнова тебе Бату водяного показывал?

И даже Трифон силился держаться, но не мог, и тоже хохотал заливисто и громко.

…Несмотря на контраст между жилистым смелым Бату и тонким робким Еремеем, безмятежно покоящимся на его крепкой спине, еще никогда в мире не было большего согласия и единства среди бешено мчащихся к цели всадников. Смысл существования обоих в этом пути было движение.

Беспрерывная смена погоды, обстановки, обстоятельств вокруг совершенно не мешали им. Чем сложнее была дорога, тем заметнее они сплачивались, меньше реагировали на влажность, холод или ветер, плотность облаков, недомогание, напряжение и усталость. И чем сложнее были препятствия, тем таинственнее становилась их не обрываемая связь. Эта же связь незаметно влияла на характер и судьбу.

Но в этом не было никакой мистики. Любое движение в пространстве есть борьба, люди крепчают, когда борются вместе. И не были они особенными, просто были они не ленивы и любопытны ко всему новому и неизвестному. И множество вопросов, которыми засыпала Алена Бату, были даже по самым мелким пустякам.

- По какой же дороге вы идете? – однажды поинтересовалась она, забавно вытягивая шею из-за его плеча и перекрикивая ветер.

- По звездной, - бегло отвечал он и, не смущаясь, пятерней в лицо возвратил Алену на место за свою спину.

- Энто по какой? – выворачиваясь с другого плеча, надоедливо приставала она.

Он внезапно натянул поводья, остановил Татарина. Вначале Алена даже испугалась, что он попросту намерен сбросить ее с седла за докучливость и поскакать дальше, но он закинул голову и, словно упрекая ее в недогадливости, упер взгляд в небесный свод:
- Так смотри.

Она крепче обняла его и потянулась к его лицу, но с необычным вниманием она рассматривала не небо, а его профиль, смотрящий в небесную тьму. И когда он повернул голову, совершенно утонула в отражении млечного пути.  Глаза его, тусклые и холодные, всегда вспыхивали, ловя ее внимание. Он поспешно отвернулся, а она, так же не в меру быстро, убрала руки.

Долгие взгляды, которыми они обменивались, смущали их обоих. Сомнений не было: чувства их растут взаимно и с каждым днем. Пересилить эту страсть не получалось ни у Бату, не понимавшего своего влечения к юноше, ни у Алены, по одинокости своей не в состоянии обуздать свою привязанность. Бату все чаще начинал порываться приласкать Алену – и не только словом. Словив себя на этом при строгом взгляде Субедэя, он тут же пропал, а когда вернулся, кобылицу белую привел красоты дивной. Длинноногую, да златогривую.

- Ай да пройдоха. Украл! – прихлопнул в ладоши Мунке.

- Почему украл? – обидчиво шмыгнул носом Бату, - купил я ее на базаре.

- Красивая-то какая, - охнул Трифон, разглядывая тонкий, гибкий стан породистой кобылицы.

- Я тебе седлать ее не позволю, нельзя тебе масть менять, - вмешался Субедэй и уже подошел ее забирать, когда Бату начал горячо оправдываться:
- Так я Еремею ее приобрел, - он махнул головой в ее сторону, нетерпеливо держа лошадь под уздцы. Алена тут же обиделась.

-  Ежели ужо стесняю я тебе так, мог бы и поведать... -  начала она мямлить с достоинством, - вото еще за коня дареного отвечать, да то я могу и с Трифоном двигать...

Бату никакого внимания не обратил на эту попытку возмущения и приказно продолжил:
- То не торгуйся! Седлать поспешай!

Алена почти нехотя послушала, испытывая холодное раздражение от неожиданной разлуки, на которую он ее обрек совершенно хладнокровно и лукаво, и продолжила уединенное странствие с Трифоном, хотя тот давным-давно про себя с ней попрощался…

Облегчение, которое Бату испытал, вернув себя в состояние одиночества, вернуло ему и способность видеть и чувствовать острее, чем все остальные. Повадки и инстинкты были у него неизменно отшлифованы, как у зверя. Его никак не покидали раздирающие сомнения. На него накатывало подозрение и, чтобы помочь себе в догадках, он впервые решил поделиться с Субедэем:
- Вот не знаю, Субедэй. Ты постарше, поопытнее. Дух девичий я ощущаю. Прям вот бывает, повернусь, и полосой, точно из котелка кипящего похлебку чую. Хоть с коня соскакивай и следом иди, разыскивай.

Пожал плечами Субедэй.

- Може у них лес бабами пахнет. Шастают тута да хворост сгребают.

- Туда-то шли, не было такого, - наблюдательно заметил Бату.

Субедэй внезапно толкнул его в плечо:
- Стосковался что ль по бабе-то? - его голос зазвучал необычно и оттого хрипуче.

- Не, - утомленно отмахнулся он.

- А пора бы ужо. С ребятами еще ничего, а с тобой совсем беда. То я смотрю, ты скоро на Еремея запрыгнешь, - Субедэй прищурил свой хитрый глаз. Казалось, что он не только следит за своими подопечными, но и проникает в самую глубь их раздумий.

- Энто мне брось такие шутки шутить, - ответил Бату, не взирая на то, что на самом деле чувствовал себя спокойнее, слыша в ответ грубую шутку, а не растерянное недоумение, - не посмотрю, ага, что ты ко мне главным приставлен. В глаз двину только за подковыку эту.

- Иль я тебя не знаю?  - Субедэй сошел с набитой колеи, уступая дорогу Мунке, погромыхивающему сзади и норовящему подслушать разговор. Не оставшись незамеченным, Мунке вздыбил коня, а когда отпустил, тут же окатил Бату с жутким чавканьем грязью из дорожной лужи.
 
- Не ведаешь токо, чего энто он к нему прилепился, – подшутил Мунке, без зазрения совести подслушавший разговор.

Еще не успела просохнуть грязь на шубе Бату, как представилась возможность проверить его догадку. В очередной раз, когда Алена неосмотрительно близко к их стоянке решила смыть дорожную пыль; Бату тут же снял кушак, повязал на глаза и последовал в ее сторону с четкостью компаса.

Слепой охотник проходил в анфиладе вечерних деревьев уверенно и настойчиво. Он еще был далеко, незваный, но неизбежный, а Алена, наклонившаяся к ручью, уже уловила его присутствие и пугливо подскочила, торопливо спрятала в калиту свои нехитрые принадлежности: гребень, щетку, розовое масло.

Уединившись, она тщательно приводила себя в порядок: оправляла одежду, умывалась и расчесывалась. Теперь же в растерянности не знала, что ей делать, присела, надеясь, что он пройдет мимо и даст ей возможность тихо скрыться. Он же приближался уверенно с глазами, повязкой перевязанными. Шел осторожно, деревья и пни на ощупь обходя. 

Да через нее споткнулся, упал, покатился, повязку на ходу нервно сдергивая. Взглянув на нее, досадно сплюнул, саблей молодую ольху под корень подрубил.
 
- Отчего за мной следуешь? – проговорила Алена нарочито обиженно, пряча смущение.

- Не за тобой я шел. На дух девичий с очами закрытыми. Девицу тут не видал ли какую? - склонился он над ней низко, широкими ноздрями воздух шумно втягивая, как конь разгоряченный:
- Да иль нет?

  Но молчала Алена, вся трепеща и волнуясь, губы закусывая. Он резко поднялся, оттолкнувшись от земли, одновременно поднимая и Алену. От этого движения крепкие мужские пальцы, привычно замкнувшиеся на ее предплечье, стиснулись крепче клещей, но Алена даже не пискнула, она давно привыкла к стремительности и силе его движений. Отклоняясь от ее душистых волос, надежно убранных под остроконечную шапку, Бату был не в первый раз озадачен запахом, который тревожил его обостренные чувства и воображение.

- Откуда ж ей взяться? – проговорила она ровным и удивленным тоном, в который против ее воли проникла излишняя неуверенность, - почудилось тебе.

- Эко блазнит-то меня нечистый, - досадливо выругался Бату, - за девицей шел, сызнова тебя нашел!

Выражение его негодования было совершенно правдиво и было так заметно окрашено и гневом, и раздражением, что Алена успокоенно вздохнула.  Мерно и неторопливо, как и подобает охотнику, Бату решил продолжить поиски, он сделал шаг… и вдруг понял, что это осталось только мыслью, но не действием - тело его не слушалось. Он беспричинно рассматривал Алену, растерянно стоящую на краю пустоши. Этого безнадежного и никудышного княжича, который источал чудную, просто невероятную красоту, приготовив себя в дорогу в размеренной чистоте и опрятности.

 Бату рассмотрел ее до мельчайших подробностей и в этот момент представлял себе Еремея девчонкой, но, тем не менее, он готов был скрестить оружие с любым, кто посмел бы ему об этом сказать. Оставшись крайне недовольной этим пристальным осмотром, Алена прыгнула прямо в седло, небрежно подхватила с земли свою калиту и, не оборачиваясь, медленно двинулась вперед, в бездорожье дурманных полей, над которыми вставало в бирюзовом утреннем небе оранжевое солнце.

…Он, несомненно, не узнал ее. Но его пристальное внимание было ей в тягость. Постепенно она свыклась с лишениями, единственное большое неудобство доставляли ей женские дни.

Она сразу направляла дорогу свою по редколесью и низинам, подальше от полей и пустошей, туда, где повсюду была вода: реки, озера. В места, где можно было спрятаться в густоте темного, порой уже безлистного леса; или же вступала в гущи, в овраги, где столплялись плотно кусты и ракитники. 

Это ее поведение мало кого беспокоило, но однажды внимательность Бату в который раз чуть было не открыла ее тайну. Однажды он исхитрился поймать ласку и дал на потеху Алене. Маленькая юркая мордочка с черными выпуклыми большими глазками-бусинками, вертелась и вынюхивала Алену, ловко царапала маленькими лапками с острыми коготками кафтан, заглядывала за пазуху. На ее продолговатой голове шевелились крохотные ушки округлой формы. Раздвоенная пуговка носа особенно тщательно изучала содержимое седельной сумки, любопытно вытягивая длинную шею.

 Бесстрашного зверька совсем не пугало присутствие человека. Докучливо принюхиваясь к ней, будто найдя, чем поживиться, ласка ловко забралась ей за пазуху, но вытащив ее, Алена вышвырнула ее на землю, а та, не отставая, пыталась взобраться обратно, и только когда Бату стеганул хлыстом, испуганно пустилась наутек.

Спешиваясь, Алена оперлась о седло, но сделав несколько шагов подозрительно развернула ладонь, залитую кровью. До того наблюдавший за ней с улыбкой Бату, решив, что ласка ее укусила, охваченный гневом, уже готов был броситься следом, настичь хищного зверька, задушить и размозжить ей череп. Но едва он двинулся, тут же заметил, как Алена подхватив коня под уздцы побежала совсем в другом направлении – к густо заросшему чапыжнику.

Настороженно он последовал за ней. Она же запасалась сеном, озираясь, надевала срамные штаны, осторожно чистила седло и все одновременно - нервно и беспорядочно.

- Эй, - окликнул он ее, едва различая сквозь густые заросли.

- Не можно! –застигнутая врасплох, в панике закричала она, - не можно, Бату! Не подходи!

- Поотставать ужо второй день от нас стал. Раненый че ль? – он покорно остановился, но и уходить совсем не собирался.

- Не раненый я, - негромко, но с излишней нервозностью, проговорила она.

-  А чего кровища с тебя хлыщет? – поинтересовался он, не оставляя без внимания ни кровь на ладони, ни капли на земле, ни даже поведение ласки, почуявшей кровь.

- Занемог я, - оправдывалась она, чувствуя, как лицо заливает жаркая багряность стыда.

- Тоды давай ко мне на седло. Присмотрю за тобой, - как всегда спокойно и деловито предложил он.

- Не поскачу я с тобой, -  Алена, словно не веря, что Бату ее не видит, застыла без движения и испуганно пряталась за Белогривкой.

- А че случись, где тебя разыскивать? Ворочаться мне не с руки, своих потеряю, - естественно, Бату замечал нервозность по поводу его присутствия, но наоборот со всем пылом стал навязывать свою помощь.
 
- С Трифоном поскачу!

Об его помощи Бату лучше было совсем не напоминать, и тем не менее Алена при любом удобном случае надеялась на него и делала это постоянно. Казалось, Бату не расслышал обращенных к нему слов, на самом же деле они привели его в бешенство. Понять его было можно: если человек вообще не способен никого защитить – почему она так легко доверяет ему свою жизнь, и совсем не представляет себе, насколько такое доверие опасно.

- Сызнова упрямишься? – злобно гаркнул он.

- Да взаправду плохо мне, не могу я с тобой, - смущенно оправдывалась Алена, хаотично соображая, как бы от него отвязаться.

- Со мной не можешь, с Трифоном за милую душу? – смысл сказанного он никак не мог увязать.

- Езжай. Не могу ныне к тебе на седло, - отчаянно воскликнула Алена, понимая, что никак не в силах побороть оцепенение, вызванное его неуместным присутствием.

Чувствуя ее замешательство, Бату настаивал:
- Что сделать мне, чтоб ты со мной остался?

- Ничего не надо, пусти только. Мы потом вас нагоним, - начала уже умолять Алена, которой совсем ничего не хотелось ему объяснять.

- Ты остался, и я остаюсь, - уверенно стал расседлывать коня он, и добавил в ее сторону, - дай рану осмотреть.

Не прошло и нескольких секунд, как испуганная Алена, быстро приведя себя в порядок, вышла из своего укрытия так стремительно, что показалось, будто она возникла рядом мгновенно:
- Да брось. Прошло все. Поскакали дальше.

Не успев даже снять седельные сумки, Бату подозрительно обернулся на Алену:
  - Че-то быстро тебе полегчало? Таишь ты что-то. Коль обидел кто, коль поранил – то скрывать от меня не смей.
 
- То тебе знать уж совсем не надобно, - Алена отвела глаза, подавив невольный приступ стыда.

Обстоятельство ее постоянной чрезвычайной скрытности изумляло Бату: если уж она так доверяет своему бесполезному слуге, то почему даже не пытается искать защиты у него:
- Мне все надобно, что тебя касаемо.

Хоть и отрадно было ей, что он хоть так и грубо, но все же за нее переживает, она не переставала терзаться. Словом, у Бату не было ни малейшей необходимости присматривать за ней — угроз не существовало. И все же он следил за ней неотступно. Теперь ей даже не надо было замечать это — она чувствовала это всем телом. Интерес его объяснялся очень просто: она стала для него тем, ради кого стоило жить, кто тебя понимает, кого можно любить и защищать и ради кого попытаться выжить.

- То не я раненый, то Белогривка спину седлом натерла, - обманула она.

- Э-эх. Я тебе такую красавицу доверил, а ты…, - досадно произнес он.

Ему такое объяснение было явно не по душе. Не сказав больше ни слова, он развернулся и поскакал прочь.
X
Выстилала дороги им Русь то золотом листвы осенней, то пухом лебяжьим снегов искристых. Путники относились к ним все добрей, а вот погода становилась суровее. И если с ними и вначале им удавалось сладить, то с непогодой – ни в какую. Положение становилось у Алены с Трифоном совершенно безнадежно, в отличие от мунгитов.

 Были у тех и теплые кошмы и сухое сменное белье, запасные детали для оружия, благодаря которым они легко могли починить или заменить вышедшее из строя, даже не пользуясь подручными материалами, баклаги и котелки на все случаи, неисчислимые сажени кожаных ремней и пеньковых веревок. Как по волшебству доставалось все необходимое из бездонных седельных сумок, в то время как у Алены в сумке болтался лишь один сарафан, который, естественно, ни при каких обстоятельствах, она не могла даже показать.

 На портах и кафтане все чаще стали появляться нищенские прорехи. Если Алена вовремя и тщательно штопала их, то Трифон вовсе не обращал на них внимания, и сквозь рваные дыры проглядывали голые, зябнущие ноги. Влажная, неуютная одежда сушилась прямо на них, и когда крепчал мороз, согреться можно было лишь прижимаясь к горячему коню.

 В общем, вещей у них было довольно немного, и Алена с Трифоном чувствовали себя несколько смущенно, хотя и сами не понимали, чего им было стыдиться. На одной из стоянок, рассевшись у разведенного костра Алена никак не могла согреться. Она подсела к Бату, прижалась к нему плотнее, к шубе голову склонила. Внезапная ее ласка вновь разозлила Бату, он грубо толкнул ее, вскочил, показно отсел от нее дальше и через Мунке.

- Чего ты от него бегаешь, точно от чумы? – в свою очередь удивился тот, подозрительно то на Бату, то на Алену поглядывая.

- Жмется ко мне не по делу, - зло пояснил Бату, в упор глядя на Алену.

 Только она не ответила, лишь виновато потупила взгляд и поежилась.

- Он к тебе намеренно подсел не шубу твою обсмоктонную мять, а оттого, что примерз как цуцик, - наблюдательно пояснил Субедэй.

- Чего ж парубок его не согреет? – спросил он Трифона, заметно растерявшись.

- Мне на его глазеть воспрещено, а коль коснусь, мне его батя все пальцы за энто переломает, - ковыряясь в носу, произнес Трифон, избегая даже взглянуть на нее, -  я люд подневольный. Вото узнает хан, что энто за птица, и тебе руки твои пройдошливые укоротит.

- А вото и не укоротит, - заносчиво вскинул голову Бату, -  я-то не подневольный.

- Ну уж ежели ты сын царский! - пафосно произнес Трифон, обтирая пальцы об кафтан, - иль сановник какой знатный! – все так же ехидно продолжил он и добавил, - тоды мож и не укоротит.

Непонятно отчего, но Бату ужасно развеселился. Встал, подошел к ней и заставил ее потесниться, чтобы сесть рядом, чуть ли не на колени ее усадил.

- Да не робей ты. Что ж сразу не открылся, что замерз?

Теперь он сам притянул ее к себе, грузно прижался, улыбнулся открыто и дружелюбно:
- Коль холодно, ближе придвигайся да не отклоняйся пугливо. Не прогоню.

  Закутал ее тепло, обнял согревая. А прямо перед ними над острыми верхушками сосен и елей, ослепительно поблескивая в тихом ночном небе, поднимался громадный диск дымчатой полной луны.
 
  -Луна-то ить, она всем сияет. Дивится ныне на нее княжна, поди не догадывается, как томлюсь я по ей, как скучаю. Вдруг случится потребен, надобен в тяготах ей дорожных, а я с тобой, непутевым вошкаюсь, - и тут же закричал громко:
  - Эге-ге-ге-гей, луна, ответь, не зябнет там без меня моя княжна?

Мгновенно в ней что-то дрогнуло, что-то необъяснимое перевернуло все ее внутреннее существо. Будто что-то громадное ожило внутри, заклокотало, не желая умещаться в столь малом теле. Стало распирать, давить под сердце, болью отдавать в голову, наливать глаза такой непомерной грустью, что не в силах совладать с собой, ее верхняя губа жалобно задрожала, капля за каплей часто поскакали мелкие слезинки, которые тут же окропили руки, крепко обхватившие ее.

-  Вото чаго разгузынился? Ужель я тебя шибко прищемил? - в этот момент эхо возвратило ему глухо повторяющийся ответ:
- Онааа, - онааа, -онааа, -онааа.

- А я как же? – всхлипнула Аленушка, - совсем тебе не по нраву? Совсем не надобен?

- Надобен мне? – удивился Бату, - а на кой ты мне надобен, коль ни на что ни годный?

Придвинул он ее так близко, что слышал частое хлопанье ее ресниц и дрожь задерживаемого дыхания.
 
- Ишь, княжну ему подавай! – вздрагивая губами, обидчиво прошептала Аленка, - мне вот слова ласкового не сказал, а ей - впустую надрываешься.
 
Словно осмысливая услышанное, он какое-то время молча смотрел на нее не моргая. С новой силой всколыхнуло все его сомнения, все догадки и бесповоротно подчинило все тому же подозрению:
- Да ты, никак, растрогался? Иль ревнуешь? Как про княжну поминаю, тебя так и трусит всего.

- А мож ты ей и взаправду нужен и тоскует она? – отвернувшись в сторону, уныло произнесла Алена.

- Все одно ей без меня долго не быть. Чую я - к хану скачу, а будто за ней поспешаю, - мечтательно засопел Бату, вздохнул тяжело.

- Зачем тоды зовешь, ей душу рвешь? –подняла она на него глаза с заметным укором.

Бату глядел ей в глаза, опершись одним плечом о шершавый ствол тополя. Он видел эти голубые омуты много раз и только в этот миг разглядывал их так близко и так простодушно:
- Мои слова ей луна не выдаст, и ветер не разболтает, а тебе язык отрежу, коль ей вякнешь, что я по ей дорогой тревожился.

- А вот узнала она. Услышала. Волшебница ведь, - Алена говорила очень быстро и с какой-то неестественной обидой выговаривала каждое слово – еще бы, ведь она хорошо знала о нелюдимости и высокомерии своего тайного воздыхателя.

- Ну и пусть знает, - Бату почувствовал, что ее обида задевает его, совсем, как сопливого мальчишку, - я ужо не единожды об ней кого тольки не пытал, кого не выспрашивал. И у солнца, и у дождя, и у ветра. Да только молчат они безответно. Кажись, даже они не знают.

- Оборотится она в кого, так и не разглядишь, мимо проскачешь, а не заметишь, -  не могла остановиться Алена, распираемая обычной женской ревностью.

- Пусть хоть в зверя, хоть в птицу оборотится! Моя зеница острая ее и на земли, и в небеси догонит, а в море канет – и море вычерпаю, - быстро заговорил Бату, напряженно вглядываясь в лицо Алены и стараясь, чтобы она не пропустила ни единого слова, поняла смысл каждого предложения.

- А как у хана она будет, так и отречешься от слов своих? – уперлась она в него неморгающим взглядом. Алена смотрела на него такими сияющими испытывающими глазами, что тот невольно посерьезнел:
- И у хана, и у шамана ее отберу, черту, и тому хвост подрежу, коль позарится. Не было еще цели ни одной, чтоб я достичь не сумел. А как лелеять я ее буду, как буду баловать, все, что есть у меня – ей отдам, и жизнь отдам, коль потребует.

От слов его так трепетал ее молодой девичий дух, еще не слышавший, не ведавший ни одного признания. Травило душу дикое смущение, что, не ведая, так любит, так ждет он ее горячо, надеется непомерно на ее согласие тогда, когда уже и сам невольно стал ей дорог и мил.

 И почувствовав телом ее дрожь, ее трепет, распахнул он шубу, закутал ее, грудью своей к спине ее прижался, тут уж совсем у нее все сорвалось, надломилось: стало жарко, безумно душно, разгоряченно. Она взглянула в осунувшееся от усталости, скуластое мужественное лицо и разревелась еще сильнее. Он же, заметно приподняв брови, вгляделся в зардевшиеся щеки, в изменившееся, чудное ее лицо и произнес с досадой:
- Эка квашня ты, Еремей.

- Пусти меня, - высвобождаясь, привстала она, шубу распахивая.

Кисти его рук настойчиво и быстро поднялись выше, к локтям, захватив плечи, перекинули ее. С усилием возвращая ее на место, обхватил он одним обхватом сразу две лопатки, и она послушно опустилась ему в руки.

- Ить не выпутаешься теперича. Теперича сиди, грейся, пока слезы не обсохнут. Нету княжны, на тебе набойчиться мне видать доведется. Ить ты такой же урюпа, яко девка пужливая.

Она смотрела на него, а он спокойно держал ее, склонившись над ней в сиянии ярких звезд, и даже ветер не смел касаться их, будто не желая спугнуть, что-то, что окружило их со всех сторон, погрузило в невероятное тепло и умиротворение. И небо как будто было волшебное: тихое, звездное.

И позже, при той же полной луне, стоящей прямо над ними, и бесстыдно рассматривающей удивительно преображенные в одно неделимое их фигуры, уже засыпая, она всё ещё чувствовала на губах вкус соленых слез, и все так же горячи и томительны были его объятия, и, когда он заботливо убрал с ее лица невзначай упавший сухой листок тополя, она улыбнулась ему, и ответная, едва уловимая улыбка соскользнула с его губ ей в ответ.

 Как подобрели его глаза, каким задорным и привлекательным стало лицо. Взгляд стал приятным и спокойным. Свежесть и молодость зардели и ее обветренные щеки. Что-то прекрасное, большое, удивительное навсегда завладело ее сердцем, и она чувствовала, что это что-то уже не покинет ее никогда.

…Но ночь выдалась тревожной. Проснулась она оттого, что Бату осторожно, но крепко зажимал ей рот ладонью. В панике решив, что догадался он и хочет сделать с ней что-то непотребное, стала сопротивляться она резко и отчаянно, мычать, но держал он ее сильно, прижимал к себе тяжело и, видимо, намеренно. Она силилась вскочить на ноги, но он умышленно сдерживал, не отпускал, не давая ни зашуметь, ни обороняться.

Сон ее мгновенно улетучился, от страха широко открыла она глаза и только тогда увидела, что рядом с ними по течению неторопливой реки проплывают плоты с трупами висельников: воров, разбойников, убийц – в лохмотьях, полуразложившиеся, с ужасными, распухшими языками. Один из плотов прибился к берегу и ветер доносил их смрадный трупный запах. Ужас охватил ее невероятный, она вся затряслась, с шумом втягивая воздух, ногтями стала цепляться за землю, в страхе пятиться назад, подтягиваясь на руках, но в беспомощности своей только упиралась спиной в его твердую, уверенно спокойную фигуру.

Он медленно склонился над ней и тихо на ухо произнес:
- Просыпайся. Субедэй приказал седлать коней и двигать дальше.

Если бы не крепкая ладонь, зажимающая рот, то визг спросонья от такого зрелища она подняла бы страшный.

- Все разглядел? Орать не будешь, как давеча? - поинтересовался он также тихо.

Она с благодарностью подняла глаза на Бату, кивнула, и только тогда он отпустил руку и освободил ее.

…Когда же на исходе следующего дня кровавое солнце, яркой багряной полосой истекало за горизонт, а Алена клонилась от недостатка сна к гриве притихшей Белогривки, истомленный Татарин в который раз обскакал наперерез небольшой холм с его деревьями, оврагами и кустами и, поравнявшись с ней, пошел неторопливо рядом.

 Мелкое зверье копошилось в траве, отчаянно рычал вдали какой-то зверь, а над головой каркали неугомонные вороны, предвещая непогоду. Кутаясь в воротники, усталые путники ловили последнее тепло уходящего дня, но никто из них даже не пытался жаловаться или проситься на постой. Длинные вечерние тени от коней перечеркивали необозримые просторы, и если бы не кровавый закат, заливший пурпуром всю округу и утопивший все отражения, – то эти тени тянулись бы до самого горизонта. Не сговариваясь, все как-то скучились, и шли на удивление очень близко.

- Еремей, а у тебя сестра есть? – невпопад поинтересовался Бату.

- Нет у меня сестры, братья есть, - сонно ответила она.

- А в родне кто на тебя похожий? - спрашивал он не спроста. Теперь он попал в тупик, пытаясь объяснить свои к ней чувства, – разве что осталось предположить, что когда-то ему все же доведется встретить девушку, достойную такой же редкой красоты княжича.

- Матушка только, да вот померла она. Да я ее и сам не видывал, отец сказывал, -  зевнула Алена.

- Ну ничего, - непонятно о чем сокрушался Бату, - дочери у тебя народятся. Чай не погнушаешься за меня дочь отдать?

- Вот ты, Бату, и впрямь дальновидный, - засмеялась Алена, - о дочери моей уж помышляешь, а еще не ведаю я, от кого ей родиться надлежит.

- Энто не беда, - весело проговорил Бату, и дружески подмигнул ей, -  в орду придем, невесту тебе вскорости сыщем.

- Не надо мне никакую невесту, - запротестовала Алена, заметно испугавшись.

- Да ты не боись, - неверно понимая причину ее страха, стал успокаивать ее Бату, -  хорошую найдем. Работящую да ласковую. С твоим то удальством непросто будет такую у нас в орде раздобыть, да я тебе пособлю.

- Тута твоя помощь ну совсем ни к чему, - про себя она даже усмехнулась такой искренней заботе, -  не нужна мне невеста. И жить у вас в орде я не собираюсь, негде мне там поселиться.

- И это порешим! Я тебе юрту дам, - уверенно настаивал Бату, -  у меня их много.

- Не хочу я у вас в орде оставаться, - вскричала Алена, у которой уже перехватывало дыхание.

- Ты не хочешь, а Бату как хочет! – засмеялся Субедэй, заметив его особую настойчивость на этот счет, - и невесту тебе и юрту. Как ты ему приглянулся то.

- Не останусь я у вас в орде. Мне ваши невесты не по нраву, - отмахнулась Алена, ловя на себе невольные удивленные взгляды; после того, что Бату предложил так искренне, все почему-то ждали от Алены неимоверной благодарности. Да и сам Бату ждал, ждал напряженно, – какого-нибудь кивка, улыбки, может быть, даже поклона… Но совсем не отказа, и он начал бурно убеждать:
- Такая по нраву придется. Есть у меня одна на примете. Для себя присматривал, но тебе уступлю. Из алчи-татар она. Чернявая такая, лицо круглое смуглое, глаза темные, как смоль, волосы кудрями вьются. Дородная, сильная, будет чем породу твою хилую разбавить.

Сжав губы, Алена недовольно помотала головой – лучше бы она согласилась, чем услышала слова восхищения в чужой адрес.

- Такая уж распрекрасная? – презрительно процедила она.

- Красавица видная.  Женихов много, да отцы никак не уговорятся, - его рука в теплой рукавице по-приятельски приобняла ее за плечо, -  а вот мне не откажут, я же за тебя поручусь. Я уж, так и быть, годков пятнадцать подожду дочери твоей.

Следующие слова были произнесены уж слишком к ней благосклонно, но предложение это звучало весьма сомнительно.
 
- Чего ждать? Сам на ней женись, раз нахваливаешь, - гордо заключила она.

- У нас не по наружности женихов выбирают, а по силе. Я дюж, найду себе еще, а ты так бобылем и останешься, ежели я не уступлю, -  этот поступок возвел бы отношения к нему любого человека из орды в ранг поклонения. Но оказалось, что такое великодушие только обидело Алену:
- Что же думаешь, я сам себе невесту не добуду?

-  Добудешь такую же пугливую да хилую, как сам, - странное дело – Бату ее ответ нисколько не обидел, и он продолжал настаивать, - а мне сильная да смелая жена нужна. Вото сам и буду тебе невесту выбирать, чтоб не хворая какая, да чтоб в два охвата, и чтоб при взгляде на нее даже хан дрожал.

  - Не дождешься ни в жисть от той невесты дочь мою, - вспылила Аленушка.

- Впрямь не дождешься. Экий непутевый: невест седлать не ведает как. Тож тебе Бату и тут его выручать придется, - смешливо прищурился Мунке.

Дружный вопль хохота пронесся над пылающей округой, и все всадники тут же остановили коней, чтобы вдоволь насмеяться, но Алена уже тоже хохотала, подрагивая худыми плечами, и даже не представляла, что смеются они совершенно над разным смыслом сказанного.

Только Бату, почти такой же серьезный, не переставал допытываться:
- Ну чего Еремей, уговорились? Сызмальства растить буду да оберегать.

- А как же княжна? – хитро поинтересовалась Елена.

- Объявится княжна, будет у Бату вторая жена, - засмеялся Мунке, и тут же затрещину от Субедэя схлопотал:
- Хана она жена! - гаркнул тот.
 
…Субедэй, несмотря на весь свой страшный облик, оказался неплохим человеком. Умный, ироничный, с пронизывающим острым глазом и широким носом, он походил бы на лесовика, если бы был чуть пониже ростом. И неухоженные усы, затекший глаз и натянутый на глаза малахай и шуба, потрепанная и блестевшая на локтях и спине, бесспорно, придавали его внешности свирепый, но сказочный вид. Алена относилась к нему с большим уважением, приветствовала его, как старшего брата, что заметно беспокоило Бату. Субедэй носил в ухе золотую серьгу, жемчужины в косах были крупными и изобильными, у него была богатая шуба из медведя, однако гутулы его были заношены.

Заботу о мальчишках не оставлял он, даже находясь на стоянке. Когда они отдыхали, начинал осматривать их оружие, собирал разбросанные вещи, утирал сопливые носы. Для него не существовало любимчиков. Он одинаково строго относился и к ответственному Бату, и к разгильдяю Гуюку. Суждения его были братски искренние, суровы и, хоть и резки, но, как оказывалось, довольно справедливы. Мальчишки же тряслись и дрожали даже при недовольном его окрике, так как их выживание полностью зависело от его решений. Хоть и редкое их пропитание отнюдь не было скудным. Ели они нечасто, но много, и в основном мясное.

Первые месяцы и для Алены рацион не казался ограниченным, она с детства привыкла доедать после мужчин, оттого и не получалось у нее наедаться вдоволь. Теперь же, после того как оскуднели запасы в седельных сумках, настало голодное время. Но самым главным испытанием была непогода и жгучий мороз.

В один из дней трудно было узнать Субедэя: тело его вроде бы скрючилось, кость круче выступила на скулах, в глазах явственно сквозила тоска. Он пошатывался на коне и в конце концов спрыгнул на землю, прижался к стволу корявой акации, с силой сжимая парализованную руку. Тут же обступили его мальчишки с расспросами.

- Длань будто кто отрывает, мочи нет, - сцепив зубы, произнес он в оправдание.

- Да на ненастье то, - подошла Алена, безбоязненно. Рукав ему закатила, живичную лепешку к руке приложила, да тряпицей перевязала.

- А вот он меня не пихает! – заметила она, обиженно поглядывая на Бату, - а он поважней твоего будет.

Присутствовала в Бату всегда какая-то напряженность, встревоженность, как будто нужно было постоянно ожидать нападения, а его жизнь никогда не будет ни радостной, ни беззаботной, ибо самую тяжкую долю ответственности всегда нес на себе он.

Вот и сейчас: мальчишки дурачились, радуясь внезапному отдыху, а он застыл, как изваяние, на скальном выступе, и высматривает молчаливо вдалеке опасность, ни на кого не обращая внимания. И в этом была какая-то особенная его странность.

- Так Субедэй не чингизид, - отмахнулся за него Мунке.

- Как же вы от него отрекаетесь, а его слушаете завсегда? – недоумевая, она переглянулась с Субедэем, проверяя, не обидели ли его слова Мунке, но тот невозмутимо слушал, и только доброй улыбкой поблагодарил ее за заботу.

- Тож его над нами хан назначил, - спрыгивая с уступа, ответил Бату, в чьей душе шевельнулось теплое воспоминание о том далеком времени, - только крови он не нашей.

- Мы мунгиты, а Субедэй – урянхат, - объяснил Мунке.

  - Для него и степь и лес – родная сторона, - добавил Гуюк.

За непродолжительное время огненная каленость сошла с мучимого болью лица Субедэя, стекли по щекам струйки холодного пота, недвижимая рука упала плетью и ударилась об ствол, но он даже не охнул, несмотря на случайные колючки на стволе.

- А как полегчало то, будто и придумалось мне, что ломило, - довольно произнес он, и кряхтя, неторопливо развел плечи.

- Так и снять то уже можно, стало быть, - обрадовалась Алена и поспешно подошла к нему. Только перехватил он ее руку, заломил, больно в локте сжал. Ахнула Аленушка, губу закусила.

- Вот же незадача с тобой, Еремей. В руках у тебя силы нет! Даже мне из тебя воина не слепить, - произнес Субедэй как-то не в меру грустно и удрученно, и бросил свой выразительный прищур на Бату, безмолвно вопрошая, чем же тот пришелся ему по душе.

- А чего ж огорчился тоды? – сцепив зубы, застонала Алена, но настойчивый Субедэй тем временем перепробовал все мыслимые на ее руке суставы. С мучительной тревогой Алена следила за его действиями, но испытание прекратилось так же внезапно, как и началось.

- Да пропадешь ты у хана, нельзя тебе к нему идтить, - пояснил Субедэй, у которого и без того было слишком много забот с мальчишками, и настойчиво посоветовал, - ворочайся к мамке своей.

- Нету у меня мамки, -  послышался очень слабый, болезненный до неузнаваемости ее ответ.

- А будто из-под юбки только вылез, - произнес Гуюк, завистливо замечая к Алене излишнюю благосклонность Субедэя, и сразу невзлюбившего ее за это.

Взгрустнула тут и сама Аленушка. Она, и вправду, родилась и выросла на изобильных новгородских землях, возле богатых зверем лесов и реки Волхов, щедро потчевавшей промысловой рыбой. Нужды в еде никогда она не знала.  Не знала бед. Ее попутчики, уже натерпевшиеся самых разнообразных лишений и в жизни, и в боях, даже не чувствовали их в пути, и лишь ждали возвращения домой – и всеми силами торопили этот момент: и только Бату, меткий стрелок, не стремился домой, а изучал чужие окрестности, словно высматривая себе подходящие мишени. Алена же чувствовала лишь обреченность своего путешествия.

…Больше не задерживаясь, они продолжили свой путь. Погода ухудшалась, и идти становилось труднее. Они вышли на целину и только заботились о том, чтобы поменьше кружить. Ветер все усиливался, снег хлопьями повалил так, что и друг друга они зреть перестали. Начали блудить, да след путать, друг друга аукать, да кликать в потере.

Но вскоре стали отзываться они все глуше и неразборчивей. Сквозь завывания ветра все отчетливей было слышно, как снег стегал по одежде, скрипел под копытами и как поскрипывала замерзшая кожаная сбруя. Места вокруг стало бесконечно мало: у самого носа кружила единая снежная масса — ни дороги, ни лошади будто и вовсе не было.

Алена не могла понять, есть кто-нибудь впереди, или она отстала вовсе. Все труднее стало пробираться дальше, лошадь утопала в мягком снегу. Холод пробирал до костей, проникал внутрь кафтана. Становилось все труднее дышать, ее все больше охватывало непреодолимое желание заснуть. Дыхание становилось все болезненней, так как каждый вдох ловил острые льдинки. Все шестеро из последних сил двигались вперед, с невероятным трудом одолевая бушевавший снежный ветер.

- Вьюгу переждать надо, пургу верхом не одолеешь, - выкрикнул громко Субедэй, всех разом стопоря. Коней они остановили, укрытие разыскивать стали.

 Приметили они ель большую, под ее лапником и приказал Субедэй укрыться. Расчистили они себе место под ней. Мунгиты под шубы свои спрятались. Все рядом, чтоб теплее.  Трифон зипун свой натянул, а у Алены, окромя кафтана и не было ничего.

Жутко холод ее сковал, лицо с мороза горело жаром, иголками кололо руки и ноги. Присела она спиной к стволу, да куда ж тут почивать, ежели только замерзнуть от холода. Дивилась она мунгитам, которые преспокойно спать устраивались.

- А божились, что не звери, вот и холод вас неймет! – сказала она, стуча зубами.

- Мы кочевники, - произнес Гуюк, время от времени поглядывая на нее, словно насмехаясь над ее бедственным положением, - дороги, да переходы для нас – дело привычное.

- Без кибиток, без поклажи всю землю можем конными пересечь и не пропасть, - объяснил Субедэй.

- Жару не любим, а холод легко сносим, - добавил Мунке.

Бату тем временем уже лежал, отвернувшись. Каждая мышца его сама по себе ослабевала и успокаивалась. Кости, освобожденные от жесткого седла, расслаблялись, будто отдельно рассыпаясь.

 Улегся он, плотно обернувшись шубой, пытаясь не думать о голодном желудке, о братьях, располагающихся на неуютный ночлег, но мысли все равно задерживались на звуке стучащих зубов Алены. «Застынет ведь, непутевый», — подумал он и тут же хотел отогнать эту мысль, но она, беспокойная надоедливая, воткнулась в него и не давала теперь уснуть. Заворочался он, сам собой недовольный, повернулся к ней, предложил нехотя:
-  Идить ко мне под шубу – согрею.

После этого предложения Алена с невыразимым ужасом отшатнулась, замахала руками и широко открыла глаза:
- Неее.

- Чо не? А приснешь да околеешь? Ужо зуб на зуб не попадает. Кафтан хоть и княжий да красивый, больно худой, - тут же поддержал Бату Мунке, у которого уже вошло в привычку стравливать Бату с Еремеем, чтоб потом послушать их уморительные препирательства.

- Да я замерзнуть не боюсь, - отмахнулась она, ужасаясь от мысли, что ему придется прижиматься к ее телу во сне.

- Еще чего! – Бату слегка подпрыгнул, но, вздрогнув, остановился, в то время как Субедэй недобро покосился на него. Очевидно, Бату был единственным смельчаком, кто мог позволить чужаку находиться рядом с собой уснувшим.

- Тащил я тебя, тащил, жизнью рисковал, чтоб ты тут змерз? – добавил он в оправдание.

- Не велика потеря! Голову мне срежешь, да к хану кланяться пойдешь, -  искренне обрадовалась Алена, потому что в этом случае ей не пришлось бы ничего объяснять.

- Прям вот ныне так и сделаю, чтоб лишнего не молол, -  он полусидел от нее довольно близко, и с потрясающей быстротой отвернул голову, улегся, смежил короткие ресницы, и томно обиженно засопел.

- Чо ж уже не сделал, коль саблю из рук не выпускаешь? – докучала ему Алена, довольная неожиданно уязвленным его гордым благородством.

- Еремей, а ну замолкни, опять задираешься, - сонно выкрикнул Субедэй.

- Кто ж его трогает? Сам ко мне лезет, а потом обижается, -  уже просто из вредности продолжала она и свернулась клубком, чтобы хоть как-то согреться.

- Вы спать дадите, договорщики?  - недовольно заворчал Гуюк.

- То он тебя и вызывает, что у нас запасы закончились, - усмехнулся Мунке, и дугу вокруг шеи саблей в воздухе нарисовал, - а поутру на свежую кровь будем зверя приманивать да ловить.

- Вот-то он и замерзнуть не страшится, что у Бату под шубой страшнее, - насмешливо подметил Гуюк.

- Ничо не боюсь, - стучала зубами Алена, -  страшнее наших морозов ни в одной земле нет. Это он могет из-под шубы своей не вылезть поутру.

- Ну так и иди к Бату под шубу. Вот мы и узнаем, кто кого больше страшится, - заворчал Субедэй.

Нетерпеливо ерзавший под шубой Бату, доверительно обернулся:
- Не брататься предлагаю, - он нашел на ощупь ее ледяную ладонь и сжал ее в своей горячей руке, -  тебе теплей - мне теплей. А начнешь коченеть – я тебя растормошу. В пути каждый друг за дружкой присматривать должон.

Аленка посильней шапку на уши натянула и легла подле, от него отвернувшись. Укрыл он ее шубой, старательно под тело ее полы шубы подпихнул да так тесно улегся, словно ее еще и в себя целиком завернул. В затылок задышал тепло и спокойно. Шубейка внутри оказалась такая же пушистая да мягкая, как и снаружи. Пригрелась Алена да и задремала.

Разомлела она с мороза от тела его горячего. Да так тепло и уютно ей было под шкурой мягкой, что сперва повернулась она неосторожно, а после и вовсе начала на него руки класть. Уж она его и за грудь охватывала и за шею. Косы гладила, и ноги на него закидывала. Ух, и злился Бату да ее от себя отворачивал, пыхтел злобно да сердито. А она, точно котенка, его тискала да обнимала. Головой Бату крутил да шею вытягивал, но как только от рук освобождался да тут же голову ее прильнувшую на груди чувствовал. Так довела, что стал он ей руки скручивать да держать, но как только сам дремать начинал да хват ослаблял, тут же опять ее ладони у него на плечах оказывались. Да если б только просто руку ложила, а то, как назло ведь, и гладила нежно да ласково. Телом своим гибким, да юным к нему прижималась. Скидывал он ее руки лихорадочно, да опять своими удерживать принимался.

Промучился цельную ночь в единоборстве, и спать – не спал, и прогнать – не прогонял. Когда же глаза Алена открыла, то от взгляда его даже содрогнулась, спросила испуганно:
- Что стряслось, Бату?

- Руку с меня сыми, - и застыл, словно змею ядовитую пригрел на груди, да и сам касаться боялся, -  не заведено у нас друг дружку обнимать, только на смертном одре.

- Да я невзначай, со сна, - жалобно Алена объяснила, не снимая руку с его горячей груди.

- Сей же миг не уберешь – саблей отсеку, - и взаправду саблю в воздух резко вскинул.

- Сам позвал, а теперича гаркаешь, - обиделась Алена, да в сторону поспешно отскочила.

- Не обниматься позвал! – обозленно отвечал он, раздувая ноздри, - а ты и воин никудышный, и тепло хранить не умеешь. Всю ночь ворочался да меня, аки мамку, обнимал. Ладно, шо титьку не просил. Еле дождался, пока глаза продерешь. Больше ни в жизнь тебя под шубу к себе не приглашу.

- Что ж не разбудил меня? – охнула Аленушка, которой стало ужасно стыдно за себя.

- Тебя разбудишь!  - воскликнул он со странным чувством неудовольствия на его разгоряченном, как будто несколько сконфуженном лице, -  я тебя и толкал, и вертел, а ты ни един глаз не открыл!

- Холодно было, вото я и заснул крепко, - оглядывалась она по сторонам как-то безотчетно, как будто нашкодив или занятая в то же время какой-то другой, более постыдной мыслью, так что разве только шепотом он должен был говорить, чтобы не подслушали все окружающие.

- Вот-то свезло тебе, шо заснул крепко, а то бы крепко тебе от меня влетело, - недовольно продолжал он, потому что никак не мог отделаться от досадного ощущения заласканности.

- Не совестно меня-то пужать? -  гнетущее чувство обиды уже тягостно подействовало на ее бурное воображение и болезненно уязвленное самолюбие, - я-то с дрему и не помню ничего, а ты на меня набросился, будто намеренно я.

- Тебе-то не совестно? - он как-будто вдруг стал тоже обиженным, и яркий отблеск заправляемой в ножны сабли так ожесточенно сверкнул перед ней и вызвал в трепещущем сердце целый рой неприятных воспоминаний, когда он так же обиженно воспринимал все ее ласки, -  с дрему он. С дрему такого со мной навытворял.  Тьфу, аж вспоминать тошно. Голубил меня, да нежил. На кулаках бы так управлялся, как из рук моих выкручивался, чтоб меня потискать.

- Бирюк ты бесчувственный! Я его грел, а он на меня тьфу, - кинулась на него Алена с кулаками.

Схватил ее Бату да из-под ели выволок, да стали они друг друга мутузить, а как свалились, так вместе по снегу и покатились. Их потасовка разбудила ребят, сонные, они опасались выглядывать из-под еловых лап, и с любопытством прислушиваясь к перепалке.

- Опять цапаются, - недовольно заворчал Гуюк, - вот свезло то с попутчиками.

- Верные спутники в дорожке: зимой -  блошки, летом - комары да мошки, - усмехнулся Мунке безропотно смирившись с ее выходками, и всегда подбадривая всех шутками.

Тем временем подмял Бату ее под себя, за ворот схватил да в снег вжал с остервенением:
- Будешь меня еще тискать?

- Буду! -  она нахально запустила свои пальцы в переплетенья рыжих его кос и начала разбирать их на пряди с небывалой исключительной нежностью — и, кто знает, может, привнесла этим движением в его догадки особые подозрения, которыми он был обеспокоен.

Он склонился к самому ее лицу, пронзительно впился в глубину лазоревых глаз:
- Мож ты меня еще и поцелуешь?

Попробовал бы кто-то остановить ее теперь, спросил бы ее вдруг, что она творит, каким порывом руководствуется? — она наверно бы ничего не смогла объяснить, ни того, что на нее нашло, ни того, почему она это делает, и, покраснев от стыда, она непременно решила поступить именно так, даже не думая оставаться хоть в каких-то рамках приличия.
 
- И поцелую, коль матушку при мне поминал, - потянулась Алена к нему да в щеку чмокнула.

Бату так жутко вздрогнул: чуть не закричал, и с испугом огляделся кругом. Он схватился за щеку, словно стыдливо прикрывая на шелушащейся от мороза коже ее теплый поцелуй. Несколько мгновений он тупо смотрел на нее, будто приходя в себя, но спустя некоторое время от досады нахмурясь, бросил Бату ее да в ельник убежал.

 Ни один его брат не рискнул за ними наблюдать, ни засмеялся громко ему вслед, а Алена, боязливо притихшая, смотрела во все глаза на его широкую спину и судорожно глотала воздух. Субедэй находился на очень почтенном расстоянии и учтиво делал вид, что ничего не видел, но после ее поступка аж вскрикнул, только не зло, а испуганно.

- Мастак ты по больному бить. Чтоб нашел его, да повинился! - грозно Субедэй выкрикнул, - иль своей дорогой топай.

Взяла Алена шубу его да пошла разыскивать. Сидел Бату, отвернувшись, на буреломе. В переплетении поваленных веток уединенно темнел его понурый силуэт, а на душе его было мрачно и грустно: целая палитра удивительных чувств возникала в нем, возникала помимо его воли, с шумом и треском, ломая все правила и привычки. Эти чувства зарождались мгновенно и горели ярко, как звезды, а он сам не находил их причину.

Но какое-то неприятное ощущение, от которого больно ныла и волновалась грудь, какое-то необъяснимое беспокойство щекотало и раздражало его и незаметно вызывало целую бурю негодования. В глухом лесу всегда царствует тишина, уединенность и спокойствие всегда лечат душевные раны, но Бату насторожился слегка, слегка напрягся, потому что сразу услышал, как Алена осторожно подошла, безмятежно засопела рядом, переминаясь с ноги на ногу, и набравшись смелости, присела рядом, спросила с укором:
- Ты чего энто?

Да только супился он, в землю глядя.

- Отстань, - отмахнулся он, отвернулся.

- Ужель так противен я тебе? - с дрожащими слезами в глазах, тихо прошептала Аленушка.

- Да отстань ты, - оттолкнул он ее от себя, но легонько, точно отворачивая. Но она осторожно накинула шубу ему на плечи:
- Шубу-то накинь, застынешь.

Повел он плечами, встрепенулся.

- Иди ты отсель с той шубой, - да носом шмыгнул, да на нее взглянул украдкой.

- Плачешь? – охнула Аленушка, и оттого, что она заметила, потекли у него слезы по щекам сильней, и всхлипнул он отчаянно. И по своему мягкосердию и у нее слезы потекли из глаз, зашмыгала она носом, проговорила с дрожью в голосе:
- Ну, не плачь, Бату! Не буду я тебя обнимать и целовать больше не буду.

Заговорил он пронзительно, то ли жалуясь, то ли обвиняя:
- Я русов, таких же, как ты, рубил, а ты меня целуешь.

-Да знаю я, - вздохнула Аленушка, -  разве в том тебя упрекаю?

Он всхлипнул тяжело, но вдруг успокоился, теплее в шубу завернулся:
- Все меня боятся, а ты чего же?

- А я не боюсь, - прямо ответила она, -  ты честный. А правда, она крепче силы.
 
- Правда моя тебе по душе? – вдруг надменно и зло заговорил он, - так я тебе всю правду прям ныне открою. И тебя убью! Хан прикажет – в куски мелкие посеку!  А ты меня обнимаешь.

- Ну, коль прикажет, что ж поделать -  руби, - доверчиво положила она свою ладонь на его теплую руку, -  десница у тебя тверда, хоть мучиться от твоего удара не буду. Обещаешь от боли избавить, от мук предсмертных в агонии?

- Думаешь, не придется? – отдернул он руку и сощурился надменно, - мнишь, что у меня рука не поднимется, коль мы под одной шубой почивали? С единого удара башку твою дурную отсеку и не зареву. Не страшишься меня теперича?

Посмотрела она в глаза ему твердо, утерла нос рукавом кафтана:
- Страшно друга подлого иметь, а врага благородного – не страшно.

И вдруг он смягчился, подсел поближе, пальцем ей в нос ткнул:
- Не страшно тебе, а дрожишь вона весь.
 
- Тож от холода, - поеживаясь, подняла она воротник, а он дружественно распахнул шубу, к себе приглашая:
- Так идить ко мне под шубу, согрею.

Опешивши и не веря, она запорхала своими длинными, большими ресницами удивленно:
- Ты ж грозил, что боле меня под шубу не пригласишь?!

- Вооо! – поднял он указательный палец вверх, поучая, - веришь слову моему, а я слово не держу. Хитрость города берет.

- А ты порешил, что я тебе поверил? – звонко засмеялась Аленушка, и с удовольствием залезла под шубу, к нему прижимаясь, - так я тож тебя обнимать буду, а пожелается – то и поцелую. Хитрость нам, Русам, бесполезная, коль можем мы неправду в правду оборотить.

- Да тут хоть правда, хоть неправда, а вместе-то и тебе и мне теплее, - со вздохом, заключил он.

Сидели они на поваленном дереве, и грел ее Бату под рукой, точно курица цыпленка под крылом. Смотрели они оба в безбрежные небеса. Небеса – точно перевернутая тихая река, в которой так же медленно и тягуче отражается земная суета. Смирно льется, несет свои воздушные спокойные воды, омывая краями своими беспокойную суетливую землю.

Но меняется так же, как река, гладь небесная, начинает хмариться недовольно гребнями черных туч. Бурлит, пенится, гремит недовольно раскатами над грешными головами людскими, предупреждает о власти своей, о своей воле небесной, всеобъемлющей. На Руси эта река всегда полноводна. Не мутнеет она никогда, не зацветает, не тухнет желтой вонючей затхлостью болота. Текут небеса в безвременье, и сколько не сменяется лет, расчищает Русь русла свои, ломит постройки людские - башни вавилонские, чтоб не закрывали они спокойного течения, чтоб слышали твари земные голос Бога, с небес вразумляющий.

Прижал Бату голову Алены к себе, да на ухо прошептал тихо:
- Ни в жисть мне про матушку не поминай.

Кивнула Алена, ответила тихо:
- Ни в жисть.

Вздыхали оба грустно, друг к другу осторожно прижавшись. Вороги иль други? Кто их знает. Молодым все нипочем. Ссорятся, мирятся, дерутся, ругаются, но так друг к другу липнут и до времени не знают, спасет тебя друг, иль погубит, выручит, иль предаст. А бывает, что и за всю жизнь не найдешь лучше такого друга, с кем в юности бранился и враждовал. Забываются обиды детские, а утешения помнятся. Первые ссадины, первые синяки, нос разбитый иль колено расшибленное. Тайны и секреты, о которых взрослым говорить нельзя, а с другом делиться обязательно, коль он настоящий друг.
   
- Невеста у меня была, - вдруг неожиданно нарушил тишину Бату, -  с рождения были мы помолвлены. Хоронили ее, мне там быть не позволили, а мне так плохо было, на душе муторно. Пробрался я ночью к ней на могилу, а там матушка моя. Я к ней подошел, потянулся, а она меня оттолкнула, ножом ударила. Я ее просто обнять хотел, а всю ночь могилу невесты обнимал, да кровью своей поливал. Да в бреду, видать, чудилось мне, что невеста моя со мной рядом. Красивая такая, вся в белом. Рукой потянусь, а ладонь, как в молоко, и дымом рассеивается, а я ее за косу схватил и держу, не отпускаю. А коса у нее мягкая, шелковистая. Она просит, а я все равно держу, хоть и силы слабеют. А потом заснул и упустил. Теперь простить себе не могу. Очнулся же когда – рана у меня швом затянулась, да не простым, смотри, словно чья-то печать выжжена. С тех пор обо мне слава дурная, оттого и колдун я, страж ночной, неприкаянный.

Пораженно Алена молчала, глядя на его необычный шрам на животе широко раскрытыми, ошеломленными глазами.

- Знаешь, - все так же тихо и доверительно произнес он, - ты первый, кому я этот случай поведал.

Вспыхнула она, и на щеках румянец разгорался все ярче и ярче, а он будто ожидал чего-то.

- Невеста была? – ошарашено спросила она.

Кивнул Бату, в глаза пронзительно заглядывая. Ему ужасно хотелось как-нибудь через силу улыбнуться, потому что чувствовал, что от высказанного ответа уже начинало перехватывать дыхание, подергивался подбородок, и что все более и более влажнели его глаза... Он ожидал, что Алена, которая слушала его, затаив дыхание, начнет жалеть его всем своим детским, неудержимо сочувствующим нравом, и уже раскаивался, что зашел так далеко, что напрасно рассказал то, что давно кипело в нем, о чем он не мог рассказать никому, потому что совершенно жестоко корил себя, но теперь не удержался, чтоб не признаться, но она промолчала, погодя немного слегка сжала его руку и с каким-то робким участием спросила:
- А отчего померла?

Заиграли у него желваки на скулах, а в глазах появилась необъяснимая злость:
- Я ее убил, - надломлено гаркнул он.

Отшатнулась Алена испуганно, а он встал и стремительно прочь пошел. Волнуясь, Алена невольно крутила обручальное кольцо на пальце. Все чаще смотрела она на него, все сильнее укреплялась в мысли, что помолвлена она законно. Возбужденное ее воображение невольно рисовало ей другой мир, другую, счастливую жизнь с другим любимым, и как и у любой впечатлительной девушки, в самой лучшей из самых невообразимых ее фантазий. Ее суженый — вот кто будет настоящим героем: нежным, любящим, понимающим! О, разве сравнится безоблачная жизнь с ним, с жизью с Бату в ее сегодняшней действительности: с ее тяжелой и утомительной дорогой, полной лишений? Его подкупающие взгляды никогда не перечеркнут того, что она – его пленница и наверняка томилась бы в неволе, не будь она для него просто непутевым княжичем.

И в минуты отчаянья, к несчастью, не замечала она, скольким жертвует Бату, как ее выручает, а на первом плане, первым лицом, уж конечно, был ее суженый, пусть воображаемый, но самый дорогой и желанный. Разнообразные приключения лишь будили в ней рой восторженных грез и мечты об идеальном любимом, сначала призрачные, а потом все более и более реальные.  Все же поступки Бату, целью которых была необходимость уберечь подле себя столь слабое и милое для него создание, пугали ее...

Нет, она лишь видела, что он отрицает все устои той ее жизни, в которую ей так хочется вернуться.  Он, как и все, думает, что она убогая, жалкая и неумелая, не угадывая, что и для нее пробьет удивительное время, когда она за один миг преобразится фантастически. Какая наступит для них радость, какое счастье, и, конечно же, им захочется в тот час отблагодарить ее, они будут раскаиваться, что доставили ей столько неприятностей и поймут, почему этот путь она считала дорогой невообразимого горя. Но покамест еще не настало оно, это грозное время, — она ничего не расскажет, потому что она выше жалости и снисхождения, потому что она взрослая и самостоятельная, потому что она - сама творец своей жизни и судьбы.

XI
И в непогоду Русь – раскрасавица. Шьет, плетет для нее мастерица-зима наряды редкостные. Нет одеяний богаче, чем после вьюги на ней снежные меха, да кокошники ледяные. Безграничные снега покрывают землю, от блеска которых ослепнуть можно. Единой массой стояла белая стена до неба. Пушистые снежные ветки елей и сосен при любом дуновении сыпали хлопья холодного, кипенного белого снега.

Конь, невзначай зацепивший протянутую к нему лапу, оказывался засыпанным полностью со своим седоком, при этом фыркал, трусил головой, водил ушами, но все равно делался частью нескончаемого белого полотна. Тонкие искрящиеся сосульки, смерзшиеся на ветках деревьев, звенели колокольцами, и сыпались из неловких ветвей колкими сверкающими коклюшками. В полете ломались о толстые сучья, разбивались на части, бряцали и скользили по замерзшим стволам, как шаловливые ребятишки.

Так как закончились у них запасы, решили они поправить бурдюки свои, поохотиться. А чтобы поболей дичи собрать, пошли они поодиночке. Трифона лагерь оставили охранять да коней стеречь. Все охала Алена да уговаривала Трифона с собой взять, потому, как к охоте была не приучена, только мунгиты ее засмеяли, и пришлось ей самой идтить. Вот вернулся Гуюк – перепелов да рябчиков раздобыл, вернулся Мунке – фазанов да куропаток, Субедей – зайцев да белок, Бату – кабана, а Елена все не возвращалась.

Освежевание шкуры убитых животных отняло у них достаточно много времени. Выпотрошили они зверя, да птицу ощипали. Сырое мясо разрезали на тонкие полоски, развесили на веревках для сушки. Большие куски под седла уложили, да от безделья стали про меж себя гадать, что княжич из охоты добудет. Гуюк говорил – куропаток, Субедей – фазанов, Бату – перепелов, а Мунке, тот и вовсе еленя ему сулил, говорил, что княжич то в своем уделе, в родном лесу, да зверя поди большого бить привык. А Елена, по простоте своей, лукошко набрала да и к ним и вернулася. Как увидели они лукошко, так и сил еле сдержаться хватило.

- Что же, Еремей, ты настрелил? – испросил Субедэй.

- Да вот, ягоды, - бесхитростно Елена ответила.

Тут ужо Бату, Гуюк и Мунке на землю повалились и кататься со смеху стали.

- Князь нам с охоты орехи принес, - потешался Мунке.

- Да не! Клюква, да калина там, - не поняла насмешки Алена.

Тут уж они и вовзе загоготали, а Гуюк даже ногами задрыгал.

- Пошто надо мной глумитеся? – обиделась Елена.

- Да не по зубам нам дичь то-твоя, - гоготал Мунке, да сам так за живот и держался.

- Вот позорище ты княжеское, - высказался Субедэй, усмехаясь, - чтоб хлопец, крови благородной, на карачках ползал и из-под снега себе еду добывал? Тож батыру всякому со стыда сквозь землю провалиться!

Рассердилась Аленка, бросила лукошка. Под молодецкий хохот и улюлюканье побежала в лес. Нашел ее потом Бату, утихомирил.

-Из лука стрелять не научен? Да ладно, дело нехитрое, научу я тебя, -  и Бату лук свой взял да ей протянул, - вот этак ноги расставь, -  и ударами сапог по лодыжкам он заставил Алену поставить ноги шире.

- А то стоишь, как девица. Хвост в гнездо отведи, -  став сзади, он обхватил ее ладони, -  в самую цель смотри, будто ужо взглядом пронзаешь, -  и он прислонился щекой к ее щеке и тут же отпрянул.

- Фу ты, - выкрикнул он, - кожа у тебя, как у младенца, белая да мягкая, словно всю жизнь в подземелье просидел и на свет не показывался! -  но тут же решил продолжить, - этим боком поворотись, хват ослабь. И вот зришь ты зайца, тетиву тянешь. Да пальцы не так, тетиву спустишь и порежешь. Локоть выше. Еще выше, говорю. Да не выше плеча.

Слыша над самым ухом своим его дыхание легкое густое и слишком теплое, ее одежда почти сразу взмокла от пота.

- Ты будто деревянный, совсем окостенел, - почувствовав, что от ужаса Елена и вовсе перестала двигаться, вспылил Бату.
 
- Тррриша, - тихо позвала она, чувствуя щекой кожу его щеки, ощущая его теплое дыхание и такое близкое касание, что ей казалось, что чувствует она даже под шубой каждый поворот его тела, каждое движение его мышц, каждый удар сердца.

- Опять Триша, - гаркнул на нее Бату, - Триша за тебя и ночь с женкой ночевать будет? –засмеялся он, но тут же отпустил ее и отошел в сторону, - сам тоды давай. А я поправлять буду. Самому-то не по нраву, когда его затрагивают, а меня ночью под шубой всего облапил.

Бату, встал перед Аленой и, придерживая одной рукой лук, другой голову ей, поправлял, да наставничал:
- Растягиваешь лук, чтоб тетивой ухо достать. Руку в локте согни, сердечным боком стань, ноги раздвинь. Главу к цели поверни да в сторону спины запрокинь. Бороду приподними, чтоб рука поводить могла.

Он решил слегка ее повернуть и приобнял за бок, и вот уже стрела, отведенная в цель, выпала из рук Алены, не коснувшись даже тетивы. Да и вправду, со стороны смотрелось, в самом деле, как все между ними тепло, заботливо, нежно, и только голос Бату командовал сердито:
- Длань мешать тетиве не должна, пока стрела с лука не соскочит. А тянешь ты со силой всей. Зубы зажми плотно и смотри, чтоб нос вдоль стрелы находился.
 
Она почувствовала, как начали леденеть ноги, а они и без того здорово мерзли — ведь они стояли по колено в снегу. Трудно было, когда он был далеко, но, когда он был близко, ей было во много раз хуже. Бату стоял очень тесно, вплотную к ней, близкий и неприкасаемый, как всегда. Склонился, широко расправил плечи; отгораживал ее от ветра, что ли.

- Чего это ты под стрелу встал?  - почти невольно, Алена заглядывала ему в глаза, а все вокруг переворачивалось от небывалой близости.

- Прислушиваюсь я, - так же предвзято рассматривал он ее фигуру, которая так очаровательно, так гибко и прихотливо, изогнулась перед ним в такой волшебной неодушевленной снежной картине, что перехватывало дыхание. Он невольно любовался ей, и тут же гнал эти мысли.

- К чему? – удивилась Алена тому, что он может быть слышит то, что видит она.

- К тому, что ты совсем не дышишь, - он так заслушался ею, ее сбившимся и дрогнувшим дыханием, что забыл обо всех посторонних окружающих звуках.

- И что то значит? - в стороне, почти вне поля его зрения, уголком глаза она заметила крадущееся, осторожное движение и с удовольствием отметила, что он этого не заметил. Алена улыбнулась этой радостной находке и отвела глаза, чтобы не выдать себя.

- Значит, что не быть тебе охотником, - он стоял, как вкопанный, над маленьким ее телом и приглядывался к Алене, страшно огорченный своим высказанным наблюдением.

  - Как же не быть? – она покраснела от смущения, но в этот миг не было ничего, что способно было бы отвлечь ее внимание.

-  Страх у тебя, аж до паники. А ты еще и цели не видишь, а уже паникуешь, - в этот момент Алена оторвала взгляд от цели и встретилась глазами с Бату. Бату прекратил прислушиваться и тоже уставился на нее — не скрывая усмешки, она крепко ухватила древко лука, а ее рука угрожающе потянула тетиву назад.

- Чо ж не видеть!? Вижу! –прищурилась она на один глаз, подумав, как здорово было бы провести Бату, и вдруг поняла, что ей почти это удалось.
Прикинул прицел Бату: наконечник в шею ему стоит.

- Достойная цель, - сквозь зубы процедил он, - дерзни стрелу спустить в эту цель, будет грамота твоя вместе с твоей головой под седлом моим к хану скакать.

- Че ж не дерзнуть, дерзну, -  спустила Алена тетиву, да отклонился Бату шустро из-под стрелы, по икрам сапогом ее ударил да на землю опрокинул. Поднял кулак свой тяжелый да закричал гневно:
  - Все придуриваешься! Для того я тебя обучаю, чтоб ты в меня стрелы запускал?

- Так правду тебе сказал! Это ты нарочно под стрелу мне встал! – воскликнула Алена обиженно, рукой в сторону показывая. 

Поднял голову Бату, да только тут оленя поваленного за спиной приметил. Ударил кулаком своим с хрустом в снег, подле лица ее, на ноги поднялся. Подошел к оленю, со всех сторон его рассматривать стал с интересом.

- Верно, что стрельбе не обучался?

- Где б я обучался? Я и луков таких, как у вас, не видывал, -  забыв о всех неприятностях сегодняшнего дня она, как и ожидала, увидела восхищение в глазах Бату:
- С одного мово учения, еленя завалил? Так я тебя теперь сам из улуса нашего не выпущу, с таким-то умением. Вона в чем твое мастерство, а уж думал, что природа тебя поболей того дурачка Трифона обидела.

Его ликование по поводу удачной охоты, радовало Алену. Она-то прекрасно знала - он давно ждет повода, чтобы ее похвалить. Его оживленная болтовня была вызвана не только дружескими чувствами, а еще ему было очень приятно похвастаться перед земляками ее навыками, которых у нее, к сожалению, не было и в помине. Это была просто удивительная случайность. По-видимому, у Бату сложилось впечатление, что Алене непременно хочется разделить радость победы с попутчиками. Тут же присвистнул он - прискакал к нему конь вороной.

- Как ты его обучил то так? – удивилась Елена.

- Почем знаешь, что обучил? Сам умеет, – прищурился Бату с подозрением. Алена не поверила ему, но прямо не сказала, а воскликнула:
- Раньше ведь не мог!

Бату скривился, словно услышал что-то неприятное и, демонстративно притянув коня за уздцы, и требуя объяснений, спросил:
- Чего же раньше, коль мой это конь?

«Неужели он догадался?!», – промелькнула в голове Алены лихорадочная мысль, но оставив свои мысли при себе, она изобразила жуткое изумление:
- Ну раньше, когда от князя мы шли, ведь не делал так!

- Чой то ты моим конем больно интересуешься? -  во взгляде Бату появилось недоверие, и так же предвзято он продолжил, -  да и он к тебе лезет, да ушами на тебя ведет, будто знает.

Алена хотела выпалить что-то резкое, но вовремя сдержалась, понимая, что сейчас надо срочно его переубедить, и лишь отвернулась, пробурчала:
- То кажется! Меня все кони любят. Вы их сами кормиться пускаете, а я их вкусностями подкармливаю. А интересуюсь, просто такой уловки ни у кого не встречал.

Словно удовлетворившись ответом, Бату расслабленно отпустил поводья и только после этого объяснил:
- Я всех своих коней обучаю, чтоб токмо меня признавали да команды выполняли. То хитрость такая воинская.

Он ловко перевязал ноги оленю, привязал к коню. Когда они добрались до стоянки, размашисто он кинул оленя на землю. И тут же ему захотелось похвалить Алену. Он гордо взглянул на нее, однако не посмел. Несвойственная ему робость сковала его, и он поспешил отвернуться.

- Ну вот вам и елень, - гаркнул он. В этот момент Алена почувствовал на себе всеобщие взгляды, колючие жёсткие и недоверчивые.
 
- Да то ж ты, Бату, подстрелил, - решил Гуюк.

- Да нет же, Еремей подстрелил, - горячо стал убеждать он.

- Ай брешешь, чтоб в самый глаз, да быть такого не может, - прищурился Субедэй.

- Говорю, Еремей, с мово луку. Я только стрелу подал, а он сразу в него и всадил, - он смотрел на всех с превосходством, и это безумно радовало Алену.

Субедэй подошел, склонился над оленем, а потом достал нож, отделил от бедра того приличный кусок и протянул Алене. Та испуганно попятилась, но Субедэй не опускал руку, ожидая чтобы она или взяла окровавленный кусок, либо сама принялась за разделку. Вероятность того, что они едят сырое мясо ее не то, что удивила, просто ужаснула.

 Но вмешался Бату, отодвинул Алену, словно её и не было, и взял протянутый кусок. Субедэй наделил самыми лакомыми кусками своих товарищей, в то время, как для Алены вся процедура представлялась кровавой резней. Все достали короткие ножи, заткнутые за пояса и стали есть куски мяса сырого, еще пар источающего. Мясо подносили ко рту большим куском, захватывали, сколько возможно, зубами и затем ножом ловко отрезали забранное в рот возле самых губ.

-Трифон я смотреть не могу, как дурно-то мне, - прикрывая рот, Алена отворачивалась, стараясь не смотреть на их трапезу, на что Субедэй только посмеивался:
- Вот-то и силы в тебе нет!

Все окружили оленя, резали куски мяса, изумлялись вкусу, уверяли, что давно уже так сытно не наедались, а она слушала молча, чуть конфузясь, и во всей ее фигуре было написано отвращение.

- И не противно вам? Сырая еда то – ужель по вкусу? – морщась, она наблюдала за леденящей сердце картиной их кровавых рук и лиц.

- Ничо не противная, вкусная да сытная, -  ответил Гуюк. Ее спутники, словно нарочно ели с особым удовольствием и следили за всеми ее движениями – то ли угадали ее предвзятое отношение, то ли они и вправду наслаждались едой.
 
- Как же сырое-то мясо есть? Оно же еще кровью сочится, фу! Мерзость-то какая, - прошептала Алена, исчерпывая этим весь свой арсенал тошнотворных выражений, - ужель не брезгуете?

- И сырое мясо едим, и кровь пьем, - сытый и довольный Мунке пожал плечами, как бы недоумевая и не понимая, что тут такого.

- Коль есть охота, и не то грызть будешь, - поддержал его Гуюк, откусывая мясо от кости.

- Да ешь пока парное, потом все, снедать будет не можно, - проявляя возмущение, странно граничащее с заботой, настаивал Субедэй, -  только морозить, сушить да варить.

От страшной трапезы перехватывало дыхание, и Алена проняла, почему их не пугают ни кровь, не трупы:
- Ни в жисть не притронусь.

Субедэй приблизился к ней, и в опытном, удрученном лице таилась недобрая грусть, а под глазами легли темные тени. Наверняка он приблизился не просто так:
- Чем кормить-то тебя? Запасов не осталось, костер не разведешь, в снегу ничего гореть не будет.

- Могу и поголодать, - отмахнулась Аленушка.

- Переход долгий да тяжелый, а ты слабый да хилый. Еле за нами волочишься. Мы еще и половину пути не одолели, а ты ужо дохнешь, - продолжал Субедэй сухо и остановился, как бы желая что-то доказать, потом неловко отвернулся и склонился над оленем:
- Мясо есть не хочешь, тогда кровь пей, пока теплая.

- Благодарствую, не голоден я, - на сколько могла вежливо, отказалась она, -  не скоро теперь мне есть и пить пожелается.

- А ну пей, а то прикажу тебя держать да сам в рот залью, - Субедэй обернулся, встал и подошел к Алене с пиалой крови так резко и некстати, что она ужаснулась, в панике попятилась:
- Нельзя нам, грех это.

Оказалось, не напрасно Бату стоял так близко. Он не вступал в разговор и ел молча, но замечал все, что происходило с Аленой в то время, когда они говорили. И во взгляде, и в манерах у нее появилось что-то новое – настороженное и пугливое, точно снова они стали для нее чужими. Он рьяно прикрыл ее плечом, а она, испуганная, прижалась к нему, спрятала лицо в мягкую шубу. Он осушил протянутую Субедэем пиалу с кровью, сам же бесцеремонно отодвинул ее от себя и протянул ей лукошко ее:
- Пусть вон ягоды свои жует.

Заглянула Алена в лукошко, а туда аккуратно ягоды рассыпанные сложены. Субедэю было немножко стыдно, и самолюбие его было оскорблено, – он не ожидал отказа, и недовольно проворчал:
- Да помрет скоро с пищи той!

- То его беда будет, - пристально и тревожно вглядываясь в ее лицо, скупо произнес Бату.

- Спаси тебя Бог, Бату, - благодарно посмотрела на него Алена, в руках лукошко сжимая.

- Тебя-то, доходягу, спасет от голодной смерти? –  не спускал он с нее тревожных глаз.

Когда они тронулись дальше, были уже глубокие сумерки. После этого события Трифон вдруг решил, что Субедэй полюбил кроткую, ласковую, заботливую Алену, а Бату просто обожает ее, но Алена далеко не разделяла его мнения.  После бессонной ночи, она находилась в состоянии ошеломления, точно ее опоили чем-то дурными и нехорошим; на душе было муторно, неприятно, и в то же время появилась какая-то тревожность, неуспокоенность.

Бату, хоть и молчал, но не отступал от нее, лишь пытливо оглядывался по сторонам. Так, как симпатия его к Алене с каждым днем крепла все более, стал охранять он ее еще ревностнее, следил еще внимательнее. Не ускользнул и от его внимания истощенный ее вид. Следующей же ночью, в потемках и крадучись, он осторожно вложил в руку Алене кусок вяленого мяса.

- Поешь, не брезгуй. Ведь силы в тебе совсем не осталось. Уже и в седле болтаешься, скоро и вовсе на землю бухнешься, да костьми рассыплешься, - стал тихо и убежденно уговаривать он.

Алена даже отшатнулась, до того шокировал ее этот поступок. Отдать общую еду втайне было делом для него не то что скверным, настоящим преступлением:
- Благодарствую. Но вот те крест, не могу. От одного вида тошно.

- А ты очи прикрой, да съешь, - посоветовал он, настойчиво протягивая мясо.

- У меня на всяк случай хлеба краюха припасена и ту не снедаю, а то мясо сырое – да ни в жисть, - и теперь он ей нравился, очень нравился, и этим своим поступком, и вниманием, но что-то уж очень сильно пугало ее, или чего-то ему недоставало, – она и сама не могла бы сказать, чего именно, но что-то сильно мешало ей чувствовать, как прежде.

- С голоду пропадешь – тож смерть для воина самая постыдная. Что ж за воин, что пропитания себе не добыл? У нас и с коня кровь спускают, коль есть охота, - теперь он рассматривал близко ее лицо, блестящие глаза, и теперь, в темноте, она казалась еще бледнее, и даже как будто вернулось к ней ее прежнее запуганное выражение. И в самом деле, она с опаской смотрела на него, точно хотела поближе разглядеть человека, который понял ее, но сам спокойно относится к таким чудовищным вещам. 
 
- Я ж не воин. Не постыдно мне. Да и вам меньше еды тоды будет. Сами ослабеете, -отказывалась Алена, и ничего не могла больше придумать в оправдание, но Бату настаивал:
- Свой последний кусок отдаю. Не ради себя, ради меня испробуй.

Алена обомлела, ведь она была уверена, что Бату не разделит с ней ничего своего, сколько бы этого своего у него не было:
- У тебя и подавно брать не буду. Ты мне жизнь спас, а я у тебя последний кусок съем?

- И так тебе не так, и эдак – не так. Ну и капризный ты, яко та баба, - досадно заметил он и сморщился надменно.

…Алену же никак не отпускала атакующая мысль, что ей уже пора бы открыться. Но она подавляла всякие попытки, ибо была уверена, что, когда все откроется, от нее потребуют подробных и убедительных объяснений, которые она, само собой, не может дать, поскольку в том злополучном лесу, и в тот злополучный день по неизвестным причинам яростно пыталась доказать всем, что является не только мальчишкой, так еще и богатырем.

XII
Морозы все крепчали, ведь зимы было почитай половина. Хозяйничали по великой Русской земле теперь вьюги, да метели, вольготно расположились по всему горизонту с этой поры свинцовые снеговые облака. Случайный люд попадался все реже, только голубые тени следовали за ними неотступно по снегу и днем, и ночью.

 Держались они теперь все ближе, и вроде бы от тесного следования, хохота Мунке и болтовни Трифона, становилось всем теплей. Костры они разжигали все реже, поскольку сырые дрова горели плохо, а когда уж и вовсе перестали они разгораться, то и останавливаться перестали. Задерживались только, когда видели копны сена на опушках - кормили коней. Мунгиты кутались в свои шубы, а Алена согревалась теперь теплой и мягкой лоскутной кошмой, которую выделил ей Бату из своей поклажи.
 
- Зачем стога вы оставляете на полях, да в лесах? – дивился Бату.

- Не все в амбарах помещается. А коня-то дорожного, знамо, как ныне выручает.  Да зверю лесному в непогоду где кормиться? А так и им польза, и нам, - добродушно объяснила Алена.

Переглянулись они про меж собой, Субедэй посмотрел недобро да сказал с ухмылкой:
- А нам-то польза какая удачная.

Добытые запасы быстро истощались, и мясо ели они все реже, только тянули квашеное молоко, хранившееся в высоких кожаных сосудах, которые они именовали архад. Алена же ничего не признавала из их съестного, а ягоды давно закончились. Не подавая виду, она стойко противостояла голоду, но истощение дало о себе знать - в один момент она просто потеряла сознание.  Все обернулись на громкий, резкий хлопок при падении ее легкого тела на землю.

- Ну дает! – недовольно потянул Субедэй, - с голодухи брякнулся.
 
- На кобыле скачет и голодает, - недоумевал Мунке.

- Кобыла-то не жеребилась, молодая еще, - в оправдание произнес Бату, который понимал, что тот намекает на кумыс, которого у них было вдоволь, и соскочил с коня. Тут же он Белогривку расседлал, седло Алене под голову положил. Сам же взял баклагу и стал Алену отпаивать, с легкостью заливая питье в полуоткрытый рот и разжимая растрескавшиеся от мороза и кровоточащие пухлые губы.

 Отрыла глаза она - на коленях у него, рукой одной крепко голову ее он держал да к груди богатырской прижимал, другой пиалу к губам поднес да содержимое в рот заливал. Вдруг потянувшись, Алена необыкновенно широко открыла глаза, руки ее взметнулись, истошно она засучила ногами, пытаясь выбраться из его медвежьей хватки.

- Да лежи ты, не брыкайся, - как всегда грубовато он возвратил ее на место, -  пей.

- Что это? Чем поишь ты меня, что за вкус мерзкий? – Алена, которая пила кумыс впервые в жизни, да еще ее поил мужчина, возмущенно захлопала ресницами и выгнула спину, словно готова была прямо сейчас ударить его за такую наглость, -  ужель кровью?

- То кумыс. Молоко конское. Не пьете что ль?  - если бы все не столпились вокруг, может быть, кто-нибудь и заметил бы, что Бату словно хочет в чем-то ее убедить, но сказать не решается.

- Никогда. Тьфу, гадость, - да тот кумыс и выплюнула.

- Еще единожды так сделаешь, сдыхать с голоду оставлю.

Алена тут-же шлепнулась из его рук на землю, а он встал, привязал свою кожаную флягу, кумысом наполненную, к седлу Алене, и приказал строго пить его дорогой. Пила Алена, переживая, что действительно бросит он ее, и все веселее ей было, все радостней идти, что и вовсе она запела:
«Широка, моя Русь, широка,
Необъятны ее берега,
И в ладонях ее, моей жизни река,
Моей жизни незримая нить.
Я ее материнством согрет,
Я ее рукодельем одет.
Жизнь одна на века,
Чтоб я смог одолеть
И беду, и смерть».

Лилась тонко и звонко песня на всю близлежащую округу, и вроде как всем повеселее стало и лишь Субедэй прищурился подозрительно, кулаком в сторону Бату погрозил и разразился бранью:
- Ты ж, охламон, фляги перепутал! Вместо кумыса ему архи небось отдал, тож последняя фляга была!

Взял флягу, открыл, а она почти пустая. Понюхал, да и засмеялся:
- Еремей! Да ты, безусый, с фляги кумыса ужо упился!

- Так ведь то Бату приказал, а я ему теперича внимаю! – и вся изогнулась, к нему близясь, но Бату интуитивно заключил, что она над ним издевается. Оттолкнул он ее со смехом:
  - Сызнова на мне виснешь, тартыга.

Встрепенулась Аленушка, нахмурилась, уперла руки в бока, сидя прямо на коне:
- Как же девицам то тебя в орде обнимать, коль ты не даешься?

Смутившись, он встретился с насмешливыми взглядами своих спутников, похоже, разделяющих ее мнение, и уклончиво спросил:
-Тебя-то обнимали?

- Не а, - пьяно, оттого и честно, призналась она, -  нецелованный я.

- То-то ты про девиц все выспрашиваешь, что незрелый ты еще, - пришпорив коня, он пустился вскачь, но упрямая Алена нагнала его, продолжая донимать расспросами:
- А тебе приелося видать. Отбою в орде тебе нет от девиц.

Задержав на ней пронзительный взгляд, он ответил с неохотой:
- Бегут они от меня, точно от огня. Только тебе обнимать меня вздумалось.

  - Так ли? - изумилась она, немного оробев, - не брешешь?

- Саблю мою они обнимают, да землю сырую, - грозно произнес он, и весь собранный серьезный, заметно скрывал раздражение от неуместных вопросов. Одинокий и нелюдимый, после смерти невесты он отрекся от всех проявлений чувств и замкнулся в себе. После сражений наложниц себе не брал, пленниц не щадил, да и невест в улусах не стал искать, а на все увещевания отца только отмалчивался.

- Не верую! – не унималась любопытная Алена, - стращаешь ты!

- С чего бы я тебя пугал? Коль уразумел – ладно, коль не уразумел, в бой пойдешь – поймешь, - ответил он, но слишком поспешно, чтобы Алена осознала, на что он в самом деле намекает.

- Так ты только в битве истый? - и чем дольше она смотрела на его детский профиль, с небрежно надвинутым на лоб малахаем, тем больше приходила в недоумение.

- Кто меня в бою видел, ближе, чем на саблю ко мне не приближается, а ты, неразумный, прилипаешь, - пробормотал Бату, как всегда, от волнения напряженно сведя брови.

- А я ведь тебя в бою повидал.  Видел, видел, - прищурилась она пьяными глазами, да пальцем указательным погрозила, - когда ты, как зверюга ощетинившаяся, в клочья хазаров рвал.

- Не вразумило что ль тебя? Умильное зрелище? - пряча горделивый взгляд, усмехнулся он.

- Вовсе ты не страшный, - махнула в его сторону Алена неверяще, и потянулась к рукояти, - хотишь – вот я меч достал, давай биться!

- Бились ужо, будя, – отмахнулся Бату, разрушая все ее планы на поединок.

- Да тож ты меня пожалел. Давай честь по чести, -  при этих словах она вздрогнула и замерла, но в этой неподвижности не было притворства нет, так замирают, когда напряженно ждут удара, стараясь не пропустить его. Но на надменный поворот отвернувшегося Бату, остановила его лезвием меча.

- Да отстань ты от меня! – недовольно вскричал он, отбил меч, но воодушевленная Алена схватила его за спину:
- Вот я за шкуру твою взялся, руби меня!

- Во нализался до дури! –отмахивался от нее Бату, не переставая весело посмеиваться. С легкостью отбивая удары, он заметно нервничал, но вступать в серьезный бой совершенно не собирался.

- Эка, пьяный Еремей, смелый! Бату ж с одного удара тебя зашибет! – удивленно заметил Гуюк.

- Чего ж ты меня не посечешь? – несмотря на все насмешки не унималась Алена, - я ужо и клок с тебя выдрал, пока ты выкручивался. Она спрыгнула с коня и его решительно стащила вниз. Бату шмыгнул носом, оглянулся на поджидавших развязки попутчиков и заломил ей руку с мечом:
-Да довольно тебе крамольничать!

- Ща за твою косу возьмуся! Размазня, – донимала его она, - тут ужо не отвертишься.

- А ну, пусти косу, - психанул Бату и, вывернувшись, толкнул ее в бок, -   скажи ему, ага, чтоб он от меня отстал!

- Сам его споил, вот сам с ним и разбирайся, - безучастно усмехнулся Субедэй.

Алена дышала полной грудью, разглядывала попутчиков, которые вдруг обратили на нее особое внимание, и не прекращала приставать к Бату, понимая, что видит перед собой людей, живущих войной и хорошо представляющих, что это такое.

- Врешь ты все, что тебя никому в орде трогать не дозволяется. Тож ты сам не даешь, толкаешься, - прищурилась она.

Однако, сколько ни донимала она его, он выглядел растерянным и отходил в сторону:
- Чего ты Мунке с Гуюком не трогаешь? Токмо ко мне такой прилипучий.

Но радость оттого, что непобедимый Бату старается увильнуть от драки любыми способами, изумляла ее необычайно. Результат более чем впечатляющий, и ей, однозначно, было чем гордиться:
- А вот по душе ты мне.

- Ой не могу! – смеялся Мунке, - кому скажи, что Бату от меча бегал, так не поверят.

Но при ее ответе милая смущенная улыбка едва заметно пробежала по лицу Бату. Он подступил к ней, выхватил у нее из рук меч и перенес его за свою спинную перевязь, сам же стиснул ее своими сильными руками:
- Да на! На! Трогай шубу, охальник. Я тя тож щас прижму, токмо кишки держи, чтоб не повылазили.

И стояли они обнявшись, разгоряченные, румяные, и глаза у Алены блестели счастливо и пьяно:
- Во, другое дело. Теперь по человечьи я тебя за спасение отблагодарил.

- Вот чудак, - поправил ей колпак Бату, -  раз так тебе надобно меня затрагивать, так разрешения испроси, но коль разрешу, родным мне станешь и радеть за меня должон.

- А коль соглашуся, и ты за меня радеть будешь?

- А я чё делаю? - лицо его было близко, и глаза его были спокойны, что сейчас он казался обыкновенным мальчишкой, таким юным наивным и таким задорным, что трудно было понять, откуда в нем огромный запас невероятной мужской силы и выносливости.

- Стало быть, разрешил мне шубу свою тискать? – замерла она ошеломленно.

 Бату стоял, опустив голову. Оттого ли, что зимней стужей любой согретый человек кажется особенно близким, и в сердце рассеивается темный призрак одиночества, или оттого, что вокруг него находились братья, лицо Бату было необычайно приветливо. Он смотрел, не отрываясь, на пламеневшие щеки Алены:
- Коль саблей не порубил, то и разрешил.

Алена, тем временем, хитро выхватила у него из-за спины свой меч, и скорее злобно, чем радостно глядела на неизвестно откуда взявшееся расположение Бату. Затем толкнула его и двинулась в наступление. Но вмешался Мунке, громко выкрикнув: 
- Да не дурит он! Коль разрешил чингизид себя касаться, то уважил знатно вниманием своим, почтил покровительством!
 
- Взаправду что ль? – удивленно опустила меч Алена, - а вот врагами станем на поле бранном друг против друга и что, не пойдешь супротив меня?

Бату выхватил у нее из рук меч, заправил в ножны и снова заботливо обхватил:
- То и не пошел бы. Только тому не бывать. Мы уже вовек не расстанемся, неразлучны мы теперича с тобой.

- Вот стану я девицей, что и тогда, как от родной, от меня не откажешься?  - да и голову ему на плечо склонила.

- Фу ты, доквакался, - сморщился Бату, но спокойно и бережливо, словно это был уже его родной брат, смахнул снег с ее плеч, -  я с ним сурьезно, а он по пьяне всяку дрянь выдумывает, точно Трифон небылицы сказывает.
 
- Были небылицы, не было у осла ослицы, пошел осел за тридевять земель, разыскал осел молодую ель, под елью девица, в шкуре из ослицы, да только тот осел хитер и на глаз остер, шкуру ей не снимает, никому правду не открывает, - заговорил Трифон прибаутками.

Бату обнял Алену крепче. Они взглянули друг на друга одновременно и умолкли, как будто что-то важное должно было остаться только между ними. Молча расселись на коней и побрели бок о бок в молчании.

Алену одновременно раздирали и радость, и тревога. Неистребимая романтика заступничества перед ханом за землю Новгородскую вдруг потускнела. Вечное ее стремление встретиться лицом к лицу с опасностью, преодолеть ее, выиграть схватку в единоборстве ценой собственной жизни вдруг столкнулось с чем-то необычным, не входящим в ее планы, тронувшим самые глубины души. У нее появился друг, готовый понять и помочь. Алена, наконец, решилась — вернее, страх покинул ее.

Захмелевшая, она толкнула его в плечо:
- Давай коней гнать. Догонишь – я все тебе поведаю. Усе как есть.

- Ныне сказывай, - лениво зевнул он, -  мой конь ретивый кобылице твоей не чета.

Сумерки только-только стали сгущаться. Без предупреждения она пустилась во весь опор. Спустилась галопом в долину реки и направилась вниз по течению, сильно уйдя в отрыв. Но не успела она даже запыхаться, услышала громкий его окрик:
- Замедляйся, я тебя настиг!

Она не совсем уверенно оглянулась через плечо — он был рядом и тут же решился атаковать, — наскочил, обхватил, быстро завладел поводьями. Только Алена перехватила его запястье и откинула руку, перетянула спину кнутом.

Но отбиться от него оказалось сложно. Он все силы прилагал, чтоб ее остановить и как будто что-то предупреждающе выкрикивая. Под его крепким захватом она ежилась и заваливалась в сторону, несколько раз судорожно ударила его. Наконец, ей удалось так удачно пнуть Бату, что тот свалился с Татарина.

Алена не стала дожидаться, пока он поднимется и помчалась дальше, куда — неважно, только скорее, в другое место, в другое время, в другое пространство, лишь бы он не узнал правду. На мгновение сознание того, что она поступает скверно, озарило ее, но вспышка тут же погасла.  Она пустилась наперерез, сквозь плотную стену колючих елей. Вырвавшись из облаков летящего снега, и не услышав за собой погони, жгучая волна облегчения пробежала по телу сверху вниз. Алена рассмеялась было, но не вырвалось ни единого звука, ибо слишком уж стало холодно, стыдно и одиноко.

 Вдруг лошадь метнулась вправо, Алена от неожиданности на какое-то мгновение налегла ей на шею, охнула, выправилась, стала рвать поводья, озираться, стараясь понять, что ее напугало. Черное лохматое пятно мелькнуло невдалеке и исчезло из виду. И тут же, с другой стороны пятно выросло в псину и стало мчаться невдалеке от лошади. Алена резко обернулась и увидела совсем рядом еще одного ощетинившегося зверя. Он был так близко, что она разглядела его острые уши, горящие зрачки и комья снега, вылетавшие из-под быстрых лап. Что-то злобное и судорожное было в его движениях.

Лошадь заржала и понесла - она взметывала комьями снег, швыряла его, шла неровно, дрожала и всхрапывала. И у Алены прошла дрожь несколько раз по телу. Немного оправясь, она обернулась, посмотрела вдаль и отругала себя за то, что решила схитрить. Если уж они нагнали ее, то отставшего Бату наверняка не могли не заметить. «Стая или их только двое?» — думалось ей. 

Мысленно она представила Бату, уже отбивающегося от голодной своры, и при этой мысли жаром обдало ее под одеждой и пальцы на ногах перестали стыть. В диком прыжке волк бросился на нее, но она успела предугадать его маневр и пнула его сапогом. На землю отлетел он, скуля, но мигом вскочил на лапы и неотрывно следовал рядом, рыча и щетинясь.

- Бирюки, бирюки, - громко закричала она, часто втягивая воздух.

Взгляд зверя чувствуешь на себе, как толчок. Даже когда ты не видишь его, этот взгляд приходится ощущать, словно яркий луч, он прощупывает тебя, исследует, накрывает сразу, и ты чувствуешь себя под надзором.

Волк смотрит особенно: рассматривает человека внимательным пронизывающим взглядом, кажется, что предупреждает, что человек здесь – беспомощный, посторонний и непрошенный гость в дремучем лесу. Спускаясь в небольшую котловину, лошадь вдруг споткнулась, присела на передние ноги, и Алена покатилась через ее голову. Она упала прямо в сугроб, успела перевернуться на спину. Скалясь, к ней приближалась исступленная, лохматая морда волка, зло сверкали маленькие, зверские глаза.

- Клац, клац, клац, -  все ближе стучали острые зубы, стучали громко и угрожающе.
Через мгновение грузная, воняющая псиной туша свалявшейся шерсти навалилась на нее. Успев свернуться клубком, она сжалась, прижала подбородок к груди, натянула шапку, защищая лицо, шею и уши. Волк яростно рычал, пытаясь добраться до уязвимых частей тела, начал рвать плотный кафтан, пытаясь достать горло, но она терпела укусы: стоит развернуться, и он наверняка перегрызет ей глотку.

 Вдруг еще одно тело, тяжелое и грузное, навалилось на нее. «Второй», - пронеслось у нее в голове, но она боялась открывать глаза, уже смиряясь с неизбежной смертью. Вдруг что-то мокрое и липкое прыснуло ей в лицо, волк дернулся в каком-то конвульсивном припадке и обмяк, а когда она открыла глаза, то все, что она увидела -  острое лезвие ножа, которое прошило череп волка и навылет вышло под челюстью, и кровь, брызжущую фонтаном на нее. Это был не второй волк, это Бату спешил ей на помощь. Дожимая рукоять, он удерживал зверя, чтобы в агонии он не изорвал когтями свою беспомощную жертву.

Испытывая радостное избавление, она хотела произнести его имя, но лишь задыхаясь, открывала рот. Потрясенная и завороженная, она вцепилась в шкуру волка; ее почти раздавил тяжелый вес, замерзающая на теле кровь волка студила кожу, разодранный на груди кафтан висел лохмотьями. Бату плавно вытащил отполированное сверкающее алым цветом жало ножа. Вид его тоже был немало испуган - любой бы свихнулся от страха, увидев такое лезвие на расстоянии вершка от своего лица, а она даже не заслонилась ладонями, лежала белая, обмякшая, вся испачканная в кровь и залепленная снегом.

И самая страшная его мысль: голова вся в крови, стало быть загрыз, перекусил это жалкое тело пополам, если грызанул башку, то расплющил, как орех, неизбежно. Только вдруг сейчас, когда опасность миновала, ее начала бить крупная дрожь, руки судорожно цепляли обмякшую звериную тушу. Тут же он успокоился, осознав, что если и поранена, то легко, просто оцепенела от потрясения.

- Брось, он дохлый, - попытался разжать ее задеревеневшие пальцы Бату. Отбросив, наконец, труп волка в сторону, размашистым движением он приподнял ее и усадил на снег.

- Осё тебя несет непрестанно к краю-то! – в сердцах высказался он.

- Бату, родный! – оправившись, стала целовать она ему руки частыми поцелуями, -  хвала тебе. Избавил! Не дал смертию лютой помереть!

- Прекратись ты меня вылизывать! Негоже односума благодарить, - строго ответил он, и руки одернул, - я тебя выручил по своей охоте. Обещался ведь оберегать, хоть за плутню и проучить тебя должно.

- Дай обнять тебя, - широким размахом она вцепилась в его плечи, вся прижалась, вздрагивая и часто дыша, в теплую шерстку шубы лицом уткнулась.

- Вото еще чтоб от меня бирюком перло! Воеже ни один коняка на седле не держал? – оттолкнул он ее, - сам-то как Белогривку свою седлать теперича будешь?

- Ща я снегом ототруся, -  поспешив отмыться, она сгребла снег, но руки непослушно дрожали, снег сыпался из ладоней, ее колотило так, что щелкали зубы.

 Следя за выражением его догадливых глаз, заметивших ее страх и панику, она беспомощно опустила руки - уставшая, продрогшая и жалкая. Если честно, она боялась, что волки вернутся. Что они прячутся где-то за сугробами и ждут.

Но Бату не испытывал страха: вместе с Мунке и Гуюком они избавились от них, и довольно быстро, чтобы спешно оказаться там, где он и настиг Алену. Бату хотел сказать какую-то издевку, это было видно по ехидному выражению на его лице, но осекся, увидев глубокие царапины у нее на руках. Не зная нужных слов, чтоб ее успокоить, он взял ее руки, подул на них, отогревая.

- Эко он тебя погрыз-то, - и растерев ее замерзшие пальцы, он натянул ей на руки свои бараньи рукавицы. Кажется, в этот момент у нее едва не остановилось дыхание: впервые, он держал ее руки в своих руках - крепко, бережно и надежно.

 Так и сидели они в снегу, восстанавливая дыхание, молчанием пытаясь объяснить друг другу что-то необъяснимое, пока вдалеке не замаячили отчаянно рвущиеся вперед лошади. Всадники поравнялась с ними. С высоты они рассматривали ее прогневленно и неодобрительно.

- Ну чаго, задира, сызново боком вышло твое хвастовство, - с досадой не преминул уколоть ее Мунке. В то же время Субедэй с усилием подтягивал за уздцы пойманную Белогривку.

- Не изодрал ее бирюк? - тут же подскочив, заботливо стал осматривать ее Бату.

- Испугана она сильно. Придется, Бату, тебе сызнова Еремея на седло брать, -  в доказательство своих слов Субедэй слегка потер Белогривке лоб ладонью, а она испуганно шарахнулась в сторону, судорожно вытягивая шею.

Бату на какое-то время замешкался, опустил глаза в раздумье, обернулся на Татарина и застыл…Алена уже сидела верхом.
 
- Несогласный я! - возмутился он, правда, это прозвучало фальшиво, к тому же слишком запоздало, но он упрямо оставался на месте и двинулся к ней лишь тогда, когда понял, что все ожидают только его одного.  Приняв самый расстроенный вид, он подошел и грузно уселся в седло. Внезапно он обернулся, и сразу ухватил взглядом ее довольную улыбку, которую она не успела спрятать. Он угрожающе хмыкнул, и сразу пустился в самый лихой галоп.

 Но несмотря ни на что, Алена неподдельно ощущала его уют и гостеприимство и уверенно держалась в седле. Хоть и пыталась она взбодриться, но усталость одолела ее довольно быстро. От волнения и пережитого страха слегка закружилась голова, веки стали тяжелеть, и она невольно налегла на него.

- Да не жмись ты ко мне, не нагонют нас бирюки боле, – громко отругал он ее, -  и спать не смей!

Но ни холода, ни страха она больше не чувствовала. Тонкие руки в теплых рукавицах уже крепко обхватили его грудь, и она сладко посапывала у него на спине. Заметив это, он украдкой заправил ее ладони себе под шубу и даже склонился к коню, чтобы спину изогнуть удобней…

И вот тут вдруг осознал, как уже привык к ней и даже сам с нетерпением ждет, когда подвернется возможность взять ее на седло. Но самое удивительное, что все это воспринимают, как должное. Что идет-то она теперь не своим ходом, а он этот ход устроил, он этот черед определил.

…Снег, покрывший землю за ночь, скрипел под копытами капустой и пах свежим яблоком.  Первым инстинктивным побуждением Алены было открыться, она же обещала. Но она снова убедилась, что он не догадывается.  Ведь улыбается он ей все так же ехидно, и холодность у него все та же, и высокомерие, и жесты. Сжав его руку, она почувствовала, что рука эта стала… ну, вроде надменной, что ли. Похоже, они с ним так и остались врагами, тем, кем и встретились. Так, значит, не дружба двигала им; лицо его немного огрубело, затенилось. Даже голос ее звучал глуховато сквозь пронзительный ветер. «Значит, и обходиться он с ней будет так же грубо», — подумала она с тоской.

Но как бы там ни было, относиться он к ней стал тепло и заботливо. Субедэй всячески ругал его за такое обращение, но на него это не действовало: он продолжал ее опекать.  В их большой поклаже явно прибавилось волчьих шкур; их было около шести, и они болтались у каждого под седлом.

А вокруг рисовала Русь чудесную сказку: утро было пепельным, день розовым, вечер -  синим, смотря по тому, какое небо отражал ослепительный снег. Снег, снег, снег. Короткие дни без теней. Цепочки лисьего, волчьего, заячьего следа, словно узоры рукодельницы. В лесу глухо. Они спешили засветло пройти больше пути. Но какими ослепительно голубыми были в эти короткие дни лоскуты бескрайнего неба, как звенел прокалённый морозом воздух, и как постепенно весь мир становился снежным и искристым! И они в этом мире лишь тени для того, кто наблюдает будто бы откуда-то сверху, блуждающие путники, решительно направляющиеся вперед на виду у невидимого создателя.

- Сторона ваша занятная, за каждым пригорком картина новая. У нас не так, степь раздольная, во всю широту однообразная, однако до горизонта каждую травинку различить возможно, - слышался впереди глухой голос Бату.

И Алена так ярко представляла его, мчащегося на коне сквозь заросли высоких диких трав. Вот он вскидывает на скаку лук, собирается, прищуривается, и уже острая стрела разрезает небо. А с неба сыплется всевозможная еда: жареные гуси, поросята, печеные яблоки, квашеная капуста и теплые пахучие ржаные буханки и пироги. Голод давал о себе знать.

Еду зимой добыть было непросто. Чтобы утолить жажду, ели они горстями снег с мохнатых веток, но радовалась Алена несказанно, когда приносил ей Бату прозрачные сверкающие сосульки причудливой формы, снятые им с веток, порой даже с замерзшей, мутной, древесной смолой, и облизывали они их, будто леденцы, радовались и смеялись редкому лакомству.

- Где находишь ты такие чудные?

- Да вон их на ветках скоко. А вот где бы мне поесть тебе раздобыть? – не то, чтобы голод как-то навязчиво проявлял себя, но Алена словно деревенела от постоянного старания не бухнуться в очередной голодный обморок. Так было уже четыре дня. Впрочем, Бату занимало совсем другое. Оказывается, сама того не замечая, она постоянно дрожала мелкой дрожью, в глазах появился нездоровый блеск, и синюшность лица выдавала жуткое истощение.

- Конский щавель зимой из-под снега торчит густыми вениками семян – они съедобные, пузо набить можно. Кору и грибы древесные для съестного тоже мне возможно раздобыть, - озиралась по сторонам она, разыскивая хоть что-то из перечисленного. Бату зевнул, потом потянулся, как кошка, выгибая спину. Затем он посмотрел в одну сторону, в другую, будто украдкой замечая, не наблюдает ли кто, и произнес:
- Ну пошли и на твою охоту сходим.

Она попыталась отказаться, понимая, какой шквал насмешек придется вытерпеть Бату, если узнают Мунке и Гуюк, но ему уж слишком легко удавалось настоять на своем. Поначалу, покачиваясь, она неуверенно пыталась дотягиваться до вешенок, робко подпрыгивала, доставая орехи, и, следовательно, собрала совсем немного: не больше лукошка.

Тут принялся добывать пропитание Бату. Естественно, он действовал смелее: нашел беличью кладовую и выгреб из дупла все припасенные белкой орехи, семечки и грибы. Сытно подкрепившись орехами, Алена теперь уже уверенно и ловко забиралась на стволы, сбивала шляпки грибов ногами, шарила в дуплах. Как оказалось, Бату карабкаться по деревьям не умел. Новое занятие пришлось ему по душе и стало забавлять. Управлять собственным телом он умел виртуозно, и потому забираться на деревья научился быстро. Подтягиваясь, приловчился не царапаться и не цепляться за ветки. Это было просто. Только, к сожалению, не так полезно: любая добытая еда, и даже к радости Алены, найденные им в гнезде яйца, казались ему невкусными, неаппетитными и мало пригодными для пропитания. Но, благодаря ему, большая седельная сумка была до отказа набита всевозможным съестным.

Охваченный азартом, Бату решил вскарабкаться на старую, дуплистую липу, сплошь покрытую ведьмиными метлами. Он ловко забрался на ветки и вскоре исчез в вышине. Наблюдая за ним снизу-вверх, солнце ярко слепило глаза, стоя в зените, Алена зажмурилась, и глухой лес вдруг показался живым – ощущение чьего-то присутствия стало таким явным, что Алена любопытно заглянула за ствол; когда она сделала шаг, кусты внезапно раздвинулись, обнажая землю, заставленные множеством каких-то глиняных плошек. Это произошло так неожиданно, что она невольно застыла на месте.

«Игде ты там? Подходи!»- донесся до нее чей-то шепот. Ее охватило ощущение нереальности всего, что происходило с ней в эти несколько мгновений. Непрекращающееся ошеломление не давало ей даже разглядеть собеседника – она видела лишь бледное пятно его лица. Щурясь, Алена поднесла руку к глазам, свет преломился, и она увидела, что это были не плошки, это были серые, разбитые черепа, и земля плавно поплыла перед глазами.

Вместе с тем, она все же набралась решимости и сделала осторожный шаг. «Тут и шагу ступить нельзя», - подумала она, и только тут разглядела источник тихого, вкрадчивого голоса. Старая сморщенная старуха, склонилась над корягами, выискивая что-то в снегу. Маренын день, ужаснулась Алена, недаром бабки ей в лес ходить в этот день запрещали.

- Отчего в день свой ты мне явилась? Ужель вышит мой узор? – с замиранием сердца спросила она.

- Признала, видать, меня, - добродушно махнула старуха, потряхивая старчески головой, - но не я к тебе пришла. Ты меня ищешь. Ищешь, да не найдешь.

Теперь Алена, казалось, почувствовала себя раскованней. Заулыбалась:
- Думалось мне, что молода ты.

- Коль власть моя на исходе, то и я стара.

  Она встала, прихрамывая, подошла, и погладила своими костлявыми пальцами ее по щеке. В лице ее было что-то застывшее холодное и замерзшее, будто ледяное. Вдруг сверху хлопьями посыпался снег, а следом спрыгнул Бату, внезапно и неожиданно, как всегда.

- Пошла от него, старая! - смело гаркнул на нее он, возмущая Алену своей беспредметной грубостью.

- Не надо так-то, Бату, -  попыталась остановить его Алена, понимая, что ей нужно было как-то вмешаться, чтобы он не обидел ее, - уж простите его, не со зла он. Меня жалеючи.

  Но Бату вперед прошел, ее за спиной своей оставляя.

- Да не боись ты, - произнес он, смело в глаза старухе смотря.
 
-Что ж меня страшиться, да и я не обижаюсь. Здухач завсегда с охраной, - шепеляво произнесла старуха, показывая редкие желтые зубы, - а чем удел богаче, тем и охрана надежней.

- Я, что ль, охрана? – непонятливо уточнил Бату.

- Отвоевал ее у меня, окаянный, - махнула она досадно серпом, но как-по по-старушечьи добродушно, -  ох, и вертишься ты над ней, ой куницей крутишься, кусаешься и воркуешь, да впоймать не даешь.

  - Над кем это я вьюсь? – опешил Бату, по сторонам удивленно оглядываясь.

- Да над любовью своей, - махнула рукой старуха и, захохотав, вдруг по-старчески закашлялась.

- Я воин, я боец. Грозный и жестокий воитель. Не надлежит воину чувств нежных ни к кому испытывать, ибо любовь исключает насилие. Я в ее плен никогда не попаду, -  он не знал, догадка ли это или насмешка, с какой целью сказала старуха это, но инстинктивно чувствовал одно: происходит что-то необычное магическое и странное, и он этого виновник.
 
- Уже попался, коль главную заповедь ее постиг, -  прошипела старуха с надменным высокомерием, и ее пальцы с не женской силой вдруг сдавили черепок так, что во все стороны брызнул песок, -  полюбишь! Так полюбишь, что за любовью своей полетишь, крылья расправляя, и будут горы перед тобой расступаться, воды бурлить пеной и ветра подчиняться воле твоей. Пойдешь за ней, через трупы переступая, а когда придешь, поймешь, что любовь растерял, кровью людской смыл остатки души своей мятежной.

- Ты мне, бабка, не пророчь. Не знаешь ты меня, - произведенный на Бату эффект оказался настолько силен, что сменился даже не яростью, а каким-то окаменением – хотя в руках Бату уже была зажата обнаженная сабля.

- С тобой мы давно знакомы, - закачала головой старуха, замечая, что он проявляет по отношению к ней полнейшую непочтительность.

- А коль ведаешь, кто я есть, так вообще помалкивай, - пробормотал Бату, не теряя своей воинственности.

- И чего ж ты так со мной неучтиво, неласково, - произнесла она с усмешкой, на которую у нее, похоже, были причины, -  а ведь мы с тобой послед сойдемся. Дня не будет, чтоб не свиделись. Будешь меня звать, да дары менять.

- Мне от тебя ничего не надобно, -  возмутился Бату от столь дерзкого вопроса, но невольно подался вперед, пристально и, наверное, неучтиво впиваясь взглядом в старуху, потому что неспроста завела она этот разговор, -  ужель, что просить у меня хочешь?

- Ведь и впрямь тебе есть, что мне предложить, - и вдруг старуха перекинула себе на плечо косу, косо серпом перерубленную, - вспомнишь ли, что у меня забрал?
 
Иссиня черные волосы шевелились, может от ветра, может еще от чего, но смотреть было жутко.  А когда она сорвала с плеч и груди пуховый платок, они увидели, что она совсем не так дородна, как показалось. Но зачем она это сделала... Это что-нибудь значило?

- Стара ты, бабка, а коса у тебя – точно у молодой, совсем не седая, - засмеялся Бату.

- Отчего же косе моей седеть, коль она судьбами людей повелевает. Да вот пришлось мне ее укоротить, чтоб от тебя освободиться.

Она показала ему какой-то знак пальцами, но он не понял его.

- Кабы знал бы я, где твоя коса, сжег бы шибче косу твою вороновью, чем вернул, -  Бату поднял руку, останавливая речь старухи, которая с каждым словом становилась все непонятнее.

  - Вото и договорились, - потерла руки старуха в тот момент, когда черепки внезапно рассыпались прахом, и от легкого дуновения улетели белым пеплом.

 Странная улыбка скользнула по ее губам – дьявольская гордость, надменное сознание безграничной власти и упоение собственной удачей.

- Да шутит он, трунит, - попыталась оправдаться Алена чувствуя волнение, будто от его запальчивых слов бог весть что зависело, - нету у него косы твоей, да и откуда ей взяться?

- Нету, стало быть, будет, - в свою очередь зло произнесла старуха, - иль ты хотишь мою на свою сменять?

- Забирай все, что пожелаешь, бери что хочешь, да только не губи души человечьи, - Алена приблизилась и невесомым жестом опустила тонкую руку на плечо Бату, державшего саблю. Оружие вернулось в ножны прежде, чем старуха успела произнести:
- И с тобой – договорились.

- Полно торговать, - цыкнул Бату, - иль мало тебе, старая, половины?
 
- Ай, хитер, ай, догадлив. За свою жизнь - пол косы, за ее – всю отхватишь? Что ж, коль не желаешь отдавать, власть моя – твоя наполовину, наполовину – мне слуга, вершитель воли моей.

Вдруг ветки липы зашуршали, вздрогнули. В этот момент старуха показалась невероятно красивой, неожиданно широко открыла глаза, заулыбалась, на щеках появился румянец и проступили игривые ямочки. Что-то серое метнулось к ней, подхватило, и в один миг та исчезла, будто ее утащил неведомый зверь.

Алена с Бату отпрянули назад. Никого не могло быть рядом. Никого лишнего. Ни зверя, ни человека. И как ни велико было оцепенение ужаса, охватившего Алену, она спросила:
- Отчего ты так с ней дерзновенно?

Бату, укоризненно фыркнув, поднял с земли почти забытую корзину со съестным:
- А че мне ей преклоняться? Она мне не родня. Да и оружия при ней нет – нож один.
 
-Ведь она непростая, - проговорила она шепотом, будто открыв ему страшную тайну.

- Почему же она не простая? – озадаченно обернулся он на пустое место, с которого исчезла старуха. Алена уловила иронию в его голосе и гордо добавила:
- В руках-то у нее не нож был, серп.

- Диковинка - серп. Разве то оружие? – отмахнулся Бату, раскладывая съестное в ее седельные сумки.

- И серп этот не простой. Это серп Марены, - она вдруг запнулась, остановив тяжелый взгляд на нем, -  и ты не простой, Бату. Мара без надобности на пути у живых людей не становится.

- Так что же, и впрямь жизнями людей управляет? – решительно не веря ей, он не скрывал усмешки, - а по лесу пустынному шастает, где ни одной живой души, да зимой вьюжною и в непогоду.

- Что ей вьюга, коль она зимой повелевает, -  она взяла Белогривку за поводья, достала из калиты древесный гриб и с удовольствием стала уплетать его.

- Хоть колдунья, хоть ведунья, а об чем она тута толковала? Про любовь мою сказывала, а ты будто и понял, ведь испужался ты – то я сразу смекнул.

С этими словами вернулось ощущение реальности только этого момента, и она уже не могла понять, существовала ли вообще та старуха, которая теперь была только в ее воспоминаниях. Будто во сне ей показалось, что это еще один, особенно отчетливый кошмарный миг, когда все откроется. Эта, призрачная старуха, со своим верным пророчеством, в котором Бату так ясно услышал правду о ней.

- Да не понял я ничего. А кто такой здухач и знать познать не ведаю.

Солнце только, только скрылось за горизонтом. Лучи его золотили верхушки деревьев, а на земле появились длинные сумеречные тени. На фоне бледного неба резко выделялись вершины деревьев, длинных и корявых, как конечности подземных чудовищ, застывших в последней муке. На их фоне и Бату казался необычным сказочным богатырем, попавшим в заколдованный лес. И его внимательные глаза все также смотрели на нее с недоверием, но брели кони неспешно, и они неторопливо в тиши беседовали.

- А ведь и впрямь должно мне любовь свою встретить, - мечтательно и тихо произнес он, смотря вдаль, - я все помышлял – то княжна, а теперича, где ее искать – никому неведомо.

- Отчего порешил ты так? – разглядывала Алена его внимательно, с необъяснимой радостью, -  ужель старухе поверил?

- Как ехать в дорогу, сон мне виделся, - поведал Бату, -  будто держу я в руках лебедушку белую. Держу да голублю, и она ко мне льнет. Стало быть, жену себе скоро найду, шаман мне напророчил.

- А какая она будет? Жена твоя? – вкрадчиво поинтересовалась Алена.

- Ох, необычайна будет у меня жена, ох лепа, - в восхищении он даже зажмурился, -  лепше солнца на небеси. Пусть и лебедушкой она мне пригрезилась, а вот и ныне чувствую, как нежна она, как ласкова в руках моих была. Грела меня пухом своим, точно матушка, а льнула как, аж дышать невмоготу было, - вкрадчиво продолжил он, не ожидая, что его она поймет; но, к удивлению, в таком же восторге Алена спросила:
- А потом-то что с ней, с лебедушкой? Девицей стала?

Однако, он сразу осадил себя за наивные мысли, и буркнул злобно:
- А потом не скажу тебе.

- Че ж не скажешь? – простодушно удивилась она.

- А то тебя невеста твоя не дождется, - ответил он, а глаза лукаво поблескивали.

- Какая такая невеста моя? – опешила Алена.

-  Да коровенка в венке, - привычно отшутился он.

XIII
Когда дни начинали уже прибавляться, солнце радовало своим появлением все чаще, и стало улыбаться им ослепительной белизной гористого кряжа. Всюду, даже в воздухе, уже чувствовалось приближение весны. Птичьи напевы звучали все настойчивей, солнечные лучи слепили глаза. Переходы от низин к вершинам холмов были сглажено-пологие с очень длинными склонами.  Равнины попадались холмистыми, холмы застыли, разбросанные без всякого порядка, но высота их была невысока.

 Когда выходили всадники на склоны, у их подошв, открывались виды на отдаленные деревни. Разносилось блеянье и мычанье домашней скотины; редкий рядец в эту пору не ехал с ярмарок, под скрип груженых телег. Церковные стены горели солнечными пятнами, вспыхивали золотом остроконечные маковки. Людные большие селения жались на склонах друг к другу околицами; пронырливые утки и гуси шныряли по чужим огородам в поисках отрубей; дети мчались с горок на санках, но их уже с трудом мог различить человеческий глаз. Всё это охвачено было одним нескончаемым гулом, который не смолкал даже сквозь звон колоколов, чуть долетавший до слуха.

Сколько дождей разных и непохожих видела она у себя дома! Но тут шли особенно удивительные дожди: от них снег покрывался сверкающей коркой, а с деревьев свисали прозрачные ледяные бусы. И по утрам, одетые в этот прозрачный наряд деревья тонко звенели, их провожая и стоя строем у колеи, словно сказочные воины, одетые в хрупкие доспехи.

Чувствуя на себе внимание Бату, Алена, естественно, не забывала разглядывать его и сразу же замечала изменения в его поведении. И когда размашистый в движениях Бату вдруг стал вялым и неторопливым, сразу насторожилась:
- Не знобит ли тебя?

Отшатнувшись, он опять посмотрел на нее строго и подозрительно:
- А ты откель ведаешь? Сызнова меня ощупывал!

- Перхаешь ты сильно, да голос у тебя простуженный, - она сделала едва заметное движение, и в руках у нее вдруг появилась глиняная плошка, наполненная отваром, -  попей вот снадобье мое.

- Что за снадобье? - он недоверчиво наклонился к ней и стал принюхиваться к необычному напитку.

- Попей, не боись. Отвар поможет, - убедила его она.

Он взял у нее из рук плошку, в тот же миг поежился от теплых глиняных стенок, и осушил все содержимое. Хриплый голос его тут же сорвался и перешел в не останавливающийся гавкающий кашель. Тут же Аленушка пустила лошадь голопом и нагнала впереди всех идущего Субедэя. Настойчиво остановила его, запыхавшись, заговорила:
- Стать бы надобно, костер развесть.
 
Лениво зевнув, тот ответил:
- Сиднем сидя дорогу не одолеешь. Раздыхать нам не с руки. По твоему велению уж точно становить путь не буду, ты и так нам самая тяжелая ноша.

- Да не мне же, - стала разгорячено махать руками она, - Бату согреть, захворал он.

- Кто захворал? Бату захворал? -  удивился Субедэй и тут же коня повернул и неистово назад поскакал, приблизился к Бату, стал его бесцеремонно тормошить, ощупывать и тискать.

- Чего энто ты? Отвяжись! – раздраженно стал отмахиваться Бату, но Субедэй еще пуще разозлился, ворчливо поинтересовался:
- Почем мне не поведал, что захворал?

- Да кто тебе сказал? - в свою очередь удивился Бату, а Субедэй кивком головы указал на внимательно наблюдавшую за ними издали Алену.

Взмахом руки Бату подозвал ее к себе.

- Ну? – произнесла она, чувствуя в его взгляде что-то недоброе.

- Че ну. Сюда поди, - настаивал Бату. А как подошла она, подзатыльник отвесил.

  - За что? – потирая ушибленное место, захныкала она.

- То! – передразнил он и злобно сдвинул брови, - за собой гляди.

Пусть с тех пор день ото дня недомогание его было все заметнее, он никогда не жаловался и поддержки ни у кого не просил. Сам боролся с хворью своей, когда же замечала Алена, что ему совсем невмоготу, рядом коня вела, да кошмой его от стужи прикрывала. Он не благодарил, но смотрел благодарно, с поклоном принимал теплый отвар из ромашки и шиповника, который Алена научилась греть под седлом. И в досадном, изнуряющем жару он дремал у нее на плече и послушно менял взмокшие от пота рубахи. И эта сестринская забота о нем вырвала ее из одинокого странствия и вернула в домашнее прошлое, когда она так же заботливо ухаживала за братьями. И так же, как старший брат, он стеснялся ее помощи и всячески отказывался. Но пусть ей трудно было превзойти его в силе или способностях, но в навязчивости ей не было равных.

Болезнь быстро отступала, а единство между ними все росло. Росли и чувства, и симпатия. Не проходило дня, чтобы не оглядывался недовольно Субедэй на раскатистый хохот Бату и звонкий смех Алены.

Двигались они так стремительно, что порой грезилось, что проезжают они не земли, а сменяют сезоны. Так зима, с ее холодами, стужей и снегами, стремительно отступила из-под копыт, уступая дорогу звонкой весне. Вроде бы только в проталинах лезли из-под земли подснежники, и вот уже желтеют веселые одуванчики, по низкой поросли первой изумрудной травы. Спустя только день пути те же одуванчики уже рассыпаются от ветра нежным крылатым пухом, рассаживая семена. Совсем недавно на деревьях появились тонкие, молодые листочки, еще просвечивающиеся на солнце, и уже буйным цветом благоухает восхитительная сирень.

 Солнце беззастенчиво уже целыми днями не сходило с небосвода, и вот уже воздух наполняется сладким медовым запахом цветущей акации. Мошки, комары, мухи и множество насекомых стали следовать рядом с ними, будто пополнив их ряды; а перед ними всевозможная птица в испуге стала разлетаться отовсюду. Леса, поля, реки, вроде бы безжизненные доселе, проснулись звонко и ярко, разговорились шуршанием листвы, населились зверем и разнообразной живностью. В деревнях, которые они проскакивали столь же резво, слышались крики и песни, пошли свадьбы, да гулянья. В эту пору земля Русская покрылась непорочным белым цветом не от снега морозного, а от цветущих вишен, да яблонь.

Все меньше Алена следила за спутниками своими, все больше глазела по сторонам. Повсюду ей виделась веселая счастливая и родная жизнь, которую она так быстро покидала. Все чаще Бату в нетерпении топтался на месте, ее ожидая, все чаще окрикивал грозно и недовольно. Она же, как завороженная наблюдала, как начинались первые весенние работы в полях, следила, как вспаханная земля черной полосою проходила по зазеленевшим лугам до самого горизонта. Как дружным строем шли по полям первые вестники весны – сеятели. В лаптях, но одетые чисто и торжественно: в белых рубахах-вышиванках, с длинными окладистыми седыми бородами, с белыми повязками на лбах, и натруженными руками горстями разбрасывали зерна золотой пшеницы из сита, висевшего у каждого из них на груди. С жадностью следила, как молодые девчата дружной стайкой бегали полоскать одежду к реке, звонко перекрикиваясь и смеясь, а деревенские ухажеры подкарауливали их с охапками полевых цветов. Ловили ловко, румяных да разгоряченных, нашептывая тихо своим суженым места тайных встреч.

Воздух наполнился чем-то легким, томительным. И все вокруг стало жить ожиданием. Ожиданием нового, свежего, только зарождающегося. Каждый слышит это, каждый чувствует так остро только весной, как жизнь призывает к продолжению жизни. Звонкие скворцы наполнили просторы небесные свистами, скрипами, дребезжанием и даже мяуканьем. Караулил, кликал призывно каждый самец самку свою. Дышала истомой по семени всплуженная земля.

 Бывало, что в тоске сходила Алена с коня, вдыхала запах земли, свежей травы, принюхивалась к ароматам цветов полевых, а могла и посреди поля упасть в отчаянье, обнять землю и молиться горячо. Молиться за братьев, за батюшку, за землю Новгородскую, за Русь великую, святую. Беззвучно, тихо, только катились слезы и звуки молитвы шепотом к самой Земле, понимающей да родной, на ухо. А однажды так грустила, так печалилась, что и не расслышала, как Бату приблизился.

- Чего тут развалился? - намеренно громко прикрикнул он.

- Ой, - вздрогнула она от внезапности, - как ты бесшумно-то подкрадываешься.

- То ты ротозей, - ехидно произнес он, и, как всегда наблюдательно, добавил, -   так что делаешь? Хнычешь что ль?

Но Алена второпях утерла слезы, замотала головой отрицательно и, стыдливо отводя взгляд, произнесла с восхищением:
- Поле васильковое, Бату, будто в облаках!

Огляделся Бату, плечами пожал:
- Что ж ты там узрел такого, чего я не вижу.

Тут же улегся рядом на спину, руки раскинул.

- Ну? - заерзал нетерпеливо, ожидая пояснений.

- Ужель не чуешь силу земли? – недоумевала она, - ужель лепоту неба не зришь?

- Тож лежат воины погибающие, кровью истекая, что им сила та да красота? – странно высказался Бату, - нет в ней радости, когда тебя своя сила покидает.

- А вот не война пусть, вот лежишь и красоту мира зреешь, - раскинула она руки, погладила жесткую, щетинистую траву.

- Чтоб с миром проститься хватит и глаза прикрыть, - философски подытожил он.

- Вот ты все! – недовольно фыркнула Аленушка, - не о войне, так о смерти.

- Кочевники мы, - безучастно произнес Бату, смотря в безбрежное небо, -  остановился, разлегся без дела, – стало быть, либо ранен, либо помирать собрался.

- А вот закончится твое странствие, найдешь приют, что ж совсем ничто тебя не нежит? – закусив тонкую травинку, допытывалась она.

- Нет мне приюта, я странник вечный. Нет дорогам моим конца, - потерев уставшие глаза, произнес он с ленцой, -  куда хан пошлет, туда и путь проложу.

Не обращая внимания, точнее, заставляя себя не обращать внимания на подозрительное похрустывание сухой травы за пределами поляны, вызванного трусливо прятавшемся, но не прекращавшим приглядывать за ней Трифоном, Алена как следует стукнула Бату:
- Вот оттого и злые вы, что маетесь без пристанища, мясо сырое едите, да людей губите.

Но он миролюбиво ответил:
- Так людям еда нужна, а скоту –выгоны. Чем блага себе добывать, как не войной?

Вокруг царил оглушительный гомон – пенье птиц, цоканье белок, щебет, жужжание насекомых, целая музыка всевозможных неслаженных звуков, и даже отдохнувшие кони, привязанные к засохшей березе, оглушительно хрупали свежую траву.

- Неужто совсем не по душе? – настаивала она, удивленно хлопая своими выразительными глазами с длинными ресницами, - красиво ведь?

- Красиво, - протяжно заключил он, -  васильки синие, синие, будто глаза твои, - взглянул он на нее грустно, ком, першащий в горле, проглотил.

- А вон! Смотри на небе, - невнимательно перебила она и показала ладонью вверх, - облако такое темно-голубое грозовое: темное, темное. То, словно твои глаза. Солнце рыжее из-за того облака выглядывает – то твои косы рыжие.

- А у тебя волосы какие? Не видел я-че-то ни раз, -  у него было много подозрений на ее счет, и все неразрешенные. Впрочем, не так давно он решил одну из них: нашел себе в ее лице друга.

- Да никакие, - растерялась она и тут же в сторону замахала, -  стриженый я, как Тришка.

- А когда я тебя на руках держал, мне показалось, что под колпаком тож коса у тебя, -  он уставился на нее как-то по-новому, словно впервые заподозрил ее во лжи.

- То почудилось, - как всегда увильнула она. Вполне может статься, что он теперь единственный, кто знает все ее слабые места. Кто может помешать ей в выполнении ее благородного дела.
 
- Ревешь, вото точно не почудилось, сознавайся, че ревешь то? – поторопился спросить он. Оснований не верить ей у него, естественно, не было. Точнее сказать, он сам решал, поверить ей или нет.

- И нисколечки не реву, - резко ответила она.

Повернулся он да на нее посмотрел, так посмотрел, будто сам загрустил несказанно.

- Че я не разумею, думаешь? Вона Тришка в полях не валяется, да небеса не разглядывает, - и он махнул в сторону, совершенно точно определив его скрытое местонахождение, -  сирота безродный, что кочевник. Ты ж к дому привязанный был, стало быть, тоскуешь. Хош плакать, так поплачь.
 
Взглянула на него она недоверчиво, но примолк он, и так же взгрустнув, посмотрел вдаль. Отвернулась в сторону Алена да заплакала. Тихо, несмело, растирая ладонями пыль дорожную по щекам.

Сел он, головой качая, и вздохнул тяжело:
- Эх, Еремей! За меч взялся, порешил, что воином стал?  Тебя еще в люльке качать, а ты – к хану. Бестолковый ты: и идти не хочешь, и грамоту отдавать не желаешь.

Привлек он ее к себе, прижал к груди. Тут и вовсе Алена разрыдалась, расвсхлипывалась, завздыхала тяжело да грустно. Уткнулась лицом ему в грудь, в теплые руки завернулась. Радовалась несказанно, что не видит их никто, никто больше отчаянья ее не замечает. Не сетовала, не жаловалась, просто рыдала, отбросив стыд и опасение перед грозным стражником, не догадывающимся, что невольно утешает пленницу свою. Ненароком обняла она его, на плечи ладони положила.

- Ну будя, будя. Кончай ужо мне рубаху мочить, - недовольно заворчал Бату, ее руки убирая, -  сколько воды с тебя льется, точно из родника.

Отсев подальше так, что друг от друга их стали отделять заросли высокой травы, Алена отвернула голову и стала жаловаться:
- Невпотяг мне утешиться, не справляюсь я со смурью.

- Взапрямь тоскуешь? – настойчиво тронул он ее за плечо, - так по чем тебе тосковать? Мужать надо, крепнуть, не век же мальцом при бате быть, да братцев тискать.

- Тоскую, что сторону свою родную покидаю, -  ответила она, стараясь не выдать голосом дрожь, - люблю я Русь. Березки, дубки. Ивушка ветками плакучими машет грустно, точно провожает. В тени так легко дышится, так прохладно у реченьки журливой.

- А я степь люблю. Волю, простор, - и глаза у него загорелись небывалым азартом, и даже на щеках проступил неяркий румянец, -  когда с ветром наперегонки. Загоришься, запалишься, кумыса хлебнешь – и к солнцу восходящему навстречу. А оно огромное жаркое встает над тобой, зноем светится. Свободы сколько – бери ее всю, в любую сторону дорога. Есть где норову молодецкому разгуляться, удаль богатырскую показать, – и замолчав ненадолго, уверенно продолжил, - поживешь у нас – почуешь, степь полюбишь.

Поднял он ее за плечи по-молодецки, встряхнул по-дружески, кафтан отряхнул, да на коня подсадил. Улыбнулась Аленушка благодарно, склонилась к нему да в щеку чмокнула.

- Ах ты, леший! Вото я тебе задам нежностей телячьих! – ругнулся он, только поскакала Аленушка от него резво прочь, громко хохоча.

…Дорога шла по хребту: тропами нехожеными, травой сочной поросшими, под широкой тенью ветвистых старых деревьев, разросшихся врассыпку по зеленому ковру до крошечной деревни, видневшейся с пригорка. Там, в отдалении, мелькали низенькие глиняные мазанки мужиков и резные избы княжеских построек. Большая каменная церковь сверкала золотыми куполами, колокола звенели богатый благовест, зазывая прихожан на службу. Чтобы облегчить путь, пришлось идти зигзагами, часто останавливаться и поправлять вьюки. Наконец они взобрались на хребет. Здесь дан был небольшой отдых, но пришлось задержаться, ожидая Алену.

- Тележишь ты нас сильно, княжич. «То устал он, то спать захотел, то занемог», - произнес ворчливо Субедэй, передразнивая.

- То у ручья ему останови, то у речки. Носится и, аки гусь, перья свои чистит, - стал подыгрывать ему Мунке.
 
- А вам хоть мхом зарасти, - Алену аж передергивало от их неопрятности, -  скоро за вами все лесное зверье по запаху ходить будет.

- То зверье за вами ходит, – Мунке стало смешно, как она пыжится, и думает, что никто не замечает, как она старается ничем не выдавать свое брезгливое отношение к их неряшливости, - тришкины байки слушает, да у тебя дурости учится.

- Домой быстрей доберемся, там и набанимся. А в дороге грязь сама отпадет, -  с видом знатока сказал Субедэй, понятия не имевший, что такое бани, и что русичи в них делают.

- Да он видно лусут, без воды и дня прожить не может, - усмехнулся Гуюк.

 Его босые ноги в стременах черны были настолько, что издалека могло показаться, что сапоги он не снимал, а рук почти никогда не касалась вода.

Наконец, Алена рассерженно остановилась перед всеми и назидательно выпалила:
- Взирать на вас тошно. Яко те бирюки - грязные да вонючие.

- На то они и батыры, поражений не ведающие, - проговорил с досадой Субедэй, намеренно коснувшись своей косматой засаленной лапой ее белоснежной руки, которую она отдернула и спряталась за спину, -  не для показа воины мои обучены, а для войны. Воины даже видом своим должны внушать страх и отвращение, а не чистотой сверкать, да цветами благоухать.

- Самим-то усладно, что вас, как лепешки коровьи, мухи облепляют? – невольно вырвалось у нее.

- Пусть мухи облепляют, лишь бы не падальщики, - шумно захохотал Гуюк.

- Недалече и черви облепят, - проговорила Алена строгим материнским тоном.

- Вото тольки на тебя бабочки слетаются, - отогнав одну из них, действительно летевшую на запах розового масла, от ее кафтана, проговорил Мунке, - скоро окуклятся на кафтане твоем дивном и гусеницами за шиворот поползут.

- Те гусеницы почище вас будут, - пробурчала Алена. Несмотря на абсолютную оскорбительность этой реплики, все продолжали весело посмеиваться.

- Разумеется почище! Ты же их тоже в речке купать начнешь и лапы песком мочалить, - вмешался молчавший до сих пор Бату.

- Ты чего энто?  - быстро и испуганно уточнила Алена, - за мной подглядывал?

- Я бы не подглядывал, кабы Трифон горло не драл, когда ты его ноги мыть заставлял,-  Бату буравил ее усмехающимся взглядом прищуренных глаз, и эта неприкрытая насмешка плохо вязалась с обликом нелюдима и главное – друга, - у нас боголы отродясь не купаны, на то они и боголы.

- Ты бы еще Белогривке гриву вымыл и под хвостом подтер, - Мунке оглянулся на Алену и весьма удивился, увидев, что она еще больше рассвирепела.

- Да вы сами себе власы не моете, грязнули! – выкрикнула она, не выдерживая нападок.

Тут они еще пуще захохотали и скинули шапки. Теперь Алена увидела их странную прическу. Под шапкой макушка и затылок у них были полностью выбриты. Только посередине, над переносицей, у них были узкие и длинные, раздвоенные челки. А длинные косы тоже заплетались от висков.
 
- Мы волосами не богаты, но зверье на голове не разводим, - смеялись они.
- Опять нас своими запросами развлекаешь. Вот уж с говорливым дорога короче, - вволю насмеявшись, Субедэй впервые был рад передышке.

- Куда ж ему торопиться, ежели у него и так пятки сверкают? -  с неослабевающим ехидством и юмором, продолжал Мунке.
 
Раздувая от обиды щеки, она стала толкать всех мальчишек по очереди. Они, смеясь, отворачивались, получали от Алены звонкие шлепки по затылкам, но только отмахивались и пуще прежнего хохотали.

- Ну и потешный ты, княжич, - дружественно похлопал ее по плечу Бату.
 
- Злишься, как малолетка, - смеясь, выкрикнул Гуюк.

Такое сравнение испугало Алену. Паника охватывала ее, когда она наблюдала, что если кто-то позволяет себе недостойное сравнение, Бату тут же начинает свирепеть на глазах, но Мунке, как всегда, выручил своей насмешкой:
- Славно, Бату, что ты их заприметил, да с нами взял. Со скуки бы без них сдохли.
 
- Ужель Бату нас заприметил? – впервые узнала об этом Алена.

- А то кто же, - важно и, как будто, ядовито, подтвердил Субедэй.

- Он тебя сразу приглядел, как только ты к костру потопал, - вдохновленно продолжал Мунке.
 
- Говорил: вот бы девица славна была, - проговорился Гуюк.

- Девицу во мне вмиг разглядел? – охнула она изумленно, и от потрясения даже спрыгнула с лошади. Другие приняли этот знак за обиду и тоже пососкакивали с коней.

- Так и есть. Царевна, говорил, а не девица, - продолжал глумливо кривляться Гуюк, -  а то ты, непутевый, ему приглянулся.

- Стал, как завороженный, да во все глаза на тебя таращился, – не находя больше смысла скрывать, пояснил Мунке, -  оттащить его никакими уговорами не могли, вото и подглядели, что ты в беду попал. А так бы мимо промчали, и знать бы про тебя не знали.

- Мы вас и от разбойников отбивали, чтоб вас ближе рассмотреть, да над ним посмеяться,-  непритворно заверил Гуюк и с издевкой добавил, - он же в улусе мергэн, стало быть, глаз под добычу заточен.

-  Оттого и девица – славна, что боец – никудышный, - обиженно произнес Бату.

- Как же ты меня в ночи то безлунной разглядел да приметил? – необычно ласково Алена на него посмотрела, словно взглядом подбадривая и утешая.

- Да надоть было мимо проскакать, - насупился зло Бату, приняв ее взгляд за усмешку, - маюсь теперича с тобой.

- Во-во! Субедэй на один глаз слепой, ему то еще можно было простить, а то стрелок лучший осрамился, - засмеялся Гуюк.

- Глаголит, шо мается, а сам носится, как с писаной торбой, - наблюдательно заметил Субедэй.

- Чего вы надо мной то забавляетесь? – хмыкнул Бату и недовольно сдвинул брови, - я один что ль приметил, экий он красивый?

- Чего ж не заметить, теперича-то заприметили, - засмеялся Мунке, попытавшийся оправдать Бату, и впервые посмотрев на нее другими глазами, -  - молодец – а всем батырам на загляденье. Вот уж природа позабавилась.

- За девицу не сойду что ль я, иль на коне девиц не бывает? – хитро прищурилась Аленушка, зная, что начни она всерьез спорить, то это может их насторожить.

- На коне да с луком девицы бывают, да кто ж девице меч доверит? – опешил Мунке, но веселья в его лице это не уменьшило, - с мечом управляться сила да сноровка нужна, а без доблести меч и из ножен не вытащишь!

- Девицы с ног до головы побрякушками обвешаны, а на злато у них глаза огнем горят, а ты пояс у Бату выпрашиваешь, чтоб солнечных зайчиков запускать, - хватило доказательств Гуюку, чтобы тоже вынести свой неутешительный вердикт.

- Девица разве сможет без нянек, да мамок в путь отправиться? – добавил Бату и легонько толкнул ее плечом, -  без коня, без поклажи, без съестного?

- А мож и такие бывают. Вона княжна новгородская такая и есть, - грустно произнесла Алена, хотя в душе была несказанно довольна собой.

- Такие – на вес золота, - высказался Гуюк, и словно обвиняя, продолжил, -  Бату уж сколько лет калым за княжну собирает. А князь ее за просто так без калыма отдал – не очень-то поди ценил дочь-то свою.
 
- Да не так у нас, - нахмурилась Алена, странно оправдываясь, -  у нас супротив, за невесту приданое дают.

- Вот то-то и оно, - запальчиво спорил Гуюк, отчего-то чувствуя, что во что бы то ни стало ему надо доказать, что она не права, -  видать баб у вас, как вшей, да и таких – что одну муж берет, а та так кровь сосет, что больше одной не охота.

Алене было сложно сделать вид, что эта насмешка ее не волнует:
- Таким, как ты, и вша побрезгует, не то что княжна.

Нескольких секунд хватило, чтобы ярость появилась в глазах у обоих. Алена вся залилась краской, а Гуюк сжался и поспешил огрызнуться:
- Мне та княжна и даром не нужна. Это Бату ей бредит. Да она мимо него пройдет и не взглянет. Бросила, обманула и на смерть послала. Вот она какая – княжна новгородская, славная да необыкновенная.

Мысли о своем истинном положении вдруг нахлынули на Алену, не устояв под натиском обиды:
- Совсем она его не бросила и не обманула. Она и без того уже с ним. Вместе с вами следует.

И тут же зажала рот ладонями, так явственно оговорившись. Ответ ее был весьма правдоподобен и тверд, но никоим образом не проливает свет на то, откуда взяться княжне, да еще у Бату.

 Бату пристально посмотрел на нее в замешательстве - либо Еремей на самом деле с приветом, либо смеется над ним. Но вспомнив их разговор в курятнике, он сразу же усмехнулся.
- Ааа, - спокойно произнес он, - ты про стрелу свою! Истинно следует, в колчане моем, - и тут же успокоил встрепенувшихся братцев:
-  Мне Еремей сказывал, что с той его стрелой и княжна со мной.

Алена смотрела на него со смешанным чувством облегчения и благодарности. Непередаваемо была счастлива, что он вовремя вспомнил о том случае. Что опять выручил ее так просто.

- И ты порешил, что он тебе поверил? – засмеялся Гуюк, -  тож только в сказках возможно, чтоб чингизид русам верил.
 
- Ужель не поверил мне? – расстроенно поинтересовалась Алена.

- Поди найди ту стрелу в колчане. Мне, и то невдомек, какая из них княжна, - смешливо кинул он колчан в ее сторону. Рассыпались по земле острые стрелы, все одна на одну похожие.

- Зачем взял ты тогда ее, зачем с другими перемешал? Я тебе ее доверил чтоб хранил ты ее и сберегал, -  не выдержав его сомнения, Алена вновь прикоснулась к нему, но он не оттолкнул ее, лишь гордо отвернулся:
- Твою жизнь она сберегла, в том польза ее и была, а хранить ее незачем. Ни одна стрела моя без пользы в путь не пустилась, и на Руси ни одна даром не пропадет, коль она меня зовет.

- Ужель слышишь ее?  - она насильно развернула его лицо, требуя ответа, не понимая, что на нее нашло, - ужель влечет тебя Родина моя?

Но он молчал, лишь на сжатых скулах заиграли желваки. И только Мунке с воодушевлением пояснил:
- Ему путь на Русь давно начертан. И без стрелы твоей понадобился он ей. Он сюда на ее зов и шел.

- Он единственный из нас, кто вашей землей грезил. Даже шаманы его на этом ловили,-  даже Гуюк, не интересовавшийся ничем, кроме собственной персоны, мог пересказать все пророчества шаманов на этот счет.

-  Говорили – зовет его чужая земля. Зовет, чтоб сабли скрестить. Чужая земля станет жребием его. Себе и кровь его заберет, и мысли, - Субедэй гордым взглядом рассматривал Бату, будто эти слова много значили. Всем почему-то казалось, что Бату непременно должен что-то добавить по этому поводу. Но он молча запрыгнул на коня и продолжил путь.

…По хребту, поросшему лесом, шли они осторожно: часто останавливались, осматривались, боясь сбиться с пути, в особенности, когда вечером на склон спустился густой туман. Несколько раз им все же пришлось блуждать по одному и тому же месту. Чтобы не делать еще один круг, Субедэй приказал остановиться и, выбрав самое высокое дерево, приказал Бату на него залезть. Наученный Аленушкой, он не без труда взобрался на самую его вершину, но туман был густой, молочный, и, спешившись, они пошли пешком, чтобы не поранить коней.

 Облака тяжелые, как свинец, затянули небо, и туман перешел в моросящий мелкий дождь. Теперь уже они пересели на коней, но противные капли стучали все чаще и чаще и хлынул ливень беспощадный. У всех мунгитов на такой случай был плащ-цабун -  обязательно из красного сукна с разрезами от пояса до низа как спереди, так и сзади. Воротник, полы и рукава по краям были обшиты желтым кантом. На голову такого же цвета башлык. Все укрылись от дождя, только Бату тот плащ на Алену накинул.

- Могли б мы кунаками быть, Еремей. Как мыслишь? – невзначай поинтересовался он.

- Кто такие, Трифон? – уточнила Алена в непонимании.

- То дружки, - объяснил тот.

- Так ужо сдружились, - ответила она Бату.

Но тот надвинул малахай на глаза, посмотрел недовольно:
- Да че-то не шибко ты мне доверяешь, коль грамоту прячешь.

- То как изведаешь, что в ней писано, так и дружить перестанешь, - грустно вздохнула Аленушка, но Бату навязчиво допытывался:
- Че ж там писано?

- Что нам ворогами вовеки быть, - резко фыркнула она.

- Во, во. И как же скажи мне с тобой в улусе водиться? – усмехнулся он, но удивление мелькнуло на его лице, когда Алена не только не улыбнулась, а еще больше загрустила.

- А ежели не сдружиться нам, скажи, Бату, вот ты бы знал, что есть у тебя человек близкий, а тебе надо его на смерть отдать, чтобы делать стал? Отдал бы? – и ее большие, обворожительные глаза блеснули уж слишком внимательно и испытывающе.

- Зачем отдавать то, что самому пригодится? – прищурился Бату, и оглядел ее навязчиво.

- А ежели на то хана приказ? – тут же осведомилась она.

- Ежели хана приказ, то пришлось бы отдать, - не стал отрицать он.
 
- Даже не боролся бы, не возражал? - сразу переспросила она, постаравшись незаметно разглядеть еще более окрепшую его фигуру, которую скрывала шуба.

- Начни спорить и свою жизнь отдашь, -  пожал плечами Бату и, не став объяснять, просто показательно полоснул саблей.

 Вздохнула Алена, голову опустила:
- А вот если бы за родного кого? За брата пусть?

- Мой брат и хану родня, -  присутствие особого почтения отразилось в его внимательных глазах, лишь мрачно сведенные брови показывали, как Бату не нравилось, что она не спрашивает прямо.

Отдав Алене свой плащ, он мок, но терпел. Лишь прикрылся попоной, но вода все равно пробиралась под него, пропитывая шаровары, противными холодными ручейками стекала по бедрам и голеням, собираясь в сапогах.

Некоторое время они ехали молча, но Алена снова завязала все тот же разговор:
- А вот ежели кто-то любит тебя сильно.

- Да не положено воину любить, - скривился Бату, которому это откровение сильно не понравилось, -  что ж за воин, что о любви думает, а не о войне?

- А вот не воин, и не был никогда, а вот по душе ты ему, - немного обиделась Алена, удивившись такому ответу.

- Ты о себе что ль говоришь? – усмехнулся Бату, как всегда прямо высказывая свои наблюдения.

- Еще чего, - гордо вскинула голову Аленушка,- то о Трифоне интересуюсь.

Бату было непривычно слышать такое, когда Алена всегда рьяно защищала своего слугу:
- А с какой стати тогда ты его к смерти готовишь?

От проницательного ответа лицо Алены перекосило, так что Бату посчитал ложь доказанной и рассмеялся, а Алена смущенно отмахнулась:
- То я так, без нужды интересуюсь.

-То ты напрасно мыслишь, что не друг я тебе, - с особенным расположением Бату положил ей руку на плечо, -  коль Бог тебя послал да нас свел, возможно, он нам стать друзьями предрешил?

- Я ведь рус, - огорченно вздохнула она, понимая, что знает то, о чем Бату даже не догадывается, - Земля наша велика, мы ее мира хранители. Мне таким, как вы, не стать, по вашим уставам не жить.

- Разве разные мы? Разве – непримиримые?  - настаивал он с особенной теплотой и убедительностью, - часто поливай - и пень зацветет, а в засуху - и розовый куст засохнет.

- Ненависть людская неистребима. Врагами нам быть суждено, - высказалась она и чуть покраснела, но в целом ответила спокойно, даже немного расстроилась.

- Разве враг я тебе? – удивился Бату, и сильней сжал ее плечо.

- Враг!  - гарцуя на лошади неуверенно, хотя и умело, потеснила она его.

- Как же враг тебя от смерти спасал? С каким умыслом?  - вглядывался он в ее глаза, но ничего агрессивного в них не увидел, напротив, те были полны отчаянья.

- То ты о грамоте ханской радеешь, - с обидой отвечала она.

- Значит, кунаком мне становиться не желаешь? – навязчиво переспросил Бату, насупившись.

- Да ты сам меня другом в вашей орде никогда не наречешь, - грустно Алена отозвалась.

- Тогда ведай, Еремей, я уже столько ханских указов из-за тебя нарушил, что если бы хан знал - седой бы стал, - все также покровительственно не снимая своей тяжелой руки с ее худого плеча продолжал он, -  случись тебе быть в плену хановом, доверь мне то, что доверить сможешь – жизнь ли, душу, а может что и подороже. Тогда уже я сам решу, кем тебя нареку и буду ли за тебя сражаться.
 
- А уж ежели понадобится, то и я тебя не премину выручить, - и сцепили они крепко друг другу руки, будто клятву давали.

Небо перечеркнула яркая ветка молнии. Но всадники никак не отреагировали на то, что происходило за их спинами.  Лишь пронзительно смотрели друг другу в глаза, когда на секунду все вокруг осветилось, а через мгновение по небу пронесся ужасающий грохот первого весеннего грома.

Всю следующую дорогу перед самым носом шныряли надоедливые комары и мошки. То, что они были облеплены ими, невероятно раздражало Алену. Она все чаще уединялась в густых зарослях, чтобы привести себя в порядок и почистить одежду.

Ее попутчики были уже далеко, когда ее встревожили голоса, слышавшиеся неподалеку. Кто-то тихо насвистывал и гремел железом, стараясь вежливо отпугнуть лесное зверье. Первым делом Алена спряталась поглубже под ворох мягких, пряных опавших листьев, наваленных в непомерную высокую кучу, на которой она так уютно устроилась. Однако, поразмыслив, она решила, что если это русичи, то ей необходимо с ними встретиться – хотя бы для того, чтобы увидеть родные лица. Итак, радостно вздохнув, подхватив свою шапку, она шустро соскочила с вороха листьев и, босая, оживленно поскакала на звук голосов.

 Редко ей случалось так сожалеть о своих поступках - это было все равно, что наброситься на спящих. Выскочив неожиданно, она довела до полного онемения беспечных лесорубов. Причина потери дара речи была вполне понятна: лесная незнакомка мало того, что появилась ниоткуда и внезапно, так еще была неземной красоты.

Алена улыбнулась и дружественно кивнула им, а потом с сочувственным видом, натянула на себя шапку. Вскоре они рассмотрели и ее шаровары. От смущения распалившись докрасна, один из лесорубов стянул с себя тяжелую вязанку дров и стал неверяще растирать глаза, проверяя свою вменяемость, в отличие от остальной компании, застывшей, как изваяния.

-Никак ведьма?! – вдруг выпалил один из них сквозь силу, ухватив покрепче топор.

- Бату, - испугавшись, громко Алена закричала. Она настолько привыкла к его присутствию, что ничего другого выкрикнуть и не помыслила.

 Не успел ее крик рассеяться, как мрачная фигура на вороном коне уже замаячила между деревьев.

- Точно ведьма, смотри, медведи ей служат, - завопил кто-то из толпы.

Стуча зубами, второпях хватая все, что попало под руку, лесорубы кинулись врассыпную.

- Медведи на конях, жуть-то какая! – пронзительно ревел кто-то из них, с ужасом оглядываясь на приближающихся всадников. Поравнявшись с Аленой, Бату резво соскочил с коня и прицеливаясь в спины, поднял в воздух лук с туго натянутой тетивой.

- Не стреляй, Бату, - попросила Алена, и ладонь ему на руку, тетиву натянувшую, положила. Рука его остановилась и чуть дрогнула.  Он, медленно повернув голову, посмотрел на нее с огромным удивлением и интересом. Трогательно заглядывая ему в глаза, Алена робко прошептала:
- Как в пору ты сызнова появился.

- Как бы я не появился, ведь звал ты меня?! - так же тихо прошептал он, удивительно чувствуя нежность ее руки, и погруженный в свои внутренние чувства так глубоко, что ощущал, что совсем не может сосредоточиться на выстреле. Его же неподдельная мужественность всегда производила на Алену очень сильное впечатление.

Некоторое время они в задумчивости смотрели друг на друга, затаив дыхание, пока не приблизился Субедэй, грозный и негодующий непредвиденным возвращением.

- Коль лук взведен, где пожива твоя?  - нетерпеливо спросил он.

- Промахнулся я, - буркнул Бату, недовольный тем, что он проявил живой интерес к его оплошности. Лицо того вытянулось, огорошенное еще более невероятным ответом:
- Чтоб ты промахнулся -  тож мир перевернулся!

- Чего хотели от тебя, Еремей? – выручил их своим вопросом Мунке, задумавшись, отчего он здесь давно и сразу не позвал на помощь.

- Да поговорить, - преспокойно солгала она.

- Что-то не шибко ты с ними разговорился, - злорадно выдал Гуюк, рассматривая ладонь Алены,которая преспокойно лежала на плече Бату. Как только он выразительно посмотрел на нее, все, конечно, обратили внимание, настолько выделялась эта рука изяществом и теплотой. Оставалось только удивляться, как все раньше этого не заметили. Ощущая всеобщее внимание, Бату злобно стряхнул ее руку, расстроенный еще и тем, что все бесцеремонно вторгаются в их, и без того запутанные, отношения.

Зная, что он не может спокойно отпустить человека, который сделал это, он отвесил ей звонкую оплеуху. Все ожидали или ругательств или слез с ее стороны, но насупившаяся Алена поглядела вокруг и решила не позволять себе опускаться до этого. Она сильней натянула шапку и заковыляла на свою стоянку, чтобы собрать брошенные вещи.

XIV

Вскоре сняли они свои теплые шубы и одели халаты – мунгитские дээлы. Для Алены они были в диковинку. Это были настоящие восточные халаты, на Руси еще не прижившиеся. Без вышивок, без талии, весьма объемные, так что поместиться в этот халат мог человек и в два раза тучнее. Рукава, расширялись от плечей к кистям, по неизменной азиатской моде, широкие манжеты украшали и рукава, и низ, и запахивающуюся полу дээла. Хотя халаты эти были весьма поношены и утратили свой первоначальный лоск, а местами даже лоснились от жира, но все еще сохраняли колорит азиатской пестроты и прочность восточной ткани.

И так же сочно и ярко расцветал весь мир вокруг. Облака, прозрачные, как тонкая пряжа, укрывали тенью легкой своей земли великолепие: безграничные луга цвели дикими цветами, поля наливались пшеницей, леса зеленью малахитовой переливались. И становились кони, свой путь прекращая, аппетитно уплетая сочную молодую траву.

- Но-но, - понукал коня Мунке, а тот топтался на месте.

- Чего ж он скакать-то будет? С таких-то лугов ты согнать его хош!? Был бы я конем, я б тоже тебя не слушал, - оскалился Субедэй.

- Был бы ты конем, ты бы тут и жить остался, - также не справляясь с выходками своего пегого, заигрывавшего и трусившего шеей, усмехнулся Гуюк.

 В тоже время Бату отхлестывал гордого Татарина, заставляя его двигаться дальше. Он был единственный, кто опередил всех. Понимая, что добром это не закончится, Субедэй присвистнул, его возвращая:
- Лады, разбиваем лагерь – дух переведем.

И в то время, как мальчишки занимались тяжелой мужской работой, Алена сорвала ромашку и мечтательно уединилась.

- Любит, не любит, оттолкнет, приголубит, - отрывала она тонкие лепестки.

- Энто на кого ж ты гадаешь? – поинтересовался Бату, сразу проявляя интерес. Постоял, оглядывая ее, и напряженно спросил: - на княжну?
 
- А мож и на княжну, - дерзко ответила Алена, загадав, конечно же, его самого.

- Любит? – навязчиво поинтересовался он, дождавшись, когда она обдерет все лепестки.

- Вестимо, любит, - охотно согласилась Алена, и мечтательно заулыбалась, прикусив тонкий стебелек оборванной ромашки.

- Да ну! - недобро покосился он и ждал, что она что-нибудь еще добавит в свое оправдание, но Алена закрыла глаза, улеглась на спину и блаженно закинула руки за голову. Странно, что она проигнорировала это молчание. Настроение его совершенно испортилось. Но ей пришлось мгновенно открыть глаза, заслышав звяканье сабли о ножны.

- Дурень ты! Мож она и тебя любит! – произнесла она, подскакивая.

Он мгновенно приблизился, пнул ее сапогом.
  - Ну и кто из нас дурень после этого?!  - замахнулся саблей Бату.

- Может статься, она в мою сторону и не глянет, а ты меня жизни из-за нее лишишь! - остолбенело она разглядывала его, вспылившего из-за такой ерунды.

- Я тебе скольки сказывал? Моя она! Будешь рот на нее раззевать – башку срублю! - грозился он вполне серьезно.

- Мне ж попросту свезло! – стала оправдываться она, - а коль соперничать со мной замыслил, так и ты погадай!

Бату зло рассмеялся.
- Отчего же не погадать? Погадаю! – угрожающим тоном ответил он, поблескивая обнаженной саблей, но резко развернулся и пошел прочь.

 Алена так и осталась стоять, глядя ему вслед, наблюдая, как он зло прошел мимо своих спутников и исчез в зарослях орешника, размахивая руками и так громко ругаясь, что даже ей было слышно, хоть он и был уже далеко. Его не было достаточно долго.

Хоть и поняла она, что серьезно его разозлила, но любопытство взяло верх и она осторожно приблизилась к зарослям, надеясь разглядеть, что же он там делает в одиночку. Но как только она подошла, ветки внезапно раздвинулись. Алена приготовилась увидеть Бату и уже открыла рот, чтобы сказать все, что она думает о его глупой обиде, но Бату не увидела, а увидела ромашки. Огромный сноп ромашек с трудом протискивался сквозь кусты — проход был слишком узкий для такой невероятной охапки. Наконец, ромашки протиснулись и, обрадовавшись свободе, посыпались из его неуклюжих рук в разные стороны. Столкнувшись с ней, он нервно бросил их ей под ноги.

- Я так гадаю!

- Но так нечестно, - возмутилась Алена.

- Все честно, коды мне надобно!

…Бесстрастный его взгляд никогда не терял той угрюмости, которая так часто обижала Алену. И даже ночью, когда он осторожно приближался к ней, она все еще пугалась и робела. И в этот раз он как-то странно и загадочно прискакал к ней, когда она только, только продрала глаза. Но она совершенно не поняла, что это могло значить.  Он нетерпеливо поёрзал в седле и потряс сжатым кулаком. Седло заскрипело. Получилось довольно зловеще. И не замечая ответной реакции, он спрыгнул с седла, подошел к ней, к самому носу ей кулак поднес, отпрянула Аленушка, испугалась, а он его разжал, а оттуда светлячок быстро слетел. Осветил крохотной звездочкой своей и ее лицо испуганное, и его ладонь крепкую.

 И только теперь Алена оглядела бесконечный ночной лес, в котором невесомыми огоньками парили ивановы червячки. Луна, подернутая тонкой шалью облаков, блестела, точно начищенное серебряное блюдо, и от этого вокруг все было точно посеребренное. Вдохнула Аленушка глубоко и ощутила теплый влажный воздух, в котором колебались пряные легкие запахи, где шуршание колышимых ветром листьев было тихо и осторожно, а порхание бабочек было слышимо даже на расстоянии. Лишь тогда она поняла, что он нетерпеливо ждал, когда она проснется, чтобы прогуляться с ней по лесу. Тихая предрассветная ночь и впрямь была необыкновенной. Искры светлячков то гасли, то вспыхивали гирляндами, спорили ослепительностью своей со звездами небесными, необыкновенно большими и яркими. Если Алена с некоторой опаской следовала за ним, то ничего не боящийся Бату смело ступал сквозь заросли. Наступив на груду валежника, громко треснул сухой сук и Алена взглянула себе под ноги. И вдруг она, к ужасу, увидела на тропе свежий след огромной медвежьей лапы. Страшный зверь был где-то близко.

Невозможно себе представить, что с ней сделалось! Со смешанными чувствами она схватила Бату за руку, стараясь не выдать себя криком, указала на еще не успевший засохнуть на влажной земле совсем свежий след. Испытывая страх перед опасностью, она в смятении увидела, что в его глазах вспыхнули совсем другие чувства: охотничий азарт и любопытство… Мгновенно зазвенела извлекаемая из ножен сабля, и он решительно пошел вперед, а она вспомнила, что у нее совсем нет оружия - меч остался на стоянке, но возвращаться назад было далеко и страшно. Она постояла, подумала и отправилась вслед за ним.

Светало быстро. Заря наступала, разрезая лесную мглу длинными яркими мечами света, а извилистая тропа все вела их через заросли, но совсем не терялась среди травы и, похоже, была топтана часто и проложена давно. Тропа привела их к ручью. Как только они подошли ближе, опять увидели следы больших лап: огромных и частых. Вдоль ручья они не шли, а крались, останавливались, прислушивались, озирались по сторонам. Даже птицы, казалось, притихли, и смолкли все звуки и шорохи. Ручей впадал в реку, а за ней раскинулась старая гарь.

Не успели они дойти до реки, как увидели того, кого Бату искал, а Алена боялась найти. Огромный линялый медведь дремал на им же самим устроенной лежанке, прикрыв лапами нос. Голова его покоилась на земле, он улегся на живот, поджав задние лапы под себя. Он чуть шевельнул ухом и как будто немного приподнял голову, посмотрев в их сторону. Они спрятались за большим вязом, не теряя из виду опасного хищника. Бурый, с густой равномерно окрашенной шерстью, и кудлатой шеей, покрытой колтунами, он был устрашающе велик. Таких больших медведей охотники из новгородских лесов не привозили. Зверь и впрямь был невиданных размеров. Мех с густым подшёрстком, был довольно грубый, длинный, косматый; но и потешного в нем было с лихвой: очень короткий хвост; неуклюжие лапы; совершенно круглая, как шар, голова, с подслеповатыми маленькими глазками; шершавый, розово-синий язык, ясно видимый, когда зверь зевал. Остолбенев возле живого кошмара, Алена испугано сжала предплечье Бату. Почувствовав ее страх, он осторожно подвинул ее в сторону, еще надежней пряча ее за деревом.

Что он намеревается сделать? Сражаться? Но такого зверя саблей с одного удара не убьешь, а раненый он еще опаснее. Тихонько уйти назад? Но этим только привлечешь к себе внимание. Оставаться на месте и попытаться не обнаружить себя? Но как это сделать?.. Сердце ее готово было выскочить из груди, на лбу выступили капли пота, ноги онемели, руки задрожали. Осторожно выглянув из-за дерева, она не увидела медведя на том же месте. Тот успел встать и, переминаясь на кривых лапах, что –то разнюхивал вокруг. В это мгновение под ногой у Бату хрустнула веточка — страшный зверь взглянул в их сторону. Сердце у Алены обдало жаром. А Бату решительно повернулся к зверю.

- Погоди, - тихо прошептала она, - авось че интересней искать пойдет. Глянь, вынюхивает чой-то.

- Что он может искать? – так же тихо ответил он, - ищет иль сожрать кого, иль заломать.

Внезапно зверь замер без движения. Потом вдруг оскалился и заревел: низко, грозно. Он их учуял.  Она тут же посчитала, что они погибли наверняка… Бату отскочил от нее, сверкнула сабля, хриплым окриком он отвлекал зверя от ее укрытия. Досада медведя тут же переключилась на Бату, но она не могла этого допустить и решительно вышла из-за вяза.

- Нет, нет, Бату, - закричала она, - не иди на медведя, не зли его. Замертво падай. Лежи, не шелохнись.

И тут же Алена поймала себя на небывалом бесстрашии. Страх исчез, словно изгнанный самим же страхом. Страхом за Бату. Ошеломленный, он пронзительно посмотрел на нее, но так решительно и уверенно она смотрела на него, что он последовал ее совету. Она же остановилась, да руки вверх подняла. Привстал медведь на лапы задние, да стал подозрительно Бату на расстоянии обнюхивать.

 Хлопнула Аленушка ладонями над головой, голову опустила, стала переминаться с ноги на ногу, изображая походку медведя, да запела громко, да тонко:

- Мишка, мишка, на сосне шишка!
Будешь злиться – не будет в реке рыба водиться,
Не будет тебе меда и к малиннику хода,
Топнешь лапой – будешь косолапый.
Шишкой в лоб получишь – дорогу в берлогу забудешь.
Дома ждут тебя детки, потапычи да косолапычи.
Иди домой не рычи, будут дома тебе от жены калачи.

Да три раза над головой хлопнула и ногой топнула. А медведь так и побежал прочь. Она так же окаменело стояла на месте, когда вдруг услышала изумленный голос Субедэя за спиной:
- Един раз такое видел…Ты медведя заговаривал?

Только тут Алена обернулась и заметила, что кроме них, все их попутчики завороженно следили за зрелищем, остановившись в напряжении поодаль. Поднялся Бату, да огляделся. Тут же кинулась к нему Аленушка, обнимать принялась, целовать в щеки часто. Радовалась, что послушался, и живой он остался.

- Перестань виснуть на мне! - грозно Бату приказал, - мало тебе меня затрагивать, теперича новая забава у него - лизать при кажном случае повадился!?

- Не пойму я, как это зверь едой побрезговал? -  поводил вокруг задумчивым взглядом Субедэй, -  ужель пожалел лежачего?

-Да пел он больно тонко, - усмехнулся Бату.

- А медведух так и не стерпел, пришел в глаза твои бесстыжие посмотреть, - с новым, особенно недобрым интересом разглядывал Еремея Гуюк.

- Надо быстрей тикать отсюдова, а то всю свою лесную ораву слушать то пение приведет, - смеясь, добавил Мунке.

- Тож у нас поговорка есть - медведь на ухо наступил. Пение для него да бубен, хуже ножа да рогатины, - пояснил Трифон.

- Вишь, как, - назидательно пояснила Алена, неодобрительно взглянув на Бату, -  не надо его за дурака держать, он природой научен.

Мальчишки с хохотом обсуждали подробности происшествия, и мало кто обратил внимание, как Субедэй подошел к Бату, что-то прошептал ему на ухо, и они отошли в сторону.

- Довольно балагурить, дело-то тут серьезней, - начал Субедэй, заметно озираясь по сторонам, боясь быть услышанным, -  помнишь пророчество про битву двух колдунов великих, что силу земли своей брать будут? Те, которые необъединимое – объединят, а объединенное – разъединят? Шаман же тогда говорил, что духи земли в смертных людях поселятся, и узнаем мы их по силе великой.

- Этот-то замухрышка – дух земли? – Бату вновь засмеялся, совсем не допуская такой мысли, - вот напугал-то тебя тот медведь, что и разум помутился.

Ответ не понравился Субедэю - это было видно по выражению его лица. Спорить он не стал, а сказал прямо и неотступно:
- Оставлять его надлежит. Колдун он.

- Не особо у него колдовать получается. Сколько раз я его от смерти отводил, - это одновременно радовало и смущало Бату, но пока он не понимал, отчего жизнь Еремея так ему важна. Но на этот ответ Субедэй ответил вопросом, давно недовольный тем, что Бату позволяет тому то, что другим не позволено:
- А как погубит он нас? Вот чую, неспроста к хану следует. Коль зверя заговорил, то и нас заворожить может.

- Чего мне его бояться, -  отмахнулся Бату, уверенный, что как бы ни были страшны колдуны, для него угрозы они не представляют, -  первый что ль колдун, который в отраженье сабли моей смерть свою увидел?

- Неспроста, выходит, он к тебе теснится, - впервые вглядевшись острым своим глазом в Алену, как в противника, и словно переоценивая, заключил Субедэй, -  силу твою испытывает?

- А мне, мож, в интерес, чье колдовство сильнее, -  как бы не был скептично настроен Бату, но потягаться в силе с равным он бы не отказался.

- Так ты давно приметил? -  окончательно успокоился Субедэй, так как в силе и осмотрительности своего подопечного он не разочаровался. Но Бату был уверен: сколько бы беспокойства и волнения Алена не доставляла, вот к чему, чему, а к колдовству все ее проделки отношения не имели:
- Вот чую, ага, что-то ить с ним не то, да тольки совсем не колдовство.

Вдоль деревьев с птичьими гнездами, оглушенные карканьем испуганных ворон, массовым летаньем помрачавших небо, воодушевленные, они вернулись на свою стоянку. Все снова улеглись наверстывать потревоженный сон. Зато страх и беспокойные мысли все еще мучили Алену.

А когда она не обнаружила на стоянке Бату, она чуть было не расплакалась от подозрения, что его задрал зверь, но вовремя взяла себя в руки, прекратив панику, и пошла его разыскивать, в этот раз не позабыв прихватить меч.  У реки, на большом возвышении, на одном из гигантских камней в плавном танце Бату оттачивал свои удары саблей. Для шагов почти не было места на скользкой поверхности, но обнаруживая удивительную ловкость, он искусно балансировал, переступая почти на носках.

- Все почивают, Бату, а ты тут. Не утомился еще саблей махать? – изумилась она, долгое время наблюдая его настойчивую ярость в сражении, для которой не было ни одной причины.

- Руку набиваю, - не переставая двигаться, ответил он, -  волк – зубы точит, рысь – когти, а воину мастерство оттачивать надо.

Алена воодушевилась, уверенно двинулась к нему:
- Давай я тебе соперником.

Глянул на нее Бату и усмехнулся.

- Доведись мне с тобой рубиться, даже рубиться бы с тобой не стал, все равно, что безоружный.

- Ну вот же меч у меня, -  доблестный пыл вновь начал наполнять сердце Алены, вытесняя благоразумие. Вытащив из ножен торопливо меч, она размахнулась, когда между ними осталось не больше сажени, но предательски меч выскользнул из ее рук и рухнул плашмя на землю.

- Меч, как и не твой вовсе, - ее предложение было хоть и нелишне, но довольно сомнительно. Бату спрыгнул с камня, подошел к ней и продолжил:
-  Булат с воином, что одно целое. Иной раз его из руки у мертвого ратника не вытянуть, а ты свой при замахе роняешь. И держишь ты его особенно, как и не боя ждешь, а дрова рубить намереваешься.

Подняла Алена меч, покрутила его в руке, порассматривала, да и ухватила, как Бату держал.

- Вот смешной! Так только саблю удерживают. Мечом так не ударить, не размахнуться, -  и он прокрутил саблей полный оборот, и в другую руку перекинул:
- Так сделай мечом - и руку вывихнешь, а то и вовсе сломаешь.

Не обращая внимания на навернувшиеся слезы, Алена сглотнула. Часто заморгала, прогоняя муть, что стояла перед глазами, и грустно объяснила:
- Не мой меч. Батюшкин.

- Не родной что ль, что батя не научил? Ты вот и защищался им поперек лезвия, - от напряженного боя у Бату у самого дрожал голос, а глаза заливал пот, и он даже не обратил внимание на то, что Алена сильно расстроена. Она грустно вздохнула да и промолчала. Повернулась да назад пошла, нелепо волоча меч по земле.

- Да погодь ты, - остановил ее Бату, - подь сюда.

Он взял ее меч. Оглядел внимательно.

- Экий меч твой непростой. Я такие только у ваших князей и видывал. У кого берете?

- Так свои мастера, - с грустной гордостью поторопилась ответить она.

- Кузнецы, стало быть, свои, а железо? – с особенным интересом расспрашивал он.

- Так и железо свое, с Пояса каменного, - махнула в сторону холмов Алена.

- Не ваша ж земля, а свое? – имея уже некоторые сведения, удивился Бату.

- Тож у нас князья разные, а земля одна, - Алена про себя все больше удивлялась, что ничего не проходит мимо его внимания.

- Во как, - занятно задумался он, почесав затылок, и добавил, -  а у нас земли разные, а хан один.

- Так не князь у нас командует, а вече, - сообразив, что он никак не разберется, стала объяснять она, -  вече же – воля народная.

-  Да ладно, смотри, - махнул он, как о чем-то, не стоящем объяснений, и последовательно стал показывать на меч, - клин, рукоять, навершие и гарда. Гарда – руку закрывает, навершие меч балансирует. Давай ладонь - средний палец к рукоятке. Следи, чтобы указательный и большой пальцы свободно могли перемещаться. Не сжимай их. Пространство между кулаком и рукояткой в палец руки надо держать. Длань разверни так, чтобы указательные пальцы и запястье были согласны друг другу. На другую ладонь клинок положи. Между руками расстояние в ширину запястья. Теперь держи и жди.

В общем, Алена слушалась, но нетерпеливо спросила:
- Чего ждать?

- Сам поймешь, - спокойно оставаясь на месте, он приложил палец к губам. Ожидая, Алена нервничала. Через время опять не вытерпела:
- Не происходит ничего.

- Я сказал, держи, - грозно сдвинул брови он, оставаясь достаточно спокойным.
- Ну не происходит ведь ничего, - капризно скривилась она.  Сердце ее стучало спокойно, в висках спокойно пульсировала кровь, а она лишь посильнее сжимала рукоять своего, отчего-то тяжелевшего, меча.

- Держи и молчи, - цыкнул он. От вынужденного безделья Алена стала разглядывать на лице Бату капельки стекающего пота; ну не могла она просто так стоять, чем опять рассердила его.

- Да не на меня смотри, а на меч, - прикрикнул он.

Вдруг помимо ее воли руки ее задрожали, и она перехватила меч ближе к рукояти.

- Ну вот ты и меч почувствовал, - удовлетворенно заметил Бату и отошел от нее в сторону, -  теперь проверни одновременно запястья внутрь, как бы отжимая мокрую тряпку. Теперь вороти обратно. Ну вот и все учение. А будешь как я, каждый день заниматься, то уж с разбойниками точно справишься.

- Ты сказывал, что и жены у вас к оружию приучены, а кто их обучает? - поигрывая в руке мечом, хитро прищурилась Аленушка, но Бату ответил бесшабашно:
- Тож батя всех детей своих с малолетства учит.

- А ежели не обучена она, - настойчиво допытывалась она.

- Тоды муж, - пояснил Бату.

Набрав воздуха побольше, Алена вдруг выпалила с навязчивым интересом:
- А княжну новгородскую кто обучать будет?

- Ну ежели не обучена, то хан будет обучать, - не без грусти произнес Бату и отвел унылый взгляд в сторону.

- А ежели узнает, что ее кто обучил? – произнесла она довольно игриво, но это не удивило Бату:
- Ну тоды наградит, должно быть. Смотря как обучил: с умом или так-сяк.

Наконец, вполне сносно посостязавшись звонкими клинками, при ярком желтоватом свете восходящего солнца, они отправились туда, где был разбит лагерь. У берега реки, в низине между крутыми камнями, они увидели лебедей, белых, как вишневые лепестки. Они строили себе гнездо. Алена повернула прямо в их сторону и направилась карабкаться вверх по пологому склону, чтобы получше их рассмотреть. У вершины она обернулась к Бату со счастливой, растроганной улыбкой. Что же касается самого Бату, то у него про¬сто никогда не тратилось время на умиление, он бесцеремонно стащил ее с уступа и потянул за собой.

…Делая длинные суточные переходы, они иногда останавливались, и отпускали коней, которые разбредались по весенним лугам. По просохнувшей земле они следовали вдоль полей с горохом, ячменем и пшеницей, между тем, совсем рядом с оглушительным шумом неслась река вдоль каменных уступов. С каждым днем их общение становилось все теснее, и Алена все больше замечала, что ее охрана чем более старше становится, делается и еще более грозной.

Вдали от любопытных глаз, Алена с Бату все чаще упражнялись в фехтовании, ловко перескакивая по скользким, покрытым мхом, валунам. Все достойней Алена держала меч, все чаще и заслуженней хвалил ее Бату. Продолжая упорно сражаться, они еще много раз пересекались взглядами, но больше прикасаться к нему она не смела, на собственном горьком опыте уяснив, что дружба далеко не исключает осторожности. В одной из схваток он грациозно вывернул саблю перед мечом, защищающим ее лицо и посмотрел на нее в упор. В этот миг ветер донес до них рык лесного зверя, и, секунду помедлив, Бату сам зарычал громко и устрашающе. Нет, это был не случайный рык, небольшое кривляние, которое позволяют себе все дети. Это было отработанное, заранее обдуманное, громкое и продолжительное рычание, в которое он вложил весь свой восточный пыл. Алена вдруг в ужасе оцепенела, она замерла на мгновение и впилась в него затравленным взглядом, словно осознав свое ничтожество. Она и вправду решила, что дошел он до того переломного момента, когда, как у зверя, в нем проснулись первобытные инстинкты, и он попросту убьет ее.

 Бату помедлил, наслаждаясь произведенным эффектом, и дружественно улыбнулся. Алена презрительно фыркнула и побежала прочь. Тьма уже быстро сгущалась, а вся местность, казалось, погрузилась в напряженность, и ей чудилось присутствие кого-то враждебного. Она была почти уверена, что стоит ей быстро оглянуться, и она увидит на фоне закатного неба силуэт Бату с занесенной саблей. Тряхнув головой, чтобы избавиться от этого наваждения, она уверенно шагала к стоянке. Неяркий блеск далеких звезд рассеивался тусклым светом. Падая мунгитам, усевшимся возле костра, на лица, лунные отблески искажали очертания и казались они не простыми людьми – мрачными и притаившимися врагами.

- Как же это тень свою ты покинул? - как всегда съехидничал Мунке, намекая на отсутствие Бату. Ни у кого не возникало ни малейших сомнений в том, что вряд ли по своей воле она оставила его компанию.

  - Твоя бы тень от меня не ускользнула, – напряженно произнесла она и быстро подошла к нему.

- Ой, злишься ты как! – засмеялся Мунке, - аж шипишь!

Тут же размахнулась Алена, полоснула яростно, но меч ее просвистел рядом и резанул за его спиной. В это время вернулся Бату и, увидев все происходящее, тут-же ринулся к Алене грозно и зло:
- На Мунке меч поднял?

Крик этот буквально обрушился на всех. Лучше бы в этот момент она не посмотрела на него: лицо его было обезображено неузнаваемо. Он с ходу выхватил из ножен саблю, размахнулся прежде, чем она успела что-либо сообразить. Субедэй попытался задержать его, но отстранившись в сторону, Бату проскользнул мимо него. И в яростных его движениях было такое жуткое ожесточение, что Субедэй в панике крикнул грозно Мунке и Гуюку:
- Да держите вы его оба.

Только тесно сбившись, они смогли остановить его в одном шаге от Алены. И пока они справлялись с его необузданной злостью, Субедэй успел его обезоружить. И пряча саблю, предупреждающе обратился к Алене:
- Чего, Еремей? Все шуткуешь! А бояться его надобно. Он уж ежели пронзит, то уж по самую рукоять.

- Его сабельных противников в улусе и шаманы не выхаживают, - поведал Мунке, широко обхватив Бату, и от недюжих усилий его сдержать выгибая спину. Издавая нечленораздельные пронзительные звуки, похожие на истерические вопли, Бату освободился, и в ярости пошел уже врукопашную: скинул дээл, подвязал кушак. Тут Субедэй ему дорогу преградил, Аленушку от него собой отгородил:
- Да стой ты, бешеный! Тож он змею рубанул.

Ясно увидев, что Бату растерянно застыл, вперив ошеломленный взгляд в Алену, Субедэй отошел и, кряхтя, успокоенно уселся на войлок. Мальчишки, проверяя его слова, любопытно столпились возле обезглавленной кобры с распущенным капюшоном. Молча переглянулись, а Гуюк даже поворошил ее палкой, проверяя, не показалось ли им в потемках.

- И впрямь змея, - произнес Мунке, осознав, какая беда ему грозила, и тут же добавил, - не думал я, что буду русича благодарить.  Но дай же мне тебя обнять, спасибо выразить за избавление от смерти мучительной.

Тут же обнял Мунке Алену проворно, в щеку поцеловал благодарно. Да так крепко, Аленушка аж покраснела стыдливо. Тут же Бату подметнулся, да заорал бешено.
- Я те щас обниму! Ща приголублю тебя саблей поперек спины!

- Че с тобой творится несусветное? – Субедэй на него прикрикнул, - токо его защищал, а ныне кидаешься! Ополоумел ты что ль?

- А чего он Еремея трогает? - обидчиво заморгал Бату и кивнул в сторону Алены, сам вдруг почувствовав, что у него зудит все тело, будто это его расцеловали.

- Тебе, стало быть, разрешено его трогать, а Мунке не? – удивленно уставился на него Субедэй, потом оглядел Алену в замешательстве.

- Да так!  - с необычно гордым и упертым видом, настаивал Бату, - только мне его трогать возможно.

-Это кто ж так порешил? Ща и я его трону, - выговорил Гуюк, да тут же Аленушку обнял и чмокнул в щеку. Она что-то пролопотала, мужественно сохраняя достоинство, и отерла щеку рукавом.
 
- А ну, не тронь! – оттащил ее за руку Бату. Создавалось впечатление, будто он, по причине, известной только ему одному, вступил за нее в соперничество с братьями. Это было невероятно трогательно и смешно.

- Во разошелся! - басисто и раздраженно выкрикнул обиженный Мунке.

-  А ты-то, Еремей, чаго молча телепаешься? - с выражением мрачного недовольства спросил Субедэй, которому ненормальное поведение Бату уже порядком надоело, -  смотри, че творит!

- А че я сделаю? – развела она руками.

- Да двинь ему, да и все, - посоветовал тот.

- А я не хочу, -ответила она, искоса наблюдая за решительным Бату восторженно и дружелюбно.

-Че так-то? - уточнил Субедэй, всем своим напыщенным видом выражая великое изумление и любопытство.

- Да ведь это он меня с мечом управляться научил! – бесшабашно выпалила она.

- Научил? – внезапно вскочил Субедэй, - научил, паршивец?

Он медленно обошел Мунке с Гуюком, широко расставляя большие кожаные сапоги и поглядывая вокруг с таким зверским видом, словно в сознании у них должны были сразу отпечататься его недобрые намерения. Приблизившись, резким движением он выхватил ташуур, и без сожаления начал стегать Бату. Стегал ташууром, да приговаривал:
- Учил? Хан его учил, а он русича, гаденыш, научил! Щас я тебя научу, как тайны наши врагам открывать!

- Не надо! Не надо! – отчаянно стала выкрикивать Аленушка, - то ж я виноват!
Несмотря на все уговоры, взмахи хлыста не останавливались, издавая странный, тоскливый свист.

- Стало быть, и тебе достанется! – замахнулся Субедэй и на нее.

- Уходи, - оттолкнул ее Бату, от плетки укрывая.
 
С наказанием он боролся так сдержанно, так отважно, что смотреть на него было больно. Его напряженное тело лишь неприметно вздрагивало, осыпаемое ударами.

- Не повинен он, не его то вина, – порывисто оправдывала его она, вновь устремившись к Бату.

  - Да уходи ты, - оттолкнул он ее со всей силы.

Упала на землю Алена да смотрела вся в слезах, как стегает его Субедэй беспощадно. Она протянула к нему руки, сама зная, что бесполезно это: он не позволит ей себя пожалеть, так же, как и защитить или заступиться. Свистела плеть в воздухе противно и скрипуче, наконечниками свинцовыми кожу на спине Бату рвала. Тонкая рубаха на спине мальчишки мгновенно превратилась в лохмотья. Мунке же с Гуюком стояли молча, губы закусывая. В ужасе она думала, что Субедэй в ярости своей может зайти слишком далеко и по-настоящему забьет его до смерти. Но Бату, по-видимому, так крепок был душой и телом, что переносил эти дикие муки безо всякого стона и плача. 

Когда же упал на землю Бату, закрыл глаза обессилено да выгибаться болезненно перестал, вскочил Субедэй на коня, и ускакал. Запрыгнули Мунке с Гуюком на коней, на нее взглянули осуждающе, да вслед поскакали. Подползла Алена к Бату, ран трясущейся рукой коснулась, взглянула в глаза его, боли полные, а он молча отвернулся.

- Прости! Прости меня!
 
- Уйди ты! И без тебя тошно, - он натянул малахай на глаза так низко, что их невозможно стало разглядеть.

- Прости великодушно. Не гневайся, - Алена была расстроена и страшно злилась на себя за то, что проговорилась.

- Отойди. Не тронь меня, - произнес он, но так необыкновенно спокойно, как будто проявляя все меньше признаков жизни.

- Тебе же за меня попало. Как же я уйду? – необыкновенно волнуясь, отказывалась она.

- Одни беды от тебя. Вото угораздило-то меня тебя до хана доставить пообещаться, - устало простонал он, и долгое время молча лежал, лишь время от времени глубоко вздыхая.

Боясь, что такого случая ей больше не представится, она медленно и осторожно погладила его. Повернувшись, он стал следить за ее движениями с явным недоверием. Алена бережно положила ладонь ему на лоб, и лишь тогда он успокоенно закрыл глаза. Однако, этого оказалось достаточно. Алена, проявляя особое беспокойство не выдержала, за шею его обняла, голову его к себе прижала. Качала его, гладила, как ребенка, и на его молчаливо сдерживаемую боль вдруг зашептала, слезами захлебываясь:
- Ну прости дуру!

- Ну-ка, повтори-ка! – тут же подскочил Бату, да ладонями ее за щеки взял, в глаза заглядывая. Вздрогнула тут Аленушка, лицом дрогнула, но повторила, в глаза ему глядя:
- Меня прости, дурака неразумного!

- Послышалось, видать, - произнес он, да снова лег на живот, отвернулся. Только продолжала гладить его Аленушка по малахаю, к себе прижимать отчаянно.

- Вся спина-то у тебя! –причитала она, - вся спина-то, как тряпка.

Крупные слезы катились сначала по этим красным, ужасно зардевшимся щекам, перетекали на вздрагивающие, закусываемые губы. И вдруг она расплакалась безудержно и надрывно, совсем, как отчаявшаяся девчонка.

- Ты-то че ноешь, малахольный? – грубо гаркнул он.

- Больно ведь как! Ведь как не скоро-то затянется! А как саднить будет, то и кафтан не одеть, - заголосила навзрыд она.

- Да не тебе ж больно, че вопишь за меня? – покосился на нее Бату, никак не ожидая такого преданного участия, -  отстань ты, а? Не подходи ко мне боле.

- Обиделся, да? – не могла Алена просто так сидеть, наблюдая, как он страдает и не разделив его участь, - знамо дело, виноват я. Хош, меня стегани.

- Че ты такой привязучий? Отстань. Пшел от меня! – он казался совершенно недрогнувшим перед наказанием, но, конечно же, это было не так. Просто слишком старательно скрывал боль. Желая убедиться, что он не держит на нее зла, она протянула ему хлыст:
- Хош ударь, хош накричи. Не молчи только да не отпихивай.

И совсем расстроилась, когда он с размаху запустил хлыст в кусты. Она разыскала его, набравшись решимости, предложила:
-  Хош я сам себя стегану. Больно буду стегать, честно. Не буду жульничать.

- Ну стегани себя, коль совсем дурак, - демонстративно отвернулся Бату, -  от тебя побитого мне-то легче не станет.
 
- Ты ж обиделся на меня, коль пихаешь, да прогоняешь? – неотвязно допытывалась она.

- Спина ноет – сил нет, а ты меня дергаешь! – болезненно сморщился он и махнул, выпроваживая, в сторону, - за Субедэем скачи, а то с пути собьешься.

Резким движением он сдернул рубаху, и стали видны свежие рваные шрамы, покрывающие травмированные мускулы его спины, мощные предплечья и выпуклые бицепсы.

- На тебе живого места нет, — ужаснулась она.

Тут же убежала Аленушка, а послед вернулась с подорожником. Бату же так и лежал, в землю лицом уткнувшись: толь бредил, толь забылся.  Истолкла она те листья, да к спине листья приложила. Сама же рядом присела рубаху зашивать.
 
- Ты чего расселся? – вдруг раздраженно гаркнул Бату.

-Отчего прогоняешь меня, иль уйти я должон?  - Алена растерялась, шитье в сторону отложила, - не можно что ль мне теперича с тобой?

- Так ты за Субедэем не поскакал?  - ошарашено поинтересовался Бату, не ожидая от нее такого поступка.

- Зачем мне за ним скакать? – причина, по которой ей надо это сделать, вообще не приходила ей в голову.

- Не пойму я никак тебя, - Бату же прекрасно представлял себе, что должен чувствовать в этот момент ханский гонец, -  тебе в улус быстрей надобно, грамота у тебя ханская. Поспешал, нас донимал и вдруг расселся припеваючи. Зачем со мной остался? Я ж могу и до вечера чухаться, и день цельной. Куда ж ты бегал тогда?

- Я за подорожником ходил, да за водой ключевой, - объяснила она. И вдруг неприятная догадка осенила ее, -  а ты чего же?  Порешил, что я и впрямь тебя послушал и ускакал?

-  Так сильных надлежит держаться, не слабых. Бьющих, а не побитых, - ни капли не удивился бы   такому ее поведению Бату.

- Как же я тебя покалеченного брошу? – испуганная, Алена всегда беспрекословно слушала его советы, но в этот раз она не только не была готова к этому, а даже мысли такой не допускала.

- То и в уставе воинском у нас писано, калеченных не подбирать. То ж двоим погибнуть, - быстро вразумил он ее, - с больного какая выгода тебе? Ослабел я, тебе теперича помочь не смогу. Субедэя тебе надлежит держаться.

- Че-то не по-людски у вас как-то. Думаешь, как ослабел, так и не нужен мне стал?  - милосердие, не ведомое ему, было неотъемлемой ее частью.

- А разве не из-за силы ты со мной? Только Субедэй тебе ныне нужнее, чем я, - настойчиво убеждал он, и даже вложил ей в руки уздцы Белогривки, предполагая, что благоразумие должно подсказать ей, что шансов на выживание с Субедэем больше.

 Неожиданная настойчивость Бату удивила Алену, догонять Субедэя после того, как он избил Бату, ей точно не хотелось:
- То ж и сила в том, чтоб слабых защищать, за обездоленных вступаться, а не ослабевших предавать, да над немощными глумиться.

- Глупо силу тратить на слабость, немощь силой поддерживать. Силу лишь с силой схлестывать надлежит, - стал спорить он. Ее поступок для батыра был весьма говорящий, такое поведение в орде расценили бы, как что-то совершенно неподобающее.

- А вот доведись тебе биться с Субедэем, и кто бы кого осилил? – с вызовом поинтересовалась она.

- Я ж дархан, - без колебаний решил Бату, -  знамо дело я.

Пусть и не поняла она значения первого слова, но и до вопроса не сомневалась, а уже знала, что ответит:
- Так и в чем сила его? В твоей силе великой любви непомерной к нему, да уважении. Ты-то сносил терпеливо, не прекословил.

- Че ж прекословить, коль он меня учил за дело, - виновато вздохнул он.

- Да то ж я виноват был, - горячо воскликнула Алена, осторожно положив ему руку на предплечье, - виноват и что просил тебя меня учить, и что проболтался.  А ты терпел, меня не выдал.

- Да если б он по тебе прошелся, ты б тут же и сдох, - усмехнулся он и демонстративно убрал ее руку.

- Видишь, меня слабого защитил, - ничуть не обидевшись, возбужденно продолжала оправдывать его она, - то сила в тебе великая, той силы я и держусь. Зачем мне за Субедэем скакать? Давно бы уж он меня бросил, а ты меня не бросаешь, и я тебя не брошу. Ты только не сердись, что я к тебе больно привязучий, пригожусь я тебе, вот увидишь. А пока, чем смогу, помогу. Подлечу чуток, ты вот водицы ключевой испей.

Достала она из-за пояса кожаную флягу и настойчиво протянула ему.

- Не пьем мы воду, - не зная, стоит ли принимать ее предложение, признался он.

- А ты испей, - настойчиво протянула она ему флягу, -  она врачует, все хвори изгоняет.

Заинтригованный Бату медленно взял флягу из ее рук. Попробовал с опаской, а потом всю флягу осушил.

- Какая вода вкусная да прозрачная? Откуда такая?

- То ж из родника, - махнула в сторону она, - а у вас что ль не такая?

- Неа, желтая, невкусная, - разоткровенничался он и с удивлением припомнил, что в трудные минуты никого никогда рядом с ним не было, раны заживали, а ощущение одиночества только сейчас затянулось.

- А в колодцах? – по-простецки уточнила она, радуясь тому, что уговорила его попробовать.

-  А в колодцах, то и вовсе соленая, - отмахнулся Бату и улыбнулся. Встал, да листья подорожника со спины отрусил.

- Чаво это ты меня листьями прикрыл? Хоронить что ль собрался?

От неприятных подозрений она замахала руками:
- То, чтоб кровь спеклась.

Прощупал Бату спину.
- И впрямь спеклась. Что за трава-то?

- Вон листы крупные с прожилками - то подорожник. Раны врачует, - нравоучительно пояснила она. Услышав это, Бату лишь весело хмыкнул:
- А вам разве позволено секреты свои открывать?

- Про подорожник че ль? – увидев отголоски боли на лице Бату, сразу поняла причину вопроса Алена, - то ж наши секреты не на погибель, а во спасение человеков. Нам ими делиться, что землю сеять – добром да состраданием. Вот я и рубаху тебе починил. 

Завершив несколько стежков, она протянула ему рубаху.  И была та рубаха искусно зашита.

- Тонко как ты шьешь. С мечом управляться не мог, а с иглой-то как здорово.

Он несколько раз перевернул рубаху в воздухе на весу, как бы восхищаясь работой.

- Так иглу и нитку я у тебя в поклаже нашел, - немного смутившись, призналась Алена, -  а вы с меня смеетесь, что я дыры штопаю.

- То ж бабье занятье, - отмахнулся Бату и слегка поморщился, услышав о ее рысканье в его сумке, но замечания не сделал, - а иглы нам, чтоб раны рваные шить да упряжь конскую чинить.

Оставив ее, он отправился за Татарином. Некоторое время она держалась, пыталась непринужденно болтать с Трифоном, но, не вытерпев, принялась осторожно подбираться к нему. Разглядывала она его теперь открыто, но осторожно. Сидел он на поваленном дереве, в одних шароварах. Закусив травинку, он сворачивал косы и скреплял их нитками жемчуга. Рельефные мышцы рук и груди были крепки, точно высечены из темного камня. Несколько тонких шрамов от мечей рассекали и спину, и грудь. Шрамы были давно затянуты, их выдавал только более светлый окрас и бугристость. На шее его висел широкий гайтан с пайзой и несколько тонких гайтанов с небольшими серебряными амулетами.

На миг он застыл, поймав ее внимательный взгляд, потом призывно махнул рукой:
- Да чего ты на меня смотришь всегда так? Иди сюдова.

- Я тута постою, - нагой его торс, скульптурно очерченные мышцы и, вообще, мускулистое сложение занимало ее внимание больше, чем ей самой бы хотелось.

- Все приглядываешься, а сам боишься, -  заметил Бату, и с улыбкой резко отбросил в сторону саблю, которую ранее с такой-же скоростью схватил. Больше он не произнес ни слова. Лишь накинув рубаху и оседлав коня, выкрикнул:
- Поехали ужо своих нагонять.

- Как же ты опять к ним вернешься? Они же тебя оставили одного помирать? – удивленно воскликнула она, вскинув брови.

Бату на несколько секунд замер, его глаза словно начали сверлить Алену, осознав, что она не понимает, а потом он хмуро ответил:
- Да не помирать они меня оставили, а вразумить. Чтоб я с тобой меньше вошкался, да и ты понял, чем дружба наша может кончиться. А ты все одно ко мне прилип.

- А может хан бы и похвалил, что ты меня обучил, - лицо ее прямо на глазах становилось все игривее.

-  Субедэй, тот хоть избил, а хан бы за такое убил, - протяжно произнес он, аккуратно ощупывая свежие шрамы, -  только хану он ни в жисть не расскажет, завсегда меня перед ним защищает. Так что, хоть бьемся, хоть деремся, все равно вместе держимся, так положено.

- А вот помер бы ты, и чтоб он хану сказал? Что так положено было? – она сильно волновалась, переживая, что их совсем неласково встретят их недавние попутчики.

-Ты вот остался, и что в тебе толку? Помер бы я, ты бы меня и закопать не смог!  - на удивление беззаботно заключил Бату и стукнул Алену по плечу, - седлайся ужо! А то они без твоей похлебки с голодухи перемрут.

Найти их оказалось не так уж и сложно. Среди высохших стеблей – колючие надломленные ветки. По зеленой траве -  плети вытоптанного гороха ползут по земле, кое-где на пыльных дорогах остались следы копыт; недавно конь становился здесь на дыбы. С заметной сноровкой Бату прокладывал путь, не сбиваясь со следа. Запыхавшиеся, они второпях налетели на беспечно бредущих попутчиков своих так рьяно, что те, от неожиданности переполошившись, повыхватывали сабли.

- Это че ж он, с тобой остался? – прищурился Субедэй.

Как бы в подтверждение его слов Бату глубоко и печально вздохнул:
- Да знаю я, что не по уставу.  То он не знал, а у них хворых не бросают. Будешь бить, так меня за него бей. Чего с него взять, с малохольного.

  Тут же спиной повернулся, да рубаху задрал.

- Да не намереваюсь я его бить, и тебя не трону, - с заметно подавляемым сочувствием взглянул на его обезображенную спину Субедэй, -  был бы у меня в мингане хоть один такой малахольный, был бы у меня глаз на месте, а не у коршуна в желудке.

Долгое время Субедэй был молчалив, только похлестывал ташууром коня поверх спины, и не обращал никакой поучительной речи к своим молодым попутчикам, хотя им, конечно, хотелось бы выслушать что-нибудь нравоучительное по поводу его оговорки. Алена держалась в напряжении и нервничала, невольно удивляясь тому, что он не начал их отчитывать. Но Субедэй как-то лениво держался в седле и даже кнут в руках у него держался некрепко.

А позже уже не таясь, поведал Субедэй, как действительно был тяжело ранен в Волжской Булгарии и лежал раненный на поле битвы среди разлагающихся трупов. Как клевали хищные птицы его, еще живого, вырывали куски плоти, а после склевали и глаз, ибо не мог он никакими усилиями поднять саблю, зажатую в парализованной руке. Из последних слабеющих сил смог он проползти, да ухватиться здоровой рукой за узду чьего-то брошенного коня и потащил его конь в испуге с поля бранного. Так и держался он, по земле волочась и сухостоем царапаясь, да только боли уже не чувствовал. А сколько дней прошло, да сколько раз сознания лишался, пока у своих оказался, так даже и не помнил.

Опосля того случая, уже добрей Бату на княжича стал смотреть, не то, чтоб догадался, а зауважал, что тот его в беде не бросил. И если он не мог признать, что одолевает его любовь, то вполне честно был уверен, что Еремей вызывает в нем эмоции очень легкие и положительные, как сны без сновидений.

XV
Когда необходимость заставляет нарушать правила, начинаешь не обращать внимание и на другие запреты, казавшиеся безусловными. В один из дней Бату намерено, чтобы другие не слышали, осторожно приблизился к Субедэю.

- И впрямь, ага, нам скупаться надоть, - осторожно начал он, -  верно Еремей сказывал.

- Грозу нагнать хош? – зыркнул своим вращающимся глазом Субедэй, - итак движем, словно сама земля против нас – все с оказиями.

- Да не могу я. Весь ужо чешуся, - и он, не сдерживаясь, начал чесать и спину, и бока, и руки.

- Возбранено нам, сам ведаешь, - медленно и неуклюже он потер лоснившиеся от жира усы, и грязную руку обтер о шаровары. Вышло довольно омерзительно.

- То ж в степи, а на Руси – возможно. То ж земля другая и законы другие, - он никак не мог успокоиться, ему казалось, что он проявил себя еще не во всей красе – боязнь воды была главным страхом мунгитов, а преодоление страха это в конце концов одно из необходимых составляющих характера воина.

- Я те щас всыплю – законы у него другие! - несмотря на свою громоздкость и тучность, он ловко подался вперед и поддал ему звонкого подзатыльника.

- Да не наши законы, а законы природные, - почесывая ушибленное место, обиженно пробурчал Бату, -  не будет тута грозы. Тож в степи гроза страшна, а в лесу так – чудачиться только. Я давно заприметил.  Еремей же лазиет и ничо, не долбанула его молния?!

После этого откровения Субедэй приподнялся в седле, откинул голову назад, отчего кожа на его шее собралась складками, как меха у гармошки, и, издал недовольный вопль, похожий на рев:
- То он и мытый да начищенный до отрыжки. Не хватало, чтоб у меня воины розами смердели.

- А мне по нраву, - заступился за нее Бату, -  у него конь вычищенный завсегда, так он резвей наших скачет.

Субедэй остановился. Взглянул на него исподлобья раздраженно, и его глаз, очерченный двумя полосками бровей, внезапно сверкнул, как алмаз, а его голос заревел так, что казалось все косточки его собственного тела негодующе заскрежетали:
- То ж из-за тебя и око на его выходки зажмуриваю. А то б давно хребет ему переломал.

- Воды-то тут скоко – и реки, и озера, и пруды, а мы мимо пройдем, чтоб потом из луж по бадье таскать, чтоб пузо помыть, - продолжал настаивать присмиревший Бату, для которого эта задача отчего-то казалась задачей первостепенной важности. Однако, в конце концов, уговоры Бату подействовали на Субедэя:
- Ну ежели только все согласные. Скоро реку переходить будем, вото и скупаетесь. Только так, що б никто не проговорился. Не только хану, но и в улусе никому.

В одном месте крутой склон упирался в реку. Зеленые кудри деревьев склонялись к самой реке и причудливо опрокидывали небо в воду. Тополь, ива, терновник и чилига, заглушая друг друга, карабкались по уступу, от низу до верху. Удачно повторить красоту земли реке мешала только цветущая слизь на поверхности с плавучей яркой зеленью ряски. Лишь калужница, стоя совсем в воде, опустивши туда листья, точно рассматривала свое чудное отражение. Берег то там, то здесь, был усеян крупными валунами, так отполированными водой, что они сверкали на солнце.

Решив освежиться, Алена примостилась на камне и умывалась.
- Скидывай порты, Еремей, айда реку переплывать, - послышался сзади громкий окрик Бату, и тут же раздался плеск воды. Он галопом прямо в воду на коне вошел. Подняла Алена глаза, а он без одежы.

- Ой –ё-ё-ё-ёй, - засмущалася она, да обоими ладошками глаза закрыла.

- Так ты еще и утопнуть трусишь, - засмеялся Бату, - вот ты хлопец, Еремей, шо тот заяц.

  Тут послед и все в воду поскакали – Гуюк, Мунке да и Субедэй, кряхтя да охая. Здесь и вовсе Алена вскочила да от реки побежала. Дождалась, пока они переплывут и тихонько выглядывала из-за кустов, ожидая, когда же они последуют дальше.  Но они не собирались уезжать, разбили стоянку и поглядывали на берег, ее ожидая. Призывно махали руками, и грозились насильно в воду затянуть. Уже и Трифон, набравшись решимости, переплыл, а она все дрожала.

В конце концов, жмурясь и отворачиваясь, не снимая одежды, она переправилась на противоположный берег. Встречали ее все, и она не знала, куда деваться от стыда.

- Чего же ты в одеже реку переплывал? - спросил Бату, утирая волосы полотенцем.

- Да я опосля сменю, - отвернулась Алена, которой хотелось просто провалиться сквозь землю.

- Так ужо меняй, застудишься, - как видно, из самых лучших побуждений, посоветовал он.

Стыдливо Алена смотрела в землю, но все равно видела его обнаженные ноги, будто вросшие в землю могучие стволы: смуглые, крепкие, оплетенные тугими каналами мускулов под блестящей, мокрой, гладкой кожей, и густо завитые кудрями таких же рыжих волос, кажущихся переплетенными кольцами природной кольчуги на теле грозного воина. Каждое бедро – словно работа искусного кузнеца, не поскупившегося на труд и материал, не пожалевшего ни медь, ни бронзу, долго подбиравшего каждой мышце отдельный изгиб и нужную огранку.

- Чего энто ты потупился? – первым уловил тревогу и беспомощность в ее взгляде Мунке, и тоже подошел.

Алена покраснела, еще сильней застыдилась видно оттого, что уж другие стали ее расспрашивать. Она уже было хотела не отвечать и уйти, да смелости не было взглянуть на них открыто:
- Срамоту то свою прикрой.

- Экий застенчивый. И сам не разоблачается и нас срамит, - сообразив, что ей страшно и стыдно стоять рядом с ними – голыми, усмехнулся Гуюк.

- Нужду то ж в штаны справляешь, коль мы тебя не видывали ни раз? – со смешком добавил Мунке.

- Да он с Новгорода видать узел завязал, -захохотал Гуюк.

- То ж с ягод - никаких отходов, - продолжал упражняться в остроумии Мунке.

- Конфузишься от чресел наших?! – удивился Бату, теперь понимая, что Еремей, похоже, больше всего испугался вовсе не реки и переправы. Просто впервые видел кого-то голым.

Собственно, так и было, она вообще впервые видела голых мужчин — одно дело чумазые карапузы во дворах, и шепотом под смешки передаваемые рассказы подружек, а живьем увидеть совершенно не похожее тело – это настоящее испытание, да еще так близко, что дотронуться можно…

- Уйдите окаянные, смотреть на вас не могуууу, - протяжно завыла Аленушка, стыдливо пряча лицо в ладони.

- Ты же сам нам скупаться советовал? - совершенно недоумевал Бату, - своего добра что ль не густо, что наше стращает?

Бату и на ум не могло прийти, что в это самое время Алена клеймит себя, как бестолковую дуру и нетерпеливо ждет, когда они прекратят безостановочное расспрашивание, отвяжутся от нее или хотя бы оденутся.

  - А вот и взаправду не вашего складу я, - психованно закричала она, - не буду я при вас разоблачаться.

- Стыдно, небось, за немощь свою, - надменно продолжал Гуюк, ухватившись за эту мысль.

- Наспех тебя природа, видать, делала: веток вместо костей наломала и кожей обтянула, - смеялся Мунке.

Явно желая ее выручить, Бату доверительно обхватил ее руку:
  - Исходим, вместе окунемся, огляжу тебя. Может статься, напрасно стыдишься ипостаси своей.

Алена почти сразу же вскочила, с трудом высвободила руку и, пытаясь улизнуть, запрыгнула на Белогривку.
 
- А давеча нас грязнулями обзывал, - раздался недовольный возглас Гуюка и тут же, взяв хлыст, он ударил лошадь.

Та пустилась вскачь, да и со страху прыгнула с обрыва. Ударившись о поверхность воды, Алена тут же вылетела из седла. Сапоги были велики – они без труда слетели, зацепившись за стремена.  Она ушла с головой под воду, но успела сделать судорожный глоток воздуха. Она еще даже не отпустила поводья, как громкий плеск, удар, почти грохот обрушился сверху. И в тот же миг все те же крепкие, знакомые руки Бату с силой потянули ее к себе. Алена резко всем телом подалась к нему, прижалась, и следующий, сильный бросок вытолкнул ее сквозь прозрачную толщу воды. Сопротивление воды велико, намного больше, чем в воздухе, и оттого даже самые резкие движения протекают плавно и медленно. И так же медленно, сквозь пелену внезапности, вернулись к ней мысли.

Она уже была на поверхности, а все не могла понять, как она выскользнула из крепких рук, почему потеряла его объятья? Брызги воды еще летели в разные стороны, но смутное чувство беды не отпускало. Где он? Она опустила глаза и в ужасе заметила под собой длинную темную тень, словно тень крупной рыбы. Эта тень медленно спускалась камнем на глубину под взбаламученной голубой водой. Даже не задумываясь, Алена скользнула под воду, нагоняя тонущего Бату. Пусть было и тяжеловато двигаться в кафтане, но ей хватило сил оттолкнуться и стремительно грести вниз, пробивая собой плотную глубину реки.

Настигнув его, она нервно хватала его руки, плечи, спину, но руки срывались с голого тела, он скользил в ее слабых руках непослушно, не желая себя спасать. В отчаянье она обхватила его голову, и тонкие пальцы запутались в кольцах его свернутых кос. Схватила она его за косы и вверх потянула.  Всплыла, да держать тяжелого даже в воде сил нет. Но радостно заметила, что, откашливаясь, он был в сознании.

- Плавать не учен? – захлебываясь спросила она. Бату головой в ответ махнул, подтверждая.

- Что делать-то мне? Не удержу тебя! – в отчаянье кричала она из последних сил.

- Так бросай, - Бату усиленно барахтался, крутил головой так, что с растрепанных волос брызги летели в разные стороны, он плевался водой, но при этом вид у него был очень лихой.

- Не брошу! - выкрикнула она, в напряжении широко раскрыв васильковые глаза и вскинув брови, словно Бату был самым дорогим и желанным уловом на свете.

- Вместе потопнем, -  он то и дело прерывал разговор судорожным вдохом и толкал ее, пытаясь освободиться.

- Все равно не брошу, -  произнесла она настырно, словно в том, что они утонут вместе, было нечто действительно особенное.

- Да отцепись ты от меня, - задыхаясь, произнес он между двумя глотками воздуха, - себя спасай.

Но она не хотела и слышать об этом, обрывая руки, она не прекращала тянуть его из последних сил против течения.

- Я без тебя никуда, - возбужденно кричала она так громко, что ветер доносил ее голос до встревоженных мальчишек, наблюдающих за ними с обрыва.

Бату так неумеренно замахал руками, выкручиваясь, что она засомневалась, в здравом ли он уме. Но чтоб как-то убедить ее его бросить, он объяснил:
- За лошадь дай мне ухватиться, она вытащит.
 
Только тут сообразила она, чего он от нее добивается. Толкнула она его к Белогривке, он за гриву конскую и ухватился. Да тут же повернулся к Алене с укором.

- Экий ты недотепа, себя спасать надоть, а он в шапку вцепился.
Тут же к ней потянулся и за грудь рукой перехватил да к себе подтянул, своей грудью тяжелой на нее навалился. Выбрались они на берег, на землю повалились, воду сплевывая.

Сдержанно и терпеливо Бату наблюдал, как изможденная Алена лежит, дрожа крупной дрожью, без движения. Она чувствовала, что у нее болит каждая мышца, каждый сустав ноет. По мере того, как к ней возвращались силы и ясность восприятия, в очертаниях его тела она невольно рассмотрела то, что пугало ее больше всего. От невообразимого стыда она зарылась лицом в песок. Чтобы Алена задохнулась на берегу Бату допустить не мог, и круто развернул к себе. Загородив собою весь обзор и не обращая внимания на ее протестные взмахи руками, он упрямо сидел перед ней так спокойно и открыто, что теперь стыдиться она стала своих дурных мыслей. Она села рядом, толкнула его плечом:
- Плавать не умеешь, чего с обрыва прыгал?
 
- За тобой, -   произнес он и замолчал. Было как-то странно, что она ждет какой-то другой ответ.

- А утоп бы? – развела Алена руками и нервно улыбнулась, словно была сломлена этим событием.

- Так и ты бы утоп, -  ответил он так, словно одного этого уже было достаточно, чтобы все объяснить.

- Я плавать научен, а ты неученым сиганул, - выпалила она с явной горечью. Трясло ее, как в лихорадке, от тела его сильного, от первых крепких мужских объятий.
Бату вздохнул: откуда он мог знать, что она умеет плавать?

- Мы степняки, нам учиться не на чем, а ты ученый и эко тебя трусит-то от страху, ты хоть кафтан мокрый скинь, -  и взялся он ей кафтан развязывать. Только стала отбиваться Алена, по рукам его бить с остервенением.

- Да лады, не буду трогать тебя, охолонь, – убрал руки Бату, -  ты вото нас не стыдись. Али рубец, али увечье какое, так мы на войне всякого ужо насмотрелись. На Субедэя глянь, весь поколотый, и то не стыдится.

- Буду я еще на вас очи пялить. И ты поди, окаянный!  Поди вон тута же! - она замахнулась на него и тут же съежилась, словно приготовившись к обороне.

- Тю бешеный! – рассердился Бату, и добавил негодующе, -  я его спасал, а он зубы на меня скалит.

Встал Бату, да и спихнул пинком в спину Аленку опять в воду. Сам же торопливо пошел к своим. По дороге ему встретился Трифон, несказанно веселый оттого, что спас сапоги. Похоже, только выловом этих сапог он и занимался, это же его беспокоило больше всего. На его радостные крики, Бату только осуждающе покачал головой. Как только он оказался на стоянке, он вплотную подошел к Гуюку.
- Ты пошто коня шуганул? - произнес он, поворачиваясь к нему всем корпусом и глядя на него глазами, в которых горел жгучий отблеск злобы.

- Искупал его, стало быть, - отшутился Гуюк, но глядел на него слишком настороженно.

Бату враждебно стоял перед ним, не спуская глаз:
  - Какого ты его купал, ежели он не хотел?

- Все знают, что русы плавать умеют, - протяжно выдал Гуюк, потом, попытавшись сделать бесстрастное лицо, он обернулся на Мунке и с нарочитым безразличием пожал плечами, - они даже рыбу едят и костьми не давятся.

Бату немного поколебался, но потом яростно продолжил:
- А ежели бы Еремей шею свернул? С обрыва то нешуточного с конем сиганул.

- Одним русом меньше! – зло зыркнул Гуюк.

Бату обернулся, проверяя, не подоспела ли Алена, и Гуюк покатился по склону с такой скоростью, с какой не покатился бы даже брошенный камень. Поднялась песчаная пыль и сплошной тучей заполнила спуск, по которому Гуюк катился, но он лишь успел прикрыть краем дээла свою голову, чтобы не расцарапаться о камни. Когда Гуюк поднялся на ноги, Бату отошел в сторону и принялся одеваться. Гуюк потоптался у обрыва, а потом внезапно помчался по берегу, и скрылся среди деревьев.

В то же время ничего не подозревающая Алена насколько могла сухо выжала мокрую одежду, и неторопливо вела Белогривку к стоянке. Навстречу ей стремительно бежал Гуюк.  Но бежал он необычно: то присядет, то подпрыгнет, будто чему-то радуясь, и притопнет, и носком песок подденет, точно в танце.

Не подозревая об опасности, Алена добродушно шла к нему навстречу. Стараясь напустить на себя вид человека, который рад встрече, Гуюк подбежал довольно близко и без предупреждения бросился на нее с саблей. Хоть и не ожидала Алена такой подлости, но среагировала быстро: меч, привязанный к седлу ловко оказался в ее руках, и она сама, наполнившись яростью, устремилась вперед. На берегу тихой заводи завязалась нелегкая схватка. Камни и песок летели в разные стороны, грохот стоял по всей округе: слышно было, как яростно лязгают они лезвиями. Все сбежались на звон скрещивающегося железа. Даже не спросив ни слова, Бату Елену оттолкнул и с Гуюком рубиться начал.

- На ту ли сторону ты встал? – грозно закричал Субедэй, собой их схватку разделяя, - с каких это пор из-за руса брат на брата восстает?

- Да потому, что только этот рус мне и открыл, кто мне брат, а кто нет, - мрачно Бату ответил, глубоко втягивая ноздрями воздух.

От плети, взвизгнувшей над головой, эти слова не спасли. Не спас и Гуюка самый большой прыжок, на какой он был способен.  Ташуур настигал их по очереди с заметной периодичностью, как ни пытались они уклоняться. Бату втянул голову в плечи, Гуюк мелко вздрагивал и всхлипывал от обиды. Алена, как всегда, пыталась взять вину на себя, но Субедэй не обращал внимания и не прекратил истязания до тех пор, пока каждый из них не отбросил саблю в сторону так, как будто больше в ней не нуждается.

Проходя мимо Алены, Гуюк злобно зашипел в ее сторону:
- Доберемся мы до хана. Я тебе там устрою.

Похоже, даже после этой выходки, Алена не очень-то боялась его. Она сделала выпад в его сторону, а тот по привычке отпрыгнул.

- Кажется мне или дымком потянуло? – повел носом Трифон. Все подумали, что он намекает на вспыхнувшую между Аленой и Гуюком неприязнь, но тут раздался громкий крик Субедэя, и обернувшись Алена чуть не заорала сама: саблей он полоснул парализованную руку и сев на колени, опустил ее в воду. Он что-то шептал, сам наклонялся к воде; у берега дорожкой были выложены серебряные монеты, и из веток неуклюже был сделан костер, курившийся зеленоватым дымком.

- Что он делает? – в замешательстве попятилась она.

- Да возбраняется нам в воду окунаться, теперича прощение у сабдыка воды просит, - объяснил Мунке.

- Триша, а кто такой сабдык? - шепотом поинтересовалась Алена.

- То дух, значит, - величественно ответил тот.

Никто не смел мешать Субедэю, но и уходить никто не смел. Все молча смотрели, как густая кровь брызжет из его руки и перемешивается у берега с водой, пенящейся бурунами. Зеленый дым стелился по земле, обволакивая Субедэя призрачным туманом. Туман свивался, рассеивался и так же вспенивался кудрями, издавая дурманящий запах.

Субедэй обессиленно закачался, и отважная Алена не выдержала, подбежала к нему, подставляя плечо. К ее удивлению, он принял его благодарно, так как уже терял сознание от потери крови. Не мешкая, она разворотила импровизированный жертвенник, сгребла горсть золы и присыпала его рану, туго обвязала листом кувшинки.

Увидев это, и ребята осмелели: подняли его, помогли усесться на коня. Но как только они растянулись дорогой и потеряли друг друга из виду, Субедэй быстро нагнал Бату, притянул его к себе за воротник, и произнес вполголоса:
- Он подлинно лусут! Мы с откоса на него смотрели, сквозь воду все видели. Сам то он хилый, а тебя с самого дна достал, да наверх вытянул.

Но Бату не успел ответить: их нагнала Алена и беспардонно принялась осматривать рану, проверяя, остановилась ли кровь. Чтобы добраться до Субедэя, на мгновение она навалилась на Бату и тут же испуганно отшатнулась. Но он улыбнулся, с силой привлек ее к себе:
- Да давай, давай, прихиляйся. Вото нонче я тебя возлюбил. Теперича родный ты мне, не боись, не обижу.

И дерзко подмигнув Субедэю, оттеснил ее в сторону от его коня. С той поры он стал неотступно следовать за ней, не давая ни отстать, ни уединиться.

- А чаво это ты постоянно рядом со мной следуешь? – недоверчиво поинтересовалась Алена, которой это его поведение очень мешало, - раньше то не особо со мной тебе скакать хотелось, отставал я от тебя завсегда.
 
- Как же ты от меня отстанешь, коль мой конь загулял, да на твою кобылу вскочить хочет,- вполне убедительно объяснил он. Тут же Алена всполошилась, охнула, заерзала в седле:
- Так они ж разномастные. Да и тонкая она какая, молодая, а он - боров здоровый. Не должон он ее покрыть!

Бату лениво зевнул:
- Что ж он, тебя спрашивать будет?

- Вот только у тебя конь-огонь, - ехидно прищурилась она, похлопывая лошадь по шее, -  Белогривка тоже норовиста! Лягнет так, мало Татарину не покажется.

- Так скока бок о бок идут, ужо и познакомились, и по нраву видать друг другу пришлись, - с понимающим видом, он в таком же восхищении погладил гибкую, алебастровую шею Белогривки, - она ведь недаром все время ржет, нас выдает. Тож она его зовет.

Алена, первоначально растерявшаяся от такого обилия подробностей, ускользнувших от ее внимания, вскоре осознала, что если бы Бату не знал наверняка, то и заикаться об этом бы не стал:
- Как же отпускать-то теперича их пастись? Следить теперича за ними надобно.

- А хоть и покроет он ее, тебе то какая беда, чаво суетишься?  - постарался успокоить он ее, но видимо, не очень-то получилось. Она ускакала подальше и начала так усиленно вертеться, будто Татарин позарился на ее честь:
- Как же я на жеребой-то кобыле скакать буду?

- Такую-то ношу она поди и не чует, жеребенок и тот тяжелее тебя будет, -  хмыкнул Бату, и с невозмутимым видом догнал ее и скормил Белогривке яблоко, - а коль невмоготу ей будет, возьму тебя на седло. Впервой чо ли.  Ты не переживай.
 
Недоверчиво присматриваясь ко всем его движениям, она выпалила, безо всяких сомнений:
- А ты ему помогать покрыть взялся, коль яблоками ее задабриваешь?
 
- Да я ж почем знаю? Он мне не отчитывается, - опешил Бату, не думая, что она истолкует его действия так превратно, -  може ужо покрыл. Твоя кобыла, ты ее понимать должон. Я вот своего коняку понимаю, раз из-за него с тобой, противным, рядом плетуся.

Всю ночь Алена почти не сомкнула глаз, присматривая за Белогривкой. Ночью Татарин, несмотря на все ее старания, догонял их, терся шеей, тряс гривой, прикусывал Белогривку за холку, и вообще, проявлял такие нежные знаки внимания, что погрузил Алену в пучину уныния и печали. Но заснуть она себе позволить не могла, потому как ухмыляющийся Бату, похоже, с нетерпением ждал от нее этой извечной слабости. Они шли долго и наконец увидели тянущиеся к небу струйки дыма деревенских печей. Скоро между деревьями можно было различить силуэты людей. Набрели они на деревушку Рязанскую.

У самой околицы ребятня в горелки играла. Может быть, прошли бы они мимо, но не было Аленушки сумасбродней. Прыгая и топоча, она уговаривала Бату пойти с ней в круг. У него и так разыгралось любопытство, и устоять перед напором Алены он не смог. Настороженно отнеслись рязанцы к необычным гостям, но в круг свой приняли. И как ни старался нагнать ее Бату, никак ему это не удавалось, и заметно было, что прямо злость его за то разбирала. До того дошло, что он только за ней и гонялся, но изворотливая Аленушка, ни разу не попалась.

- Ну и шустрый ты, малец, - со смехом кричал изумленный Субедэй.

Деревенька всем понравилась тем, что в ней спокойно отнеслись к вооруженным воинам: хоть настороженно, но дружелюбно. Впереди была широкая деревенская дорога. И они решили следовать по ней, чтобы сократить путь. Субедэй, дабы не вызвать подозрение горожан, велел собрать оружие и спрятал его в своих седельных сумках, отчего его лошадь тяжело плелась последней. Не прошли они и половину, как им пришлось остановиться. В большой, зловонной луже развалились штук восемь упитанных свиней, похрюкивая и греясь на солнышке. Возле лужи со свиньями сгрудилась стайка мальчишек, о чем-то лукаво перешептываясь.

- Чего стоят-то они? Боятся что ль? – тихо поинтересовался Бату.

- Ото забава такая у ребятни - на поросях кататься, - весело объяснил Трифон, подтягивая портки.

- Тута с ходу не получится, тута сноровка нужна, - вмешался недалеко стоящий местный веснушчатый парень.

- Ээх вы, сноровка, сноровка! За ухи хватайся, да ногами держись – вото вся и сноровка, - прихлопнула в ладоши Аленка, несказанно радуясь, что попала в свой родной и знакомый быт.

 Набравшись духу, она прыгнула на спину свинье, крепко схватившись за уши. Толстый боров верещал и брыкался, резво перебирал своими короткими ногами, разбрызгивая копытцами грязь и навоз. Алена не отпускала свинью, не переставая дико орать вместе с ней, и стараясь продержаться как можно дольше. Уже понимая, что больше сил держаться у нее нет, она спрыгнула, упала в лужу, претерпевая вонь перекатилась по ней, чтобы избежать свиных копыт. Выходка была более чем впечатляющая и рискованная, и Алена горделиво встала, высоко подняв грязное лицо. Все стали подначивать остальных, но никто не торопился. Все дышали полной грудью, разглядывали горожан, и, может быть впервые, видели перед собой людей, живущих далеко от войны и плохо представляющих, что это такое.

 Вдруг Бату шмыгнул носом, оглянулся на поджидавших местных мальчишек и быстро вскочил на свинью. Лихой наездник продержался может быть, дольше, но совершенно неумело шлепнулся в самый центр воняющей жижи под хохот ребятни. С заметным отвращением братья стали протягивать ему руки, помогая выбраться.

- Чаго вы энтого тощего тащите, вы того, толстого тяните. Из того шурпа понаваристей будет, - послышался настигающий их голос Субедэя, и только когда он приблизился, понял, что это Бату.

От растерянности Субедэй запнулся, с испугом взирая на Бату, но тот перевернулся, поджал под себя ноги и громко хрюкнул. И вместе с Аленой наперебой стали они хрюкать и хохотать. За восторженным обсуждением произошедшего, они незаметно добрались до реки, и Алена намеренно столкнула Бату в воду и начала мочалить его водорослями, смывая грязь. Обоих отлупил Субедэй, за то, что в речке купались. Но восторг от пережитого был настолько велик, что под ударами тушуура они громко хрюкали, отчего безостановочно хохотали.

Любопытные мальчишки, стайкой бегавшие за ними и рассматривавшие их с интересом, как диковинных зверей, не давали им проходу. Они то и уговорили их остановиться на постой.

 Мунгиты согласились и пошли в указанную избу, представившись крестьянами, сопровождающими молодого княжича. Никогда еще с таким удовольствием Алена не ела горячих постных щей. Хозяйская дочь, помогая Алене умываться в сенях, зашептала наблюдательно:
- Какая же ты красавица. Точно сказочная.

- Молю, не выдавай меня! - быстро заговорила Алена. Страха перед разоблачением она не испытывала, просто как-то по-детски свыклась скрываться. Даже было обидно, что ее так легко узнали.

Некоторое время она еще размышляла, придавать ли значение внезапному разоблачению, но постепенно дневные заботы вытеснили эти думы из головы напрочь. Она даже обрадовалась, когда поняла, что хозяева решили ей негласно помогать. Когда стало смеркаться, хозяйка подмигнула Алене:
- Всем на полу постелю, а княжич пущай на сеновал со своим парубком идет, ему не привыкать, - да дородные груди поправила.

Отправившись на сеновал, Алена быстро сбила себе стог, но заснуть долго не удавалось. Мешали всхрапывающие кони, а мысли то и дело возвращались к раскрывшейся тайне. И все мерещилось, что кто-то из них только притворился спящим и сейчас крадется вдоль бревенчатой стены, чтобы напасть на нее сонную, связать и первым доставить к хану, чтобы получить свою долгожданную награду.

Но в темном проеме дверей показались очертания дородной хозяйской дочки. Она шумно пробралась к ней на сеновал и выведывать стала:
- Как же это ты, девица, да с крестьянскими мужиками в одиночку следовать решилась? Ужель не страшно, ужель не стыдно?

- Ой сестрица! – отмахнулась Аленушка, - да и страшно, и стыдно, да только деваться то некуда. По нужде с ними иду, по надобности. Да и не крестьяне они вовсе: воины иноземные.

Девушка, которую звали Степанида, слушала, раскрыв рот, ее повествование, будто волшебную сказку.

 Когда же Алена, тяжело вздохнув, замолчала, Степанида подалась вперед и принялась расспрашивать о всяких пустяках, способных заинтересовать разве что скучающую девчонку, и в конце концов зашептала пронзительно:
- Какие ведь оголтелые они, горячие. Вото один из них так и видный самый, крепкий. Ужель никому из них открыться не желаешь? О беде своей поведать? Надо бы ведь им знать.

Алена это понимала, но откровенничать с людьми, которые называли себя врагами, а потом по воле случая стали чуть ли не друзьями, не собиралась. Поэтому покачала головой:
-  Я до сей поры и не поняла, гостья я им, иль пленница.

И повздыхав, продолжила:
- Вона Трифон знает, он мне и помогает.

Но Стеша недоверчиво посмотрела на Трифона, который привязал на нитку зинчика и забавлялся с ним, то опуская летать, то подтягивая к себе…

- Ну и ухарь же ты, Еремей. С виду паршивенький, а уже девку охмурить успел, - внезапно раздался басистый окрик Бату, заставивший их вздрогнуть.

 Странно, но Алена обрадовалась его появлению, докучливые вопросы ей порядком надоели. Он улегся рядом, повернул голову, и угрожающе присвистнул, как будто сделав совершенно полезное дело. Напуганная Стешка взвизгнула, и в страхе скрылась за сараем.

- Почивать со мной удумал? – прищурилась Аленка, - а поутру сызнова кидаться будешь, что я тебя охватывал?

- Да я тебя покараулю, а коды захрапишь – уйду.  Но ежели тронешь меня – руку отсеку, -  пригрозил Бату, но поскольку произнесено это было шепотом, угрожающего оттенка его слова не приобрели. Алена совсем не стала протестовать, а беззастенчиво обхватила его за плечо, закрыла глаза и заснула так быстро и крепко, как может заснуть человек, абсолютно уверенный в своей безопасности и защите.

Выспалась она здорово. Бату выполнил свое обещание и ушел, по крайне мере, рядом его не было. Не желая вставать, она еще долго разглядывала мелкие пылинки в ярких, солнечных лучах, которые проникали золотыми лучами сквозь дырявую крышу. В голове не было ни единой мысли, беспокойство вдруг отступило, и думать ни о чем не хотелось совершенно, пока к ней таинственно не подполз Трифон, прищурясь, сообщил:
- Думаешь, он ушел? Он цельную ночь тебя, словно икону разглядывал. Я среди ночи как ни проснусь, а он сам ни един глаз не прикрыл, а все на тебя во все глаза глядел, яко тот филин.

- То тебе почудилось. Он ночами не спит, вото и шляется от безделья, - лениво потянулась она.

- Да че-то он ко мне не прилег соломинки вокруг обирать. А тута прямо будто камень яхонтовый охраняет: и комаров от нее гоняет, и на собак шикает, чтоб не брехали. Стешку, и ту прогнал, чтоб не докучала, а ведь баба. Чего ему было ее не закадрить? Да нет же, от тебя всю ночь ни на шаг не отошел: и соломки подстелет, и кафтаном прикроет.

Она не сразу сообразила, к чему он это говорит, пока не услышала свист меча. По своей излюбленной привычке Бату упражнялся на заднем дворе ее мечом, за неимением сабли. Сквозь неплотно подогнанные доски сарая его было видно почти полностью. Столь эффектное поведение юноши не могло остаться незамеченным: из-за забора торчали несколько любопытных крестьянских голов, а хозяину приходилось отбивать атаки непрошенных гостей.

 Сам же Бату на крестьянина совсем не походил. И не только воинской выправкой, и сноровкой, но и крепким, тренированным телом. Хоть и были сняты ремни перевязи, ножи и сабля, но как будто он их и не снимал совсем. Вместо привычной сабли, меч в его руках действовал не менее угрожающе. Умение обращаться с оружием много говорит о мужчине. Бату выглядел опасным и на первый взгляд. Даже Стешка, доившая корову, вдруг замерла, загляделась на него в восхищении, от матери затрещину схлопотав. И что-то екнуло, кольнуло – уж не ревность ли? Но отогнала Алена эту мысль неразумную.

Собрались они быстро. Субедэй, подняв кнут, щелкнул громко, и лошади вытянули шеи, прогнулись и глубоко врезаясь копытами в твердую землю, дружно рванули вперед. И тоскливо провожая взглядом мирную и тихую деревню, Субедэй вдруг произнес:
- Вот, Еремей, чахлый да боязливый ты, чаго к хану то идти упорствуешь? Ворочайся ужо.

- Я ужо не боюся, - ответила Аленушка, смело поглядывая на Бату.

- А че Трифон тебе про хана понарассказывал, и то не страшно? – Мунке говорил слишком эмоционально, он действительно не верил в это.

- То ж все вымыслы человечьи?! Не страшен он, как его малюют, - и она с вопросом посмотрела на Бату, как бы требуя его поддержки.

- Да так и есть, - не стал поддерживать этот требовательный взгляд Бату, -  и кровь пьет и людей смерти предает, а что страшен, то не могу тебе сказать. Мож и страшен, я-то привык ужо.

- Коль ты при виде его не помираешь, то и я смогу, - поспешила ответить Алена, чтобы никто не стал развивать эту досадную тему.

- Чаво это ты себя по мне равняешь, не больно ли задираешься? – и он взглянул на нее таким взглядом, словно глянул в свое самое убогое отражение.

Практически не прилагая усилий, она превратилась из княжны в богатыря и сейчас едет спасать Русь. От такой гордости в голове ее постоянно роились иллюзии:
- С вами-то я легко сошелся. Стало быть, и хану понравлюсь.

- Прям вот так вот на хана и пойдешь? – деликатно пряча усмешку, принялся подыгрывать Субедэй.

- Да вото ежели узнаю, да так и пойду. Каков он из себя? – так, как она была добра ко всем, то совсем не обижалась и старалась не обращать внимания на злые подковырки с их стороны.

- Да вот такой, как я, только постарше, да покрепче, - откинувшись назад, как бы давая себя получше рассмотреть, ответил Бату.

- Такой же рыжий? – удивилась Алена, окинув его быстрым взглядом.

- Рыжий, - вскинул брови Бату, удивляясь, что ее первым делом заинтересовало именно это.

- И бесстрашный тож? – понимая свою оплошность, исправилась Алена.

Послышались смешки и ухмылки мальчишек, а также недовольное кряканье Субедэя, не понаслышке знающих о необузданности хана. Бату поочередно посмотрел на своих братьев, но те лишь отрицательно и сочувствующе покачали головой.
- Вообще ничего не страшится, - пришлось ответить ему.

- И в кости крепок? – оживленно продолжала Алена.

- Медведя руками переломает, - расплылся в язвительной улыбке Бату, но Алена наоборот стала смелее, она подумала, что ее просто разыгрывают, поэтому продолжила еще более воодушевленно:
- И до драки охоч?

- Хан ни дня ни живет, не сражаясь, - мгновенно ответил Субедэй и прищур его стал еще более колючим.

- Я помышлял, что так только Бату может: саблю из рук не выпускать?! – заметила она и пристально вгляделась в Бату. Лицо Бату самодовольно вытянулось оттого, что сколько бы они не пугали Еремея, он не услышал ни одного вскрика смятения. Еремей не собирался сдаваться. Бату снисходительно ответил:
- Вот как такого как я, узришь, так сразу и признавай за хана.
 
Обескураженная Алена воскликнула:
- Ужели ты ровня ему? 

- Тож он внук ему самый схожий, - засмеялся Субедэй.

Внимательно рассмотрев молодого Бату, она тут же сделала вывод, что дед будет похож на внука, только будет старше и еще мужественнее. Это ее сильно порадовало. Она решила во что бы то ни стало держаться их компании, и даже если она хоть чуть-чуть поколеблется, они не позволят ей отстать. Она даже окончательно решила сама подойти к хану. Это, кстати, позволило бы ей проверить, правда ли его взгляд так страшен, как об этом говорят.

 Она легонько подтолкнула плечом Бату:
- А жен то поди любит своих? - Алена знала, что это звучит немного странно и слишком прямо, но она решила воспользоваться их внезапной откровенностью.

- А это-то к чему тебе знать? – веселое выражение на лице Бату тут же сменилось хмурым.

- Вото ежели так же крепко любит, как ты, то, стало быть, ни на какую кралю заморскую не сменяет, - нелогичным для Алены выглядело то, что человек, владея такой выдающейся коллекцией красавиц, может запросто изменить своим привязанностям.

- Вот ты чудак, не для любви у хана жены, а на зависть другим, - ответил Бату еще не понимая, что имеет она в виду.

- Разве же принято эдак? - возмущенно произнесла она, обращаясь непонятно к кому, - коль великий хан правитель – все должны быть восхищены и поведением его и порядками. Но он столь ужасно поступает. Шутка ли, - человек с его положением и вдруг насильно в жены княжну берет! Поговорить с ней сначала надобно, может, она ему в чем другом полезней.

Бату улыбнулся и кивнул:
- Едва увижу хана, непременно ему передам твой наказ.
 
Весь этот разговор чувства Алены переворачивались и бушевали, но она усиленно этому сопротивлялась. Совладав с собой, она, наконец, посетовала:
- Обидно княжне по неволе за старика выходить.

Устремленный на Алену взгляд Субедэя был достаточно красноречив, он резко ответил:
- Помолчи.

Алене не понравилась сухость его тона и смиренно она замолчала, опустив глаза. Она с обидой подумала, что своей чрезмерной добротой не могла не заслужить его доверия. Может быть, несколько хороших поступков сделали бы и хана добрее… Не может же он быть зверем в человеческом обличье.

И она продолжила развивать свою мысль:
- Чаю, выбрал бы ей хан жениха подходящего, она бы и противиться не стала. Может статься, за достойного выйти была бы согласна. Вот Бату, например, ее давно ожидает, - мечтательно продолжила она, и вдруг осеклась, - …иль я.

 - Прикуси язык! — прогремел голос сурового баскака, и он грозно сдвинул брови, чтобы она без труда прочла на его лице правду:
- Хану до ее думок дела нету! За женой послал, женой ей ему и быть!

Алена отшатнулась:
-  Княжна не холопка ханова, чтоб его волю сполнять.

Субедэй не удержался и грозно вскипел:
- Не добьется лаской, силой добьется.

- Кабы не было бы у меня грамоты, то хан ее, как и вы, и не разглядел бы. В образе другом не узнал, -  не удержавшись, выпалила она.

- Вото взбалмошна яка баба! – в ответ на ее возглас досадно выругался Трифон, но как-то старательно в сторону, чтоб никто не понял, о чем он, а Алена мгновенно растеряла весь свой настрой. Не укрылось от внимания мальчишек, как дрогнули пальцы Субедэя и сжались губы.

- Ну-тка, Бату, заскочи-ка наперед, разведай дорогу, - приказал он, остановившимся взглядом наблюдая за Аленой.

И чувствуя некоторую неуверенность и подозрительность в движениях Бату, Субедэй стеганул Татарина, и, чтобы поторопить его, он бросил:
- Кажись, зверь рычит.

Делать было нечего и Бату ускакал вперед. Субедэй строго смотрел на Алену, не выражая никакой жалости, и она ежилась под его острым глазом. Разоблачение, казалось, было мгновенным и очевидным. Алене, невзначай, удалось обратить на себя пристальное его внимание. Заподозрив ее, тот сразу же отбросил роль заботливого провожатого, превратившись в подобострастного дознавателя.
- Веду я детей на смерть, из-за меня ни в чем не повинные пострадают, а ты безмолвствуешь?

На какое-то мгновение Алена даже испугалась, что ее узнали. Но поскольку Субедэй не назвал ее по сословью, она решила, что тот просто определил ее намерение.
- Вы и так усе знаете, а большего ведать вам не буду, - буркнула Алена, не заостряя внимания на подробностях и предательски дрожа голосом.

- С чем в ставку ханскую следуешь? Вроде как тож за девкой идешь, на что грамота тоды? Сказывай, иль без нас топай! – пригрозил Субедэй.

- До смерти запытаете, а все едино не поведаю. Не вашего ума то дело, - с облегчением Алена поняла, что ее не узнали. Да и от прежней Аленки ничего-то и не осталось, теперь ее и отец не признал бы.

- Грамоту покажи, да топай восвояси! – Субедэй спрыгнул с коня, готовый вытащить грамоту из ее сумки, но Алена сильней прижала калиту, налегла на коня.

- Да уже давненько попереть его надоть. Грубиянит да огрызается, - остановил Белогривку за уздцы спрыгнувший Гуюк.

- Раз топаю в ханскую ставку, стало быть, нужен там, - хотя голос ее вернул спокойствие, глаза вспыхнули от затаенного гнева и ярко блеснули.

- Кому ж такой-то понадобится? - засмеялся Гуюк, - шутов мы не держим.

- Хану я нужен, - остановившись, Алена быстро свесилась с коня к земле и выискивала глазами что-нибудь поувесистей. Но в это время Субедэй пнул сапогом ближайшие камни, чтобы она не смогла дотянуться, зло поинтересовался:
- Хану-то только воины доблестные да богатства необыкновенные нужны. Ты-то что за богатство?

- Я почем знаю, коль затребовал, - произнесла она, но как-то очень неубедительно.

  - Хватит ужо хорониться, давай грамоту свою, - призывно махнул рукой Мунке, стараясь убедить ее по-хорошему.

- Не дам, - дерзко закинула Алена калиту за спину, отчаянно готовая сохранить свою тайну любым способом.

- Мы сами отберем, - визгливо закричал Гуюк, и стащил ее с лошади.

С трудом сдерживая ярость, Алена смотрела на две рослые мужские фигуры, обступившие ее. Субедэй стоял в стороне, наблюдая. В ее глазах как всегда светилась решимость, отчаянное стремление не сдаться, не проявить слабости. Она ясно ощущала себя такой, какой она стала. Серьезная, грозная, уверенная в себе. Это была совсем не юная, неокрепшая и наивная девочка.  Теперь, за видимой хрупкостью, выросла необычайная сила. Ладони были сжаты в кулаки, голубые глаза были полны вызова.

Гуюк сильно швырнул ее в сторону Мунке, находившегося рядом. Но Алена ждала этого нападения и приготовилась уже к нему. Она ударила Гуюка, да еще как — ладонью, в которой был зажат камень, скользнула по лицу и шее, обрушивая основной удар на плечо. Гуюк от боли рухнул на колени. Падая, он вцепился в ногу Алены, но схватил только брючину. Затем последовал удар сапогом еще большей силы, и он упал навзничь. Мунке обхватил ее, вытянул, и прижал спиной к стволу ближайшего тополя. Несколько раз она сильно стукнула его куда ни попадя, прежде чем Мунке, согнул ее и повалил на землю. Алена пихнула его, высвободилась, но ловкой подножкой Мунке свалил ее с ног.

Лежа на спине, потеряв ориентацию в пространстве и ощущая лишь ноющую боль от полученных ушибов, Алена наблюдала, как ее попутчики склонились над ней, и резко вытащила меч, до которого успела добраться. Со звоном тут же схлестнулись меч и две сабли. Но драка завязаться не успела; враг не мог не почувствовать опасности, особенно враг, оберегающий ее жизнь. Быстро приблизившийся, Бату лишил всех соперников и меча, и сабель. Оружие посыпалось из рук противников, как обломанные ногти.
- Не замай его! – грозно закричал.

- Так и будешь его от участи позорной оберегать? – поинтересовался Субедэй, сверля Бату налитым злостью глазом и багровея.

- Чаво вы к нему привязались? – стал беспомощно оправдываться Бату и сам себя не узнавал, - До улуса дойдем, как встретились, так и разойдемся.

- Да забирай богатство свое убогое.
И Гуюк резко отшвырнул от себя не ожидавшую ничего подобного Алену так, что она с разбегу ударилась о грудь Бату, но не отпрянула, а лишь крепко обхватила его за шею. Особенно странно было своей публичностью это проявление несдержанных чувств.

 Но и Бату не стал отталкивать ее, лишь чуть наклонил голову и заботливо приобнял за плечи. Алена беспомощно обмякла в его руках. Боль и злость стихала, словно уходила с каждым спокойным ударом его сердца. Бату попытался собрать разбегавшиеся мысли и прояснить для всех все окончательно:
- Коль мое, стало быть я и заберу, не отрекаюсь.
 
- Только что ж в улусе-то делать будешь с богатством своим?  - подавленный его поступком, спросил Мунке.

- Тута только мы смеемся, а там весь улус над тобой потешаться будет, - озлобленно выплевывая воздух, изложил Субедэй свое мнение.

- Коль друг надежный имеется, не для смеху то богатство, а на радость, - погладил широкой ладонью Бату Алену по спине, успокаивая. Она же, выслушав его оправдание, вздохнула с облегчением. Несказанно радовалась, что услышала то, что и надеялась услышать от друга.

Такое отношение Бату к Еремею точно ножом резало и терзало недоверчивую душу Субедэя. И не своего брата он выбрал в друзья, а чужака. Он был взбешен поведением Еремея, потакающего Бату, зол на Мунке и Гуюка, неспособных изменить ситуацию. Но больше всего был зол на себя за то, что сам разрешил Бату приглядывать за Еремеем и сам дал ему возможность сблизиться с ним.

- Оставляем их тута, они и так без нас пропадут, - Субедэй отвернулся, поправляя седло.

  - Ежели он без меня пропадет, тоды я без него не двинусь никуда! – настырно заявил Бату уже в открытую.

- Куды денешься? – Субедэй обернулся, но встретив взгляд Бату, вдруг вздрогнул, но развязно заявил, - пойдешь!

Бату стал, широко расставив ноги, как бы смутно чувствуя, что должно затем последовать… Сразу было видно, это решение было не по нем. Субедэй подумал, что он не понимает, чем рискует:
- Хану доложу, что струсил.

- Че хочет, пусть хан помышляет, а хоть и струсил, хоть и сбег, я без Еремея и шагу не двинусь! - подтвердил внезапно обретший свою прежнюю уверенность Бату. В два прыжка Субедэй очутился около него. Его крепкие и сильные пальцы, как когти, впились в плечо Бату. Его перекошенное лицо с бешенством приблизилось к его лицу:
- Мало я тебя учил? Я вото твое якшание с русом мигом прекращу!

Бату хотел что-то ответить, но успел только выдохнуть, приняв на себя жгучий удар ташуура. Это была ужасная порка — хлыст бил настолько прицельно, будто способен попадать только в одно место, рассекая Бату по еще свежим ранам.
 
  Тут уж не выдержала Алена, выхватила свой хлыст да Субедэя стегать начала. Такая дерзость поразила всех: не только мальчишки онемели, но и сам Бату подался вперед, потом отпрянул, потом схватился за голову обеими руками.

В первое мгновение от неожиданности и сам Субедэй обомлел, перестал стегать Бату и выглядел запуганным и примирившимся. Но как только Алена сделала шаг вперед, была отброшена от Субедэя одним увесистым взмахом его огромной руки.  Тут же подскочил Субедэй к ней, хлыст отобрал, да сапогом к земле прижал.

- Это ты так-то! – закричал грозно, - сколько я пакостей твоих попускал, а ты на меня руку поднял? Я к тебе не приставленный, хранить тебя не клялся. Коль биться со мной вздумал – смерть тебе.

Не успела она опомниться, как его сильная рука с небывалой ловкостью подхватила ее, перевернула лицом вниз, и Алена почувствовала себя быстро связываемой крепкой веревкой.

- Ага, остерегись. Ведь грамота у него, - с испуганным видом напомнил ему Бату, приблизившись почти вплотную.

- Как можно было такому неумехе грамоту ханскую доверить?  - грозно выругался Субедэй, не обращая на Бату внимания, и не прекращая ее туго обвязывать, - все равно, что вороне безголовой поручить.

- А как же голову рубить? – неуверенно начала было Алена.

- То Бату тебя пужал только, - произнес Субедэй это так, как будто сообразил, что у нее в сознании созрела идея более быстрой и легкой смерти, -  нельзя нам кровь благородную проливать. Раз княжий ты сын – тебе хребет ломать придется.

Сам сел сверху, захватил ноги аленушкины, тянуть вверх намереваясь. Алена лежала неподвижно, уставившись в землю и молчала, готовясь к смерти так же безропотно и смело.

- Не ломай его, ага, - торопливо попросил Бату, не глядя на Алену, мешая разговором Субедэю усесться поудобней.

- Его только за то, чему ты его научил, казнить надобно, -  Субедэй с горечью подумал, что все это время он, по-видимому, и сам поддерживал образ заботливого и доброго проводника, который очень мало походил на врага.

- Я обучил – моя вина. Но ужель желаешь нарушить слово Чингизхана? – поспешно говорил Бату, но так тихо и неуверенно, словно не веря в реальность происходящего.
 
- Ежели мы не знаем, что писано в грамоте величайшего, как могу я, убив руса, ослушаться его? - недоумевая, посмотрел на него Субедэй и продолжал сидеть совершенно неподвижно, поджидая, пока он отойдет, и когда можно будет предать смерти Алену спокойно и с достоинством.

- Охранять нам его надобно, - настаивал Бату помимо своей воли почувствовав себя покорным и смиренным. Как будто он стоял перед угнетающей, лишающей его мужества, фигурой хана.

- Разве мог нам поручить великий хан этого доходягу охранять? - вопросительно приподнятые брови Субедэя свидетельствовали о том, что это был не просто вопрос, а недоумение.

- Я за него поручусь, мне поверь, коль я его охранять взялся, - произнес вдруг с необычной для себя решительностью Бату. Он предпочел бы любую опасность мучительному унижению просить за непутевого. Но теперь даже не представлял, как он будет жить без Еремея. Субедэй, не получив ответа на свой вопрос, удивленно посмотрел на Бату и нахмурился непонимающе:
- Кто он тебе? Чужак бесполезный. Нас насмешил - ладно, а хана – разозлишь.

  Крепко обхватив рукой ее ноги, упершись подбородком, Субедэй посмотрел отсутствующим взглядом на связанную Алену, заключил категорично:
- Коль со мной биться осмелился, а у самого мочи не хватило - стало быть по заслугам гибнет. Не от моей руки, так от чужой смерть примет.

  Бату впервые почувствовал необъяснимое смятение, не помня себя, он встал на колени, склонил голову подобострастно, произнес просяще:
- Не было еще воина ни единого, чтоб за меня вступился. За то и я за него вступлюсь, пусть он и воин никудышный.

Только увидел Субедэй, что он колено склоняет, тут же бросил Алену да к нему подбежал.

- Тебе-то разве можно из-за него так уничижаться? - пронзительно закричал, его насильно поднимая с колен.

- Ему не прощаешь, ради меня над ним смилуйся, - безвольно поднял голову Бату, словно мучительно истязаемый.

- Смилуюсь, коль коленопреклоненно чингизид уренхата просит, - и тут же повернулся к Алене яростно произнес угрожающе, -  а тебе вот что кажу – разбудил ты во мне лихо, на Бату теперь только уповай, ни вступаться, ни сберегать я тебя не стану. Оставит он тебя, и я отрекусь.

Притихший подавленный, словно изможденный какой-то невидимой пыткой, Бату медленно подошел к ней и молча стал срезать веревку. Видно было, что Алена до крайности поражена. Она долго не находила слов ни оправдания, ни благодарности. Даже когда Бату указал ей на грамоту, выпавшую из калиты, она не сразу сообразила, что потеряла ее.

Лишь немного поразмыслив, она подскочила, подобрала ее, озираясь по сторонам спрятала в сумку:
- Видел грамоту, отвечай? – пристрастно накинулась она на Бату, полагая, что вступился он за нее, зная всю правду. Бату удивленно поднял голову. Его поразили злобные интонации в ее голосе и увидел, что лицо ее было угрюмо. Она почти враждебно смотрела на него.

- Чего серчаешь? Я ведь грамоте не обучен, - устало ответил он, у которого радость от избавления ее от смерти была больше, чем обида на ее поведение, и отмахнулся, -  видеть – видел, а глаголы - не разбирал.

Алена уже успела сесть на Белогривку, прежде чем до нее дошел весь смысл произошедшего. Она нагнала Бату, долго шла с ним рядом в полной тишине, только Татарин неугомонно терся о шею Белогривки. Замечая, что щеки его горят от стыда, она осторожно погладила Бату по спине, а затем пробормотала почти с укором:
- Смерть меня не тревожит. Не надобно было меня выручать.

Она думала, что он станет ее стыдить, однако вместо этого он вздохнул, перехватил ее руку, крепко сжал ее ладонь в своей:
- Оттого и выручаю, что то про тебя знаю.

В его взгляде была укоризна, и, чувствуя неловкость, Алена попросила:
- Сколько ты меня выручал, хватит ужо. Жизнь-то своя одна, а то еще Субедэй до смерти засечет.

- Что мне смерть. Я к смерти приучен, - прервавшись, он помедлил, посмотрел на нее очень внимательно и несколько настороженно и добавил, -  сегодня я с родичем разговариваю, а завтра у него ужо по приказу хана хребет переломан.
 
- Экие порядки у вас?! У вас не только к русам, и к своим пощады нет! – охнула Аленушка, но Бату, казалось, это нисколько не тревожило, и он, похоже, был даже немного озадачен ее восклицанием:
-  А что до твоих русов, ежели я в него стрелу не пущу, он мне мечом голову отсечет. Что спящий, что больной – мы вороги друг дружке. Хоть умирающим взывай, а помощи ни в жизнь не дождешься.

Это была последняя капля, растворившая все ее сомнения. Она решила доказать ему обратное. И в кураже такой запредельной смелости потерялась главная причина, по которой она решила так поступить.

- Ты же меня не бросил, - тихо напомнила она.

Ее ладонь также покорно лежала в его теплой руке, лишь пальцы проскользнули сквозь его пальцы крепко сцепившись. Вряд ли это движение значило, что она ему благодарна, скорее это означало, что она намерена ему ответить тем же, и он уверенно прижал ее дрогнувшую руку к своей груди. Какая-то яркая надежда забрезжила… Скорее всего, пустая надежда. И вместе они погнали лошадей галопом.
 
…По какому-то негласному решению Бату среди своих стал изгоем. Это было заметно и по отношению, и по поведению, и по обрывочным, коротким фразам с ним в разговоре, но его это мало волновало. Теперь они были с Аленой всегда вместе, как им казалось, крепко и навсегда. Звезды, горстями, падали им с небес в ладони. И в лучезарном, лунном свете улыбались они друг другу влюбленно и честно, и лишь обличающий день делал их пугливыми перед чужими взорами. Но, как оказалось, самая сложная часть пути была еще впереди. Вдалеке простиралась безграничная пустыня.

- Нам и пески перейти надобно? – удивилась Алена.

- То ж мы шли, силой только разминались, теперича будем идтить – жилы рвать, - подтвердил ее опасения Субедэй.

Это были песчаные холмы, которые представляли курганы, с конусообразной, тупой вершиной, поросшей кустами ломоноса и бурой ивы. Скаты барханов из сыпучего песка, переносимого ветром с места на место, за непродолжительное время изменяли форму бугров, представляя как бы волнующееся песчаное море. Между буграми залегли довольно глубокие и широкие долины, скупо поросшие низкорослыми травами. Трава и кусты, хоть и позволяли кормиться лошадям, но невероятно препятствовали движению.  По спрессованному песку идти приходилось спешившись, но ноги особо не проваливались. Временами было ветрено, но жарко, песок скрипел на зубах и резал глаза.  Часто попадались волчьи следы и норки грызунов, похожие на муравейники. Темнело рано, и по ночам было холодно, а еще было ощущение, что за ними следят. Возможно, это были волки, ведь в округе росли и кустарники, и солончаки, и камыш: было, где прятаться.

 По темноте в беззвездные ночи не шли, чтобы не заблудиться. По очереди сторожили коней. Места глухие, без следов человеческих. Копали ямки, цедили воду, пили соленую, мутную взвесь, а вот в пище нужды они не испытывали: Бату метко стрелял мелких куропаток и сусликов и даже порой жарил их, не снимая со стрел. И только, показалось, Алена свыклась и с этим испытанием, налетели суховеи. Разбились они на пары, связав себя веревками крепкими. Субедэй с Гуюком, Мунке с Трифоном, а Бату, конечно же, с Аленой. Не прошло и пол дня, как ветер поднял песчаную бурю.

 Стена плотного песка надвинулась совершенно внезапно. Бату уложил коней, натянул малахай на глаза, обхватил Алену и сел прямо на песок с кустами чагыра.  Кошмой с головой укрылся, укрыл морды лошадей.

- А Субедэй, Мунке, Гуюк как же? – запаниковала Алена, вскакивая.

- Да не боись, - осадил ее он да назад усадил, -  не пропадут. Да и мы не заплутаем. Песок осядет - сыщемся.

Некоторое время они сидели молча, прислушиваясь к завыванию ветра и мерному шелесту песчинок. Сидели они так плотно и так тесно, да еще обнявшись, а Алена, к своему огорчению, все отчетливей слышала его спокойное дыхание, его мерное биение сердца, когда у нее самой сердце выпрыгивало из груди, и она глотала воздух, словно задыхаясь.

- Поведай мне не таясь, Бату, чем я тебе приглянулся, - вдруг выпалила она, облизывая потрескавшиеся пересохшие губы.

- Да тем, что ты на меня похож, - расплывчато отозвался Бату. Он догадывался, к чему она завела этот разговор, но рассусоливать на эту тему не хотел.

Предвзято она осмотрела себя, недоверчиво прищурилась:
- И ничо не похож! Ты вона какой бугай.

- Похож, похож, - щелкнул ее по носу Бату, - тебе то ж все любопытно.

Он выломал ветку чагыра, лениво зажевал пряную траву. Алена уютно примостилась к нему под руку, в раздумье долго сопела и собиралась с духом.
- Я давно о княжне тебе поведать хотел, - неуверенно начала она.
 
- Ты сказывал, что не знаешь ее, - грустно перебил он ее, -  а то, что Трифон про нее плетет, мне пересказывать не надобно.

- Ужель думаешь, что другая она? – испытывающее прищурилась она, - думаешь, неприглядная?

-Пригожих много, особенных нет. С чего все твердят, что она особенная? Вот и интересно мне стало, любопытно. Всех расспрашивал, всех выпытывал, и вот, не поверишь, сам к ней прикипел. Вон братки все мне гавкают да и Трифон – туда же: да она мимо тебя пройдет, не ровня ты ей, и не взглянет. Как думаешь, заприметит она меня? Углядит среди оравы ханской? – разоткровенничался он.

 Он знал: десятки найонов таких же, как он, будут стоять в толпе и, словно стервятники, жадно смотреть на новгородскую княжну, так доверчиво приехавшую к хану…За плотно закрытым пологом кошмы, тонко свистел песок. В этом свисте послышался Алене другой, похожий звук из далекого детства: колыбельная песня, которую она еще девочкой пела своей любимой рыжеволосой Марфушке.

- Еще как углядит космы твои рыжие, - с улыбкой ответила она.

- Хан тоже рыж, - удрученно заметил Бату, -  богат, велик, силен, а во мне - ничего выдающегося.

- Я заприметил, стало быть, и она мимо не пройдет, - не мешкая с ответом выпалила она, но ее стремительность Бату истолковал по-своему:
- Вот то-то и оно. Ты ж русич, ты ей боле по нраву придешься.

- Я-то? Я-то, да! Раскрасавец, - захохотала Алена и еще долго не могла успокоиться от серьезного и насупившегося взгляда Бату, -  только мне прыгать повыше надобно, иль ты меня по дружбе на плечи посадишь?

Казалось, он был поглощен лишь мрачными мыслями и созерцанием пятен на собственном халате, но внезапно выдал:
- А ты с Белогривки не слазь.

- Эх, ты, жених! - опять звонко захохотала Алена; его ревность была столь заметной, что она не унималась, -  сам за нее дерешься, а мне советы раздаешь. Мож и впрямь она мне встретится да полюбится?

Он как-то сразу изменился после этих слов. В нем возникла неуверенность, а может, появившаяся в словах Алены насмешка его задела:
- Доведись нам встретить княжну, ведь врагами, Еремей, станем. Не отдам я тебе ее.

- Ты ж ее не видел. Может, там и биться не за что, - не переставала веселиться Алена, зная всю забавную правду.

- Вот, не поверишь, Еремей, нутром чую, есть за что биться, -не понимая иронии, горячо стал возражать он, -  былинам вашим не верю, россказням вашим не доверяю, а ее жуть как узреть желаю.

В его откровенности была такая горячность, такая нужда и тоска, что и Алена погрустнела, вздохнув, не то, чтобы спросила, пожаловалась:
- А вот шла бы она сейчас с вами, верно, и не нужна была бы?

- Нам ее хан даже трогать запретил, а велел хоть насильно доставить. Даже мертвой привезти, даже бездыханной, - Бату буквально благоговел от собственных слов. Он сжимал своей крепкой рукой ее плечо, и ему явно было не по себе, -  всем приказал за нее погибнуть, ежели понадобится, а ты говоришь, что биться не за что. Не нужна была бы – я бы ее не полюбил.

Алена смотрела в его восхищенные глаза и кисло заметила:
- Мож она красивая да вредная? Гордая да спесивая. Мож она твоей такой любви великой недостойная?

Бату вдохновился ещё больше и, криво улыбнувшись, спросил:
- Да разве же любят, ежели помышляют достоин кто любви его, иль нет?

- Доведись тебе ее к хану сопровождать, ужель не открылся бы ты ей? – посерьезнела она, рассматривая его ясным взором, -  ужель бы скрыл любовь свою, да и разве бы она не догадалась?

- Да что ты?! – отшатнулся он и, вдруг погрустневший, стал горячо объяснять, - я бы ей и слова не сказал. Разве ж сидела она бы так спокойно со мной рядом, в глаза глядючи? Ни в жизнь. Зверем бы она на меня смотрела, ненавистью бы испепеляла. Нет, не хочу я в ней врага узреть и врагом ей быть не желаю. Лучше бы мне ее не видеть тоды, лучше тода грезить безнадежно.

- Не печалься, - она осторожно положила руку ему на плечо, погладила его, -  ты встретишься с ней, я тебе обещаю.

- Я ведь тоже пообещал, что мы с ней встретимся непременно, - взволнованный Бату отвернулся и стал ласково поглаживать морду Белогривки, находящейся рядом под пологом, -   Пусть не знает она, но слово то сдержу.

- А коль знает? – расплылась в улыбке Алена.

- Коль знает, знамо ждет, - громко, со всей присущей ему властностью, воскликнул он, - верую я, что ее зов я слышал, ее призыв. Нужен я ей, полезен, а как она мне потребна, только небо ведает.

- Мож и мне поведаешь?! - во всем ее облике сквозило и внимание, и кротость.

- Да разве ж ты поймешь? – бегло скользнув по ней взглядом, отмахнулся Бату, - как конь без узды, как небо без солнца, как сабля без ножен, так и я без нее – неприкаянный.

Почувствовав, как ее сердце в груди сжимается и дрожит, с набежавшей вдруг слезой, нарочито обиженным голосом она спросила:
- А я-то тебе что, не подмога?

- Вот слушаешь меня, кажись понимаешь. Только я к тебе: ты мне - враг, не откроюся, стороной иди и сам я - богатырь, - невозмутимо и честно ответил Бату, -  а как прижмет, так и пищишь: извини – выручай.

Алена испытывала неловкость, глядя в серьезные, честные глаза Бату. Чтобы скрыть свое смущение, она ответила:
- Куда мне до силы твоей! Усердствую, да мощь не та.

- Не учись силе моей, научись думать, что я рядом. Будто за спиной твоей стою. Если я нужен тебе окажусь, я всегда буду рядом. Пусть не делом помогу, твердость и решительность твою укреплю, укреплю веру, - дружески потрепал он ее за плечо.

Алена поморщившись, покачала головой:
- Нет, Бату, нет во мне той силы, что в тебе.

Сдвинув брови, он горячо возразил:
- Надо в свои силы верить, а коль не веришь, то верь в силу того, кто в тебе силу разглядел.

- Ты меня не знаешь совсем, а силу во мне разглядел. Тебя за княжной послали, а ты все меня разглядываешь, - усмехнулась она и попыталась представить его лицо, если бы сейчас сказала ему правду.  Но у нее не было желания делать глупости. Она добровольно пустилась в это безумное приключение и совершенно серьезно думала, что справляется в одиночку.

- Я и княжну не знаю, так и красоту ее разглядел и ум, и полюбил незнаючи, -  он улыбнулся при мысли, что настоящая княжна должна быть еще прекрасней вымышленной.

- Вот ты ее так любишь горячо. Так ты просто подойди к ней и признайся, – после короткой паузы настойчиво посоветовала она, чтобы узнать, заподозрил ли он что-нибудь на ее счет.

- Не могу я, не позволено. Она дань ханская, стало быть, неприкосновенная, - вздохнул он и удрученно посмотрел в сторону, -  ни в жисть к ней не подойду, на десять шагов хан не дозволит мне к ней приближаться. Это тайна моя, и я ей никогда не откроюсь.

- Тайну хранить надобно, чтоб никто не узнал, а не только чтоб она, - вздохнув о своей тайне, которой ей не с кем было поделиться, она крепко обхватила его за предплечье.

 После короткой паузы Бату тряхнул головой, словно сбрасывая наваждение, отмахнулся:
- Да то ж только мечты мои. Не узнает она никогда, ко мне голову не повернет. Вот только ты меня поддерживаешь, да я и сам тебе не верю.

- Совсем это у тебя не мечты. Она знает ужо, -зашептала Алена, смеживая тяжелевшие веки.

- Выходит, она и впрямь волшебница? Мыслишь, ведает ужо про меня? - стал ръяно трепать он ее за плечо, в глаза заглядывая.

Только вздохнула Алена, зевнула:
  - Как же она о тебе не знает, коды ты все о ней, да о ней, да о ней, - начала повторять она в дремоте.

- Спать хочешь? – догадался Бату, а она улыбнулась устало, кивнула виновато. Подвинулся он, ей больше место под кошмой оставляя, не стал ругать, а посоветовал:
- Так поспи.

Склонила она голову к нему на колени осторожно, но он кивнул ободряюще, улыбнулся. И снилось ей прозрачное озеро Ильмень, полное чистой, родниковой воды, плескались в нем золоченые карпы, блестели серебряной чешуей и лещи, и налимы, и окуня; судак толково и почти неразличимо спрятался среди пестрых камней; у самого берега юлила плотва; стайками метались у самой кромки воды мальки, напуганные щукой, а над тихой, спокойною гладью, прыгали и искрились уклейки, сбивая мошкару. На берегу, в зарослях камыша тихо шуршали пара лысок, сооружая себе гнездо, а где-то вдалеке звонко и задушевно заливался соловей. Пел что-то радостное, но такое родное, что тосковало сердце ее, рвалось даже во сне туда, где родилась она, где выросла, где непричесанной сонной девчонкой бегала босоногая, за ягодами в лес на рассвете, где умывалась росой.

Когда она проснулась – седло ей под голову положено, Белогривка рядом пасется, а следы Татарина за бархан уходят. Отдохнувшая, она резко подскочила на ноги, потянулась довольно, и вдруг увидела сиротливого всадника, медленно спускающегося к ней с востока.

В безлюдной пустыне всегда радуешься встреченному путнику, всегда видишь в нем надежду. Человек в потертом, засаленном зипуне ехал на старом коне, покрытом дырявой попоной. Она его не знала. После своих сильных, подтянутых спутников он показался ей совсем корявым. Был тот всадник грузный и пестро разодетый: зипун его был в заплатах, рубашка желта, синие штаны, и красные сапоги, были уморительны. Он был в возрасте, старше сорока лет, с большими глазами навыкате и острым подбородком, скрытым жидкой растительностью. Ударив коня под бока, он поторопился приблизиться к ней. Но ни приветствия, ни участия она от него не услышала, он спросил совсем о другом:
- У тебя славная лошадь, богатый меч и хороший кафтан. Ты один следуешь со всем этим богатством?

- Не, я не один, - стала озираться она по сторонам, Бату разыскивая.

Незнакомец громко рассмеялся:
- И где они, твои невидимые попутчики?

- Здесь, где-то рядом, - спокойно отвечала Алена, строго воспринимая этот неуместный смех.

- Кто они, духи иль колдуны? - незнакомец провел рукой по жидкой бороденке, также неприятно усмехаясь.

- Они доблестные воины. Они меня слышат и всегда заступаются, -  восхищенно улыбнулась она и снисходительно кивнула своей красивой головой. Конечно, она была еще наивным ребенком, несмотря на то, что считала себя воином.

- Разве ты не знаешь, здесь человека слышат лишь духи пустыни?! - злобно блеснул своими бесцветными глазами он, - так что тебе придется со мной поделиться. Да и за тебя на базаре неплохую цену дадут.

Алена оглядела его вооружение: три больших ножа в ножнах, еще два в голенищах сапог, короткая сабля, короткий нож у пояса, и еще один, который он уже держал в руке. Она поняла о его намерениях, но среагировала недостаточно быстро — нож полоснул ее по руке, порезав кафтан.

Она двинула локтем, выбила нож из его рук. Он злобно зарычал с размаху стукнул ей кулаком в нос, повалил наземь, заломил ей руки за спину. Он навалился на нее и запах засаленной одежды и застарелого пота ударил ей в нос, и жидкая бороденка противно коснулась шеи. Извернувшись, Алена толкнула его, вскочила, намереваясь бежать, но он обхватил ее за лодыжку, резко дернул, вновь свалил в песок. Кровь залила ей губы, смешанная с песком, она попала в рот, противно захрустела на зубах.
 
- Больно ты бойкий. Придется, видать, мне только твоим барахлом обойтись.

Когда она вновь обернулась, незнакомец занес над ней меч. Полуоглушенная, она смело поднялась в полный рост, дерзко следя за отклонившимся лезвием, но сделав шаг, незнакомец споткнулся обо что-то и упал.

Вдруг стремительно, прямо из песка, поднялась рослая, большая фигура. Раскаленное солнце согнуло лучи об острие точеной сабли. Песок струйками сыпался с пушистого малахая. Взор Бату, как всегда, был величественен и спокоен. Казалось, он заслонил собой все лучи палящего солнца, встав рядом с Аленой, словно крепостная стена.

- Вот ни на миг тебя без присмотру оставить не можно, - яростно и грозно произнес он, -  только очи прикрою, непременно на тебя ловцы находятся.

Вначале она сама дико испугалась, и только теперь заметила, что он просто находился под засыпанной песком кошмой. Не выдавая себя, молча следил и прислушивался. Она облегченно вздохнула, тут же обмякла, привалившись к нему плечом. Ошеломленный незнакомец замер, даже его обгорелое лицо стало бледнее песка.

- Дэв, пощади. Смилуйся, всемогущий дэв, - складывая руки, взмолился он.

- Не у меня… у него проси, - хладнокровно произнес Бату, поигрывая саблей и показывая на Алену.

  - Пощади! Дети, жена. Кормить надобно, - заикаясь, стал оправдываться он, перебегая взглядом с Алены на Бату, заглядывая им в глаза с испугом и смятением, - чем тут в пустыне промышлять? Ежели б ты сразу открылся, что духи пустыни тебя охраняют, разве ж я бы тебя тронул?

Как она могла упрекать мелкого разбойника, если не питала ненависти даже к свирепым завоевателям, заливавшим кровью ее родной край. Он ползал по песку, поджимал руки, пуская слюну, как-то дико трусил головой и неприятно часто целовал ей сапоги.

- Встань, не трепещи. Прощаю я тебя, - помогла подняться ему она, и в поддержку своих слов с просьбой в глазах посмотрела на Бату. Тот аккуратно стер ей пальцами струйку крови, медленно стекавшую из носа. С дикой злобой стал рассматривать ее кровь на своей руке.

- Пойду я, а? Пойду отседова, - быстро и радостно заговорил разбойник, -  вы меня не видели, я никого не видывал. Все, уговорились? Простил ведь меня.

- Уходить вздумал, потому что простил он тебя?  - со злобой гаркнул Бату, - так ведь я тебя не простил!

Полоснувшая сабля, окрасилась в тот же кроваво красный цвет солнца, взошедшего над пустыней. С безобразно рассеченным черепом незнакомец упал под ноги Аленушке срубленным деревом. Изуродованное тело выгнулось, безжизненно дернулись конечности. Она же вся задрожала, заламывая руки от вида устрашающего. С воплем рухнула подле разбойника, запричитала, заохала, холодеющие руки ему стала ощупывать, но не в силах была уже ничем ему помочь.

- Да угомонись ты, не реви, - стал отчитывать ее Бату, бурно протестуя, -  ну убил, и убил. Не спящего, не безоружного, не беспомощного. Пусть и не воин ты и себя защитить не можешь, так что, лучше б ты погиб, иль не надлежало мне за тебя вступиться?

- Отчего? Зачем ты так с ним? – с дрожащими слезами в глазах, подавленно спрашивала она.

- По ем ревешь, себя не жалко?  - спокойно и убедительно возражал он.

- Что на мне-то за потери? – она прикрыла ладонью дырку на кафтане и украдкой взглянула на Бату, сохранявшего абсолютное спокойствие, - нос вымою, да лоскут на кафтане пришью, а его то к жизни не вернешь!

- Мож я чего не знаю? - заметил он с некоторым раздражением в голосе, -  мож ты заговоренный? Саданул бы он тебя, а от тебя, как от камня, только б искры полетели?

- Никакой я не заговоренный. Но разве можно так-то? Без сожаления, без жалости? – Алена засуетилась над телом, все еще пытаясь найти признаки жизни.

- Он тебя порешить удумал, а ты его жалеешь? - облокотился на саблю Бату и сжал губы, не отрываясь рассматривая Алену.

- У него вон жена, дети. Он мож, и человек хороший, да нужда разбойничать заставила. Как же так – взять и умертвить? – она беглым взглядом оглядывала тело, чтобы удостовериться, что ее помощь не понадобится, но это несомненно был труп - из его рассеченного черепа уже даже перестала струиться кровь.

- Не должны такие мысли посещать, - строго заговорил Бату, -  я врагу голову рассек! Хороший он был человек, плохой, семья ли, дети, мать – он тебе зла желал, а раз зла возжелал – смерти повинен.

- Так он о прощении молил, раскаялся, - она стащила попону с коня незнакомца и аккуратно прикрыла его изувеченное тело.

- Раскаиваться надо было до того, как задумал меч поднять на слабого. Такого подлеца прости, он очухается, рать соберет да опосля в догонку кинется и степь выжжет. Ну уж нет. Неверные у тебя мысли. Таким не должно быть пощады, - он схватил ее за руку и несильно потянул за рукав.

- Его хоть похоронить надобно по-человечьи, - попыталась задержаться она, но Бату убедительно показал на Белогривку, развернувшую уши в стороны, почувствовав близость хищников:
- Пусть волки полакомятся. Хоть после смерти от него какая никакая польза.

Надо было торопиться; волчьи стаи действительно, крадучись, шли на запах крови. Бату присвистнул, Татарин резво показался из-за бархана, и не мешкая, они продолжили путь, хотя Бату и не побрезговал разжиться нехитрым оружием мертвеца.

- В любой живой твари – польза, - стала рассуждать она, -  то не нам решать, кому жить, кому помирать.

- Вото никак тебя не убедить, - раздраженно тряхнул головой Бату, но тем не менее он заставил себя сбавить тон и с некоторым восхищением заметил, - странный ты все ж, Еремей. Совсем не мужикатый, а боевой. На тебя с мечом идут, а ты грудь подставляешь, не защищаясь. Ну, трухнул бы ты, побег – лады, раскусил я тебя: трусливый у тебя хвост; некрепко, стало быть, ты слепленный.  А ты и себя не прикрыл, и меч не поднял, а на пути у него стоять остался. Иль ты меня приметил?

- Я от тебя сам, как от демона шарахнулся! Прям из-под земли вырос. Перепугал, точно и впрямь колдун, - она сделала паузу, с усмешкой наблюдая за реакцией Бату, принявшегося имитировать камлание, и за неимением бубна, стучащего в берестяной колчан. Перестав закатывать глаза, он мягко пожурил ее:
- Да мы никогда так не спим неприкрыто, как ты: вот тебе, люд проходящий, конь, вот меч и одежу бери, мимо не проходи, мне еще больше приснится. У меня и Татарин спрятанный был.

- Так я же при тебе заснул, - удивленно развела руками она.

- И мне – не верь, - зловеще произнес он и сощурился, -  мне у тебя окромя злоключений, брать нечего. А было бы чего брать – и я бы поживился.

Наверное, над голосом его, и вправду, поработали шаманы. Алене стало жутковато, она занервничала, потянула рукоять меча, но быстро опомнилась, поняла, что он просто подшучивает, и вернула его обратно:
- Вото брать нечего. Этот то позарился: и конь, и меч, да и кафтан ему приглянулся.

- Конь у тебя – мой, я тебе эту кобылу купил, кафтан – князь новгородский дал, а вот меч, - призадумался Бату, - меч тож не твой.

- Как энто, не мой? – толкнув его в бок, возмутилась она.

- Был бы твой – ты бы о нем ни в жисть не забыл. Не ты бы за себя, твой бы меч за тебя сам сражался. Меч на врага не поднять – все одно, что себя предать. Не дорожишь ты им, не гордишься – не твой он, - сделал вывод Бату.

Алена молча, обиженно сглотнула. Для чего он это сказал? В первую очередь доказать своему врагу, что он ничтожен?  Ни слова не говоря она пустила лошадь галопом, но Бату не дал отстать: нагнал, резко притянул к себе и, словно, прочитав ее мысли, внушительно заговорил:
- Даже здесь, в безлюдном месте, на открытой местности, под моей охраной ты не должен чувствовать себя в безопасности!  Я не всегда с тобой рядом буду - вот и торопись у меня учиться. Даже самый искусный воин из плоти сделан: хан убьет меня, как только я окажусь в орде, и ты должен уразуметь это! Покину я тебя, а ты без меня – такой неумелый. Привыкнешь на меня полагаться – и вовсе беспомощным станешь.
 
Она поняла, что это значит, как и поняла его главный страх.

- Я не подведу тебя, Бату! Я не струшу!  Я буду сражаться честно и мужественно, - заверила она, ударив себя кулаком в грудь. Он долго всматривался в ее глаза, словно не веря, пока она не почувствовала холодное лезвие ножа, медленно врезающееся в ее шею.
 
- Надо учиться побеждать даже в бесчестном бою, - пояснил он.

 Алена смирно замерла, не поворачивая головы и неподвижно застыв. Но Бату смотрел на нее крайне внимательно и молчал, ожидая чего-то. Алена потянулась к шее, но лезвие врезалось сильнее. Понимая, что она слишком замешкалась, Алена неуклюже достала меч из ножен, но даже достав, воспользоваться не решилась.

- Я так не могу, - прошептала она в оправдание. Бату следил, как меняется лицо Алены, и легко угадал ее мысли: не могла она злобой на добро отвечать, ни словом, ни делом, ни даже взором, не такого склада была, как и все русы.

Обессиленно Бату опустил нож.
- Ишь, из благородных он! -  в его голосе прозвучали такое презрение и ярость, что Алене стало не по себе. Непонятен Бату был для нее, оттого и интересен.

Вдруг Татарин пронзительно заржал, начал радостно взбрыкивать и трясти гривой, наверняка почуяв своих. Вдалеке стали различимы силуэты Мунке, Гуюка и Трифона. Они вышли с другой стороны сопки и в распадке из бурой ивы махали руками. Они только что совещались с Субедэем размышляя, как поступить: ожидать их, иль нагонять. Но радоваться встрече у них было не принято. Они поднялись на сопку, и дорога пошла по ровной возвышенности, с одной стороны заросшей астрагалом, с другой же стороны небольшой осиновой рощей.

Воздух становился все суше, ветер – злее, орда – ближе. Шли они так уже долго. Не шагами та дорога была отмерена и, впрямь, сезонами. Ужо и не замечали мунгиты чудаковатости молодого княжича. Может и привыкли, а может Елена уже так обучилась, что и не приметно стало. Впереди была земля великого Чингизхана. Пейзаж однообразный. Обожженная суховеями трава, пыльная земля, соколы, сторожащие пугливых зайцев.  Река белого ковыля простора необычайного, запах разнотравья, воздух, наполненный пылью. Ветер, доходящий до гула, до свиста молодецкого, путался в сухостоях чертополоха. А над ними куполом великим небо бескрайнее. Солнце, разлившее обширно по небосклону свои лучи, обернутые в тонкие, полупрозрачные облака. Такой встретила их степь.

У парней чаще билось сердце, всем было радостно оттого, что знакомое все кругом, все родное и отчее.  У Алены же напротив, посасывало в груди, было беспокойно и тоскливо, все вокруг для нее было унылое и безрадостное. Путь их заканчивается, и стало быть, придется ей расстаться. Расстаться со свободой, с любовью своей, а может быть и с жизнью. Но и все они вместе тревожно сбавляли ход, постигая каждый по-своему, что чем ближе они к орде, тем печальнее их участь, дряннее и безнадежнее будущее…

Вернулись же они совершенно другими – крепкими и возмужалыми. Мальчишеская нескладность их и угловатость пропала навсегда, теперь это были оформившиеся молодые воины, смелые и подготовленные к любым лишениям. Алена же выделялась приметно из их числа, и не меняйся она у них на глазах, а встреть они ее ныне, к сомнениям Бату они прислушивались бы более внимательно. Юность теперь хоть и выдавала в ней все женское значительно, но этот нелегкий поход вместе с тем закалил и укрепил ее нежный нрав. Теперь они шли еще более осторожно, прислушиваясь к каждому шороху, к каждому звуку. Но лишь орлы парили над ними, стеля по земле большую крылатую тень.

- Вот и степь наша, - нарушил молчание Субедэй.

- А дышится тут как. Эх! – разудало стеганул коня хлыстом Мунке и помчался вперед.

- Ты дыхни, дыхни, - толкнул Алену в затылок Бату, - голова кружится, кровь в висках стучит. Коня на месте не удержишь, сам скачет быстрее сокола.

Алена только буркнула в ответ и отмахнулась. Она старалась отогнать свою тревогу с того самого момента, как ступили копыта их коней в бескрайнюю степь. Субедэй неизменно торопил ребят, и натянутые усилия завязать хоть какую-нибудь беседу выдавали их общее напряжение и состояние, близкое к отчаянию.

Алена была убеждена, что и остальные чувствуют то же самое, но они не говорили об этом даже наедине с Бату. Только подшучивали над собственной настороженностью, над тем избытком страхов, которые у них появились: ведь и впрямь им приходилось все время быть начеку. Теперь, на открытом пространстве, Алене все сложней было уединиться, но что еще больше расстраивало и угнетало ее, что это были уже не мальчишки – мужчины со всей своей грубостью, хамством и бескультурьем. На стоянках она старалась тихо покинуть их варварское общество и отыскать себе простое и спокойное занятие. Вот и в этот раз, чтоб не маяться бездельем, она заплела гриву Татарину.
-Ты пошто косы моему коню наплел? – заметив это, гаркнул Бату.

Алена вздрогнула, виновато склонила голову.
- Ваши косы пытаюсь плести научиться.

Бату сидел как-то сжавшись, исподлобья наблюдая за Аленой, и взгляд его не сулил ничего хорошего:
- То ж не научишься никогда. Не нашего ты роду, такие косы тебе вовек плести не научиться.

- Неужто не так, как у коня? – она окинула взором плетение: ей казалось, что достаточно похоже.

- Ежели правильно плести будет та коса крепка, как цепь, будет та коса - в пядь толщиной, - пояснил Субедэй, деловито поправив несколько жемчужин на своей толстой косе и резко облокотившись о колено, встал.

- Надо двигать. В яме коней сменить ужо надобно, - пояснил он.
 
- Коль мне коня выбирать не дозволяется, я тута остаюсь. А то послед возвращаться еще сюды, - Бату расстелил кошму и лениво разлегся у костра.

- Чего энто такие вольности? – подбоченилась Алена, разглядывая его.

- У Бату в каждой яме конь только вороной, - объяснил Мунке, седлая своего коня.

- А мне можно Бату коня забрать? – радостно воскликнула Алена.

Субедэй оглядел зорким глазом Татарина, показавшегося еще статьней и величественнее с заплетенной гривой, заключил с одобрением:
- Да можно. Кажись, он еще не выдохся.

- Ну тоды и я не поеду, - заключила она, считая, что было бы несправедливо и в праздности оставлять Бату одного. Так она и осталась наедине с Бату.

Эта любовь к уединению, которая делала его умным и сильным в одиночестве только для ненависти и вреда, рядом же с ней пробуждало в нем небывалое спокойствие и безопасность, и он совершенно не скрывал этого. Но в этот раз она была молчалива и грустна. Эта грусть Алены была не без причины. В эту ночь она видела во сне отца и братьев, и печаль о дорогом доме наполняла теперь ее сердце.

Желая приободрить ее, Бату разговор завел:
- Не по нраву степь пришлась?

- Лучше Руси, лучше родины моей - нету земли, - голубые глаза ее предательски заблестели, - и накормит она, и согреет, и укроет. А ваша степь – земля голая, пустая, одинокая; взор не радует.

Даже оставшись вдвоем, беседа не клеилась.
- Вот то-то и оно! – без всякой злобы отозвался он, -  вы на перинах, да в теремах выпестованы, а мы от мороза, да от дождя всю жизнь в юртах прятались, ни тепла не знали, ни сытости.

- И степь накормить может – и злаками, и кореньями, - ее рассеянный взгляд скользил по пустынным окрестностям.

- Да разве можно землю копать? – хмуро ответил он, снимая с вертела зайца, - то ж несчастья нагнать великие. А у вас все поля перерыты, да города перекопаны.

- Нет в том ничего зазорного – и копать, и боронить землю надобно, чтобы она дышала, - объяснила она и отказалась от предложенной еды.

Бату был в отчаянии. Ему во что бы то ни стало хотелось растормошить ее. Он уже придумывал новую шутку, которая, по его мнению, должна была непременно ее развеселить, когда она вдруг выпалила:
- Степи ваши - кровью залитые!

Бату аж подавился куском мяса. Вперил в нее недоумевающий взгляд, но она тыкнула пальцем куда-то в сторону. Он сначала не понял, что она ему показывает. Но разобрав, в чем дело, весело и громко рассмеялся своим громким, густым, басистым смехом.

- То тюльпаны цветут, - как только подавил смех, объяснил он.

Алена любопытно покосилась на него:
- Это что же эдакое? Цветы? Красивые?

- Красивые! Жуть какие красивые! Краше васильков ваших, поскачем покажу.

Неописуемое волнение охватило обоих. Алена как будто преобразилась. Грусть исчезла с ее лица. Безумный азарт и бесконечная радость изменили и его преображенное, молодое, не по годам мужественное лицо.

И только приблизившись, Алена поняла какое это удивительное зрелище. Ковер из дивных цветов редкой красоты, которых Алена ни разу не видела на Руси, покрывал склоны. В беспечности своей она сразу и не поняла, почему Бату обскакал ее и преградил дорогу к желанной цели. Только когда он приложил палец к губам, она заметила в отдалении группу людей. Бату осторожно натянул повод.

- Уезжать надоть, - тихо повелел он Алене.

Но кипчаки уже заметили одиноких всадников на кургане. Вот несколько отделилось от отряда. Они быстро направились в их сторону. Другая группа всадников помчалась вперед по дороге, чтобы отрезать путь.

Ни слова не говоря Бату съехал по пыльному солончаковому скату кургана. Алена вслед за ним. Оба пустились галопом. Надо добраться хотя бы до стоянки. Но кони кипчаков все ближе… У них хорошие скакуны, вперед пущены лучшие всадники. Опаснее других те, что скачут наперерез. Свернуть в степи некуда, и справа и слева - кипчаки. Их двадцать… Задние начали отставать… Передние двенадцать тоже раскололись, они хотят окружить одиноких путников.

 Ветер стегал по лицу, волнение жгло щеки, а кони так же легко продолжали скакать, выбрасывая длинные ноги, прыгая через кусты бурьяна, и быстро уносили пригнувшуюся к гриве Алену и настороженно оборачивающегося Бату. Враги уже близко… Острый взгляд Бату начал различать их загорелые лица. Тот же взгляд, брошенный на бледную Алену, его не порадовал.

- Смотри -ка, а косы то в гриве – находка, при скачке не мешают, - весело выкрикнул он, чтобы приободрить ее.

  Алена лишь крепче сжала поводья и пришпорила Белогривку.

- Да что ж ты творишь! Зачем ты ее шпоришь? Она же у тебя жеребая! – отругал ее Бату.

Алена огромным усилием воли сдержалась, чтобы не рассмеяться, но все же улыбнулась, громко выкрикнула в ответ:
- А говорил, что не знаешь.

Но для праздной беседы момент был неподходящий. Бату прицельно выбивал кипчаков из седел на полном скаку. Взмахивая руками, враги валились с коней под точными ударами каленых стрел.

Недаром пришелся по нраву Бату норовистый вороной жеребец, только он смог резко остановиться у обросшей кустарником пустоши. Бату сполз в густую траву, и там залег вместе с Татарином, притаившись в засаде.

Алена продолжала скакать отлично все разглядев, - приближение кипчака и спрятавшегося Бату, которому казалось, что самое страшное уже позади: Алена должна была вырваться вперед, а его стрелы без труда настигнут ее погоню, но произошло непредвиденное. Алена развернула лошадь, не заподозрив, что его уловка была намеренной, и понеслась навстречу кипчаку.

Она сразу пожалела, что сделала это. Прямой удар сбил ее с лошади и опрокинул на землю. Не успела она вскочить на ноги, громоздкий, ужасающего вида конь вздыбился над ее головой, и на остервенелые, испуганные вопли Бату, призывающего кипчака сразиться с ним, звучали глумящиеся смешки торжествующего всадника, выбравшего более слабого противника.

Следующий удар был менее внезапным, но зато гораздо более тяжелым. Описавший дугу меч, изумительно точно был нацелен снести голову Елене, ставшей, как всегда открыто и не защищаясь. В тот миг метнулся к ней Бату, сгорбившись в полуприседе под пузом вздыбленного коня. Успел-таки ее в сторону пихнуть да собой прикрыть. Острое лезвие, скользя, прошлось по боку Бату. Да вот беда, с силой прям по плоти полоснуло. Рассек его меч так глубоко, что чуть ли не наполовину откромсал да в боку застрял.

Пошатнулся Бату да за Алену удержался. А как в глаза то ей взглянул, точно тут же попрощался. Как увидела то Аленушка, мечом взмахнула да руку кипчаку отсекла, а другим ударом и вовсе навылет пронзила. Легко, как в масло, вошел остро отточенный меч. С глухим звуком порожней бочки, повалился кипчак с коня и спустя мгновение такой же звук Алена услышала за своей спиной.

Испуганный конь отшатнулся в сторону, раздув ноздри понесся в страхе галопом, а за ним и ее кобылица в панике понеслась вдаль. Алена же, уже предчувствуя беду, развернулась и, падая на колени, склонилась над беспомощно пытающимся подняться на ноги Бату.

Тут же непрошенные слезы брызнули из глаз, губы предательски задрожали, затряслись руки, стремящиеся поднять Бату, но бессильные даже его сдвинуть. Одной рукой он зажал рану, хлещущую кровью, а другой порывисто притянул ее к себе за воротник, наклоняя ее ухо к самым губам и тихим голосом, едва выговаривая слова, затребовал глухо:
- Брось выть. Разыщи Татарина и скачи за Субедэем.

- Я тебя не брошу, не покину. Одного не оставлю, - робко касаясь его холодных щек, уже густо поросших жесткой рыжей бородой, всхлипывала она ему в ответ.

- Оставляй. Все одно мне помирать. Один дозорный все ж сорвался, стало быть скоро подмогу приведет, - бурно вздыхая с хрипом, ненормально похожим на клекот воды, он отпустил ее и указал ладонью вдаль, где стремительно исчезал в рассветной дали одинокий беглец.

 Тут же чувство опасности пересилило отчаянье, резво вскочив, она спешно подняла отброшенный лук, порывисто обернулась:
- Может снимешь ты его, иль не достанешь?

- Достану, только стрел у меня больше нету, - грустно покосился он на свой колчан.

- Что же ты, Бату, иль не видишь. В колчане же у тебя стрела одна есть? – удивилась Алена.

- То твоя стрела, Еремей, стрела волшебная, - он попытался улыбнуться, но не вышло, только закашлялся кровью, -  храню ее, чтоб княжна со мной была.

- А говорил, не веришь мне?! - ласково взглянула на него она, кровь рукавом обтерла.

- Верю, что непростая та стрела, и тебя не зря я среди лесов ваших диких нашел, коль у тебя на руках умирать мне доведется.

Даже на земле, истекая кровью, обессиленный и смертельно раненый, он был все таким же мужественным и рассудительным. Она склонилась над ним так низко, что он потерял кипчака из виду, несмотря на то что он удалялся очень стремительно и каждый миг был на счету. Бату показалось, что она смотрела ему в глаза целую вечность.

Окатив его своим теплым дыханием, она прошептала:
- Не доведется тебе умирать. Коль сохранил ты ту стрелу, она и тебе жизнь спасет. Отдал я тебе ту стрелу не для того, чтоб ты ее хранил, а, чтоб мне верил. А коль веришь, что княжна с тобой – стало быть, так оно и есть.

- Правда, что ль? – обрадовался Бату тому, что она не стала над ним смеяться, и затаил дыхание,- не врешь? Спущу стрелу – ее не потеряю?

- Ты ее от горя избавишь. Вот те крест, - перекрестилась она, положила руку ему на плечо, и в ее глазах Бату увидел дрожащие слезы. Совершенно потрясенный, он какое-то время крепко сжимал ее руку, затем будто очнулся и перешел к действиям, быстрым и организованным, как и подобает воину.

С трудом он встал на колено, натянул тетиву, стрела выпорхнула, вильнув своим граненым хвостом и исчезла в пространстве. С внутренней дрожью Алена следила за кипчаком, но долго ждать не пришлось: полет был метким и прицельным. Тут же, будто со стрелой он сбросил лишний груз, и покинувшие его силы к нему вернулись, он присвистнул. Татарин прискакал тот же миг, Бату вскочил на него, и они помчались к брошенной стоянке.

Как только они очутились там, Бату метнулся к своей дорожной сумке, пошарил в ней. Алена лишь молча наблюдала и вдруг он подошел к ней, быстрым взмахом оголил ребра, да и крикнул грозно:
- Шей, - протягивая клубок ниток и большую, с палец длиной, острую иглу.

 Рана большая, глубокая, до кости рассеченная, кровоточила. В страхе Алена попятилась.
- Я ж не умею.

Он не придал ее ответу значения, лишь подозрительно напомнил:
- Тряпки штопаешь, а меня зашить гнушаешься?

- Как же по плоти шить? То ж больно-то как тебе будет, - с содроганием она рассматривала на его боку совершенно жуткую резаную рану.

- Полагаешь, без шитья, я сдохну, не мучаясь? – в ожидании нервничал Бату.

Алена осторожно тронула кожу возле раны и тут же из-под нее потекла алая кровь, она отдернула руку:
- Не буду, боюсь я.

- Я тебе, врагу своему, русичу, жизнь свою вверять не боюсь, а ты трясешься, - стал укорять он ее, а голос его звучал хрипло и глухо.

- Не шил я людей ни в жисть. Без сноровки покалечить тебя могу, - отшатнулась Алена, да руками всплеснула.

- Куда ж больше ты меня искалечишь, чем я ужо покалеченный. Шей тебе говорю, сам не выдюжу.

Скинул он рубаху совсем, да нитки с иглой ей снова настойчиво протянул. Взял с земли корягу в зубы - да отвернулся. И шила Аленка по живому, и плакала, а кровь из раны рекой текла. Рычал Бату от боли, как зверь дикий, да корягу всю изгрыз. А когда она закончила, встал, покачиваясь, накалил саблю на костре да к ране раскаленную приложил. Тот же миг так и упал, словно замертво.

 Заохала Алена, рухнула подле на землю, обняла, к груди его прижимая. И сколько не пыталась его поднять, не могла. Уговаривала его Елена, просила, тормошила. Он же медленно открывал тяжелые веки, водил непонимающими глазами, и тут же рассыпался в осколках бессознания…

Как приехали Субедей, Мунке да Гуюк с Трифоном, как увидели, да за головы схватились. Ужо до улуса недалече, а тут такое бедствие. Подошел к нему Субедэй, рану осмотрел:
- Нешуточная прореха. Кровь еще сочится. Нельзя его сейчас седельного перевозить. Весь кровью истечет. Живым не довезем.

Подошел и Мунке, в лицо заглянул, по щекам бить стал, но лишь слабо отвернулся Бату, даже глаз не открыл.

- Отлежаться ему надобно, - заключил Мунке, -  а там, как свезет: можа встанет, а можа и глаз не откроет.

Долго совещались, что делать, долго решали, как быть, но закон велел его оставить и никто не мог противиться ему. Лишь Татарин да Алена противились.

- Конь приученный. Коль хозяина чует, без хозяина не двинется, ты-то чего? – вопрошал у нее Субедэй.

- Поехали за подмогою, - удивлялся ее настойчивости Трифон, - опосля вернемся.

- Я с ним останусь, - настаивала Аленушка в беспокойстве, - вдруг зверь учует, иль человек недобрый на коня позарится.

- На тебя какая надежа. Хоть лучник, хоть боец ты – хилый. Сам сгинешь. С нами езжай. Место то глухое, да и провизия кончилась. Оставить тебе неча, -увещевал Субедэй.

- А как помрет? – подливал масла в огонь Гуюк, - в орду разве ж сам доберешься? Чрез лучников не кажный лис проберется, а то воин конный.

Когда они ускакали Алена не стала давать волю своему отчаянью. К роднику его оттащила, рану омыла, да там лежанку и устроила. Травы да коренья собрала, снадобья наварила. Стал Бату стонать и кровь сплевывать.

- Не помирай только, Бату. Не оставляй меня. Как же я теперича без тебя?
Не отвечал он в забытьи, метался в горячке, да кровью истекал, всю одежду ей кровью забрызгал, но ночь продержался. Так смертную пору в Аленушкиных руках и перенес.

Как успокоился он, да кровь остановилась, пришлось ей одежу ту кровавую стирать, а окромя сарафана в суме ничего не нашлось. Спал он сном беспробудным, вот Алена и не таилась-то, и шапку не носила и в одеже своей девичьей ходила. И так Бату занемог, что не думала уже Алена, что он и глаза откроет. Села рядом с ним, голову его себе на колени переложила.

И вспомнился тут странно ей его рассказ, что он не спит с тех самых пор, как был ранен на могиле своей невесты. Она даже и не знала, когда в последний раз спал Бату, и где это было. Спящим его не видели братья, и даже Субедэй не видел. Теперь же, в первый и единственный раз, он действительно спал крепко у нее на коленях. Испытывая чудовищную боль, спал на удивление умиротворенно и спокойно. Единственный раз за весь их путь. Спал под ее охраной. В этом было что-то загадочное, необъяснимое. И в думах таких по косам его густым она гладила с грустью, вдали все те же алые и недосягаемые тюльпаны высматривая.

 Так аж вздрогнула она, когда голос его услышала.
- Сон-то какой чудный!  В степи глухой девица – красоты неописуемой.

Взглянула на него Алена ласково, к ране тряпицу с отваром приложила:
- Не признал меня, Бату?

- И как звать меня ведаешь? – удивился Бату, - так ты ведьма злая и меня погубить удумала?

Смотрела Алена на него нежно да дивилась, что не распознал сразу:
- Я – волшебница лесная, травница.  Из чужих земель я здесь. Врачую я тебя, Бату, на ноги поднимаю.

- Как же я сразу не смекнул, что волшебница ты. У тебя ж коса золотая. Да и раскрасавица ты, очей не оторвать, - прищурился хитро, помолчал, ее разглядывая, да продолжил:
-  Не вылечишь ты меня теперь. Ох, не исцелишь.

- Вылечу, вылечу, - не обратила внимание на его каверзный тон Аленушка, -   ночь страшна была, да позади ужо.

- Кто ж научил-то тебя врачевать, коль матушка твоя - сама красавица земля? – стал расспрашивать он с интересом.

  - Матушку и не помню я, умерла еще в младенчестве моем, - поглаживая его твердое, мускулистое плечо, ответила она, -  кормилица меня учила травы распознавать.

- Откуда же ты взялась? - в недоумении оглядел Бату совершенно дикий и пустынный ландшафт, разбавленный только низкорослыми, корявыми ветками саксаула и длинными вениками колючего чертополоха.

- Я при тебе, Бату, - показывая ладошками кого-то крохотного и спрятанного, стала с улыбкой объяснять Алена, -  рядышком, рядышком с Новгорода самого. Только ты меня разглядел, да все никак не признаешь.

И тут же зевнула, глаза тереть стала, да даже покачнулась легонько, что пришлось Бату ее рукой осторожно за плечо приобнять. Но тряхнула головой Аленушка и тут же оправдываться стала:
- Умаялась я, Бату, - устало утерла она лоб тыльной стороной ладони, -  всю ночь ты метался, кричал. Уже грешным делом думала, с жизнью расстаешься.

- Так поспи, - стал настаивать он да и сам поднялся, ее к себе на колени переложил, - а я тебя покараулю.

Вроде бы и хотела отказаться Аленушка, но как по-волшебству, едва прикрыла глаза, тут же и сон ее одолел. Лишь на миг приоткрыла она глаза, чтобы взглянуть на него, но он совсем не разглядывал ее похотливо, а лишь аккуратно кошмой прикрывал. Улыбнулась она благодарно и уже без опаски на бок повернулась и тотчас заснула крепко.

И понимал он, что знакома ему ее красота, что и голос, и повадки знакомы, да только так любовь его одолела, так покорила она его в обличье женском, что даже сравнить ее с кем-то он себе не позволял.

А вдоль русла ручья разглядел он маленькие цветы небесно голубые. Дотянулся он, сорвал их все, крутил, крутил в руках, удивить желая, да не дождавшись, в длинную косу ее наколол. Проснулась Аленушка, так и ахнула. В длинной косе маленькие синие незабудки.

- Что ты наделал, Бату, это же незабудки! - и заплакала Аленушка горестно.

- Что ж ты взгрустнула? – удивился он, - ведь как они с глазами твоими схожи, как украсили косу твою волшебную, а что сорвал – то не беда, еще нарастут.

- Аль приметы не знаешь ты? – всхлипывая, отвечала Аленушка.

А Бату еще один цветочек ей за ухо заколол, да по щеке погладил.

- Приметы не знаю, но есть у нас одно сказание старое, будто увидел на берегу реки ангел небесный земную девушку да и полюбил беспамятно. А росли на небесах прекрасные, да редкие цветы – незабудки. Сорвал тот ангел небесный все цветы не жалеючи да и украсил незабудками волосы любимой своей.  В наказание отняли у него крылья да и сбросили его с небес на землю. Да и грозили, что не вернуться ему, пока не рассадит он те незабудки по всей земле. Пока не разрастутся они необъятно.

Как узнала про то девушка его любимая, так и вызвалась ему помогать. По всей земле они друг за другом ходили да цветы те рассаживали, и в непогоду любую, и в дни, и в ночи, всю жизнь свою положили на это. И прикипела она к нему тоже сильно, разделила чувство бессмертное.  Когда исполнилась задача та да надлежало ангелу вернуться к воротам рая, не отпустил он ее - с собой взял, хоть и мог из-за нее в небеса не вернуться. И приняли их вместе, и крыльями смертную наградили за любовь беззаветную.

- А у нас по-другому, - откликнулась Алена, - ежели надеть на человека венок из незабудок, то приворожишь к себе любимого человека навечно и уже удержишь его возле себя во веки веков.

И тут вдруг обрадовался он от ее слов несказанно, заулыбался счастливо.

- Не венок же то, а ведь и впрямь ты мне любимая стала, - нежно произнес он, дыханье затая, -  не знал я приметы вашей, но что ж страшит-то тебя? Ежели сам случай удержать тебя мне поможет, то в этом только волю небес я вижу. И без незабудок тех держал бы я тебя крепко, держал бы без отдыха на руках своих, с тобой бы вовек не разлучался.

Вздохнула Аленушка, в глаза его, влюбленные, пронзительно глядя, признанья его, будто заклинанья ловя:
- Ох, разлучит нас с тобой судьба, Бату. Страшно разлучит. Кабы знал ты, какая разлука горькая нас ждет, очи бы себе завязал да от меня бежал в испуге.

- Хоть и волшебница ты, да плохо ты людей читаешь, - стал уверенно протестовать он, -  за тобой я побегу. Так побегу, что и судьба от меня в страхе бежать будет. Уж ей тогда так шибко не поздоровится за дерзость ее. Любая судьба, даже самая горькая, страшно пожалеет, ежели нас разлучить посмеет.

От слов этих смелых обняла его Алена крепко, к груди прижала.

Удивился Бату, по косе ее нежно погладил.
- Храбрый я. А ты, как я погляжу, еще храбрее. Неосторожно так воина в объятия заключать да еще к себе прижимать, не родной ведь я тебе, - осторожно намекнул он.

- На меня дивишься ты, а ты мне таким родным стал, таким драгоценным. Так мне хорошо с тобой, так умильно под защитой твоей, что и рассказать не можно, - пронзительно заговорила Аленушка, из объятий его не выпуская.

  - Не страшишься меня, не робеешь? – изумился он, да все гладил руки ее, глаз с нее не спуская, - экая ты, наивная. А я вот схвачу тебя, волшебницу лесную, и женой с собой увезу.

  Внезапно он обнял ее крепко, обнял нескромно и бесстыдно. Ладонями горячими по спине по плечам тонким заскользил. Самозабвенно, безрассудно он прижал её к груди. Его руки, охваченные ненасытной жадностью, бездумно, а потому так изнуряюще и неподдельно, делились с ней теплом и страстью, которая передалась и его внимательным, будто обо всем знавшим, глазам: он все глядел на нее, глядел, не переставая - увлеченно, испытывающе, гипнотически.

- Куда ж увезешь? – вдруг смело спросила Аленушка, в руках его крепких млея. Призадумался Бату, серьезно лоб нахмурил. Помолчал, помолчал, да и ответил решительно:
- Коль возлюбил я тебя внезапно так сильно, не приневолю я тебя, тосковать не заставлю. В страну твою волшебную увезу, в чертоги твои лесные.

- Нельзя мне туда ворочаться ужо, - отвела взгляд она и взгрустнула оттого, что нет ей теперь нигде избавления, нигде спасения нет.

- Тогда город для тебя выстрою богатый и неприступный, - не сдавался Бату, и стал он руками водить, будто видит тот город наяву, -  стены будут у города того непробиваемые, золотом будут крыши сверкать. Сады тенистые и улицы широкие в том городе раскинутся. Не будет города крупнее и зажиточнее, не будет города того благодатнее на всей земли.

- Чего ж в орду свою не возьмешь? – удивилась Аленушка.

Удрученно он запнулся, произнес подавленным голосом:
- В орду с тобой не поеду, не сносить мне там головы. Я волю хана не исполнил: дочь князя новгородского ему не привез.

- Так чего же идешь туда? – отчаянно обхватила она его лицо ладонями, - зачем на смерть возвращаешься?

- Так ведь долг, да имя честное превыше жизни будет, - не понимая ее протеста, решительно ответил он, -  не жалко и род истребить, коль в том роду трус появится. А мы - чингизиды, у нас и мысли такой быть не должно.

- Вот и врешь ты мне, что меня с собой увезешь, - недовольно вскрикнула она и даже слезы у нее на глаза навернулись. Но понял ее недоверие Бату, к себе развернул, заговорил быстро, убеждая и настаивая:
- Когда я из улуса уезжал, хану без утайки сказал, коль та княжна мне приглянется, он ее вовек не дождется. А ныне вижу, та княжна с тобой в сравнении – утка перед лебедем. Краше тебя я девиц не видывал, хоть и довольно повидал. Согласишься – прям вот мигом схвачу тебя, и умчимся в дали волшебные, найдем уголок нетронутый - да там и поселимся. В согласии да любви весь век проживем.
 
- Нет, родимый, - тоскливо вздохнула она и удрученно продолжила, - не быть тебе мужем моим и тебе меня женой не величать.

Бату сжал ее плечо, несколько раздосадованный разговором. Не привык он душу свою вот так открывать. А тут как-то само по себе все получилось.

  - А коль противишься, насильно возьму, - склонился он над ней требовательно, но не переставая гладить так же нежно, смотреть влюбленно и ласково, -  к чингизиду ты прикасалась без его разрешения. То никому совершать не позволено! За то я тебя силой взять должон, а опосля убить.

- Не испугаешь ты меня, сил в тебе ныне – на мышку полевую, - погладила его Аленушка, тут же от боли вдруг дрогнувшего, на бок ему улечься помогая, -  но откроюсь тебе, срамно мне было за тобой ухаживать.  Но коль нету никого, кого ж просить?

- Уж обнять тебя силы найду и поцеловать найду, и согреть, коль ты пожелаешь, - настырно отвечал он, отпускать ее не желая. Не давая ей ни отодвинуться, ни подняться.

- Отчего же спрашиваешь ты? А говоришь, будто стращаешь? - доверчиво опускаясь рядом, поинтересовалась она.

- Я тебя не стращаю, я решение свое изрекаю, - не задумываясь, требовательно продолжал он, - желаешь ты, иль противишься, все одно моей женой тебе быть, коль ты меня раздела да ночь со мной провела. Я ни в жисть никого цельную ночь не нежил, до рассвета в любви не пропадал, а то девица меня склонила, - и тут же добавил стыдливо, -  что я за ухажер буду, ежели позволю сплетни о тебе распускать?

Рассмеялась Аленушка, впервые застенчивость в нем обнаружив, открыв его еще детскую стеснительность:
- Я и ночь с тобой провела и другую. Не узнает никто, что передумала я, тебя на руках согревая. Никогда не открою, что шептал ты в забытьи, и что тебе я отвечала.  Не надобно тебе совеститься. Ведь не видел никто, никто не знает. Да и ты в бреду был, а заснешь – то и вовсе забудешь.

- Не забуду. Ой, не забуду, красавица, - закачал головой Бату, -  ой зазря ты меня за чумного принимаешь.

- Не откроет никто, никто не подтвердит. Ни одна жива душа не поверит, - грустно заключила она, с тоской вспоминая, что только он охранял ее и оберегал, только он в ней девицу примечал.

- Небо видело, небо знает, что вдвоем мы были. Небо в нашу любовь поверило, коль от людей нас схоронило, - не сдавался он, -  увезу я тебя, себе заберу, моей ты навсегда станешь.

- Никак не сделаешь ты меня своей, коль мой отец слово дал меня хану отдать, - призналась она и горючие слезы невольно потекли из ее глаз.

- Так ты и есть княжна новгородская?  - тут же догадался Бату, развернул к себе лицо ее, - ты дань княжеская?

- Зачем тебе знать, кто я, коль ты – беда моя, - грустно ответила Аленушка да нежно его по щеке погладила, улыбнулась невесело.

Тут же встрепенулся Бату, порывисто на локтях поднялся:
- Откройся мне, милая, - и нежно руку ее себе к груди прижал, -  я любую беду отведу, любое горе – предотвращу. Увезу тебя, спрячу, укрою.

- Не увезешь ты меня никуда. Я дух лесной, только тебе ведомый. Только ты меня видишь да узнаешь, а другие и не замечают вовсе, - и отвернулась она, косой слезы утирая. Но и Бату привстал, за плечи ее обхватил, на ухо зашептал пронзительно:
- Раз дух ты лесной, и тебя, кроме меня, никто не ведает, будь со мной, красавица, в трудный час. С тобой мне и смерть не страшна.

Обернулась она, но так честен и открыт был его взор, так уверен голос, что не осталось у нее сомнений, что наверняка будет он за нее сражаться, на смерть без раздумий пойдет. И склонила без стеснения она ему голову на грудь обнаженную, и зашептал он нежно о любви своей, руки ей целуя.

 И в молчании столько услышала она невысказанного, столько личного, столько наговорил он ей слов ласковых и обещаний заветных, что и она сдалась: обняла его, прильнула.

- Как же легчает-то мне, когда ты рядом, прямо-таки боль отпускает. Ты и впрямь волшебница – чаровница светлоокая, - стал настойчивее он, осмелев и не скрытничая. Но не засмущалась Аленушка, прижала его к себе, погладила нежно:
- Тогда терпи, милый, держись.

- Что удумала ты, что ко мне ластишься? – удивлялся Бату нескромности, как думал он, незнакомки. Нежности ответной ее удивляясь.

- Терзать тебя буду, Бату, - честно призналась она, -  нитки сдернуть надо, то вживутся.

Понял он, покорно на землю опустился, сам нож ей в руки вложил. И когда затрещали первые стежки, голову отвернул, зубы сцепив.

- Кричи, Бату, боль не держи, - голосом дрожа, посоветовала Аленушка.

- Совсем не чую, - твердо ответил Бату и даже попытался улыбнуться, но, конечно, тут же опять зубы с хрустом свел. 

Сняла Алена нитки, рану соком тысячелистника прижгла, углем древесным присыпала. Не стонал он, не корчился, но в немом напряжении заметно играли скулы на щеках и так царапали землю скрюченные пальцы, что не скрыть было правду от внимательной Аленушки:
- Ужель не больно?

- С чего ж больно, коль притрагиваешься ты ко мне так целебно?   
Подтянулся, боль превозмогая, на локтях Бату, и прямо в губы поцеловал ее крепко. Обжег, словно пламень, этот первый страстный поцелуй, и закружилась голова ее, в его нежности утопая, и она к нему потянулась без страха, взглянула в его очи влюбленные без сомнения, но тут же от боли нестерпимой на колени он к ней упал без сознания.

И решила Алена опять в мужеское платье обрядиться, и со вздохом одевая порты думала она с тоской, что не вспомнит он ее, забудет, за бредни свои иль сон все слова свои примет, но, когда открыл он глаза, головой закрутил, будто помешанный. Вскочил, метаться принялся, за каждый куст заглядывать. Да кричал бешено:
- Где?! Где она?! Куда делася?!

- Да кто, Бату? – Алена поинтересовалась, скромно в стороне застыв.

- Зарница моя долгожданная. Царевна моя сердешная, где? – крутил он головой по сторонам, в отдалении силуэты деревьев внимательно разглядывал.

- О ком ты спрашиваешь, не пойму? – лукаво прищурилась Аленушка.

- Девица тут была красоты невозможной, - продолжая метаться взглядом, совсем не вглядываясь в нее, горячо стал объяснять он, -  любовь моя заветная. Хозяйка сердца моего.

И досадно было Алене, что не признал он ее под одеждой мужской:
- Не было никого тут, только я один.

  - Да не могло мне такое почудиться, - досадно топнул он, в раздражении на нее взгляд недовольный бросив, -  и на колени она мою голову брала, и у меня на руках дремала. Поила меня, да рану перевязывала.

- Да-то я был, - призналась Аленушка, но отмахнулся он:
- Вот чудак. Ты, да не ты, – и надменно поинтересовался, - ты меня даже шить боялся, а расшивать не побоялся?

- Я и расшивал, -  в тайне надеясь, что он догадается, улыбнулась она, голову чуть на бок наклонила, косу под шапкой поправляя.

- Я же говорю: девица была – красавица. Глаз не оторвать. Коса до земли, кожа бела, нежна, шелковиста, высока да статна, - мечтательно поднял он глаза к небу, и бросив презрительный взгляд на нее, произнес, -  а ты – сморчок страхолюдный.

Тут и вовсе Алена опешила и, возможно от обиды, прямо спросила:
- Ужель я на нее не похож?

Тут Бату вгляделся внимательно в лицо ее, потом вниз глазами пошел, как будто метки на дереве в рост насекал. Когда же опять в глаза ей посмотрел, то его аж всего передернуло. Брови переломились и сошлись, как крылья буревестника. Не сказал, а закричал громко:
- Ты похож?! – и глаза свои до щелок сузил, - похож ты на нее, как жаба болотная!

Налились глаза у нее слезами, но смахнув их, произнесла она с укором:
- Не такой ужо я и неприглядный, а то тебе так в бреду чудилось.

И, распаляясь все более и более, стал он кричать во весь голос:
- Где сабля моя? Где лук? Где конь?

Он хватал все подряд с жадностью обезумевшего человека, и непрестанно отворачивался от нее, словно прячась. Но заседлав коня, словно отойдя от жуткого потрясения, он через плечо взглянул на нее, спросил тихо:
- Сколько прошло?

- Три дня, да ночи две, - грустно ответила Алена протягивая вещи, которые он впопыхах забыл.

- Не пужайся, нагоним, - дружественно махнул он, вскакивая на Татарина.

Она пыталась хоть как-то истолковать его молчание, но он не только замкнулся, но и ушел в себя. Из-под копыт выпорхнула стая серых куропаток и унеслась в сторону, снова падая в траву; заяц выскочил из-под широкого лопуха и пронесся мимо, прижав уши; в небо взмыл аист – а Бату словно не видел ничего: не хватался за лук, не следил за добычей.

Даже радостных братьев встретил хмуро и неприветливо. Не поздоровавшись, к Субедэю подскакал, в сторону его оттеснил:
  - Девицу я видывал. Красоты такой дивной, что и словами не описать. Кто она была – знать не знаю, а как она меня согревала – будто век знала. И по имени меня величала, и путь весь мой знала… Думается мне, Субедэй, зазря я в эту сказку не верил.

- Истинно ли думаешь, что княжна новгородская энто была? – озираясь, прошептал тот в ответ.

 Если бы Бату своими глазами не видел, то, наверное, сам бы не поверил.
- Кто ж, как не она, уж больно хороша. Только отчего сбежала, не пойму? Ужель и впрямь со стрелой упорхнула? - он держался за меч, недоверчиво водил глазами, хмурый и настороженный вдвойне.

- Да степь кругом, Бату. Куда она сбечь могла? Не птица же она, чтобы упорхнула. Мы с тобой только Еремея оставляли, - пожал плечами Субедэй и кивнул на Алену, притихшую у него позади седла и переставшую даже дышать.

Тут и вовсе он насупился, да еще коня стеганул неистово.  С той поры стал он грозен и суров, да яростно на нее поглядывать стал, будто злился несусветно. С братцами начал цапаться да задираться, да на Трифона зло покрикивать. Еще, к несчастью, оказалось, что коня, которого братцы для Бату из ямы вели, ночью волки задрали. Узнав об этом, Алена дружески кивнула Бату:
- Коня моего тебе отдаю. Не беда. Я с Трифоном поскачу, с ним повеселей.

- На своем скакать и будешь. С Трифоном тебе, может, и веселей, но со мной понадежней, - холодно произнес он.

А во время ночевки к ней осторожно подкрался Трифон:
- Ой, Алена, Алена. Толкую я с ними и все сильнее понимаю, что не убедить нам хана, не ужалостивить его. Не будет от него пощады ни тебе, ни мне. С ними мы сдружиться не смогли, а скоко ден вместе топаем, а с ханом и подавно не подружимся, - и помолчав немного, открылся:
- При первом же случае дерну я от них, и ты не отставай.

  - А ведь погибнет он, княжну не доставив, - наблюдая за Бату, который четким силуэтом стоял в дозоре, ответила она, -  спасал он меня, берег, ведать не ведал, что я княжна и есть.

- Как же не ведал?  - недоверчиво приподнял бровь Трифон, - смотри, как он к тебе ласково. Сам на тебя собачится, а ведь защищает! А обнимает как осторожно, молодца разве возможно так витязю обнять?!

К своему удивлению, даже это бы ее не испугало. На эту мысль наводила и поза, в которой Бату стоял, развернувшись и следя только за ними, и лишь время от времени осматривая степь внимательным взглядом.

- Коль знает, то и вовсе обязана я ему и жизнью, и честью сбереженной, - ласково произнесла она, будто надеясь быть услышанной, - я нынче его не брошу, а в беде и подавно не покину. Он ведь меня видел, да и то – не домогался, не обидел.

Рассвет наступал быстро, быстро и они собрались. Мунгиты гнали коней без устали в последнем рывке, и только Бату старательно отводил Татарина в сторону, не позволяя ему приближаться даже на прямых участках.

И вообще с Бату что-то заметно происходило: его широкие плечи сутулились, голова внезапно никла и качался он, точно сонный, из стороны в сторону. Ускакали все вперед, а Бату Трифона задержал да и сам коня остановил.  Спешился да Алену с коня ссадил.

- Скоро к орде подходим. Видите, маковки да башни остроконечные? – и указал он от себя в сторону на горизонт, - то дворец шаха. Там хан ныне обитает. Путь наш заканчивается. Коль надобно вам зачем возвернуться, коль забыли чего прихватить, так вспоминайте тотчас, да возвращайтесь в вотчину свою.

- Мы шли столько, а теперь то зачем нам возвращаться? - удивилась Елена.

- А вы подумайте. Забыть-то важное можно что, да и вернуться за важным возможно. Кому свобода мила, а мож кому храбрости не хватает оттого, что ее дома позабыл, - он устало вытер пот со лба, вздохнул тяжело.

- Мне бы и то и другое бы пригодилось, - радостно проговорил Трифон.

- Так езжай, - махнул головой Бату.

- Как же я поеду, а ты стрелу мне в спину? – недоверчиво подбирая уздцы, шмыгнул носом Трифон.

- А ты поезжай, да проверь, - уловив страх в его голосе, усмехнулся Бату.
 
Пустился тут же Трифон вскачь, но стоял молча Бату и провожал его взглядом тоскливо, а как скрылся он из виду, к Алене обратился:
- Теперича ты поезжай.

- На Трифона у тебя стрелы не нашлось, а на меня, кажись, найдется, - произнесла она и протянула ему стрелу из колчана.

- Не найдется, Еремей, - произнес Бату, опуская стрелу обратно, -  и на тебя не найдется.  Ушла стрела твоя, на врагов моих. Не довез я ту стрелу волшебную до хана. Стало быть, и княжна меня покинула. Закончилась сказка моя грустно, закончилась без толку. А сердце у меня ноет, будто там теперь та стрела.

- Ты ж не видел ее ни разу, а стонешь по ней? - удивилась Алена, не понимая, почему вдруг о стреле он ее вспомнил.

- Видел я ее, Еремей, - взглянул он на нее выразительно исподлобья, - хоть и не призналась она, я ее признал. Ох, и обожгла она меня, ох, испепелила да в тот же миг покинула.

- Разве узнал ты, кто она?  Разве была она с вами? – запаниковала Алена и даже назад попятилась.

- Сам же говорил, что волшебница она, - вздохнул он и, замечая ее панику, в сторону отошел, отвернулся, -  мне одному будет ведомо, когда была она с нами, и когда она меня покинула.

Тут же осмелела Алена, подошла, руку на плечо ему положила:
- Не печалься, Бату. Не покинула тебя княжна, и не покинет вовек, коль в сердце у тебя та стрела.

- Покинула, Еремей, - сжал ее руку Бату, пристально в лицо ее вглядываясь, -  как зарница вспыхнула и пропала. Не удержал я ее, не успел наглядеться вдоволь.

- Спас ты ее не единожды.  Пусть не удержал ты ее, но навсегда и ты в сердце ее останешься, - смотрела она на него глазами такими печальными.

- Да мне ведь большего и не надобно. Беречь я ее обещался, - он держал ее руку и по дрожи чувствовал, каких усилий стоило ей выдерживать его взгляд, его испытывающий голос.

- А я обещал тебя выручить, - улыбнулась она, догадываясь, что он прощается, и не позволяя ему об этом думать. Но сейчас для него важнее было ее убедить, и положил Бату ладонь свою на ее грудь округлившуюся бесцеремонно.

- Что ты делаешь Бату? – в панике Алена закричала.

- Сердце там? - спросил серьезно.

- Там, - не дрогнув, подтвердила Алена.

- Значит, сердце твое забираю, коль не оттолкнул меня, - он бдительно следил, что сделает она.

Никакого смущенного движения, дрожи и испуга, лишь тихая, печальная улыбка соскользнула с ее губ. Самая прекрасная улыбка на свете. Взяла она руку его вторую и туда же ладонь приложила.
- Забирай, Бату. Оно давно тебе принадлежит.

Отдернул он ладони свои, за спину спрятал оторопело. Смелости своей, граничащей с непристойностью, сам испугавшись.

- Мочи нет мне от тебя боле таиться, - в сердцах вскричала Аленушка, да всплакнув, бросилась к нему на грудь, прижалась нежно. Странно, но он не оттолкнул ее, обнял ее крепко, к себе прижал нежно. Теперь он ясно понял причину собственного чрезмерного возбуждения, которое ощущал. Но понял это он слишком поздно, когда лишь у одного из них может существовать будущее…

Аромат розового масла ударил в нос, нежный и приторно-сладкий. Мгновенно все мысли, из которых Бату с тщательным старанием пытался составить предполагаемые слова дознания, вылетели из головы. Долго молча держал, а когда отнял – слезы по щекам катились.
- Езжай Трифона нагоняй.

Замотала головой Аленушка, в грудь его, словно в подушку, вжимаясь.

- Езжай, говорю, за Трифоном, - настаивал он, и плечи худые, тонкие, гладил осторожно. Но отмахнулась Аленушка, всхлипы и рыдания в себе подавляя.

- Быстро езжай, коня своего даю, - и уверенно подхватил поводья, ей в руку вложил, но отпустила она их рассеянно, и с эмоциями справясь, взглянула на него, опять головой закачала.

- Чего ж упрямишься? - торопил он ее, будто знал, что она сомневается, да ждать не хотел.

- Да грамота тута вот, - вздохнула она, калиту свою теребя.

- Мне давай, я сам отдам, - уверен взгляд его был настойчив, убедителен, и оттого красив невообразимо, и, не сомневаясь, что хочется ей домой прямо ныне возвратиться, колебалась она, сможет ли простить себе, что стала причиной смерти его безвременной. И отпускает он ее, совсем о том не ведая. Не двигалась она с места, смотрела во все глаза на него, открыться все решаясь.

- Езжай скоро, пока не передумал я, - тоскливо торопил он, будто и прощаясь уже, будто разлучаясь.

- Тута же и передумаешь, коль изведаешь, что в ней писано, - грустно заключила она, смелости открыться в себе не находя.

- А может и знаю, что в ней писано, да отпускаю, - открыто ответил он и предостерегая, и успокаивая.

- Что же братья твои подумают? Отругают тебя, а то и Субедэй изобьет, – не сдавалась Алена.

- Слез моих не видел никто и не узнает про то, что я тебя отпустил, - утерев слезы рукавом, он уверенно положил руку ей на плечо, кивнул, настаивая.

Достала Алена грамоту и тут вдруг в ужасе вспомнила сказ батюшкин про богатыря, которому грамоту отдать надлежит. Вот стало быть, тот богатырь. Мудрый и сильный. Защита ее и опора. Ведь всю дорогу ее пытал и грамоту требовал. Да только не свой богатырь, не русич. Ужель и впрямь земля русская богатырями оскудела, ужель не родятся боле они на ней?

- Я сам доставлю, - гордо заправила она шуршащую шелком ткань за кафтан.
 
- Что ж мне-то делать? – вдруг яростно вскричал он, - как жить то мне в улусе, ежели я тебя к хану доставлю? Волком на луну выть? Уезжай немедля, - и во взгляде, к ней устремленном, такое было отчаянье, такая тоска невыносимая, что невольно подумалось ей, что он ведь знает про нее все: иль понял, иль догадался. Только вот когда, ныне иль раньше – она разгадать не могла.

- Милость твоя меня радует, ведь снедает меня тоска по дому отчему. Но не сдвинусь я с места, назад не поворочуся, ибо тогда недостоин я буду милости твоей, - она должна была доказать напряженно слушающему Бату, что она помнит всю его доброту, и, по крайней мере, она не боится.

- Ждал я, что ты мне откроешься, хоть словом оговоришься. Иль не разумеешь, что хан тебя имати, отъить от меня? – ошалело закричал Бату и в бессильи малахай с головы сорвал и на земь кинул.

- Разумею я, не кричи, - проявляя небывалую твердость, не шевельнулась она, -  разумею я и то, что нам по-всякому боле вместе не быть.

И в тот же момент он схватил ее за плечи, с надрывом заговорил:
- Я у хана тебя не оставлю: иль я тебя один заберу, или со смертью вместе. Я жду одного только слова твоего, ведь я …

Но Алена не удержалась, не дождалась продолжения, словно опасаясь, что сейчас услышит что-то особое и вся ее решительность и твердость рассыплется в прах, поэтому она поспешила перебить его:
- А коль ждешь слова моего, неча мне тебе сказать.

Тут же вскочил на коня Бату и ее грубо на седло за руку поднял. Коня погнал молча и ожесточенно. Наплыло, заслонило все чувства странное оцепенение. Стали они будто вдруг чужие. Как будто вечность прошла в горестных раздумьях прежде, чем они нагнали своих.

- Чего это ты, Бату, Еремея поперед себя на коня посадил? Так ведь только девиц везут! – встретил их добрым смехом Мунке.

- На рану сзади давит, - отмахнулся Бату.

- Смотри, Еремей, засмеют тебя в улусе, - предупредил Гуюк.

Хотела Аленка спрыгнуть, да сжал ей Бату плечо сильно. Зашептал на ухо:
- Отпускал – ведь не убежал, теперича от меня ни на шаг не отойдешь.

Она даже обернулась, давая рассмотреть свое открытое, честное лицо, перекрестилась:
- Не сбегу я, Бату, вот слово даю.

Он подался вперед, чуть ли не на плечо ей подбородок положил, вздохнул тихо:
- Тебя рядом хочу видеть, когда мне хребет ломать будут, вот это обещай, а потом беги на все четыре стороны.

Но Алена решительно прикоснулась нежной щекой к жесткой его щетине; к родному, осунувшемуся лицу прижалась:
- Лучше ты пообещай меня помнить.

- Мне ужо тебя не забыть, - снова прошептал он на ухо ей, а потом в глаза посмотрел да добавил, -  жаль, что буду я тебя убогим помнить.

…Да, друзья и любимые предают друг друга в безликости своей.  Ведь только любовь сражается без оружия. Орда была все ближе. Небо и земля - всегда заодно. Тучи равнодушно неслись и стелилась дорога:  не проливался дождь, не опускался туман, не разверзлась пропасть, чтобы остановить неизбежное.

Но вот, наконец, распахнулись ворота Самарканда грохотом несмазанных петель. Как по команде, путники ворвались в клубах пыли под арками скрипучих створок. Бату судорожно сжимал поводья, он никогда не отступал, не дрогнула и Алена.  Ведь любовь – это не поступок и даже не подвиг - это прежде всего рутинный труд служения. Служения, близкого, почти что к унижению. 

ЧАСТЬ 2
ПОВЕНЧАННЫЕ МЕСТЬЮ
I
Так они и въехали в Самарканд. Цветущий город Самарканд. Город цветастых халатов, экзотических женщин и нескончаемых базаров. Шумный, радостный, праздничный город. Город - оазис, город мечта, где можно было найти любую прихоть, любой каприз. Тонкие ароматы востока: и тмин, и зира, и корица витали над городом даже в самый ненастный день. Тени деревьев всегда услужливо укрывали горожан; фонтаны и колодцы всегда были полны воды.

Суховеи Согдианы, как одинокие дервиши, бродили под его стенами, и огромные звезды срывались по ночам с его небес, как слезы красавиц. Город богатства и знати, город роскоши и власти. Сам пестрый и многообразный, как восточный халат, так же гостеприимно принимал люд разнообразный. Только вот заезжать в этот город теперь мало кто желал. Город был разрушен, разграблен и разорен.

При въезде их в город едва ли не каждый встречный кланялся, иль на колени падал. После знакомства со своими стражами — осанистыми, сильными, мускулистыми, настороженно-неприязненными — у нее сложилось мнение, что все мунгиты такие, но в орде она застала довольно пестрое общество: люди самых разных возрастов и сложения занимались всевозможной и разнообразной работой.

Пестрел простор остроконечными маковками юрт; массивные коновязи торчали из земли то тут, то там; в окна с любопытством выглядывали восточные красавицы, прикрывая лица вуалью; именитых горожан слуги несли по улицам на паланкинах, а на стенах играли всеми цветами картины из мозаики — своеобразное притязание на невиданную роскошь.

Среди попадающихся навстречу, были люди дородные и тощие, высокие и приземистые, одетые богато, и совсем в лохмотьях. Выражением лиц некоторые напоминали хищников, другие взгляды были отсутствующие, с рыбьей бессмысленностью, третьи напоминали подозрительных и пугливых птиц; попадались угрюмые медвежьи физиономии и лица снисходительно-величественные, смахивавшие на морды дорогих, восточных коней. Только не было приветливых, кротких взглядов русичей, открытых, светлых лиц с белокурыми волосами.

 Вскоре они прискакали к прекрасному загородному дворцу Самарканда. У дворца они спешились и сразу стали будто посерьезней и повыше ростом. Субедэй окинул их своим вращающимся глазом, произнес громко:
- Все памятуют, что, не исполнив волю Чингизхана, мы теряем головы?

И взмахом головы показал на груду трупов возле входа, но мальчишки лишь мужественно свели брови и поправили снаряжение. Вдоль коридоров дворца с небывалой роскошью шли они быстро и молча. Двери в зал перед ними открылись будто сами по себе.

Чингизхан сидел на шелковых подушках на высоком троне ху-гуане, украшенном головами драконов, покрытых золотом. Война была его страстью, его постоянным влечением, о котором знали все окружающие. Собственно, только ради войны он и создавал свою империю, обретая власть самым рискованным способом. Он мудро рассуждал - запомнить его должны только великим. Остальные заботы и обязанности беспокоили его гораздо меньше.

Трудно было узнать в вальяжном, грузном, седеющем владыке того молодого, грозного, бесстрашного воина, который завоевал Азию. Время изменит все что угодно: состарится голос, изменится походка и внешность, но нельзя изменить прошлое, смирение покоренных городов, сцены полного истребления и опустошения, нельзя забыть все завоевания сабли, висевшей на ручке трона, изменить нечеловеческую ярость, и главное — посеянный страх. Потомки обычно бывают очень внимательны к таким мелочам.

Непостижимый владыка неторопливо перебирал четки и лениво разглядывал окружение. Около него теснились нойоны, кэшиктэны и черби. В стороне музыканты и хор разноплеменных девушек, приведенных самаркандскими стариками, играли на разных инструментах и выбивали дробь на бубнах и барабанах. Глашатай в шубе до пят, обвешанный оружием, пробрался через ряды, встал в середину зала и закричал громко:
- Вернулся, наконец, хана надежный гонец.

После этого шум и песни стихли, Субедэй подошел к трону, стал коленом на первую ступень, прямо у ног хана, и бегло стал описывать их путешествие, стараясь говорить коротко и выделить самую суть. Окончив рассказ, он упал ничком.
 
Чингизхан сидел невозмутимый, непроницаемый, с полузакрытыми глазами и почесывал седеющую рыжую бороду. Он посмотрел устало на лежавшего перед ним Субедэя и произнес неторопливо:
- Верно ли я расслышал тебя - ты не выполнил приказ?

- Верно, великий хан, - не поднимая головы, тот ответил.

Брови Чингизхана сдвинулись. Лицо перекосилось, и нервно задергалась борода. Задыхаясь, он стал кричать так, что эхо запрыгало по стенам и, заикаясь, стало повторять незаконченные обрывки его гневных фраз.
-Я тебя снарядил! Дал тебе своих лучших воинов! Лучших коней! Тысячи моих воинов идут каждый день на смерть, а ты вернулся живым без дани?

  Он вскочил с места, схватил саблю, достал ее из ножен со странным тонким звуком, похожим на комариный писк, и опустил на дрожащую шею Субедэй-багатура. Сам же яростно метался взглядом по всем своим внукам, будто одномоментно сдавливал их в своем кулаке.

Когда он показал весь свой рост и злость, и самый смелый воин содрогнулся бы. На целую голову возвышался он над толпой - великий владыка, непобедимый сеятель зла, сжимавший в жилистых руках тяжеловесную, всю покрытую вязью иероглифов, сверкающую саблю, рукоять которой была густо усыпана драгоценными камнями в золотой оправе. А на громадной вздымающейся от ярости грудной клетке, на короткой, точно придавленной непомерной тяжестью шее, тяжело, как у буйвола, помещалась большая темная глыба головы. Даже малахай молочного окраса не делал его вид светлее, а усиливал гнетущий вид мохнатого разъяренного до бешенства, не приручаемого зверя.

Гневно вращались белки, и в выражении глаз напрочь отсутствовала жалость и снисхождение. Он разверз челюсти в зловещем, зверином оскале, обнажая ряд желтых, но как у удачливого хищника, ровных и целых, зубов. Взглянув в сердитые глаза, гипнотизирующие всех мунгитов, владыки, Бату упал на колено и громко выкрикнул:
- Не его проступок, хан.
 
Отведя саблю, Чингизхан продавил ногой Субедэя, словно расплющивая гадкого жука, прошел, неторопясь, по его спине, и произнес сквозь зубы тихо в сторону:
- Саин-хана еще рано бранить. Посмотрим, удачно ли закончился его поход.

  Он шел неторопливо, но при взгляде на него подкашивались ноги, а тело пробивала паническая дрожь. Двигался хан скользящим медлительным шагом, уверенно и легко, вполне правдоподобно походя на повелителя вселенной. Он настороженно вышел на залитую солнцем площадку перед троном, прощупывая острие сабли своими по-мужски красивыми, крепкими пальцами, украшенными перстнями.

 Бату, пораженный свирепостью его взгляда, произнес:
- С меня спрашивай.

- Так спрашиваю. Чего же не отвечаешь?
Заметно было всем, что Бату намеренно тянул с ответом, словно зверя, подпуская его ближе. Когда же приблизился он к нему вплотную, склонил голову:
-  Жизнь мою за нее отдаю.

Только теперь стало ясно, почему Бату действовал так осторожно. Резко развернувшись, в ярости Чингизхан тут же отсек голову гонцу, доставившему известие об их приезде. Голова отлетела и покатилась неспешно, через мгновение и тело упало безжизненно и глухо, легковесным, наполненным соломой, мешком. Кровь забрызгала пол, вопль и ропот побежал по рядам приближенных.

-Всех ваших жизней не хватит мне ущерб возместить! Буду ломать вас по кости, чтоб искупили вы болью вину свою, - загрохотал до самого потолка, срывающийся от мощи, грудной и оглушительный вопль хана.

Словно от посыпавшихся с потолка осколков его мощного крика, в тот же миг все братья пали ниц, Чингисхан же наступил сапогом Бату на ладонь и, давя с нажимом пальцы, осведомился:
- Отвечать тебе первому и надлежит, коль басма моя у тебя. Дань моя где?

Не успел он еще ответить, с напряжением боль унимая, как Елена, походкой легкой, несмотря на волнение, воцарившееся во дворце, прошла вперед. Она остановилась прямо перед сидящим, преклонив одно колено, Бату, как будто закрывая его собой. Встала гордо перед ханом, снизу-вверх на него взирая. Только он не удивился, а прищурился надменно. Голову к ней склонил с любопытством, присматриваясь с интересом все более возрастающим. В глазах его засверкали звериные искры, и чуть заметная, хищная, догадливая улыбка поползла неторопливо по лицу, разделяя на пряди густые усы.

 Окинула Алена собравшихся живым взглядом ясных восхитительных глаз, и легко скинула с головы высокий колпак. Длинная, русая коса соскочила с макушки и свесилась до самого пола. Голубые незабудки в волосах лепестками небесными посыпались да по всем сторонам разлетелись. Потом она безысходно опустила голову на грудь, и только тогда все заметили, что плечи ее судорожно вздрагивают.

  - Плачет! – пронеслось эхом в толпе.

  - Ох, не врали языки, ох не врали! Хороша дань новгородская! – стал приговаривать Чингизхан, убрав ногу с ладони Бату и вложив саблю в ножны, - ух, волосы-то шелковые золотом сияют.  Ужель солнечные лучи ты в косу заплела? Кожа бела, как снег на вершинах горных; щеки – как яблоки наливные; брови – как коромысла; глаза то – как озера, взгляд не отведешь от красоты такой. Круглолица, как луна, величава-то, как орлица.  Своих красавиц сколько в орде, но такой еще не видывал. Ярче звезды северной сияет. Как же батыры мои до сей поры от красоты той не ослепли?

Неторопливо, словно убеждаясь, что она явь, а не видение, провел он ладонью по плечу Елены, и как бы ожидая ответа, посмотрел на Бату. Тот сидел, приклонив колено и опустив глаза в пол.

Не понимая, что произошло, он в недоумении поднял взгляд на Чингизхана, и только тогда увидел Елену. Вдруг ужас невероятный запечатлелся в глазах его. Начал он опадать с лица и кадык заскакал бешено, словно, хотел он кричать да крик сдерживал. И даже руку он протянул, за полу кафтана ее ухватив.

- Это не она. Не княжна новгородская, - зашептал он, голосом срываясь.

- Провести, что ль, меня решил? Иль не вижу, что она - коль сам от красоты слепну? - не переставал восхищаться Чингизхан, - с кого писана ты, с кого слеплена? Не видал я девы столь дивной, столь складной. Ни с кем не сравнится тебе – хатун златовласая. Словно голубая эржена в моих костяных четках, среди женщин моих будешь ты сайхатун.

Оттолкнув Бату от нее сапогом в сторону, он обошел ее пристрастно, осмотрел со всех сторон внимательно.

- Что же ты девица, даже не взглянула на меня? Говорю я с тобой, а ты ни словом не обмолвилась. Стар я для тебя да противен? – Чингизхан смотрел пристально на нее своими зелеными, кошачьими, немигающими глазами, но она даже не поднимала головы. Из рук ее выпала грамота, Бату подхватил ее, спрятать хотел, но тут же багатуры выхватили ее и вложили в руку хану.

  - И что же, не бежала? Не противилась? Сама пришла? - даже не развернув, откинул он широким взмахом руки грамоту в сторону. Субедэй кивнул положительно, глазом моргая и щурясь в недоумении.

- Ох и чудеса чудные. Смотри-ка, дева-то с мечом шла через степи кровавые, - не переставал трогать ее хан, разглядывать пристрастно, точно на восточном базаре покупая, -  диковинных зверей я видывал, но диковинных ратников – ни един раз. Вот храбрости у кого поучиться. Сама шла да еще и всех моих жеребцов горячих в узде держала. Иль ошибаюсь? Не обидели ли тебя мои чингизиды?

- Нет, не обижали, - тихо ответила Елена.

Поднял он ей подбородок, лицо беззастенчиво рассматривая.

  - Ух, и глядишь ты, озноб берет. Глазища – утопнуть можно. Не прогадал я, у князя тебя сменяв. Добыча ты хану достойная.
- Меч-то у нее, Бату, прими, а то поранится.

Поднялся тяжело Бату, меч за лезвие перехватил. Взглянула на него Елена жалобно, да на себя меч потянула. Но сжал Бату тут меч жестко, из рук ее слабых выломил.

- А теперь следуй за юртчи моим, - приказал хан повелительно.

- Не пойду я ни за кем! Никуда не последую! – дерзко вскричала она.

- Не пойдешь - так поведут, - надменно произнес хан и улыбнулся ей нахальной, похотливой улыбкой.

Сделав несколько шагов, она украдкой оглядела своих попутчиков. Даже Мунке с Гуюком держались теперь от нее на приличном расстоянии, а Субедэй поспешно отшатнулся, когда Алена случайно задела его рукавом. Чувство горечи, испытанное при этом Аленой, неприятно задело ее.

Движением пальцев хан отпустил Субедэя. Он приказал его накормить и напоить кумысом, а также достойно угостить всех его сопровождавших. Но только все: и Субедэй, и Гуюк, и Мунке, так и стояли на коленях перед троном обалбешенные. От такого их поведения хан даже бровью повел удивленно.

- Ужель не мы ее доставили? – внезапно громко выкрикнул Бату.
 
- Награду за нее требуете? – басисто расхохотался хан, - что ж. Дерзновенно, но заслуженно.

Субедэй сменил свои заношенные гутулы, Мунке – воинское снаряжение, Гуюк взял лучшего рысака, но Бату снова озадачил своего правителя:
- Не отыщется у тебя, хан, награды за нее достойной!

- У меня, у хана, не сыщется? – надменно загрохотал голос хана, - говори, что требуешь ты? Чего желаешь? Луну с неба – и ту прикажу доставить.

- Мне и луны, и солнца мало; неба мало высоты и моря глубины; всех богатств земных недостаточно. Не в твоей власти мне дать то, чего я ныне желаю, а поведать, что желаю, во власти не моей, - Бату стойко боролся со своим чувством и внимательно присматривался к хану, но он был все тем же: властным и непримиримым, и только исполненный приказ делал его мягче; а о его беспощадности каждый знал не понаслышке.

- Не в моей власти? Казню наглеца! – все сильнее распалялся яростью хан в своей беспомощности.

 Невозможно передать, как страшно и жутко стоять перед человеком, способным убить тебя за любое неосторожное слово. Бату знал, что хан так же не понимает его, как и он сам, но смирится с потерей Алены был не в силах:
- Убьешь и не выкупишь ее у меня уже ни в жизнь.

- Вот уж и мастак ты загадки загадывать, - смягчился хан и добродушно улыбнулся, -  что дать мне за нее, чтоб отстал ты?

Бату задумался и неожиданно настойчиво попросил:
- Отдай мне то, что тебе не принадлежит.

Наперебой заголосила толпа:
- Бату из тех, чей достаток любого нойона превосходит. Вот он харчами и перебирает.
- Его золотом не соблазнишь, коль оно у него на десяти волах не помещается.
- Он и так с ханова стола кормится.

И, терзаемый одной лишь мыслью, Бату изменившимся голосом произнес:
- Был я несказанно богат, а ныне стал нищим, – и так явно почувствовал себя внезапно ограбленным.

Глаза хана впились в его лицо жадно и с какой-то яростной силой. В колеблющемся его состоянии лицо хана снова подернулось раздражением. Оторвавшись взглядом от Бату, хан предвзято посмотрел на толпу.
  - Где мудрецы мои, где звездочеты? Ужель не подскажет мне ни один шаман, что он требует?

Вдруг вокруг хана воцарился хаос пестрения радужных халатов и бесчисленных голосов, шепчущих поспешные советы, но кислое выражение его лица выдавало, что ни один совет не был удостоен его внимания.

Вдруг он лукаво и подозрительно взглянул на Алену:
- Должна знать княжна, что он за нее требует.  Вот и случай мне представился узнать, насколько она мудра. Что же требует он такого, чего нет ни на небе, ни на земле, и что не властен я завоевать?

- Коль не находится у тебя награды такой, дозволь, я его награжу, - тихо произнесла она, с каким-то едва скрываемым усилием.

- Это всего лишь охрана твоя. Свита надежная, - он снова властным взглядом посмотрел на Бату и продолжил, -  ты им награды не обещала, а поощрять тебе его ни к чему.

Слушая это, она удивлялась тому, как осмысленно он с ней разговаривал.
- Достоин он получить награду и от меня, ведь жизнью я ему обязана.

- Коль есть чем наградить за жизнь, то награди воина моего, - вдруг согласился хан, распаляемый любопытством, и даже подался вперед, -  только моим батырам не всякая награда потребна. Всего вдоволь у меня для них имеется. Видишь, и мою не принимает. Так что награда твоя должна быть такова, коей у меня лучше нет, чтоб принял он награду твою.

Она думала, что Бату мог бы пожелать массу совершенно нужных вещей, если бы только знал, что она все для себя уже решила, и мысль, что завтра ее уже не будет, а она его так и не поблагодарила, нагоняла на него тоску сильнее, чем ярость хана.

Алена подошла, неуверенно ступая негнущимися ногами к нему ближе и прямо в губы поцеловала. Его обветренные горячие губы будто ждали этого поцелуя. И оттого, что он не остался без ответа, получился тот поцелуй долгим, томным и смелым. Гробовая тишина мгновенно накрыла толпу. В шоке и смятении переглядывались приближенные. Стараясь навсегда запомнить изумленное, растерянное выражение его лица, тихо на ухо Алена произнесла: «Не губи себя, меня не требуй. Прощевай!  Лихом не поминай!».

- Убиться удумала?  - тут же догадался Бату, - даже помышлять не смей! Но она быстро отошла в сторону, он последовал за ней сквозь ряд охраны, который всего за несколько мгновений сомкнулся, не дав ему приблизиться.

- Недурна награда? – язвительно поинтересовался хан, - еще един шаг в ее сторону сделаешь, последняя твоя награда будет, - грозно предупредил.

Тут он вдруг посмотрел на Алену. Даже сквозь одежду она почувствовала его холодный, внушительный взгляд, устремленный на нее с вызовом:
- Поступок твой и не мудрый, и не дальновидный. И впрямь не найдется у меня награды лучше, чем твоя. Выходит, что Бату без награды остался.
 
Тут же приказал своим кишиктэнам увести ее в спальню. Стала противиться Аленушка да только схватили ее под руки жестко, да стали уводить волоком. Взглянула она на Бату умоляюще, дрогнул он лицом, но ни одним мускулом не двинулся. Застыл с мечом в руках, будто окаменевший.

Ее поднимали над ступенями вверх и несли по коридору на руках хоть и против ее воли, но достаточно осторожно. На всем пути им встретилось множество людей: и женщин, и мужчин. Можно было не сомневаться: весть о прибытии новгородской княжны уже разнеслась по всей орде. Алена настолько не привыкла к тому особому положению, которое теперь вдруг стала занимать, что поклоны и преклонения воспринимала с содроганием. Она жутко пугалась того, что, стоит лишь кому-то только заметить ее, люди спешили пасть на колени и склонить головы.
 
…Все ушли, а Бату стоял перед ханом и молчал. Молчал упорно и настойчиво. Хан чувствовал, что он смотрит на него, смотрит прямо и вызывающе и хочет заставить снова обратить на себя внимание. Но хан никогда не уступал так легко и усиленно делал вид, что не замечает его возбужденного состояния. Гордо выпрямившись, он встал с трона, и быстро вышел. Только Бату из зала выскочил да вслед за ним побежал. Догнал да в ноги кинулся.

- Дай мне ее, хан! Что угодно требуй, ничего не пожалею, а ее отдай, - Бату не признался бы, если бы у него было время на размышления. Так что, наверно, можно считать удачей, что у него его не было.

- Ты не занесся часом?! Дань у хана спрашивать да еще и выкуп за нее предлагать?  Когда это у тебя больше, чем у меня было?! - это был отказ, и любой слабовольный сразу бы задрожал и отступил, пораженный сокрушительной мощью его власти, но только не Бату:
- Не хочешь отдать за выкуп, за службу сослуженную отдай.
 
- Так вот о чем ты торговался?! - догадливо прищурился хан и радостно отметил, - и впрямь, мудра княжна. Тебя, обалдуя, от казни спасла, - а в его сторону грозно ответил, - для того ты и службу служил, чтобы ее мне добыть!
 
-  Мудрей твоей хатун в улусе не сыскать. Ты и байбише прекрасных и токалы в достатке имеешь, наложниц - гарем. Тебе она для забавы, а мне нужна хозяйкою, - противился он с обидой, граничащей с ожесточением.

 Хан вдруг весь затрясся от гнева и …от гордости:
- Иль очей я не имею, чтоб такую красоту не желать попробовать? Вот потом и получишь.

- Ныне дай. Хочу ее невыносимо. Позволь забрать?! - униженно уговаривал Бату, с ужасающей ясностью представляя это хрупкое существо в объятиях жестокого хана.

На миг хан просто остолбенел. Потом нахмурился, потом вдруг захохотал:
- Из пленных бери, коль припекло. Не найдешь - в гарем мой иди, любую разрешаю, какая приглянется.

- Она мне надобна. Ее желаю взять, - низко склонив голову, упершись прямо в пол лбом произнес Бату, прекрасно понимая, какая это дерзость. Хан и сам осознавал, как бессмысленно было все, что Бату делал, он не имел никакого права даже позволять себе такое и, в свою очередь, тоже озадачился загадкой, почему так ошеломляюще подействовала на него утрата обычной женщины. Внезапно хан похлопал его по спине и мягко произнес:
-  Ее подождать придется.

- Ни дня не могу ждать, ни ночи и разлуку боле терпеть не могу, - честно признался он, но это было самое бессмысленное, самое глупое, что он мог сказать.

 Побледнев от гнева, хан спросил пристрастно:
- Пошто не уймется тебе?  Верно ли сказала, не обласкал ты ее случаем в дороге?

- Верно, не была она моей.

Посмотрев Бату прямо в глаза, дерзкие, но полные мольбы, взглянув в этот плотно сжатый рот, просящий, но не желающий уступать, на этот надменный лоб, склонившийся, но полный вызова, ханом вдруг страстно овладела небывалая жажда насилия.

Бату сразу это почувствовал, потому что хан высоко вскинул брови, как делал, когда хотел проучить наглеца, и между ними сверкнула открытая вражда:
- Вот я и проверю. А ты жди свой черед. Вон пшел с глаз моих, - и тут же отпихнув его сапогом, продолжил путь.

Жестокая борьба между долгом и любовью наполняла Бату такой решимостью, что заставляла его не замечать ничего, что происходило бы вне его самого. Пробиться к спальне хана, куда ее увели, ему удалось с большим трудом. Кишиктэны хана, поставленные у всех дверей на страже, стояли насмерть, так что ему пришлось отбросить всю свою растерянность и начать ругаться последними словами, яростно размахивать саблей и доходчиво ей же объяснять, кому они преграждают путь. Только тогда телохранители расступались и смиренно пропускали грозного чингизида.

 По приказу юртчи охрана спальни удалилась, чтоб не мешать утехам хана, но только Бату не уходил, а над занавесом, как стражник прохаживался. Проходила мимо Борте.

- Что вы плачете, Борте? – остановил свою тетку Бату.

- Я всегда плачу, когда хан мою любовь с другими делит, - ее богатый хабтагай, украшенный подвесками из кораллов и бирюзы, обшитый пластинами серебра, был так похож на крылья птицы, которая защищает свое гнездо.

- Так и я погибаю, слушая как хан ее терзает, - признался Бату, но так тихо, как будто и она не должна была услышать, но Борте лишь вздохнула и смахнула слезу:
- Такая доля наша женская. Не надо было тогда привозить ее.

Бату замотал головой в знак несогласия. Борте ведь и предположить не могла, как много за Еленой было послано воинов, и она легко бы оказалась здесь даже без всякого его участия:
- Не я бы, так другой кто нашел и привез.

Но даже эта правда не могла его оправдать в собственных глазах. Он осунулся, опустил голову и отошел в сторону, но Борте сама тронула его за плечо: 
- Так и откройся, что за кручина тебя гложет. Может пособлю, может подскажу.

- Придумать не могу, как забрать. Огнем горю по ней от разлуки, - и его голос просто разрывался от отчаянья.

- Ужель завладел ты ей? – охнула Борте и прикрыла рот ладонями.

- Нет. Не моя, а тоскую, как по своей, - в его глазах бушевало безумство, а все тело трясло, как будто он хотел бежать, а куда, и сам не знал, - ведь не любит меня совсем, коль не открылась мне, о себе не поведала.

От выражения таких пылких чувств лицо Борте расплылось в сентиментальной улыбке:
- Так ведь хан того не знает. Да и не узнает, ежели у тебя жить она будет. А спасти ее и без ее ведома можно. Женой ее забери. Я же тебя не выдам.

Только сейчас это спасительное решение проникло в его в голову, наполнило решимостью и уверенностью.
- А коль сбежит от меня? - задался вопросом он, - опозорит ведь на весь улус.

- Тебе ли сомневаться, что удержать сможешь? Вел ее сюда, ведь чем-то держал? Не убежала ведь дорогой. Подумай, чем держал, тем же и подле себя удержать сможешь, - она по-матерински потрепала его за щеку и благодушно посмотрела в глаза.

- И то верно, Борте, - радостно вскричал Бату, -  мудрая какая у хана хатун!

- Ты умница, Бату, тебе и хатун для мудрости не нужна, - погладила его по малахаю бабка. Бату благодарно чмокнул ее в щеку, каверзно прищурился:
- Почему ж не нужна? Была бы у меня такая хатун, был бы я ханом.

- Вот хитрец ты, Бату, - рассмеялась Борте и погрозила ему пальцем, -  хитрый да зоркий. Неспроста шаманы тебе будущее великое пророчат. Удивишь ты нас всех.

- Что ж не удивить, удивлю. Уж и знаю, где то диво сыскать.

…Она только, только очутилась в покоях хана, и вдруг сразу все вокруг стало видеться ей совершенно нелепым и отвратительным. Небывалая роскошь: золотые сосуды, серебряные блюда, открытые сундуки горой засыпанные самоцветами и золотыми монетами, оружие, необыкновенно тонкой работы самых искусных мастеров, выглядели так несуразно в огромных покоях, где завеса над топчаном была покрыта толстым слоем пыли, а все помещение, никогда не знавшее веника, было в толстой паутине.  Покрывала и собольи шкуры воняли конским потом так смрадно, словно, только что были сняты с разгоряченного коня. Сама мысль, что ей придется присесть на этот неопрятный топчан, вызывала чувство брезгливости. Если бы не блюда с остатками пищи у самой постели, то можно было бы подумать, что тут вообще никто не живет — так все запылилось, полиняло и вообще лишено было следов живого человеческого присутствия.

Алена начинала потеть и задыхаться в душной спальне и не переставала горестно изумляться отсутствию у жителей орды элементарных правил гигиены. То, что она считала просто вынужденными тяготами дороги: невозможность искупаться, пользоваться гребнем и стирать одежду, здесь было естественным и нормальным. Постепенно к ней начинало приходить понимание, что, вполне вероятно, она никогда не сможет привыкнуть к их способу жизни. Этот мир так легко относится к убийству ближнего, к пыткам, к унижениям. Еще в дороге стало ей понятно, что с местными нормами она никогда не сможет свыкнуться.  Даже бесстрашный и гордый Бату, здесь, у себя дома, вдруг так беспомощно склонился перед ханом, бесцеремонно отобрал у нее меч. Он так и остался для нее врагом… Но почему он не веселился, узнав, что она и есть - княжна, не радовался спасению, почему ничего не попросил за нее для себя?

Встреча же с ханом оказалась для Алены настоящим потрясением. Направляться к человеку с просьбой и мольбой и вдруг обнаружить, что он настоящий галем, не признающий компромиссов, — тут было отчего прийти в замешательство. Неужели за этим яростным зверем может скрываться человек, способный к состраданию? Что светится в этих прищуренных пронзительных глазах, окруженных паутиной морщинок, — настоящее восхищение ее красотой или же простая похоть? Чувство, вспыхнувшее в ней неожиданным образом, когда вся жизнь наполнилась невероятным смыслом, показалась прекрасной и замечательной, внезапно стало отравлено самым ужасающим образом. Судьба ее была непоправимо разрушена, в голове хаос, а от мысли о том, что вот-вот в дверь войдет хан, все тело била дрожь. И каждый звук, каждый шорох, слышащийся за входным занавесом сжимал ее сердце, ладони потели, руки немели от плеч до запястий, дыхание учащалось. Хотелось кричать и звать на помощь, но она лишь тяжело дышала, потому что понимала — никто не придет, не поможет, не спасет.

 Надо затаиться, оглядеться. Дворцовая стена высокая, каменная, прочная. Вооруженная охрана у дверей: значит, не сбежать, не скрыться, не вырваться. Невысоко узкие бойницы, но сделать действительно прочную конструкцию, чтобы спуститься, не позволяют ни возможности, ни обстоятельства.
 
Она так и сидела, сжимая колени и озираясь, когда хан, осторожно приоткрыв завесу двери, с неуловимой звериной грацией пересек просторную спальню и уверенно, по-хозяйски, открыл роскошный резной эргенег, достал из него кувшин, взял высокий малахитовый кубок, оправленный в золото, и налил себе красный, будто кровь, гранатовый сок.

Теперь, находясь наедине, она следила испуганными глазами за всеми его действиями, мучаясь в полной мере запахом затхлого воздуха закрытого помещения и висящей в воздухе пыли.  Догадываясь об этом, хан подходить не спешил, так же неторопливо он зажег благовония и пододвинул курильницу ближе к ней. Совершенно сбитая с толку, она глядела на тлеющий стержень не в силах собраться с мыслями. Поперхнувшись дымом, она вздрогнула и отодвинулась назад.

Хан присел рядом, сощурил глаза, словно пытаясь проникнуть взором за дымовую завесу, и заговорил глубоким чеканным голосом:
- Твой неосмотрительный поцелуй жизни тебе должен был стоить.  Хватит ли у тебя смелости в награду за жизнь и меня достойно наградить?

Ни досады, ни ревности, ни гордой обиды - ничего не скрывал этот надменный взгляд. Одним глотком он осушил гранатовый сок, и его рука медленно опустилась на колено Алены и осталась там, словно доказывая свою неограниченную власть над ней.

Вдруг жалобно и трогательно она уткнулась в его широкую грудь.  Да в слезы к нему с мольбой.
- Смилуйся, пожалей меня! Не губи ты честь мою девичью!

- Честь твоя – богатство невеликое, - хан, привыкший всегда видеть лишь страх и покорность, вдруг отчего-то смутился, -  ни показать его, ни выменять. Все одно нашему мужскому роду достанется. Что есть она, что нет – вам цены не набавляет.

  - Честью своей не кичусь, - испуганное растерянное выражение на ее лице мало-помалу сменилось смелым и решительным, - только, не все богатства в похвальбе нуждаются. Не все богатства цену имеют. Но есть те, что бесценней жизни самой, дороже золота. Есть ли мера доблести иль отваге, благородству и бесстрашию мера найдется ли? Коль и впрямь ты велик и непобедим, то стало быть и сам тем богатством бесценным наделен, и жалости прошу у тебя, и милости.
 
Не отдавая себе отчета в том, что, сопровождая ее возбужденную речь, грудь у нее буйно вздымается, щеки пылают, глаза сверкают, она приблизила к нему свое необыкновенно взволнованное лицо. Хан внезапно замер, ненасытно пожирая ее глазами.

- Да ты и впрямь мудра, княжна новгородская! – в небывалом восторге воскликнул он, - и интерес ты во мне возбуждаешь, и желание. Достойно ты овладела вниманием моим, достойно ответила владыке! И тебя почитать прикажу достойно.

Она, несомненно, чувствовала на себе этот сладострастный взгляд, но ей он был неприятен:
- Не за почестями я шла к тебе. Пощадил ты батюшку моего и меня отпусти, помилосердствуй. Что проку тебе в унижении моем?

В нем уже накипало сердитое возмущение, но он, упрямый и рассудительный, решил дать такой же достойный ответ:
- Я покоритель земель, ты – покорительница взглядов мужских. Чтоб в плен твой не попасть, мне надлежит тебя покорить.

Горячая напряженная и соблазнительная невольно, сама не замечая этого, с вызовом она воскликнула:
- Не покорить тебе меня, не завоевать. Нет на земле властителя ни одного, который бы силой меня подчинил!

Испытывая необъяснимую потребность слышать, как журчит ее голос, срывается и дребезжит в волнении, он не торопился: наклонился ближе, властно сжал ее ладонь:
- Так подчинись не силой, долгом подчинись. Разве достойно жене мужу прекословить?

Но она отдернула руку, оттолкнула его:
- Разве достойную жену с оружием в покои ведут?

И эта дерзость вновь опьянила хана:
- И с оружием, и под охраной, и под силой моей будешь, коль ты мне самая достойная жена. Только хан достоин такой жены, которая сама мечом к нему путь проложила.

И скинул он халат, в одних шароварах остался, да плечо сжал крепко, к себе привлекая. И била Алена его по щекам безжалостно, да отталкивала неистово.
- Ух ты какая! – его руки, сильные и властные, умели обходиться с непокорными, - горячая да запальчивая. Но я и не таких укрощал.

И тискал ее хан похабно, и рвал сорочицу исподнюю безжалостно, да целовал мерзко. Обнимал бесстыдно да зло, к себе привлекал насильно и жестоко. А как повалил ее на кровать, закричала Алена испуганно, вырвалась, в панике понимая, что за весь свой путь не испытывала ужаснее мгновений, которые она пережила сейчас. Хан хмыкнул одновременно раздражённо и самодовольно оттого, что ей некуда бежать. 

Он полагал, что в этот день уже ничему удивляться ему не придется. Однако ошибся самым исключительным образом. Алена огляделась – она в тупике: безоружная, беспомощная, обессиленная. И вдруг вспомнила слова Бату, что надо верить в свои силы, верить так, как верит Бату, как верил он в нее всю дорогу, почувствовать его поддержку даже сейчас, когда его нет рядом, и немедля, она к оконцу кинулась и на бойницу запрыгнула резво. Пошел к ней хан рассержено, и уже осознавая, что милые разговоры с ней закончились, глаза его зверски заблестели от предвкушения. Но Алена попятилась назад, закричала громко:
- Не подходи! Сигану вниз. Убьюся насмерть, но тебе не достануся!

В проеме кирпичной бойницы ее хрупкое, нежное и юное, такое молодое и тонкое, чуть согнутое из-за недостаточной высоты тело, влекло его еще больше. Очень неловкая, очень стройная, очень бледная. Ее длинная золотая коса агрессивной змеей качалась на ветру. Она выглядела совсем ребенком, так пронзительно молода она была, и что несказанно потрясло хана, как она упорно старалась быть гордой, показать смелость, скрыть свой страх.

- Ох и кровь половецкая кипит! Ой, беснуется, - приговаривал пораженно хан, усы поглаживая, - с русской кровью, точно бронза, вскипает пеною. Не девка, а сабля точеная. Вот уж истинно, редкое создание доведется мне испробовать. А ну слазь немедля, тебе велю!

- Не коснешься меня вовек, вовек не испробуешь. Не того я нрава, чтоб под хана покорно стелиться! – выкрикнула она, а глаза ее были так спокойны, что трудно было понять, хочет ли она избежать смерти или готовится к ней.

- Иль не прознал я загодя? Про твой нрав уж и сказки слагают. Я твою породу у князя на развод и брал, - бесстрастно произнес хан, хрустнув широкими плечами, - такую кровь с чингизидами разбавь, то и вовсе сплав несокрушимый будет.

- С земли мою кровь собирать будешь! Студеной кровью разбавишь, коль не побрезгуешь мертвою! - и понимая, что участь ее решена, пятиться назад стала.

- Хуже будет, - грозно предупредил хан, приблизившись, -  уговор у нас с князем на крови был. Пошлю войска, весь Новгород вырежу.

Эта угроза подействовала. Алена в замешательстве остановилась, спросила пристрастно:
- Как же он без меня то, на такое договорился?

- Коль со смертью договариваешься, еще и не то отдашь, - ответил он, поворачиваясь спиной к бойнице, решив, что был весьма убедителен.

Алена на какое-то время замолчала, сосредоточенно его разглядывая. Вот он перед ней, грозный хан, живой и реальный, тонущий в тишине и безмолвии покоев дворца, со всеми желаниями и слабостями обычного человека, который в одно мгновение способен превратиться в ужасающее чудовище. Уже зная все о сражении мунгитов с русичами, о неистребимой его ненависти и об унижении отца она спросила тихо:
- Отчего так лют ты к нам? Отчего жесток?

Хан устремил на нее свой тяжелый взор и воздух разбил раскатистый грубый голос, который заставлял трепетать небо Азии:
- Я врагам обид не прощаю, не прощаю подлости. Чем бы ни молили они, чем бы ни заклинали.

- Я-то чем перед тобой виноватая? – слабо улыбнулась Алена. Солнце освещало ее своими тусклыми, вечерними лучами и золотило волосы восхитительными яркими всполохами. И щурясь от ослепительного блеска, хан грозно ответил:
- Ты ж внучка шаха Котяна, врага моего злейшего!

Он требовательно потянул к ней руки, но Алена снова испуганно попятилась. Это ее поведение да и похоже сам бесполезный разговор ему порядком надоел, он грозно сдвинул брови:
- Стянут тебя, как миленькую, да передо мной расстелют. Тогда уж и шевельнуться у тебя не выйдет.

И хан стремительно вышел из спальни. Снаружи оказалось гораздо меньше народа, чем он ожидал. У самой же двери стоял Бату — воинственнее всей личной охраны. Если бы Бату мог, если бы знал, как проникнуть незамеченным в покои хана, он бы пошел даже на это преступление, но ему оставалось только терпеливо ждать у дверей, вслушиваясь в ее испуганные вскрики.

- Бату, ты здесь? – удивился хан да хитро бровью повел, поинтересовался докучливо, - почему к себе не идешь?

- Награду свою ожидаю, - дерзко ответил Бату, весь в струну вытянувшись.

- Не дождешься теперь, - отмахнулся хан, насмешливо добавил, - выпорхнула зазноба твоя.

- Не мог я ее прозевать, - растерянно стал оглядываться тот, твердо спорить стал, -  не видел ни живу, ни мертву. Ни пчелой, ни комарихой мимо меня бы не проскочила.

- Ланью проскочила шустрой, - произнес хан и непонятно чему засмеялся громозвучно, потом добавил, уточняя, -  на бойницу запрыгнула и вниз сигануть грозится. Собрался кэшиктэнов вызывать да ее силой стягивать. Хош, иди, в последний раз на красоту свою взгляни.
 
Вошел Бату осторожно в спальню, глазами Елену разыскивая. Стояла она, бледная, напуганная да отчаявшаяся, в исподней сорочице разорванной на оконце в бойнице да и вниз в бездну смотрела. А как увидела его, закричала испуганно, руками прикрываясь:
- Поди! Поди отсель!  Не желаю, чтоб ты был свидетелем позора моего.

Всплеснул он руками, бросился к ней, утешая:
- Что ты! Ханым в почете великом. Тех, кто перед ней голову не склоняет, насильно на колени ставят.

- Не буду я хановой женой, иль я не княжна новгородская! – мотнула головой Аленушка, взгляд свой дерзкий в хана вперив.

- Ужель не за этим ты шла? - выкрикнул Бату то ли в ужасе, то ли в недоумении, и стал растолковывать тихо и уверенно, - ведь все мы тебе служить будем, повеленья твои с уст снимать и исполнять немедля. Властью и богатством великим тебя хан обличет. Не губи себя, не стыдись вожделения правителя, ибо нет кагана державней. Внимания его не всякая достойна. Хану подчинись, хозяином его признай и мужем своим.

  - Сам изрекал, что честь превыше жизни, - горячо стала возражать она и вся задрожала в волнении, -  властью и богатством, добытым позором, не оскверню я род свой княжеский, память земли Русской не опозорю холуйством.
 
Да к самому краю подошла отчаянно. Встала, спиной к стене прижимаясь, а локоны, выбившиеся из-под косы, на ветру развевались свободно. Посмотрел в отчаянии на хана Бату, а тот бровью повел горделиво, словно похваляясь добычей своей. И рукой махнул, выпроваживая, но вместо того, чтоб уйти, бросился к нему Бату, взмолился, на колени вставая, и ноги ему обнимая.

- Молю, не дай ей пропасть! Не вызывай кэшиктэнов. Сломишь – не выходить потом, ведь не оправится – засохнет.

- Первый цвет ломать и надлежит, - знающе отрезал хан, и руки на животе сложил властно, -  ишь ты, хану перечит. Грубит горделиво. Оседлаю – вмиг шелковой станет. А засохнет – за другой пошлю.

- Второй такой ни в одной земле не добыть! – цепляя ноги его, упрашивал Бату, смиренно голову до самого пола склоняя, - не погуби красоту неземную!

- Ать, как приглядел ты ее! – высокомерно заметил хан, - успел-таки присмотреться к дани моей. Дерзновенно как ты за нее просишь, я ж и осерчать могу, накажу за нахальство.

  - Ханом мне поручено ее охранять, - говорил Бату в оправдание, а сам все зорким взглядом на Елену поглядывал, -  и жизнью охранять ее клялся тебе, и смертью. Что я за хранитель буду, коль довез, да не сберег?

- Как же ты мыслишь ее сберечь, коль она у меня в руках гибнет? - усмехнулся тот, но как-то странно, будто уже и знает, что за мысли Бату одолевают.

- Отдай мне ее, заклинаю! – взмолился тот и в надежде его колени обхватил, взгляд на него поднял раболепно, - дозволь забрать.

- Я хан, иль ты? – грозно рыкнул хан и сапогом его отпихнул, - и мне по нраву такая разудалая. Смотри-ка, она ведь не только красива несусветно, так ведь горделива-то, как царица. От власти и богатства отрекается, точно сама из золота слеплена. Вот уж нрав пылкий: ни подкупить, ни сломить, ни запугать!  Зачем мне такую отдавать? Моя дань, моей должна быть.

- Прыгнет -  ни мне, ни тебе не достанется, - грустно вздохнул Бату и глазами говоря что-то недосказанное, что-то дерзко добавляя в своем грозном предостерегающем полете сведенных бровей.

- Зря надеешься, - отмахнулся хан да пальцам стал в Алену тыкать, словно о каком-то предмете неодушевленном они торгуются, -  породу такую горячую в неволе не вырастишь, такая лишь в вольных степях водится. Раз уж гордая этакая, все равно порешит себя, чтоб никому не даться.

Тут и вовсе Бату на коленях к нему пополз:
- Дай перемолвиться с ней, успокою, усмирю, только отдай.
 
  - Как могу я, хан, тебе без боя добычу отдать? – то ли опешил, то ли озлобился Чингизхан от такого нахальства.

-Разве постыдно хану отдать ее добровольно?   - в свою очередь спросил Бату, объяснил мудро, - ведь не пленница она, не полонянка - сама заявилась. Ни тебя, ни орды не испужалась. За такую доблесть врагов прощаешь, а то – девица.

Посмотрел на него хан сверху начальственно. В словах его толк нашел разумный. Халат он запахнул да кушаком перевязался.

- Уставы мои не для девиц писаны. Коль появится среди девиц ратник таковой, что ордам моим противостоять сможет, обозначит то, что все ангелы непобедимые с небес посыпались ей в помощь. Но тем, что ты имя свое - Саин-Хан, оправдал, ублажил ты сердце мое. Выманишь, бери ее первый.

Вскочил на ноги Бату, к Алене повернулся.

- Подь сюды! - призывающее махнул он и осторожно стал приближаться к проему бойницы, -  не гневи хана: прыгнешь вниз, ведь не только сама погибнешь, батюшку с братьями погубишь. Выручу я тебя, коль мне тебя хан доверил.

  Подошел Бату к оконцу, простер к ней руки, ее не касаясь. Постояла она в нерешительности. Дикий взгляд ее, да испуганный, по сторонам метался, точно спрашивая у кого совета.

- Наскучил ты ей путем, - тут же усмехнулся хан.

- Сколько вместе-то мы пережили, ужель сомневаешься? – продолжал увещевать ее Бату, - я не обижу, не нападу да и заступиться за тебя смогу. Али не испытала ты меня в дороге?

- Молчи, молчи. Не поминай. Душу не береди. Уходи, - произнесла она тихо, в сторону окна смотря оцепенело.

-Отчего прогоняешь? Ведь не бросал я тебя в беде никогда. Иль запамятовала ты меня совсем, лишь покинула? – произнес он ласково, ласково кинул на нее осторожный взгляд.

 Но закачала головой Алена, руками замахала, завсхлипывала, вся дрожа.
        - Как мог ты такое заподозрить? Ты же друг мой единственный.
 
- А говорила, другом никогда мне не будешь, – также ласково Бату улыбнулся в ответ, - перепугалась, кроха? Сколько стращал я тебя, да ты не боялась, ныне ж утешаю, а ты в страхе пятишься. Не трепещи, ты ж вот смелая какая была. Бесстрашно с кипчаками рубилась. Вот и слово свое верное сдержала – до хана дошла. Молю - не прыгай, не надобно, не дам я тебя в обиду никому и сам не обижу. Слово даю.

Подошла она к нему ближе, посмотрела в глаза ему жалостно, но не решаясь. И болью, и тоской наполнен взгляд ее был, дрожали слезы хрустальные и от дыхания пугливого губы вздрагивали.

- Доверия нет ко мне боле? – покачал он головой, продолжил решительно, - обещал ведь я, что буду за тебя перед ханом ответ держать…Помнишь наш уговор о судьбе твоей в неволе? Прошу, мне что-нибудь твое доверь, чтоб знал я, за что биться буду, что защищать ценой дорогой.

- Что же может быть дороже того, что ты уже у меня забрал?
Да и упала, бездыханная, в его объятия. Подхватил он ее проворно, к себе прижал крепко. Щекой ко лбу ее прижался, да и сам глаза закрыл, вздохнул тяжело да освобождено.

- О чем сказал ты ей, что уговорились вы так легко? - задето поинтересовался Чингизхан.

- То между нами только, - сухо пояснил Бату, ей рубаху осторожно поправляя.

- Поручение свое я с тебя не снимаю, - сразу же стал спорить хан, -  вернешь ее мне потом. Для тебя уж больно хороша.

- Не верну, – дерзко отрезал Бату, -  не для того я ее забрал, чтоб делить. Ей сил не хватило, а уж мне сил хватит и двоих нас отстоять.

- Так и я силой забрать могу, - грозно прикрикнул хан, -  от меня отстоишь, а от кишиктэнов чем защитишь?

- Ужель кишиктэнов за ней пришлешь? – прищурился Бату враждебно, и видя в глазах хана полное непонимание, добавил, - жену ведь брать не смеешь?

- Чужую жену мне брать закон не велит, - в недоумении согласился тот.

- Вот законом я ее и защищу от них, коль есть у нее муж, - грозно произнес Бату, бунтарский дух которого уже мысленно сражался со всеми кишиктэнами дворца.

Задумался хан в замешательстве. Еще не понимая, что это могло значить, гаркнул:
- Тот же закон запрещает дань у хана забирать!

- Тебе она ныне дань, а я ей уж давно муж, -  да на нее посмотрел нежно, да поцеловал в щеку ласково.

Удивился хан, нахмурился грозно:
- Сбрехал мне, плут, твоя она?!

- Как же она не моя, ежели под одной шубой с ней ночевал, - гордо вскинул голову Бату.

Догадавшись, на что намекает Бату, хан даже в лице поменялся: страшно сдвинул брови и лицо испещрили множество морщин. В гневе весь затрясся, закричал рассерженно:
-  Хребет тебе тотчас прикажу переломать!

- Ломай, раз сам сознался, - без смущения согласился Бату, еще крепче к себе Алену прижимая, но то, что неприязнь княжны была вызвана совсем не отвращением к нему, заметно порадовало хана.
- Так она не меня презирает неистово, а из-за тебя так беснуется? – снисходительно прищурился хан.

Невольно вспоминая, какую страсть она в нем разожгла, Бату без смущения ответил:
- Запалил ее, посему она такая и горячая. Зимы на Руси шибко холодные, а шуба у меня уж больно теплая.

Столь упорное нежелание отдавать ее, не на шутку озадачивало хана:
- Чего же ты выгадаешь, коль я тебя убью, ее все одно – себе заберу?

- Как же заберешь, когда казнить будешь, как мужа? Моя она, моей после смерти и останется, коль прилюдно казнишь за блуд, - мудро разъяснил Бату, не переставая кутать Алену от любопытных глаз хана в изорванную рубаху.

 Предупреждениям рассудительным внимая, хан снисходительно махнул рукой.
- Себя губишь - ее избавляешь? Вона как тебя скрутила красота-то ее. Попервой прощаю. Молодой – дурной, завсегда думает не той головой, - подобревшим голосом произнес он, - коль твоя она, что ж ты мне ее отдал? Ужель струсил?

- Я ее тебе отдавать не собирался, коль жизнь за нее предлагал, -  с первого мгновения она показалась Бату невероятно удивительной и захватила настолько, что даже за Еремея он без сомнения отдал бы свою жизнь, -  она сама к тебе вызвалась. Так что меня казни, а ее не касайся.

- Как смеешь ты хану указывать? – вскричал хан, искренне озадаченный тем, что, вызвавшись сама, она ему тем не менее отказала, - все здесь мое, каждая тварь – в моей власти!

  -  Не отдаю, коль сам вдоволь не натешился, - он хотел снова ее поцеловать, но воздержался, заметив, что как только склонился к щеке, встретил разъяренный взгляд хана.

Неслыханная дерзость переполняла душу хана гордостью за Бату, но будучи ханом и он не мог так легко сдаться:
- Забирай, но помни, у хана теперь ты в сердечных соперниках. Моя дань - тебе не пленница. Испытывать тебя буду. Сбежит от тебя – себе заберу, пожалуется на тебя – головы лишу. Да и сам отдашь – надоест тебе вскорости.

- Как же надоест, коль у меня одна жена будет? – не сомневался Бату в своем выборе.

- Одна пуще стрелы в спине надоедает, - знающе усмехнулся Чингизхан.

- Да разве ж можно стрелу из жилы кровавой вынимать? – Бату смотрел на Алену облегченно понимая, что они теперь вместе навсегда, -  без такой стрелы и сам жизнь потеряешь.

- Будешь тогда за нее сам мне боголом, - произнес хан, которому наконец представился случай, показать всю полноту своей власти не только над подданными, но и над любым не в меру занесшимся чингизидом, -   переходишь ныне из подчинения отцу своему мне в подчинение. За смертью пошлю – за смертью пойдешь, жизнь потребую – жизнь отдашь, все что ни просить буду – должен будешь исполнить.

Бату склонил голову, подчиняясь властному приказу, и подавив в себе остатки гордости.
- Много условий ты мне выдвинул, но со всеми согласен, коль цена твоя такова.

…Нес Бату Алену на руках, будто сокровище невероятное.  Коса ее пшеничная на плече у него лежала, словно подпруга золотая, а с незабудок в волосах голубые лепестки так под ноги и сыпались. Легка и слаба ноша его была, но завидна и роскошна. Кожа белая, тело точеное, губы алые, щеки рдяные, руки тонкие шею его обвивали робко. Он же словно и не держал ее вовсе, а себя ей предоставил без остатка, и голову ее на груди себе возложил ласково. И сильные, крепкие руки воина лишь слегка касались нежной, белой кожи, и обнимали тонкий стан, будто боясь сломать нежный стебелек молодого ростка. И нойоны, и багадуры перед ним расступались, да вперед пропускали, а вслед хан смотрел, смотрел, провожая взглядом, да щурился гордо и заносчиво.

И приказал хан следить за ним, скомандовал забрать, коль хоть на миг Бату зазевается. Но так вцепился Бату хваткой крепкой в Алену, что не забрать теперь хану дань свою из его молодых да сильных рук. Не умыкнуть, воспользовавшись утратой неосторожной. Даже когда юрту ему возводили, не передал он ее никому, держал крепко и с рук не спускал. Разглядывал тревожно, да к дыханию сбивчивому прислушивался. Во все глаза на нее глядел, не скрывая теперь ни нежности, ни любви непомерной. И как заново знакомился, звал он тихо ее по имени, называл возлюбленной своей и шептал слова благодарные. Только не слышала его Аленушка, от тревоги и смятения чувств лишившись.

Когда же остались они в юрте наедине, долго сидел у ее постели Бату, гладил, да руки целовал, да все звал ее, называл лебедушкой. Беззастенчиво разглядывал тело молодое, где над тонко выступающими ребрами беспокойно поднималась юная грудь. Не было уже у него сомнений, что не подвело его чутье, и досадовал он, что оно его не подвело: ведь мог же он просто оставить ее в лесу на Родине, чем и спас бы ее от хана.

 И солнце село, и рассвет наступил без перемен, и день сызнова к ночи склонился. Только все больше слабел его голос, туман белесый перед глазами поплыл, в голове молоты стали греметь, да в ушах – будто ветер выть. Все тоскливее смотрел он на нее, звал все настойчивее, будто прощаясь навек. То укроет он ее, то откроет, то прильнет, то оттолкнет. Когда же и в глазах у него стало темнеть, поцеловал он ее нежно прямо в губы, по косе погладил, да и отошел в сторону, лег отдельно, глаза закрыл, да и сам забылся.

…В то же время хан вызвал к себе Субедэя. Стал расспрашивать с пристрастием, стал выведывать хитро о чувствах молодых. Неразумел Субедэй, любопытству да решению хана дивился.

- Не приглянулась, иль не чета хану оказалась? – первым делом поинтересовался.

- Как же не чета, коль соперника себе приобрел кровного, - отвечал хан, с усмешкой, - как шаман и напророчил: только самый коварный зверь посмеет добычу из-под хана без схватки увесть, из рук без сабли вырвать.

- Вот, стало быть, в чем пророчество-то было, - с должной серьезностью склонился Субедэй.

- Увидел шаман добычу великую, - важно поднял свой крупный палец с перстнем к небу Чингизхан, -  добычу драгоценную с ней в улус вы привезли. Напророчил шаман за невесту эту дар дивный, сокровище богатое, доселе невиданное. А тому, кто отберет ее – думы сердца моего мне надлежит передать.

- Так он ее у тебя отбил?  - заморгал глазом Субедэй в небывалом ужасе.

- Отобрал, - на удивление спокойно ухмыльнулся хан, неторопливо перебирая в руках четки, - да еще и драться за нее со мной грозился. Хоть не оскорбительно, что со старшим из них соперничать придется.  Схватка, значит схватка. Я тож не глупец, и ему ее не уступлю.

И без того взвинченный утомительной дорогой и внезапным открытием, что Еремей – княжна, Субедэй, совершенно ошалело вскричал:
- Как же мог хан дань свою ему отдать?!

- Сам уразуметь в толк не могу, - поглаживая бороду, произнес хан, то ли рассказывая, то ли сам себе удивляясь, -  первый раз видел, чтоб нойон, из приближенных самый гордый, на коленях ползал и бабу выпрашивал. И грозил, и умолял, будто от себя кусок добывал.

Закачал головой Субедэй сокрушенно.
-Ох, разгорячился охотник, ох, не усмирить, - произнес он, - не по нраву мне, хан.

Но Хан не был юнцом, которого способны были поколебать или вывести из состояния равновесия прекрасные глаза и нежные улыбки самых восхитительных женщин. Даже новгородская княжна не смогла отвлечь хана от занятий, которые заполняли его ум и изменить направление всей его жизни, какое он давно наметил для себя. Он полагал, что любая молодая, красивая женщина невольно влечет к себе всех окружающих мужчин.

- Молодо, зелено, - легкомысленно ответил Хан, да четками отмахнулся, - пущай потешится.

Субедэю пусть и хотелось выяснить все обстоятельства, при которых это дело приобрело такой поворот, но он лишь покорно потупил глаза.

- Сказывай теперь, как на духу. Вижу, красотой Русь богата, чем богата Русь единаче?- как бы невзначай, усмехнулся хан.

- Просторами богата шибко, да водой. Вдоволь и пушнины, и зверя кормового. Лес, мед, воск – все в достатке. Коня да скота – с избытком, - Субедэй оборвал себя на полуслове, потом с малопонятной горечью добавил, -  да вот люд беден. Князья, аки псы, промеж собой за кости ханские грызутся. Ни себе, ни людям богатства не собирают, все в междоусобицах разбазаривают.  Ни к себе в рот кладут, а норовят из чужой глотки вытащить.

Хан вдруг порывисто схватил Субедэя за руку:
- Князья-то те, заподозрили что? Силы собирают?
 
- Мстислав на Калке нам смертью грозился, а встретил – хвост поджавши, -  будто нехотя, отвечал Субедэй, -  не вдаль те князья зрят, а под носом у себя измены разнюхивают. Можно и век ждать да орду непобедимую собирать, и то не углядят по слепости своей.

Да тут же неспешно стал рассказывать за весь их поход, стараясь не упустить ни одного полезного наблюдения.

II

Очнулась Алена, осмотрелась. На ложе высоком лежит застеленном, в одной сорочице исподней, и та – разорвана в лохмотья. Стыдно ей стало да и прикрыться нечем, повела глазами. Юрта войлочная, разделенная на две половины. На одной тахта ее, а ближе ко входу - другое ложе и на нем Бату дремлет. Над постелью его оружие развешено, конская упряжь, редкая и дорогая, да талисманы странные. Ниже к двери — посудный шкаф, да сундуки резные. Посуда в том шкафу разнообразная – тонкая да красивая, сундуки резьбы восхитительной.

Эта половина будто гостевая: стол небольшой круглый и подушки шелковые разноцветные по кругу, с бахромой да вышивкой дивной. Со всех сторон окошки, войлоком покрытые. Костер тихо посередине трещит, а дым через открытый решетчатый круг-отверстие в центре купола струится. Пол войлочными коврами с орнаментами яркими застелен. Дверь открытая, деревянная, двухстворчатая. Поднялась Алена да к ней бросилась.

 Вскочил тут Бату, будто и не спал вовсе, обхватил ее, не давая в дверь выскользнуть.
- Только не беги!  Иначе и себя погубишь, и меня опозоришь, - вскричал он, обхватив ее и к себе прижимая, не давая руки высвободить, - сказал хану, что моей ты была. Правду узнает, тебя охране своей раздаст на поругание, а меня смотреть заставит.

- Пусти, Бату, - сопротивлялась Алена, извиваясь, наклоняясь и пытаясь высвободиться.

- К кому пойдешь? Куда побежишь? – заговорил он пронзительно, - лучники в дозоре стоят, никого из улуса ни впускать, ни выпускать хан не дозволяет. Ночью – хэбтэуты в дозоре, днем- торгоуды. Чрез них воробей не проскочит, а ты -  дань ханова. Вернут тебя ему. Желаешь ему наложницей быть, тогда иди – удерживать не буду, - и тут же отпустил, вздохнул удрученно.

- Желаю домой к батюшке, - топнула ногой Аленушка требовательно.

- На кой тогда навязалась с нами? – недовольно заворчал он, - в неволю свою сама шла покорно. Ведь выспрашивала – говорили мы тебе, куда следуешь. А я тебя так и вовсе отпускал, да ты не открылась.  Теперича ужо все, обратно тебе дороги нету.

Заплакала Алена, зарыдала.
- Не могла я в тереме отсиживаться, на погибель батюшке да братьям, да дому отчему.

- А в мужское почем вырядилась? - с обидой выпалил он.

  -Триша надоумил, чтоб ни снасильничал никто путем, - смущенно объяснила она, косу перебирая, -  он сказывает, что опосля все так ходить будут.

Тут уж дал Бату волю негодованию своему:
- Триша твой - дурында. Что выдумает, то и плетет. Вот уж выбрала ты себе провожатого: надоумить - надоумил, а опосля и сам за тебя не вступился, и нас не предупредил. А кабы порубили мы тебя путем? Сколько раз твои странности за дурости принимали, только грамота и спасала. Это ж надо так нас облапошить. Субедэй так аж желчью изошелся, что в тебе девицу не распознал. А я-то все уразуметь не мог, чего ты за отрок такой недоделанный – мы дорогой мужами стали: все щетиной обросли да огрубели, а ты так и пищишь, аки мышь.

Засмущалась Аленушка, отошла в сторону.
- Завсегда я тебе не по нраву была. Вот и голос мышиным зовешь.

- Чего ты с каждого уподобления дуешься? – удивленно посмотрел на нее Бату, не понимая, как она вообще может сомневаться в своей неземной красоте, -  то к слову пришлось. Разве можно на тебя не заглядеться? Вот и злило меня, что ты для молодца больно нежен, да пригож. То звезды ему хороши, то поля васильковые чудесны. Мы-то чужие, да я - посторонний, батя-то тебя пытал, ему чего ж не открылась? Извелся ведь, поди, тебя разыскивая.

- Наказал бы он меня, - вздохнула она, украдкой наготу свою из-под рваной рубашки руками прикрывая, -  за голову покрытую высек.  А коли б в Новгороде кто за портки узнал, то с позором и порешили. Тута-то в орде все теперь знают, да чужие все, не так стыдно помирать.

- Не боись, у нас девицы на мужской манер ходят. В шароварах, - отмахнулся Бату и старательно делал вид, что ее полуголое тело не привлекает его взгляд, - не срамно у нас. Ничего тебе не будет.

- Взаправду? – так удивилась Алена, что даже кутаться в лохмотья перестала.

- Взаправду, - подтвердил Бату и вдруг сам жгуче покраснел, -  это нам стыдоба - ты нас всех без малахаев видела.

Его смущение внезапно развеселило Алену:
- Ты ж догадывался. Все пытал меня, а сам нагишом передо мной прохаживался.

- Сама-то хороша! – с обидой начал отчитывать ее Бату, - то прижмешься, то обнимешь, то о любви меня пытаешь. Какая ж девица так себя ведет, коль только она стыд не потеряла? Да и как бы я тебя распознал?  «То тебе мерещится, Бату, то выдумывается, показалося со слепу, какой такой дух девичий тебе пригрезился». Я уж и сам себе верить перестал, твоей брехне поверил. Да и не думал я, что ты откроешься, такое даже и допустить не мог. Другой исход я тебе мыслил: перерубили бы нам хребты со всеми нашими догадками, да и остался бы Еремей жив да свободен, а потом бы и сбег.

-Бежать мне, а тебя погибать бросить? – удивилась Алена такой самоотверженности Бату, отношение к ней которого с самого начала для нее было совершенной загадкой, -  ты же меня выручал. Кормил, охранял, обучал. И теплом делился и конем.

- Да смеялся я над тобой, горе-воином. Забавлялся над неумехой, - беззаботно отмахнулся Бату, стесняясь сентиментальной правды.

Но Алена обиделась, отвернулась, грустно головой поникла. Тут же она заметила булат батюшкин, к стенке прислоненный. Она облизала обветренные губы, и полная решительности, схватила его.
- Ну, пропускай меня!

- Окстись ты! Не враг я тебе, - воскликнул он внушительным тоном и приблизился, -  не задержать тебя хочу, а вразумить. Шаг из юрты ступишь - тут шакалов и встретишь, а ежели со мной – тебе страшиться незачем.

- Меня Триша за улусом ждет, - говорила Алена, грозя мечом, - он меня к батюшке сопроводит.

- За улусом остался – думал хана обхитрил? – Бату состроил гримасу точь-в-точь как делал Трифон, когда его ловили на очередной глупости, - два десятка коней мы к вам вели, на троих добрались. С пайзой шли да на засаду наскочили. А через заставу без приказу ходу нет. Если бы можно было, я бы тебя сам сопроводил. А ежели и со мной тебе смерть, куда же ты на смерть бежишь?

- Все одно сбегу. Сейчас вырвусь, пока ужасов ваших не натерпелась, - свет костра падал ей на лицо, искаженное волнением и неестественной злобой.

- Ты три дня должна у меня здесь быть и на люди не показываться, только тогда ты моя жена и тебя никто тронуть не посмеет: ни хан, ни сродники мои, -  не какое-либо ложное чувство сострадания двигало им, а настоящая пылкая любовь и радостное осознание, что он получил ее заслуженно и законно.

- Не буду я тебе женой без благословения родительского, лучше смерть! – взбешенно закричала она.

Это почти ультимативное отречение от своих чувств в угоду обычаям было для него очень обидно. Тяжело и так унизительно было слышать от нее эти жестокие слова, когда он не один раз ей говорил и часто доказывал, как много она для него значит.
- Не обязан я ни у кого благословение брать, ежели ценой жизни тебя добыл. Мож себе и не жена, а мне – жена. К хану на потеху не пустил, значит, и на смерть не выпущу!

И в проеме дверном стал, собой выход защищая. Он казался таким огромным и бескомпромиссным в маленьком проеме. Никогда еще она не видела его таким неустрашимым и властным, таким неприступным.

- Добыл меня себе? Уж добыл, так добыл: жабу болотную себе в жены добыл! - тут Алена по злобе его поперек плашмя мечом и ударила.

Только он не осерчал, а вид боли жуткой принял. Сжался аж до хруста в зубах. Пошатнулся, да крик ладонями сдержал. И вспомнилось ей, что ударила она-то его по больному и бросила она меч бесполезно, да обняла его жалостливо.
- Ой, прости! Прости, родный! Я и забыла! Ведь рана-то у тебя свежая, дай гляну.

Скрепя зубы, опустился Бату на постель.
- Женой становиться не желаешь, а меня до каждого шрама знаешь.

Присела Аленушка рядышком, по плечу его погладила:
- Не серчай. Ведь и спали мы друг дружку обнимая сколько раз, то и вовсе поминать соромно. Энто нам двоим ужо не позабыть и не исправить.

Вздохнул Бату, да рубаху задрал. Глянула Алена, а рана совсем худая: мокрая, да гнойная.  Положила Алена ему ладонь на голову, лоб в испарине да горячий, трусит его лихорадка жестокая.

- Как держишься только, - охнула она и спросила, -  ржаной хлеб-то у вас есть?

Глаза Бату удивленно расширились: вроде бы момент был не совсем подходящий:
- Голод, что ль, одолел?
 
- Да тебе, - тыкнула пальцем ему в грудь Алена.

- Да и я трапезничать не желаю, - такое предложение обескуражило Бату.

- То средство самое верное против ран резаных, - внушительно и серьезно объяснила она.

- Коли так, найду, - поднялся Бату и сделав несколько шагов, внезапно обернулся, -  только бежать не смей!

От решительных намерений бежать и как можно быстрее, у нее не осталось и следа. Она открыла рот, чтобы как-то оправдать свое скоропалительное согласие, но произнесла нечто совсем иное:
- Куда ж я убегу, ежели тебе без меня не поправиться?

Вышел Бату да вернулся погодя с краюхой хлеба свежего ржаного. Посолила Алена мякушку тщательно да ему протянула.
- Жуй теперь.

- Да неужто! – с деланным испугом отшатнулся Бату, -  ежели это средство верное против ран, то кони на нас должны на битву скакать, а не мы на них.

Прыснула Аленка от смеха, да головой покачала.
- Жуй, да не глотай. Мне давай.

Обложила она толстым слоем того жеваного хлеба рану, да и перевязала тряпицей. По-хозяйски расстелила постель:
- Ляг теперь, поспи.

Склонил голову Бату, шкурой овечьей укрылся. Села Алена на пол подле, голову на ложе его склонила. Она на него смотрела, да и он глаз не смыкал.

- Что не дремлется тебе, Бату? – прошептала Алена.

- На тебя наглядеться не могу, - не отрывая восхищенных глаз, произнес Бату, -  глаза-то у тебя и впрямь, как у серны пугливой, во батюшка тебя как точно то описал.

- Так прежде-то глядел, - вздохнула она и оглядела его теплым спокойным взглядом.

- Дотоле не разглядел, - улыбнулся Бату, - какой молодой князь статный да ладный, да ликом прекрасный. Я его из лука стрелять учил, мечом рубиться. За собой тебя в седло сажал, вот срам-то. Хоть бы Субедэй не проговорился. А ведь я сюда скакал и с жизнью прощался, думал, до рассвета не доживу, а вот ныне засыпаю и будто сон наяву вижу. Спасла ты меня, волшебница лесная, - и его натруженные пальцы неловко перебрали прозрачные локоны над ее встревоженным лицом.

- Так и ты меня спас, Бату, - ни мгновения ни колеблясь, она поцеловала его руку, -  честь мою девичью спас и меня из плена ханова вызволил.

- Если бы вызволил, Аленушка, - грозно сдвинул брови Бату, -  хан за тобой, пуще чем за своими женами теперь надзирать будет.

Да тут же и спохватился.
  -  Мне же тебя одеть не во что! Сорочку тебе хан и ту порвал, а в мужское я тебе больше рядиться не дозволю.

- Я же не всегда молодцем быть-то собиралась. От Новгорода с собой сарафан льняной везла, - не без смущения заявила она.

- Я царевич, а жена у меня – в льняном сарафане будет представляться, - бросил на нее укоризненный взгляд Бату, -  негоже это.

- Ужель ты царевич? – охнула Аленушка.

- И я, и Мунке, и Гуюк – мы внуки хана, царевичи мы. Так нас здесь величают, -  подтвердил Бату, но без заносчивости и без жеманства.

- Шла я с вами да и не знала, что роду вы знатного, - призналась, к своему удивлению, Алена, -  думала воины вы простые, дружинники.

- Не может у нас в роду сын знатный воином не быть, то стыд. И воином, и лучником, и всадником лучшим, иль род опозорит, кровь обесславит. И невеста у него должна быть безупречная, в шелке и соболях, а не в сарафане льняном, - сурово произнес он, как будто о сарафане и слышать не желает.

- Спи, Бату, об сарафане моем не тревожься. Разреши только, я у тебя в сундуках чо поищу? – поглядывая на увесистые замки, поинтересовалась она, но размашистым жестом Бату согласился:
- Всем владей, всем распоряжайся. Хозяйка ты у меня теперича, - и с некоторой неуверенностью спросил, - а позволь я тебя хоть на ночь поцелую, авось, когда и ответишь?

- Поцелуй, Бату, - смиренно разрешила она, немного растерявшись.

Погладил он ее рукой по волосам и в щеку поцеловал. Улыбнулась Аленушка да смолчала. Тут же, чтобы скрыть волнение, в сундук заглянула, а там и шерсть бухарская и шелк багдадский цветов разнообразных. Серебра да злата, лент, тесьмы, да камней самоцветных россыпью.

Взяла она нож да иголку с ниткой, да тут же у костра рубаху себе на их манер раскроила. Работа спорилась и отвлекала. Суетливо посматривала она на него, с опаской, но так и лежал Бату, глаз не смыкая, да губы закусывая.
 
- Что на меня взираешь так грустно? Отчего не дремлешь?

- Терзаюсь, - с натугой ответил он, - закрою я глаза и тебя навечно потеряю.

- Почему терзаешься ты? Я ведь теперича с тобой, - распутывая клубок ниток, удивилась она.

- Ты ныне со мной, только жаль, что я тебя покидаю, - он вздохнул с хрипом, стер со лба пот дрожащей рукой, -  некому будет за тебя постоять.

Только сейчас поняла она, что не спит он, прилагая просто нечеловеческие усилия.
- Да тебе совсем недужно!

Подошла к нему, а его уже и судороги бьют, красный он весь, да скрюченный. Запричитала она, его обняла, тут уж он в ответ застонал да ее обнял крепко:
- Изведал и я ныне скорбь твою, Аленушка. Тоску твою о расставании нашем. Обнимаю я тебя в последний раз. Теперича не скоро встретимся.

- Что речешь ты? Почем не встретимся? – вглядывалась она в его затуманенные глаза.

- Помираю я, - признался он почти безжизненным голосом, -  чую, дух испускаю. И дышится тяжело, и силы покидают, и тебя не зрею боле. Обещай мне, именем моим клянись, что не погубишь себя, не пойдешь на смерть боле.

- Куда ж идти мне без тебя, как не на смерть? - и крупные слезы сами собой срывались с больших, таких же страдающий глаз.

- К хану тебе надлежит идти, - силясь придать своему голосу строгость он привстал, но тут же закашлялся, отплевывая сгустки крови, -  его не страшись, он грозен, но с ним надежно. Защитит, охранит, как должно. Его ты дань, стало быть, долг твой, ему принадлежать. В обиду же он тебя не даст. Обережет и от смерти, и от нужды.

- Ты знал, что погибаешь, и меня спасал? Ужель из-за долга ты меня выручил? – заподозрила она его в неискренности и хитрости и заурядной верности долгу, а значит, и хану.

- Не открылся бы тебе вовек, но перед смертью покаюсь, - прошептал он, голосом надрываясь и обрывая слова, -  мой долг был тебя доставить, в дороге оберегать, но сердцем я тебя оберегал, не долгом. По нраву ты мне пришлась, полюбилася. Но не думал, что так скоро расстаться нам придется.

Он замолчал, потеряв последние силы, но заставил себя продолжить, потому как горечь от расставания омрачалась целым рядом обстоятельств, среди которых была и ее привязанность к нему, и неприязнь к хану, а особенно, жгучее желание свести с собой счеты.

- Дай мне умереть с миром, скажи мне, что обещание я свое сдержал, что тебя выручил. Что воротишься ты к хану и в живых останешься, а обо мне забудешь. Тотчас иди, чтоб почил я в покое. Не упокоится дух мой мятежный, пока не буду я знать, что не погибнешь ты, руки на себя не наложишь.

И заговорила Алена гордо, слез не тая. Надрывно заговорила и вся в рыданиях содрогаясь:
- Обещание ты свое не сдержал и меня не выручил. За то помнить буду тебя всегда и вовек не забуду. Умрешь ты, к хану не вернусь никогда, в том тебе поклясться готова.
 
Обнял ее Бату, утешая.
- Что ж ты глупая, жизнь-то дороже. Помираю ведь я, а без защиты хана тебя ведь любой обидеть может.

- Не смей даже думать о смерти! - в отчаянье она упала ему на грудь, поливала его слезами и беспрерывно гладила его горячее, взмокшее лицо, -   меня ты защищал, стало быть мне надлежит умереть, не тебе. Я ведь тебя излечить обещала, обещала и в смерти не покинуть.

Он уже не мог видеть, и наверно начались галлюцинации, потому как он ощупью что-то искал в пустом пространстве, но разум и мысли на удивления были четкими и связанными.
- Что же ты так по мне убиваешься? Не плачь, может то и к лучшему, что небо меня к себе за тебя призывает.  На себя все клятвы твои беру и тебя освобождаю.  За все обещания твои перед Богом твоим готов ответить, только одного прошу - живи.

- Жить обещаю, а к хану не пойду, - она поймала его крепкие руки, сжала их, но никак не могла сдержать их сильной лихородочной дрожи.

Но от ее ответа его отчаянье лишь усилилось.
- Как же спасешься ты в одиночку? – прохрипел он и даже попытался подняться.

- И меч у меня есть, и лук, -  сдавленным голосом, торопясь и глотая слова, стала успокаивать его она, -  покуда стрелы в колчане будут и рука не ослабнет, защищаться я буду да тебя оберегать.  Поспишь – сил наберешься, не пропадешь ты – выхожу я тебя.

- Только мечом грозила, а ныне за меня вступаться намерена? – тяжело хрипя, заметил он, - не перестаешь ты меня огорошивать. Истинно ты воин по духу, хоть и девица. Не зря, стало быть, я тебя обучил, не напрасно подготовил. Уставам же нашим ты так и не обучилась.

И уже застонал, забредил, надрывно пить попросил. Протянула ему Алена ковш, кумысом напоила.
- Чего еще желаешь? Все исполню, - снимая его мокрую одежду, насквозь пропитанную потом, прошептала она.

- Что желаю? Тебя видеть рядом с собой желал, а ты и так со мной, - улыбнулся Бату, закрыл глаза да и заснул вскоре да только опосля никак в себя прийти не мог. Занедужил, занемог шибко: страшно содрогался, стуча зубами; его обнаженное тело корчилось от жара, вены вздулись, кожа истончилась, покраснела и обнажила нити-капилляры, словно кто-то содрал ее с него вовсе.

Алена трепетала от страха, стоило ей коснуться его, от его раскаленного тела пламенел даже воздух. Спал беспробудно, а в ту же ночь очнулся внезапно, будто совсем здоров.
- Аленушка, милая, где ты? Немотно-то как. Ужель сбёгла? – надрывно вскричал он. Со стоном поднялся, по юрте бегать стал испуганно, рядиться спешно в доспехи.

- Здеся я, родный, -  испугалась спросонья Аленушка. Села, глаза протирая. Тут же подскочил он к ней, ладони поймал, целовать принялся.

- Не обидел ли тебя кто, не испугал? – допытывался заботливо.

- Привиделось чего во сне, что так всполошился? – удивилась Аленушка, - ты ли окреп ужо?

- Силы нет тебя оберегать, хранить тебя да присматривать неотступно, - честно признался он, - не покинь меня, не брось, не оставь бессильного, погибну я без взгляда твоего, помру в тоске.

- Не сбегу я. Сама тебя оберегать буду, хранить, да лечить. Приляг, успокойся, - его голого тела смущенно касаясь, уговаривала она.

- Я с тобой здесь быть желаю, дозволь хоть на ширдак прилягу. Невмоготу мне без тебя, - произнес он устраиваясь прямо на полу.

- Что ты?! – настойчиво поднимая его, охнула Аленушка, - пойдем, уложу тебя, укрою. С тобой буду, коль тоскливо тебе без меня, -  уложила она его, присела на край ложа осторожно.

- Не страшись, милая. Не обижу похотливо. Тепло твое мне давно знакомо, запах твой ведом. Ты мое тепло прими, прими в благодарность, -  обнял он ее нежно, рядом уложил, прижал к себе сильно, застонал надрывно и в бреду забылся. Дышал, задыхаясь. От боли зубами скрипел, но за жизнь держался изо всех сил, выполняя обет свой.

А каждую ночь Аленушку разыскивал, к себе возвращал настойчиво. И были они всегда одни, лишь кто-то бесшумно под дверь приносил и еду и воду. Ухаживала бдительно за ним Алена, кормила, лечила. В заботе о нем ненароком привыкла она к телу его, присмотрелась внимательно. Стало тело его мужское для нее обыденно и близко и перестало вызывать стыд и смущение. От прикосновений его перестала вздрагивать и уже не помышляла спать отдельно, потому что в ночи звал ее тоскливо и настойчиво. Поднимался упрямо, боль превозмогая, на поиски бросался. И сдерживала его Аленушка, успокаивала, да останавливала.
- Куда ты мчишься, оглашенный?

  - Скоро мне саблю, коня. Малахай мой где? – озирался в потемках он.

- Недужно тебе как, - гладила Аленушка его осторожно, -  не можно тебе в путь пускаться.

- Мне поспешать надобно, - в пустоту шептал он, шарил в поисках оружия, как будто чувствовал смертельную опасность.

- Пойдешь, да не дойдешь. Погодь, поздоровишь, тоды и отправляйся, - держала его в постели Аленушка настойчиво.

- Нынче надобно. Зовет она меня, слышу. Заплутала, - не прекращал он горестных стенаний.

- Да кто зовет? – растроганно заглядывала она в его безумные и невидящие глаза.

- Любушка моя сердешная. Голубушка моя ласковая пропадает, - и переполненный решимости, он вдруг удивительно менялся: смущенно краснел и отводил взгляд.

- Да кто? – в непонимании допытывалась она, - ужель невеста у тебя тут имеется?

- Не можно мне ее любить. Не могу тебе открыться, - и огорченный, внезапно успокаивался в своей прыти.

- Отчего тебе ее любить запрещают? Никому не говори, а мне-то уж откройся, - пристально оглядывая разгоряченное его лицо, бесконечно влюбленное, она чувствовала себя безмерно одинокой.

- То хана дань. Аленушка моя погибает. Слышу плачет, зовет, - в сильном волнении он тяжело дышал и судорожно сжимал ладони.

- Да здеся я, здеся, - наконец понимала Аленушка, что его мучают наваждения, -  то тебе в бреду мнится. Я – Аленушка. Нашел ты меня ужо, в орду доставил.

- Аленушка?! – вскрикивал он, и тут же утрачивал интерес к бегству и силился ее разглядеть затуманенным взором, - у меня, не у хана?

- У тебя, с тобою я, - горячо объясняла она, понимая, что он даже не подозревает о ее присутствии.

- Моя лебедушка. Горлица моя. Радость ты моя долгожданная, счастье мое негаданное, - начинал целовать он ее частыми поцелуями.  Алена с трудом переносила непомерные нежности и все время старалась спрятать голову, но тщетно.

 В то же время Бату утихал, успокаивался, послушно на постель ложился и во сне растворялся. Если в поисках ее забывал он о ране своей совершенно, то на самом деле причиняла она жгучую боль; кровь и гной сочились из нее без остановки, вздулась она опухолью и чадила зловонием, а временами ему казалось, что в ней копошатся какие-то насекомые.

Страшную боль он терпел. Даже от поворота осторожного все тело насквозь боль пронзала. Рана глубока была, свежа и болезненна, да моментально во все повязки вживалась. Перевязки такую боль причиняли, что порой не сдерживался Бату, да так не сдерживался, что и до слуха многих те крики доходили. Кричал надрывно и буйно, стонал протяжно в бессознаньи. Только во благо, все на свой манер те стоны понимали и тревожить не смели. Ходили вокруг юрты, подшучивали, да посмеивались, перешептывались похабно. Дивились страстности его, да выносливости, но хану говорить не смели.

Но однажды и хан не выдержал тех криков, да объявил грозно:
- Что за буйвол так буйно на весь улус который день мычит? Зарезать его, коль заразой какой мается.

Все стали отворачиваться смущенно да усмехаться в сторону. Только Субедэй не смолчал:
- Чего же ему не мычать, коль та зараза его так приятно радует. Я б тож от такой заразы помычать не отказался, хоть и режьте меня опосля.
 
- Чего с тобой Субедэй - багатур? Али здоровье подводить стало? – не уразумел хан.

- Тож Бату кричит в юрте своей, - засмеялся Субедэй.

- Вот поганец! – яростно вскричал хан. Сказать, будто хан ощутил только досаду, когда понял, чем Бату занимается, находясь не один, было бы явным преуменьшением, так как сразу же хан перетянул хлыстом своего советника, который ему об этом не доложил, и зашелся ругательствами в величайшем гневе, - я мыслил, помирает кто-то в муках, а это он у меня добычу отобрал, так еще и без стыда пользует. Пошли кого-нибудь к ним, чтоб утихомирить.

При других обстоятельствах Субедэй, вероятно, остолбенел бы от страха и бросился выполнять приказ, но в этой ситуации справедливой его реакцией было сильное возмущение:
- Да разве ж можно их сейчас тревожить? Да и кого б другого, то можно было бы угомонить. Бату же голову сразу же отсечет да и прав будет.

- Ты-то, разиня, то ж все на нее таращился? На кой ты к ним приставлен был?  Как мог ты проглядеть, когда он данью моей завладел? -  устремленный на него взгляд хана был полон беззастенчивого, можно даже сказать, похотливого любопытства.

- Не замечал я между ними ничего, - в недоумении развел руками Субедэй, - супротив, он ее к себе не подпускал, думая, что молодец то.

- А мне он сказывал, что под шубой с ней ночевал! – сквозь зубы процедил хан, проявляя презрение, граничащее с обидой.

- Случилось однажды, да не стал он к ней потом добрей, - Субедэй, по своей природной прямоте, внимательно смотрел на хана своим прищуренным глазом с выражением искреннего удивления, смешанного с иронией, - так мне почудилось, еще пуще невзлюбил.

- Все теперь слышат, как он ее невзлюбил! - закричал хан с ревностью, изумившей его самого, -  на весь улус теперь хана позорит. Послал людям на смех волка за овцой!

-Что же теперь поделать, коль то его добыча?! – напомнил Субедэй и склонился, выказывая уважение не только к закону, но и к решению хана.

- А мне что делать - слюной подавиться? Хоть бери и юрту поджигай, чтоб хоть на ночь другими заботами успокоился да нормально поспать всем дал, - рассыпался в негодовании хан, которому уже надоели бесконечные крики, а так как они тревожили всю округу, вряд ли бы кто его осудил. Но Субедэй был свидетелем всех повседневных занятий еще только зарождающейся семьи и ему трудно было сохранять к ним безличное отношение. Он попытался заступиться:
- Не гневись, хан, ведь и впрямь на них вместе смотреть приятно.
 
Хан прекрасно понимал, что имеет абсолютно законное право на новгородскую княжну. Это дань, а дань принадлежит только хану и никому более. Но где-то в глубине души шевелилась смутная догадка, что теперь это право чрезвычайно шаткое и фактически он ее лишился. Надо ли говорить, что подобные сомнения не способствовали умилению на этот счет хана.
- Слышу я, как ему с ней приятно. Пора мне ее себе обратно требовать, а то мне из того приятного ничего не достанется. Выжжет, как Бухару.

- Да не думай, не обидит он ее, - поспешил заверить Субедэй, -  так он ее дорогой оберегал да заботился, я бы и просить ее потом у него стыдился, не то, что требовать.

- Погодь, погодь, - злобно прищурился хан, с недоброй властностью в голосе, -   вылезет он рано или поздно из-под шкуры теплой. Я ему за эти дни любви устрою такие испытания, что стонать от бессилья будет.

…Только стоны его Аленушка усмиряла не бесчестьем, лаской и нежностью усмиряла. И отступала боль его, под натиском заботы ее сдаваясь. Пусть не отпускал он ее из своих сильных рук, но и оберегал также нежно и целомудренно. А она тем временем из своих рук все иглу не отпускала -  рубаху тут же шила. Длинную, из узорчатого шелка, с косым бортом, воротник-стойка да рукава широкие. На конце их пришила воронкообразные обшлага. Воротник и передний край верхней полы украсила узкой полосой голубой материи. Ткань осталась, так она и Бату такую же скроила, сшила да тесьмой подбила. Драгоценными камнями расшила да вышивкой рукава украсила.

 К третьему дню и готова была вся одежда, да и рана струпьями покрылась, и лихорадка Бату отпустила. Проснулся он, глаза открыл, а Алена не заметила, в дээл оделась да рассматривать себя стала: то складки оправит, то покружится, то ногу тонкую из-под подола выставит. Долго он следил за ней, себя не выдавая, да не сдержался, произнес в восхищении:
  - Какая ты в нем пригожая, да прекрасная. Сказочная да сверкающая, точно царевна.

Обернулась Аленушка, улыбнулась радостно.
- Оклемался, болезный!
 
- Чем лечила ты меня, что силу я в себе чую немеренную? – он широко потянулся и тут же отыскал сабли рукоять.

Столько всего передумала Аленушка, так испереживалась, что спроси ее, даже и не вспомнила по порядку, что происходило в эти мучительные дни.
- Травами я тебя лечила. Да бульоном откармливала.

Хотел приподняться Бату, да тут же от пронзительной рези и осел с лицом искаженным. Задрал рубаху, рубец осмотрел.
- С трав разве можно за три дня от раны такой подняться?
 
- Не каждый воин с такой раны жить остается. Чтоб травы помогали, надо, чтоб кровь отвар не смывала. Слишком часто менять приходиться. Не каждый боль такую выдюжит. Многим силы не хватает, чтоб и голову поднять, а мне тебя насильно укладывать приходилось. Просто ты силен, Бату, оттого за три дня и поднялся. Сила в тебе самом немеряная, - его чрезвычайная выносливость не столько удивляла Алену, сколько радовала, но по-прежнему ей приходилось испытывать его силу и на себе.

- Обидел что ль? – догадавшись об этом, прищурился Бату.

Такое особое внимание заметно встревожило Алену. 
- Не, - отмахнулась она.

- А ну-ка, подойди, - строго уставился на нее Бату.
 
Она весьма усердно принялась убираться, при полном пренебрежении к его требованию.

- Подойди, подойди. Что я, себя не знаю, - властно приказал Бату, не скрывая тревоги в голосе. Она вдруг поникла и, буквально на цыпочках, медленно подошла.

Закатил он ей рукава широкие, а на запястьях синяки кровавые. Он закусил губу, но не постеснялся и подол ей задрать: несколько кровоподтеков красовались в таких интимных местах, что он рявкнул от злости:
- Не надо было ко мне подходить в забытьи, я ведь и искалечить могу. Лучше б помер я, чем тебя ушиб – стало быть, слово свое нарушил.

Она вдруг обхватила его голову, по-матерински заботливо к себе прижала:
- Как же мне было бросить тебя помирать, коль ты меня спас? Да и не подходить к тебе, ежели ты кричишь так сильно да меня зовешь?

- Еремея, что ль, звал? – ужаснулся Бату.

- Да нет же, - улыбнулась она, - Аленушкой меня звал да так жалобно, будто потерял.

- Звал тебя?  - усадил он ее рядом с собой, - вот уж наваждение ты мое, коль и в бреду тебя помню.

- Кого ж тебе звать, коль не было никого. Пугал все меня обидчиками, так ведь никто и носа ни казал. Никто ни раз о тебе не справился.  Ужель и матушки у тебя нет, чтоб беспокоилась? - она неприятно заметила, как стал он одним пульсирующим мускулом, и страшная судорога прошла по всему его телу.

- Матушка есть, но о том меня не спрашивай, - все, написанное на его лице, испугало даже ее бесстрашное сердце, но следующая фраза вмиг растопила ее страх, -   я зверь жестокий, потому и одинокий.

- Как может зверь жестокий к себе звать так жалобно? – деликатно заметила она.

- К себе подзывал жалобно, а потом увечил жестоко, - взаимно тонко отметил он.

- Так я тебе перевязки делала, боль причиняла, - постаралась оправдать его Алена, прекрасно понимая, что не убеди она его сейчас, он вообще перестанет принимать ее помощь.

- Хоть не бил я тебя? - со вздохом сдался Бату, самокритично рассматривая свои предательские руки.

- Что ты! – поспешно воскликнула она, -  не бил ты меня.

Она бы даже не посмела обвинять его, ведь, естественно, обычным притворством невозможно так неправдоподобно изменить поведение здорового человека, находящегося в сознании и адекватно мыслящего.

В бреду он был необуздан: нечеловеческой силой он ломал все, что преграждало ему дорогу, от боли катался по полу и бился об него головой; черты лица изменились, глаза чудовищно вращались, челюсти лязгали и подбородок остро вытянулся, а суставы хрустели с жутким треском при каждом движении.

- Не бил, а руки ломал, -  о себе Бату говорил коротко, без особого уважения, с каким люди говорят тогда, когда знают на что способны в таких состояниях.

- Не вини себя, ты ж боль такую страшную терпел, -  стала оправдывать она его с таким рвением, словно сама чувствовала эту нестерпимую боль, - я повязку снимала, будто кожу с тебя сдирала. Реками слез за тебя плакала, а ты терпел. Саблю схватишь, а потом будто одумаешься и отбросишь. Просто за руку меня держал больно крепко. Крови же с тебя вылилось на целый океан.

Огляделся Бату непонимающе.
-  Крови океан, а постель чистая?

- Постель меняла я тебе, -  она, конечно, понимала, что он даже не придаст этому значения, но это никак не отражалось на ее чистоплотности.

- А косы пошто переплела? – испуганно схватился за голову Бату, стал себя осматривать внимательно, - и я будто новый?

  - И волосы вымыла я тебе, и тебя выкупала, - скромно Аленушка призналась, - не прогневайся.

Права на стыдливость у нее не было: пока из последних сил он цеплялся за жизнь, и она считала обязанной за нее бороться. Пока он заглядывал в глаза смерти, и она жила странной, болезненной, зависящей от его состояния жизнью; когда она ела – заставляла есть и его, когда пила – его поила; укутывала в теплые шкуры в озноб и обтирала потное тело, когда он мучился от жара.

- Незачем утруждаться, коль я все равно той чистоты не видел, - голубые, выцветшие за время болезни, глаза Бату трогательно дрогнули, но он мужественно сдержался.

- Да как же ты бы поднялся, ежели рану в чистоте не держать. Ужель у вас по-другому болезненных врачуют? – удивилась Алена, знавшая с детства, что любая помощь будет безнадежна и губительна, если вторгаться в уложения Бога с грязными руками и помыслами.

- По-другому. Шаманы заговорами лечат, а рана сама зарастет, на собаке-то срастается, - даже в скептические мысли прагматичного Бату закрадывалось суеверное смущение. Казалось, кто-то великий и всесильный сотворил невозможное чудо, желая доказать ему свое непререкаемое могущество.

- На собаке срастается, потому что она ту рану лижет, - осторожно поправляя пропитанную отваром тряпицу, знающе ответила Алена, -  а так сгнила бы рана, и ты бы, истлел.

Только сейчас он как следует осмотрел себя: волосы были тщательно расчесаны, включая усы и бороду; ни один батыр не позволил бы женщине сотворить с собой такое. В свою очередь кожа была такой чистой, что он внезапно заметил, что, оказывается, шрамов на его теле гораздо больше, чем он думал, руки же были просто чужими – из-под ногтей совершенно исчезла грязь, а сами ногти были аккуратно обрезаны.

Наклонив голову, он провел пальцем по затянувшемуся порезу, тянувшемуся от ребер к ягодицам. Шов тоже был аккуратно обработан, как и царапины на руках, происхождение которых не оставляло сомнений – руки он распускал с неистовой силой; обветренные губы, щеки и нос были намазаны невозможной пахучей мазью, и даже едва заметные мозоли на ногах были обернуты подорожником. А потому, что рубаха была совершенно чистая, сразу было понятно, что ее не менее назойливые руки похозяйничали и там, куда бы он не допустил наводить порядки ни одного человека.
- Мыла меня, чтоб не помер я? И не стыдно было тебе меня касаться?

Немного подумав, она ответила решительно:
- Касаться – стыдно, а спасать – не стыдно.

Еще недавно он и подумать не мог, что в орде найдется хоть один человек, которому можно будет так доверять. Поцеловал он ее в лоб горячо, руками прикрыл, голову ее на груди у себя спрятал.
- А говоришь, травами ты меня лечила, ты любовью меня лечила, милая. Скажи на свет не выходила ты, на люди не показывалась, как я велел? - спросил строго.

Тело ее приятно немело от крепких мужских объятий:
- Да, Бату, с тобой я была. Мы тут одни три дня были.

- Выходит и хан не знал, раз шаманам меня лечить не приказал. То значит к лучшему, что никто не приходил. Как к месту я себе жену – травницу у хана забрал, а то бы от шаманских благовоний уже бы давно сам в дым превратился, - Бату несказанно обрадовался тому, что все случилось именно так. Для хана их отношения так и остались мучительной загадкой, которую ему теперь не разгадать, ибо логика была бессильна и его самого вразумить.

- Как же у вас, Бату, так быстро. Забрал и жена. Так можно каждый день по соседям себе жен добывать, - обидчиво нахмурилась Алена.
 
- Не так все, Аленушка, - погладил он ее по волосам, поцеловал крепко, -  вот ты три дня у меня, значит, тебе у меня нравится. Стало быть, боле не сбежишь ты от меня. А коль кто на тебя позарится ныне, то уже моя забота. Я твой муж и полное право имею за свою жену голову отсечь, хоть соседу, хоть хану. Потому и у хана жен много. Слабому – и за одной не уследить, у хана же – за любимой женой вдогонку армии последуют.

- Я ведь с тобой осталась. Выходит, не отнимет меня теперь у тебя хан?  - воодушевленно спросила она, возможно, не зная и даже не догадываясь, что за нее отдана великая плата – вольный нойон стал бесправным рабом хана.

Вздохнул Бату тяжело, по руке погладил:
- Не была бы ты его данью, не смог бы он о тебе помышлять никогда. Но не будь я Бату, ежели дозволю тебя отобрать. До последней капли крови буду за тебя биться, до последнего вздоха, а ежели сил не хватит, то уж не обессудь – тебя с собой заберу. Моя ты теперь навсегда.

- Что ж! – смело изрекла Алена, и вид ее выражал полную отрешенность, если не сказать больше, -  лучшей доли не чаю: спасти честь под защитой твоей.

- Воистину ты смелая, Аленушка, - воскликнул Бату неожиданно ощутив небывалую гордость от того, что она готова справиться с предстоящими невзгодами вместе с ним, а не надеется избежать их, -  могла бы хану наложницей быть и никаких бед не знать, а ты женой стала самому жестокому воину, чтоб под страхом смерти находиться.

- В чем же наложницей – лучше? – удивилась Алена, у которой сама мысль об этом вызывала ужас.

Она повернулась и, запрокинув голову, стала переплетать косу, поджидая, пока он ответит. Когда это случилось, очертание ее золотых волос начало понемногу расплываться, погружаясь в яркий свет солнечных отблесков, словно само солнце заволокло ее, как необычно отполированный золотой слиток, что так ценится любым торговцем. Бату, оценщик опытный и бывалый, наблюдающий такое зрелище в первый раз, поразился.

- Наложницы – то добыча, - сладко радуясь про себя своему сокровищу, произнес он, -  их и делить, и отдавать можно. Надоела бы ты хану, он бы тебя мне и так отдал. То не знает хан, что он не добычу упустил, а награду дорогую.

- Ты что ль не можешь наложниц держать? - хотя она уже привыкла к его дружескому участию, его сжатая в руке сабля заставляла не забывать о том, что он один из самых яростных воинов хана и уж конечно, один из самых хитрых. Тем не менее, когда она в такие моменты, как сейчас, снова вспоминала об этом, то с уважением относилась к удивительно честным его ответам.

- Да и я бы мог тебя наложницей взять, а взял женой.

- Отчего ж так? - улыбка исчезла с ее лица, когда она поняла смысл сказанного, но сама эта мысль ее, почему-то, не огорчала.

Бату не подал виду, что видит ее неприязненное выражение, он продолжал восторженно рассматривать золотые локоны. Потом заговорил внятно и уверенно:
- Не желаю я, чтоб мои сыновья, как волки, за уважение отца меж собой грызлись. Чтоб видели, как мать в плену тоскует, как робеет слово сказать без воли господина своего.

Однако его слова произвели обратный эффект, она отшатнулась, в испуге широко раскрыла глаза:
- Ужель и мне такая судьба уготована?

- Не бойся меня, милая, - он поспешно приблизился к ней, обнял, успокаивая по плечам начал гладить, - у нас муж жену никогда свободы не лишит. Не приковал я тебя, не связал, в юрте распоряжаться не запретил, впредь так и будет. Ни в чем не ущемлю, ничем не укорю. Ведь давно я тебе и опора, и защита, а ты мне - чаянье мое вечное. Знаешь ведь сама, что давно я ждал царевну свою, зрел свою красавицу - жену такой, как сейчас.

- То ж только одежа у меня знатная, - кокетливо повела она плечами, в восхищении загляделась на переливы камней, - твоими самоцветами да сокровищами украшенная.

- Я же всю дорогу в тебе сокровище свое видел. Так часто я забывался, в глазах твоих бездонных утопая, непрестанно разум свой одергивал. Смотрел на тебя, а сам в амулеты свои да обереги складывал: в очи твои сапфировые смотрел -украсть хотел, за бровями твоими гараловыми жадно, как вор, следил, от уст яхонтовых с болью отворачивался, улыбку твою стирал жестоко, дабы зубов жемчуга не зреть, руки цвета кости слоновой от груди своей убирал да ладони шелковые скидывал, ежели бы узрел волосы твои золотые, ничто бы мне больше не воспрепятствовало уворовать тебя, да от всех расхитителей спрятать надежно. Тут уж точно не платье пособило, ты в том платье и зерно красоты своей не заключила, - он скользил по ней взглядом, придирчиво разглядывая, но не мог найти ни одного изъяна, портившего бы ее совершенный образ.

Алена руками разгладила на себе халат, заметно обиженная тем, что он совсем не оценил ее старания, уязвленно поинтересовалась:
- Ну неужто посмотреть не на что? Усердствовала я ведь.

- Что ты, - почти сразу он заставил ее подняться, покружил, оглядывая в восхищении со всех сторон, - нет твоего рукоделия прекрасней. То, что, дээл – царский, то хоть кто тебе подтвердит.

- Только вот коды топаешь, тоды и ноги видно, -вытягивая голую ногу из-под запаха халата, заметила она.

- Так у нас под них шаровары надевают, - снисходительно усмехнулся он и непристойно тронул ее голую коленку, отчего схлопотал шлепок по руке и обескураженно добавил, -  и ты надень – меня не смущай.

С гордой медлительностью она отошла в сторону и натянула шаровары.

- Ну вот, - наконец без смущения осмотрел он ее внимательно, - теперь и взирать на тебя спокойно мне возможно. Истинно ты царевна – и видом, и духом.

Радостная Алена запрыгала на месте, хлопая в ладоши, совсем как восторженный ребенок. Она оживленно кинулась в сторону и с улыбкой протянула ему халат:
- И тебе рубаху справила. У царевича тож рубаха должна быть царская.

Встал Бату резко, запахнулся, да кушаком перевязался. Даже болезнь не подкосила его прыть, будто и ее он победил так же яростно и быстро – одним махом, не давая ей возможности даже сопротивляться, обрубая костлявые пальцы, цепляющиеся за его крепкое тело.

Увидев, как ловко Бату завязал свой кушак, Алена попыталась перевязать свой, но никак не могла управиться. Бату попытался помочь ей, подержав рукав. Но Алена так и стояла, беспомощно теребя в пальцах длинные концы широкого кушака, как будто не знала, что ей с ними делать. Наконец, изрядно повозившись, соорудила неуклюжий узел. Ну и ладно, главное — полы не расходятся и не видно ее ног, так что всё в порядке.

- Что? — буркнула она, заметив выражение, с каким за ней наблюдал Бату, -  не научилась я ваши пояса вязать. И что с того?

- А эко ты скоро научилась дээл наш шить, - осмотрел он себя польщенно, -  у вас-то рубахи другие. Как ты их-то по сказочному украсила.

Он горделиво рассматривал себя, а она предвзято осматривала его в своем рукоделии, да и не сдержавшись, заулыбалась широко. Как ни старалась она, даже сейчас, за его, ставшей щеголеватой наружностью, никакими ухищрениями нельзя было скрыть плотное мускулистое тело, широкие плечи и яростные твердые движения отъявленного воина.

- Это алатырь-камень, призовет он силу земную, силу великую на помощь тебе, будет служить тебе оберегом всё время,…а это велесовик — небесный знак, который защитит тебя и спасет. От природного ненастья и всякого несчастья, когда от меня вдали находиться будешь, - повторяя тонкими пальцами узорчатые иероглифы, водила по ткани она, невольно поглаживая его руки и широкую грудь.

- Ты смотри-ка.  Пара ведь у нас, - заметил он обескураженно, рядом с ней показательно став, - цвет один да украшения. Так ведь на свадьбу только шьют. Знала ли?

Она тут же зарделась, сама понимая, насколько бывают верны свадебные приметы, но ответила, стараясь сохранить бесстрастное выражение на лице и ровный голос:
- Нет, Бату, не знала.

- Мне-то тогда зачем шила? – спросил он, не спуская с нее пытливого взгляда.

- Не верилось мне, что покинешь ты меня, - горячо стала оправдываться она, ведь из всего сказанного им нынче, это было самое проницательное замечание, - надеялась я тебя поднять, выходить, да вылечить. Отблагодарить, наградить тебя желала. Чем могла тебя наградить, так только рукоделием своим. Вот и шила. Молилась, да божилась, что будешь ты превыше хана в рубахе этой. Достойней, да почетней.

- Я ведь тебя не держал, уйти просил, а выходит, значительней награду отхватил, - пронзительно начал он, не скрывая восторженной радости в голосе, -  заслуга лишь в том моя, что хану ту награду не позволил примерить. В орде между нами, чингизидами, различий нет.  Получается, не хан награду себе сыскал, а награда себе хана выбрала.
 
- Так по нраву тебе рубаха? – поспешно перебила она, словно боясь быть разоблаченной.

-  Ничтожна рубаха твоя для меня, в сравнении с наградой моей! - ему больше ничего не следует говорить ей сегодня, чтобы не выдать свою догадливость. Он уже и так сказал слишком много. Разве без умысла или из обычной преданности может возникнуть желание возвеличить его до хана?

Но расстроилась Алена, не поняла слов тех, оробела от резкости его, зашептала опечалено:
- Ужель не по нраву тебе, Бату? Ужель не угодила?

- По нраву ты мне. Ох, как по нраву.
Приблизил ее к себе Бату, по косе тяжелой ладонью провел.
        - Чего ж таиться мне теперь, коль я тебе признался. Берегла ты тайну свою, оттого я свою не сберег. А ведь нам не приближаться, ни касаться друг друга не позволено.

Распахнул ей дээл да сорочицу тонкую исподнюю с плеча скинул. К себе повернул, да и обхватил ее, да так крепко, да так нежно. Телом своим горячим к ней со всей силы прижался, что и вовсе Аленушка от стыда обомлела.

- Будь моей! - горячо да дерзко молвил.

- Лучше убей, - отворотила голову Алена да так и стояла, потухшая, в его объятиях ласковых.

Загрустил Бату, отпустил. Сам с пола дээл поднял да ей на плечи накинул. Отошел в сторону, да на подушки к столу сел, отвернувшись.

 Но подошла к нему Алена, обняла крепко со слезами.
- Благодарю тебя, друг любезный, за великодушие твое, за милость несоизмеримую.

Вздохнул Бату, нахмурился грозно:
- Дал же слово верное, что не трону тебя.

- Не серчай, Бату. Не гордостью тебя отвергаю, не пренебрежением. Видишь, колечко на руке? – и она вытянула руку, робко показывая кольцо на безымянном пальце, -  не свободна я в выборе своем.  Я ведь князю давно уж сужена. Милому Иванушке помолвлена.

- Что за кольцо у тебя – малое да невзрачное.  Вот я тебе кольцо подарю! -  и достал тут же из сундука Бату кольцо знатное, богатое, – вот кольцо, княгини достойное! Падишах его носил. Смотри - яхонты рубиновые да лазоревые, ясписы египетские. Только будь моей – золотом тебя осыплю, в парчу одену, ни в чем отказа знать не будешь.

Да и снова обнимать принялся. Да с поцелуями нежными, да со вздохами. Но остановила его Алена, голову на его груди спрятала.
- У нас, Бату, второй раз не обещаются.

Вскочил он грозно, саблей своей изогнутой сверкнул да в дверь погрозил.
- Не придет твой князь, не бывать энтому, а придет – погибель свою встретит.

Опустила она его руку с саблей, в глаза доверчиво посмотрела:
- Придет, не придет - ему принадлежу всецело, и другой у меня доли не будет вовек.

- Как же дорогой мы шли, все про любовь мне сказывала, - напомнил он, жалея, что сам обрывал эти рассказы, -   врала, стало быть?

- То ж Еремей тебя любил, - она смущенно опустила голову, будто угадала в его словах некий потаённый смысл. Лучше бы она об этом не напоминала: он страшно дрогнул лицом, свел брови:
- У Еремея я то кольцо то ж примечал, да не останавливало оно его никогда. Лип ко мне, точно девица.

- То ж с испугу, Бату, - Алену сильно тяготил этот разговор, особенно, что будет, если она не сможет убедить его, и, украдкой взглянув на него, она с притворным безразличием отвернулась, намереваясь уходить, но он схватил ее за предплечье, притянул к себе:
- Лобызала меня чего ради? Перед людом, перед ханом, пошто нежила, коль не люб я тебе?

- Прощалася, - виновато улыбнулась она.

        Вздохнул Бату, да по плечу осторожно погладил, глаза закрыл, щекой ко лбу ее прижимаясь.
  - Для всех ты все равно жена моя, раз в моей юрте жительствуешь. Женой я тебя от хана забирал, женой и почитать буду. А ведь за это твой суженый с тебя строго спрашивать будет, да и люди все одно осудят.

- Пусть все судят, лишь бы Бог простил, - тихо сказала Алена, да кольцо его обратно протянула.

- А колечко то себе оставь, - отвел ее ладонь Бату, - буду я от тебя вдали, будешь в беде - пришли его с гонцом. Позором себя покрою, с боя ратного уйду, но тебя выручу, - повернулся он да и вышел из юрты.

Разбит был лагерь из юрт возле дворца хорезм – шаха в Самарканде. Сам дворец Кок- Сарай был гостевой резиденцией хана. Сам же хан не любил просторов дворца и жил в отдельной юрте в мунгитском лагере, раскинувшемся на территории дворца, окруженного садами. Чингизхан частенько располагался на отдых в тени деревьев со своей свитой. Тут же принимал мудрецов и звездочетов, слушал отчеты нункеров и тысячников, строго наблюдая за суетливой жизнью лагера и попутно давая указания по его организации.

В этот же день он особенно нетерпеливо высматривал Бату и как только увидел его, призвал к себе взмахом руки. Подойдя, как и подобает, Бату поклонился низко, сел на колено и склонил голову покорно перед величайшим.  Но тот начал с порицания:
- Смотри-ка, выхоленный ты какой! Вымытый да вычищенный, точно котелок новый. Воина до блеска отмыть – все одно, что защиты лишить. Не войне, а жене теперь прислуживаешь?

Не поднимая головы Бату ответил рассудительно:
- Войне одинаково, чистым, иль грязным мне помирать. Ежели жена отмыла, стало быть, жене и почет выше.

- А тебе непочтительно лучше, чем у хана, дээл иметь, да еще перед всеми выпячиваться, - недовольно закряхтел Хан, приподнимаясь с тахты.

- Я ж его не в битве добыл, делить не обязан. А коль жена шила, что же мне таиться? – ответил Бату непонимающе, аккуратно поглаживая на груди тонкую вышивку велесовика.

- Сможет ли рукодельница твоя и мне рубаху смастерить? – завистливо прищурившись, щелкнул пальцами хан, - завтра желаю в ней в улусе показаться.
 
- А коль не лучше моего будет, так и голову мне хан срубит? – язвительно поинтересовался Бату.

- А коль откажешься, то еще раньше голова у тебя отлетит, - засмеялся в рыжую бороду хан.

Заметно расстроившись, Бату шмыгнул носом, озадаченно почесал затылок:
- Как же она до утра то поспеет?

- Ночь без баловства стерпишь, - грузно повернулся хан и ревниво осмотрел его исцарапанные руки, - али забыл, что и так провинился?

Бату явно затушевался, ворчливо буркнул:
- Дай хоть два дня.

- Два дня потом ей дам, - недовольно высказался хан, не перенося мелочную торговлю, -  тело твое оплакивать.

- Я ведь провинился, чем она-то виновата? - в сердцах вскричал Бату.

- Кто сказал, что ее накажу? – с очевидным предостережением в голосе ответил хан, - а то, что вернуть себе хочу, то тоже тебя предупреждал. Я тебе с условием ее отдал, так ты решил мне ту кобылицу за три дня так уездить, чтоб мне с нее одна сбруя досталась! Вся ханская ставка уши от стыда затыкала, а он еще за ночи свои бесстыжие с ханом торгуется.

Не обратив внимание на искромётный юмор хана, Бату, то ли от негодования, то ли от стыда покрылся красными пятнами до самых ушей, немигающее уставился в землю. Так и стоял, терпеливо снося звучавшие полушепотом ехидные смешки в свой адрес. Но, по счастью, его спасла несдержанность собственного брата.
- Чего это она у Бату осталась? – в негодовании спросил Гуюк.

- Это не она осталась, это я ему его долю отдал, - грозно пояснил хан, и сразу как-то резко, как-то осуждающе.

- Вместе за княжной ходили, и мне моя доля полагается, - запальчиво выкрикнул Гуюк.

Бату тут же поднялся в полный рост, вперил в него свой яростный, не прогибаемый взгляд:
- Как отвешу твою долю, - грозно вскричал он и схватился за саблю, - до юрты свои кишки не донесешь!

Но остановил хан Бату, руку перехватил, да саблю в ножны ему заправил.
- Он за эту долю жизнь у меня заложил, а на весах только две чаши. Желаешь с ним золотник поменять?

- Почему я с ним меняться должен? – не переставал настаивать на своем Гуюк, не желая замечать все возраставшего недовольства деда, будто перепалка шла между ним и Бату, - я у хана не посмел бы дань забирать, а раз уж она жена ему – то незаконно, ибо хану надлежало ей мужа выбрать из нас троих.

Стеганул его тут же хан ташууром.
- Хану указываешь, как ему данью распорядиться? Я смотрю, слишком много до нее стало охотников.  Я вам всем напомню, чья она жена. Кто о ней узнал? Кто за ней войско посылал? Может, кто-то желает с русскими князьями сразиться?  - приговаривал он под звенящие звуки хлыста и болезненные вскрики Гуюка.
- Молчишь? – произнес он, когда прекратил экзекуцию, и, складывая плеть, добавил:
- Вот и дальше молчи, коль не желаешь со мной саблю скрестить.

Тут же к ним подошел Мунке. Со стороны могло показаться, что Бату дружелюбно наклонился к Мунке для объятий, но шепнув ему что-то на ухо, они отошли подальше в сторону. Немного помявшись, Бату вдруг в лоб спросил:
- Верно, что сильно я кричал?

- А чего это ты у меня спрашиваешь? – опешил Мунке и от растерянности сам покраснел.

- Да хан пристыдил строго, - оглянулся на ханскую ставку Бату, где невдалеке, подобрав ноги, и грациозно расправив полы дээлов на подушках сидели женщины хана.  Не выдержав их выразительно-любопытных взглядов и перешептываний, Бату смутился и оттянул Мунке подальше. Заметив такое особое внимание к Бату со стороны женского пола и сам Мунке оглядел Бату с небывалым интересом: его новый образ был вызывающе опрятен и чопорен.

- Да уж, - усмехнулся он, смерив его изумленным взглядом, - знатно ты кричал - всем спать не давал. Когда только отдыхал, коль звал ее постоянно.

Некоторое время Бату стоял оцепенело, озадаченный разыгравшимся воображением. Потом навязчиво продолжил выпытывать:
- Ты скажи, Мунке, я кричал, а она не кричала?

Усмехнулся тот в усы:
- Думаешь, не слыхать было? И она тебе отвечала. Во весь голос свой жалобный кричала, - сказал да и смущенно прикусил губы. Только Бату нахмурился, да сплюнул досадно.

- А чего это ты огорчился? – заметил Мунке, похлопывая его по плечу.

- Чего огорчился? – зло да громко выкрикнул Бату, - да то, что все уши не по делу развесили!

…Призрачное счастье, казалось, на глазах рассыпалось в прах под властью хана. Равнодушно Бату прошел мимо наложниц хана, знавших о произошедших событиях, в которых он был главным героем сплетен. Они приветливо махали ему красивыми, гибкими руками, звонко брякали золотом хабтагайев, смеялись нежно, словно зазывая на разговор, но он, красивый и суровый, одетый в золоченый дээл и обутый в безупречно начищенные сапоги, с большим вниманием останавливал взгляд на закованных в колодки провинившихся. Деревянная канга сдавливала им горло и ему как будто тоже нечем было дышать, потому как наказание за ослушание хана было у всех одинаковое.

Хан же, наблюдая за ним издали, подсознательно ждал, что в Бату проснется благоразумие, и он, как и подобает, подойдет к нему, запуганный и виноватый, встанет на колени и вернет ему дань.  Но Бату даже не обернулся. Он возвращался в свою юрту с невозможным равнодушием, странной безразличностью… хан нетерпеливо ждал, но ничего не происходило. Поручение хана было слишком сложно, практически невозможно, может потому Бату заторопился в свою юрту, чтобы увидеть, услышать, обнять ту, ради которой он выбрал этот унизительный путь.

 Зашел Бату зло в юрту, дээл распахнул, да с размаху с себя на пол бросил, ногой пнул. Охнула Алена, затрепетала:
- Что же грозно так рубаху скинул? Иль не по нраву пришлась? Иль не по стану сшито?

- Требует теперь хан, чтоб и ему такое справила! – с ненавистью посмотрел на дээл Бату, - да не хуже моего, да до утра чтоб управилась. Как же поспеешь теперича?

Сел он на сундук, лицо в ладони склонил в унынии. Подошла к нему Аленушка. Косы его ласково пальцами перебрала, по плечам неторопливо погладила да тут же опомнилась, вздрогнула, руку отдернула.

Взглянул на нее Бату удивленно, а она в страхе назад попятилась, руки пряча за спину испуганно. Подошел он к ней, ладони взял, к груди прижал.
- Касайся теперь меня, милая. Без оглядки касайся и целуй. Не чужая - жена ты мне теперича.

- Не жена я тебе, - все с той же грустной настойчивостью пролепетала она, -  я теперь в твоей власти.

- Не хочешь мне женой быть? – грустно отпустил ее руки Бату, - по-иному тебе не спастись. Не спрятаться от вожделения хана. А держать – не держу. Не в плену ты, не в неволе. Но и оберегать тебя не перестану.

- Что ж, коль обещал и клялся, - тихо произнесла она, полагая, что все, что он чувствует к ней, вызвано долгом.

- Выше клятвы – любовь моя, - горячо стал возражать он, расправляя плечи, точно крылья, -  увидишь ты, поймешь, что мы друг для друга созданы. Не друзьями созданы, а любимыми.

- На погибель наша встреча с тобой, Бату, на лихо, - заламывая руки на его груди, сокрушалась Алена, -  и со свободой, и с жизнью я распрощалась, еще когда из терема батюшкиного сбегла.

Он тяжело вздохнул, ведь и в его жизни перемены были не менее угрожающие, но произнес он ласково, задушевно и искренне:
- Если бы знала ты, что боле всего на свете тебя уберечь хочу, стремлюсь сохранить, а гублю невзначай. Вот и хану на глаза твое рукоделие попалось, да не на радость - а на беду.

Она тревожно вглядывалась в его глаза, и его непомерная грусть дала ей повод думать, что его беспокоит только несшитая рубаха хана:
- Не серчай, Бату, не печалься, то моя забота.

- Может, я тебе чем пособлю? – несколько успокоившись, Бату спешно открыл сундуки и решительно взялся за дело, доставая отрезы тканей.

Он стал в спешке вынимать из сундуков один за другим разные полотна, вроде больших тюков. Все они были спутаны и измяты, перевязаны наспех бечевкой. Прежде всего бросался в глаза их яркий орнамент, а количество их было поистине неисчислимым. Острым ножом со смелостью воина он начал лихо резать полотна на куски. Вероятно, даже совершенная беспомощность и некомпетентность в шитье не останавливали его, не привыкшего сдаваться. Вполне серьезно он собрался самолично сшить рубаху, коль потребовал хан неисполнимого.

- Пособи, Бату, - согласилась Алена и остановила его прыть, нож из рук его осторожно забрав, -  расскажи, как заведено у вас одежду украшать? Что боле всего почитаете?

- Шелк в почете весьма, - ошарашено ответил Бату, рассматривая решительно взявшуюся за дело Алену.

- А по окрасу что цените? – поинтересовалась она, ровно складывая ткани с присущей ей щепетильностью.

- Белый – молоко да чистота – то и мать, и истина, синий – небо, то вечность. Чингизиды его крайне уважают – вечное царство, ханом обещанное, в синем цвете заключено. Красный – победа, огонь и кровь – начало начал, рассвет огненный. Желтый – то степь вольная, да золото богатое. А черный – то смерть, - стал объяснять он с воодушевлением.

- Почему ж у тебя конь завсегда вороной? - она уже расположилась на полу, придирчиво выбирая ленты, тесьму и самоцветы.

Бату уселся рядом, скрестив ноги, наслаждаясь видом занятой работой Алены:
- Конь то другое. Эта масть означает власть и силу. Как стал я дарханом и мергэном, так хан мне в дар коня и отдал. С тех пор без его воли масть мне менять не можно.

- Кто ж такой дархан и мергэн? – поинтересовалась она.

- Что ж тебе рассказывать, самой увидеть доведется, - уклончиво ответил он, не желая хвастаться.

- А коль не доведется? – уточнила она, закусывая нитку.

- Как не доведется, ежели ты со мной на всю жизнь? – громко произнес Бату и с улыбкой приобнял ее за плечи.

 Алена отшатнулась, по рукам его ударила.
- Не на всю жизнь я, – произнесла она, никак не желая смириться со своей чужбинной долей.

- А куда ж ты денешься? – в первую очередь его интересовало, понимает ли она всю безвыходность своего положения.

- Уйду, - дерзко выпалила она, и гордо выпрямилась, отбросив все свои швейные принадлежности.

- Ну попробуй, - даже не пошевелившись, он легким кивком показал на дверь.

Встала Алена, да пошла неторопливо. У выхода обернулась.

- Поспешай, коль вознамерилась, - поторопил Бату, да бровью хитро повел.

 Та, осторожная робкая, но не менее решительная, уже переступила порог юрты, быстро выскользнув на улицу, и не могла видеть, как стремительно он метнулся вслед, обнажая острую саблю.

Хан всегда располагался на излюбленном месте, откуда просматривался весь лагерь. Раскидистый шатер укрывал его от зноя, а вот над его окружением такого тента не было. От земли поднимался дрожащий горячий воздух и было жалко смотреть на приближенных, может быть уже не один час стоявших под беспощадным солнцем. Докладчик, и тот не сдерживался и утирал пот, текущий со лба струйками из-под малахая.

Заметив Елену, хан тут же прогнал того докладчика да стал толкать Субедэя, да за рукав трепать, за ней коршуном наблюдая.

- Вот она. Дождались-таки. Вышла-то, наконец. Да как вышла - словно на ладье выплыла. Да ты смотри, точно хатун разодета: самоцветы ли ослепили сиянием своим, иль от нее свет лучезарный вижу? Ить у Бату такой же дээл я видывал. В паре сшито, яхонтами расшито. Ему я разрешил ее женой мнить, кто ей разрешил мнить его мужем своим? – не переставал говорить сам с собой хан.

Елена шла, стараясь не выходить на солнце, держась в тени ярко раскрашенных юрт. Осторожно двигаясь, дошла до арыка и пошла по самому его краю, мимо коновязей и полных яслей, мимо маленьких белых коз, прячущихся в тени бухарского миндаля, мимо войлочных подстилок, уставленных различными товарами на продажу, мимо обширных руин, мимо каких-то очень странных потрепанных людей, спавших прямо на траве, подложив под головы узелки, мимо женщин с кувшинами, мимо загорелых чумазых ребятишек, плескавшихся в арыке.

Несколько раз ее обгоняли всадники. Это и понятно, ведь торгоуды хана действовали безупречно. Если бы Алена действительно решилась бежать, она бы даже не смогла понять, где они, сколько их, где их скрытые ловушки и далеко ли они, или близко.
А уж они-то знали про нее все. Она была данью хана. Ни больше ни меньше. Может быть, она просто вышла прогуляться, а может быть, с какой-то необходимостью, поэтому пока они держались от нее на расстоянии.

Вероятно, она чувствовала себя слишком неуверенно, и это давало им ощущение того, что она вышла с определенно дурной целью, да и двигалась она с опаской.  Выделяясь из множества людей всех возрастов и сословий, она заметно торопилась к выходу, сама осознавая, что отличается от остальных не только нарядом и внешностью, а особенно суетливостью среди царящей неспешности.

Один из стражей преградил ей дорогу, его худое загорелое лицо растянулось в надменной улыбке. Дээл с воротом стойкой красного цвета, широкий желтый кушак, подтянутое сложение, но, как и у всех, -  неопрятный, аляповатый и зверский вид отпугнул Алену. Она притворилась незадачливой путешественницей, которая ищет некое исключительное место, и стала изъясняться жестами. Тот произвел на нее впечатление понимающего, услужливого, обаятельного человека, готового помочь. На его груди была нашивка из золотого круга, отличавшая дневного воина, однако такие же нашивки носили еще двое мужчин, находившиеся позади нее.

Она дружественно поклонилась и направилась к дороге, ведущей к въездным воротам, лицо стражника дёрнулось, и она с ужасом заметила, что рука его медленно заскользила, вынимая саблю из ножен. Ей потребовалось несколько мгновений, чтобы полностью понять, в какой она опасности. Человек без её решительности и подготовки просто потерялся бы, но она склонилась прежде, чем руки другого стражника схватили воздух над ней. Попятившись, она медленно огляделась, осматривая все вокруг и вдруг заметила бегущего Бату. Она наблюдала за ним, размышляя, куда он бежит, а затем увидела всадников с ловчими сетями. Не мешкая, она бросилась бежать.

- Вот оно то. Бежит. Бежит от него, - приговаривал хан, руки потирая, - недолго пользовался он данью моей.

Субедэй пристально смотрел, как скользит тонкая фигура, с поразительной ловкостью уворачиваясь от неуклюжих ловцов.

- Что ты, хан. Не от него бежит она, смотри, а к нему.

Теперь же, удовлетворить жгучее желание кинуться Бату навстречу для Алены было весьма затруднительно: он не просто замешкался – он сдерживал самую яростную и многочисленную охрану хана. В отчаянье, разрываемая мучительным стыдом, она повернула обратно, но этот поступок ничего не дал: трое стражей неотступно гнались за ней. Она готова была уже прыгнуть в грязный арык, но тут чьи-то руки с силой потянули ее, подхватив уже почти в полете, она вскрикнула, но рукава, обхватившие ее за пояс, растворились в точно такой же ткани дээла, и она расслабленно выдохнула.

 Алена с благодарностью обернулась на Бату, но он лишь тяжело покачал головой, впрочем, не отрываясь от сабельной схватки с ее преследователями. Он выступил вперед, загораживая ее, но она упрямо шагнула и крепко обняла его, припав к груди. Такое опрометчивое движение позволило стражнику приблизиться на непозволительно близкое расстояние. Но только ухватился тот за рукав ее, и в тот же миг засвистела сабля яростно и руку тому стражу отсекла. А другого Бату на землю сапогом свалил, наступил на грудь, саблю двумя руками перехватил да над головой занес. Только тронула его за плечо Аленушка, попросила жалобно:
- Пощади его, Бату, помилосердствуй.

Да обнимать его принялась да в щеки целовать нежно.

- Что ж ты за жалость к другим, зверя во мне порождаешь?  - несмотря на неловкость момента, он вожделенно притянул ее к себе за талию, - не тронь меня, коль близкой мне становиться не желаешь, коль бежишь от меня на погибель!

- Не от тебя я бегу, милый, - обхватив ладонями его щеки, не спускала она с него внимательных глаз, -  земли наши разные, и мы с тобой непохожие. Уклад ваш – мне неведомый. Бог ваш с моим - разные. Не быть нам вместе, родный.

- Как же не быть, коль я тебя возлюбил так сильно?  - вскричал он пронзительно, - что земли наши, что непохожести, что уклад наш – тебе неведомый. Мы свой мир создадим, нам двоим удобный. И Бога твоего я не обижу. Коль мы породнимся, то и нашим Богам друг друга принять придется. Мне все по силам, коль родным я тебе стал.

- Как же ты мне родной, коль я тебя совсем не знаю!  - грустно вздохнула она.

- Неужто не знаешь ты меня? – неотрывно смотрел на нее он, и в этих глазах пропадал бесконечно, - сколько мы уже вместе: то рядом, то друг за дружкой. Я ужо и не вспомню, когда мы порознь были. Отчего же ныне прогоняешь?

- Что ты?! Не прогоняю я тебя, – запротестовала Алена и золотые пряди ее волос, обрамлявших лицо, заколыхались лентами, а коса закачалась хлыстом.

Он осторожно шагнул назад, опасаясь снова схлопотать:
  - Не прогоняешь, но и к себе не подпускаешь. Прижаться к тебе хочу, обнять, а ты мне руки бьешь.

Она чуть улыбнулась, осознав, что такая несокрушимая боевая машина вдруг оказалась бессильна против ее неприступности.
- Раньше-то ты и подходить мне к себе не давал, сразу саблей путь преграждал. Вот я ныне и без меча узнаю, взаправду ты мне руки обрубить собирался или млел потаенно!  - она схватила его лицо обеими руками, сделала глубокий вдох, а потом атаковала поцелуем, сознавая, что даже если он ее оттолкнет, то уж точно не сможет воспользоваться саблей. Но он прижал ее к себе сильно, сильно. Обнял, точно спрятал, а косу, так и вовсе, себе под рубаху запихнул.

- Пусти, пусти Бату, - сразу испугалась Алена такой пылкой взаимности, -  не охватывай, не обнимай меня так горячо.

- Меня-то не бойся!  - пристально посмотрел в глаза ей Бату, добавил с укором, - а стыдиться и подавно тебе меня не пристало.

- Да разве можно откровенно-то так, соромно перед людьми, - спохватилась она и в смущении по сторонам стала оглядываться.

- А мне не совестно, не зазорно совсем. Так я тебя полюбил искрометно, так горячо, что всем готов открыться. Пусть все знают, что силы своей за тебя не пожалею, не пожалею жизни.

Взглянул зорко в сторону, взгляд хана любопытный встретил, разобрал интерес его, как должно мергэну, на недосягаемом расстоянии, произнес грозно:
- А пуще хан пусть ведает, пусть поймет, что никому невозможно тебя у меня отнять,- да тут же стал целовать ее нежно да упоительно.

- Вот охальник-то, а, - в то же время хлопнул себя по колену хан, - вот срамник. А она-то хороша, гляди-ка, обнимает его, голубит без принуждения. Такую же бесстыжую под стать себе нашел. Никого не приглядел, не сватал, Джучи его куда только не возил, у всех невест изъяны находил, востроглазый. Ждал все свою заветную и вот на тебе – дождался, у меня отобрал, чтоб потом до чесотки дразнить!

Хан щелкнул пальцами, и по команде из-за земляного вала арыка появились лучники, державшие наготове луки.  Они застывали в напряжении, ожидая приказа.

 Пока они поднимались в полный рост, Бату, не колеблясь, склонился над Аленой, обхватил руками и уткнулся в запах розового масла, который они хорошо выучили за годы странствий. Теперь он просто вдыхал этот запах и ждал, когда острые уколы усеют его ничем незащищенную спину.

Но надзирал за ними хан издалека и дивился грозно:
-Ты на два ока слеп, Субедэй. Смотри, как голубит она его бесстыдно, как он ее неустрашимо у всех на глазах защищает. Под луки дозорных за нее встает, словно в железо облачен. На ком еще ты видел такую защиту? Такие доспехи за три ночи не сковать!

Но не мог видеть хан того, что видел Бату: если бы он смотрел с его стороны на Алену, то мог бы увидеть просторы небес. Ее глаза сияли, как звёзды. Теперь и она, понимая всю трагичность минуты обняла его, зашептала отчаянно:
- Прощай, братец.

- Братец!? – поразился Бату, - и мнить не вздумай, что братом тебе стал, и называть меня так не смей!

Даже сейчас, оказавшись на грани смерти, хоть сама мысль о близости с ним не пугала, пугала ее его собственническое до жадности отношение к ней.
- Не буду я женой тебе, только сестрицей быть согласна.

  Не выпуская ее из объятий, он беззастенчиво сжал ей ягодицы:
- Умереть я готов только мужем твоим. Братом же твоим я становиться и по жизни не собираюсь. Твой брат тебя к хану на потеху без сожаления бы отвел.

  Насмешка была более чем понятная, оттого и особенно обидная. Алена начала бурно выбиваться из его объятий. Несколько бесстыжих прикосновений неприятно, но терпимо по сравнению с оскорблением в адрес братьев.

Со стороны могло показаться, что Бату добивается ее взаимности силой, а она сопротивляется, но он и не скрывал этого. Если хан действительно так думал, то Алена наверняка спасена. 

А действовал он на редкость непристойно: не имея возможности закрыть теперь ее своей спиной, он свалил ее на землю и придавил собственным телом. Лучники растерялись, цель растворилась и стала недосягаемой для стрел, и к тому же подоспела собственная охрана Бату во главе с сотником. Тот выстроил воинов клином, защищая своего господина со всех сторон.

- Бурундай! - радостно воскликнул Бату, вскочил и бросился обнимать старого друга, но вдруг заметил, что тот волновался.

Бурундай скупо поздоровался, подвел коня и только когда он почтительно поклонился перед Аленой и закрыл глаза, Бату понял, в чем дело: красота ее слепила не только хана.

В то же время хан громко хлопнул в ладоши, отзывая торгоудов; пусть поведение Бату прежде всего было непростительной дерзостью, но и смелостью необычайной. Кроме того, зрелище развлекло хана, да и мысль о том, что Бату удерживает Алену силой, ему была по душе.

С сожалением он произнес:
- Вот уж размяк я давеча, и тоска пакостная меня гложет теперича. Терпения моего нет на нее с Бату вместе взирать…
- Ты-то чего молчишь! – в злобе толкнул хан остолбенелого от такого зрелища Субедэя, -  Сколько шел с ней рядом, не страдал, не иссыхал что ль? Иль на один глаз она не так хороша?

- То ж Саин-хан твой хитроумный ее охаживал, да нас от нее отваживал, - нашелся Субедэй.

- Ты-то мастак держаться, а молодые? – докучливо допытывался хан.

- А что молодые? Лишь только она от немощи покачнется, глядишь, ужо у Бату на руках покоится. Рычит на нас да щетинится, не то, что приблизиться и присмотреться к ней не позволяет. А коль сама к нему прильнет, то тут же саблей ее и отпугнет. То и любопытен он ей стал, что больно нелюдим среди нас был да дерзок, а ее оберегал, - он оторопело следил за Бату с Аленой и как будто не верил своему зрячему глазу.

- Тут я Бату узнаю. Горазд он сызмальства измором брать вершины неприступные.

Хан явно остался доволен услышанным. Даже лениво открыл рот для приема пищи, утратив интерес к Алене с Бату. Тут же наложницы, словно рой ос, окружили его и стали потчевать прямо из рук, аккуратно обтирая его рот платками.
 
Поклонившись, Субедэй решил, что ему тоже пора. Сделав круг, он решил понаблюдать за Бату и вернулся пешком к его юрте. Он стал невдалеке, и впервые приметил, что тот идет, покачиваясь; впустил Алену вперед, а сам задел головой косяк двери, ударился, и вообще еле держался на ногах. Дверь закрылась, и тайная жизнь его подопечного вновь отделилась от внимательного глаза Субедэя.

Здесь Бату, сразу почувствовав себя в безопасности, с искаженным от боли лицом осмотрел себя. Сукровица сквозь одежду сочиться стала. Развязал он дээл и, с болью непереносимой прикрыл рану ладонью, от Алены отворачиваясь.

Заметалась она по юрте торопливо, травы да снадобья из узелков дорожных доставая:
- От меня не таись. О мучении твоем ведаю. Днесь повязку сменю.

Отвел он руку кровавую, да прямо на пол и осел. Взяла Алена чашу с водой теплой, да только стал он отказываться:
- Не надобно, Аленушка, вытерплю. Девице на кровищу смотреть не пристало, - встал он, покачиваясь. На саблю опираясь до постели добрел да лег, отвернувшись.

 Подошла она к нему, коснулась плеча настойчиво:
-Все тебе вытерпеть придется в одиночку. Не могу я боль с тобой разделить, а ведь из-за меня претерпел. Так не погнушайся помощи моей, чтоб страдание тебе облегчить. Не та я девица, что от вида крови чувств лишается.

Взглянул он на нее благодарно, дээл снял, да рану показал доверчиво. Присела она подле, и он к ней поднялся. Повязку развязала она осторожно, руку ему обмыла и рану вокруг. Сам же порез отваром промыла, да платок, пропитанный соком тысячелистника, наложила. Да особенную тряпицу длинную вязать начала, чтоб больше кровь не просочилась. Начала ее вязать с пояса, да вкруговую до подмышек поднялась. Затем на левое плечо перешла, под правую подмышку. Далее по кругу, ту повязку аккуратно закрепляя.

Осторожно, да нежно тела его касалась, повязку оборачивая. Головой едва грудь его задевала, вокруг спины тряпицу обматывая, чтоб боль не причинить. Он же жадно да пристально на нее смотрел. Наблюдал, затаив дыхание. Обтерла она ему взмокшее лицо полотенцем, произнесла с укором:
- Рана у тебя такая глубокая, а ты молчишь, не сетуешь. Иль, думаешь, что не вижу боль в глазах твоих нестерпимую?  Кричи, коль задеваю тебя неосторожно.

Взял он руки ее и к груди своей приложил.
- Затянулась рана от отваров твоих целебных, от заботы чуткой боль покинула. Только стал я весь изранен руками твоими ласковыми, изувечен ладонями твоими нежными. Разглядываю тебя, да ты меня будто и не видишь. Рядом ты, да коснуться тебя не смею. Хочу кричать не от боли, а от тоски. Со мной ты, да не моя.

- Не тешь себя надеждой, не стану я твоей, - поникла головой Аленушка, -  а при тебе останусь, сколь понадобится, чтоб рана твоя зажила.

Вздохнул Бату тяжело:
- Оттого и больно мне, что только рана кровавая подле меня тебя держит. Саднит сердце мое от горя, отчаянье на части рвет. Не сдержать мне тебя ни силой, ни лаской. Все сбежать от меня порываешься.  К хану попадешь, не увидеть нам боле друг друга.

- Я домой хочу, домой бегу, - томительно сложила она на груди руки, -  а к хану я не попаду никогда. Живой не окажусь в его объятиях.

- Не понимаешь, стало быть, что теперь ты не у меня, а у хана пленница, - заглушая боль, он с трудом выпрямился, убедительно и серьезно добавил, - домой тебе уже не воротиться. Либо моя ты, либо ханова. Хан же тебя у меня отобрать пригрозил, ежели сбежать вознамеришься. Сбежишь от меня, хан себе заберет. Где бы не пряталась, найдет, и себе вернет. Навсегда от меня скроет. Властью поработит, охраной любое сопротивление твое подавит. Спрашивать тебя не будет, силой станешь ты хановой наложницей. Тогда зови меня, кричи – не услышу, а услышу, ни помочь, ни защитить не смогу. Я тебя спасти хочу, а ты бежишь от меня.

- Не знала я, не ведала. Не желала обидеть тебя и тобой от стрел заслоняться не желала. Но ежели жить в неволе, лишь твоей невольницей я быть согласна, - грустно вздохнула Аленушка.

- Не унывай, - как мог весело и бодро поддержал ее он, -  знаю, что птица вольная ты и даже мой плен тебе в тягость.  Но не пожалеешь ты о выборе своем, ибо в моем плену не будешь пленницей. Я же от тебя вовек не отрекусь: ни в беде не оставлю, ни в скорби.

Поцеловал он ее в макушку, да за запястье перехватил, но не крепко, под себя подмял, да на спину уложил, над лицом склонился низко. Так приблизился, что воздухом теплым дыхания своего над челом повеял.
- Что ж безмолвствуешь ты, лада моя? Не вопишь? Не робеешь, стало быть?
Его учащенное дыхание, да еще слабый, шепчущий голос не оставлял сомнений, что то, что он желает и испытывает сейчас должно вызывать у нее поистине панических страх.

- Коль обидеть решил – повинуюсь, ежели пощадить сил недостаточно, - стойко произнесла она, понимая, что ей действительно некуда и не к кому бежать.
 
- В обиду тебе – ласка моя, в оскорбление – нежность? Ужель от любви пощады просишь?  - обдувая тихим голосом своим ее лицо, зашептал он, - стало быть, напугана ты нравом моим буйным. Пряталась ты три ночи, да три дня в ужасе от влечения моего, а ведь был я нагим и бесчувственным невольником твоим.

- Не клевещи на себя, не буйствовал ты, - по своему обыкновению она нежно тронула его за густые косы, -  не был ты мне тираном и изувером. Не таилась я от тебя в испуге, с тобой я была. Рядом в постели одной.

- Со мной в одной постели спала? – поразился он, и от волнения даже отпрянул, - а я все думал, что грезится мне. Вот почему ты меня совсем не стыдишься.

- Я с братцами всегда так на печи почивала, - уверенно кивнула она, подтверждая.

- То ж с братцами, с чужими-то молодцами не подобает, - его опять расстроило, что несмотря ни на что, считает она его все же братцем, - чадо ты еще малое да неразумное: моей быть отрешилась, а все ночи со мной в одной постели пребывала.

- Прости, коль не положено, - его грозный вид отличался беспокойством, и она совсем не могла определить, поразило или огорчило его ее поведение, -  как просыпался да меня не находил – вскакивал, разыскивать принимался. Кричал жутко: то ль от боли, то ль от горя. Едва успокаивала. Не могла я тебя такого одного оставить.

Он долго пристально смотрел ей в глаза, угадывая, понимает она всю суть произошедшего или нет:
- У меня прощения просишь, а себя ославила. Не ведаешь ты, царевна моя, что о тебе молва разнесла. Мои-то крики им в диковинку, да вот потому то и твои – растолковали скарбезно. Все ночи со мной кричала ты, знаю. Только я один ведаю, что крепко тебе от меня досталось. Бил тебя, стало быть, жестоко. Мне ли боль свою простишь? Простишь обиду?

- Ты же в забытьи был, не помнишь. Повязки ты сам с себя насухую сдирал. Вот и кричала я с испугу да тебя успокаивала, - стала вспоминать она, и глаза ее вспыхивали от жалости, -  да и не бил ты меня, только хваткой железной запястья держал, чтоб раны не касалась. Не выпускал да целовал, да обнимал крепко. Самого лихорадило, а меня укрывал, все согреть намеревался. Да и невозможно было мне от тебя уйти, сколь я не пыталась. Хоть и в бреду был, под рукой с саблей меня все ночи держал, будто от воров ценность прятал.

Эти слова попали ему прямо в сердце. Он снова прижался к ней, стиснул в своих объятиях:
- Сокровище ты и есть мое бесценное. Разве не родная ты мне, коль милосердием твоим жив я остался? Чужая разве разделит и беду, и боль? Родимая ты мне навсегда, любимая – навечно и жена – до скончания дней.

- Была бы я при смерти, ты бы разве бросил меня? Оставил бы беспомощную? – взволнованно стала спрашивать она, -  даже и не знал меня, а от разбойников спас, из ямы-ловушки звериной меня вызволил. Сколько раз, не ведая, кто я, выручал из беды. Вот и от хана забрал, от лучников защитил. Уж прости меня, что на тебя уповаю. Мольбами своими тебя донимаю и в дороге, и ныне. Не обещалась я тебе, стало быть, ты мне ничем не обязан, а помогаешь.

Провел он ей рукой по ноге, да шрам нащупал.
- Помочь, помог, да не углядел, не сберег. На коже твоей безупречной ведь тогда еще узрел я примету твою, да не распознал в тебе княжну.
 
Склонился он, да целовать тот шрам принялся. До мурашек доводил он ее касанием своих теплых губ.

- Что ты, нет твоей вины, - остановила его Аленушка поспешно, его голову ладонями к себе подняла, -  пусть и не распознал, да ни раз не обидел, не оскорбил, не унизил.

- Сколь раз я тебя обижал, а ты будто и не помнишь.
Провел он лицом своим ей по щеке, рядом прилег, на плечо к себе голову ее переложил.

- Не оттолкну ведь тебя боле, не устрашу. Терзался я, что молодец ты, а обнимала меня нежно, точно девица. А ты, оказывается, девицей ко мне и жалась…Что ж не прильнешь ты ко мне лебедушкой, как прежде?

- Не знал ты тайну мою, пусть отталкивал, да и обидеть не пытался, - печально заключила она.
 
- Да и не обижу вовек, - без промедления воскликнул он, -  только меня не чурайся. Не смотри добычей напуганной.

- Велел зверя в себе не будить, а ласки требуешь, - она покачала головой и многозначительно замолчала.

- Помнишь медведя своего? Не будит добыча зверя, коль не бежит. Не беги от меня боле. Ведь ведаешь, что догонять брошусь, а догоню – не сдержусь, будешь моей добычею.

Да и обнял крепко, к себе прижимая, и по волосам погладил нежно. А она тихо склонила голову ему на плечо:
- Тоды и ты не смотри на меня так жадно, очами острыми, как стрелами, не пронзай.

  - Охотник я, лучник меткий, - гордо произнес он, -  любую живность целью вижу, но разве ж я лебедушку свою любимую обижу?

- Так и не открылся ты мне, что с лебедушкой той стало? - она положила ладонь ему на грудь, подбородок свой на ту ладонь положила, будто с интересом собираясь выслушать длинную сказку. Но он категорично отказался:
- И ныне не откроюсь.

- Ужель худое что? – охнула Аленушка.

- Коль ты в моих руках, ничего худого вовек с тобой не случится, - перебирая ее золотые пряди, успокоил ее он, -  одного прошу – не беги.

- Не убегу я боле. Ведь ты мне не посторонний, - и взгляд ее затрепетал, глаза загорелись, но стоило ему лишь на миг окунуться в них, и ветер завывал в ушах, и в голове звенело, а все вокруг застилала непроглядная дымка:
- Поцелуй меня, милая, - надрывно попросил он, -  поцелуй сама, коль я тебе родным стал.

Привстала Аленушка, улыбнулась ему, в щеку поцеловала. Погладил он ее по волосам, к груди прижал:
- Започивай со мной рядышком, лебедушка моя, а я буду сон твой хранить чутко.

- Не могу, Бату, ведь сам ведаешь, мне хану рубаху шить, - напомнила она, ласково, но настойчиво из объятий его освобождаясь.

- Все одно ведь не поспеешь, - удрученно вздохнул он, считая ее попытку совершенно бессмысленной, -  а коль эта ночь последняя, хочу, чтоб рядом со мной ты была. Вспомнить хочу в последний миг свой тепло твое близкое, дыхание твое пугливое.

- Запамятовал ты, Бату, что я - волшебница лесная. Не дозволю я тебе погибнуть по вине своей.
Да поцеловала его сызнова нежно, встала да и за шитье принялась. Быстро петляла легким хвостом нитка в ее руках. Беззвучно игла сверкала в тонких пальцах.

Только время от времени прикусывала она нитку, обрывая шов, да на него взгляд оборванный бросала:
- Что не почиваешь ты? Ужель за мной следишь?

- Да все наглядеться на тебя не могу, - улыбался он тихой, доброй улыбкой, -  -дня не хватает, а ночи – коротки.

От излишнего любования ей она раскраснелась, посоветовала смущенно:
- Да ты б запомнил меня да и все.

- Как же тебя запомнишь, коль ты - небо звездное. Каждый раз по-новому сияешь, - признавался он в восхищении, -  с мечом – дерзкая, с луком - строгая, на коне – смелая, а вот за иглой ты совсем другая – нежная да внимательная.

- А коль я без меча да без лука, да без коня, да без иглы? – не в силах поднять взволнованные глаза, поинтересовалась она, но он ответил так, что у нее и вовсе перехватило дыхание.
- Тогда ты мне самая желанная: робкая да пугливая.

К тому времени, как дээл хана украсился последними вышивками, обессиленный Бату уже крепко спал. Она тихо подошла к нему и беззастенчиво разглядывая сильное тело, вздыхала и утирала скупые слезы. Почему она его отвергла? В его любви она не сомневалась, сомневалась, будет ли любить он ее так же сильно попав из-за нее в немилость хану, но и это испытание он прошел. Может быть, она хотела ему доказать, что так же верна долгу, как и он? Но что-то останавливало, терзало душу, еще смутная, но почти осязаемая опасность…

В сердце каждого бъет источник, питает жизнью каждое тело. Чисты ли воды его, иль зловонны – не иссякают воды те, не прекращается круговорот, пока наполнены все органы, все закутки тела жизнью. Смешан сложный раствор внутри такого сложного сосуда им же самим. Что включает он в состав: какой материал? Какой минерал? Что течет в нем, заставляя сердце биться? Любовь ли, печаль, что наполняет жизнью? Загадка вечная…

Она не выдержала и все-таки легла рядом, но тут же рука с острой саблей непроизвольно взяла ее в плен, и ей уже ничего не оставалось, кроме как прижаться к горячему, густо вдыхающему его лицу.

…Под утро, к своему удивлению, Бату обнаружил на сундуке восхитительной красоты дээл: из золотого шелка с широкой лентой окантовкой по низу и по рукавам, да по борту запахивающемуся, с горловиной стойкой голубой, с тесьмой золотой вместо завязок и шитьем крупной росписью по спине голубой лентой с жемчугом белым, и кушак к нему широкий – небесно-голубой, в три охвата.

- Ужель твое рукоделие? – неверяще прищурился он. Алена лишь улыбнулась скромно, в овечью шкуру на постели заворачиваясь.

- А и впрямь, будто волшебство, - он с удивлением держал дээл на руках, поворачивал искрящуюся золотом ткань, трогал крепко пришитые, отливающие алебастром крупные жемчужины, -  разве ж возможно за ночь такое чудо сотворить?

Но Алена скромно наклонила голову и опять зарделась румянцем.

- Мастерица моя умелая, - в великом изумлении кинулся к ней он, не выпуская из рук дивный халат, присел рядом на постель и крепко обнял, - а вышивки какие диковинные, у нас так никто не умеет.

- Под взглядом твоим такие узоры вышиваются, что и сама дивлюсь, - она не менее была поражена тому, как высоко и достойно оценил он ее скромный труд.

- Стало быть, не пугает тебя уже взгляд мой, а греет? – он легонько привлек ее к себе, многозначительно бровью повел.

- Ой, как глядишь ты на меня – сердце рвется, - честно призналась она, голову на плечо его склонив, -  и греет он меня, и пугает.

- Как же быть ему другим, коль люблю тебя нестерпимо, - величаво забасил его особенно уверенный голос, -  мочи нет глаз от тебя отвесть. О тебе все думы мои, все чаянья.  Хан все меня погубить грозит, а я в страхе постоянном, что не защитить мне тебя тогда, не спасти.

- Не страшись, - положив тонкие руки ему на плечи, нежно произнесла она, - не прогневается хан, я уж так старалася, так усердствовала. На зависть рубаха получилась.

-  Шелк желтый, красивый-то какой, где взяла? – изрядно удивился он, зная наперечет все свои запасы.

- У тебя в сундуке, - тыкнула пальцем Алена.

- В том, что со снаряжением и доспехами? – спросил он, когда лицо медленно стало растягиваться в широкой улыбке.

- В нем, - кивнула она.

- То ж для грамот государственных, - засмеялся Бату, и благодарно погладил ее по плечу, - а ты отдохни теперича, спи покойно.

Да и поцеловал в щеку, будто на ночь.

  …Хан встречал его спокойно, но строго. Ничем не выдавая внутреннее ликование оттого, что он пришел с пустыми руками и, наверняка, его прихоть не выполнена.

- Вот ужо порадовал этой ночью - угомонился, - надменно произнес он, как только Бату приблизился и склонил колено, -  порадует ли меня твоя хозяйка рукоделием своим?

Сейчас же из-за пазухи Бату достал дээл и в немом поклоне протянул его хану. Развернул его хан, так даже и прослезился.

  - Синий балгасун чудится мне в том шитье. Как в малолетстве я по его золотым степям летел на скакуне своем диком. Это не дээл она мне вышила, это сердце она мое отрадой разукрасила. Истинно, особенную жену ты у меня хранишь. Неспроста от смерти бережешь ту диковинку. Высмеять тебя хотел, а восхвалить доведется.
 
Тут же в дээл тот и облачился, засверкал шелком золотым в луче солнечном, как царь великий, посмотрел на тысячников своих гордо, да на Бату хитро глаз прищурил.

- Коль такая она мастерица, пусть мне ширдак теперича соткет. Да не простой, а такой, чтоб на нем Русь я ее своими глазами узрел: с реками, с лесами, с дворцами. Да, и я, чтоб на том ковре был. Да так, чоб был я узнаваем, а не на палку похож.

- Как же она без отдыху то, без сна? – растерянный Бату даже непозволительно повысил голос, - не батрачка же она, не служанка! Девица ведь знатная, крови княжеской.

- Так уж и быть, - махнул хан, и поглаживая живот, снисходительно добавил, - два дня дам.

Конечно, Бату подозревал, что исполнение его задания нарушит каверзный замысел хана по возвращению Алены и лишь разозлит его. Но такое откровенное издевательство не укладывалось ни в какие рамки. Бату стоял на коленях, пыхтел и хрипел, заходясь от злости:
- Иль смеешься ты, хан? В два дня ковер соткать?

Веселый вид хана мгновенно сменился гневным. Склонившись к нему, он зарычал злобно:
- В третий день по твоим костям ходить буду, как по князьям на Калке, коль не доставишь мне ширдак тот!

Совершенно ясно, что Алена не сможет за два дня выполнить то, что делают самые искусные мастерицы за месяцы, скрючившись над войлоком и согнувшись в три погибели, а значит, если Бату хочет остаться в живых после этого задания, ему придется смирить свое своенравие и отдать хану дань.  Но Бату молчал, лишь отошел в сторону и задумчиво застыл.

- Не выжидай, не выторгуешь ничего боле того, что дал тебе, - стал выпроваживать его хан, чтобы он быстрей образумился, - ступай, а за рубаху ей от меня кланяйся.

Но Бату не стал ничего говорить, лишь решительно вышел из юрты хана.

Тут уж дал хан волю ярости своей: вскочил, накинулся на Субедэя, за грудки притянул к себе:
- А сдается мне, полюбила она его, может, потому он ее так жалеет?! Возможно, оттого он мечется и мне не дает, что он, как пес поганый, которого чужие руки прикормили, хозяина сменил? Я его учил, на Русь натаскивал, а он русичей жалеть теперича будет?

- Да не! – в испуге застыл Субедэй, вращая своим лукавым глазом, - гляди, как он ее приголубливает, а она не дается.
 
- Ты давеча говаривал, что она к нему интерес имела, от всех отличный, - трясся хан в негодовании.

- То ж он сам ей обещал, что беречь будет. А обещал с того, что про грамоту твою прознал. Слыхал, как она у него кричала жалобно, да причитала? Я и сам возле юрты его ходить три дня побаивался, не ровен час думаю, вырвется от него, меня встретит, зачнет по старой памяти молить от него защитить, то и мне под горячую руку несдобровать, - заикаясь, отвечал Субедэй.

- Так не люб он ей? – занес хан саблю над его головой.

-  Не люб, страхом ее держит, - почти неприметно дрогнул голос Субедэя.

- Ой, накажу, коли сбрехал ты мне. Ой, головы лишу, - постепенно успокоившись, прищурился хан и отпустил его.


III

По возращению же Бату к себе, произошло чудесное преображение. Юрта его, дотоле пребывавшая во мраке, с закрытыми войлоком окошками, вдруг прозрела и озарилась. Всё было вычищено в осветившемся убранстве, и даже костер горел весело и ярко.

Трудно было поверить, что столь скоро всё приняло вид совершенно иной: упряжь конская над его постелью, висевшая в налете вековом, была начищена до блеска, камни в ней переливались звездами, посуда переставлена и вымыта, на огне бурлила и источала невероятный аромат похлебка, а стол был застелен белым сукном и накрыт для трапезы. На сундуке рядом с его постелью разместилась одежда. Всё было сложено аккуратно стопочкой и прикрылось сверху расшитым шелковым платком. В стороне, между дверью и кроватью, выстроились рядком сапоги. Они также были вымыты и начищены и стыдливо спрятались за занавеской так, как бы их там вовсе не было.

На другом сундуке у кровати ее в том же опрятном порядке разместились: шкатулка, пузырек с розовым маслом и швейные принадлежности. Меч ее, также начищенный и наточенный, был повешен над ее постелью. Всё приняло вид чистоты и опрятности необыкновенной. Нигде ни пылинки, ни перышка, ни соринки. Сам воздух как-то облагородился: вместо запаха конского пота и скисшего молока утвердился ароматный запах розового масла, вкусной пищи и вообще трудно передаваемый приятный запах женщины, который непонятным образом начинает улавливаться, стоит ей только начать хозяйничать.

- В свою я юрту зашел, иль в сказку попал? - удивился Бату, кругом озираясь, - что ж не отдохнула ты, не вздремнула!?

- Совсем я не устала. Тебя поджидала, а чтоб не скучать – в горнице прибралась, - подол у нее был подвязан, чтоб не мешать уборке и из-под него выглядывали тонкие, белые щиколотки, от которых Бату никак не мог оторвать глаз, она же, не замечая этого, радостно обернулась, вытирая пот со лба и убирая пряди, выбившиеся из-под косынки, которую она подвязала, чтобы волосы не мешали, -  понравилась ли хану рубаха моя, подошла ли?

- Ох и по вкусу как она ему пришлась, как по стану то села. Ой как радовался он, как восторгался да тебя поминал. Угодила ты ему. Кланяюсь тебе от него, - как-то отстраненно и почтительно он застыл, поклонился низко и сдержанно, без улыбки, без проявлений чувств, замкнувшись в мыслях своих горестных.

- Ты чего энто, Бату? – тут же заметив его обособленное поведение, растерянно сняла косынку Аленушка, - кланяешься мне, будто чужая я тебе? Не ему я служила, тебя выручала. Ты ли рад? Ты ли доволен? Расстроен будто ты, огорчен. На меня ли не серчаешь, не злишься, что хану угодила?

-  Серчаю? Неужто так злобен я с виду тебе показался? – и тут же подошел к ней, обнял крепко, прижал к груди богатырской, - как люблю я тебя, души в тебе не чаю. Как хочу видеть тебя всегда, слышать голос твой звонкий. Как желаю, чтоб ответила ты мне, чтобы мечты мои разделила. Открылась тайна твоя и судьба моя решилась. Все, что не понимал я, и объяснить не мог, ясно мне стало и понятно. Почему бросить тебя не смел, зачем вступался, как разыскал и боль твою делил. Нет у меня теперь сомнений, что мне ты предназначена, что судьба ты моя и доля моя навечно. Доля моя – доля непростая.

Так и держал, ее обняв да вздыхая; к щеке, щекой прижимаясь. Волосы гладил нежно да грустно.

- Отчего взгрустнул? Почем печалишься? Говоришь так ласково, будто прощаешься?– от волнения она приподнялась на носки и высоко подняла голову, заглядывая ему в глаза, но он прятал взгляд, смотрел куда-то в сторону да и отвечал расплывчато и странно:
- Села луна – одну печаль унесла, встанет солнце – другую принесет. Была загадка сложна, еще сложней сделалась.

Торопливо она погладила его косы, догадавшись, что его гложет тоска, о которой он не решается рассказать:
- Поведай мне, не таись. Что опять хан от тебя потребовал?

Он не знал, что она догадается, но лишний раз убедился в ее проницательности. И решив, что, пожалуй, лучше сразу открыть всю неприятную правду, он скороговоркой выпалил:
- Ширдак соткать потребовал…Да не простой, чтоб Русь на нем он узрел, чтоб себя во всей красе на нем увидел, и чтоб в два дня соткала ты ковер тот.
 
- Ковер? – удивленно подпрыгнули ее гнутые брови, - а на что он похож?

Но Бату удивился не меньше:
- Вот же. На настилах. Ужель не знаешь?

- Так это сделать возможно?! - в восторге стала рассматривать орнамент она, - диковинно как, интересно. Покажешь мне?

Схватился за голову Бату в отчаянье.
- Пропал я, Аленушка. Показать-то - покажу, к лучшим мастерицам тебя отведу. Войлок да и шерсть раздобуду, но как же соткешь ты, коль не бралась никогда?

Да и обнял ее тут же безнадежно, завздыхал глубоко да грустно.
- Не терзайся, не отчаивайся. Коль ваши мастерицы умеют, то и я научусь, - уверенно обняла она его в ответ.

И до того Бату приуныл, что даже слышать о ковре не хотел. Но Алена настаивала: нудила у него над ухом, тянула за рукава, тормошила его, прыгала капризно и топала ногами. Отмахивался Бату, отказывался, но даже его неисчерпаемого терпения не хватило на ее назойливость.

Повел он ее к мастерицам. Даже такой недалекий путь не принято было у них идти пешком, только конным. Заседлал Бату Татарина, Алену усадил вперед себя. Всю дорогу осматривалась Алена с любопытством по сторонам, впервые без страха выбравшись из его юрты:
- Чьи же это земли обширные, выпасы сочные?
 
- Энто что ль? –переспросил Бату, и осмотрелся. Совсем без бахвальства отмахнулся, - энто мои.

- А стада чьи такие тучные? – и Алена указала пальцем. Все поле до самого горизонта, казалось, двигалось - так густо оно было покрыто неисчислимыми стадами.

- Тож мои, - сказал он и помахал ладонью в сторону пастухов.

Алена не выпускала его руку, а другой рукой обвела просторы необъятные в восхищении:
- Какое же подворье у тебя огромное.

- Это разве ж огромное? - не согласился он, при этом не выглядя надменным, -  у бати поболе будет, а у хана – неисчислимо.

Признаться, Алену немало поразило это открытие — подумать только, один из богатейших царевичей орды сопровождал ее к хану и теперь спокойно держит за руку! — а она до сих пор относилась к нему достаточно несерьезно. Ей казалось, что Бату попросту забавляет ее, рассказывая о себе небылицы, а он действительно имел солидное положение и состояние даже среди близких хана. Но что не менее ее поразило, что даже это не спасает его от гнева хана, и даже ему он не делает поблажек, достойных родственных связей.

В это же время хан, как ворон, издали и свысока присматривался к ним, медленно четки перебирая, словно видел своим зеленым, недобрым глазом, что добычу знатную упустил, добычу значительную и важную.

И так же, как ворон расправляет крыло в ожесточенном гневе, накинул на плечо кошму, прячась от холодного северного степного ветра, втянул шею, передернул плечами и сказал, точно каркнул, намереваясь выждать своей очереди после волка, терзающего добычу:
- Что за диво-то такое, неужто людьми смертными сотворенное? То и луну, и солнце, и небо само красотой затмит. Вот уж прогадал я с выбором, лучше б убилась, чем ему досталась. Теперича не взглянуть мне на нее, когда пожелаю, ни коснуться без спросу, - и помолчав, яростно продолжил, - в этот раз себя не выдам, ширдаком меня восхитить не выйдет. Не щеголь же я, чтоб барахлом меня девка покоряла?! Пусть ткет. Покрывало посмертное ему ткет.

В юрте, где делали ковры, было шумно. Молодые мастерицы, все в пыли и разгоряченные, занимались разными занятиями. Одни носили шерсть, некоторые её мыли, сушили, красили, распушивали, но самые опытные, с помощью кипятка, мыла и чия валяли кииз — войлочный ковёр и   резали войлок. Тут же шумели другие мастерицы, производившие пряжу — здесь, в этой же юрте, где работали женщины в многоцветных дээлах, делали те самые нитки, из которых их потом и производили. Под потолком плыл пар от кипятка, а вокруг стояли крепкие запахи пряных травяных красителей.

Честолюбием Алена никогда не страдала, и поэтому решила сразу же приниматься за дело. С самым живым интересом она активно начала валять войлок: труд, которому самые искусные мастерицы учились в течение нескольких лет. Трудоемкая работа легко ладилась в ее руках. Увлеченная, она не замечала, что происходило вокруг, а происходило что-то поистине особенное. Так как Бату остался лишь безмолвным наблюдателем, женщины беззастенчиво, но осторожно оттеснили его, ибо положение не позволяло к нему прикасаться без его ведома, сгрудились над Аленой встали на колени и в полном восхищении следили за ней, будто наблюдали невиданное волшебство. Особо смелые прикасались к следам, куда ступала ее нога, и целовали пол, будто его коснулась нога богини. Такой чести удостаивался только хан.

Особенно был приятен Бату такой прием тем, что он никому не бросился в глаза, она же, напротив, привлекла всеобщее внимание. На нее смотрели, как на завораживающее явление, сразу полюбили и охотно приняли за волшебницу, он был горд за Алену и считал себя поистине счастливым человеком.

Сама же техника изготовления ковра оказалась несложной и заключалась в следующем: из войлока, окрашенного в красный, коричнево-черный и зеленый цвета, вырезали детали орнамента, нашивали или накладывали их на основной войлок-фон и прокатывали. Некоторые украшали бахромой. Ковры были разные: маленькие, большие, и совершенно необъятные, на некоторых были изображены картины восхитительной красоты. Выбрала Алена войлок подходящий, нити и иглы толстые и отправилась обратно смущенно, так и не заставив никого подняться с колен.

Навстречу шел Гуюк. Он не мог оторвать взгляд от Алены, и ему казалось невозможным, что она могла настолько преобразиться. Поравнявшись, вместо того, чтобы поприветствовать брата, Бату крепко обнял Алену, к себе от него отвернул. Последняя встреча с ним оставила на душе Бату неприятный осадок, и он, не колеблясь, достал саблю из ножен.

- Вот и мимо юрты твоей пройтить не можно? Убить меня грозишься? – пролепетал, не ожидавший такого поворота, Гуюк.

- Грозить не грожу, но каждому проходящему буду слюни саблей подбирать, - внятно предупредил Бату.

С какой-то неестественной улыбкой тот проследовал дальше и похоже, серьезно сомневался, что не сделай он этого, угроза была бы приведена в действие.

В тот же день собирал хан весь народ на площади. Казнил хан жену свою неверную, казнил страшно и жестоко. Донесли хану, что полюбила она тысячника, полюбила страстно и горячо. И пусть давно не видела она ласки хана, да и сам хан не помнил, когда он ее к себе в покои и вызывал, казнил беспощадно. Оскопленный, с обрубленными кистями, как вор, истекал кровью тысячник измученный. И поднимали ему голову черби хана, опускающуюся от боли и страданий, чтоб видел он, смотрел не переставая, как терзают кишиктэны возлюбленную его. Насилуют жестоко у него на глазах. И стоны ее, и крики не трогали жестокого хана.

Когда же понял хан, что умирает тысячник уже и покидает его сознание, даже тогда посчитал он его смерть легкой и приказал обложить возлюбленную его соломой и жечь живьем.  Кинулся воин бесстрашный к ней из последних сил, поцеловал, так вместе в поцелуе и сгорели.

- Такой же любовью огненной и я тебя полюбил, - вдруг прямо над ухом тихо прошептал Алене Бату.

- Отчего же участь такая бессердечная тебя может ожидать? Ведь сам отдал меня тебе хан, - испуганно подрагивая губами от увиденного, спросила Алена.

- Если прознает хан, что любишь ты меня, если только и впрямь полюбишь, расправиться со мной еще бессердечнее, еще чудовищней меня накажет, и тебя – не пощадит. А пока ты только дань его, а мне гостья, не тронет никого из нас. Тебя отобрать не посмеет у чингизида крови, будет заданиями сложными только забавляться, - объяснил он.

Оказавшись в юрте Бату, Алена пусть еще и не отошла от потрясения, но убедившись в безжалостности хана, с огромным энтузиазмом принялась за изготовление ковра.

- Не печалься, служанок тебе раздобуду, - произнес Бату, наблюдая за ее кропотливой работой.

- Что ты, Бату! Сама я справлюсь, - светлые пряди, выбившиеся из-под косы, спадали на плечи, руки ее двигались в поисках подходящего войлока, а ее душа радовалась не только работе, а еще и тому, что эта работа оказалась нужной и полезной.

- Как же ты поспеешь, милая? – Бату грустно помотал головой, поражаясь ее самоуверенности, - да неужто тебе помощь не нужна? Да и так: одеться, причесаться, да и по хозяйству управляться?

- Не нужно никого! - воскликнула Аленушка, которую пугала даже мысль о том, что кто-то будет вторгаться в их уединенный мир, - иль плохо тебе со мной? Иль скучно и тоскливо?

- Что ты, глупая, - ласково улыбнулся он ей в ответ, - как умильно мне, как радостно - и словами не описать! Но тебе то, как тяжело, как нелегко одной управляться. Что в рукоделье, что в хозяйстве - я тебе не помощник. А и хотел бы помогать – то и на смех поднимут.

Прежде чем ответить, она какое-то мгновение просто нежно и благодарно смотрела на него.

- Да и не надо. Лучшая помощь мне – защита твоя, да любовь бескорыстная. Ну а по хозяйству управляться я приучена. И у батюшки мово и конюшни большие были, и урожай богатый, а терем юрты уж поболей будет.

- Видел я горницу твою, гнездышко твое уютное. Шитье диковинное золотое, росписи да вышивки дивные, - проговорил он с теплотой в голосе, но он и сам все никак не мог решиться исполнить требования их законов, и вздохнув, признался, - и тебе надлежит отдельную юрту рядом с моей возвести, у нас так положено.

Решившись, Бату подошел и взял Алену под локоть, как будто собрался помочь ей подняться. Если взгляд ее был приятно теплым, сама рука оказалась на удивление жесткой и неподатливой.

- Да не желаю я, Бату. Как же мне от тебя отдельно находиться? Так и забудешь ты меня, - и вместо того, чтобы последовать за ним, она сама взяла его за руку и потянула к себе.

Бату машинально опустился рядом, тут же сообразив, что совершил ошибку: он опять не смог сдержаться. Запустив руки в ее волосы, он с силой прижал ее голову к своему плечу.

- Забуду?! – поразился он и задышал часто и густо воздухом, наполненным ее тонким ароматом, - да и хотел бы, да разве ж забыть мне. Как волнуешь ты меня, как тревожишь. Еле держусь.  В юрте отдельной легче тебе будет укрыться от меня. Вид мой грозный не будет тебя пугать.

Покачав головой, Алена неопределенно отмахнулась, как будто ей было действительно безразлично:
- Не страшусь я тебя, не в тягость мне внимательность твоя. А вид твой мне по сердцу. Безмятежно мне под защитой твоей, как под тучами грозовыми полям засушливым.
 
- Не желаешь?... Ну да ладно! Я и сам не хотел бы тебя хоть на миг из вида терять.

  Судя по ответу, он разделял ее мысли быть только с ней рядом наедине и без лишних глаз. Бату закрыл глаза, обнял ее сильнее. Пусть она и позволяла гладить ее тонкие плечи, но сама сидела молча и оцепенело. Бату начало всерьез тяготить это неловкое молчание.
- Что же не близишься ты ко мне, не касаешься?

- Боюсь я. Коснусь я тебя, а ты меня погубишь.
 
Алена освободилась из его объятий и склонилась над войлоком. Сейчас же взяла иглу, давая тем самым понять, что обсуждать это не намерена. Однако ни ее действия, ни ее слова не произвели ожидаемого эффекта. Он снова заключил ее в объятия, не боясь ни отчужденности ее, ни тем более, иглы.

- Покорен я воле твоей, слову твоему послушен. Для меня слово твое превыше хана приказа. Разве посмею я без согласия твоего тобой овладеть?

Это был совсем не тот Бату, которого она столько времени знала. И в то же время этот новый Бату, ласковый и смирный, безумно ей нравился. Ее неодолимо влекло к нему. Но она знала, какие неукротимые бури бушуют за этой лаской и спокойствием:
- Силен ты, горяч. Не удержать мне тебя никак.

Обнял он ее решительно, руки ее тонкие себе на плечи переложил.
- Держи меня, милая, в своих руках нежных. Лук держала, меч, иглу тонкую и со мной управишься. Чтоб меня удержать тебе меньше сноровки надобно.

Чувства, которые он испытывал, были так сильны, что он не сомневался: она должна чувствовать то же самое. Но Алена поспешно выскользнула из его объятий и, стараясь не смотреть на него, пролепетала:
- Не мучь меня, Бату. Не могу.

- Меня не проведешь - не боишься ты меня, не робеешь передо мной, - уныло заметил он и встал, -  не меня ты сдержать не в силах, себя тебе не сдержать.

Но и она подскочила, заговорила быстро, робко в глаза ему заглядывая:
- Сама чувствую, что льну к тебе, что гнусь под лаской твоей. Не оттого ли и ты меня отталкивал? Стало быть, и ты ныне ко мне не приближайся.

Бату взял ее руку так осторожно, словно обернул своей широкой ладонью хрупкий стебелек.
- Не с моего согласия ты в сердце мое вошла, стало быть, и мне в сердце твое входить без спроса дозволено. Не я тебе этот путь указал, сама ты его искала, пока не нашла, да там не поселилась.

- Прости, коли так. Разве ж желала я? – с лица ее не сходила виноватая улыбка и говорила она будто умоляющим о пощаде голосом, -  путь этот должен был стать мне путем последним. Ты надеждой моей был, гостем прощальным, исповедником смертным. Сколько раз я с жизнью прощалась, а ты всегда близко был.

Сжимая в руке ее ладонь, он пронзительно смотрел ей в глаза, словно неотступно следил за сохранностью своего драгоценного бремени:
-  Я всегда близко буду. Так близко, чтоб слышать мне дыхание твое. Оно мне как зов путеводный. Только с тобой мне с пути не сбиться.

Бату пришлось буквально заставить себя отойти от нее. Он смирно сел, молча отвернулся, занялся заточкой стрел. Очень скоро ее холодная апатия прошла, и она стала сама собой. Как и прежде она стала чувствовать себя свободно, словно жила здесь долгие годы и сразу развила бурную деятельность.

- Разрешишь ли ты мне золото, да серебро в нити сплавить?  - обводя глазами сундуки, поинтересовалась Алена.

- Не жалко мне, что ты! Все бери, коль нужно, - мягко уступил Бату и сам их по очереди пооткрывал, -  что того золота жалеть, коль жизнь моя ныне ценой в ширдак.

Воодушевленная, она снова принялась за работу: с неимоверной быстротой все замелькало, закружилось.  В воздухе, точно бабочки, летали лоскуты войлока, ловко переплетались в орнамент ленты и золотые нити. Любуясь ее сноровкой, даже сам Бату почувствовал потребность найти себе какое-нибудь поле деятельности. Хотя он тоже наполнился уверенностью, что она и сама вполне справится с заданием, но вдруг ему пришло в голову, что могут возникнуть какие-нибудь проблемы, или ей будет недоставать опыта.

- Чем помочь то тебе, Аленушка? Что раздобыть? – поинтересовался он.

 Мгновение Алена колебалась и Бату побоялся, что она обиделась на его недоверие, но скороговоркой она вдруг выпалила:
- Раздобудь мне сажи да шелухи луковой, да свеклы, лыка, чистотела, да коры березовой. Бузины иль черемухи, ежевики иль черники, осины да багульника, клюква бы пригодилась, а найдешь – то и шишки любые, а лучше еловые. Еще конской гривы пучок небольшой.

Он долго силился совладать с собой, но не выдержал и захохотал:
- Никак, зелье варить собралась! Так ты и впрямь колдунья?

И она засмеялась в ответ, да так тонко, будто колокольчик зазвенел вблизи.
  - Волшебница я лесная. Коль открыл ты мне все запасы свои без скупости, так уж и быть, тебе колдовство свое открою. Принесешь - тут же и покажу.

Собрался Бату да искать пошел, по соседям спрашивать.  Кто посмеивался, а кто и находил да ему отдавал. Но не роптал он на усмешки: сам не понимая необходимости в этих пустяках, он понимал только одно, Алена самая здравомыслящая из всех, кого он знал, и, безусловно, одна из самых умелых. Принес он все заказанное, чего-то много, а чего-то и с горсть.

- Ну показывай свое колдовство! – высыпая все добытое на пол перед ней, произнес он.

Она, и вправду, долго варила в плошках разное содержимое. Осторожно разостлала по полу полотно ширдака, а потом осторожно кистью из конского хвоста то полотно разрисовала. После чего с торжественным видом сообщила:
- Самое могучее свое колдовство тебе покажу, покажу тебе Еремея в курятнике!

Отвернулась она, над лоханью склонилась, щеки, брови, губы себе разрисовала. Да со смехом к нему повернулась.

Ее черные брови, вычерченные черным углем, создавали резкий контраст со светлыми волосами, губы алели вишней багряной на коже белоснежной, румянец нежно-розовый от клюквенного сока зарей рассветной на щеках светился. Одета она была нарочито просто в обычную льняную рубаху.  Она горделиво стояла, держа в тонких пальцах кисточку, чуть касаясь ей белоснежной шеи и улыбалась, будто только что сама себя всю нарисовала. А он не мог оторвать взгляд от этих невероятно голубых глаз, а от грациозного изгиба ее спины перехватило дыхание. Так доверчиво блестели в огнях домашнего очага ее веселые глаза, а он поймал себя на том, что его, точно зверя, вмиг переполнило небывалое возбуждение и желание. И не мог он заставить себя не смотреть на соски на груди, выступающие так явственно из-под тонкой рубахи.

Он выразительно посмотрел на ее грудь, и с глухим ударом рухнул на пол, обвил крепко ее колени.
- Помилосердствуй, утрись! Сечешь меня без кнута!

  Она растерялась. Рука, которой она придерживала кисть, вдруг дрогнула, и она невесомо выскользнула из нее.
- Я же в шутку. Ведь смеялся ты надо мной. Что же нынче стонешь?

- Сияешь ты в глазах ярче солнца. Есть ли мера красоте твоей? – Бату никак не удавалось скрыть восхищения.

Алена изо всех сил старалась не подать виду, но его слова снова приводили ее в восторг: уголки губ приподнялись в намеке на счастливую улыбку, точнее, они лишь смущенно дрогнули, сердце заколотилось.

- Оттого ведь хан меня и затребовал, - скромно прошептала она.

Вместо облегчения, Бату почувствовал необъяснимую злость при этом напоминании:
- Не думай о нем, да при мне не поминай. Не дам хану потушить этот свет, а сам буду смотреть на тебя не переставая, пока не ослепну!

Любовь, блестевшая в его глазах, переворачивала все в ее душе, а ладони зудели от желания погладить его твердый упрямый подбородок.

- Не о нем чаянья мои. Только то, что ты со мной, для меня значимо, и думы мои только о том, чтоб тебе рядом со мной важно было, - она осторожно взяла его за руку, уложила на кровать, но он догадывался, что даже после этих слов не стоит ждать от нее ласки: раздев его, она принялась обрабатывать рану. Острая боль не так тревожила его, его все больше огорчала ее обреченность. Так он и уснул, окруженный заботой и тревогой одновременно.

…Открыв глаза, он сначала не мог поверить, что ему не снятся церквушки с золотыми куполами, березки и извилистая речка, только когда, потянув руку, он зацепил русую косу, он сообразил, что смотрит на ширдак. Боясь ее разбудить, он осторожно привстал, но она уже смотрела на него испытывающим внимательным взглядом.

- Сызнова ты меня выручила! – радостно прошептал он и поцеловал ее в щеку.

- В охотку мне, да и обучаюсь я проворно, - ответила она, стыдливо покраснев.

- То про тебя знаю я, - улыбнулся он, скручивая довольно широкий ширдак, даже внимательно его не рассмотрев, а лишь рассматривая сонную, оттого еще более восхитительную Алену.

Утро только-только занималось, и солнце еще не поднялось над степью, а юрту хана уже окружали любопытные приближенные, знавшие о задании хана. Бату зашел в юрту и надменным взмахом раскатал тяжелый ковер от порога до самого трона хана.

О большинстве ширдаков орды можно было сказать, что они были уникальными произведениями яркости и красоты, и хан долго готовил себя к тому, чтобы не ждать от ее работы ничего удивительного. И все же ширдак, который лежал у его ног во всей красе, превзошел все его ожидания: казалось, он взирает на живую Русь: с пригорка течет река, скачут кони, а березы тихо шелестят листьями.

- Ах ты! – не сдержавшись, хан воскликнул, - это что ж золотом-то горит, что за шатры богатые?

- Купола то на соборах, да на церквах, - Бату объяснил.

- И мне ныне же такую юрту возвести, и чтоб турдук на куполе золотой, - приказал хан, а сам все с ковра взгляда не сводил, спрашивал в восхищении:
- Субедэй, глянь. Красота-то какая! Верно ли это Русь?

- Как же, - развел руками Субедэй, подтверждая, -  вот и терем Мстислава, Новгород, стало быть. Вот царство Владимирское, коль стены каменные. Знамо дело Рязань - это точно, будто и ныне вижу. Отсель река течет, что переплывали мы дорогой, - продолжал ползать по ковру и тыкать пальцем Субедэй.
 
- А вот и себя я узрел на троне, - перебил он его, в сторону отодвигая, -  тож весь в золоте, да важный, как павлин. Этот всадник одноглазый на коне, ну прям точно Субедэй. Так похож, словно уменьшился и сам в ковер залез. Все вы, конники, тут, и Мунке, и Гуюк. Бату ли признаешь, на коне вороном?

- Воистину он, а она-то где?  - стал всматриваться тот с пристрастием.

- Нет ее. Зришь, Бату, а на ковре ты с ней рядом не уместился. В тереме новгородском она от тебя спряталась, - стал насмешничать хан.

Вздохнул Бату уныло, да пригляделся внимательно. Тут же и воскликнул радостно:
- Как же нет?! Вот в руках у меня лебедушка. То ж она. Вона она - голубушка моя! На груди у меня греется.

- Ты глянь! А я-то сразу и не разглядел, - присел к ковру хан, разглядывая да пальцем тыкая, -  ну-тка. Да ты посмотри. Да тут и перепела, и куропатки, глухари вот. Эка невидаль, то ж еще мельче и грибы, и ягоды. А мож уже сам придумываю и мерещится?

- Да и я вижу, – подтвердил Субедэй, - как возможно было изобразить так метко даж и живность всякую?

Все столпились у ковра: в юрте и так было мало места, задние напирали, но даже ощущая давку, никто не решался ступить на него.

- Как же по ковру такому ходить? – заметил хан, оглядевшись, - им же любоваться только!

Да приказал на стену накинуть позади трона своего, с гордым видом заключил:
- Вот где быть ему, вот где ему место. Буду я взирать на Русь, буду ей грезить, как ты, Бату. Где-то на этих просторах и моя птица двуглавая крылья расправит.

Тут же выдворил всех из юрты, один на один с Бату остался. Он следил за Бату странным взглядом, точно он его не удивил, а испугал. Не привык он, чтоб в раставленые сети никто не попадался.

Теперь он его разглядел, как следует. Сильным стал Бату. Дерзким. Рано повзрослел. И до этого был алчным, терпеть не мог, чтоб кому-то что-то им отвоеванное доставалось. Теперь также жадно и ей болел. Не уступит теперь, не отдаст. Будто клеймом пометил - мое.

- Вот жалуются на тебя беки и нойоны, - осторожно начал хан, -  мол, от сродников обособился, от родни отгородился, прячешь жену мою и сам скрываешься. Грозен стал, нелюдим и подозрителен.
 
Бату никогда такого не испытывал. Чего там, даже не догадывался, что может испытывать такие сильные чувства. Каждый миг боялся без нее остаться.

- И без того слухов наплодили да по земле пустили, - недовольно высказался он о россказнях, по которым легко можно было ее найти, -   слыхать, как с Новгорода ее аукают. А она только того и ждет, как бы через мою спину на Русь свою сигануть.

- Норовистую лошаденку ты у меня отбил. И поныне взбрыкивает? – усмехнулся хан в надежде на откровенный разговор.

- Осилок крепкий. Не льстись, не сбежит, - произнес Бату и замолчал. И хан молчал, ожидая объяснений его, признаний, и пытливо его охаживал взглядом, но Бату только лоб ладонью прикрыл, насупился.

- Сердишься, - заметил хан, повздыхал да продолжил, -  хан я грозный, но и дед тебе. От нечего делать мой внук все будылья в округе со злости не изрубал бы под корень. Коль в чем нуждаешься – помогу, а кому рот прикрыть – тотчас прикажу.

- Ужель я не воин, ужель не чингизид? – стал признаваться Бату в сердцах, - одна она у меня, а словно с арбаном на саблях бьюсь. Я к ней и добро, и ласково, а она как полоснет взглядом своим холодным и меня, точно в землю, по грудь в ярость вгоняет.
 
- То поправить – дело-то не мудрое. Возьму я ее от тебя, а тебе послед верну – смирную, ласковую да послушную, - намеренно беспечно отмахнулся хан.

Грозно зыркнул на него Бату.
- Прибью тебя, дед! Честно прибью. Ни на сан, ни на чин не осмотрюсь. Все одно, что у собаки злющей да голодной, кость отбирать, - и посмотрел на него серьезно исподлобья, кулаки яростно сжал.

Засмеялся тут хан басисто:
- А жалишься, что не чингизид. Вот и запальчив, вот и грозен. То, Бату, их колдовство приворотное, бабье. На то многие попались. То ведь не только ты, весь улус по ней сохнет да жир спускает, кто хоть раз ее видывал. Вот и Гуюк приходил, дары мне сулил, чтобы ее с тобой разделить. А ты что скажешь?

Взглянув на него, даже хан отпрянул: ни одного подобного примера, ни одного случая он не встречал, что можно так одуреть от женщины. Непроизвольная неконтролируемая реакция:  от бешенства, вызванного слишком давней обидой, казалось, все мышцы его задвигались разом со скрежетом, сдвинув суровые брови, он ответил не голосом, густой ревущий хрип перебил окончание речи деда:
- Порешу ее прежде, чем с кем-нибудь делить стану. А Гуюку уже который раз грожусь, что нить отрежу от пуза, чтобы больше чрез тебя для себя мое не требовал.

Хану вдруг показалось, что Бату вырос крепче его, злее. В своем стремлении удавить любого, кто просто рядом очутится, тронет ее, глянет, он открыл хану истинную свою ярость - огромную и безграничную.

- Силы-то побереги, - примирительно отозвался хан, подошел, руку на плечо по-отечески положил, -  не я ли рек, что среди народа воин должен быть подобным теленку, маленьким и молчаливым, а во время войны - подобным голодному соколу, который является на охоту: должно приниматься за дело с криком. Но не по делу ты кричишь. Дань моя, стало быть, княжну мне отдать надобно.

Бату внутренне готовился к этому повелению, с жестокой складкой у рта он выпалил:
- Не пытай меня отступить, не выпытаешь.

Хан был еще в хорошем настроении. Он снял с его плеча свою руку и заметил:
- Гляжу я на тебя и вот думаю: то не баба, то прям отрава. Мне тебя так не согнуть, как она скрутила.

От тщетных попыток успокоиться, у Бату непроизвольно двигались скулы:
- В жилах течет теперь у меня твоя дань отравою. Решишься забрать – по честь сочту хана дань защищать.

- Вот по нраву мне горячность твоя, - хан внушительно взглянул ему в глаза, - но моя то добыча. Я – чудес собиратель, иль ты по мне равняться удумал?

- То чудо у меня сохранней будет, - буркнул Бату и теперь был уверен, что разговор не получится гладким.

- Не ровня она тебе. Не под стать и не по тебе награда, - раздраженно закричал хан ему в самое ухо, -  по всем землям о ней слава идет, а тебе – бесславному досталась.

- Вот уж эта слава ее! - досадно заключил Бату, ощущая все ту же знакомую ревность, и все чувства которого тут же обострились, -  для меня уж точно хвост она ей негодный. Кабы мог - тут бы и обрубил. Не по славе она мне хороша, не по красе.  Для меня она делана. По мне леплена. На нее смотрю – сам в ней весь отражаюсь.

Хан прошелся по юрте, но его мягкие шаги в тишине казались чудовищно громкими:
- А я себя в тебе зрю. Что в упрямстве твоем, что в надменности и гордыне, то мой нрав и повадки заложены. Во мне этого с лихвой. И таким же я был своенравным и непримиримым, ни врагов ни боялся, ни угроз.  Оттого может статься, что ты мое отражение себе забрал. Похитил и от меня спрятал. За то смерть тебе грозит! Потому внемли совету моему: склонись и верни мне дань.

Это самый бессмысленный совет, который Бату когда-либо от него получал. Молча прохаживаясь по юрте, держа руки за спиной, хан казался обыкновенным дедом, морщинистым седеющим пожилым стариком, согнутым годами. Он был болезненно грузным, и года давно пробороздили на его лице глубокие морщины. Он теперь не был мускулистым, подтянутым батыром, покорителем Азии и соблазнителем женщин, с волосами цвета пламени, ужасным созданием сумрака. Он казался просто усталым владыкой, потерявшимся в воспоминаниях о лучших временах. Хан резко обернулся и перехватил взгляд Бату: тот не склонился перед ним.

- Ты совсем как я: ненавидишь отступать, - усмехнулся хан. 

Мгновенно грузная его фигура очутилась возле Бату, и громадная жилистая ладонь с длинными крупными пальцами вдруг схватила его за горло.
- Пред ней лихость показал - ее к себе привязал. Предо мной-то лихачить тебе не с руки. Будешь лихачить – буду шибче тебя гнуть.

В глухой тишине ничего не шевелилось, и единственным звуком в бесконечной пустоте было лишь прерывистое дыхание Бату. С натугой он прошептал:
- Сколь хочешь меня гни - не сломаешь.

- Добром прошу, вороти мне ее, - от ярости шумно вдохнув, задрожал хан, -   согну так, что не разогнешься.

Бату с трудом глотнул, немного помолчал, успокаивая дыхание, потом сощурился и очень дерзко ответил:
- Не верну.

- Дань она мне! - рыкнул хан, все жестче сжимая пальцы.

- А мне – жена! – сурово рявкнул Бату в ответ, когда в глазах уже темнело.

Хан вдруг отпустил его шею и Бату вздрогнул, пораженный, когда он занес над ним саблю:
- Ты же хану перечишь! С ханом споришь! Хану бабу не возвращаешь! Ты совсем разум потерял?

- А хоть и хану, - начал Бату и понимая, что в ярости своей он пойдет на все, голос его дрогнул, внезапно стал слабым и просящим, -  не наложницу – жену. То ведь позор вечный. Не забирай, ведь внук я тебе.
 
Странным образом хан чувствовал себя виноватым перед ним; полное порабощение достаточно наказало его. Более чем достаточно. Он бессмысленно осмотрелся, потом весь огонь ярости, казалось, потух в его глазах. Он медленно отвернулся, скинул с плеч дээл, и на широкой спине так явно обнажились шрамы глубокие от плетей.

- Вот-это позор, вечно с тобой пребывающий. Вот-это клеймо несмываемое. Меня никто не пощадил, за меня никто не вступился…Не от врагов, а от близких я претерпел, и никто на выручку не пришел, никто своего же не защитил. Понял я тогда, что коль позволено сильным слабых давить, то и мне позволено. И меня никто не сломит и не остановит, и моим врагам никто на выручку не придет, и другом мне никто не будет. Ни близкий, ни родной. А ты и подавно меня не разжалобишь!

Хан накинул дээл, повернулся и впился в глаза Бату узнавая, понял ли он его, но тот лишь наклонил голову, слегка поклонившись:
  - Не за себя я прошу - ее пощади. Ведь не по своей воле слаба она и беспомощна. Не по своей воле во власти твоей.

Словно не расслышав вопроса в его словах, хан продолжал обиженно и зло:
- Хоть и был я меньше тележного колеса, никому слабость моя и беспомощность не помещала боголом меня сделать и в колодки заковать. Горят теперь эти шрамы огнем, и ни к кому жалости не вызывают. Зарубцевались шрамы и затянулись, но не перестают кровоточить и вовек меня та боль не отпустит.

Осмелев, Бату подошел к нему, потому как хан не выглядел слишком устрашающе теперь, когда не угрожал ему. Вразумительно заметил:
- Пусть и был ты всеми брошен, но великим стал и могучим. Пусть не помог тебе никто, но ведь небо тебе помогло!

- И небо мне не помогло, - яростно отрезал хан, - я сам себе стал небом. Сам суд стал вершить и закон.

- Нет у тебя такого закона, чтоб ее у меня отобрать, - ответил Бату, готовый за нее даже к смертной схватке с ханом.

 Он гордо расправил плечи, а потом все потемнело вокруг – это хан махнул рукой и застыл над ним, а вокруг плотной стеной стали крупные фигуры его стражей.

  - Я все едино ее у тебя отберу, - надменно проговорил Чингизхан.

- Лишь кэшиктэны твои к ней прикоснутся, сразу две могилы рой, - осматриваясь, процедил Бату, -  а ежели успеешь ею овладеть - то и себе курган готовь.

- Что же, посмотрим, - и помедлив мгновенье, хан холодно произнес, - новое тебе задание – тогда приведи мне бабу, белее ее.

Как хан и рассчитывал, взгляд Бату удивленно замер. Он с натугой выговорил:
- Такую ведь только на Руси и найдешь.

- Так ступай и поищи, - хан настолько не смог скрыть ликования оттого, что Алена останется без его присмотра, что такую счастливую улыбку на его лице, пожалуй, не видел никто уже давно, но не теряя осмотрительности, он добавил, -   три дня у тебя.

Ни слова не говоря, Бату развернулся и стремительно вышел из юрты. Он ничуть не удивился тому, что их разговор был подслушан. Изумленные, вытянутые лица беев шарахнулись от него, точно от ожившего мертвеца. Но тот разыскивал только одного нужного ему человека. Он же следил за ним своим зорким глазом с не меньшим интересом.

- Слышь сюды, Субедэй, - окликнул его Бату. Тот насторожился, давненько он не называл его по имени, даже сабельный ремень подтянул, к нему подходя.

- Ты вото, - начал Бату, робея и смущаясь, смотря куда-то в сторону.

- Ты того, - продолжил он и запнулся.

- Ну, чего тебе, - нетерпеливо осматриваясь по сторонам, и замечая, что никто не может их подслушать, поторопил тот.

- Ты девку мою перед ханом не позорь, - полушепотом быстро и сквозь зубы заговорил Бату, - не сказывай ему, что дорогой она ко мне клонилася.

- Я-то ворота припертые, - неподвижный и прямой, он ничем не выдал свое смущение, -  она вон у тебя какая голосистая. То молва разнесла.

- Что молва разнесла, то ерунда, ты ему не ляпни, что она со мной везде рядышком бегала, - пробормотал Бату.

- Итить, твою ж маковку!  – удивленно вскрикнул Субедэй, и даже челюсть у него цокнула, как у опешившего коня, явно указав свою догадливость.

Бату вонзил пристально в растерявшегося Субедэя свои настороженные, опасливые глаза, будто пытаясь вдавить ему свою просьбу, через зрачки. Тот, придя в себя, переходя на шепот, продолжил, - так ты ее не снасильничал, она по своей воле с тобой?

- Не обмолвился еще хану? – допытывался он.

- Ну дела, - не отошел еще от новости Субедэй, - видать, земля перевернулася. Как возвращать теперь будешь? Хан узнает, в труху искрошит.

- Не отдам, - угрюмо забурчал Бату.

- То ж дань ханова! Ты сдурел что ль? – и лицо у него странно побелело.
- Я ныне ему не таясь высказался, - без малейших колебаний и без тени смущения на лице, выпалил Бату.

- Мал ты еще против хана становиться, - попытался вразумить его Субедэй, -  да и не пристало тебе ханову дань любить. Воин ты, иль пастух, за которым и лучшие кобылы, и негожие клячи, телепаются? – добавил он, для которого не меньшим удивлением стал еще и успех у женского пола своего подопечного.

- И пастухом буду, коль она мне тож по сердцу, - сквозь зубы зацедил Бату.

Но зная всю горькую правду, Субедэй лишь сочувствующе покачал головой:
- Ее-то предупреди, чтоб тебя не сгубила.

Но Бату, похоже, это совсем не волновало:
- Так не обмолвишься хану? Не выдашь?

Субедэй не рассказал об этом наблюдении не только хану, но даже не поделился ни с одним из своих приятелей, руководствуясь именно тем чувством, что не сможет им объяснить самое существенное, да и как-то стыдясь того, что обычная девчонка так его потрясла и переполошила.

- Не расскажу, не расскажу, не боись, - тихо произнес Субедэй, и похлопал его по плечу, - то ж хан узнает, мне попервой голову за недогляд отсечет, - и, покраснев, на самое ухо ему прошептал:
- А ты никому не сказывай, что меня баба кнутом охаживала.

  …Когда Бату вошел в юрту, Алена стояла над коломто, что-то стряпая. Это зрелище стало привычно ему за последние дни, и вдруг он увидел выстиранные вещи, развешенные над очагом на просушку. Хан, не терпевший таких вольностей, наверняка воспользовался бы этим событием, найди он хоть одну мокрую тряпку в его юрте.  Бату быстро схватил все вещи в охапку и, не раздумывая, кинул в огонь.

- Зачем отстирала? – грозно рявкнул он.

Алена остолбенела и у нее перехватило дыхание. Она не знала: смеяться ей или плакать, ведь была уверена, что не сделала ничего скверного.
- Я же выпачкалась, ковер украшая! Отчего злишься ты так люто?

Он тут же пожалел, что высказался так резко, ибо твердо знал, что во всей орде не найдется женщины, настолько презирающей неряшливость и грязь, чтобы позволить себе замараться и не попытаться любым способом все очистить.

В следующее мгновение он уже обхватил ее обеими руками, прижал к груди:
- Да не я злюсь. Ведь хан узнает, смерти придаст. Кто бы увидел, хану донес, несдобровать бы тебе. Нельзя у нас вещи стирать.

Алена следила, как меняется его лицо, и легко угадала в его глазах страх за нее.
- А в речке? – уточнила она.

- А в речке особенно, - строго предупредил он.

Оторопело она заметила:
- Рубахи у вас все засаленные. Руки об них вытираете да не стираете?

- Одежу нельзя стирать, потому что сушить на ветру воспрещено – духи злятся.  Чем дээл жирнее – тем богаче, стало быть, хозяин, питается значит, в достатке, - объяснил Бату.
 
Алена огромным усилием воли сдержалась, чтобы не начать доказывать несостоятельность такого убеждения, но все же выдержанно заметила:
- Как можно грязными ходить, что за законы?

Увидев усмешку Алены, он стиснул кулаки, но опомнился:
- Законы хановы, законы суровые. Это у вас воды вдоволь, в степи с ней туго.

С таким положением дел она никак не могла примириться, и честно ответила:
- Я ведь не могу так. Что люди-то скажут: Елена прекрасная, да только грязна, неряшлива да вонюча?

Задумался Бату. Понятное дело, хан никому не позволит стирать белье, будь то даже его дань неземной красоты, но и представить Алену в грязной и засаленной одежде он тоже не мог, это было весьма нетипично для нее. Даже за время странствий она себе так выглядеть ни разу не позволяла.

После долгих раздумий, он пытливо взглянул ей в глаза:
- А ты, как замараешься, одеяния новые себе шей. Ведь умеешь.

С тяжелым вздохом, она робко оглядела его сундуки:
- Своего то у меня нет приданого, а из твоих запасов мне шить не пристало. Растрачу попусту на наряды.

Бату поневоле залюбовался ей: и в скромности, и в застенчивости ей не было равных. В несметных богатствах пребывая, ничего она не решилась взять без спросу.

- Да и еще лучше, хоть каждый день шей. Будет у меня жена всем на зависть. А что запасы мои, так ведь то калым за тебя и есть, - признался он, а Алена так и вскрикнула от радости, удивившись, что он ее так дорого оценил, от нее прямо-таки искры радости полетели, но она, мгновенно взяв себя в руки, уточнила с сомнением:
- Дозволяешь?

Бату, сделав вид, что не понял причину ее радости, ответил ей невиннейшей улыбкой:
- Дозволяю.

Но несмотря даже на такие необычные трудности, быстро наладила она нехитрый быт, быстро привыкла полагаться во всем на Бату. Научилась и доверять ему, и доверяться, ибо никогда не мерк в его глазах негасимый огонь преданности.

 Бату, со своей стороны, был безмерно рад, что она обживается у него без колебаний. Походная жизнь ему порядком надоела. Отвлечься от сражений на неопределенное время, наедине с прекрасной женой, ввиду соизволения хана и начинавшейся весны, полезно было даже самому фанатичному воину. Трудно было найти лучшую причину для отдыха. Не испытывая никаких особых стремлений, все его желания сосредоточились теперь в узком кругу своей юрты.

Доводящая поистине до совершенства привычку быть безупречной во всем, превратив ее в цель своего существования, Алена неутомимо наводила порядки: готовила, шила, убирала. Бату, как никогда в жизни, стал изнежен ее хлопотливой заботой. Завладев всеми его интересами, она заставила его совсем позабыть о лишениях походной жизни. Одетый с иголочки, ухоженный и сытый, шатаясь по округе без дела и глазея по сторонам, он замечал завистливые взгляды приятелей и вполне серьезное влечение со стороны женщин.  Довольный, он сам горделиво выпрямлялся под этими взглядами, становился значительнее и самоувереннее. Превращение это произошло столь внезапно и бесповоротно, что можно было только изумляться, и, как это ни смешно, себе он такой все больше нравился.

Алена по-хозяйски охватила не только пределы юрты, но и так же бережливо и докучливо относилась ко всей его собственности. В табунах выделялись приметно его молодые, вороные жеребцы. Всех Алена подкармливала, всех знала. Татарина, которого она считала своим, всегда чистила и вычесывала. Частенько чмокала своего любимца в бархатный нос, ласково гладила его длинную гладкую шею. Уход за любимым конем ее успокаивал и помогал вспоминать родную Русь, а порой ей, как никогда, необходимо было и то, и другое.

Но вскоре Татарин есть перестал. Хрипел да на дыбы вставал, глазами косил дико, шкурой дрожал, из стороны в сторону с коновязи метался, да ясли переворачивал. Тут же Аленушка Бату вызвала. Взял он хлыст, подошел к нему. Да только бить не стал, за узду к себе притянул, в глаза посмотрел пристально. Внимательно смотрел, будто себя в глазах его больших и грустных, разглядывая. Зашептал ему что-то на ухо, узду снял, да посвистом от себя погнал.

- Что же ты, Бату, бешеного-то отпустил, беды ведь наделает?! – с тоской провожая взглядом Татарина, как ей показалось, совершенно обезумевшего, вздохнула она.

- Это он в беду попал, - горестно объяснил он и отчего-то особенно ласково обнял ее за плечо и прижал к себе, - кабы со мной такая беда приключилась, я б тож места себе не находил.

Чувства терзали Алену, и она рывком освободилась из его объятий. Еще месяц назад и помыслить Бату не мог, чтобы Еремей избегал его общества. Теперь — нет. Теперь ее стало тяготить его присутствие. Не обязательно стало целыми днями в седле сопровождать его, он сам не возражал все делать сообща. И обнимать его тоже теперь можно. И, эта лесная волшебница, которая еще совсем недавно страдала оттого, что им не быть вместе, должна была быть счастлива. Должна! Но не была. Она и раньше знала, что он весьма несдержан в проявлении чувств, но даже когда по лицу пробегает гримаса боли, он держится. Ведь сложилось все замечательно. И любит он ее искренне и открыто.

- Дай же обнять тебя. Дай прижаться к тебе. Кому, коль не тебе, подарить мне ласку, отдать нежность свою нерастраченную. Изнываю ведь, мучаюсь. Ведь чувствуешь ты, ведь понимаешь, - надрывно заговорил он, в объятья свои ее возвращая.

- Не вольна я, не свободна, - виновато ответила она, взгляд отводя, -  и ты меня пойми: долг мой – верность хранить, обязанность святая.

Вздохнув, она поддалась, когда ладонью он склонил ее голову к своей груди, золотые волосы ее своим блеском почти озаряли пространство вокруг. Он никак не мог найти место своим рукам на ее теле, чтобы она не вздрагивала, но настойчиво гладил покатые, тонкие плечи и гибкую спину:
- Кабы не любил я тебя, то и не понял бы. Но ежели решила ты так – то и приму волю твою, поскольку любить вовек не перестану. Буду ждать, буду надеяться, что и твоя любовь выше мирских обещаний поднимется.

Тогда, когда он так нескромно и интимно приблизился, она тут же поднялась на носках ему навстречу, может быть, достаточно для того, чтобы поцеловать, но она лишь тихо прошептала:
- Не надобно тебе меня любить. Не пристало, не положено, грешно.

- Нет греха в выборе моем, ибо твоя земля мне тебя выбрала, - его руки спускались медленно по ее спине. Под его сильными пальцами чередовались ребра и мышцы - все ее стройное тело: гибкое, нежное, такое влекущее, -  еще не ступил я на Русь, а знал уже, что иду за невестой своей. В мои руки она тебя доверила, под мою защиту поставила, стало быть, и она знала, что я тебя никогда не отдам. Никому и под страхом смерти не передоверю.

Его слова кромсали и без того сломленный и колеблющийся ее дух, восстанавливали против ее убеждений ослабленную сомнениями душу. Виноватым извиняющимся взором она смотрела в его лицо, болезненно морщась от жгучего блеска его глаз, источавших такую необъятную любовь. Крепко, нежно, надежно обнимал он ее. Всем видом, всем отношением давал почувствовать себя необходимой, но не открывала она чувств своих, на ласку его не отвечала.

Но такая грусть, такая тоска сквозила в глазах ее, что не верил он словам ее, не верил отказам, а верил заботе мимолетной, мимолетной нежности. Как рассыпанное просо собирал он частицы ласки ее: и во взгляде украдкой, и в прикосновении легком, в каждодневной заботе о ранах его, и конечно не мог не умиляться, как ждет она его поцелуя ночного. Как прихорашивается долго, точно невеста, собираясь ко сну, умывается, косу тщательно расчесывает. Как ожидает его тайком, как жмурится от поцелуя того смущенно. Пусть и этот один единственный поцелуй в день уже повторялся много раз, но каждую ночь он был для них особенным и неповторимым: как клятва, как признание, как залог любви и верности вечной.

А пока она спала, он всю ночь мог ее разглядывать беззастенчиво, любоваться бесконечно. Сжимая сабли рукоять, он не переставал радоваться сокровищу своему, своему счастью, которое так бережно и надежно охранял от любых посягательств. Даже самая надоедливая муха не оставалась незамеченной, поскольку даже она не смела касаться ее белого юного тела, и даже ее тонкие и маленькие лапки не успевали коснуться тонкого шитья ее рубахи исподней, будучи молниеносно уничтоженной. А стоило прижаться ей к нему во сне, так и замирал он в оцепенении, боясь шелохнуться, а как руку на него невзначай клала, то и вовсе дышать переставал. И ощущая на себе тепло ее ладони был счастлив и радостен невероятно, как никогда в жизни…

Но страхом, спрятанным и придушенным, пропитанным завистью хана, невнятным заданием и постоянным чувством опасности, заставляющим беспредметно злиться и пойти на что угодно, были наполнены его мысли. Пускаться в дорогу в поисках заказанного не было смысла: стоит ему покинуть пределы Самарканда, кэшиктэны ворвутся в неохраняемую юрту и заберут ее, три дня – лишь нереальный срок и повод не вызвать подозрений.

Вместе они теперь покинут этот мир, но как решиться спросить у нее, какой бы смерти она желала? Он выдержит любую боль, но разве какая боль сравниться с болью потери, пусть даже переживет она его лишь на вздох. Как прожить те мгновения в одиночку? Он гнал от себя эти мысли, наслаждаясь счастьем последних дней. Наслаждаясь каждым несведущим взглядом ее, каждым прикосновением, каждым глотком воздуха рядом с ней, как может наслаждаться жизнью лишь обреченный…

Что же касается самой Алены, все мысли ее, все желания, отвергая очевидное, рвались на Русь. Где-то там был ее настоящий муж. У нее не было выбора. Она не догадывалась, что этот выбор был очевиден. Ей ни за что туда было не добраться. Все связи были обрезаны. Орда не зналась с Русью. Пути были не изведаны, тропы – не наезжены, дороги – не проложены. Это было немыслимой удачей и тайной, которую охраняла Русь придирчиво.  Единственный теперь, кто напоминал ей о доме, был Татарин, но с его бегством и последняя связь оборвалась.

Так прошел день, да другой прошел, уже и забылась история с ним, только однажды услышала она крик радостный Бату. Из юрты выглянула, а там Татарин кобылицу ее белую, Белогривку, привел, да с жеребенком вороным.

- Хорош, хорош, чертяка. Горяч, точно я, - Бату его нахваливал, по шее похлопывая, а тот головой тряс, да ржал довольно.

Алена подняла руку, прикрывая глаза от слепящего солнца, и шагнула вперед. Довольно долго она могла только щуриться сквозь пальцы, пока счастливые слезы стекали по щекам от восхищения сценой, развернувшейся перед ней. Счастливая семья, о которой Алена лишь догадывалась, вдруг воссоединилась, благодаря чуткости Татарина.

- Иль знал ты, что он за жеребенком своим погнался? – спросила она у Бату.

- Как же тут не уразуметь, - радостно отвечал Бату, взмыленную спину Татарина выглаживая, - прикипел он к ней дорогою. Давно уж я подметил, что он по всем табунам носится, ее разыскивая. Коню разве возможно было понять, что отстала, что заплутала, неразумная, в степи дикой. Услышал он зов ее тогда, как же мне его не отпустить?

Татарин был сильно измучен жаждой. Он жадно глотал воду, кашляя и захлебываясь от нетерпения, потом оторвался от лохани, плюхнулся на спину и стал кататься по траве, возвращая себе ее приятную прохладу.

- Не жалко тебе было коня своего верного терять? – удивилась Алена тому, что, понимая весь смысл происходящего, он так легко его отпустил.

- Как же терять, ведь знал я, что он ко мне вернется, - конь был ему под стать, он признавал в Бату вожака, и было еще кое-что, может быть, важнейшее, что Бату тут же и озвучил, - он ведь любит меня.

- Откуда знаешь, что он тебя любит? - спросила она, мгновенно, как ребенок, загоревшись любопытством.

- Он мне сам сказывал, - отшутился Бату, заметив, что это известие, как видно, здорово удивило и заинтриговало ее.

- Аль ржание их разбираешь? –удивилась Аленушка. Верилось ей с трудом, но ясно, что эта правда вытекала из случившегося с очевидностью необратимой. Бату кивнул и будто нарочно Татарин, который уже успел встать, наклонил морду и стал благодарно щекотать ему ухо.

- А теперь что он тебе рассказывает?  - засмеялась Аленушка, залюбовавшись этой благостной картиной.

- Рассказывает, как нашел ее, да выжеребиться помог, - рассказал Бату о том, о чем догадаться было бы несложно. Подозвал он свистом кобылицу, подошла она да о шею коня вороного тереться стала.

- А теперь что рассказывает? - завороженно спросила Алена, начинавшая уже верить в его необычные способности.

- А теперь говорит, что конь добрый уже народился, теперь надо состряпать ему всадника достойного, - с особенным весельем в глазах, посматривал он на нее.

 Только она совсем не поняла его намека, уточнила:
- Так рано же еще жеребенка седлать. Иль он тебя уговаривает?

Тут Бату Алене подмигнул каверзно:
- Меня-то уговаривать не нужно, я завсегда согласен. То ж он о нас с тобой говорит. Тебя мне седлать предлагает.

Тут же, сообразив, что он ее разыгрывает, схватила Алена с плеча полотенце и Бату тем полотенцем поперек перетянула.

- Ух и вредная ты девка! – усмехнулся Бату, - но я тебя и такую люблю.

  Тут же притянул к себе, заломил да целовать принялся. Да так упоенно, так горячо, что колотила, колотила его Аленушка да тут же взялась отвечать. Он представить себе не мог, что с каждым днем она будет нравиться ему все больше и больше. С самой первой встречи она неустанно продолжает его удивлять. Расстаться с ней ему уже было не по силам.

- Как же я-то недоглядел?! Как же не распознал?! На тебя ж смотреть нельзя, не зажмуриваясь, - отчего-то стал горячиться он, -  вот же сколько раз ты ко мне прижималась, а я тебя отталкивал. А прижался бы, тут же и понял бы все.

- Ты опять со мной прощаешься, - внимательно заметила она, потому что никак не могла понять, почему он так несдержан в проявлении чувств.

И только ему было известно, что срок, отведенный ханом, истекал на рассвете, а его заказ еще не был исполнен. Он не найдет лучше, не найдет прекраснее и белее, не будет даже пытаться искать.
- Прощаюсь, да понимаю, что проститься не смогу. Непосильное мне задание ханом дадено. Ни хитростью, ни умом, ни сноровкой, ни удалью его не одолеть.

Алена кивнула, соглашаясь. Неосуществимость просьбы ей доказывало то, что Бату махнул на все рукой, а для него это было нимало. Только одно не давало покоя ее душе:
- Сомневаешься, что меня от позора избавить необходимо? Даже раздумывать тебе не надобно. Я знаю, как точен твой удар и пребывай в уверенности, что я не издам ни звука, когда голова и тело мои разойдутся, молча и стойко опущусь у твоих ног.

В тоне, каким она произнесла эту фразу, звучала не простая констатация факта, а приказ. Бату промолчал, и его молчание уже само по себе было ответом на ее слова. Щеки Алены покраснели от негодования.
- Белогривка будет тебе взамен. Она будет памятью моей, она будет тебе обо мне напоминать.

Бату молчал очень долго. Не выпуская ее из объятий, он как будто начинал понимать, что пытается сказать ему она.

- Она ведь белее тебя, Аленушка?! Да и красива весьма. Подобна тебе красота ее.

Алена лишь глубоко вздохнула. Видя ее разочарование, Бату добавил громко:
- Это же счастье для нас двоих, что она белее тебя, молока белее, а статная какая – хан не устоит перед красой такой.

В невероятной радости, что теперь нет нужды рисковать ее жизнью, он подхватил ее и закружил весело. Сила и ум спасти его не могли, однако отчаянная глупость как раз могла бы. Ведь порой и глупость выручает не хуже мудрости. Она, конечно, могла и убить его. Но лучше умереть глупцом, чем трусом.

 И Бату опустил Алену на землю и снова расцеловал в щеки. Она же, ничего не понимая, по-прежнему смотрела на него грустно в ожидании. Даже отстранилась, склонила голову и убрала косу с шеи, подставляя под удар:
- Согласен со мной, ведь верно я сказала? Сам Бог тебе Белогривку послал.

- Согласен, согласен, Аленушка, - уткнулся он лицом в ее волосы, почувствовав приятный запах розового масла, снова обнял за тонкую талию и почти шепотом добавил, - только, выходит, что я твоего Бога лучше тебя понимаю.

…На рассвете, гордо гарцуя на Татарине, Бату вел к юрте хана Белогривку. Жеребенок, увязавшийся следом, норовил подлезть под мать, чтобы напиться молока, путался, забегал вперед, всячески мешался, но что же тут поделаешь. Привязать его и разлучить с матерью у Бату не хватило духа.

 Услышав новость, хан в недоумении сам поторопился выйти из юрты.
- Ты дурак что ль?! Я тебя за бабой послал белее ее, - без обиняков начал он.

Спешившись, Бату широким взмахом погладил по спине прекрасную лошадь, которая также покорила его с первого взгляда. У нее были выразительные крупные глаза миндалевидной формы; ее тонкие уши были высоко посажены; шея сильная, красивая, плавным изгибом переходила в широкую спину; ноги длинные, сильные и тонкие, едва касались травы; длинная густая грива и пышный роскошный хвост придавали ей особенную неотразимость и помпезность, и, конечно, начищенная стараниями Аленушки за вечер шерсть, гладкая и короткая, имела необычный атласный яркий алебастровый блеск.

- Белоснежнее на всей земли не найти, - с гордостью произнес Бату.

- То ж не баба, то ж кобыла, -  говорил хан в обычной для него манере: серьезно, коротко и грубо, но сейчас голос его немного повеселел.

- А кобыла, что ль не баба? – в свою очередь дерзко высказался Бату.

Хан был ошеломлен его хитростью, однако сразу овладел собой:
- Верно эта кобыла краше иной бабы будет, но я же тебя за русской бабой посылал.
 
- Бери хан, не прогадаешь. Эта баба покладистей русской бабы будет. Уж мне-то поверь, - он снова похлопал по шее кобылицу, которая своенравно, с чувством собственного достоинства, переминалась с ноги на ногу и осматривала толпу с таким гордым надменным видом, будто уже была ездовой лошадью хана.

 Переполненный желанием все же забрать себе эту прекрасную лошадь, но также гневом, который вызвало в нем проявление небывалой смекалки, хан яростно тыкнул пальцем в жеребенка.
- Так она же у тебя с приплодом, -  заметил он, не скрывая своей язвительности.

- Ты же знал, кого за бабой посылаешь, - на миг серьезность покинула лицо Бату, и его глаза засветились откровенным озорством, - меня за какой ни посылай, все с приплодом будут.

Как зашелся тут смехом Чингисхан. И вперед гнулся от смеха и назад. Все еще содрогаясь от смеха, рука повелителя снисходительно легла на его плечо.
- Ой, развеселил! Ой, потешил!

И обернувшись, одобрительно махнул рукой:
- Беру!

Тут же черби хана одели на Белогривку золотую узду, осторожно засуетились вокруг нее, будто и впрямь она была его женой. Противостояние внука и деда весь улус одело пеленой напряженного внимания. Ко всему прочему эта же вражда и Елену наделила каким-то ореолом загадочности и небывалой ценности. Благоговейные взгляды и почтение, обращенные к ней, были непривычны не только ей самой, но и всем уважаемым и дотоле почитаемым жителям. Будто, как и всегда, хан, своим властным решением одномоментно скинул всех прежних кумиров и поставил ее одну на первое место своего внимания и вожделения.

Вот и сейчас снисхождение хана вновь сменилось подозрением. Приобретение прекрасной кобылицы, казалось, не могло не вызвать радости, однако у Чингизхана лишь поднялись в ленивом недоумении высокие дуги его туго сведенных бровей. Немного помолчав, он спросил:
- Кони твои завсегда начищены, напоены и откормлены, гривы у коней твоих вычесаны. Козы надоены, ясли наполнены, юрта убрана. Как может одна жена со всем управляться?

Снова Бату ощутил острую неприязнь. Ведь хан спрашивал неспроста. Он продолжает следить за ними и ему доносят обо всем, что возможно подслушать и увидеть у их юрты. Он осторожно ответил:
- Сам не уразумею, как поспевает.
 
- Колдунья она, - выкрикнул в негодовании Гуюк, - демоны ей помогают. Не водой, а зельем коней она поит.

- Я - главный демон у нее в помощниках, - грозно ответил Бату и рассек саблей воздух у него перед носом, - вмиг от моего чародейства крови своей хлебнешь, ежели рот не заткнешь.

Хан тут же приказал кэшиктэнам отгородить от него Бату и поманил того к себе.  Гуюк надменно обошел его, двинулся к хану, заговорил, захлебываясь от эмоций:
- Околдовала она его, приворожила. Не может быть девица – чтобы очей не оторвать! Коса-то до земли - вся из золота. Ведьма только в вид мужеский может облачаться. Дорогой мы шли, совсем не такая была – свирепа была и могуча. Плечом к плечу с нами стояла насмерть в битвах. И повадки были мужицкие, и вид, а ныне ж глянь – всем на загляденье. Я давеча коня лучшего на водопой водил, а она там воду набирала. Конь только взглянул на нее, а к вечеру ужо и издох.

Слушал его хан, слушал, да и не сдержался.
- То он с зависти у тебя издох, - пребывая в приподнятом расположении духа, засмеялся он.

- То ж он ее и прячет, - распылялся задетый Гуюк и косил на Бату враждебным взглядом, -  отец родный ее не распознал в обличье том, и из нас никто не сомневался. Колдовка она: на коне скачет, из лука стреляет, да мечом рубится, как воин бесстрашный.

- Истинно ли в бою от ратника не отличишь?! – загорелся любопытством заинтригованный хан, - где это видано, чтоб природа из такой красавицы воина слепила?

- Небом поклянусь, нет воина опасней. Сам всю дорогу ее побаивался, - доказывал дрожащим голосом Гуюк, в то время как Бату не спускал с него глаз, скрипя скулами.
 
- И ты, Субедэй, уверовал? – обернулся на того хан, прищурившись. И этот прищур знали все – он не сулил ничего доброго.

- Не было у меня сомнений, что молодец то. В лишениях она всегда была с нами наравне, наравне и билась, а единожды и вовсе Мунке от змеи спасла. А что было, когда они с кипчаками рубились, то только Бату ведает. Да ить их двое было супротив двадцати, так ведь всех порешили, а среди них ни одного сопливого, все головорезы отъявленные, то и одному Бату не под силу одолеть, -  стал горячо оправдываться он, забывая даже те моменты, когда не воспринимал ее всерьез, как может забывать их только человек, который и сам не может объяснить своей невнимательности.

- Я-то думал меч у нее так, для вида грозного, - с напряжением произнес хан, помолчал, и вдруг яростно приказал своим кишиктэнам, -  пущай ее приведут немедля!

Услышав это, Бату тут же кинулся бежать, но кэшиктэны ухватили его. Правда, они не причинили ему серьезного вреда, но, когда несколько рук, как тиски, сжали сразу его руки и плечи, боль оказалась довольно ощутимой. Но Бату, как всегда, оказался хитрей: он резко опустился на землю, сжался и прыгнул. Пролетев по воздуху, он покатился. Стоявший ближе других охранник хана сделал отчаянный рывок, но промахнулся, и Бату выбежал вперед.

 На сей раз он избрал другую тактику: вместо того чтобы убегать, он обнажил саблю, вставая на пути посланных за Аленой стражей. Его опять окружили, пытаясь поймать сетями, но из этого тоже ничего не вышло, он рубил сети саблей и не пропускал никого к своей юрте одновременно.

Следующая их попытка, однако, оказалась более успешной: неустрашимые кэшиктэны кинулись на него все разом. Ценой жизни нескольких несчастных его придавили к земле. Под конец Бату не выдержал, и выскочил из-под кучи мала прямо головой в сеть. Но и тут он не сдался – пока его обезоруживали, он ранил двух охранников, а когда его тащили в юрту хана – впридачу и третьего.

Потом некоторые приближенные тоже зашли в юрту вместе с ханом, а Бату катался по полу, пытаясь освободиться, и злобно рычал. Хан нахмурился, сел на трон и кивком повторно отослал свою стражу за Аленой. Когда они скрылись в проеме выхода юрты, он бесцеремонно приказал:
- Связать упрямого, нечего цацкаться.

Его перевязали вместе с сетью так, что он уже не мог двинуть ни одним мускулом. Следующее время прошло в молчаливом напряженном ожидании. Бату же оглядывался сквозь кольца отверстий, будто бросал всем вызов. Но гонец пришел один. Съежившись в маленькую фигурку, он опустился на колено перед владыкой.

- Шесть твоих кэшиктэнов уже не вернутся, - произнес он сокрушенно.

- Каааак?! – в недоумении потянул хан, и повел бровью, - ужель так яростно сопротивляется? Что творит?

Нетрудно было понять, что хан не рассчитывал на такой отпор.
- В юрту никого не впускает, наповал стрелами ложит, - гонец с напряжением старался, чтобы голос его не дрожал.

Однако хан в ответ лишь улыбнулся. Это поразило Бату.
- Сколько стрел у тебя в юрте? – спросил пристрастно хан.

- Сундука два, а может статься, и три, - ответил Бату и, не сдержав ядовитой ухмылки, добавил, - не считая наконечников.

- Что хотите, делайте, пусть хоть один мечник в юрту пробьется, - сохранив холодную надменность, приказал хан и уничтожающе взглянул на Бату.

В следующий раз гонец вошел, уже покачиваясь на негнущихся ногах. Он так же опустился на колено, и произнес совершенно разбитым голосом:
- Пробился мечник.

- Ну?! – нетерпеливо заерзал хан, не понимая мрачной паузы.

Склонив голову в пол и дрожа всем телом, гонец ответил:
- И мечник пал.

Вздохи, удивление и трепет прошелся по рядам присутствующих.
- Хороша девка, - несдержанно воскликнул Субедэй. Ох, как взглянул на него хан. Так взглянул, как саблей полоснул.

- Не поверю, чтоб хоть одна баба против мечника моего насмерть стояла, если бы только я сам ее не обучил, - громогласно заключил хан, вскочил с трона, и, как разъяренный лев, стал из стороны в сторону широкими шагами ходить по юрте.

- Я обучил, - громко признался Бату, самодовольно хмыкнул и покосился на Субедэя, стоявшего рядом с ним.

- Ужели так обучил, что стала она кэшиктэнов моих по мастерству превосходить? – подошел к нему хан и надменно склонился над ним.

- Даже мне не под силу ее скрутить вооруженную, - внезапно он встал, непонятным образом освободившись.

- Что делать хан?  - раболепно спрашивал гонец, - разреши в ответ стрелять.

- Не сметь даже прикасаться к ней! – и без того немалого роста, хан вдруг выпрямился, вытянул шею и пошел на Бату, грозно сдвинув брови, -  сдается мне, что ты молодца прячешь. Лицо кой угодно носить возможно, аже красы неземной, а кто, окромя тебя видывал, что под одежой у ней спрятано? То проверить мне надобно.

- Видел же ты все хан, когда в спальне с ней уединялся, - проговорил Бату и запнулся. С напряжением подавляя неприятные воспоминания, спросил, -  как еще мне тебя удостоверять?

- Видел, да не разглядел, - проявляя должную для владыки наглость и высокомерие, ответил хан, -  встревожен был, невнимателен. Сам приведешь ее ко мне. Уж и позабылась мне красота ее.

- Ради того, чтоб глазеть, ни в жизнь не приведу! – недовольно отрезал Бату.

- Проверить мне надобно, хорошо ли ей у тебя живется. В достатке ли держишь, - придумав вразумительный предлог, повелел хан, -  чрез строй вести будешь кэшиктэнов моих самых яростных. А испужается, побежит – тут и смерть ей.

Ничего предосудительного хан не предложил, чем поставил Бату в безвыходное положение. Пытаясь придумать отговорку, Бату заметил:
- После твоих кэшиктэнов не думаю, что приведу ее скоро.

- Да и мне подготовиться надобно, - хан взмахом руки призвал к себе шамана и после того, как они о чем-то перешептались, добавил, - к третьему дню приведешь.

Отвернувшись, Бату произнес:
- Тут сомневаться тебе неча. У меня ей хорошо живется. Я ей дорожу не меньше, чем ты.

С этими словами он заправил саблю и вышел. Хан же стремительно подошел к Субедэю и затряс того яростно за плечи. Как на деле оказалось, он совершил непростительную ошибку.
- Почему сразу не поведал мне, что мне ее отдавать воспрещено? Как возвратить мне ее себе нынче сызнова?

Признаться, Субедэя позабавило это зрелище сильней, чем напугало. Хан никогда еще так не выходил из себя из-за женщины:
- Так не при мне же уговор ваш был?! Сколько раз я его осаживал, ташууром лупил, чтоб он о княжне даже не помышлял. Ты сам ее отдал, так что с меня теперича не спрашивай.

Услышав такие ответы, хан опустил голову. Наступила тишина. Никто не знал, что сказать или предложить. Хан отошел и опустился на трон в задумчивости.

 Следующее предложение из толпы прозвучало довольно вразумительно:
- Не отобрать ее теперь у него. Чингизид только по своей воле отдать может.

- Он все равно мне ее отдаст! – зверски воскликнул хан, - какой он чингизид!? Мальчишка просто.

Следующее высказывание прозвучало вообще полушепотом:
- Когда Бату расскажет ей, что это хан к ней намеренно кэшиктэнов посылал, они еще крепче противостоять тебе будут.

Но хан, вообще-то не склонный считать, что сопротивление исходит от нее, сейчас об этом не думал.
- Как встретит-то теперь хранителя своего? Как любая баба скверная. А эта, так и подавно стрелой иль мечом, небось, встретит, - отвлеченно ответил хан и снова свел в задумчивости хищные брови.

Он задумался: Бату окончательно вышел из-под его властного контроля. Он остался его воином, но не стал рабом. Это немыслимое унижение для царевича крови. Однако Бату не смирился, не подчинился! Почему? Не подчинился хану! Никак не желает повиноваться! В этом был корень проблемы. У всех других воинов, знавших яростную власть хана и, значит, выполнявших любые приказы, всякое повеление приносило вполне ощутимые результаты. Бату находит способ исполнять их, но не позволяет ему достигнуть главной цели. Водит его за нос, ухитряется соперничать с ним в хитрости – это и радовало хана, и злило неимоверно. Он уже не знал, чего он больше хочет: вернуть Елену или сломить упрямство Бату. Властным движением он приказал всем покинуть юрту, оставив лишь шамана.

…Хан оказался прав. Кэшиктэны активно окружили юрту, но не могли приблизиться к ней из-за разящих стрел, так что зрительская аудитория росла с пугающей скоростью. Воины все разом топтались на одном месте и в оцепенении глядели на юрту, раздумывая, что-же предпринять, а оттуда не прекращался обстрел.

 Толпа расступилась, чтобы дать Бату пройти, но идти прямиком на стрелы было сродни самоубийству, Алена была настроена достаточно агрессивно. Уж разозлили они ее, или испугали, но даже Бату, вполне заслуженно мог схлопотать от нее за то, что допустил такое вмешательство, поэтому побоялся действовать в открытую.

Заметив необычное волнение среди воинов, Алена напряженно вглядывалась в дверной проем босого, натягивая тетиву и готовая встретить новое нападение.  Решительно настроенная дать стойкий отпор, она вооружилась мечом, саблями, тремя ножами и еще двумя кинжалами. Через несколько мгновений Алена обнаружила, что юрта вдруг закачалась, будто от сильного ветра, но его источник был неизвестен. Она снова бросила взгляд на застывших в отдалении кэшиктэнов, и вдруг сверху, прямо из отверстия турдука, полетело вниз что-то тяжелое и грузное. Оглянувшись через плечо, она увидела, как сзади, прямо на нее, набрасывается крупная фигура. Она в панике выхватила кинжалы, пока не поняла, что это не новая атака – сильные руки скрутили ее и прижали к груди, горячие поцелуи покрыли голову.

- Бату! - только успела охнуть она и тут же выронила оружие и зарыдала на плече его.

- Уж думала – бросил ты меня, покинул. Отдал на растерзание, - всхлипывая, гладила она его плечи.

- Даже помыслить о том не смей! То хан тебя сызнова испытывал. Злится теперь, сожалеет. Поздно опомнился, что ценнее сокровища на всей земли не найти, - горячо заговорил Бату.

 Уж слишком быстро хан выяснил, что Алена отлично может сама постоять за себя и вовсе не нуждается в его помощи. Следующим движением Бату выволок мертвого мечника за порог и захлопнул створки есик от любопытных глаз.

- Обо мне ты что ли так? То ж все сказки, - отмахнулась Аленушка, всхлипывая. Она выпрямилась, стряхнула с себя обрубленную сеть, развернулась к нему, и только тут он разобрал, что перед ним вооруженный воин, изящный стан которого облачен в его доспехи и обвешан всем, имеющимся в юрте, оружием.

Она так и осталась стоять, слегка покачиваясь и всхлипывая, чуть приоткрыв рот, и источая такую грозную воинственность, какую он в жизни не ожидал от такой ласковой, хрупкой, молодой девушки. Вдруг мужество ему в который раз изменило. Он рухнул на пол, обнял ее колени:
- И я думал, что только в сказках так бывает, а тебя встретил - поверил. Словно чудо в руках моих, словно роскошь редкая. Не хочу боле странствовать, не хочу скитаться без пристанища. С места не сдвинусь, чтоб на руках счастье свое держать. Подле тебя хранителем быть вечным.

- Да и я словно в сказке с тобой нахожуся, - опускаясь рядом, приобняла она его за плечи, все еще задыхаясь от волнения, -  богатства в твоей юрте несметные, сказочные, стада твои бесчисленные, луга во владениях твоих изобильные. Любая прихоть тебе здесь позволена, а ты желанья мои исполняешь, заступаешься, как зверь неистовый.

- Отрада ты моя, радость моя великая, не нужны мне богатства сказочные, коль нашел я тебя на земли! – и его взгляд, устремленный на нее, был по-детски счастливым, -  луга изобильные, стада бесчисленные разве заменят мне тепло ладоней твоих да шелк волос? И будь я в пустыне дервишем утомленным, не променяю я даже глоток воды на это богатство.

Тут Алена спохватилась, отвернулась, убрала руки с его плеч:
- Не льни ко мне, Бату, не привязывайся крепко. Не быть нам вместе, вечно рядом не находиться.

- Почем знать тебе то, ежели и представить не могла давеча, что тут окажешься, что станешь моей лебедушкой, что появится в улусе воин эдакий, что дань у хана заберет?  - еще толком не понимая, почему она так внезапно спряталась от его чувств, горячо заговорил он, - что буду грезить тобой до безумия, любить до беспамятства? Не хана женой станешь, а моей? Не могло случиться такого никогда, а случилось.

- И не случится. Хана женой я никогда не стану. Погибну, но не стану без любви, без благословения, - она судорожно ухватилась за рукоять меча, с ужасом вернув себя в воспоминания о его насилии.

- Я ль тебе не мил? – Бату осторожно освободил от меча ее дрогнувшую руку и прижал к своей груди, - не лгу ведь, не завлекаю. Ни слова не придумал, никогда никому мысли свои тайные не открывал, слова эти заветные не говорил. Не как у жены – требую, как у любимой – прошу.

- Не надо, Бату, - с усилием вытягивая свою ладонь из его нежного плена, со вздохом произнесла она, - не томи меня, сердце мне не рви на части. Не могу я тебе открыться, а отдаться и подавно не могу.

Взгляд у Бату стал тяжелый и какой-то…уставший. Он резко встал, отвернулся, заговорил грозно и пронзительно:
- Мне тебя уж не разлюбить. Не видел я тебя, не знал, а и то к тебе сердцем тянулся, во снах грезил. Теперь же вовек мне тебя не забыть, не отпустить. Расстаться с тобой выше сил моих, выше возможностей.

Неторопливо снимая доспехи, она произнесла со вздохом:
- Велика любовь твоя. Только не тебя я ждала.

Резко развернувшись, он навалился на нее всем своим крепким телом.
- Меня! Меня ты ждала, - закричал он несдержанно и так же развязно привлекая к себе, обнял за тонкую талию, -  я с тобой ныне, а твой суженый тебе только грезится. Не ведает он о тебе, не знает.…суженый твой переживает ли о тебе, как я тревожусь, да волнуюсь, ночами неусыпно сторожу?

Развязывая ее перевязи и замки пояса с ножнами его ладони ненароком коснулись ее разгоряченного, вспотевшего тела, и в то же мгновение все его тело так заметно согнулось от желания. Он посмотрел вниз, чтобы удостовериться, что расстегнуты все ремни, и, наконец-то, он избавил ее от всего вооружения и доспехов.

Когда он снова поднял взгляд, сапфирово-голубые глаза Алены в упор смотрели на него:
- Знаю, что исстрадался ты, что извелся. Бог свидетель, не желаю я тебе зла. Прошу - отпусти меня, и коль судьба мне горькая, то приму ее без сожаления.

Понимая, что есть еще какая-то причина, и, независимо от того, какой она была, его убеждения уж точно никогда не изменятся, он крепко обхватил ее и поставил на ноги.

- Хоть проси, хоть требуй, я тебя не брошу, -  голос Бату зазвучал твердо и уверенно, - не отступлюсь, не покину и не отпущу вовек. Хоть кого в свидетели бери, не допущу я твоей погибели. А ежели понадобится, и судьбу твою горькую сам приму.

На самом деле, причина была банальна, как и обычная логика женщин: чтобы быть достойной в его глазах, ей надо было во чтобы-то ни стало превзойти его в мастерстве:
- Не веришь ты в русских богатырей. А я вот сама могу за себя постоять. Так пусть я буду первым воином, в которого ты поверишь.

- Воин, богатырь! …Еремей ты непутевый, – улыбнулся Бату и легонько шлепнул ее по ягодицам, отчего она пронзительно взвизгнула и подпрыгнула на месте, а он нравоучительно продолжил, - ты вот нежная какая, ласковая. Разве ж может воин руку так на плечо положить, чтоб до мурашек? От длани воина плечо под тяжестью гнется. Оттого я в тебе воина и не признавал никогда.

- Пока я Еремеем была и не тянуло тебя ко мне, - обидчиво вспомнила она, пытаясь не выглядеть слишком подавленной, -  серчал ты на меня люто, злобился.

Нелегко было ответить честно, но другого ответа у Бату не было:
- Отчего я так люто серчал – оттого, что жизни без тебя боле не представлял. Ужель не уразумела ты?

- За красой моей и до хана алчущих много было, - ее глаза надменно замерцали. Она надеялась, что сможет вызвать его ревность, возможно даже пыталась разозлить, но на Бату это не действовало.

- Разве из-за красоты я тебя у хана забрал? – самым странным было то, что она не понимает истинной причины, о которой он твердит постоянно, - иль из-за зависти, иль из жалости, иль выбрать мне некого было в жены? Не рабыня мне была нужна, не прислуга и не подруга. Я любовь свою себе вернул.

Она не ожидала, что он будет так легко объяснять самые сложные вещи. Она же запуталась в своих чувствах совершенно.

Уже укладываясь спать, его небывалое беспокойство так и не прошло. Он стал еще более грозен, еще сильнее воинственен.

- Как же ты не спишь которую ночь? - она часто думала, как странно получается, что это самое тяжелое испытание для любого человека, а он на это даже не жалуется, будто ничего в этом особенного нет.

- Мне теперь не уснуть, мне тебя охранять надобно, - Бату подтянул сползшую кошму к её упрямому подбородку.

- От кого же охранять, коль ты всех кэшиктэнов прогнал? - настроение у неё, само собой, было унылое, она практически весь день отбивалась от охранников хана и так устала, что глаза закрывались сами собой.

- Думаешь, мало до тебя охотников? – Бату тяжело вздохнул и сильнее сжал рукоять сабли, - золотую лань хозяин охранять зорко должен и в своем улусе.

- Без сна-то и без сил остаться можно.

Алена, поднявшись на локоть, благодарно разглядывала его. Не совсем понимания причину ее уговоров, он видел, как она страшно устала. Укладывая ее обратно, он лишь нежно погладил ее косу:
- Я привычный. Сама с нами в дороге побывала: что день, что ночь спать – версты терять.

Алена лишь улыбнулась и зарылась под кошму.

…В юрте хана тем временем шаман, еще не старый, но страшно иссохший, в высоком колпаке и в меховой накидке с цветными ленточками, проводил камлание. Он бил в бубен и истошно кричал, уже в который раз кидая кости, но узор не менялся.

- Что происходит, Кэкчу? – нетерпеливо вмешивался хан, но тот лишь водил белками глаз, заглядывая туда, куда простым смертным взглядом не добраться.

- Утекла, - хрипел шаман, закатывая глаза, - из рук выскользнула. Золотая, яхонтовая, небесноокая.

- Сам сдуру отдал, - в досаде шептал хан, прислушиваясь к каждому оброненному слову шамана.

 В последующем не было смысла – лились только нечленораздельное мычание и вой. Внезапно шаман опустил бубен и осмысленно взглянул на хана:
- Свет негасимый слепит, не пробиться мне.

- Да кто же она такая? - раздраженно воскликнул хан, - видел я девиц на земли немало, но ни одной – ей подобной.

- Как и предсказал я, - Кэкчу поднял голову и прошелся рукой в митенке по лбу, чтобы убрать с лица свои длинные жирные пряди волос, - сабдыки земель в них двоих поселились.

- Оплошал, оплошал ты, Темучжин, - бранил сам себя хан, - ведь предупреждал ты меня, чтоб держал я ту дань золотую крепче сабли своей.

- Оплошность то, иль нет, мне неведомо, - никогда еще шаман не смотрел с таким вожделением на кости, проводя над ними рукой, будто прощупывая ее прекрасное тело, - судьбами людей не я повелеваю.

Шаман знаком запретил разговаривать, и даже шевелиться, и они с ханом молча смотрели, как темнеют кости на подносе – белизна словно по каплям вытекала из них. Постепенно они стали темно-серыми, с каким-то золотым отливом, потом покраснели – и вдруг вспыхнули, воздух осветился ослепительной вспышкой, яркой, точно заря.

В этом чистом и нежном свете стали видны очертания лесов, полей и гор, окутанные низко стелющимся туманом: туман заколыхался, начал сползать по откосам гор, стекая в чашу, и клубами перетекал прямо на пол. Всего лишь миг продолжилось видение и, внезапно сбросив наваждение, на блюде остались лежать лишь белые кости.

Шаман вновь провел костлявой рукой над подносом, собрал кости и, рассыпав, хан увидел все тот же безмятежный порядок.

- Когда сражаются духи земли, бесчисленно люди гибнут, и стонет небо. Но пока они в мире друг с другом – мир на земле, - объяснил шаман.

- Мыслимо ли, чтоб духи земли примирились? – шепотом спросил хан, чтобы окончательно развеять свои сомнения, - Русь и степь возможно ли примирить?

- Редко, но возможно. Но когда они объединяются, силы рождаются. Силы невиданные. Никому эти силы не обуздать. Но если вмешаться в единство духов – меняется предначертанное, - шаман, взглянул в глаза хана, чувствуя в его вопросе подвох.

 Разволновавшись, хан огляделся в пустой юрте, словно боясь быть подслушанным:
- Предрек ты мне земли объединить, но не хватает мне жизни моей. Век человечий недолог и смотрю я в свой закат с тревогой. Кто продолжит дело мое, кто его завершит? Ужель изменил я этим поступком неосмотрительным предначертанное?

 - Никто тебя не превзойдет. Не возвысится над свершениями твоими, - убедительно говорил шаман, поигрывая в ладонях костями, - но оставил ты след кровавый. Будут тебя ненавидеть и проклинать. И помнить тебя будут под именем врага твоего. Не скоро очистит память правду от вымысла: как река вычищает замутненные русла свои долго и тяжело, то и в век не осядет муть на земле, буйством твоим поднятая.

Хан и без его пророчества был уверен, что неограниченное могущество — опасная слава, которая в будущем может сыграть с ним злую шутку:
- Знал я, что никто не поймет цели моей, никто замысел мой не оценит. А ежели память обо мне сотрут, как прах, забудут все свершения мои, земли расколят? Вот этого не допустить.

Осторожно наклонившись, словно отвечая на вопрос хана, шаман поставил на огонь тонкую пиалу. Дым от бурлящей жидкости начал приобретать странные очертания.

- Лишь один колдун могущественный есть, который сможет дух твой в царстве великом увековечить. В царстве батыров непобедимых, - вспотев от напряжения, будто сражаясь с силой невидимого колдуна, проговорил шаман, - потомки твои забудут, а они вспомнят. Так о тебе расскажут, что даже правнуки твои, дела и свершения твои позабывшие, дивиться будут. Заложит тот колдун в основание царства того камни крепкие, нерушимые. Свяжет, законопатит и замажет прочно стены незыблемые. Не подточит вода, не снесут ветра и не разобьет мороз те камни, им заговоренные. Так, что имя твое будет буквами золотыми в историю царства того вписано.  Будут в том царстве и память, и дела твои охранять, и уроки твои помнить будут с уважением.

На какое-то мгновение шаман без сил согнулся, локти его торчали в стороны под неестественно острым углом.

- Ужель не силой, а колдовством возможно земли объединить? Ты можешь свершить?- удивился хан и так торопливо его поднял, что тот от неожиданности замахал своими руками-крыльями, как птица.

- Мне не по силам, но нет могущественней того колдуна, - снова повторился шаман.

Некоторое время хан изумленно смотрел на шамана, потом скользнул взглядом по ковру, украшенному Аленой:
- Как же мне узнать того колдуна?

Шаман не думал ни мгновения:
- Тот колдун ярлыком смерти владеет.

Но слишком туманный ответ не устроил хана, он пристрастно вперил в него хищный взгляд.
- Рыж колдун тот и хитер, - добавил шаман, ладонями прощупывая воздух и закрыв глаза, -  колдовством великим в совершенстве овладел.

- Рыж?! – радостно воскликнул хан, обнаружив пусть и одну, но реальную подсказку, - так это порода моя! Стало быть, мне служит?

  - Сама смерть ему будет служить покорно, за дань великую, - голос шамана внезапно перешел в шипение и глаза закатились до белков, -  и от тебя ему услуга надобна.

- Всем чем угодно готов пожертвовать, что потребуешь? – тихо произнес хан, будто беседовал с самой смертью.

- Жизнь ему надлежит сохранить, когда тот колдун позовет тебя в кровавый хоровод, -  произнес шаман и начал бесконечно повторять эту фразу, она прозвучала на разные голоса не менее девяти раз. Не шевелясь, и, даже не дыша, хан проговорил с притязанием:
- Поскорей мне его найти надобно.

Опять зазвучал неестественный голос, но теперь далекий, гораздо слабее того, который он слышал перед этим; звучал то более, то менее внятно:
- Не приблизить никак. Спрячется он в тени твоей до поры. И в веках именем твоим прикрыт будет. А появится, чтоб скрижали смерти начертать.

Шаман посмотрел на хана невидящим взглядом, потом повернулся к ковру Алены, ткнул в него костлявым пальцем и голос его властно задребезжал:
- То его путь, не смей препятствовать!

- Русь?! – догадался хан и в восхищении замер, не отрывая взгляда от ковра и начертанного на нем Аленой пути, где были обозначены города, реки: огромное пространство неограниченных завоеваний. Шаман молчал, лишь дрожал тонкий указательный палец.

- Я не могу ждать, – властно произнес хан. И, снова подняв глаза, встретил вопросительный, непонимающий взгляд шамана.

Хан начал мерить шагами пол юрты, что-то шептал себе под нос и потрескивал четками. Он уже определенно догадывался, кто этот колдун. У него было только одно оправдание: он об этом знал и давно ждет, но Бату нарушил его планы. Алена, будучи хану женой и новгородской княжной, давала право претендовать на богатые новгородские земли. Это был хороший предлог для войны. Не может же он объявить, что на эти земли претендуют они оба.
 
- Я пойду на все, что бы она осталась со мной.
Он сам не знал, почему эти последние слова у него вырвались. По лицу шамана мелькнула тень улыбки.
- Ревность изъедает любое сердце, - произнес он с понимающим поклоном, - даже сердце самого великого властелина. Даже того, который передал ее самому достойному.
 
Встретив понимание, хан спокойно кивнул:
- Теперь не знаю, как обольстить мне ее? Вот же стар я. Как же мне с молодым то тягаться?

- То я тебе и без ворожбы поведаю, - опытный шаман, вообще мудреный и загадочный, сейчас, похоже, испытывал неловкость, поучая хана простым вещам, -  любую кралю и золотом, и властью заманишь.

Хан только развел руками:
- Ни золото, ни власть у нее не в цене. Невозможного требует – свободу ей подавай.

- Тогда сделай так, чтоб сама тебя мужем нарекла при всех, - он положил одну из костей себе на ладонь, а другой будто присыпал солью. Идея, подброшенная правильно и осторожно, понравилась хану. Он поманил шамана и вложил в его руку мешочек с монетами.

IV

Вдалеке от раздумий и сомнений хана, в юрте Бату тем временем спокойно текла безмятежная жизнь Алены. Когда она говорила о чем то, он слушал ее так особенно, будто и не слушал ее вовсе, а все возможности прилагал к тому, чтоб она только и говорила, только лепетала бы она, а он смотрел, как складывает губы неторопливо и как произносит слова тихо и осторожно, как смотрит с интересом, чтоб в просьбе не отказал, иль не обидеть его незнанием своим.

 Казалось в нем всё стремилось вдогонку за ней — и выраженье лица, и внимательность глаз, все движенья и стремленья, сам стан со всеми складками одежды как бы рвался к ней и, казалось, даже мысли, словно он весь, тут же находясь, готов в любой момент раствориться в ее голосе. Что бы ни делала она, и чем бы он не занимался, взгляд его пронзительных темно-голубых глаз неотступно следовал за ней. Утром, днем, вечером и даже ночью, сквозь дрему ловила она его чуткий присмотр. Под его строгим надзором находилась она постоянно. Вследствие этой всеобъемлющей внимательности ничего не могла она утаить от него, а, впрочем, и не желала от него таиться, он же всегда был готов мчаться вслед за ее словами, будто приказами. Ни перед кем еще она так неосторожно не обнаруживала своих мыслей, чувств, печалей и никакая сила не могла бы ее заставить молчать, когда ей так хотелось говорить с ним, видеть его и узнавать весь их необычный и особенный уклад жизни, со своими обычаями, приметами и верованиями.

 Чувство, еще дотоле неведомое и необъяснимое, отзывалось каждой клеточкой ее незрелого существа. И если он понимал, что с ним происходит и противостоял упорно, то она не понимала и не осознавала, быть может, путая это исключительное ощущение с братской симпатией. Ей казалось, что нет для нее человека роднее просто потому, что она не знает больше никого в этом новом и огромном мире, называемом орда, но совершенно не замечала, что делает все, чтоб его мир стал и ее миром.

Два совершенно разных человека шли друг к другу навстречу не прилагая никаких усилий, легко преодолевая преграды, для других казавшихся непреодолимыми: и язык, и привычки, и манеры, и обычаи совершенно перепутались в этой юрте, как в совершенно новом измерении. На столе стали появляться диковинные блюда, на халатах немыслимые вышивки, слова в разговорах путались, понятия перемешивались, изменялись привычки.

И если для них все это было правильно и естественно, то хан с тревогой замечал, что ломается самый стержень его безграничной власти, давления и могущества над своим же собственным нойоном по невольной прихоти самого слабого, бесправного и беспомощного существа. Нападки и задания хана хоть и доставляли Бату массу хлопот, но сближали его с Аленой невероятно. Созданные им трудности производили обратный эффект. Они заставляли молодые, отчаянные сердца полагаться друг на друга все боле и боле. Учили уважать друг друга и взаимно доверять свои жизни.

 Слово же, данное Бату охранять и оберегать ее, то, что казалось ему делом невыполнимым, в действительности оказалось совершенно легким и не требующим от него совершенно никаких усилий.  При встрече с ней самый грозный страж смущался и немел; самый развязный и бойкий похабник не мог подобрать слова, самый наглый и беспардонный мужлан терялся.

Ее легкая, необычная, принадлежавшая ей одной поступь, была до того воздушна и свободна, до того особенна и неповторима, что обитатели орды не давали ей проходу. И стар, и мал разглядывал ее с любопытством, следил за всеми ее действиями. Ее черты были так необычны, так точены и удивительны, что даже случайно проходившие мимо, невольно останавливались, беззастенчиво перешептывались, а некоторые особо хитрые местные красавицы даже начали выбеливать лицо на ее манер.

На ее тонкий, звонкий смех у юрты собирались детские толпы, словно это был не смех, а звон чудесного музыкального колокольчика. Если же кому-то удавалось разговориться с ней, стоило собеседнику отойти в сторону, на него тут же нападали с расспросами, будто он побеседовал с самым могущественным из шаманов. С тех пор, как она появилась в его жизни, порог юрты Бату переступал всегда осторожно, уже наперед зная, что попадет в сказочный мир, целиком и полностью наполненный ею.

- Чудесный, какой, аромат, - улыбался он, радостно оглядывая юрту.

- То ж масло розовое. Я с ним голову мою, оттого и аромат, - скромно отвечала Аленушка и хлопотливо накрывала на стол.

- Он тебя всю дорогу выдавал, - заметил Бату, не спуская с нее глаз, и только потом, осторожно обходя набранные лохани, удивился:
- Зачем же ты воды столько наносила?

- Мне скупаться надоть, - с некоторой опаской призналась она. Правила гигиены не прививались в этом обществе и даже, возможно, гасились вполне сознательно, представляя опасность сложившемуся порядку.

- Кумгана что ль не хватит? – полюбовавшись ей, он уселся на подушки и принялся за еду.

Шустро подав блюда, Алена уселась рядом, навязчиво наблюдая за ним:
- Не хватит.

- Озеро у меня в юрте для купания решила себе раскинуть? – усмехнулся он, замечая ее особенную настырность на этот счет.

- Ужель не купаетесь?  - подвигая ему блюдо с бараниной, осторожно поинтересовалась она, - моетесь вы постоянно, а запах от вас неприятный.
 
- Моемся постоянно, потому как на коне с грязным задом далеко не ускачешь. А купаемся иногда, да не часто. То ж вредно. Небо гневается, - совсем не понимая, почему для нее это обстоятельство вызывает особенные затруднения, объяснил он.

Но Алена не унималась и продолжала его надоедливо допрашивать:
- Ужель мне скупаться запретишь?

- Коль твое небо тебе разрешает, так и купайся, - улыбнулся Бату.

Жара и духота даже ему порядком надоели. Он хотел вытереть руки об халат, но Алена вовремя подсунула ему полотенце. В общем, ее опрятность не вызывала у него особых возражений, хотя сам он к этому был не привычен, как и к неприятностям, связанным с тем, что стал перенимать ее особую тягу к чистоплотности.

Радостная, она быстро убрала со стола и ожидала, когда он выйдет из юрты. Но так не получилось. Он преспокойно улегся на постель и, никуда не торопясь, с вопросом смотрел на нее. Пусть на улице сгущался вечер и вспыхивали яркие звезды, но в юрте было по-утреннему светло.

- Как же при огне-то, тебе все видно будет, - растерялась Алена.

Догадываясь, чего она хочет от него добиться, пряча усмешку, Бату вразумительно объяснил:
- Костер в юртах у нас никогда не тухнет.

- Будешь глазеть на меня? – в недоумении она оглядела пространства юрты, не находя ни одного закутка, где бы можно было спрятаться.

- Буду глазеть, - его так и подмывало проверить, хватит ли у нее такой же бесстрашной смелости, чтоб победить свою скромность.

- Не стыдно тебе? – с нравоучительной интонацией, раскраснелась она.

- Тебе ж было не стыдно меня купать, - прищурился Бату, чего в здравом уме он бы никогда не допустил. И как совести-то у нее хватило разоружить его до кос, намыть до крайней плоти и вычесать до последней вши. Теперь он единственный, кто не чешется при виде хана, не исключая и самого хана. Дорогие же, пошитые ею шелковые наряды, словно щиты, и вовсе исключали вшивое вторжение из вне, а намеренно прикасаться к нему никто не имел права, и он уже задумывался, где бы теперь раздобыть для себя этих вездесущих надоедливых насекомых, чтобы ни у кого не вызывать подозрений. С интересом он добавил:
-  А плавать меня научишь?

- Тебе-то зачем? – отмахнулась она, зная, что увидеть мунгита в воде это вообще большая редкость.

- В жизни любой навык сгодится, - не согласился Бату, привыкший перенимать все понравившиеся умения.

- Ну коль найдешь, где научить, научу, - она подняла достаточно тяжелую лохань и перелила воду в корыто.

 Не прошло и нескольких мгновений, как Алена уже стояла босыми ногами на циновке, а перед ней стоял кувшин, разбавленный теплой водой. Только, как скинула она исподнюю рубаху, сел он в напряжении, губы закусывая, а как косу расплела, так и вовсе из юрты бегом выскочил.

…В который раз в ожидании обходя по кругу юрту, Бату не знал, как ей все рассказать. Как убедить пойти к хану.  Конечно, она являлась его данью, к тому же уже видела хана и знала, и было проще простого отвести ее к нему. Просто, но невероятно рискованно.

Судя по всему, хан намерен в очередной раз попытаться ее отобрать. И гораздо легче ему будет сделать это, если хан даст ей понять, что Бату не в силах ее защитить от его власти. Но хан не понимает, что этим он убьет ее.  Как только плеск в юрте прекратился, Бату осторожно вошел, усадил ее, и начал рассказывать.

- Вздумалось хану проверить, хорошо ли у меня тебе живется, - Бату сидел и терялся в догадках – что бы это могло значить, а Алена с надеждой смотрела ему в лицо:
- Как же в том сомневаться? Тут и выдумывать не надобно, что хорошо. Словом своим я ему подтвержу.

- То-то и оно, что больно просто, - сомневался Бату, - сдается мне, что не только за этим. Тут не слово твое, тут мудрость твоя нужна.
 
- Ужель сомневаешься ты в мудрости моей? - в изумлении и отчаянье, вскрикнула она. Блестящая чистотой золоченая коса ее, еще влажная и гладкая, мягкая благоухающая кожа, гибкий стан с трудом давали Бату говорить внятно и разумно.
- Ты мудра, Аленушка, нет тебе равных, да ведь хан хитер, - мрачно заметил он, -  хитрее меня. Против хитрости его даже твоя мудрость не устоит.

- Пока что хан хитростью тебя не превзошел. Оттого он тебя все и испытывает, - шутливо произнесла она, пытаясь его успокоить.

- Ему нужна только ты. Ведь зачем ему тогда, чтобы проверить, как тебе у меня живется, тебя к себе звать?  - ответил Бату, ничуть не убежденный.

-  А зачем он стражей своих за мной посылал? – поинтересовалась она.

-  Ах! Да, да, – вспомнил Бату и погладил своими сильными пальцами ее плечо, - сомневается, что не молодец ты. Уж больно отчаянно ты оборонялась.  Тебе к нему идти надлежит через строй кэшиктэнов его самых яростных.

- Ужели не надобно было мне защищаться? - Алена вежливо опустила взгляд, подумав, что женщин, которые имея в арсенале такое многочисленное вооружение, сдались бы без боя, можно только пожалеть.

- Ты молодец, Аленушка. Все ты правильно сделала, - Бату с улыбкой покачал головой, вспомнив вытянутое лицо хана, какое не увидишь даже в бою, -  но ведь не испужаешься ты. Пройдешь?

-  Пройду, да как обратно ворочусь? – предостерегающе заметила она.

Бату вдруг осенило, и он содрогнулся от приступа внезапно подступившей ярости. Он не ожидал от хана подобной подлости, но Алена положила ладонь на его плечо, и ярость быстро прошла.

Он осторожно убрал с ее лица прядь волос:
-  Ай да хан.  А ведь и впрямь их тебе не одолеть. Не будет ходу тебе назад.

Снова посмотрев на Бату, она пробормотала, заговорщически понизив голос:
- Ведь легко под широким халатом вашим оружие спрятать: и меч, и саблю, и кинжал.

- Ни тебе, ни мне в юрту хана не войти вооруженными, - не принял ее хитрость Бату, -  то никому не дозволено без его веления. То смерть верная.

- Боязно мне. А как прикажет тебе меня оставить, а как овладеет он мной? Прошу, Бату: избавь меня от позора, убей ныне, - Алена умоляюще посмотрела на него и уверенно положила ладонь на его руку, постоянно сжимавшую рукоять сабли.

- Я?.. Не проси меня, - глухо проговорил Бату и убрал ее руку, -  ведь я за тебя не только с ханом сражаться готов, но и свою жизнь отдам.

Как же он изменился за последнее время!  Осторожный, недоверчивый мальчишка, ощущающий шаткость своего положения, который смертельно раненым въезжал в ворота Самарканда, исчез, его место занял сильный, непреклонный, уверенный в себе мужчина. За последнее время Бату набрал в весе, его некогда смуглое, обветренное лицо стало гладким и зарумянилось, скулы раздались. Внешний вид стал соответствовать внутреннему воинственному настрою.

- А ежели стану я хановой женой – разве ж стерпишь тогда ты, ужель простишь? – гордо заявила Алена, с трудом сдерживая слезы.

- Не допущу я, но ежели случится такое, я тебя любую приму, -  Бату грозно сдвинул брови и мертвой хваткой вцепился в ее предплечье, словно это могло помочь удержать ему ее, -  обесчещенную, ханом опозоренную приму без колебаний. Дань ты его, и я закон нарушил, а не он. И право полное на тебя имеет. Но ежели кто другой тебя тронет, тогда берегись. Такое оскорбление не стерплю, и рука у меня не дрогнет. Тогда к смерти готовься уверенно.

Только когда Бату осознал, что от боли она затаила дыхание, отпустил. Его вполне можно было назвать надежным и преданным, но в некоторых ситуациях его поведение отличалось странностями, а иногда и непредсказуемостью.

Алена восприняла его слова без бурного проявления эмоций — она уже успела приучить себя к мысли, что все неизбежно так и закончится.  Вздохнув, она потерла ушибленное предплечье, на месте сильного его захвата наверняка теперь образуется изрядный синяк:
- Тогда незачем тебе меня щадить. Твоей я не буду никогда.

Но к этому решению Бату готов не был и отказывался воспринимать услышанное. Он сощурился, вопросительно посмотрел на Алену, словно ожидая продолжения и не дождавшись, с обидой в голосе поинтересовался:
- Мож и ты, как хан, тож мыслишь, что я тебе не пара? Ни по сословью, ни по уму не ровня?

  - Супротив, Бату! - прижавшись к нему, Алена обвила руками его шею, -  ты царевич. Муж ты всем на зависть. Силен ты, властен, мудр, зажиточен. Разве такая, как я, жена тебе нужна? Тебе жена такая нужна, чтоб могла твоим богатством распорядиться. А я не распорядиться, ни рядиться в твои богатства не умею.

В ответ он сдавил ее в своих крепких объятиях. Бату обрадовался так искренне, как будто нет ничего дороже ее похвалы, и он даже не надеется услышать от нее что-то превыше этих признаний:
- Коль я царевич, то и ты - царевна! Царевна-лебедь ты моя ненаглядная. Разве есть красоты краше твоей красоты невозможной? А богатство дороже доброты твоей, что мне жизнь спасла? Обещай, что бы ни произошло, что бы ни случилось, не будешь хана страшиться, а станешь мне доверять всецело?

Алене ничего не оставалось, кроме как кивнуть в знак согласия.

В назначенный день опашень длиннорукавный, длинный, украшенный по краям золотым шитьем она надела, с опушкой собольей из переливчатого, блестящего сапфирового шелка в цвет глаз своих синих. Опашень не подпоясывался, а застегивался сверху донизу. Длинные рукава опашня висели, а руки продевались в особые разрезы; кругом шеи пристегивался широкий круглый меховой воротник, прикрывавший грудь и плечи. Подол и проймы опашня украшались расшитой тесьмой.

Бату же достал ей из сундуков своих и бусы, и перстни, в браслеты нарядил и бугтак красоты невозможной на голову водрузил. Бугтаг богатый был им для невесты своей еще загодя приготовлен: с самоцветами, с зернами гурмыцкими, а во лбу – адамант крупный лучами сверкал – даже сам Бату на нее в восторге загляделся.

 Вышли они неторопливо из юрты. Лишь только Алена появилась, как все головы грозных стражей как по команде повернулись к ней и вперили свои хищные взгляды. Поежившись, Алена окинула глазами строй однообразно одетых в серые дээлы кэшиктэнов хана, стальные серые клинки обнаженных сабель -  неужели хану нравится быть окруженным такой мрачной охраной?

Они шли неторопливо, время от времени поглядывая украдкой по сторонам. В рядах же кишиктэнов хана тем временем волнение, роптание и шепот взволнованный. Бушуют беспокойно ряды стройные, как море мятежное и окрики тойкана их усмирить не в силах. Алене явно было не по себе. Заглянула она в металлический умбон на щите кэшиктэна, так и вздрогнула: смотрит на нее в отражении лицо надменное и горделивое, сверкают самоцветы на голове богатые, золото на шее глаза слепит.
 
- Кто это? – удивилась она и услужливо склонила голову. Огляделся Бату, увидел и себя в отражении.

- Так это же ты, - прошептал он и положил ей руку на плечо, чтоб она приняла свой реальный образ.

Попятилась она испуганно, отвернулась, на плечо Бату голову склонила в слезах.
- Да разве же такая я? Чванливая, гордая, надменная?

Отступление ее было слабое, едва заметное. Но отодвинулись воины, лишь щиты сдвинули. Тойкан разрезал воздух ташууром, чтобы усмирить их, но и сам, казалось, смотрел на Алену в смятении. Ладонь его легла на рукоять сабли, заправленной в ножны.

 Бату насторожился. Нет, командир просто проверил ее наличие. Стражники переглянулись, обменялись кивками, и тойкан довольно-таки нелюбезно подтолкнул ее немного вперед. Она не двинулась с места, продолжая сжимать плечи Бату.

На лице Бату сначала отразилось недоумение, а затем — восхищение. Не воины ее смутили, напугал наряд богатый, вид невообразимой красоты:
- Что ты, милая, богатство это ведь тебе под стать! – стал успокаивать ее он, - отчего так пугаешься? Не затмило оно красоты твоей, лишь оправа ей достойная! Оттого ведь и взволновались воины, что не сможет ни один на тебя саблю поднять, ни один жизни лишить неспособен.

- На главе к чему убор мне такой богатый? – поеживаясь и втягивая голову в соболий воротник, прошептала она, -  не царица ведь я, не госпожа?

- Не положено тебе без него. Хан спросит: что ж волосы то свои жена твоя не спрятала? Иль не жена она тебе? А с бугтагом ты жена самая достойная, - оглядываясь в напряжении, горячо и поспешно объяснял он, ведь задерживались они дольше, чем следовало, -  хан оттого тебе с косой ходить разрешает, что женой своей, а не моей считает. А так традиции он чтит строго.

Вдруг в отдалении всадник показался, навстречу спешно скачущий. Дээл на том всаднике золотом расшитый, и попона золотая, и сбруя.

 Все вдруг головы склонили, да колено преклонили, а Аленушка осматривалась по сторонам в недоумении. Подскочили тут кэшиктэны Алену перед ханом на колени ставить. Бату за саблю схватился, а Чингизхан как увидел, заорал бешено:
- Что творите, черти? То ж жена моя!

К ней прискакал да охрану свою плетью разогнал. Да сам с коня спешился, сам ее под руки подхватил да с колен поднял:
- Негоже жене при виде мужа на колени становиться.

Тысячу раз слышала Алена, как описывали хана именно таким, каким она ныне увидела его, скачущего ей навстречу: с немытыми руками и высокомерной улыбкой на лице. Он крепко держался, словно посаженный намертво, в седле, широкоплечий, одетый в золотой дээл, с золотыми браслетами и перстнями, в новых гутулах на ногах и с мечом за кушаком: оживленным и необычным - таким она увидела его. С зачесанными под малахай седеющими волосами, обрамляющими его стареющее властное лицо…

Он был самым могущественным мужчиной Азии, покорителем степных народов, привыкший повелевать и привыкший, чтобы ему повиновались. Она же была всего-навсего несчастной, приговоренной к позору девушкой, лишенной всего; знающей, что каждый миг для нее может стать последним, каждый день принести горе… Она боролась с небывалым ужасом, когда взгляд его останавливался на ней, но сильный упрямый русский характер, как стержень, не давал ломаться, не позволял трусить и подчиняться.

- Не муж ты мне, - гордо вскинула голову Аленушка.

- В орде нет у нас девиц одиноких, либо муж, либо хозяин у каждой есть, дети лет с осьми и те посватаны. А кто ж твой муж? – хитро хан прищурился.

Он стоял, разглядывая наконец-то представшую перед ним вожделенную дань, спрятавшуюся от него в объятиях другого, на ее красивые тонкие руки, на гибкое тело, на великолепное лицо, которое даже теперь, в крайней своей запуганности, сверкало невероятной красотой. Аленушка же на Бату посмотрела да смолчала.

Взглянул хан на Бату высокомерно:
- Стало быть, я и есть твой муж!

Бату, отчаянно ревновавший в этот момент Алену хмыкнул, а хан снова продемонстрировал ему свой надменный, уничтожающий взгляд, только теперь, в глазах хана поселилась какая-то хитринка. Ее тонкую руку своей рукой крепкой в золотых перстнях взял, и медленно пошел вдоль строя кэшиктэнов склоненных своих.
 
Они с ханом шли через толпу к его юрте, и за всё это время никто из них не произнес ни слова. Кое-кто просил хана расспросить её прямо здесь, но эти одинокие голоса не нашли поддержки у хана. «К счастью», - подумала Алена. Что она могла бы ему сказать? Что понятия не имеет, на чём держится ее жизнь? Что она даже толком не понимает своего собственного положения: просто исполняла все его задания правильно — и оттого всё было в порядке? Не говорить же ему, в самом деле, что стоит только отобрать ее у Бату, и вся сказка рассыплется? Одно-единственное слово по неосторожности — и кто-нибудь из них погибнет, а ее таинственность не более, чем миф, придуманный самим же ханом.

 Хан же в юрту ее свою завел в гордом молчании. Бату, шедший сзади, и вовсе в толпе затерялся, за спинами приближенных исчез.  Стоял хан с Аленой в середине: оба – роскошные, оба – бесподобные, всеобщие взгляды притягивающие. И красота ее спорила с его величием, и гордость – с силой его тягалась.

- Отменна ты, нечего сказать, - произнес хан, ладонь ее из своей руки не выпуская, -  и красива, и статна.

Застенчиво улыбаясь, протянула Алена ему небольшой сверток, обернутый верблюжьей шкуркой. Наскоро развязав стягивавшую его жилу, хан увидел расшитый кошелек - по-видимому, золота и серебра на его вышивки ушло немало, и золотым плетеным шнурком завязан кошелек был тот. Глубоко тронутый этим подарком (и, безусловно, был подарок приготовлен заранее), хан тут же наполнил его монетами и привязал к поясу.

- Дары твои несравненны, и нет равных им, - горделиво поглаживая на груди расшитый ею золотой дээл, заметил хан, -  редкостны, будто сокровища. Мудрость твою испытывая, видел я и бесценный твой поцелуй, Бату подаренный, и жизнь ему сохранивший. Ты же подарок лучший самый. Уверяю тебя, на всей земли я лучше подарка себе не добыл. Отчего - же ко мне тебе не возвратиться?

Это любовное признание было несколько запоздалым, но Алена посчитала, что так даже лучше:
- Не пристало хану подарки обратно требовать, коль он сам княжну новгородскую, как подарок, пожаловал.

В сжатых губах хана Алена распознала выражение глубочайшего раздражения.

- Как смела-то мудрость твоя! – хан прошелся по юрте, сел на трон и, поглаживая бороду, произнес, сверху вниз на нее взирая:
- Не подарок ты.  Лишь заклад, на сохранение отданный. Хорошо ли живется тебе у хранителя моего?

Алена оглядела его с ног до головы. Высокий золотой трон теперь еще больше увеличивал избыток его власти, и мимолетная его улыбка была скорее надменной, нежели благожелательной.

Она произнесла благоразумно:
- Не жалуюсь.

Положив руки на подлокотники, хан возвратился к своим высокомерным манерам с приятной уверенностью в том, что испытание, которое ее ожидает, не стоит торопить без должной подготовки:
- А вот ежели велик твой муж, знатен, богат, чем его одаришь, чем порадуешь?

Едва уловимо она нашла взглядом в толпе Бату, не спускающего с нее внимательных глаз.
- Нет ценнее для любого мужа подарка, чем жена мудрая.

Подметив этот взгляд, хан чуть не задохнулся от ярости, но тотчас вновь овладел собой.

- Мудра, мудра, - певуче произнес он, -  да вот мне жены дарили всякое: и оружие, и перстни, мантии дорогие, и дворцы богатые. Да только вдоволь всего этого и у других. И не возвышают меня те подарки над миром, величие не делают. А ведь я царства великого властитель. Ужель не подарить особенному мужу того, чего в свете не сыскать, и чтоб дивились на него люди и колени лишь при взгляде преклоняли?

Со стороны раздался легкий шум. Видимо, приближенные планировали ответить на его слова. Однако хан поднял указательный палец. И все. Он просто поднял палец, и мгновенно все стихло.

На его руках были перстни. Алена побоялась бы представить, сколько всего можно было бы за эти дорогие перстни приобрести. И подумалось тут ей, какие богатые уборы головные у жен мунгитовых, а у мужей таких нет.

 Осторожно подбирая ответ, она произнесла:
- Величие не в дареном заключено, и превыше мира ни один подарок тебя не сделает. Но ежели желаешь ты мудрость мою испытать, отличается власть венцом, и державность на челе человека Богом написана. Стало быть, мужу державному золотой венец с самоцветами я бы поднесла: и отличен он был бы от всех, и бросок на людях.

- Как же я-то до того не додумался, как же не постиг!? – радостно воскликнул хан, - шей венец мне, мудрая, мастери, искусная. Отсыплю я тебе и золото, и самоцветы. А как оденешь мне венец тот – то женой тебе любимой быть.

Впервые за все время подал голос Бату:
- Какое счастье для хана, что энтого всего и у меня в достатке. Как я постигаю, времени только мало будет дадено. Мож ей ужо и идтить пора? Труд-то не быстрый? Боюсь, не поспеет, – и скрытое раздражение отзывалось в каждом произнесенном слове.

Алена никак не могла постичь причину его возмущения и вынуждена была повернуться к нему. Гордая и окрыленная простым заданием, она радостно воскликнула:
- Венец я без труда сделать поспею. А отправлюсь я только с тобой. Вместе мы пришли, вместе нам и обратно ворочаться.

Бату от изумления задохнулся, но едва не выругался от ее наивной простоты. Надеясь, что лишь он один различил в этой реплике сколько раз прозвучало слово мы, Бату с тревогой взглянул на хана. Но тот тоже не ошибся в своей подозрительности: встал, выпрямился, пристрастно подошел к Алене и вперил в нее взгляд хищных пронзительных глаз:
- А ну-ка, признайся: люб он тебе иль как?

Увидев, как настороженно он ловит каждое ее слово, она вспомнила о том, где они находятся:
- Лишь Русь я люблю. Лишь ей предана и верна.

Хан просто жаждал выволочь Бату и в приватной обстановке вытрясти из него все, что тот скрывает, но пришлось терпеливо ждать и улыбаться в ходе дальнейшего лукавства:
- На сей раз выбор тебе даю. Хочешь на Русь свою возвернуться? Через кэшиктэнов моих пройдешь – отпускаю, иль, так и быть, к Бату возвращайся, коль пригрелась ты там у него.

Как бы дико ни хотелось Алене побыстрее сбежать отсюда, длинная русая коса взметнулась, когда она вновь повернулась к Бату. Тот не спускал с нее глаз. Он знал: она всей душой хотела бежать на Русь. Но осмелится ли?

 Чтобы не медлить, Алена быстро подошла к Бату, но лишь для того, чтобы снять бугтак и отдать его ему. И уже не оборачиваясь, выбежала из юрты. Несмотря на внушительный строй кишиктэнов, которые обещали смертельную схватку, на душе у Алены было радостно.  Она будет прокладывать путь домой и погибнет в неравной битве, но за возможность вернуться стоит побороться, и она напряженно искала глазами на земле что-нибудь вроде оружия. В промежутке между юртами, среди коней, жующих траву и прорезанных копытами в земле углублений она увидела наконец то, что искала – длинную палку, похоже, заваленную коновязь.

Алена вытащила ее из земли и теперь, обретя оружие, почувствовала себя уверенней, но, задержавшись, чтобы взять ее, она не заметила приближающихся кэшиктэнов. Вдруг справа и слева выросли крепкие фигуры. Она замахнулась, но сабли мгновенно укоротили ее оружие практически вдвое. Конечно, это несколько замедлило ее, но не остановило: размашисто отмахиваясь обрубком не хуже меча, она не подпускала кишиктэнов.

Пронзительный свист чуть не оглушил ее, и она глазами нашла его источник: хан наблюдал за поединком. Обратив на себя ее внимание, он благосклонно кивнул и размашисто бросил в ее сторону меч. На лету поймав его, уверенности прибавилось у нее втрое. Она кинулась в атаку, размахивая мечом, как одержимая. Кэшиктэны отражали все ее нападения, не нанося ответных. Удары ее были не сильными, можно сказать даже вежливыми, но тем не менее очень настойчивыми и до невозможности стремительными.

Подавив передовой натиск, Алена бросилась бежать, а бегала она довольно быстро. Стрелки подняли луки, но тут же по приказу хана их опустили. Все больше и больше происходящее напоминало чью-то злую шутку. Конники настигли ее, обезоружили, связали сзади руки и в таком беспомощном состоянии вернули в юрту хана. Она застыла на месте, теперь совсем не понимания, для чего он устроил это показное состязание.

Хан же обходил ее пристрастно, разглядывал внимательно, словно, и не видел до этого:
- Что за чудо ты такое? Будто и страха в тебе нет. Не девичьего ты склада, не их робости, -  тон его голоса был совсем не такой, который она ожидала услышать от обожателя. Он больше был похож на удивление. Или замечание. Будто он говорил с воином, дерзнувшим спорить с ним в силе. Однако Алена собрала всё своё самоуважение, и стояла с прямой спиной и высоко поднятой головой.

- Кто ты? – со странной интонацией спросил он и подошел так близко, что от его запаха стало невозможно дышать.

 Но эти же слова почему-то послужили для Бату словно сигналом к действию. Он сзади к ней подошел уверенно. Встал молча и тоже так плотно, что услышала она у себя над ухом его ровное, спокойное дыхание.

- Отойди, - хан потребовал и озвучил ту причину, о которой Бату догадался и по которой он стоял за ее спиной, - внимательно осмотрю. Мож и впрямь молодца прячешь.

- Осматривай, - неохотно проговорил Бату и, развернувшись, произнес громко, чтобы все услышали, -  со спины разницы все равно нет, а отойти, не отойду. Нечего на нее халдеям твоим глазеть.

Алена не могла не чувствовать, как он стоит позади нее. Но она не могла развернуться и сказать ему, чтобы он не защищал ее, особенно после того, как она его предала. Бату же на ухо ей прошептал тихо:
- Вверься мне и хана не бойся. Коль сердца твоего я хранитель строгий, и тело оберегу рьяно.

Разорвал хан на ней опашень и сорочицу одним разом, в одних шароварах исподних она осталась. Вскрикнула пугливо, краской зарделась, только Бату ладонями смелыми груди ей прикрыл.

- Убери! – хан приказал.

Сгорая от стыда, Алена молчала и, пряча глаза, с ужасом ждала, что он ответит: защитит иль опозорит?

- Уберу, когда молоко польется. Но не хану чтоб показывать, а сыну своему, - за всю жизнь у него не немели так руки, как сейчас. Чужие, задеревеневшие ладони предательски чувствовали каждый сосок, каждую неровность и изгиб ее теплой груди в отдельности.

- Не богато ты ее прикрыл, - хан рассмеялся, но смех был фальшивым, совсем не веселым, злым и нервным, -  добра у нее столько, что в твоих ладонях не умещается.

Не шевелясь, Алена стояла, гордо вскинув голову. Отчасти потому что устала, потому что была подавлена, потому что не ожидала от Бату такой преданности и волновалась, что здесь и сейчас все и закончится.

- Будь даже и пшено, сквозь пальцы и зерна не просыплется, коль мое это добро, - достаточно угрожающе произнес Бату, -  и касаться боле не сметь - руки отсеку! – грозно предупредил.

Разозлился заметно хан, осмотрел ее вызывающе. Родинку на груди заметил, маленькую, но приметную. Точно редкая жемчужина черная между пальцев у Бату находилась.

Тут и вовсе у него в глазах все помутилось, он следит за реакцией Бату, чтобы поймать врасплох и поставить на место зарвавшегося мальчишку. Выхватив из ножен меч, он завязки на шароварах ей рубанул и слетели они невесомо. Но и тут, Бату, не растерялся, прижал к себе: одной рукой грудь ей прикрыл, а другой ладонью срамоту закрыл.

- Так она и высподи золотая? – поразился хан. Он ждал, так как хотел более подробных откровений. 

Бату был не стыдлив, но обсуждать ее все же отказывался, потому как говорить что-то, кроме отборных ругательств, был не в состоянии.

- Сплошь высмотрел? Уверился, что не молодец? – озлобленно поинтересовался он, чтобы побыстрей это все прекратить.

- Я-то убедился, а вот люд, зришь, судачит промеж себя всякое.

Хан отошел назад, на трон свой сел, подбородок рукой подпер, ее с пристрастием рассматривая. Не единожды касаемое Бату ее тело, под взглядом хана послушно спокойным оставалось, руками его прикрытое.

- Смотри-ка, как она тобой обласкана. Не противится рукам твоим, не трепещет, и под взглядом моим не робеет. Истинно, в сей девице дух непобедимый, а кто не верит, пусть с моего бока зайдет. 

Губы Бату растянулись в зверской ухмылке, которая грозилась растянуться во всё его лицо:
- Хану на дань свою приглядеться позволил, а других не допущу. Кто посмеет на нее взглянуть нагую, это будет последнее, что тот смельчак в жизни своей узрит, ибо я глаза ему тут же и выколю.

Несмотря на всю его грозную защиту, Алене хотелось провалиться сквозь землю, раствориться в воздухе, юркнуть мышью под ковер, да что там –просто умереть от стыда. Она съежилась, чувствуя жжение во всем теле. Ноги болели, а глаза казались сухими, будто она проплакала все это время. Но она стойко не плакала, не позволяла самой себе себя жалеть.

Лишь чувствовала спиной, что тело Бату истомленное стало крепче стали, камня стало тверже. И одеждой прикрытое, страсть неуемную выдавало. Руки же ее, сзади связанные, его желание бешенное чувствовали. Она стояла в его объятиях у всех на виду во всеобщем гуле, и, кажется, словно на ее теле не руки его лежат, а лежат тяжелые щиты, пока хан чего-то ждет или все ждут, когда он скажет свое слово. Или, может, ей нужно что-то сказать. Что-то объяснить.

Она задышала тяжело и напряженно, а Бату на ухо ей зашептал тихо:
- Мирись, милая. Тебя хан рассматривает, а у меня ладони страстью все тело мое испепеляют.

Она лишь благодарно улыбнулась, понимая, что ему сейчас труднее, чем ей, но и эту улыбку хан отметил.

- Вот не знаю, каким усердием ты ее страха лишаешь, - помедлив, произнес он, -  не запугана она у тебя порядками нашими, не измучена трудами. Дань она чужеземная, отцом родным отданная, а у нее улыбка с лица не сходит.

Алене, показалось, что ему вовсе не было стыдно – он только злился. Он встал, подошел к ней, всмотрелся в каждый изгиб, а родинку на груди особенным взглядом отметил и будто ждал от нее смущения, слова от нее ждал.

  - Позор-то какой, – всё, что ей удалось в этот момент из себя выдавить.

  -  Тебе позор, а мне и вовсе пытка, - оскорбленно произнес хан, -  в чужих руках жена моя. Дань ханова под дланью найона моего пребывает бесстыдно. Покорна воле его, а не моей. А мне чтоб ее раздеть, ей руки вязать приходится.

Кажется, что каждый раз, когда он заговаривает с ней, слова становятся ещё более оскорбительными. При этом он думает, что проявляет любезность.

- Не я себе долю выбрала, мне хан ее назначил, - с огромным усилием взглянула она в его холодные, властные глаза.

- Я назначил, но и ты ее менять не желаешь! – внезапно зазвеневшим голосом воскликнул тот в ответ.

 Мимолетная тень какой-то новой признательности проскользнула по лицу Алены. Она медленно опустила голову, рассматривая крепкие неподвижные руки Бату, плотно обвивавшие ее здоровое крепкое тело:
- Мне судьбу свою ужо не поменять. Она в руках хранителя моего.

Хан мягко скривился, выслушав эту фразу, прозвучавшую горькой жалобой.

- Освободи! – приказал он. Бату ничего не ответил, даже не пошевелился.

Послышался странный звук, словно металл лязгнул о металл, и яркий  блеск лезвия меча ослепил Алену. Она была ошеломлена, но лишь прикрыла глаза, представляя себе ту живую картину, когда холодный меч опустится на их головы, как рассечет их на куски.

Бату пошатнулся всем телом, он, видимо, хотел ей что-то сказать, но лишь крепче сжал ее в своих объятиях. В сознании своей беспомощности хан порывисто склонился над Бату, и голос его сорвался от волнения:
- Ужели я еще не все в ней видел?
 
Хан дрожал словно в ознобе. Он даже забыл, что показать свое волнение — величайший стыд для владыки.
 
- То, что ты не разглядел, увидеть тебе не приведется. Пусть хранителем ты меня при ней сделал, но женой она мне предназначена, и я ее никому не доверю. Даже хану, - твердо заверил Бату.

  Если такое поведение хана приближенным показалось только странным, то действия Бату в глазах соотечественников были настоящим позором. Спорить с ханом из-за женщины – нелепая дерзость, но заинтригованный хан лишь заправил меч в ножны. Реакция Бату подчеркнула, сколь необычной была Елена. Хан отошел назад, покрывало с трона снял, вернулся, легким движением отстранил Бату, и то покрывало ей на плечи накинул.

- Могла ты хранителя себе поглупее выбрать?  - хан покачал головой, словно осуждая ее, и добавил, - зришь? Не справиться мне с ним, не присмирить неуемного. И под взгляд мой суровый ложится, и под меч, лишь бы тебя от меня отгородить. Знает, паршивец, что мне кровь чингизида проливать нельзя, а то бы давно уж ко мне вернулась.

Он повернулся к ним спиной и стал рассматривать двуглавую птицу на троне. На троне хана, на спинке его деревянной – птица крылатая, двуглавая. Засмотрелась и Алена, удивилась.

Вокруг в непонимании суетились и толкались приближенные. Даже с улицы доходило приглушенное пыхтение лошадей торгоудов. Когда хан обернулся, он увидел все ту же картину: Бату лишь спешно срезал веревки с ее рук.

- Чего ж, Бату, ты ее не уводишь? – скривив губы, поинтересовался хан и помахал рукой, выпроваживая.

- Дозволь постоять. Подожди. Идти не могу, - ответил Бату вежливо, но немногословно.

Хан не удержался и захохотал, сообразив, что его держит. Хан смеялся так долго, что даже его обычно багровое лицо побледнело.

- Выходит, не у одного меня при взгляде на нее сабля в ножнах не помещается?! – все же не удержался съязвить хан, - женой ее называешь, а сам похотью по ней исходишься?

- Пусть и жена, так тело такое влекущее, что вожделение ни на миг не оставляет, - Бату сильней укутал Алену в покрывало и снова обнял ее. Запах розового масла ударил ему в лицо. Он вдыхал его с таким же наслаждением, с каким только что обнимал ее гибкое тело.

- Тебе ж не впервой? -  наконец выговорил хан то, о чем все время думал и не мог понять его поведения.

-  Я ее даже от себя прячу, а ты напоказ выставил, -  пожаловался Бату. И это было истинной правдой. Впрочем, даже будь это неправдой, он все равно не смог бы сказать что-либо, способное навредить ей, - то и не отхожу, что ее держу, а себя удержать не в силах.

Хана все еще душил смех, хотя он и старался изо всех сил скрыть это от окружающих.

- Кто скажет, что у него сомнения остались, что не молодец это, пущай выйдет и сам срамоту свою покажет, - громко заявил хан с лукавой усмешкой.

Глазами хан отыскал в толпе Гуюка, злобно сощурился и поманил его рукой, но тот лишь попятился и затерялся в толпе.

 И теперь, совершенно преступая границы дозволенного, Бату глядел сквозь прорези бахромы на нагое, белоснежное тело, безукоризненную кожу, на ее крутые бедра. Он склонил голову, чтобы поцеловать ее в шею, но она нервно дернулась, отстранилась: в другой раз может быть она и не среагировала так бурно, но сейчас была слишком напряжена.

- Боишься его?  - как всегда внимательно подметил хан, - что ж. Останется при тебе хранителем. Убедила ты меня, коль на Русь свою бежала. А коли бы к нему ринулась, не было бы ни ему, ни тебе пощады.

И чтоб хоть как-то оправдать свое решение, повернулся к толпе и раскинув руки, грубо пошутил:
- Пусть Бату вдоволь натешится, коль по-другому норов с нее не сбить. А мне на седланной кобыле ездить то спокойней.

Бату еще не успел придумать достойный ответ, как Алена бросилась вперед, но спеленутая лишь в покрывало, оступилась и начала падать. Бату подхватил ее, но не в силах удержать уложил на ковер и перекатил на спину. Понимая всю глубину ее обиды, и то, что титул хана ее точно не остановит, Бату усиленно не давал ей подняться. Опрокинутая на плотный ковер, она отчаянно брыкалась и вопила от злобы. В единоборстве катаясь по ковру, всем казалось, что она того и гляди расцарапает ему лицо.

Хан же, думая, что она в ярости оттого, что он разрешил неутомимому Бату и дальше пользоваться ей для своих сексуальных утех и неприязнь к его ласкам движет ей, с интересом следил, что делать он будет. Дюжей силы Бату легко скрутил ее, но это не мешало Алене шуметь, вопить и поглядывать по сторонам. Он с силой совсем грубо прижал ее к полу и склонился над ней.

И вдруг внезапно придавил всем своим телом, задышал часто и прерывисто. Необычное его поведение заставило Алену примолкнуть, успокоиться, а он обнял ее тело голое, поцелуем страстным губы обжег. Потом быстро руки подпихнул под нее, зажал ей рот ладонью, и легко поднял, сквозь дээл поигрывая мускулами.

- В моей юрте она посговорчивей, - сглотнув слюну, взволнованно произнес он.

Алена в глаза ему заглянула, а там страсть неуемная. Прижав ее к груди, Бату выскочил из юрты, оставляя всех в полном онемении. Он бежал быстро и держал Алену без заметных усилий. Ветер трепал его малахай, а он, никого не замечая, бежал, что есть сил.

Вырывалась она неистово, колотила яростно и мычала пронзительно, а как в юрту ее внес, на постель откинул. Склонился над ней страстно, зашептал отчаянно:
- Аленушка, родимая!

- Нет, Бату, нет! Нет, - отгораживаясь от него ладонями, шептала она.

- Прошу, не отталкивай!  - пылко заглядывал ей в глаза он, - не отвергай, молю!

- Страшно мне, боязно.  Жутко мне, - смотрела она на него с нескрываемым ужасом.

Его ладони заскользили по ее бедрам: теплые, сильные, дрожащие от возбуждения ладони.

- Не страшно это, не пужайся. Я ж люблю тебя как.

- Грех это смертный, неискупимый, - жалобно шептала она, а ее голое тело податливо трепетало в его ласковых руках.

- На любовь любовью ответить разве ж грех? – стал целовать он ее осторожными поцелуями: плечи, шею, розовую, мягкую мочку уха.
 
- Ведь не муж ты мне! – изгибаясь от мурашек, простонала она. И так приятно от него пахло сеном и кожаной сбруей.

- Я не муж?  - удивился он так искренне, так неподдельно, и переложил ее тонкие руки на свои сильные плечи, в глаза заглянул с горечью и обидой, - я хранить тебя поклялся, я жизнь за тебя заложил, все мое – твое без остатка, и я не муж? Кто ж муж тебе, кто выше клятву может небу дать?

- Я с другим посватана. Честь ему хранить – это долг мой. Грешна любовь твоя. Погибну я в геенне огненной, тебе отдавшись, - Алена издала такой глубокий вздох и впала в такое смятение, что стала еще прекрасней.
 
- Ты потому и жива, что люблю я тебя, потому и спасена. Это я в геенне огненной горю! Каждый день горю несгораемо, - он рассматривал ее нагое тело, впервые касался его так смело, но так и не мог осмелиться запятнать его, оскорбить. Он несколько раз поцеловал ее бесподобную, длинную, вызывающую его особое восхищение косу и предупреждающе произнес:
  -  А как прознает хан, что не моя ты, тогда и ты погибнешь, тогда и сгоришь живьем.

- Пущай, - гордо произнесла она, ощущая всей своей кожей неутихающий пыл его тела, -   не боюсь я любую смерть принять. Бесчестье страшнее.

- Как же мне-то сберечь тебя? Как сохранить? – вдруг, утомленный ее противлением, застонал он, -  от хана смерти ждешь с нетерпением, а мою любовь отвергаешь!

Он прикрыл ее кошмой, сам же на пол рухнул; лежал молча, глаза закрыв, и ковры пальцами судорожными царапая. Он не казался разозлённым, просто отчаявшимся.

Вдруг он резко вскинул голову и пронзительно посмотрел на нее:
- Что же ты молчишь? Зови, рыдай милая. Я уж давно погиб, себя спасай.

Ведь хану во что бы то ни стало надо было доказать, что она сопротивляется его ласкам, но Алена в непонимании лишь отползала и куталась в кошму. Тогда он вскочил и кинулся к сабле, из ножен вытащил.

- Что удумал ты? – испуганно заметила она его яростный настрой.

- Ладони памятливые себе отсеку! – примеряясь к запястьям, сурово пробормотал он.

 И с криком отчаянным бросилась к нему Аленушка, саблю выхватывать пытаясь.

- Бату, перестань! Не надобно, Бату! – в страхе и слезах выкрикивала она.

- Не противься мне! - яростно Бату отвечал, - не надлежит тебе воле чингизида сопротивляться!

- Не дозволю! – хватала она эфес сабли, тянула на себя, пытаясь вырвать из его рук.

- Подчинись же упрямая! -  он крутнулся, отразил ее нападение, плечом оттолкнул ее и перекинул саблю в другую руку.

 Не дожидаясь ее очередного наскока, он снова попытался отсечь себе руку — на этот раз от локтя. Она подскочила к нему и, всплеснув руками, обняла его за шею. Он снова оттолкнул ее, но теперь уже она развернулась, ударила его, подпрыгнула и выхватила саблю.

Но он лишь пошатнулся и ухватил саблю за лезвие, а она, наконец, отступила, смущенная и напуганная, рассматривая на ладони кровь от пореза. Она хотела взять его руку, но он отвернулся от нее, зажав кулак и останавливая кровь. В противоборстве их юрта подпрыгивала и ходуном ходила. Вокруг поднялся гомон, стало понятно, что на их крики сбежался любопытный народ и даже настойчивый стук в дверь их не остановил.

- Все прочь! - выкрикнул Бату порывисто, но кто-то упрямо распахнул створки дверей. Бату не заставил себя ждать: вылетевший нож предупредительно воткнулся в деревянный проем откоса.

- Ежели кто осмелится войти, ногами поперед выносить будут! – угрожающе предупредил он.

- Выйди сам, коль такой смельчак, - услышал он властный голос хана.

Он выбежал за дверь, яростно сжимая в окровавленной руке обнаженную саблю.

- Что вытворяешь, охальник? Визг стоит, будто кожу с нее дерешь, - порицательно произнес хан, не спуская глаз с его кровавой руки.

- От нее не убудет, коль деру с нее кожу лягушачью, - он переложил саблю в другую руку и вытер кровь об халат.

- Выведи ее немедля, - хан приказал, а Бату посмотрел в юрту, где Аленушка, уже одевшись, испуганно зажав рот ладонью, стояла у самых дверей и прислушивалась к разговору.

Бату кивнул, и вышла она вся заплаканная и запыхавшаяся, на ходу полы опашеня запахивая. Встала гордо и прямо, косу из-под одежды широким взмахом откинула.

- И далее с ним жительствовать намерена?  - проворчал хан, - сколь сносить его выходки будешь?

Посмотрела на Бату Аленушка. Шаг к хану гордо сделала.

- Не смей! – сквозь зубы он процедил.

- Смирись с участью моей, - произнесла она смело, бровь изогнув.

- Ты с моей не смирилась и, стало быть, поздно тебе мной распоряжаться, - Бату нахмурился, усиливая резкость своих слов, и его лицо тут же приняло твердое выражение, -  надо было уходить, пока я слаб был да тебя уговаривал. Уходить ныне ж не дозволю, коль и сила ко мне вернулась и любовь.

Хан спешился, уверенно подошел к ней, положил ей руку на плечо властно.

- Не страшись, погубить тебя не дерзнет. А искать встреч вознамерится – накажу жестоко.

Только отвернулась она, отошла, на плечо Бату голову склонила. Прижал он голову ее к себе, поцеловал волосы благодарно.

- В юрту ступай! – приказал грозно. Она послушно склонилась и юркнула внутрь.

- Вот уж застращал ты ее. Меня и в ярости не боится, а пред твоим словом каменеет, - произнес хан, проводив ее завистливым взглядом.

После их криков хан был уверен в ее неволе и принуждении. Все это было так очевидно, однако, хан чувствовал какую-то недоговоренность в их общении. Возможно, чего-то он не знал? Или не понимал? Но ничего не ответил Бату, лишь почтительно склонил голову. Хану ничего не оставалось, как вернуться к себе.

Проводив взглядом процессию хана, и сам Бату последовал в юрту. Алена стояла спиной к нему и что-то шептала перед маленькой иконой. Прикосновение руки, тяжело опустившейся на ее плечо, отвлекло на миг внимание Алены. Она оглянулась.

 Бату пытливо и пристально глядел в ее лицо, словно пытаясь разгадать, не вселился ли в нее страх перед ним? Алена ответила ему настороженной растерянной улыбкой, а в глазах ее блестели слезы.

Бату поспешно убрал руку, ведь к нему уже вернулось самообладание. Страсть исчезла так же неожиданно, как и ворвалась в его разум и тело. Ему было стыдно перед ней за свое поведение. Сжав ноющую руку, Бату окинул взглядом икону с ее непостижимым Богом.

- Молюсь я, - извиняющимся голосом объяснила она.

- Молись, - кивнул Бату, - может он тебя вразумит, коль не веришь ты мне.

- Верю, Бату, - замотала головой Алена, и уже не сдерживаясь, бросилась к нему на грудь в слезах, -  вижу. Знаю, что мученья нечеловеческие из-за меня терпишь. Но ведь и я и живу, и дышу только тобой. Оттого, что ты жизни своей не жалеешь, меня защищая. Отдай меня хану – и себя, и меня освободи.

Она рассказывала о своей беде просто, как о мелком затруднении, и ни в словах ее, ни в голосе не было даже намека на испуг или страх, он просто с наивностью ребенка просила о помощи у человека, который поймет ее, разберется в ее переживаниях и поможет.

- Если бы хотела ты этого, если бы желала, разве бы я противился? – ладонями поднимая ее заплаканное лицо, проговорил он, - к нему ты стремишься на погибель – знаю я. Пусть жизнь твоя в руках хана, но смерть твоя – в моих руках. Не иссякнет любовь моя и нить, что связала нас, никогда не истлеет. И смерти буду противостоять, но тебя ей не выдам.

Она лишь вздохнула, осторожно отвела от щеки порезанную его руку, осмотрела уже немного затянувшуюся рану. Тут же суетливо полив ее настойкой из подорожника, аккуратно начала обвязывать тряпицей.

- Вот сошью венец, может и успокоится уже он, - задумчиво произнесла она, -  уж постараюсь, чтоб на загляденье был, чтоб был царский богатый и меня достойный.

- Ужель не догадалась ты?  - невесело улыбнулся Бату и свободной рукой убрал ей прядь волос со лба, - ведь задал он задачу неразрешимую. Не в сложности тут дело и не в смекалке твоей.  То калым будет твой. Коль оденешь ты венец на главу его, стало быть, мужем его признаешь.

Она, и вправду, не догадалась. Вскрикнула, вскочила, уронила с колен плошку с настоем.

- Как же это?! Бату, родный, отпусти меня, иль убей – освободи, - заметалась она по юрте, - избавь от позора, - протянула она ему свой острый меч, но он лишь отрицательно покачал головой.

Она села, задумалась.
- Сошью, да не одену, – через время упрямо воскликнула, - пусть сам на себя напяливает.

Эта идея Бату показалась совершенно сумасбродной, но он опять промолчал. Она так и сидела пораженная, в задумчивости, когда Бату встал открыл сундук, набрал золота, ткани, самоцветов и россыпью разложил перед ней на полу.

- Не буду я шить!  - упрямо топнула ногой она, - не муж он мне, не достоин он повиновения моего!

Бату посмотрел на небрежно рассыпанное богатство, на ее непреклонное, отвернутое в сторону лицо, упрямый, гордо поднятый подбородок.
-А мне сошьешь? – несмело поинтересовался он, - я твоей покорности достоин?

Взглянула она на него, слезы в глазах задрожали:
- Разве каким подарком отплатить мне тебе? Разве каким подношением рассчитаться? Для тебя только все старания мои, и неволю сношу из-за тебя только!

- Тогда шей!  - громко воскликнул он, так ясно уловив в ее ответе все ее скрытые чувства, все старательно запрятанные эмоции, - мне шей, родная, не ему. А уж я что-нибудь придумаю.

Склонилась Алена над камнями драгоценными и за шитье принялась.

…На следующее утро хан, в небывалом возбуждении, расхаживал по юрте и выбирал себе самые богатые наряды, но не находил ничего достойней, чем дээл, Аленушкой сшитый. Но не будь он хан, если не сумеет менять наряды так, как Бату.

 Он вызвал к себе Борте, но та лишь улыбнулась, выслушав его задание, и тут же принесли ему и новые дээлы и малахаи на выбор. Все свое следующее утро Борте посвятила нелегкому выбору мужа. Он то надевал, то беспощадно рвал не приглянувшиеся халаты, то выбирал совершенно неподходящий цвет или странный орнамент.

Она с интересом рассматривала вспышки эмоций на его лице, словно в первый раз заметила оттенок смущения в твердых чертах и нетерпеливый блеск широко посаженных глаз.

И вот, при виде его небывалого кокетства, ее вдруг осенило:
- Ты к Бату собираешься? Новгородскую княжну снова увидеть желаешь?

- Сдается мне, что все же любит она его, - признался хан, но Борте лишь безрадостно подняла на него глаза, зная всю грустную правду:
- Без твоего соизволения разве может какая девица в улусе полюбить?

Хан лишь усмехнулся и благодарно поцеловал ее в щеку.

Наконец его крупная фигура была облачена в достойный новый дээл, и хан вызвал к себе Субедэя.

- Поедем, проведаю жену свою. Проверю, истинно ли шьет, - грозно приказал хан.

- Шьет, шьет, не сомневайся, - отмахнулся Субедэй, которому то, что происходит в юрте Бату докладывали чаще, чем боевые новости действующих подвижных джагунов.

- Выходит, не так уж она и мудра?! – радостно заметил хан, но намерения своего не отменил.

Субедэй же никак не мог разобраться в сложившейся ситуации. Он ни Бату не понимал, ни хана, но особенно сочувствовал Алене, разрываемой двумя властными батырами с одинаковой силой.

- Вот подсунет ей Бату камней ломаных, ткани нарежет старой. Разве достойно будет хану шутовской колпак надеть? – остерег Субедэй хана, догадываясь, что Бату опять начнет хитрить.

- Пусть даже из навоза мне венец сляпает, - непреклонно отрезал хан, - все одно одеть заставлю.

  Прежде необходимо знать, что Бату добился встречей хана с Аленой большего, чем сам думал. Он при всех назвал ее женой и пусть хан только посмеялся над ним, но начало было положено. Со временем хану все трудней будет считать ее данью, для Бату же, все было наоборот, кем еще считать ее людям, если она живет с ним, как не женой.

С этими мыслями Бату упражнялся в стрельбе с такими-же нойонами на задворках улуса, не подозревая, что хан в это же время скачет с Субедэем к его юрте. Юрта Бату была большой и богатой, но по русским стандартам домохозяйства для жилья была очень маленькой. Алена пусть и выросла в княжеском тереме, но вся работа по хозяйству была на ней, как единственной хозяйки в доме. Каждый вид работ выполнялся челядью, но у нее не было времени даже отдохнуть от каждодневных домашних хлопот.

Юрта же хоть и нуждалась в хозяйском присмотре, но Алене было гораздо легче. Она успевала и убирать, и приготовить, и шить, и даже чистить лошадей. Вот и в этот день, быстро управившись, она с интересом любовалась приближающимися всадниками, пока не различила в одном из них хана. Когда она это поняла, прятаться в юрте было поздно, и она так и стояла, про себя рассуждая, что скорей всего он скачет не к ней. Приблизившись, лукавый хан и вправду сделал вид, что просто проезжал мимо.

- Напоишь меня кумысом, раскрасавица? – спросил он, хитро прищурившись, - запалился я в дороге.

Поднесла ему Аленушка ковш, до краев наполненный, а он все до дна выпил, глаз с нее не сводя. Утер он усы рукавом.

- Никак не напиться мне, - произнес плутовато, подбирая повод, чтоб подольше задержаться, - вновь налей.

Поднесла Алена и второй ковш с поклоном. Хан царственно восседал на Белогривке во всем своем великолепии.

Он склонился, принял ковш, но был слишком взволнован, чтоб осушить второй.
- Сама-то испей, - предложил он.
 
Алена осторожно огляделась – отчего он так обходителен? И вдруг заметила, что вокруг с любопытством толпились не менее сотни человек, и она решила, что совершенно спокойно может отказаться.

Она отрицательно покачала головой и изо всех сил постаралась сделать вид, что очень признательна, но не испытывает потребности в таком угощении, поэтому он еще раз наклонился к ней, настойчиво протягивая ковш и грозно нахмурился, уже зная о том, что русы кумыс не пьют:
- Испей, испей. Иль не по нраву?  Иль брезгуешь?

В жизни она не пила кумыс так охотно и радостно, надеясь, что после этого непрошенные гости уедут, но хан лишь с улыбкой заметил:
- Измазалась ты.

Обтер он ей губу верхнюю пальцем своим большим, и тот палец облизал неторопливо, остатки кумыса с него слизывая.

Она же удивленно стояла, чуть приоткрыв рот. Хан отметил про себя эту беспечность. Теперь он знал, о чем должен говорить.

- Открыл ли он тебе, что во власти моей тебя возвернуть, коль ты на него пожалуешься? Извести меня, ежели обидит, - торжественно объявил он, чтоб не только она слышала, но и все нужные уши.

- Что же неправду мне вещать, не обижает он меня, - с великим облегчением ответила она, думая, что этого будет достаточно, но хан как будто и не слышал ее, и произнес:
- Мне все одинаково: правду ты мне скажешь, иль солжешь.

  Она беспомощно огляделась и впервые за весь разговор подметила, что очень много в толпе вооруженных воинов. Все уже не скрывали, что подслушивали и выжидательно смотрели на нее.

Хан тоже уставился на нее вожделеющими, масляными глазами.

- Ну уж ежели солгать мне хан разрешает, то я так отвечу: куда же я пойду от мужа своего? – с атакующей надменностью ответила она.

Такой яростной атаки хан никак не ожидал. При всей видимой наивности хитрить ей удается не хуже его самого. При этом все больше хан распалялся в своем желании владеть ей, ибо не должно было быть на свете такого сокровища, какого не было бы у него.

- Мнишь, ежели с ним останешься, трудно мне будет его от тебя оторвать? Затея за тобой моих лучших батыров послать – то моя дума, ни ему, ни тебе мои мысли тайные не разгадать, - таинственно произнес он, как будто все остальное совсем не заслуживает внимания.

Она взглянула на Субедэя, потом на холодный надменный вид хана; он, видимо, не шутил. Она огляделась в поисках Бату. Этот взгляд был настолько зовущий, что он разгорячил хана. То же, что все оказалось не совсем так, как он ожидал, его раззадорило.

- Запомнились мне крики твои полуночные, - произнес он тихо и непристойно, -  думал – испуганные, а выходит – сладострастные. Не часто полонянки такие голосистые ловятся, не было на моей памяти, чтоб к воинам злым и безжалостным так бесстыдно ласкались. Такая неистовая мне самому надобна.

Алена задрожала от негодования. Больше она ничего не могла сделать, даже заплакать не смогла, потому что это было не обидно – это было просто низко и вульгарно. Она лишь тихо произнесла:
- О том крике не меня пытай, а Бату.

- Мне его выспрашивать нечего, у Бату силы хватит и львицу покрыть, а вот то, что ты такая игривая, не подозревал я. У меня тебе лучше будет: спокойней да вольготнее. Я найду, чем тебя удивить, помимо силы да удальства, - хан покрутил себе ус, становясь все назойливей в своем распутстве, и в упор не желая замечать, что обсуждать эту тему ей неприятно. 

Отпираться дальше не было никакой возможности, уж слишком прямо хан требовал от нее ответа, но она как будто боялась оставаться здесь и в то же время не знала, куда ей деваться. Чего он добивается, расспрашивая ее об интимном? Это наверняка была очередная ловушка. Да и стесняться было поздно: она могла и вовсе лишиться возможности остаться с Бату.

- Не у всех в клетках щеглы поют, не каждому их изловить удается, - уклончиво ответила она.

Хан так и стоял над ней на Белогривке, тяжело, хрипло дыша, пытаясь прельстить ее и думал: как же это она умудряется так ловко его отшивать. Такое поведение было не по нему. Его представления о противоборстве не распространялось на женщин.

- Ох, и упрямая ты, - наблюдательно подметил он, - сама ко мне возвращаться не желаешь. Последний раз добром прошу.

Алена на мгновение заколебалась. То, что хан это обнаружил, никуда не годилось. Теперь уж наверняка все труды и предосторожности Бату пропали даром, и таиться дальше не имеет никакого смысла.

 Тут наконец она увидела, что Бату спускался по склону к юрте, тогда как хан продолжал ждать, пригласительно протягивая свою руку к ней.

- Не по своей воле я здесь оказалось и по своей воле я к тебе не вернусь, - с независимым видом ответила она.

- А без своей воли у меня ночами полонянки еще громче твоего кричат, - прищурясь, произнес хан и было что-то зловещее в его голосе, в его гордом повороте надменного властного взгляда.

Бату никогда не видел, чтобы возле его юрты царила такая суматоха. Он ощутил неприятное волнение, но не понимал, что бы это могло значить. Что-то происходит. Он был уверен в этом и ускорил шаг. Различив хана, он уже почти бежал. Приблизившись, он почтительно преклонил колено.

- Что угодно великому хану? Чем послужить могу?

- Угодно было напиться, - хладнокровно ответил он и слегка улыбнулся, томно взглянув на Алену, -  напоила меня хозяйка твоя. Не только кони у тебе хороши, но и кумыс хорош в твоем табуне.

- Все табуны здесь твои, хан, - почтительно произнес Бату, голову склонив. Внешне он был спокоен, но внутри все клокотало от вполне оправданных подозрений.

 Алена залилась краской, а хан, с налитыми злобой глазами, переглянулся с Субедэем, понимая, что и сам это знает:
- Табуны все мои, да не все мои кобылицы. Самая норовистая ускользнуть исхитрилась. Только схорониться от меня ей не удастся, уж больно видная да приметная.

- Не прячу я ее, не удерживаю, - Бату был спокоен и рассудителен. Так спокоен и рассудителен, каким всегда был в минуты наивысшей опасности, -  вольна к тебе вернуться, коль пожелает.

- Не идет ко мне, - в досаде хлопнул себя по колену хан, и не спускал глаз с Алены, стараясь заметить любое движение, любой звук и эмоцию на ее лице, -   жена у тебя еще неискушенная. Не знает, что ночью все жеребцы одинаковы. Самые грозные жеребцы все ночью ласковые да нежные.

Встал Бату надменно. Ему стало дурно, но он всегда умело боролся с самим собой. Сквозь скрежет собственных зубов, он произнес:
- Коль так, впредь пей кумыс в своем табуне.

- Хорош кумыс у белоснежных кобылиц Хубилая, но никак мне жажду не утолить, не отведав угощения из чужого табуна, - двусмысленно ответил хан, поигрывая в руках ташууром.

Дерзко вскинул голову Бату. Гордо подбородок поднял, в глаза хану грозному смотря:
- В моем табуне никому ту жажду не утолить, коль не желают те наглецы крови своей напиться.

- У хана на пути вознамерился стать?! – хан изучал взглядом Бату, прощупывал словами, словно искал уязвимое место, -   коль покрыл ты ее, моя она. О том мы с тобой договаривались.

С упреком Бату посмотрел на вскрикнувшую Алену и напомнил хану:
- Договаривались, да не уговорились.

- Думаешь, биться мне с тобой доведется? Подожду чуток да и так заберу. Молодая жена – жена беспечная. Убегала она у тебя давеча. К воинам моим в руки невзначай попала, в прицеле лучников ненароком оказалась. Доверчивость ее подвести может, наивность - обмануть,- с вызовом заключил хан.

- Долго ждать придется. Молодая у меня жена, так и я не стар. Меня моя зоркость не обманет, да и сабля никогда не подведет, - отметил Бату, а сам ловким движением спрятал Алену себе за спину.

Хан даже бровью не повел. Он не думал сдаваться:
- Нарезвишься, натешишься, тут же и остынешь. Ожеребившуюся кобылицу любой доить может, да только не всем она интересна.

Бату обнажил саблю, абсолютно не поменявшись в лице. И только сейчас хан понял, что его так смущало в нем. У него были глаза не мужа, защищающего жену, а стража, охранявшего сокровище. И сейчас он недобро развел свои молодецкие плечи:
- С моей кобылицы молока никому не надоить. А когда ожеребится, то и вовсе Чагатаю пожалуюсь, уж тогда и хану не поздоровится.

- Невесть, когда жеребенок твой появится, какую уж ночь попусту пропускаешь. Венец то мне к завтрему ужо оказался надобен, - не собирался уступать хан, -  так что незнамо чьим оказаться может, коль не получает жена твоя пылкая ласки и внимания.

- Напрасно ты, хан, ночи у меня похищаешь, - произнес Бату, который уже начал терять терпение, -  что мне ночи, коль и днем она мне охотна. Днем ее красота еще соблазнительней, еще ярче. Тело ее нагое из алебастра в свете дня ослепляет до безумия. Да и нас не так слышно в шуме дневном. В ржанье, да блеянье ни голоса, ни крики наши не различимы. Вот и ныне недосуг мне с ханом разговаривать, коль он на ночи мои позарился.

Обнял он ее крепко, в юрту за собой увлекая, и перед носом у хана дверь захлопнул. Только тут же разрыдалась она в руках его, вся зашлась в слезах и всхлипываниях.

Уж он и гладил ее и целовал, не унималась она, не утешалась. Вскрикивала тонко, будто от боли, стонала, губы закусывая. Хан же у двери стоял, в злобе прислушиваясь. Когда же вздохи да вскрики ее расслышал, в безумной ярости коня на дыбы поднял да прочь от юрты поскакал.

- Чего же ты так убиваешься, что ж содеялось-то, покамест меня не было? – в то же время стал пытать ее Бату, - иль обидел я тебя словами своими? Так то ж не для тебя, для хана только, - оправдывался он, - да не молчи же ты, - тормошил он ее.

- Отчего не поведал, что за хулу обо мне разнесли? Почем потакаешь россказням, что, как муж, владеешь ты телом моим, что ночами ласкаешь? – завсхлипывала она с упреками.

- Что же я со слухами-то сделаю? Всем языки не вырвешь, да рот не заткнешь. Да и славно, что молва нас поженила.  Все меньше до тебя охотников будет, меньше глаз вожделеющих. Ужель противны тебе так слухи эти? – вперил он в нее свой взгляд пронзительный, обидчиво брови сдвинул.

 Но доверчиво она руки ему на плечи положила, расхныкалась наивно:
- Так толкуют, что я с тобой миловалась добровольно. Без благословения, без венчания отдавалась с криками и стонами.

- А хоть и отвечала ты мне, а хоть и отдавалась развратно, - смело он прижал ее к груди, слезы вытирая, -  мне же, не другому кому. Друг другу нам не надо доказывать, что то на языках только. Я воин бездушный, только войне обученный, и мне должно быть зазорно упреки в сластолюбии выслушивать, тебе-то чего стыдиться, коль ты жена мне? Жене не грешно мужа голубить. Все одно о нас пересуды ходить будут, коль мы у хана на примете. Я же никогда не подтвержу, да и разуверивать тоже не буду. Никому не увидать, ни испытать нас не получится. Пусть пустозвонят, коль уши любопытством чешутся.

- Зачем сам-то меня ославил, зачем хану выхваляешься прилюдно? – обиженно поджала губы она.

Убрал он прядь волос ее медовых со лба, поцеловал в щеку, на ухо тихо произнес:
- Хану я намеренно поведал, что моя ты, по-иному он мне тебя бы не возвратил. Оттого и выспрашивает, что сомневается. Так не проговорись ему: себя и меня не погуби.

- А вот прознает! - ахнула Аленушка, - подслушают разговоры наши да донесут! Супротив хана разве возможно тебе сражаться?

Взглянул он на нее взглядом своим суровым из-под бровей сведенных, но глаза блестели не прогневленно, а лучезарно:
- С тобой мне все равно против кого биться. Супротив кипчаков, супротив половцев, иль супротив хана – все едино. Лишь бы ты со мной была.

- Как же тебе достается-то из-за меня: вот и к хану в немилость попал, от кипчаков – рану смертельную принял, -  Аленушка прекрасно понимала, сколько за эти годы он сделал для нее. Научил ее такому, что так бесповоротно повлияло на ее жизнь и судьбу, даже невозможно было сосчитать. Сколько раз выручал от гнева хана, каким количеством ее секретов владеет. Ни батюшке, ни братьям она так не доверяла. Они прожили совсем немного бок о бок, разделяя юрту, а она уже представить не могла, что что-то способно их поссорить.

- И эту рану стерплю и сотни ран, - воодушевленно перебил он, как будто сам этого страстно хотел, -  вот только в страхе я постоянном: заживет рана моя, и покинешь ты меня. Чем смирить мне тебя, чем прилучить?

В хлопотах и заботах Алена уже и забыла о своем обещании, данном в порыве гнева, а он помнил.

 Она развязала ему завязки дээла, раздела, быстро протерла настоем ромашки длинный, глубокий шрам, надавила на него, чтобы убедиться, что он не причиняет боль, и грустно заметила:
- Твоя рана уже заросла. Рубец только глубокий теперь на всю жизнь останется.

Но Бату уже и так давно это знал, просто боялся признаться. Стараясь не быть слишком навязчивым, он повернулся к ней, взял в свои руки ее теплые ладони:
- Я ведь не обидел тебя, хану не выдал. Сними с меня обещание мое, позволь хранить тебя, дай и впредь оберегать?

К своему стыду, она, как ребенок, с нетерпением ждала что он будет уговаривать ее остаться. Это казалось ей таким глупым, ведь идти ей было совершенно некуда, но отчего-то таким желанным.

- Ведь излечила я тебя. Нет нужды тебе во мне боле.

Она была для него самой долгожданной и всегда будет, как можно было в этом сомневаться. Он даже не понимал, почему он вынужден доказывать ей обратное.
 
- Излечила ты меня, а ведь некому обо мне позаботиться. Как привык я к рукам твоим, к кушаньям лакомым, к помощи надежной. Только порог переступаю – воли лишаюсь, лишаюсь силы, и злоба меня лютая покидает. Разве смогу я теперича кому другому доверять так, как тебе? Иль не нравится тебе у меня?

- Нравится, да вот только уж больно долго я при тебе. Уж и впрямь женой меня твоей все в округе считают, - произнесла она и засмущалась, хотя сомнение в том, что так оно и есть, было крайне странным.

 Бату даже вида не подал, что это его расстроило, настолько сильно он желал, чтобы это было правдой. Он выпрямился, явно польщенный такими мыслями, и убедительно продолжил упрашивать:
- Покинешь ты меня теперь, а кто вылечит мне иную рану нестерпимую от стрелы, что всю жизнь будет болеть и вовек не заживет?

Как бы ни старалась Алена заметить на его лице притворства, перед ней продолжал сидеть тот же прямой Бату, который еще в Новгороде честно обозвал ее девчонкой, но и стрелы никакой в его теле она не видела:
- Покажи мне ту стрелу, Бату, чтоб увидела я рану эту страшную. Нет такой раны диковинной, чтоб я не вылечила, чтоб всю жизнь болела и не заживала.

Бату пронзительно посмотрел на Алену, будто ожидая помощи, участия, услуги, или еще чего-то:
- Ту стрелу ты мне сама у батюшки своего отдала. Ты мне та стрела, что прямо в сердце вонзилась. Та рана никогда не заживет, та рана вечно у меня болеть будет, ныть невыносимо. Чтоб я кровью не истек, бескровным не стал, безжизненным и пропащим навсегда, останься, не покидай меня безжалостно. Пребудь со мной, сколь понадобится мне от тебя излечиться.

Этими несколькими фразами Бату объяснил все его милые помыслы и желания, очаровательные мечты о будущем.

- Ежели так худо тебе и в близости моей лечение ты свое чуешь, то так тому и быть, - голос ее оставался спокойным и нежным, а движения — скромными и извиняющимися.

- Не покинешь меня, родная? Со мной останешься? – еле скрывая радость, спросил Бату.

 Странное было ощущение необъятного счастья, когда она вот так просто решила остаться. Неожиданно, быстро и совершенно без условий подарила ему возможность быть рядом и говорить с ней бесконечно.

- Нет, не покину, ежели тебе от этого лучше. Только обещай, что только другом мне будешь, только братом, - Алена уже не могла сдерживаться и вдруг разрыдалась.

Одним резким движением Бату счастливо прижал ее к груди:
- Не желаю ни другом тебе быть, ни братом, но нужна ты мне непереносимо, - честно признался он и понимая, что вызывает ее страх, продолжил, -  не хочешь быть женой, будешь гостьей. Будь лебедушкой моей, будь радостью моей сердешной. Не буду я настаивать, не буду требовать. Когда сама решишь, тогда мужем меня и наречешь.

- Гостьей буду, - сквозь слезы улыбнулась она, -  буду опекать тебя ласково. Заботой своей окутаю, коль некому о тебе позаботиться.

Подхватил радостно ее Бату на руки, закружил ликующе:
- Ах, как хорошо-то мне, как отрадно невероятно. Так нестерпимо приятно, что кричать во весь голос хочется, - от радости чересчур громко Бату вскричал, весь улус своим криком растревожив, и стал целовать ее в щеки часто, - о, великий Тенгри, ты открыл мне двери в свои небеса.

Только до слуха хана долетели его вскрики упоенные, которые он истолковал непотребно.

- Я высеку этого негодяя! - досадно вскричал хан, грозно взглянув на Субедэя, и обернувшись недобро на его покачивающуюся юрту, добавил, - собственноручно!

Аленушка же, нежно освободившись из его объятий, сняла его малахай и на голову ему золотое перекрестье одела. А на том перекрестье наживлены изогнутые пластины треугольные золотые.

- Как понимать-то мне это надобно? Смеешься ты что ль, в колпак меня рядя? - удивился он.

- То ведь венец тебе шью, - и из рассыпанных на сундуке желтых да лазоревых яхонтов, лала да изумрудов стала выбирать она лучшие в золотые гнезда венца, рассматривая играющие разноцветными искрами камни на свету.

Сам же Бату отдал бы многое, чтобы сейчас оказаться далеко отсюда. Не справляясь с эмоциями, у него слезы выступили из глаз.

Скрепя сердце, он глухим голосом заметил:
- Ведь ты только мужу его одеть обещала?

- Я…Мне…Тебе, - испуганно попятилась Аленушка, зацепила рукавами да рассыпала по полу все зерна гурмыцкие, - обещала я, помню. Но ведь и тебе обещала. Без примерки, как? Зачем шить просил? – стала путаться она, захлебываться, краснеть, белеть и задыхаться одновременно.

И тут понял Бату, что напрасно мечется в сомнениях душа его, ведь уже собран из крох весь его богатый венец.
- Стой! Помолчи! Ни слова не говори. Не надобно тебе оправдание искать. Я понял тебя, Аленушка. Без слов тебя я понял.

И чтобы дать ей опомниться, поменял венец на малахай и тихо вышел. Завздыхала Аленушка, загоревала. Не хотелось ей ему открываться, да он сам догадался, а может быть и догадывался давно. И молча выкладывая ажурной скани золотые завитки то ли грустила она, то ли грустно радовалась.

Вернулся Бату, а она так за рукоделием этим склонившись и заснула. Отложил он в сторону прекрасные золотые кружева, поднял ее на руки, да осторожно на постель перенес, шкурой овечьей прикрыл.

Проснулась Алена, ахнула, рассвет уж наступал.
- Что же ты наделал, Бату!? Почему не пробудил? Мне же теперича не поспеть никак.

- Любовался я, как ты спала сладко, как во сне улыбалась. Не мог удержаться, косу твою гладил. Коль ты и есть мое сокровище, зачем мне венец царский? А хану он и подавно незачем, - радость его переполняла, он стал целовать ее и поцелуи были такие частые и признательные, что Алене показалось, что она просто сладко спит. Она закрыла глаза, а Бату пошел к хану впервые с пустыми руками, но с переполненным сердцем.

V
Теперь золотой турдук на юрте хана отличал ее от всех. И Бату, неизменно, стали отличать от всех нойонов. Он только сел на Татарина, а все тут же расступились, пропуская его к золотому турдуку. Да и весть, что он идет, дошла до хана раньше его самого.

Вскоре дверь приветственно отворилась, и Бату, спешившись, неторопливо смог войти в богатую, большую юрту хана, но обнаружил, что в ней гораздо больше кэшиктэнов, чем можно было ожидать. И многие вооруженней, чем приличествует, находясь в юрте величайшего.

После разговора хана с Аленой, да даже после его внушительных объяснений у своей юрты, казалось, хан должен был смириться, но атмосфера показалась слишком агрессивной. Обстановка вокруг была как всегда многолюдной и стремящейся соответствовать статусу, но донельзя воинственной. Необычная, для заурядной встречи с нойоном, охрана. Сразу несколько орхонов. Тайканы по кругу. Шаман по левую руку от хана. Да и одет был хан в давно потерявший цвет дээл. Никаких излишеств и символов власти, вроде золотых перстней, ярких, расшитых халатов иль дорогих собольих шкур.

Похоже, хитроумный хан, снял с себя все, что могло отождествляться с богатством, в ожидании даже не совсем достойного царского венца, чтобы быть убедительным в своем решении. И будучи решительно настроен вернуть себе Алену, призвал к себе военную элиту, чтобы Бату остепенить. Здесь были все доверенные приближенные, зарекомендовавшие себя за годы службы. Да еще и вокруг юрты поставил внушительную охрану, без перспективы избавления или бегства.

- Нет ее, стало быть и венца у тебя нет, - заложив руку за полу когда-то богатого шелкового дээла и надменно вздернув подбородок, чуть ли не через губу, заметил хан.

Бату понимал: надо что-то придумать, но так, чтобы она не пострадала и так, чтобы хан не знал, что подвела его именно она.

- Почему же нет? Есть. В юрте моей сокровище твое, да только я его не принес. Самому надобно, – он стоял у трона, низко склонив голову, как провинившийся, пока хан, осмысливая слова, размышлял.

- Не принес? – наконец спросил хан, потрясенный до глубины души его нахальством, - да как посмел?

- Коль в моей юрте тот венец, кто знает, мне она его шила иль тебе? – ответил он каким-то неуверенным тоном, хотя обычно голос у него был сильный и твердый.

То, что Бату спорит, да еще так смело, точно не сулило ничего хорошего. И хан насторожился, ожидая продолжения:
- Я ей муж, стало быть мне.

- Не о муже речь помнится шла, а о правителе, -  лукаво, оттого и очень терпеливо начал объяснять Бату.

 Когда надежда, что Бату доставит венец, хоть даже вернувшись обратно, улетучилась, хан заметил отрывистые смешки. Среди темнеющей толпы отборных воинов этот смех был настолько неестественным, что сложно было его не расслышать. Смех, конечно, что Бату ему поверил и думает венцом завоевать себе власть, но хана такое положение дел не устраивало. Отсутствие венца увеличивало ярость оттого, что ему теперь точно не удастся возвратить себе Алену.

- Да ты на власть мою посягнул? Возжелал венцом бесполезным укрепиться? Так я тебе покажу, чем власть укрепляется, -  выдохнул, потрясенный размахом его притязаний хан, и вскочил с трона, не позабыв схватить свой ташуур.
 
Выволокли Бату кэшиктэны из юрты, привязали к столбу, рубаху разорвали.  Руки веревкой вязали прямо по рассеченной мечом ладони, которая тут же начала кровоточить, но всем было плевать, что рана сама по себе была уже глубокой. А хана, похоже, это еще и забавляло.

Взмахнул хлыстом хан, только шаман Кэкчу пронзительным криком хана остановил. Приблизился шаман к Бату, на согнутых ногах пританцовывая, ладонью по спине, как по углю раскаленному стал водить, шрам пальцами длинными трогать. Сам же лицом к лицу на Бату смотрел да глаза закатывал. Надавил на шрам раз, надавил другой и в страхе на коленях от него пополз, в землю слова шепча неразборчивые. Тут же и другие шаманы приблизились, извиваясь, как черви на гнили. Закаркали между собой, руками в лохмотьях, размахивая, словно вороны. Вскочил Кэкчу и к хану бросился, на ухо зашипел, как змей, тихо и невнятно.

 Дело было в шраме, потому что шаман все время следил за ним, как будто он вот-вот должен был исчезнуть. Он давал хану какие-то советы, тот слушал, смотрел через плечо, стараясь, чтоб ни движения, ни слова не скрыть было от его настороженных глаз.

Бату знал, что, возможно, шаман его ни в чем не убедит, и ему не следует терять терпение и паниковать. Но если речь действительно идет о его выздоровлении и он выпутается, то ему просто несказанно повезет. Объясняя, шаман скрестил руки у себя над головой, и вдруг одномоментно сошлись грозно брови у хана на переносице, борода острая словно выросла раза в два в тот же миг.

- Отвязать! – грозно хан приказал и рукой Бату поманил, в шатер свой на разговор частный его вызывая.

- Сабельный у тебя удар – удар смертельный. Как выжил ты? – прямо спросил хан.

Бату успел подготовиться к этому вопросу, но все равно не мог не волноваться:
- Живуч, вот и выжил.

- От такого удара никто не поднимается, ежели только со смертью не знается, - приватно допрашивал хан и, даже казалось, заискивание поселилось в его глазах.

- Чтоб со смертью договориться, колдуном надобно быть, - все силы Бату прилагал, чтоб сдержаться. Не проговориться. Не выдать Алену. А еще необходимо врать хану постоянно, чтобы он ему верил. Потому что приходится выторговывать у него свою жизнь. Никто и никогда не осмеливался так хану дерзить. И на его сторону вряд ли кто теперь станет. Ведь он, по сути, стал одиночкой и кроме нее, никому не нужен.

- Напророчили мне шаманы, что есть такой колдун.  Но не по силам шаманам разыскать его, ибо выше их силы его могущество редчайшее.  А ведь давно я ищу того колдуна, -  и по тому, как хан качал головой, и по подозрительному взгляду, которым он сверлил его, Бату к своему удивлению заметил, что он что-то скрывает и ждет не дождется встречи с таинственным колдуном.

- Коль тот колдун со смертью договорился, тебе какая в том польза? – он скорее увидел, нежели угадал невероятную заинтересованность хана, его небывалую причастность.

- Так поведай мне, как ты излечился? – хитро перевел беседу хан.

- Не помню я, - не собираясь вмешиваться, произнес Бату, потому, как и без колдуна у него было достаточно проблем.

- Завтра вспомнишь, иль сожгу тебя на костре, как колдуна, - неспешно хан вышел из юрты и снова направился к шаману.

….Алена почему-то думала, что Бату даже не счел нужным снизойти до упреков, только презрительно покинул ее. День только-только задался, непрочно скрепленный венец теперь торжественно и бесполезно лежал на сундуке в полуразобранном виде, но разгоряченные, назойливые мысли уже долгое время продолжали терзать ее, и она недоумевала, что же ей теперь предстоит.

Он, похоже, не оставил ее умирать от голода, ведь у порога лежала дюжина настрелянной мелкой дичи, да и на потеху хану не отвел. Сколько она тут пробудет в одиночестве? Дни? Месяцы? Мунгиты очень воинственны, и теперь без его защиты ей наверняка придется сражаться. Неужели ее хранитель так же будет наблюдать за ней со стороны и глумиться?  Похоже было на то. Она сидела на краю кровати, зябко обхватив плечи руками. Но при виде Бату оживилась, накинулась на него с нетерпеливой жадностью.

Бату даже постыдился обнять ее в ответ. Только грустно сообщил:
- Раньше срока ты со мной прощаешься.
 
- Не помышляй, что я разлуки с тобой ожидаю. Радостно мне только когда ты возвращаешься. Стало быть, с добрыми вестями, - Алена внимательно оглядела его. Зоркий взгляд уловил перемену в поведении. Заметила она и какую-то отчужденность в его глазах.

- Вести скверные. Сызнова ты при мне, - пока Бату шел к своей юрте, он еще не сознавал всю глубину своего несчастья, и надеялся невесть на что. Здесь он потерял последнюю надежду: она   все так же прекрасна и доверяет ему.

- Ужель хана волю не исполнив, смерти страшишься? – Алена во все глаза смотрела на него, и что-то до боли горькое перехватывало горло.
 
- Страх нам не ведом. Ежели терять нечего и смерти незачем бояться, - обреченно произнес он.

Весь день она осторожно крутилась возле него, чтобы он смог хоть как-то намекнуть, что его терзает, хотела хоть как-то успокоить его и видела, что не могла. А среди ночи она внезапно проснулась, предчувствуя недоброе. Зябкая прохлада ночи заставила ее перебраться под овечью шкуру.

Она огляделась, пытаясь сообразить, что ее так могло обеспокоить. Она спросонья не сразу поняла, что случилось невероятное - костер потушен был.  Она беспокойно шарила в темноте, но никого не находила.

Как только она привыкла к ночной мгле, то разглядела, что Бату молча стоял над ней и наблюдал. Внешне он казался спокойным. Но не трудно было заметить, как высоко вздымалась под дээлом его грудь. Она молча нащупала его ладонь и ласково сжала руку, но чувствуя его отчужденность, странный холодок пробежал по ее спине.

- Не могу, Аленушка. Не в силах я, - надрывно заговорил он, - пора пришла порешить мне тебя, а я всю ночь подле тебя сам с собою сражаюсь. Ужо все стрелы поломал, сабли изогнул, ножи затупил.
 
Горючие слезы покатились из ее глаз, то ли от жалости, то ли, на беду. Бату присел рядом, сдерживаясь, чтоб и самому не зарыдать. Алена прижалась к его груди, притихла. Косой лунный луч прорывался сквозь маленькое оконце и падал на ее блестящую косу.

- Будь тверже меня – реши судьбу нашу, - Бату судорожно сглотнул, и вложил в ее руку холодный кинжал.

Вскинула она кинжал решительно, но перехватил он ее запястье крепко:
- Себя – не смей! С меня начни. Пока вздох мой последний не прервется, не позволю я тебе над собой смерть свершить.

Алена должна была нехотя признать неприятную правду, связанную с его дневной отчужденностью: в мыслях о том, что его любовь к ней остыла, она не только не почувствовала душевного облегчения, не только не испытала ощущения свободы, но и погрузилась в небывалую тоску. У нее вдруг появился повод для переживаний. Повод для раскаянья. Небывалая жажда жизни охватила ее впервые за много дней, а то и месяцев.

- Не могу я тебе зла причинить, коль ты меня, на смерть обреченную, спас. Молю - отпусти меня к хану. Тогда и твоя и моя судьба без нашего вмешательства решится.

 Наблюдая за тем, как Алена, уговаривая, целует его плечи, он почувствовал себя невероятно счастливым, но ответил твердо и грозно:
- К хану не пущу – не проси, не умоляй. Слово тебе даю – ждать твоей любви буду столько, сколько небо потребует.  Буду охранять денно и нощно. Даже если сама к нему сбежишь, хоть уговором верну, хоть отвоюю.  А смерти придаст -  ярлык твой у смерти себе заберу.

Алена недоумевала: он был силен, очень вынослив, придумывал разнообразные хитрости и уловки, но что заставило его так отчаяться.

- Теперича что же тебе исполнить надобно, что нет у тебя на то ни силы, ни сноровки? – перебрав тонкими пальцами пряди его волос, поинтересовалась она.

 Еще ничего не случилось, но тело уже медленно сковывала боль, и она знала ее причину – это боль предстоящей разлуки.

- Уж, наверняка, прощай. С рассветом на смерть пойду, -  объяснил он грозно, но как-то обреченно, - увидели шаманы рану мою, да хану донесли, что та рана смертельная. Что коль поднялся я, то колдовством могучим владею.

Весь сгорбленный, сломленный, с искаженным, почти старческим лицом, он смотрел на звезды сквозь отверстие турдука.

- Да разве тут беда?  - воскликнула она, и сразу же последовал такой резкий рывок к нему, да такой крутой и бесстрашный, что было понятно, что на душе ее стало весело и празднично, - поведай все как есть.

Почему-то он замялся. Ее совет не вызвал в нем вдохновения, а скорее наоборот, вогнал в еще большую тоску:
- Как же откроюсь я ему, что то врачевание -  твоими заботами? Накажет он тебя за колдовство.

И только тут она сконфуженно сообразила, что он опять выгораживает ее перед ханом ценой собственной жизни. Ведь никто не знает об ее умении врачевать, кроме него, и в орде это считалось чудом и встречалось крайне редко.

- То не колдовство. Травами я врачую, а в травах – земли сила. Откройся ему, не страшись.

Алена махнула рукой, беспечно указывая Бату на несущественность его терзаний, а сама поднялась и стала возиться над очагом, разжигая огонь. Но понадобилась целая ночь, чтобы убедить Бату признаться хану, правда, большая часть этого времени ушла, по-видимому, на то, чтобы он осознал, что ей ничто не будет при этом угрожать.

Уходя на рассвете, без пояснений он оставил ей маленький кинжал в кожаном футляре — острое граненое лезвие которого было похоже на тонкую длинную иглу на деревянной рукояти, обтянутой толстой воловьей кожей. Металл и кожа. Самые древние предметы предков, когда-то безобидные, безвредные, созданные для труда и пропитания, теперь несли смерть.

Это сочетание словно бы служило свидетельством существования мира, отличного от её собственного, мира, в котором все создано для войны, для беспощадного уничтожения людей и городов, напоминанием о которых служили руины, видневшиеся за серыми безжизненными холмами.

По дороге к юрте хана при виде Бату теперь собирались целые толпы, ожидавшие очередной их встречи. Всё движение толпы, как и его самого, разумеется, сразу переходило в направлении золотого турдука. Практически все старались пробиться сквозь толпу; толкались, задевали друг друга локтями; только для того, чтобы поприветствовать его или кивнуть. Бату читал на их лицах, что они едва удерживались, чтобы не начать расспросы. Даже самые высокопоставленные беи обращали на него особое внимание по причине его неожиданного приближения к хану.

 Когда Бату снимал оружие перед юртой хана, он намеренно издавал громкий, отчётливый звон сабель и ножей, словно, отмеряя время его последних мгновений жизни, заглушал шум окружающей толпы, ревущей от избытка любопытства. Все эти предосторожности со стороны Бату вряд ли были нужны — суматоха за стенами юрты была отлично слышна через плотный полог. Большинство приближенных уже набилось в юрту. Теперь их встречи всегда сопровождались массовым паломничеством.

Когда Бату, в конце концов, после недолгих увиливаний все же ответил на вопрос хана, появившееся перед ним выражение лица правителя не внушило ему больших надежд. Хан продолжал смотреть на него сверху вниз нахмурившись, что усиливало гранитную прочность высокомерных бровей. Как видно, хан не сомневался в ее возможностях, будто и не смел вовсе. В его глазах затаился недобрый блеск, от которого сбивалось дыхание.

- Повелеваю ей сына моего излечить, Орчакана.  Шаманам никак недуг тот не одолеть, - он внушительно смотрел на Бату, перебирая в руках четки. И в этом взгляде не было удивления или просьбы, это был взгляд заговорщика, будто что-то на этот счет у него уже припасено давно.

В этот момент Субедэй, стараясь быть незамеченным, пробормотал, что всё точно так же как и в прошлый раз, и, спрятавшись за спинами, принялся продираться сквозь толпу к выходу.

Алена тем временем бросила все дела и с напряжением вглядывалась вдаль, сжимая в руке кинжал. В свете яркого солнца между юртами двигалась неясная фигура взрослого конника; поблескивающая сабля, крепкое сложение, одежда и малахай говорили о том, что это мужчина.

Он скакал быстро, торопясь и наклоняясь к гриве лошади. Человек быстро пересёк широкое поле и скакал к ее юрте. Он рос и рос — яркое солнце искажало изображение, представляя его куда более внушительным и яростным, чем он на самом деле был — а потом налетел ветер, и всю окрестность заволокла пыль. Ветер пролетел, прошёлся по турдукам, заколыхал юрты, и теперь всадник, слегка затуманенный тончайшей сероватой дымкой, потерял очертания.

Алена на несколько мгновений закрыла глаза, а когда открыла, уже прямо перед ней возвышалась фигура Субедэя. Она отпрянула, но он остановил ее взмахом руки:
- Не пужайся. Мне поговорить с тобой надобно.

Он просто кипел желанием выговориться, это Алена поняла по его настойчивому голосу. Субедэй в орде был легендарным и заметным. Низкий, ширококостный, но не такой как хан -  тот, казалось, всегда двигался так, будто хотел добавить плавности движениям своих рук и ног.

У Субедэя же была осанка хорошо тренированного батыра, четкие движения воина -  как у тех немногих, что, как Бату, могли переносить любые нагрузки, длительные переходы, жару, стужу, ветер; спешившись с разгоряченного коня идти ровным, четким шагом и при этом выглядеть так, будто ходить иначе не умеют.
 
- Хан все мудрость твою хвалит, и мне она необходима, - торопливо начал он, заметно смущаясь, -  Бату - ученик мой лучший, как сын – любимый. Не могу я видеть, как терзается он, как гибнет.

Алена опешила от необоснованных подозрений. Приблизившись, она стала горячо оправдываться:
- Разве же я ему добра не желаю? Я и женой ему стала, лишь его мольбу исполняя.

- Бату больше, чем кто либо, такой жены, как ты, достоин, но небом молю – уходи ты от него, - настойчиво увещевал ее Субедэй, будто не слыша совсем, -  вернись к хану.

Ее голубые глаза необычно резко впились в него. Он не понял ее взгляд. Напоминание о хане словно причинило ей боль.
 
- Да ведь он не дает. Все равно отобрать грозится. Грозится с ханом биться. Этого уж никак не можно допустить.

- Уйди так, чтоб не знал. Когда не будет его - уйди, когда не знает, - настаивал Субедэй, чувствуя неподобающее раздражение от ее упрямства.

Она передернула худыми плечами и подняла упрямый подбородок. В одиночестве она об этом только и думала. Надеялась, что у нее это получится, но не получалось, хоть она и очень старалась.

- Так ведь хан его не пощадит, погибнет он, меня возвращая. Не могу я черной злобой ему за спасение мое отплатить.

Он смотрел на нее, казалось, целую вечность. Сейчас вдруг до него дошел весь смысл ее слов:
- Ты к хану не идешь - его бережешь?

Алена поняла, что выдала себя с головой. Он не мог не услышать волнение в ее голосе. Она попятилась назад и остановилась, потому что ей некуда было отступать от своих слов.

- Беречь его – обязанность моя, ведь он всегда княжну новгородскую невестой своей считал, - только и смогла прошептать она.

- Невеста все ж у него была, - внезапно произнес Субедэй тихо и мрачно. Но снова в ответ увидел этот болезненный тоскливый взгляд, будто ей тяжело принять это, хотя Субедэй был уверен, что она не поняла его.

- И он ее убил, - сказала Алена и тут же раскаялась. В её голосе явственно прозвучала ревность, и это было отвратительно.

Но на лице Субедэя не промелькнула ни тени удивления или протеста.

- Рассказал тебе? Стало быть, доверяет, - удрученно заметил он и, услышав пренебрежение в ее голосе, уверенно добавил, - да только не все он тебе рассказал.

В мыслях у Алены только промелькнуло слово «невеста», а в душе уже все перевернулось. Она чувствовала, что это ей знакомо. После долгих лет таких же мытарств он зверски расправился с ней, обуреваемый ревностью. Неужели ответ именно такой, какой она воображала?

И словно понимая ход ее мыслей и их назойливость, Субедэй приблизился, и тихо начал:
- Он малой еще был, а уже смышленый, - и вдруг запнулся и, передумав, стал собираться в обратный путь и поправлять подпругу. Очень медленно. Она поняла, что это намеренно. Таким образом он проверял, хочет ли она знать подробности.

Но как только он взялся за уздечку, она выхватила ее у него из рук, не спросила, а громко выкрикнула:
- Какая она была?

Если бы он запрыгнул на коня сразу, она побоялась бы его остановить. Хотя и без того неожиданно испугалась. Ее страхи были связаны с тем, что она больше никогда не узнает о ее судьбе, а ведь, возможно, рассказ прольет свет и на ее будущее.

- Не в пример тебе она была - двоечницей была. Шаманы говорили, первородок, брат, у нее все силы вытянул, - совсем не выглядя оскорбленным, продолжил Субедэй, -  слабая, хилая, больная, не жилец на земле этой. Хан заставил их сосватать, отказаться – роду позор. Никто в расчет ее не брал, даже имя не нарекли, чтоб злых духов не привлечь. Так и звалась она – энебиш Бату. Никто с ней не играл, не дружил. Только Бату и возился. В соседнем улусе жила, а он на коня с рассветом – и к ней. Вместо матери ей был.  С собой таскал, учил всему, едой делился. Не забавлялся, на самом деле за нее переживал. Выхаживал, все укрепить надеялся. А хан считал, что потешается, посмеивался. Да, может быть, и выходил бы он ее, да хан заставил в скачках участвовать да кобылу самую норовистую подсунул. Не сдержалась она в седле, упала да за стремя зацепилась, а лошадь в кровь растоптала. Бату тогда на скачках первый раз победил, радовался, а когда узнал - к ней побежал. Еще живая она была, дышала, только живого места на ней не было, даже лица разобрать было невозможно. Он ее тогда на руках сам к шаману тащил, а когда тот врачевать отказался, шею ей свернул. Вот такой он, твой Бату. Оттого матушка у могилы с ножом на него и кинулась, - поведал он всю грустную правду.

Алена и хотела бы притвориться, будто ее сердце не рвется на части от боли, не горит огнем от сострадания, и она не ощущает дрожи и странных угрызений совести от неоправданных подозрений на его счет, а где-то глубоко внутри нее поселилась предательская жалость. Но ей не удалось скрыть эти эмоции.

Глубоко тронутая, она воскликнула:
- Так он же это сделал, чтобы ее от мук избавить!?

- Вот… ты сразу поняла, - он холодно, без чувств, смотрел на нее, - а его матушка до сих пор уразуметь не может.

Алена, странно оправдывая его мать, произнесла:
- Она, может, от горя так с ним.

Мудрость, данная ей Богом, была настолько велика, что в этой ситуации она понимала их всех, будто не было ни в чьей судьбе неправых и виноватых, а то, что случилось - случиться и должно было так.

- Не знаю, как распознать ваше горе бабье, но чтоб сына так покалечить, мне не понять никогда, - со злым упреком продолжил Субедэй, -  его самого тогда еле выходили, а душой он как мучился. Я думал и сам помрет: не ел, не спал, сидел и в одну точку смотрел, будто заколдованный. Никого не слышал, а может и не понимал. С тех пор никто не видел его спящим.

Как много прошло времени и случилось всего с тех пор, как Бату ей это все рассказал. Но помнит она каждое слово, каждую подробность, которую он открывал ей теплым паром голоса  в то морозное утро на поваленном бревне.

- То ж ему невеста в забытьи грезилась, - объяснила она, -  за косу он ее держал, мне сказывал.

Озарение пришло к Субедэю просто кошмарной болью, лучше бы он не затевал этот разговор и не знал бы ничего.

- Так вот кого столько лет хан ищет бесцельно! Не невесту он держал – смерть свою, - голос его отвратительно задрожал, а может, он просто хотел забыть услышанное.

Этот голос напугал Алену, она замерла, лишь сильнее сжала в руке рукоять кинжала.

 Бросив на нее мрачный и подавленный взгляд, Субедэй настойчиво продолжил:
- Потом-то уж хан ему разрешил самому невесту выбрать. Вот он и выбрал – Елену-Прекрасную. Чтоб вовек до нее не дотянуться, а вишь – дотянулся, - и после недолгой паузы, повторился, - так что ты лучше уходи от него. Хан тебя не пощадит. А второй такой потери он не выдержит.

Он запрыгнул на коня и, гарцуя, снова обернулся к ней.

- Кинжал за голенище спрячь, там не найдут, - посоветовал он и стремительно ускакал прочь.

Алена жила под гнётом долга, он тяжким грузом лежал на её плечах, и от него страдала не только она, но и Бату. Должно быть, неистовый нрав хана, описания странных и мрачных обрядов мунгитов, их порядки и законы, немало повлияли на впечатлительную Алену так, что она уцепилась за свою помолвку, как за соломинку.

Этот шокирующий мир она не могла принять, она не хотела в нем жить и быть частью его. А разделить любовь Бату значило остаться в этом мире навечно. Навечно побежденной, покоренной, смирившейся и подчинившейся. Нет, она не такая. Ее беспокойный дух всегда будет духом борца – свободного, рвущегося только ввысь к небесам.

 В течение дня несчетное количество мыслей и образов из прошлого всплывало перед ее мысленным взором из глубины памяти — те специально проносились быстро, размыто и безнадежно, лишь бы смутить особо ясный и отчётливый образ Родины, который не казался ей навсегда потерянным.

Лишь только Бату вошел в юрту, под впечатлением разговора с Субедэем, бросилась она к нему, обняла, слезами залилась, принялась все лицо обцеловывать.

- Алентовая моя, что случилось-то с тобой? Хорошо ведь все: жив я, и ты со мной, - успокаивал он ее в растерянности.

Но она лишь качала головой, рыдала и прижимала его к себе, будто ребенка. Бату вдруг неловко стало от этих поцелуев, но он не спорил, ему всегда будет не хватать ее ласки, сколько бы ее не было, и чем бы она не была вызвана. Страсть к ней никогда не отпускала его, но все свои порывы он умел контролировать и украдкой разглядывал ее, ведь в открытую этого он себе никогда не позволял.

- Ежели и вправду ты колдун, ежели знаешь – как беду мне от тебя отвести, как отвести боль? Излечить как?

Таких вопросов он от неё прежде не слышал, и таких интонаций, отчаянных и проникновенных.

- Я колдун? Ты, колдунья, коль ужо про задание хана ведаешь, - и его недавняя нежная улыбка вдруг мигом сошла с его лица.

 Алена подняла голову, бросила на него внимательный, непонимающий взгляд:
- Что задал он ныне?

- Сына излечить, - он казался искренне удивленным и, кажется, даже не заметил грусти в ее голосе.

- Что с ним, - вытирая слезы и вся во внимании, она ловила каждое его слово, каждую эмоцию.

- Хрипит он. И день и ночь мается. Да еще слаб очень, совсем бессильный, - объяснил он, хотя почему-то был удивлен, что она не знает.

Она смотрела на него во все глаза: неужели даже он думает, что она обладает каким-то тайным знанием, владеет волшебством, когда она лишь следует записям в книгах, основанным на наблюдениях предков природных законов, и только поэтому уверена в результате? Она быстро отошла в сторону.

- То ж мне его осмотреть надобно, - не мешкая, стала собираться она и принялась складывать в узелок какие-то травы и настойки.

Все беспокойство вдруг оставило ее, сохранилось лишь воодушевление оттого, что кому-то она сможет помочь, вылечит безнадежного, на которого уже махнули рукой шаманы.

Так же горячо объясняясь с ханом, она теребила в руках свой узелок от нетерпения. Но хана почему-то мало интересовала судьба сына.

- А почему он сразу не поведал мне, что ты его излечила? – в первую очередь спросил он.

- Так в забытьи он был, бредил, - с трудом успокаиваясь, объясняла она, -  да и я тогда в мужской одеже была, да Еремеем звалась, он не помнит уж. Позабыл. Сам меня выспрашивал давеча и удивлялся.

Хан лишь надменно улыбнулся, встал, и они с Бату последовали за ним. Вдоль вереницы юрт, расположенных за юртой хана, они ненадолго остановилась у самой дальней, прежде чем приоткрыть двойную дверь. Огонь в юрте едва тлел. Хан открыл дверь пошире, и они вошли в скудно обставленное, пыльное, мрачное пространство.

Алена вспомнила похожее помещение мастериц, где когда-то она училась ткать ширдак. Ширма отгораживала ее от постели больного. Там, внутри, было слишком темно, и она не видела, есть ли кто в постели. Само собой, у костра сидел шаман, и он разбрасывал кости и черепки, жег благовония и стучал в бубен. Но с течением уже долгого времени все кости и черепки на полу смешались, отчего кругом была грязь; у Алены самой от затхлого воздуха, шума и благовоний першило в горле, порывался кашель и кружилась голова, и она с ужасом думала, что этим всем уже длительное время должен был дышать ребенок. Печально признать, но все эти ухищрения шаманов лишь вредили больному, ради которого хан не жалел золота и требовал делать лишние камлания.

Хан убрал ширму и в первую очередь у постели они увидели еще совсем молодую наложницу, сгорбленная и отчаявшаяся фигура которой склонилась над ребенком. Отогнал хан мать от дитя рукой жестоко. Схватил да оттолкнул. В ответ на это все услышали стон малыша. Алена оглянулась и не увидела мать: та поспешно скрылась за вошедшими следом приближенными. Алена ждала, что она бросится, наперекор хану, к сыну, следя глазами, как скрылся в толпе ее хактагай, но наложница лишь замерла у стены.

- Да разве ж можно мать с сыном разлучать, хоть бы и сам Бог лечить спустился?  - громко возмутилась она.

И ее Бату осадил, на ухо зашептал:
- Не перечь хану. Не положено. Что ни делает, то его воля.

Видимо, жизнь не очень баловала наложниц хана, после ночи любви с ним. Алена смело прошла вперед к кровати. Худой немощный мальчишка лет шести-семи, лежал на засаленной овечьей шкуре, безостановочно кашлял, хрипел, и всё время приподнимал голову, пытаясь вдохнуть воздуха. Алена, развязав узелок, встала напротив хана, осторожно опустилась на постель.

В закруглённой войлочной стене напротив было прорезано окошко. Алена тут же закатила войлок, открывая его, и яркий, ослепляющий луч света прорезал кромешную тьму вместе с потоком свежего воздуха, разогнавшего затхлую вонь благовоний. Дряхлый и бессильный, словно старик, мальчишка, внезапно встрепенулся, выпрямился, потянулся, судорожно глотнув уличную прохладу.

В юрте действительно было душно - еще и толпа любопытных и нахальных приближенных набилась в нее до отказа. Несколько беев расположились прямо на полу у кровати, пытаясь по мере возможности удовлетворить любопытных и сообщая шепотом о всех ее действиях. Да и хан сел напротив, молча и пристально наблюдая за ней. Она попросила кипятка, залила горсть шиповника. Спокойно поднесла пиалу к лицу, остужая отвар.

В этот момент хан внезапно вскочил, ему показалось, что в ее больших голубых глазах зажглись искры... но, нет, переведя дух, он опустился обратно -  скорее всего, это был только блик, отразившийся от поверхности воды, когда она поднесла пиалу к губам.

Осторожно приподняв больного, Алена протянула ему пиалу, помогла выпить. На какое-то время кашель стих, свежая кровь прилила к бледным щекам мальчишки, и глаза вновь заблестели живым блеском.

- Застудился малец, то и хрипит, - поглаживая его бурно вздымающуюся грудь, объяснила она, -  хворь из груди освободить не может. То и силы в нем нет – что болезнь изводит. В баньке русской бы его попарить. Да где ж ее взять?!

Спорить с ней никто не решился, даже шаман стоял, молча потупив глаза. Она снова почувствовала, что присутствие хана облекает ее небывалой властью.

- Может снадобье какое поможет? – внезапно предложил Бату.

- Есть такое снадобье, - с уверенностью ответила она и с трудом, стараясь не предаваться унынию раньше времени, предупредила, -  то трава иванова. Но ее искать надобно, а меня ж из орды не выпустят.

Положив руку на ее колено так привычно, будто все, без исключения, подвластно ему, хан подался вперед и уверенно произнес:
- Коль надобно – куда прикажешь, там и окажешься. Я самолично сопровождать тебя буду. На какую траву пальцем укажешь – сам в ладонях тебе принесу. С завтрашним рассветом в путь и отправимся.

Внезапно она, еще совсем юная девушка, — стала здесь хозяйкой, и даже он, хан, стал её подчиненным в тот самый миг, когда позволил пройти через эту дверь и доверил жизнь своего сына.

Алена молчала, лишь разглядывала ладонь хана, властно обхватившую ее колено.

- Да нам и двоим это дело под силу, - воскликнул Бату, пробился вперед и торопливо взял ее за руку.

Хан ухмыльнулся и уставился на него свирепым взглядом, похоже, в этот момент готовый даже драться:
- Ты нам не надобен. Мешаться неча.

От такого поворота событий Бату немного растерялся. Опомнившись, вскинул бровь и окатил хана презрительным взглядом:
- Никуда без мужа не пойдет!

Сомнений не было – Бату, стоявший грозно над ханом, поведением своим преступил границы дозволенного. Внезапно хана обуяла невообразимая злость, он вскочил, даже поднял было руку, примериваясь нанести страшный удар по вызывающему лицу своего найона, но удержался. Громоподобно закричал, потрясая сжатым кулаком.
 
- Какой ты ей муж?! Всего лишь хранитель дани по поручению моему. Будешь путаться, и силой могу себе ее вернуть.

Мертвая тишина воцарилась вокруг, холодный пот выступил у Бату на лбу, но он думал только о том, что надо воспользоваться случаем и не допустить непоправимого.

- Не делить я ее с ханом пытаюсь, а спасти. Та это птица, что гибнет в неволе, - горячо стал убеждать его Бату.

Хан опустил руку, почувствовав, как отлегло у него от сердца и как быстро кровь освободила виски.

- Вот на свободу и отправимся, - усмехнулся он, - пусть хоть крылья расправит птица твоя.

- Сбежит же ведь! – отчаянно вскричал Бату и бросил испуганный взгляд на Алену.

- Ну возьми, да и покажи, куда она бежать вознамерилась, - острым взглядом проницательный глаз он смерил с ног до головы Алену, и вновь внушительно посмотрел на Бату, -  разрешаю тебе ее единожды за ворота вывезти. Войска мои бесчисленные показать. А то она помышляет, что с одним мечом через степи прорвется.

Скрывая радость, Бату взял под руку Алену и быстро вышел. Это была его страстная мечта и давнее единственное желание, чтобы его оставили наедине с ней, чтобы вдали от шумной орды и любопытных глаз подольше любоваться ей, видеть, как она естественно и живо ведет себя в спокойной, тихой обстановке; без оглядки на хана, на снующих вечно рядом кишиктэнов.

Ему хотелось насладиться тишиной и покоем хоть одного незамутнённого заданиями и печалями дня. Пусть будет хоть один день, когда они наедине будут вместе, прежде чем отчаянье и годы затуманят память, прежде чем погибнут их чувства. Пусть и она хоть однажды расслабится, посмотрит ему в глаза, прогоняя тревоги, смоет с лица признаки постоянной настороженности, а с совести — бесполезные теперь клятвы, будет рядом с ним, со своим единственным и вечным мужем, как прежде, мчаться вдаль, восседая вместе с ним на Татарине, и тоже начнет наслаждаться жизнью, только потому, что чувствует его поддержку и защиту.

В этот раз совсем неспешно Бату с Аленой проехали под аркой ворот Самарканда, покидая город, оставляя позади суетливую жизнь орды, где мужчины всегда воюют и вечно сплетничают, где женщины быстро старятся от забот и усталости. Также спокойно они проследовали мимо телег торговцев.

 Они пустились налегке и так даже было лучше, ведь путь их лежал через поле клубники. Алена не удержалась, чтобы не набрать лукошко ароматной ягоды и, болтая без умолку, расспрашивала его обо всем, почему тут так рано вызрела ягода, что за птица летит, что за зверь пищит, что там за горами, куда ведут тропы, где встает солнце, — все, что окружало ее, по-видимому, искренне вызывало живой интерес.

Стараясь объяснять ей все как можно доходчивей, Бату лишь улыбался. У него сейчас было только одно желание: увезти ее подальше. Но хан неспроста ему это позволил – за стенами захваченного Самарканда продолжались ожесточенные битвы: сжигались деревни и вырезались непокорные.  Дальше умиротворенный пейзаж сменился жуткими картинами - взвивались в небеса языки пламени и дымились костры над хатами. В крови груды тел непогребенных, от которых смрад исходил мерзкий да зловонный. Летали над трупами стервятники, да волки голодные рыскали, рычали да щетинились.

- Это вы сделали? Вы их погубили? – в ужасе смотрела Алена на происходившее.

- Это война, Аленушка, - грозно сдвинул брови Бату. От его жесткого голоса все тело у нее онемело, но он почувствовал и поймал ее непослушную голову, повернул и заглянул в глаза, чтобы увидеть какие чувства она испытывает.

Но в ее глазах был не страх, а жгучее презрение:
- Как можно жизни погубленные на войну списывать? Война на откуп не придет за души безвременно убиенные. Ваши потомки отвечать будут, вашим детям кровью платить придется!

Бату внимательно следил за каждым ее движением. Он всего-то и хотел ее успокоить. Но оттолкнул от себя еще сильнее. Его слава, тщательно скрываемая от нее, все равно выдавала в нем безжалостного воина. Только он никогда не путал долг с чувствами. То, что он умел как следует выполнять любые приказы, еще не значило, что он получал от этого хоть малейшее удовольствие.

- Не у каждого народа есть тот единственный, кто верит в свою избранность. Неважно, какой способ он выберет, чтоб свой народ возвысить: кровью ли, железом иль огнем, коль будет тот народ над всеми народами повелевающий, - рассудительно заключил Бату полагая, что нетерпимость и тяга к власти являются теми человеческими качествами, что вершат историю.

- Кто среди людей себя решит возвысить, тот самим Богом унижен будет. Стирает Бог все народы тщеславные из памяти людской и в пепел превращает. Будут, как те стервятники, друг друга грызть, глаза зажмуривая, пока начисто не истребят, - возразила она и задумчиво смолкла, сильно удрученная.

Долго молчала и тревожилась. Но вскоре успокоилась, потому как Бату намеренно стал объезжать джагуны хана подальше от впечатлительной Аленушки, и направлял Татарина к каналу Дар-гом. Прямо на берегу он расседлал коня, подмигнул ей:
  - Раздобыл я тебе озеро, здесь меня и плавать учи.

Алена думала, что он просто шутил или, может, уже забыл о ее обещании. Мысли, как всегда, вернули ее к тому памятному дню, когда они переплывали реку.

 Со смущением она оглядела его, медленно заливаясь багряной краской стыда, тихо произнесла:
- Ведь раздеться надоть. Я к тебе нагому подойти не смогу.

Это на него не произвело должного впечатления, он уже знал, что сейчас услышит.
- Я вот готов на тебя смотреть, - начал возмущаться Бату самым безобидным тоном, - а мне ведь тягостнее твоего.

Ее тревожила совсем не его нагота, а то, что все это он задумал намеренно с определенной и единственной целью. Алена многозначительно промолчала, и уклончиво ответила:
- Да я давно тебя не стыжусь.

- Что ж ныне случилось? - спросил он, не слишком надеясь на честный ответ.

- Это хан тебе приказал исполнить, чтоб нагрянуть и опять на меня нагую поглазеть? - она сказала это вовсе не в укор, а пытаясь пошутить, однако Бату, видно, готов был оскорбиться.
- Если бы хан узнал, что я купаться надумал, меня бы казнили тут же, - серьезно ответил он.

- Давай в рубахах исподних, - предложила она, снимая сапоги.

- В одеждах мокрых вернемся, обоим несдобровать. Да и плавать несподручно, - быстро скинув одежду, он почти уже добежал до широкой глади реки по теплому песку, и вдруг то ли странное безмолвие, то ли отсутствие движения заставило его замереть на месте. Озадаченный, он обернулся и увидел, что Алена опустилась на землю, уткнув лицо в ладони.

Он вернулся, осторожно завязки ей освободил да дээл скинул, шаровары ей бережно развязал, рубаху исподнюю тонкую опасливо с бедер поднял да через голову ей снял да и присел рядом в ожидании. Сидел он так долго, что бесцельно бездействовать уже не мог, спросил с нетерпением:
- Чего сидишь ты, кукожишься да прячешься?

- Делай ужо, что удумал, - со вздохом, резко произнесла Алена, но не повернулась к нему.

Не то, что Бату волновался, он был в нерешительности совсем не понимая, как вообще учат плавать:
- Так в воду надлежит войти, иль ты реку передвинуть умеешь?

Алена так резко развернулась, что чуть не ткнулась носом ему в плечо. Он явно был искренен, и ей почему-то стало трудно ему сейчас отказать. Он верит ей, а она его всегда подозревает. Она взяла его руки встала и пятясь назад потянула в глубину безо всякого предупреждения.

Он уверенно шел за ней в бездну, в нем не было страха неизвестности, ведь впервые без стеснения он разглядывал все ее округлости, гибкий стан, белизну кожи, все ее юное тело, медленно погружающее в воду. И подражая ей, он старался задержаться у поверхности, отчаянно колотил руками воду. Когда же терял способность держаться на плаву и начинал опускаться на дно, она нежно обвивала его руками, прижимала к себе и тянула на мелководье.

Он представлял это тысячи раз, но никогда не верил, что такой день и вправду настанет. И вот свершилось: ее гибкие нежные руки, которые отливали блеском на солнце, все ее нагое тело, скользило в его руках, обвивало, трогало, касалось нежно и податливо. В такой же пластичной, гибкой стихии, он так же размашисто и решительно двигался, будто и ее покорял упорно и неотступно. В беспорядочном его барахтанье было свое преимущество — он держался на поверхности, он учился не бояться глубины; обессиливал, но расслаблял напряженные и грубоватые мышцы.

- Да открывай ты глаза под водой, не бойся, не случится ничего, - учила она его.

Поначалу Бату разевал рот, фыркал, захлебывался водой, откашливался громко.

- Под водой не дыши, - опять наставляла она, строго наблюдая, как он тяжело и жадно хватает воздух.

- Не дышу я, она сама в нос лезет, - обиженно оправдывался он.

- Дышишь, раз воду хлебаешь, не бреши, - поучала она его строго. Заботливо поднимала голову, убирала с тела водоросли и тину.

Вскоре он самостоятельно понял, почувствовал, что вода так же нежно держит его, поднимает. Он уже и сам мог задержать дыхание, поднырнуть и выскочить в фейерверке брызг подле нее под ее громкий визг, пугая и забавляя одновременно.

- Вот и ты быстро обучился, - хвалила она его, и тут же принималась топить и вытаскивать, балуясь, как ребенок.

В очередной раз он фыркнул, его мускулистое тело блеснуло в ослепительных солнечных лучах, и он отпрыгнул на недосягаемое расстояние. Алена со смехом смотрела на круги на воде, но постепенно улыбка медленно сходила с ее лица. Прошло лишь немного времени, но пора бы уже и выплыть ему. Но ничего не происходило – гладь воды оставалась спокойной и безучастной к внезапно охватившей ее панике.

С потрясающей быстротой она принялась нырять, прощупывать дно – но безрезультатно, оглядываясь по сторонам она вдруг увидела на берегу безвольное, распростертое тело. Медленно и осторожно, будто боясь перелить кипевшее в ней отчаянье, она пошла к нему, а прямо из глаз уже катились предательские слезы. Опустившись возле, она склонилась к самому его лицу вся в слезах.

- Бату, - тихо позвала она.

  А он тут же и обнял ее. К себе привлек.

- Да живой я. Живой. Испугалась?

Следы потрясения быстро сгладились. Она в досаде стукнула его, пихнула.

- А ты все такой-же!

- А с чего мне другим быть? – усмехнулся он и сел рядом.

Странно было видеть его таким спокойным, таким счастливым. Радужные блики солнца, отражаясь от воды, светились на его задорном лице и, щурясь еще сильнее, он улыбался ласково и сердечно. Она прижалась к нему плечом, смотрела неотрывно в глаза. Он закусил листок богородской травы и стал жевать его с заметным аппетитом.

- Отчего ты улыбаешься? – вдруг спросил он.

- Ты медом пахнешь, - с насмешливой нежностью ответила она.

- А ты – клубникой, - Бату поразила влюбленная интонация, прозвучавшая в ее голосе. Он совершенно ее не узнавал.

 Что касается самой Алены, то она поначалу несколько растерялась в новых условиях и сгоряча навоображала глупостей. Теперь же была особенно счастлива, что согласилась. Вспомнив про клубнику, она протянула ему лукошко. Он не стал отказываться, изрядно проголодавшись после плаванья, с аппетитом принялся уплетать ягоды.

Алена молча разглядывала его. Волосы его рыжие медным отливом блестели, и волнами от влаги стали завиваться. Не удержалась она, локон его возле виска аккуратно погладила. Он тут же повернулся к ней, смело принялся косу ей расплетать. Замахала Аленушка руками испуганно, отбиваться стала.

- Волосы то просушить надобно, - непонимающе пояснил он.

- Дай хоть одеться мне, - смущенно прикрывая грудь волосами, отвернулась она.

- Прекрасней одежды я ни на ком не видел, - нежно Бату произнес, да поцеловал в плечо аккуратно, да только вздрогнула она, съежилась.

- Мне глаз радует, сама себя что ль стыдишься? – с упреком заметил он.

 Повернулась она, произнесла кротко:
- Ну нехорошо это, Бату.

- Кому не хорошо? – с чувством насмешливого эгоизма отозвался он и огляделся в совершенно пустынной округе.

- Ну как же? Нагие мы оба, -  такой знакомый запах его молодого тела приятно щекотал ноздри, и причина была для нее совсем непроизносимой.

- Как красива-то ты. Как точена, - жадно заговорил Бату над ее ухом, окунаясь в мягкую шелковистость волос, -  все изгибы и мягкие, и плавные. Как вода грациозна в потоках своих, так и ты бесподобна в движениях. И взгляду моему от тебя не оторваться, скользит он по тебе, точно листок по водной глади. И чего стыдиться тебе – я в тебе лишь свое отражение вижу, вижу лишь свое продолжение.

Все это было так убедительно, что Алена даже руками всплеснула:
- Ах, Бату. Да разве ж такие слова говорят? Слова твои – будто клятвы. Такие слова только суженым говорить дозволено.

- Ты мне и есть суженая – мечта моя вечная, - в который раз признался Бату, -  я тобой грезил, как только о тебе узнал.

- Нет. Не мне ты нареченный, - вздох Алены прозвучал совсем как настоящий, только вот искренности в нем не чувствовалось.

 Бату лишь устало опустил голову:
- Не познал я тебя, а ведь муж. Так хоть не стыдись меня тогда, чтоб хан не приметил.

- Другое ведь приметно, - в тревоге произнесла она, понимая, что несомненно, кто-то догадается, -  приметно, что меня ты вожделеешь, что ревнуешь ты меня.

- За это не переживай. Хан никогда не узнает, что не осквернил я тебя. И впредь не оскверню. Ты мне святыня самая запретная.

Он потупил глаза, и едва уловимая какая-то мальчишеская робость вдруг совершенно преобразила его лицо.

«Он все тот же мальчишка, славный мальчишка и такой… застенчивый», - к своему изумлению заметила Алена.

- Что смотришь на меня так чудно, будто опять Еремеем стала? – заметил он ее необычайно восхищенный взгляд.

 Она поспешно потупила глаза:
- Да никогда тебя расплетенным не видывала.

- И что? Опять я стал страшен и неприятен тебе?

И приблизился он к ней, а она локонов его коснулась рыжих. Погладила нежно пряди жесткие. Едва дыша, лицо его разглядывала внимательное.

- Вот же как! А я все гадаю, почему ты совсем другой стал!  Веснушки у тебя появились.

- А ты думала, откеда я про веснушки ведаю? – запрокинув голову, он сощурился на солнце.

- Думала, ты про все знаешь, - положила голову она ему на плечо.

- Как же я про все знаю, а про косу твою не знал, - осторожно перебирая медовые, влажные пряди, он невзначай касался плеча, спины, крутого изгиба бедер, но так нежно и осторожно, что она никак не могла уличить его в докучливости, лишь грустно напомнила:
- А мне показалось, что знал, когда меня домой отпускал.

- Если бы наверняка знал, тогда бы не отпускал, тогда бы бежать заставил. Тогда бы мы вместе спаслись, а теперича незнамо как нам от хана уберечься.

Но не успел он докончить фразу, как она вздрогнула, вскрикнула, оторопело отсела от него и обхватила зябнущие плечи. Он обернулся – на горизонте маячила фигура приближающегося всадника, но Бату лишь беспечно махнул рукой, зорким взглядом мергэна различив знакомые черты.

- То Субедэй, не бойся, он не выдаст. Да и не заподозрит ничего, кроме срамоты всякой, - и тут же заворчал недовольно, натягивая поверх голого тела плащ, - вот ты славу мне принесла распутную. Жена одна, а россказней после лечения твоего понаплодили. Даже Субедэй, с рождения меня знает, и то поверил.

- Да иди же ты ко мне, что ж пужаешься?! -  притянул он ее к себе уверенно, плащем с головой прикрыл так тщательно, чтоб даже и мизинца на ноге ее видно не было.

Он спокойно дождался приближения Субедэя, но встретил его неприветливо, не то что встать, даже поклониться не соизволил:
- Почем разыскал, Субедэй? Понадобился что ль?

- Хан послал охранять, - объяснил запыхавшийся Субедэй.

- Ну послал, так постереги, - сильнее кутая Алену, согласился Бату, -  я сдерживаться не привык. Неловко будет, ежели на мои вопли вся ставка ханская прискачет.

- Тьфу ты, неуемный, - выругался Субедэй и от досады крепко свистнул ташууром, - хан о тебе тревожится, а ты все о непристойностях помышляешь.

- Да где ж еще мне от глаз да ушей любопытных спрятаться? - не стал спорить Бату и даже похотливо погладил отчетливо выступающие сквозь плащ ягодицы Алены.

- От хана ее все укрываешь? - недовольно покачал головой Субедэй, -  от кипчаков то в дикой степи нагишом отбить ее получится?

- Получится, не сомневайся. А ежели с ней что случится, мне перед ханом отвечать, -  как бы неприкрытые голые ноги и спина не предавали ему вид совершенной беспомощности, Бату ни в коем случае не даст никому забыть, что он - воин крови.
 
- Оставляю тогда, решение твое, - усмехнулся Субедэй. 

Хоть Бату теперь и жил, как домашний паша, обласканный женским вниманием, но все равно вел себя так, будто на нем доспехи. Субедэй пошловато подмигнул ему да и обратно поскакал. Снял Бату с нее плащ, волосы длинные назад откинул, да к себе прижал крепко, остро ощущая неуемную дрожь всего ее тела.

- Что же ты? Иль я не чувствую? Ты в моих руках, как сабля, аж звенишь от желания, а под одеждами прячешься.

- Так и ты затвердел, а меня не понуждаешь, - в свою очередь заметила она.

 Она думала, что стыд ему не свойственен, но он жутко смутился: щеки предательски вспыхнули румянцем, глаза потупились:
- Спряталась под плащом стыдливо, а сама меня всего ощупала бессовестно?

- Как же мне вытерпеть, коль меня никто еще не касался. А ты намеренно меня обнимаешь ласково, да гладишь нежно, - локоны его огненные игриво щекотали ее щеки и играли блики от воды в глазах его лучезарных.

Он же пряди ее длинные, русые, аккуратно на ладонь выложил, словно нити тонкие, золотые, сквозь пальцы пропустил, голову ее на грудь свою склонил:
- Намеренно разве получится? Отвечать-то я тебя не заставлю. К хановой груди ты не прижималась, не обнимала его да не льнула покорно.

Она, чисто по-детски, вообразила себе естественную картину: вот они оба - еще совсем юные в начале пути, и Бату, узнав, что она княжна, смело подхватывает её, и она тонет в его объятиях.

Тогда у нее не было страхов, не было на его счет сомнений. Как это было бы прекрасно - отдаться на его волю, переложить на него весь груз ответственности, перестать притворяться и меряться силой...

Эта картина не была видением возможного будущего, она была воспоминанием прошлого, которое так и не наступило. Она почувствовала себя виноватой уже за то, что навоображала себе это. Остро чувствуя его близкое присутствие, она знала -  он ее бережет по приказу хана; это была для нее основная правда, выделявшаяся из сумбура мыслей...

- В твоей я власти. Волен и ты, как хан поступать, - отчужденно произнесла она. Он единственный, кто принял ее решение сохранить честь, как должное, и она об этом всегда помнила, и порой сама недоумевала, для чего ему это нужно.

- Еще б я силой любимую жену свою брал.  Зачем-то ведь мучает себя, коль сама желает да не дается, - ему важно было знать, что она ему доверяет, и вопрос близости был лишь поводом это проверить, пусть это была и единственная преграда, которая мешала быть им счастливыми.

Алена хотела было сказать, что она обручена и ему все это кажется, как вдруг почувствовала внезапную душевную усталость — скорее от своих назойливых мыслей, чем от вопроса.

- Не по силам то мужу ни одному, и тебе не по силам, - сдавленно продолжила она и пожалела, что произнесла это.

Бату не собирался ее отговаривать или порицать, как и не собирался оправдываться, но то, что она не может совладать с собой уже о многом говорило.

- Нападать любой зверь может, не каждый может ждать терпеливо. Вот ты выдержку мою проверяешь, но не заставишь ты меня никогда слабость проявить. Покамест сама мне согласия не дашь - к тебе не притронусь.

Бату тут же торопливо стал одевать ее. Солнце клонилось к закату, ему невероятно хотелось есть, и после замечательного дня ночь будет не менее прекрасной, когда он уложит ее спать и всю ночь будет любоваться ею, рисуя в воображении все, что позволил сегодня себе увидеть. Алена погладила его волосы, будто что-то хотела сказать. Но заметив его влюбленное выражение лица, лишь слабо улыбнулась.

Обратно они мчались вскачь, и сидя перед ним, Алена ощущала терпковато-сладкий запах клубники у него на губах и едва удерживалась от прикосновения пальцев к жилке, ритмично бьющейся на шее. Бату же сам еле удерживался, чтобы не прислушиваться к частому взволнованному дыханию у себя над ухом, выдувавшем все здравые мысли.

…В Самарканд прибыли они к закату, повсюду было шумно, горели костры – бурлил в котелках нехитрый ужин. Поеживаясь от неприятного возвращения, Алена обняла его крепкий, мускулистый торс.

- Не обнимай меня. Теперь-то не трогай, - ему удалось ответить спокойно. И даже получилось не выдать истинных чувств.

Алена обиженно освободила его из своих объятий, но он стал горячо объясняться, указав в сторону рукой:
- Не положено на людях у нас. Неприлично. Да и хан за нами коршуном следит, Субедэй ему уже доложился.

И вправду, вдалеке легко можно было различить присутствие хана по многочисленной свите. То, что он так долго ожидал их, не предвещало ничего хорошего: завтра будет тяжелый день - опять противостояние ни на жизнь, а на смерть.
 
…С рассветом возле юрты Бату поднялся такой гвалт, что казалось вся орда собирается в путь. Ревели буйволы, ржали кони, слышались окрики людей и звенело железо доспехов. Алена вышла, и не поверила своим глазам – юрты двигались. Впряженные в воловьи упряжки, поставленные на колеса эти чудо-дома, оказывается, с легкостью перемещались. Турдуки вздымались ввысь под ярко-голубым небом разноцветными полотнами, сверкал на солнце и золотой турдук хана, медленно приближаясь.

Алена все еще, как завороженная, наблюдала это зрелище, когда волы подошли вплотную, и юрта хана выросла перед ними; войлочные стены колыхались легкой рябью, рея на ветру. Ее недоумение было прервано появлением хана, до того принаряженного, что на мгновение Алена даже усомнилась, действительно ли он собрался в путешествие. Он властно поманил их рукой. Осторожно пробравшись через толпу кричавших и оживленно жестикулировавших вельмож, они не спеша подошли к юрте хана. По безупречному виду хана невозможно было предположить, что он собирается ходить по полям в поисках травы.

- В моей юрте поедешь, — приказал он Алене и осмотрел ее таинственным взглядом. Та немного стушевалась и робко взглянула на Бату: по-видимому, она помнила их последнюю встречу с такой же ясностью, что и сам хан. А может, даже более отчетливо.

- Мы под седлом быстрее доберемся, — ответил Бату небрежно.

- Вчера ее достаточно с тобой натрясло, а мне торопиться некуда, - двусмысленно усмехнулся хан. Видимо, вчерашнее их долгое отсутствие не очень-то понравилось ему, а то, что Субедэй застал их нагими, наводило на вполне определенные мысли.

Хан протянул Алене руку, помогая взобраться в юрту. И по тому, как его рука легла на ее талию, а пальцы легонько скользнули по мягкой ткани кушака, — ее раскрепощенность хан очень даже одобрял.

Руки, кстати, были очень сильные. Настолько, что Алена старалась на них не смотреть. Такие руки были будто орудия. Крепкие, стальные клещи: хваткие, гибкие, пугающие. И дорогие украшения лишь усиливали контраст между воинственными, вздутыми жилами и тонкой огранкой прозрачных камней в золоченых перстнях. Можно было легко узнать хана лишь взглянув на его руки.

Ощущая неловкость от того, что Алена уже в юрте хана, а он промолчал и никак не воспрепятствовал этому, Бату громко произнес:
- Я подле буду, ведь хранить тебя поклялся от любых бед. Зови – выручу. Кричи – спасу.

Хан понимал, что этот дурак просто-напросто не берет в толк то, что с каждой своей претензией на нее его в бешенстве трясет и коробит; и он не понимает, чего ж тут обидного, и каждый раз напоминает ему, что он запросто сам ее отдал.

- А ты здесь ее останешься дожидаться, хранитель.

Хан, очевидно, заметил изумление Бату, потому как в его зеленых глазах мелькнули насмешливые искры. Но слегка вздрогнув, Бату грозно насупился:
- Ты меня не остановишь!
 
То, что хан с абсолютной уверенностью не мог назвать Алену своей женой, сводило на нет все его могущество и способности.

- Хоть ты его вразуми! – в сердцах обратился хан к ней.

Алена боялась увидеть встревоженное лицо Бату, но сейчас она была его единственным спасением от гнева хана. Удивительно, что хан лично ей это разрешил.

 Она осторожно подошла к выходу из юрты, склонилась к нему и тихо на ухо прошептала:
- Не переживай, Бату. Не страшно мне совсем, а тайна наша вместе со мной погибнет.

Ее спокойный голос ни сколько не успокоил сердце Бату. Наоборот, он продолжал стоять, присматриваясь к ней, и сложив руки на груди.

Она же с совершенным безразличием глубоко вздохнула, лишь поправила свои гутулы. Она словно ждала чего-то, и в тот же миг Бату заметил чуть выступающую из-за голенища рукоять кинжала и понял, чего.

- Даже не помышляй!  - сквозь зубы зацедил он ей в ответ, - не осмелься, слышишь? Не вздумай руки на себя наложить! Небом клянусь – со смертью договорюсь, но тебя себе верну.

Алена продолжала его осматривать еще несколько мгновений молча, тяжело, сосредоточенно, он чувствовал прощальный взгляд ее голубых прекрасных глаз, потом встала, повернулась спиною, намереваясь уходить.

Но он не дал ей этого сделать – одним прыжком запрыгнул в юрту хана, обхватил, потянул и свалился вместе с ней на землю. Алена сначала опешила и испуганно замерла, но тут же развернулась и с гневом рванулась обратно. Бату, успевший накрутить ее косу себе на руку, с силой дернул косу на себя, и она вновь упала на него. С искаженным от обиды и боли лицом она повернулась к нему, а он только этого и ждал, обхватил, придавил ее к земле ногами.

  Окружающие не торопились их разнимать. На какого другого найона толпа набросилась бы без колебаний, но связываться с воинственным Бату и вмешиваться в семейные разборки не хотелось никому.

Народ стал переглядываться и шушукаться, так что хану снова пришлось взять инициативу в свои руки: он неожиданно размахнулся и хлестнул ташууром воздух в пяди у Бату над головой. Это немного охладило его пыл, но Алену он не отпустил.

 Тогда хан спрыгнул, быстро подошел к нему, схватил за шкирку, поднял над землей, как щенка, и стал трясти с недюжинной силой:
- Что ты вцепился в нее так, что не оторвать теперь клещами калеными? Чем она тебя взяла, чем приманила? Что в ней такое, чего я ни в одной бабе не изведал? Если бы знал, что так будет, тебя бы за ней ни в жисть бы не послал.
 
Быть униженным у всех на виду было невыносимо противно, к горлу Бату подступил неприятный комок, он повернул к нему загоревшее лицо с опухшими от постоянного недосыпа глазами.

- Власть ее надо мной непостижима для меня.

- Не должно быть над нойоном никакой власти, кроме власти хана, - грозно рыкнул хан и отшвырнул его в сторону.

- В половне его запереть! - приказал хан своим кишиктэнам.

Когда ему стали крутить руки, Бату закричал, но не от боли, а упрашивая:
- Об одном молю, только не трогай ее!

- Трогать мне ее иль не трогать, то не тебе решать! - гордо вскинул хан голову и довольно хмыкнул, ведь более благоприятственного момента и придумать было нельзя.

Все поведение Бату входило в противоречие с принципом повиновения нойона приказу хана: он волочил ноги, сопротивлялся, извивался из стороны в сторону, при том истошно звал Алену, но она спряталась в юрте хана, затыкая уши руками и глотая наворачивающиеся слезы.

Страх перед ханом у Алены перешел в глубокое уважение, когда она увидела, как независимо и непринужденно держался он с ней.  Улыбаясь, он вежливо и вместе с тем властно провел ее по юрте и усадил рядом с постелью своего захворавшего сына. Он сделал какой-то знак рукой, и через мгновение караван юрт тронулся в путь.

Неспешно волы тащили груз по степи, шириной своей соперничавшей с просторами Руси, мимо старых платанов, площадей и разрушенных построек. Через час после отбытия они уже находились у извилистого канала, за которым открывался вид на необъятные просторы. По сооруженной наспех чербями переправе они перебрались на другую сторону и там, среди просторов холмов и полей, Алене удалось отыскать ветку ивановой травы. Тут же ханом был отдан приказ разыскать такую же и принести им. Черби натянули полог и хан со свитой расположился в его тени.

Хан сидел на троне в окружении приближенных, оставив Алену со своим сыном в юрте и внимательно наблюдал за ней сквозь открытую дверь, намереваясь, очевидно, стать свидетелем небывалых чудес. Поупражнявшись в нехитром искусстве мастерить кукол из сена и травы, Алена с Орчаканом весело провели следующую часть времени, показывая всех тех, кого имели в своем окружении, и изображая их из сена с присущей детской непосредственностью. Так как таких людей оказалось очень много, даже хан, не проявив ни малейшего сострадания к своим приближенным, снабжал кукол забавными прозвищами и смешными характеристиками.

И Алена получила от хана куклу со словами, что его жена просто прелесть, коль может заставить лепить из сена кукол даже хана. Подобные комплименты от хана можно было получить довольно нечасто. Его нрав, когда она увидела его впервые, вначале показался Алене довольно жестким, но теперь к своему удивлению она обнаружила в нем нечто и привлекательное, а именно — тонкое чувство юмора. Хана же по сути детская забава явно не огорчила. Мастеря кукол, он не потерял своей воинственности. Сторожащей птицей рыжели на его обветренном надменном лице всегда туго сведенные брови, и даже снисходительная улыбка хана никогда не разглаживала их хищный разлет.

Первый раз что-то изменилось в его лице, когда он забирал огромный сноп принесенной ему ивановой травы. А затем раскосые зелёные глаза хана скользнули по Алене с небывалым удовольствием. Ей было достаточно маленького пучка, но хан даже в этой ее скромной просьбе не желал довольствоваться меньшим. И когда он приближался к юрте с этой огромной охапкой, Алене показалось, что изменился он невероятно - резкие, чёткие черты лица застыли, гладкая смуглая кожа, казалось, стала еще темней, слишком резко очерченные и высокие скулы окаменели, слишком хищные и зелёные глаза сузились и крепкие кости груди раздались вширь.

Их руки нечаянно коснулись, когда руки Алены потянулись за травой, а хан уже протянул ей охапку. От растерянности Алена не успела перехватить траву, и она рассыпалась по полу, а хан плотно притворил дверь. Алена поспешно наклонилась, но схватил ее хан за косу к себе притянул.

Теперь физически чувствуя хрупкость ее тела и упругость молодой груди, как и отсутствие посторонних, хан наслаждался своей пленницей, довольствуясь возможностью просто держать ее в своих крепких руках и уже мечтая о большем.

 Алена в смятении взглянула на него и увидела – он чует ее страх, понимает, что ей некуда деваться, ей даже показалось, что он намеренно тянул время, предвкушая расправу, как какое-то особо приятное удовольствие…

На ее предплечье тут же сомкнулись смуглые крепкие пальцы. Жестко и прочно – вырваться нечего и думать. Хан косу ее взял и к лицу прижал:
- А волосы-то твои розами благоухают. Вот уж цветок ты дивный, - да стал ту косу расплетать.

- Молю тебя, хан, пощади! – зашептала Алена, начиная испуганно замирать.

- Не пощады проси, а ко мне возвращайся. Ни отказа не потреплю, ни сопротивления,- что-то странное резало слух в его голосе. Он словно выкрикивал слова – как ветер, как бушующий поток, с которым невозможно спорить, которому невозможно сопротивляться.

Алена задрожала потому что уже, наверное, минут пять изо всех сил старалась освободиться, но это всё равно, что освободиться от сомкнувшейся челюсти волка. Она была не уверена, что хан ее слабые попытки вообще заметил.
 
- Как же при мальце-то не срамно, при сыне-то, хан! – оглянулась Алена, полагая, что он о нем совсем забыл, когда на глаза у нее наворачиваются беспомощные слезы, но она была уверена, что они не успеют пролиться, потому что лодыжкой она отчетливо чувствовала холодное лезвие кинжала, врезающегося в ногу.

Свирепо взглянув на своего сына, он вплотную повернулся к Алене. Его глаза словно были неотрывно прикованы к ее лицу:
- Был я таким мальцом и не такого насмотрелся.

- Завел меня хан в юрту свою целительницей, а выведет – лгуньей. Обещала я хану сына его исцелить, а лишь для утехи ему понадобилась, -  прошептала Алена в меру сдержанно, в меру обреченно и безвольно склонила голову, когда стало нестерпимо тошно от той беспомощности и от того отчаяния, которые сквозили в ее поведении.

- Сын мой, а слаб. Нет в нем ни мощи, ни силы. А вот Бату мне сердце радовал. Оттого и отдал я ему тебя без сожаления. В толк не возьму – чем сломила ты самого сильного и свирепого нойона?  Красоты у тебя с лихвой, но не падок он на это, по себе знаю. Знаю, какие жилы ему рвать, потому как он с меня слепок, - безжалостно и даже с заметной гордостью заключил хан. Он замолчал и его губы сжались в тонкую жесткую линию.

Алена уже знала это выражение – теперь он не отступит. Невольно она ослепляет его своей красотой, она мечта, которая увлекает своей загадочностью, хрупкая и беспомощная в его руках, как молодая травинка.

Рывком он потянул ее безвольную ладонь к своей груди, заставляя обнять его, и тут же на пальце кольцо тонкое и приметил.
 
- Пожадничал хранитель твой. Украшения тебе дарит, которые и разглядеть нельзя, - не сдержался от усмешки хан.

- То не его кольцо, а суженого моего, - честно призналась Алена, чтобы невиданная страсть и внимание со стороны хана немного притупилась.

- И кто твой суженый? – в голосе хана прозвучало слишком много иронии, чтобы понять, что не раздражения он полон или удивления, а полон неимоверного любопытства.

- Князя владимирского сын, -  невольно улыбнулась она в ответ, чувствуя преждевременное облегчение и уже через несколько мгновений поняла, что ошиблась, доверившись ему. С этим он точно не смирится. В глазах его появилось столько гнева, ярости и досады, что Алена непроизвольно отпрянула назад.

- Посватана стало быть? В грехе с Бату живешь, а ко мне не идешь! – грозно хан выкрикнул, теперь не испытывая уже ни капли вины от разливающегося в её глазах отчаянья.

И Алене почему-то стало не столько легче от правды, сколько обидно, что хан уличил ее в подлости, она неуверенно начала протестовать:
- Как же в грехе, ежели он муж мой?!

Быть может, в мыслях она почти уже не отделяла себя от Бату, а потому как-то свыклась с мнением людей, что он ее муж, хотя и старалась доказать Бату совсем обратное.

- Не муж он тебе никакой. Мне ты отцом своим отдана, мне ты и жена. То, что вручил я тебя ему, то упущение мое, но так и забрать могу по согласию твоему, - жестоко объяснил хан, не проявляя и следа раскаяния в своем голосе и глазах.

 Алена пыталась сделать над собой усилие, чтобы отнестись непредвзято и оценить ситуацию со стороны, словно не знает, что все действия Бату продиктованы желанием владеть ею:
- Я ему жизнью обязана, и потому его дом я считаю свои домом. Он меня везде найдет и любой ценой вернет, это даже мне понятно, поэтому я ничего не меняю.

- Мыслишь, любит он тебя? Он мне за невесту свою так мстит. И именно потому, что женой моей тебя считает, - загадочно произнес хан, будто делился конфиденциальной информацией, но Алена все подробности хорошо знала и не испытывала ни ревности, ни желания расспрашивать:
- Жены у мужей своих и без любви живут.

- Вот и бугтак он тебе не одел, не жена ты ему, стало быть, - наблюдательно добавил хан, понимая самую суть и, как оказалось, растолковывая и без того понятные приметы.

- Мне главу покрывать не надобно, коль перед Богом я чиста, а что люди про мою честь судачат, мне все равно, - непринужденно ответила Алена, забываясь, что хан не только хитер, но и очень догадлив.

- И как же это растолковать? С Бату сошлась, да и честь свою не потеряла? – слишком долго затянувшийся разговор уж давно дал понять хану, что Бату надумал провести его, и как бы ни хотел хан в это поверить, но не получалось. Настолько Бату убедил всех своим откровенным распутством.

Алена стояла бледная и безмолвная. Они были так близко, что мускусный запах хана кружил голову, или она у нее закружилась от близкого разоблачения? В конце концов, как бы ни был хан уверен в своих предположениях, он не знает точно.
 
- Если воин долгу верен – береженой честь считается, так и девичья честь цела, ежели единому мужчине верна, - тихо произнесла она.

- Ты смотри, какая верная, - ответил хан, кажется, убежденный, -  впору было мне самому за тобой на Русь отправляться, чтоб Бату предварить. Я ведь по праву битвы твой владетель. Ужель ты полагаешь, что меньше Бату, тебя ценю? Меньше восхищаюсь? Меньше радел бы о тебе и берег?

Алена поверила ему всего лишь на мгновение, пока не подняла глаза и не заметила смешок в его прищуренных глазах, и как по его надменному холёному лицу пробежала гримаса ревности. Отчужденно она сняла руку с его плеча, вспоминая, какое множество зол, безумий и несчастий принес он в ее жизнь, всего лишь одним своим властным желанием владеть ей, но хан понял этот жест по-своему.

- Что ж сделаешь ты? Как ныне честь свою сбережешь? На бойницу забраться не удастся, далече мы от дворца, - усмехнулся он.

Алену уже не раз поражала скорость и лёгкость, с которыми он переходит от вдумчивого разговора к угрозам. Она оглянулась назад, попятилась, резко распахнула створки дверей, спрыгнула, и побежала в панике, дороги не разбирая. Кинжал из гутул вытащила на бегу. Вечер был теплый, почти душный, но небо ясное, низко на западе клонилось к закату солнце. С другой стороны стояло на горизонте зарево — минганы хана штурмовали город, но отсюда этого не было видно, а казалось, словно там начинался рассвет нового солнца, и оно поднимается, разгораясь.

 Алена подняла глаза на башни Самарканда, прижимая к груди острый кинжал. Любопытно, чем занят сейчас Бату, ведь он никогда не бездействует, безвольно не опускает руки. Почувствует ли он там, в своем заточении, что оборвалась нить ее жизни.

В вышине уже начали загораться звезды. Жестокое напоминание: через много лет они будут по-прежнему сиять, но уже в это мгновение ее вздох прервется на этой земле. Само по себе это Алену ничуть не огорчало, все мысли были о том, чтоб и Бату принял это ее решение, как должное. Оглянувшись, она заметила, что кэшиктэны бросаются за ней в догонку, и у нее для раздумий осталось совсем мало времени.

…Тем временем Бату в заточении своем действительно не смирился, не успокоился. Шкреб, царапая грубо струганные доски половни, ломал ногти, занозы болючие вонзал в пальцы, пока одна из досок не скрипнула, не надломилась. Разломал он сарай в труху, снес его с основания и в злобе стены раскидал.

А как вырвался, на коня заскочил, и чтобы путь сократить, что есть сил к каналу Дар-гом поскакал. Не остановила его вода, нрав горячий не остудила. Аленушкой наученный, храбро в воду с разбега он сиганул. Поплыл смело, ни к окрикам не прислушиваясь, ни к угрозам.

Отбил на другой стороне реки у пастуха лошадь и, шпоря ее под бока, скакал во весь опор, не разбирая дороги. Летел он к ней, словно ветер, словно на крыльях летел.

И заметили в изумлении его черби хана, что и за Аленушкой гнаться перестали, остановились в испуге:
- Бай – арин, бай - арин, - кричали да руками в сторону показывали. А как поравнялся он с ними, стали шарахаться они от его одежды мокрой, словно от демона в панике прятались, ибо никому не дозволено было в воду заходить без камлания шамана.

Но и стыд, и страх забывая, соскочил он с коня, и обгоняя кишиктэнов, за Аленушкой погнался, руками размахивая отчаянно.
- Не смей. Кинь кинжал, немедля.

У глода нагнал он ее, к стволу прижал решительно. Укрыл глод их ветками колючими своими, никто из кишиктэнов к ним подойти не мог.

А Бату ее держал да уговаривал:
- Нет в нем надобности. Брось. Дождалась ты хранителя своего.

  Она не подчинилась, не успела просто. Бату весь колючками искололся, но за запястье успел ухватить да руку в сторону отвести.

- Что ж ты, безрассудная?  Здесь я теперича, не дам тебя в обиду никому.

Выронила кинжал Аленушка, зарыдала слезами освобожденными, на груди его спряталась.

- Я ужо думала - не вырваться тебе и, стало быть, мне - погибнуть.

Несколько мучительных, но почему-то бесстрашных мгновений, которые, признаться честно, больше запомнились Аленушке внезапным появлением Бату, ощущением непозволительной дерзости по усмирению всех ее движений, их уединению, нежели бегством от хана.

- Не плачь, не рыдай - все поправимо. Что сделал он тебе, откройся? – запыхавшийся, дышал Бату тяжело, хрипел, кашлял.

Закрыла глаза Аленушка, замахала головой отчаянно.

- Что, краса моя ненаглядная? - тихо повторился.

Но всхлипывала она испуганно, слезы в тоске по щекам катились. И стал он целовать ее в щеки, к себе прижал ласково.

- Сказывай, утешу ли тебя словами, иль делом каким мне тебя утешить надобно?

Но не смела поднять глаз на него Аленушка, а из-под прикрытых век слезы горькие сочились.

- А ежели непоправимое, тем более я знать должен, - и у самого слезы по щекам покатились.

- Только я и буду то о тебе знать, - добавил грозно, саблю обнажив.

Алена с тоской оглянулась -  кроме него никого, кто бы мог их подслушать.

- Косу мне расплести желал и в жены меня звал, - призналась она, всхлипывая на каждом слове.

- Как же звал он тебя, коль я твой муж? - недоумевал Бату.

  Его навязчивые расспросы сейчас были весьма кстати. Она – безнадежная грешница, куда больше, чем о себе думала, и любые неприятности кажутся меньшим злом, чем осознание того, что она предательница и изменница:
- Увидел кольцо мое хан, да и рассказала я ему про суженого.  А он сказал: «Обманул ты меня, не жена я тебе тогда, в грехе с тобой живу».

- Сам к греху склоняет и в грехе тебя укоряет? Не слушай его ни в жизнь. Грех не с любимыми жить, а с нелюбимыми, милая, -  и в голубых глазах Бату не было ни малейшего удивления. Он еще до своего отъезда из Орды знал, что все так и будет, и продолжал убеждать ее уверенно и рассудительно, - как же я тебе не муж, ежели все слуги да стражи хановы тебе кричали, что муж твой спешит, когда меня на дороге узрели?

Честно говоря, она была просто уверена, что никогда не назовет его мужем, но было еще обидней, что кто-то не считает его ее мужем и не стоит, наверное, в этом признаваться.
- Не муж они кричали, а боярин!

- Боярин – то муж знатный по-нашему. Господин твой, стало быть, -  глаза Бату счастливо сияли и от этого Алене было не по себе, как и от всего остального, связанного с обстоятельствами этого странного замужества, ведь она и правда была посватана и не имела права соглашаться на его условия.

- Ведь господин, то не муж – то хозяин. В холопах я у тебя, а не в женах.

Кажется, он и этот ее страх уяснил.
 
- Да что ж ты опять не так все понимаешь. Откуда ж им знать, что не я тебе господин, ты мне госпожа. Ты боярыня моя, -  не расслышать необъятную нежность в его голосе было просто невозможно. И прижал он ее к себе и обнял нежно.
- Точно все сказала? Ничего тебе не сделал боле?

- Что ж еще? О чем выведываешь? Знаешь ведь слово мое, не жить мне, коль хан мной овладеет, - она смахнула слезы и устремила на него глаза, полные решимости. Полные решимости сведенные брови, чуть приоткрытые, пухлые губы. А Бату навязчиво хотелось просто прикоснуться к ним своими губами и слизнуть со щек капли слез. Но он молчал и в упор рассматривал ее.

Когда хранить молчание и рассматривать ее становится уже не то что неловким или неприличным, а просто-таки возбуждающим, Бату тяжело вздохнул:
- Ну и напугала ты меня, милая. Ввела в заблуждение, царевна моя пугливая. Я уж самое худое надумал, гадкое навоображал. Береги жизнь свою, ибо тогда и мне не жить. Ко мне попервой с любой бедой иди. Любую участь разделю, и ежели смерть – то и ту нам напополам.
 
Признаться честно, Алену это обстоятельство больше тревожило, чем обнадёживало. Воистину надо быть просто ледяной, чтобы не считать его мужем.

Про самого хана она старалась не думать – сразу хотелось умереть, нарушая все данные Бату обеты. Но было страшно за Бату - это и останавливало. А хан уж точно ждет и не спустит ей бегства. Накажет сразу же.

- Как же к хану мне в юрту теперь идтить? – вздохнула она.

Бату внимательно оглядел ее, Алена прекрасна, как и всегда. Можно не сомневаться, хан захочет завладеть ею снова.

Он задумался, осмотрелся и вдруг бросил на нее торжествующий взгляд:
- Погоди, милая. У вас ведь венки волхвы надевают?

- Верно, Бату, - опять вздохнула Алена и замолчала – что-то ей не верилось, что это то обстоятельство, по которому она может сейчас подняться, пойти к юрте хана, со спокойным поклоном войти, приготовить отвар и, хан, поблагодарив за оказанную помощь, без обид отправится домой.

Но Бату, одержимый какой-то другой навязчивой мыслью наломал колючих веток глода, да сплел венок с цветами белыми ароматными. Все руки в кровь исколол, да нежно на голову ей возложил.

- Растолкуешь, что положено так. Будет ему хотеться, да колоться будет. Венок ему снимать не дозволяй, и не сумеет он косу тебе расплести, ни обнять, ни на постель склонить.

Осторожно поправляя на голове объемный венок, она заметила:
- Так ведь грех нам теперь, христианам, волховодить.

- Разве ж грехи способны человека от зла защищать? Ведь спасет тебя венок тот от греха, -  всё же убеждать у Бату выходило на удивление хорошо, ведь хан и вправду не мог знать, что это понарошку.

- Не служу я идолам и грешно мне венок для врачевания, как волхвы, надевать, -  все еще недоверчиво косилась на венок Алена, поправляя локоны своих золотистых волос, выбившихся из-под венка, отчего была восхитительно прекрасна.
 
- Что же ты грехов боишься тех, которые люди себе сами повыдумали? То и Христос твой людей врачевал, и венок этот одевал, да и людей грехами укорять запрещал, - не переставая пораженно рассматривать ее, нравоучительно убеждал он.

 Она наверняка уловила его взгляд, потому что поцеловала его прямо в губы, улыбнулась нежно.

- Речешь, я волшебница? То ж ты колдун самый хитрый! На Руси венок девице только суженый одевает.

На какую-то особую благодарность за эту хитрость со стороны Алены он, разумеется, не рассчитывал, но, кажется, опять ее покорил, а она стала ещё более соблазнительной в своем венке:
- Не намеренно я, что ты. Если б знал я, Аленушка, разве ж одел я тебе венок колючий?  Был бы на тебе венок из пуха лебединого.

- Где же ты лебедей в этих-то краях раздобудешь? – бегло осмотрелась она по сторонам и недоверчиво прищурилась.

- Любая прихоть твоя для меня выполнима. Будешь мне – лебедушкой, а хану – иглой острой. Не посмеет тебя касаться боле, а коль посмеет, муж твой здесь теперича, кричи – услышу. Тогда и узнает муж я тебе, иль не муж, - беззаботно подбодрил он ее и поторопил, раздвигая колючие ветки глода:
- Иди же, не робей.

Зашла Аленушка в шатер хана, он бровь приподнял грозно.

- Смотри-тка, сама возвернулась! - воскликнул он.

Она его смутила, и ему это снова понравилось: уже давно в жилах его так не играла кровь и не просыпался поистине охотничий азарт. Но и Алена сразу заметила странное поведение хана. Он произнес эти слова – словно хотел отблагодарить, а следил за ней глазами будто удерживаясь, чтобы не наброситься и не растерзать.

Алена же поставила воду на огонь и травы туда ивановой пучок большой и сало добавила. Уварила, тряпицей накрыла, ладонь сверху приложила. Охладила то снадобье, да мед добавила. Перекрестила кувшин и к мальцу подошла. Погладила его кашлем исходящегося да и дала выпить. Только хан привстал, к ней подошел, рукой к волосам притронулся да тут же укололся.

- Цветок ты дивный, да колючий, - грозно прищурился и отступил, как обжегшийся зверь.

Пусть Алена была проста и наивна и отчасти это, наверное, простительно для молодой и неопытной девушки, совершенно не искушённой, но всё же не в такой степени. Не настолько. То, что хан использует своего больного сына, как приманку, она поняла после их разговора: слишком невнимательно он к нему относился, слишком часто затрагивал ее – практически не оставлял попыток, слишком надолго демонстративно останавливал на ней свой жадный взгляд.

Но ей было по-настоящему жаль Орчакана, не знавшего ни сострадания, ни любви: безвольная и запуганная мать даже не попыталась найти способ последовать с ними, властному отцу не было до него никакого дела.

И от того, что Алена ласково гладила Орчакана по спине, он с непривычки щурился и смотрел на нее глазами, светившимися детской чистой и светлой любовью. Хан же ждал, когда действие отвара, наконец, закончится. Он надеялся, что чуда никакого уже не случится, но через непродолжительное время как зашелся мальчонка кашлем, как скрутило его.

Схватился за саблю хан, дабы покарать Алену за отравительство, да стал тот сгустки гнойные отплевывать да слизь отхаркивать. Наклонила его Аленушка, по спине поглаживая, а как вышло все, на подушку уложила, шкурой прикрыла. Тут и задремал он сразу, от кашля того успокоившись.

В следующее мгновение хан протянул руку, намереваясь снять с нее венок.

- Нельзя снимать! – громко воскликнула она и, прекрасно помня, что волхвы славились передачей недугов, добавила, - к тебе та хворь перейдет.

- Что ж, восхвалять мне тебя теперича? Благодарить дерзкую? Пусть шаман мне скажет, каким колдовством ты его выходила. Мож тебя – ведьму, закопать живьем надобно.

Вызвал он к себе в юрту шамана своего личного. Как увидел тот шаман Аленушку в венке, аж назад попятился. Выбелился весь, как мел, губой задрожал, да глаза растопырил, немигая. За спину ее смотрел, точно кого там узрел, замер в оцепенении. А как встала она в недоумении, в ноги бросился. Так и пролежал в молчании, пока хан не разрешил ей из юрты удалиться.

- Что познал ты, Тэб-Тэнгри? – тяжело спросил хан, весь хмурый и недовольный.

Шаман озирался на пол, словно боясь попасть в оставленные ей следы на ковре, которых в помине и не было. Он чувствовал перед собой стену. Ничего подобного раньше он не ощущал. Просто существовала какая-то граница, круг, отмеченный ее шагами. По мере приближения к нему воздух становился вязким, быстро уплотнялся, и кроме того, он задыхался в этой близости. Казалось, что из центра кровати, где лежал Орчакан, исходил какой-то отталкивающий свет.

Долго шаман бился, пытаясь подняться, но все было тщетно. Кожаная накидка с разрезом на боку будто хотела лопнуть от тяжелого дыхания шамана, и колпак на голове вот-вот готов был слететь от панической дрожи. Амулет в руках шамана дрожал, будто тот пытался защититься:
- Не тот лекарь коего ты узрел, а лечил его лекарь высочайший.
 
- Что ж то за лекарь невидимый? – хан сделал выпад и схватил шамана рукой, чтоб унять его дрожь.

Прикрывая рукой рот, будто боясь быть подслушанным, шаман потянулся к самому уху хана и зашептал:
- Мы богам в барабаны стучим, чтоб с небес услышали они, а их Бог сам с ними врачевать по земле ходит.

Хан огляделся слишком порывисто, что можно было подумать, что он поверил ему и ищет глазами того невидимого Бога, но вразумительно пояснил шаману то, что рассказал ему сам Бату:
- Так она сказывает, что травами лечит, а в травах сила земли.

- Она сама - мать-земля, ежели бастарда земли чужой, как своего, выходила, - тыча указательным пальцем в сторону успокоившегося Орчакана, зашептал шаман.

Страшно рассердился хан, что в колдовстве ее уличить не удалось. Вышел он из юрты, на коня вскочил гневно. Увидел Аленушку в объятьях Бату, к его плечу головой склоненную. А он стоял и смотрел пронзительно на него, одной рукой ее обнимая, а другой саблю обнаженную сжимая.

- Соперник достойный ты, да и добыча знатная, - еле выговорил хан, задыхаясь от ревности.

С обычной спокойной вежливостью, за которой всегда скрывались жестко подавленные эмоции, Бату ответил:
- Охота наша кончилась давненько, а хан в запале никак не уймется.

- Пока она моя дань, все права на нее имею, - хан властно сидел в своем жестком седле, надменно полуопустив тяжелые веки – поза, которая довольно часто маскировала его проницательную и буйную натуру.

 Бату внушительно прижал Алену к себе, заметил дерзко:
- И откуп с меня взял, и отдать – не отдал.

- Так ты ж еще не откупился, -  пока хан говорил, он не спускал с него глаз, и Бату никогда еще не видел в его взгляде такого подозрительного и сверлящего блеска, - из этого боя только один из нас выйдет живым.

Бату глубоко поклонился, чувствуя себя польщенным, как был бы польщен на его месте любой нойон, получивший вызов от достойного соперника.

Но хан сделал вид, что не понял его жест и вперил в него еще один долгий вопрошающий взгляд:
- Идеже ты уразумеешь, кому дерзишь?

Бату продолжал стоять молча. Новые свои условия хан не торопился озвучивать, а они будут, можно даже не сомневаться, следовательно, вопрос в том, кто будет держаться увереннее, и кто дрогнет первым. Хан начал судорожно нащупывать ташуур, что-то бормоча себе под нос, и через мгновение хлыст зазвенел над их головами. Вскрикнула Алена, да только Бату резко ее развернул, спиной прикрывая. Прошелся хлыст по его спине со свистом.

- Да что ты смыслишь, ничтожный юнец!? Верни мне ее!

Бату развернулся и с твердостью, хотя поведение хана подействовало на Бату сильнее, чем он мог бы сейчас признать, заговорил:
- Не отнять добычу у чингизида и отдать ее насильно его не заставишь, только по своей воле. Даже хан это знает, и повелевать мне не смеет, - еще не договорив, Бату пожалел об опрометчивости своих слов.

Лицо хана покраснело, в зеленых глазах вспыхнул злобный огонь, а Бату поспешно вскинул руку, защищаясь от следующего «назидательного удара».

- Мергэн должен знать, что не та стрела, что в небо ушла, а та стрела, что цель нашла, - недобро предупредил хан и поскакал прочь.

Стало совершенно ясно, что хан – хладнокровный, ни перед чем не останавливающийся противник. Бату молча отогнал от Алены кишиктэнов и усадил ее на коня.

 Внимательно поглядев на Бату, Алена слегка приподняла брови — кто знает, что она прочла в его глазах, но с испугом произнесла:
- Я так волновалась за тебя!

- Я тож за тебя волновался, - сдержанно ответил он, вскакивая в седло и отвернул манжеты дээла, пряча разбитые в кровь и исцарапанные руки.

…Во многом, если не во всем был похож Бату на своего властного могущественного деда. Тот же упертый взгляд из-под бровей, та же звериная ярость в неконтролируемых вспышках гнева, те же бесстрашные строптивые выходки. Но была в нем тончайшая нить той теплоты, той сердечности, никогда не появлявшаяся, либо глубоко подавленная каким-то жутким случаем в сердце Чингизхана.

Может, потому и назвал он его Саин-ханом в насмешку, а позже понял для себя со злобой, что все чаще обнаруживает в его действиях влияние этой тонкой, незримой нити, отмеченной им случайно у внука еще в детстве. Поучал он его всегда жестоко, наказывал немилосердно оттого, что всегда желал эту тонкую нить уничтожить. Но с яростью убеждался, что эта нить с годами не пропала, а просто спрятана глубоко. И мечта выковырять ее, саблей пересечь, не покидала хана, даже если бы была эта нить той единственной нитью, питавшей его жизнь. А оно так и было.

В зачерствевшем холодном сердце эта нить, глубоко спрятанная в потаенных уголках чувств много лет тайно насыщала Бату и шептала о другом мире, мире не изрезанном злобой и залитом кровью, а полном покоя и тишины. И вот сейчас с появлением Елены эта нить, как струна, тронутая умелой рукой музыканта, зазвенела музыкой, и как паутина – разрослась в нем, вросла в каждую клетку, в каждую каплю крови, взяла в плен гордого и яростного воина.  Алена стала той единственной, что наполнила его жизнь радостью, принесла в его сердце мир и покой. Хотела ли она этого, желала ли – кто его знает? Но с этой участью и она смирилась безропотно.

Как только сумерки сгустились, в их юрту тихо и беззвучно, как тень, наложница хана вошла пугливо. Подошла к Аленушке, поклонилась, к ногам ее сверток положила, да пятясь, из юрты удалилась.

Посмотрела Аленушка на Бату в недоумении, наклонилась, сверток развернула, а там серьги, да браслеты золотые.

- Что это, Бату?

Бату помедлил, сам удивляясь, что она не понимает:
- То за лечение тебе плата.

- Кто ж плату за это берет? – безвольно держа золото в руках и с совершенно окаменевшим лицом, будто наложница ее оскорбила, а не отблагодарила, произнесла Алена.

- Как же не берет?  - возразил Бату и подбадривая, кивнул положительно, - шаману золото не принесешь, так он и браться не будет. А то и отправит восвоясье, ежели мало за недуг покажется.

- Разве ж злато лечит? Иль своей силой шаман больных поднимает? То ж ни единому человеку смертному не по силам. То ж Бог решит – пощадит. Не хвори ведь человека забирают, а воля Божья! - с достоинством, граничащим с обидой, заговорила она, тут же встала да вслед за той наложницей побежала. Догнала да в руки отдала.

- Твое то, не мое. Мальцу лучше что купи. Да молись, молись только, и никакая хворь не одолеет, - горячо заглядывая ей в глаза, тараторила Алена.

 Наложница лишь улыбалась застенчивой, испуганной улыбкой, но, когда несколько раз повторенные попытки вручить Алене золото не возымели успех, лишь благодарно поцеловала ее тыльную сторону ладони и, ускорив шаг, убежала.

Вернулась Алена, в объятия к Бату сразу же попала.

- Злато не берешь, мне-то чем с тобой за жизнь расплатиться?

  На какое-то мгновение Алене показалось, что он готов расплакаться.

- Ты уже расплатился, болезный, - прижимаясь к нему ближе и говоря тише, произнесла она, - Любовь – то плата самая великая.

Взгляд ее блуждал по смуглой коже, по крепкой шее, рыжим волосам, и она не удержалась от жгучего желания положить свою руку ему на плечо и удивилась, как навязчиво ей хочется сделать это, а ведь хан не однажды пытался ее заставить просто подойти ближе.

Только Бату вдруг нахмурился, положил свою крепкую руку поверх ее ладони тонкой:
- Скажи, милая. Будешь ли чадо свое так же жалеть, так же заботиться?

- Конечно буду! – порывисто, более, чем сама бы хотела, воскликнула Алена, -  какая ж мать детей своих не любит?

- Ежели слабый, хилый, ни на что не годный. Родичами заклеванный, ханова игрушка для забавы, не побоишься защитить? Вступиться не постыдишься? – упорно продолжал сомневаться Бату, но взгляд не поднимал, боясь, что глаза могут выдать его истинные исключительно безрадостные мысли.

Смятение во взгляде и легкий румянец и так не требовали дополнительных объяснений:
- Хан намедни о сыне своем говорил, что хилый он, слабый, бессильный. Будто мнит, что всегда сильным и крепким был. И он был мальцом беспомощным. И он материнским молоком вскормленный и из комка пищащего взращенный. Только матерями крепнут сыновья, их опекой и ночами бессонными.
 
- А вот не сын, дочь будет? – продолжил Бату и запнулся.

Для Алены все происходящее окончательно прояснилось: он говорит не о себе, о невесте своей вспоминает.

- Не страшись Бату, - произнесла она и постаралась, чтобы голос ее звучал искренне, а не нравоучительно, - будет у тебя сын, и твой сын на тебя будет похож. Неуемный, несдержанный, своенравный. Высоко над суетностью земной парящий. Крылья ему никто не срежет, не оттолкнет.

- А ежели свершит непоправимое? Ежели чудовищное сотворит? Не отвергнешь дитя свое, не оттолкнешь? Поймешь ли, выслушаешь? – все глубже погружаясь в водоворот произошедшей трагедии, пытал ее он.

Мягко, но решительно она повернула к себе его лицо:
- И его пойму и выслушаю, коль тебя я поняла, и тебя -  выслушала. Никто бы уже невесту твою не спас, никто бы не помог, ни хан, ни шаман, а ты помог единственный. Отчего же коришь ты себя так жестоко? Разве же не я тебя прошу смертью от позора меня спасти, а ты меня своей жизнью защищаешь? И она бы тебя избавить себя от мук просила бы, и благодарна была бы за спасение твое.

Бату неожиданно растерялся. Никогда еще Алена не видела его таким ошеломленным. Он долго не мог ничего выговорить и, после тяжелого вздоха, спросил:
- Хан тебе поведал?

- Субедэй рассказал, - робко ответила она, вынужденная честно признаться, подумав, что ему это очень не понравится, но Бату лишь с жаром торопливо стал каяться перед ней:
- Я ее так любил, а от хана защитить не смог, и убил собственными руками.

- Не суди себя, - мученически заговорила Алена, будто тоже страдая от вины, - все понимают, что, лишь спасая ее от мук, ты убийства грех на себя переложил. Ведь из жалости ты ее убил, из сострадания.

- Не значимо, Аленушка, почему. Добра ли ей желал, иль зла - я ее убил, - категорично отрезал он, ничуть не убежденный.

 Бату сразу воссоздал в памяти ту, другую, что не смог спасти, не успел защитить, выручить и заступиться. Ощущая страх, что и с ней его постигнет та же трагедия, Бату опустил руки, но Алена не могла дальше выносить его молчаливые страдания.

Она потянулась на носках, обняла, словно вжалась в его твердое мужское тело, и ее страстный поцелуй обжег его губы. В ту же секунду его сильная рука обхватила ее за талию, подняла, словно она ничего не весила, заставляя застонать от безграничной физической силы. Эмоции захлестнули с головой. Алена старалась внушить себе, что это благодарность за то, что он помогает ей выполнить ее долг, но получалось плохо. Как было плохо целовать его из жалости – он это почувствовал, заставил себя успокоиться, медленно опустил на пол и произнес тихо:
  - Хан знает, что с тобой я такого сотворить не дозволю, потому и подступает так к тебе хитро и осторожно. Убеждает тебя подло, что корыстен я и лжив.

- Хан и вправду мыслит, что ты ему за невесту свою мстишь. Поэтому меня не отдаешь, - высказала Алена не дающие покоя подозрения.

- То его выдумки. Твоя любовь оторвала меня от прошлого, -  наверно, не следовало Бату вот так явно обозначать свою догадливость, но в последние дни ему все сложнее было это скрывать, к тому же она сама спросила прямо. Но Алена не осознала, что не о своей любви он говорит.

Утром Алена проснулась от небывалого шума и гомона, криков и мычания скота. Оказалась город, который вчера штурмовали минганы хана, был взят, и воины возвращались с добычей.

Через время гонцы хана уже собирали всех на площади, чтобы поделить добычу. Это делал хан самолично. Лучшее доставалось самым отчаянным воинам, проявившим себя в бою, редкое - хану и его приближенным, шаманы забирали все, что считали нужным, остальное делилось между всеми по знатности.

Проходя мимо пленников, Алена невольно ежилась. Темные, затравленные их лица смотрели тоскливо да жалобно. Еще недавно жившие свободно и спокойно люди, становились рабами, их имущество доставалось зверским поработителям, их дома были разрушены, город превратился в развалины, а хан спокойно и властно взирал на причиненное горе и страдание. Это был не последний поступок хана, шокирующий Алену. Все происходящее казалась действительно гнусным и мерзким. Все-таки во многом отличались их миры.

Беззастенчиво ощупывая невольниц, хан, словно вожак, деливший куски мяса, раздавал их своим приближенным. И получив себе невольницу, нойоны совокуплялись с ними прямо тут же, чтоб другие их добычу не отобрали. Смотрела на все это действо Алена в страхе и с омерзением. С отвращением видела, что и Гуюк получил свою долю: совсем юную и испуганную девчонку и на землю ее повалил, а та исходилась под тяжестью его криком и рыданиями, в то время, как Гуюк зверски посматривал на Алену. Алене вовсе не требовалось слышать ее слова, она прекрасно понимала, что она молит о пощаде. И если хан отдал ее уже Гуюку, почему он не сжалится над ней, не помилует, ведь и так она теперь раба его до скончания дней.

 Дрожащим голосом Алена спросила у Бату:
- Что ж он не отпустит ее?

- Так жена она ему теперича, - спокойно ответил Бату, совсем не проявляя тех эмоций, которые так взбудоражили ее.

- Как же жена, плачет ведь? – не согласилась Алена, с состраданием рассматривая бедную девушку, грубо терзаемую Гуюком.

Этот вопрос его сильно удивил. Но когда понял, чем он вызван, то жутко покраснел:
- Аленушка, не было у тебя матушки, так и не рассказывал никто? – помолчал предупредительно и постарался ей объяснить, как можно мягче, - положено ей плакать. Коль в первый раз жена, так ей и положено плакать. Другой раз плакать не будет.

Понимая, что свидетелем подобных сцен Бату был уже не раз, потому так спокоен, Алена тихо попросила:
- Пойдем, Бату, не могу я на это смотреть.

- Не можем мы уйти, хан накажет, - и даже не отреагировал на навязчивый жест хана прийти за своей долей, лишь руку ей на плечо положил, а она вздрогнула пугливо.

 Только сейчас сообразив, что, не видя ее, он не понимает, какие эмоции она на самом деле испытывает, он порывисто повернул ее к себе. В лицо заглянул, а она сама слезами исходится.

- Ну что ты? Что ты? Сама-то не плачь. Иди ко мне.

Отвернул он ее от пленников да прижал к себе. Да плащ - цабун из красного сукна на нее накинул, башлыком голову прикрыл. Обняв, ощутил ее благодарную нежность, но чуть иную, чем вчера, смелую храбрую нежность преданной жены.

Безжалостно волоча за волосы свою новоприобретенную жену, Гуюк направился к месту, где Бату с Аленой остановился.

- Что, Бату, не по нраву жене твоей зрелище? – самодовольно ухмыльнулся он.

- Мне не по нраву, - бесцеремонно погладив Алену по ягодицам, ответил Бату, -  насмотрится на вас, мне ее потом всю ночь не угомонить.

Гуюк злобно и завистливо фыркнул и пошел прочь. Все пространство вокруг было заполнено людьми, ожидавшими своей доли. Они развязно осматривали пленников, будто товар, бросая пошлые ругательства, громко разговаривали и нетерпеливо смотрели в сторону хана.

Бату видел, что хан, не веря глазам, поманил его рукой еще раз, пытаясь заставить прийти за законной наградой, указывая на телеги с золотой посудой. Все окружавшие его нойоны, с изумлением глядя на Бату, увидели, как он демонстративно сделал шаг вперед, низко поклонился, благодарно склонил голову, встал, подхватил Алену на руки и направился к своей юрте. Разумеется, он не ушел с пустыми руками, и, следовательно, дал понять, что Алену он обменял на его дары во второй раз, но хан был просто в бешенстве.

…Вызов, брошенный хану, не прошел для Бату даром. Напряжение между ними никуда не ушло, а росло с каждым днем. Пусть задания ему хан перестал раздавать, но как будто копил силы для главного, ответного удара.

Для Алены же временное их перемирие пошло на пользу. Жизнь ее стала более оседлой и спокойной. Ей больше не приходилось с каждым новым заданием изучать новые умения, привыкать к новому миру и новому образу жизни. С другой стороны, за это время она замкнулась в своей одинокой юрте, и все чаще тосковала о былых днях, когда она жила в недоступной для нее ныне, но близкой по духу атмосфере братства и любви народа Русского. Но, пожалуй, самая крупная перемена заключалась в том, что она по-настоящему полюбила Бату и даваемое им ощущение власти над ее судьбой, это сознание собственной значимости и ценности для него, помогало ей теперь с высоко поднятой головой нести бремя своего мнимого замужества.

Бату теперь редко оставался вне юрты один, внезапно у мистрюка появилась куча друзей и приятелей, поскольку и хан частенько стал составлять ему компанию.

 Однажды хан остановил его, торопящегося домой:
- Останься со мной на трапезу.

Это была великая честь, Бату почтительно поклонился, но отказался вежливо и категорично:
- Благодарю любезно. Не могу я.

- Чего так-то? Боишься меня? Иль может статься, после всего-то случившегося, небось, напуганы оба до смерти? – поинтересовался хан, в тайне надеясь, что хотя бы страх оказался в силах осадить и его и столь строптивую и вредную девицу.

- Чего бы? Я тебя никогда не боялся, да и она нисколь тебя не боится, зазря полагаешь, - улавливая довольные нотки в его голосе, поспешил разочаровать его Бату.

- А чего отказываешься? – в свою очередь не переставал донимать его хан.

- Поджидает жена меня в час коня потчевать, - объяснил Бату, не без злорадства намекая хану, что, как и положено всякому приличному мужу, обедает у себя.

- И я зайду, коль не боится меня, говоришь. Чай не выпроводит хана хозяйка твоя? – задорно молвил хан, с усмешкой окружение раболепное свое озирая, - а то крепко она за тебя взялася.

Он, не мешкая и даже не дожидаясь ответа, запрыгнул на коня и проследовал к его юрте. Так же уверенно в дверь вошел, громко Алену приветствуя:
- Угощай, хозяйка. Сам хан к тебе гащивать пожаловал. Гляжу, прикормила ты чингизида моего. Не зазовешь его теперича к себе на застолье.  Ханские яства его не радуют. Уж не приворотным ли зельем его потчуешь?

Он быстро огляделся, и юрта сразу поразила его чистотой и необычностью. Вначале Алена оторопела и попятилась, но очень быстро собралась с духом.

Как водится, чай она подала. Да как положено со свежим молоком, да с солью, да с салом бараньим.  Первую пиалу Бату поднесла. Поднесла, как хозяину. Хан бровью повел, но вида не подал. Опосля и хану чай обеими ладонями. Хан так же обеими ладонями принял, поклонился почтительно. После чая - баранина.

Теперь уже Алена блюдо хану первому подала, как гостю почетному. Улыбнулся хан, погладил бороду довольно, лопатку баранью с Бату разделил да с Мунке. Все в молчании, как и положено у них за трапезой. За мясом подала бульон с домашней лапшой, кумыс. И для хана блюдо диковинное – пирог на стол поставила.

- То вкушать иль любоваться? – поинтересовался хан, удивленно тот пирог резной разглядывая. Были на нем из теста искусно ветки, листья и цветы вылеплены, птицы хлебные тот пирог венчали.

- Отведайте на здоровье, - потупив глаза, скромно произнесла она, и в то же время не пропустив похвалу в мастерстве.

Отломил хан кусок, попробовал, тут и не сдержался, заговорил громко.

- Шо то за вкус дивный?

- Пирог, - тихо Алена ответила.

- Пирог?! – повторил хан, -  никогда такой не вкушал. Вроде как лепешки наши, да на зуб совсем не то. И мне такие пироги пеки, а то ишь, повадился, в одиночку лакомиться.

Да и стукнул Бату по-отечески.

Хитро Бату сощурился, догрызая баранью лопатку, да хану и ответил:
- Ко мне боле на трапезу не захаживай, а то с зависти в улусе все кони издохнут.

Да вместе и захохотали.

VI
Вскоре, когда юрты снялись с мест и окончательно завершился переход на летние кочевья и отгон скота, ханом устраивался большой праздник, называемый Надомом.  Празднование проходило по всем землям хана. Съезжались со всех улусов, сомонов, аймаков. Наполнился улус шумом и криками.

Участники прибывали верхом, некоторые на дорогу тратили несколько полных лун. Кто-то приезжал на конях, кто-то на ослах, немногие приводили верблюдов, запряженных в неуклюжие деревянные повозки, груженые всякой утварью и провизией на время празднеств. Лагерь прибывающих разрастался каждый день, расползаясь во все стороны, и давая пристанище вновь прибывшим.

Все больше становилось шатров, юрт, кибиток, гер и палаток. Перед каждой юртой между двумя шестами натягивали шнур, к которому привязывали с дюжину лошадей. Над дымоходами поднимались столбы дыма, клубилась взбитая копытами пыль, и вскоре над улусом необычно повис светло-бурый туман, а между рядами палаток туда и сюда стали сновать пешие и конные. Собравшиеся на праздник окликали приятелей, упражнялись, хвалились лошадьми или просто слонялись вокруг, разглядывая, кто прибыл и что вообще происходит.

Сначала на ближайшей вершине горы, где находилось обо - языческое святилище в честь родового духа и предков рода, шаманы совершили обряд их почитания и поднесения им жертв. Девять приготовлений делали к большому шаманскому жертвоприношению. Из деревянной ложки с девятью углублениями (цацал) совершали возлияние духам Неба, Земли и жилища.

 Потом у подножия устроили пиршество и праздничное гулянье. Духам приписывали способность оказывать влияние на погоду, приплод скота, здоровье и благосостояние живущих на земле потомков. Поэтому ради них устроили поистине грандиозную трапезу.

Впервые Алена увидела, что можно что-то приготовить совсем без котла, мунгиты умели варить мясную тушу в собственной шкуре. Тушу быка, не снимая с него шкуры, потрошили, наполняли водой, и раскаленными на огне камнями, саму же тушу зарывали под угли костра. Мясо варилось внутри и запекалось снаружи, сохраняя сочность и обретая хрустящую корочку.

Еще в огромных количествах готовили хорхог, где роль котла выполнял мешок из овчины. На открытом воздухе мужчины и женщины разводили огромный костер из сухого коровьего и лошадиного помета, а дети в это время собирали камни. Но не абы как, а выборочно, внимательно ощупывая, взвешивая и разглядывая…

Затем эти камни клались в пламя и долго обжигались. Пока камни доходили до кондиции, свежевалась баранья туша, с каждого ломтя мяса срезались жилы, пленки и связки, и чистился лук с овощами. Когда камни раскалялись, их быстро вытаскивали из огня и складывали в мешок из овчины. Сверху на камни, раскладывалось мясо с овощами и луком, и мешок закупоривался на длительное время.

Угощение самому хану, его приближенным и почетным гостям подносили на золотых тарелках, но и каждый присутствующий получал пиалу с «сурпой» – ароматным бульоном, а куски мяса и овощи находились в центре стола, откуда все, собственно, и угощались, раскладывая мясо на еще теплые камни.

В этот же день был устроен военный парад, на котором демонстрировали свою выучку лучшие воины улусов, повсюду появились стихийные выставки, выступления художественной самодеятельности, концерты мастеров искусств и музыкантов.

До самого рассвета продолжались разнообразные гулянья, найоны и воины, не участвовавшие в дальнейших состязаниях, пили «архи», местную водку, которую шутливо в разговоре называли хитрой водой. Название такое ей дали не случайно. На вкус она практически не имела крепости. Однако была у нее одна особенность - в ноги эта хитрая водичка, которую обязательно пили подогретой, шибала так, что после нескольких пиал можно было и не встать.

На следующее утро, так как погода не испортилась, шаманы возгласили, что заручились поддержкой духа местности и предки благоволят им.  С одобрением выслушав это, хан объявил о проведении спортивных состязаний по борьбе и стрельбе из лука.

Алена не сомневалась, что Бату будет участвовать, но просьбой помочь ему, он ее слегка озадачил.

- Раздеть меня надобно, благовониями умаслить и одеть на состязание, - просил он, немного нерешительно.

- Отчего меня просишь? Ужель только девицам то делать разрешается? – удивлялась Алена.

- Да чистый я какой. Намытый. Не положено у нас так. Не понравится это шаманам. Могут мне участвовать запретить. Я бы в грязи извалялся, да так свыкся, что уже что-то и не хочется. А коль ты меня разденешь, никто и слова сказать не посмеет. Все в твое волшебство уверовали. Не знаю, что Кэкчу им про тебя рассказал, стали все шаманы тебя остерегаться, - Бату усиленно делал самый нуждающийся вид, чтобы она не заподозрила у него никаких похабных намерений на ее счет.

- Выполню, Бату. Не сложно то, - согласилась Алена, которая от длительного безделья радовалась уже любому новому заданию, но его что-то очень сильно в этом вопросе беспокоило:
- И что же? Сделаешь?

- Иль еще что от меня скрываешь, что сделать надобно? – подозрительно уточнила Алена. Она уже перестала надеяться, что новое задание не будет сопровождаться новыми неприятностями.

Наивный и ничего не подозревающий ее взгляд и Бату самого заставлял теряться и волноваться.

- Не знаю, легко ли тебе будет, - он помедлил, но все же признался, - сможешь ли ты моих чресел касаться?  Да и твое тело для меня неприкасаемо, мне уж точно непросто придется.

- Я же лечила тебя, мыла. Не единожды нагим я тебя видела. Да и почиваем мы вместе давно, - Алена вспыхнула, надеясь, что румянец в полумраке юрты останется незамеченным.

- То ты со мной наедине. Да и касалась ты меня, когда я в забытьи пребывал, - он, предаваясь воспоминаниям, благодарно погладил ее по пылающей щеке, грустно улыбнулся, - а то у шаманов на глазах.

Алена чуть заметно усмехнулась, выгнув дугой и без того причудливо гнутые брови. То, что в его голосе звучало и опасение, и предупреждение, как всегда подзадорило ее. Лучшего способа бросить ее смелости вызов не было. 

…На поле, где происходила борьба, были установлены несколько шатров. В них переодевались и отдыхали после схватки с противником борцы, в центральном сидели судьи, наблюдавшие за борьбой и сообщавшие о ходе борьбы и исходе соревнований.

 По традиции число борцов не должно было превышать 1024, чтобы все могли разбиться на пары. У каждого борца был свой секундант засуул, который тщательно следил за подопечным и защищал его интересы перед судьями (особенно если возникал какой-нибудь конфликт), следил за ходом схватки, подбадривал своего подопечного, держал его шапку, пока тот боролся, подносил ему в минуту отдыха кумыс, а в случае победы борца поднимал вверх его правую руку, тем самым оповещая всех присутствующих о решении судей. Секундант был одет в дээл, поверх которого полагался жилет без рукавов хантааз, и в такую же шапку, что и у борца.
 
 Побежденным считался тот, кто в поединке опустится на колени или коснется земли локтем. Чемпионом становится только один, последний, кто останется стоять на ногах. В конце соревнований восторженные почитатели несли победителя на плечах вокруг стадиона, несмотря на его, порой, немалый вес. У этой борьбы за ее совсем небольшую историю сложились уже классические движения и броски, также правильная стойка бойца, которая, как объясняли мастера, сочетает осанку льва с раскинутыми крыльями летящей таинственной птицы гариал. Победитель, празднуя свой триумф, тоже исполнял своеобразный «орлиный танец», замедленный, с высоко вскинутыми руками.

Помимо звания борцам-победителям вручали чисто материальные, порой весьма значительные награды.  Победитель Надома получал следующие дары: юрту с полным внутренним убранством, одежду батыра, включающую в себя доспех, железный шлем, шит, особого покроя дээл, штаны и сапоги. Кроме того, верблюда, лошадь, кусок шелка на дээл, кусок ткани попроще.

Засуулом у Бату был Бурундай. Он с рассветом уже ожидал его у юрты. Когда Бату привел Алену в шатер, она оказалась в окружении множества крепких борцов, облаченных в тяжелые гутулы, короткие штаны и короткие расшитые куртки «зодог» с длинными рукавами, прикрывающие спину.

Головные уборы борцов тоже были весьма своеобразными -  со сплошным или поделенным на четыре части околышем из черного бархата и высокой конусообразной макушкой, увенчанной сплетенным из цветного шнура изображением "узла счастья".

 Все борцы были разного возраста, разного телосложения, все загорелые, волосатые, и как у всех мунгитов со своеобразно заплетенными косами. Пусть борцы восприняли ее появление в шатре с немалым удивлением, но все были настроены на соревнования и их взгляды не выдавали на ее счет никаких похабных намерений, все равно Алена невольно проверила наличие за голенищем короткого кинжала.

Немного смутившись, Алена встала позади Бату, но он повернулся, протянул ей свою одежду борца и бросил быстрый, выразительный и в то же время убедительный взгляд на нее. С аккуратностью, всегда ей свойственной, она стала помогать ему снимать одежду, а между тем его странная внешность действительно заслужила самого серьезного внимания.

Несколько лет его не было в орде; Бату стал высок ростом, крепок и мускулист. Его широкие плечи с мощными лопатками от постоянных тренировок оплели скульптурные мышцы. Но даже не это привлекало всеобщее внимание.  Его волосы не лоснились от смеси пота и грязи. Вымытые чистые волосы были туго заплетены в косы, и идеально чистая кожа – плотная, гладкая, упругая, смуглая, удивляла своим равномерным цветом. Все борцы, как зачарованные, рассматривали его.

Раздевшись, Бату картинно встал под солнечные лучи, проникавшие сквозь щели под турдуком, с громким треском щелкнул костями, разведя плечи, и повернулся к оцепеневшим шаманам.

Любуясь его воинственным видом, шаман подошел, подозрительно провел рукой по его гладкой коже и покосился на Алену. Та лишь слегка нахмурилась и разгладила безукоризненно чистый подол опашеня, и шаман тут же огласил:
  - Допущен!

 Бату заметно приободрился, рукой поманил к себе Алену. Невзирая на глубокий шок и шум в голове, Алена подошла к нему, начала натирать кожу смесью песка с солью, что делали все борцы, чтобы тело не скользило при борьбе.

Бату всегда гордился ее умением владеть собой, поэтому ему было еще труднее терпеть ее смелые прикосновения. В итоге он собрал всю свою волю, но по телу побежали неуместные мурашки. Истосковавшийся, да еще голый, он не мог долго сопротивляться своему телу.

Чего так опасался Бату, то и случилось. Не выдержал он прикосновений ее. Никакими усилиями не смог заставить себя от нежности рук ее оградиться. Так или иначе, но стоять перед шаманами было неблагоразумно. Бату развернулся, Алену к себе прижал.

- Выручай меня сызнова, Аленушка. Невмоготу мне твои ласки терпеть.

На его лице мелькнуло уже давно понятное Алене выражение. Растерявшись, она прикусила губу. Без труда разгадав ее состояние, Бату похабно улыбнулся - ее брови взлетели вверх.

Он поволок Алену в сторону, зажал ее у стены. Они явно оказались в центре внимания. Бату огляделся, встретил удивленные и неодобрительные взгляды борцов, а также укоризненные знаки шаманов.

- Ну и что с того, что хочу ее постоянно? Жена она мне!

Они оказались у заваленной одеждой тахты. Смахнул вещи на пол, Бату схватил Алену и повалил ее навзничь, крепко стиснул ее в объятиях. Бурундай попытался его остановить, но Бату не сдавался.

- Выйдите все, или сам всех вытолкаю! - повелительно закричал он.

Задерживаться никто не посмел, борцы вдруг начали поспешно выходить из шатра. Разумеется, никому не хотелось перед борьбой лишний раз попасться Бату под горячую руку, и их оставили наедине. Бату окинул критическим взором Алену, испуганно притихшую под ним на мягкой тахте.

Он вскочил, отвернулся, весь содрогаясь от неуместного влечения плоти. Алена, в свою очередь, рукой, в которой еще оставалась смесь, провела по его голой спине еще старательнее.

- Не тронь меня! Не прикасайся! –  яростно закричал он и дернул плечом, избавляясь от прикосновений.

Пока он стоял, отвернувшись и успокаиваясь, Алена бесшумно заплакала. Нет, не от страха, не от обиды, снова от жалости, вызвавшись ему помочь, опять невольно разбудила в нем бешенное желание.

Бату поспешно оделся, не оборачиваясь, стараясь не показать ей, как сильно возбужден. Тяжело приходя в себя, и не слыша сзади никаких звуков, он подозрительно обернулся.

- Ну не плачь. Не со зла я, - надтреснуто произнес, полагая, что обидел ее своей грубостью, и сдавленно добавил, -  что ж это такое? Спасти тебя пытаюсь, а гублю!

- Не губишь, милый. Сам гибнешь, - всхлипывала Аленушка.

Но его глаза жгуче блестели, не предвещая ничего хорошего. Он выхватил саблю и отчаянно стал биться с воображаемым противником. Так разошелся, что две стойки у юрты подрубил, да только и успел, что Алену ухватить, завалить да собой прикрыть, до того, как юрта обвалилась.

 Скрежет и грохот потревожил зрителей. О происшествии тут же сообщили хану, и он никак не мог поверить, что никто из борцов не пострадал.

- Так ведь Бату всех выгнал, да с княжной уединился, - объяснили ему.

Тут же посерев лицом, хан резко вскочил:
-  Ух, ежели загубил, ежели прибило ее, хребет через колено Бату переломлю.

Даже зрелище бросил. Сам запрыгнул на коня да галопом поскакал.

Черби спешно разбирали завалы, но, когда хан подоспел, уже и сам Бату показался. Он встал в полный рост, саблей безжалостно юрту полосуя. Никому не давая приближаться, сам из-под войлока Алену вытаскивал, хохоча, а та, растерянная, в замешательстве оглядывалась да опашень оправляла.

- Резвишься все? Радостно тебе? Силы на состязание хоть остались? – сквозь зубы процедил хан.
 
- Как же не остались, добавились, - весело подмигивая Алене, произнес Бату.

Приблизившись, хан властно протянул руку Алене и каким-то удивительно ловким движением подхватил ее и усадил на коня. Сжав саблю, Бату ринулся вперед, но хан фамильярно толкнул его ногой, да так, что тот чуть не свалился навзничь.

- Ты злость побереги, для другого дела сгодиться, - нравоучительно заметил хан его взгляд, застывший в яростном, зверином оскале. Тут же он повернул коня и поспешно удаляясь, лениво произнес:
- Для тебя у меня особое состязание будет.

Бату было сложно это бесстрастно принять, но он держался изо всех сил, чтобы не кинуться следом и не отобрать ее. Алена же, оказавшись запертой в клетке сильных, властных рук, держащих поводья, всеми силами сдерживалась, чтобы не зарыдать, чувствуя навязчивое, похотливое внимание хана. И в касании к ней, и в постоянно обращенном на нее взгляде, и даже в дыхании была та требовательная настойчивость понятная любой женщине.

Она старалась не двигаться, даже не дышать, чтобы не дать ему повода заговорить с ней, посчитать, что она готова ответить на его ухаживания, а он догадливо щурился и намеренно неторопливо вел коня. Так же надменно приказал усадить ее рядом, так же бесцеремонно положил ее ладонь себе на колено, не на миг не убирая свою ладонь с ее ладони, перебирал ее тонкие пальцы, словно четки, а она сидела замершая, оледеневшая, совершенно онемевшая от страха, полная ужаса и жути.

Но даже в таком мятежном состоянии она была дурманяще-прекрасна. Мужчины не глазели на нее лишь оттого, что не смели. Лишь хан беззастенчиво любовался золотом тщательно уложенных волос, чарующим взглядом, осиной талией, высокой грудью, умопомрачительно женственной фигурой и ногами, изящество которых выдавала даже длинная юбка.

Она была настолько хороша, насколько и недоступна. Недоверчиво рассматривая Алену, хан пытался представить себе, как Бату, вечно добивающийся своего любой ценой, каждую ночь ломает ее гордое сопротивление. И не мог. Ни вообразить, ни представить, ни заставить себя в это поверить. Хан был проницателен во всех отношениях. Но доказательств, что тот его просто морочит, не было.

Тем временем уже началось состязание. Сначала на поле выходили самые слабые пары, которые постепенно сменяли все более сильные и ловкие, последними же выступали самые известные борцы. Борцы-соперники выходили на поле с разных сторон в сопровождении своих секундантов. Их походка, приседания, взмахи рук, похлопывания себя по голым бедрам были весьма своеобразны. Это было формой представления борца зрителям, которые радостно приветствовали его появление на поле. Одновременно выпускалось на поле до десяти пар борцов.

 Секунданты снимали с борцов шапки и на протяжении всей схватки держали их в руках. Борцы сближались, похлопывая себя по бедрам, наклонялись друг к другу, приседали, опираясь одной рукой на колено ноги, вторую руку держа свободной, готовой для схватки. Они выжидали, застыв, или, наоборот, старались обойти противника и найти у него слабое место, а найдя его, мгновенно кидались в бой.

 Если выжидательная пауза затягивалась, секунданты подбадривали своих подопечных довольно внушительными шлепками по спине и бедрам, вызывая смех зрителей. Задачей каждого борца было схватить противника за плечи и с силой пригнуть его к земле, чтобы тот коснулся ее рукой, ногой или любой другой частью тела. Самой выигрышной позицией считалась та, когда победитель валил побежденного на спину и коленом прижимал его к земле.

Нюансы боя и уловки борцов получали оценку разбирающихся в поединке зрителей. Неудачу, ловкий прием или какой-либо нечестный ход толпа встречала воплями и рычанием, радостными и одобрительными криками, приветствие – аплодисментами.

Коснувшийся земли борец выбывал из игры. Побежденный в знак уважения к победителю проходил под его рукой, а затем оба протягивали друг другу руки, показывая тем самым, что нет у них к сопернику ни обиды, ни зависти, ни презрения. Зрители радостно приветствовали победителя. Он опять воспроизводил полет Гаруды, получал чашку кумыса, кланялся зрителям. Секундант надевал ему на голову шапку, и он возвращался в шатер, ожидая решения судей, с кем надо ему выступать в следующий раз. В спорных случаях секунданты отправлялись к судьям, и каждый заступался за своего борца. Иногда спор доходил до того, что назначалась повторная схватка.

 Первый раунд заканчивался, когда все пары сразились по одному разу. Судьи разбивали всех победителей на пары, и начинался второй раунд. Все повторялось с начала. Зрители активно подбадривали борцов выкриками с мест, восторженно приветствовали победителей, смеялись над побежденными. Борцам-победителям пели хвалу «магтаал», слагал ее тут же на месте специалист по восхвалениям «цологч».

Поведал ей хан, что Бату уже трижды на Надоме в борьбе побеждал, а кто трижды побеждал получает пожизненное звание Дархан Аврага. А ведь не похвастался ей Бату, не рассказал, желая, чтоб сама она его силу увидела.

Алене же представление совсем не нравилось. От ярких нарядов пестрело в глазах, ржание коней, крики толпы, бубны шаманов создавал такой шум, что и слово, сказанного на ухо невозможно было различить. От постоянного движения и беготни слуг кружилась голова. Сама же борьба ее не впечатляла. Ей было скучно наблюдать за неспешной схваткой сцепившихся, с виду довольно неуклюжих, здоровяков.

Лишь на миг она ожила, забыла о том, что судьба ее сейчас во власти непобедимого владыки, в то мгновение, когда на бойцовскую площадку вышел Бату. Она вскрикнула радостно, привстала, беззаботно взмахнула рукой, когда поймала его внимательный, озабоченный взгляд, но тут же одумалась, села покорно, глаза потупив. Но этот восторг, эта мимолетная радость не укрылась от внимания хана. Он шепнул что-то своему юртчи и ее тут же увели, не дав даже досмотреть его бой.

Следующее состязания проводилось по стрельбе из луков. Состязания состояло из трех туров, каждому лучнику давалось 20 стрел. Наконечник стрелы представлял собой тупой набалдашник, полый внутри, заполняемый землей или песком для придания стреле равновесия во время полета. Другой конец стрелы был оперен.

Стрелок затыкал за кушак полученные стрелы и выхватывал их оттуда по мере надобности. На старт выходили группами по 12 человек. Мишени на Надоме представляли собой плетеные диски, установленные в ряд в дальнем конце стрельбища.

Каждый участник или участница состязаний пытался попасть стрелой точно в центр диска, который был маркирован ярко-красной тряпкой. При попадании стрелы в мишень, судья и его помощники, находящиеся возле мишеней, поднимают вверх руки и пели приветственную песню – “ухай”.

Их задачей было не только следить за попаданием в цель, но и сопровождать особыми напевными восклицаниями ход стрельбы (натягивание лука, полет стрелы и попадание ее в мишень). Если же стреляющий не попадал в цель, они молчали. Мальчики-подростки, гордые доверенным им делом, бегали и подбирали выпущенные стрелы. Лучший стрелок получает звание «мергэн».

Мужчины и женщины состязались по отдельности, но те и другие использовали в точности одинаковое снаряжение и технику — классический лук двойного изгиба, характерный для степных кочевников, тетива которого натягивается при помощи кольца на большом пальце.

Кольцо на большой палец традиционно вырезалось из камня и давало возможность лучнику спускать тетиву лука не только со звонким звуком, но и с большим эффектом, чем если натягивать ее голыми пальцами.

В число специальных приспособлений для стрелков входили и кожаный напальчник, надевавшийся на большой и указательный пальцы правой руки, и тонкий ремешок, которым обматывали до локтя левую руку, чтобы рукав дээла не мешал при стрельбе, иногда заменявшийся нарукавником. Успешный выстрел требовал и силы, и навыка, мишени отстояли довольно далеко, на расстояние 200-250 шагов.

Бату на поле выпустили одного. Проходя мимо трона, Бату уловил уничтожающий взгляд хана, он явно задумал что-то недоброе. Встав на позицию Бату даже рассмеялся. Солнечный свет был ярок и слепил глаза, но все двадцать выстрелов были безукоризненными.

Он задержал в руке взведенный лук — выждал подтверждение, с довольным видом обернулся и был весьма удивлен, когда ему поднесли еще три стрелы. Недобро взирая на хана, Бату держал в руке стрелы с боевыми срезневыми наконечниками, догадываясь, что главное испытание, похоже, только начиналось. Да и хан тут же подтвердил его опасения:
- Почитай седьмой раз побеждаешь, надоел всем порядком. Повеселим воинов, люд потешим. Для тебя особый выигрыш я назначил.

Бату в недоумении уставился на мишень и стиснув зубы, едва удержался, чтобы не закричать, наблюдая, как хан приказал привязать Алену перед мишенью.

 Опустил лук Бату, стрелы за кушак заткнул. К хану подошел неторопливо, раздраженно поджав губы, довольно дерзко заявил:
- Не буду я стрелять. От первенства и от выигрыша отказываюсь.

- Так выигрыш она и есть. Откажешься, почитай, что и от нее отказался, - высокомерно произнес хан и равнодушно пожал плечами.

- Какой же она выигрыш, коли чтоб в цель попасть, ее умертвить надобно? – Бату смотрел на него не моргая, глазами, полными боли, весь неподвижный и сосредоточенный.

- А ты исхитрись, коль она тебе так понадобилась, - усмехнулся хан, упиваясь жестокостью и подлостью испытания, - я ее спасти могу, ты ли сможешь?

- Не единожды спасал, и ныне спасу! -  на этот раз Бату вел себя с большим достоинством, хотя такое проявление любви хана к княжне для него стало сюрпризом, -  не в твоей власти ее у меня забрать, коль шаманы мне ее напророчили.

- Три стрелы у тебя, но пророчу, что ни одна в цель не попадет, - продолжал глумиться хан и даже и не пытался поменять выражение лица. Казалось, что ему было абсолютно все равно, даже если Бату выполнит задание.

- А коль попадет? – грозно предупредил Бату, причем совершенно уверенно.

Хан хмыкнул и подался вперед.
- Попадет? – повел бровью он, слегка удивленный, но уверенно добавил, - много направлений у стрел твоих и все – проигрышные.

Окинув взглядом присутствующих, Бату увидел сочувствующие взгляды. Надо уступить, подчиниться и сдаться - таким было мнение большинства… подавляющего большинства, впрочем, никто и никогда так не рисковал в открытую противиться приказам хана, даже верховный шаман… Никто из основного состава курултая.

Вот только вместо звания героя он заработает себе славу труса, подкаблучника и слюнтяя. Он ещё раз оглянулся на Алену, тонкая фигура которой болезненно изогнулась, но яркое солнце, похоже, расстаралось, чтобы сделать ее еще красивее. Золото волос сияло в ее золотистых лучах и не рыдать, и не вопить она не собиралась.

Он смахнул капли пота со лба, повернулся к хану:
- Нет на земле цели ни одной, чтобы я не достиг, - отчаянно пытаясь скрыть волнение, отчеканил Бату, -  и ныне в цель попаду.

Прозвучало это высказывание весьма подстрекающе. Но хан еще не успел изучить повадки своего подопечного и думал, что Бату всего лишь немного бравирует. Он не думал, что тот собрался участвовать в этом безрассудном предприятии.

 Тем более, зачем было ему так рисковать, когда и так, в принципе, игрища прошли для него с пользой. Бату выиграл в состязании борцов и стрелков, доказав свое пожизненное звание «дархана» и «мергэна».

- Пресытился уже, - разочарованно хан оперся на спинку трона, считая, что Бату все же решил поступиться Аленой, - ну коль попадешь, лучшего жеребца у меня возьмешь.

Вернувшись на позицию и демонстрируя небывалую выдержку, Бату медленно и скрупулезно стал обматывать тонким ремешком широкий рукав дээла от запястья до самого локтя. С последней надеждой он оглянулся на хана, но встретил лишь мрачную холодность: история должна была повториться и раздавить Бату окончательно, но Бату уверенно взвел лук в небо.

 Натянул тетиву Бату, зазвенела первая стрела – у левого запястья ей жгут рассекла, руку освободила, зазвенела вторая стрела – у правого. Не удержалась Аленушка, покачнулась, присела. Открылась мишень, и третья стрела точно в цель попала.

Огромная толпа зрителей сначала хором вдохнула, потом выдохнула и заревела, сотрясая окрестности. Но вид хана выражал злую безысходность, пронизывающую посильнее, чем восхищение толпы.

Стукнул хан досадно кулаком по голове золотого дракона на поручне трона:
- Почему я тебе три стрелы дал? Перевязать ее снова, одна стрела у тебя будет. Только одну разрешаю!

- А ежели попаду, хан? – взбешенный Бату произнес это таким тоном, будто хан предложил ему метод еще более безопасный, пусть и от болезненно резких толчков пульсации каждого удара сердца, биение которого всё учащалось, раздавался оглушающий грохот в его ушах.

- Врешь, не попадешь. Как такое возможно?  - хмуро взирая на неустрашимо сведенные брови, спросил хан. 

Ему хорошо была знакома такого рода злость, эта злость когда-то сделала его ханом. Но вот перед ним сопливый мальчишка, которого он никак не может приструнить, и эта мысль повергала его в шок.

- Я стрелу опережу и ее развяжу, -  может, и странно, но Бату нравилась противоречивость и непредсказуемость его поведения, понимание того, что он балансирует на грани.

- Невозможно такое, коль ты не колдун. Провести меня хочешь!  Испытать! Подать сюда стрелу, – хан резко выхватил поднесенную стрелу.

Никому еще не случалось видеть, чтобы хан вскипал просто так, без какой-то весомой причины. Не раздумывая, хан стрелу в корзину с кобрами опустил. Достал, Бату протянул.
- Смерть теперь ей наверняка.  Откажись, пока поздно не стало.

Однако, вместо этого, Бату стоял как вкопанный и осматривал всех странным взглядом. Расположился хан под тентом, одном из нескольких, делящих поле на секции, представляющим собой деревянную конструкцию, укрытую с трех сторон тяжелым белым войлоком.

С распорок свисали легкие палантины, а под ними на трибунах собралась многочисленная компания пожилых беев в похожих малахаях, темно-синих или красных дээлах с желтой вышивкой. Все они надежно укрывались от солнца, прорывающегося с неплотно закрытой стороны конструкции. Вроде бы ничего такого, но в самой ситуации было что-то мучительно знакомое…

Бату вспомнил: такая же солнечная и безветренная погода стояла в тот самый день, когда он слезно умолял Кэкчу вылечить свою невесту. Но он больше не будет просить, не будет умолять и унижаться.

- Теперь я требую. Слово с тебя беру, - вперив уничтожающий взгляд в хана, чеканно произнес Бату, -  коль попаду – женой моей ее признаешь. Теперь-то уж слово сдержать обязан, коль при всех в награду мне ее пообещал.

- Не попадешь, невозможно, не выйдет, - неверяще бормотал хан, вполне отдавая себе отчет в том, что растерялся он не так, как позволено правителю, но и убеждать Бату было бесполезно...

Бату промолчал, уверенно встал на позицию свою, чувствуя разламывающую боль в груди. Пристально на Аленушку посмотрел. Она же на него в тоске смотрела молча. Только слезы скупые по щекам катились.

Взял в руки Бату стрелу единственную и половину хвоста ей ощипал. Присел на колено, голову склонил, да с силой воткнул лук в землю так, что стал он перпендикулярно. Натянул он тетиву, да саблю в дугу упер, стрелу сверху наложил. Прицелился, отпустил, да только в том же положении стрела стоять и осталась.

Чиркнул он огнивом, тетиву на месте закрепления лука вверху поджег, да через все поле побежал. Мчался из сил всех, а как подбежал к мишени, принялся веревки Алене развязывать.

- Прощай, Бату. Прощай, сердешный мой, - с надрывом заговорила она.

- Как нежно ты меня величаешь! Али прощаешься со мной?  - не переставая развязывать путы, улыбнулся он, - думал, не услышу вовек признанья твоего. Разве ж погублю я тебя, разве ж позволю погибнуть? Не страшись, не проиграл я.

- Уходи, Бату. Мне хан все равно смерть готовит.  Освободишь ты меня, а в цель кто стрелу спустит?

 У нее были такие огромные печальные синие глаза, которые он когда-либо у нее видел, ее волосы почти искрились при ярком дневном солнце, а ее белоснежная кожа, казалось, плавилась под палящими лучами.

-  Не выйдет у него ничего. Ща тетива перегорит, лук сам стрелу по сабле спустит, - его тон дал понять, что он все обдумал, и что вдобавок он был ужасно раздражен поведением хана.

- Торопись, уходи. Ведь в спину тебе стрела воткнется ядовитая. Не излечить мне тебя тогда, не выходить, - торопливо отгоняла его Алена, но связанная, не могла помешать, а Бату не сомневался, что она понятия не имела, что все, что он ей объяснил, значит.

- А как не успею, милая, лучше сам погибну, но тебя спасу, -  он широко развел лопатки, чтобы показать, что заградит ее своей широкой спиной полностью от любой опасности.

  Лишь только он сбросил последнюю веревку, на землю ее завалил, и тут же стрела над головой пролетела.  Просвистела пискляво да с щелчком в мишень воткнулась, щепки разбрасывая. Прямо в тряпку красную да аккурат посередине.

- Ай да шельмец! – пораженно воскликнул хан. С трона встал, да в ладоши захлопал громко.

Неистовый рев толпы поднялся над полем.  Да только не слышал ничего Бату, в траве сочной капли росы ронявшей, Аленушку обнимая. Успокаивал струсившую, гладил, целовал нежно, да телом своим крепким от глаз любопытных закрывал.

- Не плачь, родная! Не рыдай, милая! Освободил я тебя.  Не вернешься ты к хану. Моя ты теперь навсегда! – радостно шептал он.

Хан ликовал от гордости. Впервые кто-то вытворил что-то подобное. Впервые не на шутку его удивил. Хан знал Бату с самого рождения, а казалось, что впервые увидел.

Он не спускал с него глаз, было видно, что ему теперь не все равно, а вот Бату, напротив, утратил всякий интерес к похвалам и восторгам и лишь упивался испуганной податливостью Елены.

- Вот стыда у Бату, что у того жеребца: вроде сам весь в шерсти, а все добро наружу, - недовольно заворчал хан.

На горячую Аленушкину признательность, Бату стыдливо улыбался и объяснял, что просто шутил. Торговался с ханом потому, что у него все было отработано. Он лгал! Давно уже пытаясь соорудить самострел из лука, его довольно часто подводила стрела. И он горячился от безысходности...

Потом, когда они были уже в юрте, он признался. Рассказал, что готовился к смерти и потому уже ничего не боялся. Алена чуть не засмеялась. Но вдруг подумала: а она?..

Надо было его поблагодарить, а ей хотелось просто извиниться. И они долго сидели молча рядом. И за то, что это молчание он воспринял, как должное, она была ему благодарна, пожалуй, больше всего.

Потом он взял ее руки, еще никогда в жизни он не брал их так осторожно и тепло, было видно, что он набирается сил, чтобы что-то сообщить, но Алена его опередила:
- Так ты не только по родству в почете большом, -  простодушно заметила она, - ты еще и меток и силен без меры. Лучший среди воинов отборных.

- Все ж не понимала ты, чего братцы с меня потешались? – постепенно Бату начал успокаиваться, особенно от сознания того, что все самое страшное уже позади, -  то Гуюк с Мунке меня и задевали, что зоркий, а в молодце девицу признал, сильный, а слабака защищал и в побратимы себе выбрал. А вышло, что не ошибся я, не обманулся. И тебя отыскал, и их выручил.

Он и сам толком не знал, почему так безошибочно все для себя решил, только увидел ее, только встретил. Может причина в удивительном цвете ее глаз, кожи, очаровательности взгляда, в каждом движении гибкого, нежного тела?

Вот и сейчас она нежно погладила его щеку рукой, поцеловала, обняла, заботливо держась подальше от ссадин и кровоподтеков, полученных в борьбе.

- Требовал все с меня подарка хан, а тебе что подарить, чем порадовать? – игриво поинтересовалась она.

- Мне то? – устало задумался он, и каверзно ответил, - мне шубу из пардуса желается.

- Хорошо, выполню. А пока попроще тебе награда.

Не услышав в его ответе кое-чего еще: а именно – неисполнимость задания, Алена встала, подошла к стене, открыла сундук и опустила на пол новые гутулы. Расшиты были они шитьем тонким, из красивого темно-синего войлока и зернами гурмыцкими богато украшены.

- Искусница моя, мастерица. Все без дела тебе не сидится, - то ли хвалил, то ли радовался Бату, примеряя обновку, - в таких-то гутулах не стыдно все земли обойти.

- А я ни в жисть нигде не была, - каким огромным мог быть этот неизведанный мир, Алена даже представить себе боялась. Хорошо хоть в свое время она не знала, в какой далекий путь отправляется. Если бы предположить могла, что путешествие затянется на годы, возможно, поступила бы благоразумней. Правда, отправилась бы все равно, но более подготовленной.

- Я много повидал. И земель обширных и малых. Правителей и богатых, и нищих, - грубоватое его лицо тут же отразило череду суровых воспоминаний, - но не было еще таких земель, которые бы хану не покорились.

- Какой ты сильный, меткий, быстрый - настоящий богатырь.  Разве найдется на какой земле тебе подобный, чтоб противостоять достойно? Оттого и земли хану покоряются, - с тоской вздохнула она.

- Я ведь не для хана, для тебя то ж усердствовал. Иль не поняла: ты - необыкновенная, я - лучший. Чем мы не пара? - теперь, когда кажется, они преодолели все трудности, Бату был уверен, что ничто не помешает быть им вместе, но услышал он нечто шокирующее.

- Коль в твоей я теперь власти, дай мне уйти, отпусти меня на Русь?!

Она понимала: ей надо было уходить. Быстрее, пока она окончательно не привязалась к нему: не сломала свою гордость, не стала им дорожить, пока не перестала его избегать. Бежать, чтобы не видеть каждый день это здоровое, сильное тело, которое так и напрашивалось к ней в руки.

- Как же отпущу я тебя, Аленушка? Уйдешь ты в страну свою далекую, а в думах, в мыслях у меня останешься, в сердце - занозою, да и в сны мои не перестанешь приходить. Как же жить тогда смогу, сердцем - с тобой, но без тебя? - улыбнулся он удрученно, но доброжелательно, по крайней мере, очень старался.

Какое-то мгновение казалось, что она стала сильно раздражена. Бату уставился в пол, чтобы успокоиться и только потом снова посмотрел на нее. В глазах ее стояли слёзы:
- А я вот так же по ней страдаю, по ней тоскую! По батюшке, по братцам, по дубкам, по рощам березовым, по трелям соловьиным!

Было неправильно это делать, но Бату решил задать самый неприятный вопрос, пока она не расплакалась:
- Гнал ведь я тебя от себя? Всю дорогу гнал, а ты не уходила. В орду шла упрямо. Никогда руки моей не отпускала, никогда не бежала, обратно не просилась. А ныне отчего бежишь? Тебя суженый влечет, иль  Русь?

Его слова не были вопросом или констатацией факта… Они прозвучали, как вызов.

- То Еремей с тобой был, за тобой куда угодно мог пойти. А я все равно тебя покину.  Как ни усердствуй, нам не быть вместе, - Алена изо всех сил постаралась не отводить взгляд и придать голосу уверенности, но он наклонился и поцеловал ее в плотно сжатые губы. Было ясно, что он страдает.

- Выходит, Еремей меня любил… А ты? - заметил он честно, и его суровый взгляд, устремлённый на нее, требовал ответа.

 Алена была близка к тому, чтобы разрыдаться. Он не был ей мужем — он стал им. Стал уже давно, защищая и оберегая, не жалея собственной жизни.  Но она сдержалась.

- Ведь хан не должен знать…, - неуверенно начала Алена.

 Все это время Бату, жестоко разочарованный, никому не показывал своего отчаянья; конечно же, хан и его приближенные были единодушны во мнении, что он держит ее силой, но он-то думал всегда иначе.

 Вот почему он так разволновался и изумился, когда она, освободившись от гнета хана, сразу попросилась на Русь, вдобавок даже не осведомилась, поможет ли он ей в этом.

- Я должен знать, - перебил он ее, - мне признайся. Что не отступишь, не предашь, не покинешь?!

- Прости, Бату, – только и произнесла она.

Он лишь вздохнул тяжело и в макушку ее поцеловал. Внезапно Алена вздрогнула – в дверь постучали. Дотоле в их юрту не заходил никто.

- Войти дозволено? Шо тот Еремей, мечом меня не рубанет? – раздался усмехающийся голос Мунке, и тут же в проеме двери показалась его голова в приветственном поклоне.

- Проходи, проходи, братец! - гостеприимно повернулся, и поклонился ему в ответ Бату.

Радушно усаживая гостя, Бату подмигнул Алене, и та хлопотливо стала накрывать на стол.

- Соскучился я за щами твоими, Еремей! – не теряя насмешливости, продолжил Мунке, но с вполне правдоподобной тоской вздохнул.

Алена едва не рассмеялась.
- Ну не кличь меня Еремей боле, - застенчиво она раскраснелась.

Рядом с повзрослевшим Мунке она начинала теряться и чувствовать себя неловко, но при этом радовалась каждой его шутке, как глупая девчонка. Мунке, со своей стороны, не мог бесстрастно смотреть на нее. Было в ней что-то потрясающее. Изысканная и особенная красота, сводившая с ума всех. В гордой осанке и уверенных движениях ее сквозила небывалая грация. Но хуже всего то, что он чувствовал к жене брата откровенное физическое влечение. Теперь-то он его очень хорошо понимал.

- Вот мыслил я, что приедем в улус, ежели в живых останемся, Бату тебя своим андой сделает, но чтоб так все обернулось и помыслить не мог, - одно лишь упоминание об их путешествии тотчас вызывало бурное веселье.

- Так и я не знал, братец, - и насмешливый взгляд Бату доказывал неоспоримость этого факта.

- Вот славно, что не знал. Потеряли бы мы княжну. А нашли бы, сдается мне, уж точно бы не довезли, - Мунке справедливо считал, что дед неспроста согласился лишь на их сопровождение. Все достоверно знали, что незнакомая девушка, живущая в чужих землях и ничего не подозревающая, о которой идет столь удивительная молва, выбрана ханом себе в жены. Хан надеялся, что не только преданность правителю, но еще и кровное родство остерегут их от неосмотрительных поступков по отношению к ней.  Но его уверенность оказалось столь нелепой, что еще в начале пути из разговоров о ней Мунке уже понимал: ничто не заставит Бату отдать ее хану.

 Братья обменялись многозначительными взглядами, явно относившимися к недовольству на этот счет правителя.

- Вот и не надо было его за мной отправлять. Пустил хан козла в огород, - она воинственно развернулась к ним, давая понять, что вполне осознает всю серьёзность случившегося.

- Нужен бы мне был тот Еремей, ежели бы сам ко мне не лип, - надменно произнес Бату, обиженный и недавним разговором и ее ответом. Он грозно взглянул на нее. Впрочем, чересчур уж манерно, чтобы принимать его слова близко к сердцу.

- С ним, Алена, ты была в самых надежных руках, - поторопился перебить их Мунке, чтобы разговор не перерос в ссору, - хан его долго выбирать не хотел, да шаман настоял.

  То, что она, смирная и тихая, легко поселилась у такого агрессивного и буйного хозяина, вызывало всеобщее изумление. Мало кто уживался с Бату, а уж его общество для женщин было и вовсе губительно, он с ними особо не церемонился. Все же на их отношения сильно повлияло то, что она подружилась с ним, будучи Еремеем.

 Размышляя об этом, Мунке сосредоточенно смотрел на Алену. Она же, почувствовав изменение в настроении Бату, тут же стала горячо соглашаться с ним, чтобы досадить Бату еще больше:
- То верно, что совсем не нужна я ему. Вот ежели бы я за ним сама не увязалась, поди и не защитил бы он меня. А как княжной стала, так сразу и понадобилась.

  - Он тебя давно выбрал, коль единственный из нас тебя под шубу пригласил. И защищал он ведь тебя совсем не знаючи, - Мунке переглянулся с Бату, не понимая, почему он не оправдывается, - а вот знали бы мы, что ты княжна новгородская, все бы наши шубы твоими были. Для того нас хан и послал сопровождать, чтоб мы ценой жизни своей тебя ему доставили.

- Обманом я с вами пошла. Надо было уходить, да одной добираться, - Алена как всегда думала, что сама должна была справиться с этим, - пусть бы и померла, да вас не погубила.

Бату молчал и неторопливо потягивал чай из пиалы.  Невозможно было понять доволен ли он разговором, и что сам об этом думает. Мунке еще раз удивленно взглянул на него.

- Что ты, Алена, ты всех нас спасла, - дав волю чувствам, Мунке осторожно взял ее ладонь, убеждая в своей искренности, - всех бы нас одна доля смертная ждала за неисполнение воли ханской.

Алена разволновалась, и не только она, Мунке отчаянно пытался скрыть волнение. Настроение у Бату испортилось настолько, что он тут же прямо спросил Мунке, зачем тот пришел. 

Выяснилось, что Мунке тоже присутствовал на сегодняшнем состязании и, уже в их отсутствие, слышал речь хана; довольно многозначительно он сказал, что, после смерти Бату, Алена все равно достанется ему. Мунке решил повидать Бату, прежде чем хан что-то предпримет, и узнать поточнее, при каких обстоятельствах именно так получилось, ведь жен всегда наследуют братья.

Бату объяснил Мунке, что стал рабом хана в обмен на Алену, а он бессовестно пользуется этим. Мунке не удивился - это вполне было в духе владыки. Старик по-прежнему был зол на него и выждав, пока они с Аленой удалились, объявил всем свою волю, лишив Бату возможности спорить с ним, по крайней мере, прилюдно.

- Мало ему унижения моего, смерти моей ждет? Иль две сразу получит иль ни одной, а ее не получит ни в жисть! – несдержанно воскликнул Бату.

Мунке ждал от него другой реакции: ведь это была уже серьезная угроза, озвученная всенародно ханом. Должно быть, он шутит и сейчас махнет на все рукой, и вернет ее хану. Или рассмеется, а потом все равно вернет. Но, стиснув зубы, Бату постарался взять себя в руки, сдерживая ярость. Предупрежден – наполовину защищен. 

Он искренне поблагодарил Мунке за то, что тот обнародовал планы хана. Под наблюдением народа ему теперь нельзя допустить ни одной ошибки. Он поспорит с ханом позже, наедине. Бату понял, что поступил неосмотрительно, решив занять выжидательную позицию, надеясь, что дед когда-нибудь одумается и все же изменит свое решение. Все помыслы Бату были направлены на то, чтобы заполучить только ее одну. Он отказался от всего и ничего больше не требовал, надеясь, что этого будет достаточно, но ничего не вышло.

 В то время, как он искал ее во всех землях, все в один голос твердили, что такой девушки на свете не найти. Он стоял на своем, и все с жалостью слушали его рассказы – вот, мол, еще одно доказательство его непостижимой глупости. А когда он, единственный, нашел ее, и сделал все возможное, чтоб сохранить ей жизнь, оказалось, что она всем вдруг понадобилась.

- Он сам меня вынудил. Я ее спрячу!

Пусть и знал Мунке, что новость Бату не понравится, но он действительно не ожидал столь решительных действий.

- Бату, не делай этого, – возразил он, ведь никогда не понимал неосторожных людей, -  по крайней мере, прежде чем ее прятать, сначала следует выяснить, почему она хану так нужна.

- Она мне нужнее, чем ему, - упрямо отвечал Бату не понимая, как он сможет вразумительно убедить хана, когда в его решении во что бы то ни стало вернуть ее себе, логика отсутствовала вообще.

Они оба долго спорили, а Алена лишь встревоженно смотрела на Бату. Он сохранял внешнее спокойствие, однако она знала его достаточно хорошо, чтобы не уловить ярость в его голосе. Может быть, он все для себя уже решил бесповоротно, потому, как только Мунке покинул их юрту, приблизился к ней, обнял властно и горячо:
- Возможно, ты и права и не прожить нам вместе жизнь, но может статься, все, что нам судьбой отмерено, в одну ночь умещается.

Алена ощутила даже сквозь одежду горячее тепло его рук, требовательное желание. Во рту у нее пересохло, а ей срочно надо было что-то отвечать:
- Знаю, что неспроста мы с тобою встретились. Но ежели суждено нам друг другу принадлежать, и настанет такой день, я это сразу пойму, ведь тот день особенным будет.

Он хотел, чтобы она его поняла, чтобы постигла всю шаткость их положения и решилась, доверилась, отдала ему не только сердце, но и тело, но ей не хватило не смелости, смирения ей не хватило.

- Особенный день, Аленушка, не нужно ждать, особенный день нужно особенно прожить, - пожурил ее он.

Повисло напряженное молчание. Алене показалось, что он снова намерен поспешно уйти, но подняв руки он накинул плащ ей на плечи.

- Суженый твой не спешит тебя выручать, посмотрим, спасет ли тебя Русь? Поможет ли? – мрачно и решительно заключил Бату.

…Завершался праздник на третий день конными скачками. По традиции всадниками были дети: мальчики и девочки разного возраста, и совсем маленькие и уже почти взрослые юноши и девушки.  Одеты все наездники были в особые костюмы и экипировку: рубашки и штаны ярких расцветок, расшитые жилетки и остроконечные колпаки с длинными красными лентами, в руках кнуты с короткой ременной плетью.

  Араты участвовали в скачках верхом на необъезженных лошадях. Быт мунгитов очень зависел от лошадей и все с детства были приучены к владению ими, поэтому целью скачек было испытание лошади, а не наездника. Скакунов для Надома готовили заранее, тренируя по правилам, известным кочевникам-скотоводам сотни лет. Их выпасали на особых пастбищах со специальным травостоем, регулировали количество выпиваемой ими на водопое воды, устраивали предварительные заезды. Важная деталь такой тренировки - научить лошадь не запариваться, не выделять слишком обильный пот на скаку. Поэтому их тренировали ежедневно ровно в полдень, в самую сильную жару. Иногда укутывали в баранью доху и в таком виде гоняли в гору.  Через десять дней такой тренировки лошадь переставала потеть, сбрасывала лишний жир и была готова к скачкам.

 На скачках грива коня с помощью особой заколки соединялась в один пучок, то же самое делалось и с хвостом лошади. Существовали строгие правила проведения скачек. Устраивалось несколько заездов. В первом из них участвовали лошади-двухлетки, во втором - трехлетки, в третьем - четырехлетки, в четвертом - пятилетки, в пятом - все остальные возрастные категории, начиная с шестилеток. В шестом заезде бежали только жеребцы (азарга), в седьмом - только иноходцы (жороо).

Всего, таким образом, по правилам должно было быть семь заездов, в которых участвовало семь категорий лошадей. Старт находился вдали, за пределами улуса, но финиш - всегда в центре улуса, и всегда вокруг него толпились сотни зрителей в худоне и тысячи в центре, ждавшие исхода скачек.
 
Целый табун разгоряченных лошадей внезапно и неудержимо мчался вперед, грохотали неподкованные копыта, раздавались пронзительные вопли и визг возбужденных детей, во всю глотку подгоняющих животных.

Специальные лица морины бариа (держащие в руках лошадей) отвечали за порядок на скачках; они определяли, какая лошадь пришла первой. Они же давали звания лошадям - победителям в заездах. Та, которая пришла первой в своем заезде и показала наилучшее время среди первых лошадей в других заездах, получала главное звание Надома - Идущая впереди десяти тысяч, или Мать десяти тысяч (тумэнхи).

Победителем скачек считался тот всадник, который раньше всех пройдет дистанцию. Маленький наездник-победитель удостаивался большой чести – пройти на своем коне перед ханской трибуной и получить из рук хана серебряную чашу, наполненную кумысом. По старой традиции, кумыс этот принадлежит не только всаднику, но и его коню. Половину чаши выпивал маленький герой, а остальное он выливал на голову и на круп коня.

Владельцу выигравшей лошади вручали большой приз: верблюда-самца, отрезы шелка, плитки чая, деньги. Пять самых быстрых лошадей получали коллективное звание Пять кумысных (Айгрийн тав), и их владельцам также вручали награды. Однако судьба коня-победителя решалась довольно однозначно: на хошунном Надоме его забирал хан.

 В последнем заезде победил великолепный жеребец. Конь был боевой, сильный, не тягловый, а доставленный прямиком из города, который войска хана только недавно захватили, и подготовленный для конного воина. Тому, что он участвовал в боях было весомое доказательство: под его мордой на шее красовался большой, но красивый шрам, создавая ощущение, что шея причудливо изогнута. Поэтому, когда конь поднимал голову или просто ржал, все завороженно смотрели на него.

Вороной цвет его как нельзя подходил для подарка, обещанного ханом Бату, и он внимательно огляделся по сторонам. И если хан мог не увидеть его в толпе или не различить, ее не мог не увидеть. А если ее на скачках нет, стало быть он с ней вместе.

- Саин-хан сызнова что-то замыслил, неугомонный, - мрачно подытожил хан.

В его голосе была и злость, и гордость.  Обычно прозорливый хан сейчас констатировал то, чего никто не заметил, а именно: Бату сбежал. Он выбрал идеальное время для побега. Пользуясь тем, что на скачки массово перегоняли лошадей, он покинул юрту вместе с Аленой.

В толпе приближенных послышались перешептывания.
- Где-нибудь неподалеку в кустах с женой тешится, - прошипел Гуюк, слегка прикусив губу.

Хан одним огромным прыжком подлетел к нему и, не размахиваясь, заехал кулаком в челюсть. Гуюк невольно всплеснул руками и навзничь упал на землю. Субедэй сочувствующе скривился при виде свернутой на бок челюсти; похоже, что Гуюк лишился нескольких зубов, но тут же отвернулся от него и стал, вытянувшись в струну, потому что хан окинул всех яростным взглядом.

- Каждому объяснить, что она моя жена? Я не допущу, чтобы кто-то думал иначе. Я Бату ее в жены не обещал… Охранять ее - это моя воля, мой приказ, и все должны его выполнять, а свою добычу я на откуп никому не отдам!

Хан тяжело дышал, его щеки стали пунцового цвета, а лицо свело. Субедэю показалось, что если вдруг сейчас у кого-то найдутся возражения, то хан попросту казнит всех подряд без разбора.

Но никто и не думал повторять участь Гуюка, все благоразумно превратились в застывшие молчаливые изваяния. Было странно. Все, что сейчас произошло, было странно. Впервые Субедэй понял, что он неспроста ее себе присваивает: она хану действительно нужна, просто необходима. Но зачем?

…Погоня на лучших скакунах нагнала беглецов быстро. Они не успели пересечь земли хана. День был ясный: облака скользили легковесно по небу, а в прорехи лишь иногда выглядывало солнце или показывалось ненадолго, что хорошо помогало рассмотреть что-то вдали.

Со стороны города приближались конники, в которых Бату безошибочно узнал кэшиктэнов хана. Надо было что-то предпринять, и срочно. Бату с Аленой на седле скакал над безжизненной каменной насыпью, которая была излюбленным местом кипчаков, так как тропа над этой насыпью была узкой и не позволяла продвигаться коннице.

Конь легко мог съехать к самому краю тропы, где разверзлась черная бездна обрыва, откуда после падения человек вряд ли бы возвратился, а на то, чтобы остаться невредимым, и речи быть не могло. Зная об опасности этого места, воины хана никогда не появлялись здесь. Бату эту местность знал хорошо, потому-что здесь охотился. Это было его единственное преимущество. Их же превосходство в численности было многократно.

Бату погонял коня, при этом не переставая контролировать обстановку: кэшиктэны быстро приближались. Если они более-менее смышленые, а судя по всему они даже очень сообразительные, так как уж больно они тактично действуют, то задача тех, кто двигался в их сторону, была подстрелить коня, чтобы те, кто находится поодаль и те, кто был сейчас сверху насыпи, смогли заарканить их.

Можно было догадаться или что они слишком отчаянные, или что преследователи пока не знают ещё о том, что тропа вскоре обрывается. Сложный прыжок конь не выдержит, имея на седле двух седоков, и кого-то надо было срочно сбрасывать с седла, а вместе им было не уйти от погони. Бату разогнал коня что есть сил и одним медленным сдержанным движением осторожно подтащил под себя ноги и спрыгнул.

Конь с Аленой легко перелетел обрыв, а он при падении глубоко погрузился телом в осыпь. Пусть и приземлился он очень ловко, удар все равно вышиб дыхание из легких. Задвигавшиеся мелкие камешки понесли его к краю пропасти. Вытянутой рукой он уцепился за выступ скалы и крепко зацепился, превозмогая боль от потоков рыхлых мелких камней, хлынувших вниз, и всеми силами держался за скользящую скалу, стремящуюся обречь его на жуткое падение.

Несколько секунд он провисел на одной руке, беспомощно болтая ногами в воздухе, потом свободной рукой он нащупал опору. Бату сделал глубокий вздох и поднялся над твердой скалой, подтянувшись. Затем медленно выволок себя на жесткую, крепкую землю.

Он с трудом отполз на несколько шагов от пропасти и повалился навзничь с бешено колотящимся сердцем, сотрясаясь от пережитого. В ушах стоял чей-то крик, может, это он кричал, но он хрустел песком на зубах и кричать не мог, и тут его осенило -  Алена. Подняв глаза, он увидел, что она стояла и смотрела на него с того края обрыва с надеждой и тоской.

- Уезжай одна. Живей, коль Русь тебя ждет. Я найду тебя опосля, - громко прокричал он ей.

- Сзади! – услышал он ее ответ.

Не теряя времени Бату выхватил из ножен саблю, развернулся и замер – позади, сидя на Белогривке, на него молча взирал хан.

- Прогуляться надумал? – произнес хан тяжело, словно чуть не упустил.
 
Кэшиктэны хана тем временем перестроились в боевой порядок, подняли луки и нацелились на обоих беглецов.

- Освободил ведь я ее. Мы же не пленники, а облава на нас, как на зверей, - Бату, не спеша, поднялся. Его раскрасневшееся лицо и горящие глаза говорили сами за себя.

- Она-то свободна. Вольна куда угодно идти. Ты, видимо, забыл, чей ты богол?! – хан всматривался в лицо внука и с трудом его узнавал. Бату, несмотря на его молодой возраст, никто не решился бы назвать мальчишкой, но как дерзок, как безрассуден он стал за время, прошедшее с их появления в улусе.

Хан положил сухую ладонь ему на лицо и сильно пихнул его назад, но тот удержался, лишь грозно свел брови, задвигал скулами.

С другой стороны обрыва сорвался камень, выскочивший из-под ног мечущейся у края Алены, со страшной силой ударился несколько раз о скалу, выбивая каменную крошку, и с грохотом рухнул в бездну.

- Прошу, позволь нам уйти вместе! - подала, наконец, голос она.

Хан скривился, ситуация действительно сложилась препаршивая. Никогда не думал, что ему придется гнаться за ней, и что на пути его встанет не просто Бату, а непреодолимая бездна.

Но чтобы найти доказательства ее преданности, он поспешил напомнить изначально очень неприятное для них обстоятельство:
- Разве же я теперь тебе запрещу? Иди, коль Русь тебя ожидает. А за потерю дани твой хранитель знает, что его ожидает.

Хан хотел было устроить показательную порку прямо здесь, но передумал, мало ли на какие хитрости способен сабдык земли Русской, которым он считал Алену.

 Жестким жестом хан перенаправил цели стрел лучников на противоположную сторону обрыва, давая понять, что, если Бату попробует вырваться, он тут же отдаст приказ убить ее.

Его связали и привязали веревку одним концом к хвосту Белогривки – самое унизительное возвращение, которому подвергали только сбежавших боголов. Хан оглянулся на него, смерив властным взглядом. Бату молча и покорно последовал обратно.

Бату думал, что она не успела понять, серьезно ли хан говорит, и какая опасность ему угрожает. Удаляясь вслед за Белогривкой торопливо и быстро, Бату не оборачивался, надеясь на то, что она без колебаний продолжит свой путь.

Но она не сделала этого. Несмотря на страх перед пропастью, Алена вдруг решилась. Она умоляла его ее отпустить, но если возвращение ее домой его убьет, то как она может быть настолько эгоистичной? Как она может его оставить, если не успела взглянуть ему в глаза? Она ведь обещала и в смерти его не покинуть.
 
- Что же ты наделала?! – в ужасе громко закричал Бату, еще даже не обернувшись. Поступь Татарина он отличал даже по цокоту копыт.

На ходу спрыгнув с коня, Алена тут же бросилась к нему, обняла со спины.
- Прости… Но я не могу. Не после всего, - в тоне Алены сейчас сквозила скорее обязанность, чем необходимость.
 
Хан, опешив, остановил коня. Он полагал, что она разумно решила, что если ее не погубят брошенные в догонку кэшиктэны, то наверняка погубит дорога, но то, что она бесстрашно преодолела пропасть еще раз не могло не вызвать его изумления. Воспользовавшись этим, Алена отгородила Бату собой.

- Освободи его. Ныне-же! – она прямо взглянула на хана, и если-бы он не находился на коне и не смотрел на нее сверху вниз, то уж точно не простил бы ей этот взгляд. В нем было и отчаянье и пугающая своей решимостью угроза.

- Хану приказы только небо отдает, - усмехнулся он через плечо, даже не понимая, почему он должен перед ней отчитываться.

- Не оттого ли, что приказы неба хан тоже не исполняет, нет мира на его земле? - мрачно предположила Алена, и тут же пожалела. Справедливый упрек безнаказанным не остался. Ударила плетка с такой силой, что с легкостью рукав от платья отсекла, оголив белое, худое плечо, на котором мгновенно стал расползаться длинный, кровавый рубец.

Вдруг рука Бату аккуратно вернула рукав на место, пальцы осторожно коснулись плеча. Алена перевела обомлевший взгляд на сброшенную на землю веревку: оказывается, он давно уже освободился и даже не был пленником, но покорно следовал позорно за ханом на смерть, чтоб дать ей возможность спастись.

- Ну вот и славно, - вдруг радостно заключил хан, - теперича поторопись, весь курултай тебя одного ожидает, - и быстро ускакал прочь.

….Надом имел дополнительную функцию военного смотра, и даже не просто смотра, а отбора кандидатов в воинские дружины при хане и нойонах. Ибо ловкость, меткость и сила считались качествами, которыми непременно должна обладать личная свита правителя.

Сама подготовка к Надому превратилась в отличную военно-спортивную тренировку, позволявшую дружинникам постоянно сохранять боевую форму. Пользуясь тем, что главы родов съехались отовсюду, в заключение хан решил провести курултай, чтобы огласить свою волю. Когда Бату вошел в шатер хана, все действительно, нетерпеливо его ожидали. Взмахом руки Чингизхан подозвал его к себе.

- Когда сказали мне шаманы, что зовет тебя земля чужая, открылось мне, кто хочет саблю со мной схлестнуть в поединке равном.  Нет просторов обширней Руси, нет завоеваний необъятней. Русь – вот мишень моя и замысел главный.

Он похлопал Бату по спине и удивился, не найдя во взгляде ответной реакции, тот сосредоточенно смотрел куда-то вдаль. Хан перевел взгляд туда же и увидел, что со своего места поспешно поднялся его отец.

- Знаю я земли те, ибо со своего улуса запросто на просторы Руси взираю, - грозно и решительно Джучи произнес, - сражаться придется там не с воинством бесчисленным, а с великим духом Земли древней. Земли мудрой и опасной. Силен сабдык земли той и бесстрашен, и тактикой нашей в совершенстве владеет. Выманивает нас дух земли Русской из логова укрепленного. Заманивает нас к себе, чтобы распалить и ослабить, рассеять и усыпить. Ни одна земля так не звала никого, как призывает сына моего эта нечисть окаянная. Не изведана та земля и не одолена, ни к чему нам дразнить ее и ярить. Под туманами рассветными капканы, сети и силки у нее надежные расставлены, ямы вырыты и колья острые заточены. Дурманит она воителей неискушенных своим видом наивным, трелями соловьиными убаюкивает, благоуханьем цветов и трав пьянит. Притупляет слух, взор – отвлекает, но манит настойчиво, будто ворожит. Не к добру это и неспроста. Не пойду я туда, ибо нельзя зверю на уловки охотничьи попадаться. Что хочет – не ведаю, что задумал дух тот коварный – не знаю, но сына ему на растерзание не отдам. Сам не пойду и Бату не пущу.

Вокруг сразу же воцарилась неестественная тишина. Все застыли то ли соглашаясь, то ли потрясенные столь дерзким поступком – противоречить хану на курултае еще никто не отваживался.

- Ты, Бату, что думаешь? – спросил хан, и от ярости желваки играли на его скулах.

- Что бы я не думал, не могу я пойти против воли отца своего, - мудро заметил Бату.

Хан казался разъяренным и задетым, впрочем, так оно и было. Он небрежно махнул рукой и так поспешно удалился, что все в непонимании еще долго молча продолжали сидеть, переглядываясь в страхе и смятении.
 
…Дни в заботах бежали незаметно. Все лето и начало осени в хозяйстве скотовода-кочевника - время напряженного труда. Заботы набегают одна на другую, каждая требует времени и сил, и ни одну нельзя было отложить хотя бы на несколько дней.

Именно в это время происходило активное доение коров и изготовление молочных продуктов (вытапливание сливок и получение топленого масла, изготовление и просушивание на солнце разных сортов творога, мягкого пресного сыра). Коров необходимо было доить 2 - 3 раза в день, сдоенное молоко тут же надо было перерабатывать. Чуть позже начиналось доение кобыл и изготовление кумыса. Этим занимались только мужчины.

Затем таврение лошадей, стрижка овец и изготовление войлока. Почти каждое из этих мероприятий сопровождалось найром - праздником, проводившимся силами группы родственных семей, которые вели совместную кочевку и совместно же участвовали во всех хозяйственных работах, необходимых в кочевом хозяйстве.

Первым следовал найр по случаю начала дойки кобылиц и изготовления первого в текущем году кумыса (айргийн найр). Особенно ценился первый кумыс, полученный сразу после начала доения кобылиц: он считался особенно густым, вкусным и качественным. Процесс изготовления кумыса продолжался непрерывно, пока не заканчивался сезон дойки кобылиц.

Кумыс играл в жизни мунгитов важную ритуальную роль. Он был непременным угощением во время летних и осенних праздников. Наряду с молоком его считали символом счастья, носителем благодати. Именно в этом качестве он прежде всего ценился в различных ситуациях сакрального порядка.

В назначенную шаманом дату великий хан "разливал молоко по земле и по воздуху", то есть совершал жертвоприношения духам, охранявшим его самого, его подданных и подвластные ему земли.

Ко дню этого праздника кумыс запасали в больших, достаточно вместительных сосудах, специально предназначенных для церемоний такого рода.  Для ритуала требовалось девять животных (одна лошадь и восемь баранов), девять стрел, каждая из которых украшена лентами из разноцветного шелка, девять колосьев, завернутых в белую овечью шерсть, и три черные шкуры.

Церемонию проводили пять лиц - один шаман и четыре духовных лица, представляющие разные народы из числа приближенных ко двору представителей других религий. Они совершали два поклона и, обратившись к Небу, просили их оказать покровительство хану, обещая в их честь регулярно совершать возлияния кумысом и устраивать лошадиные скачки. По завершении церемонии духовные лица получали в дар верхнюю одежду из отличного шелка. Жертвенные предметы делили между собой поровну все участники моления.

Гулянье в Праздник Первого кумыса продолжалось целый день на свежем воздухе. Однако вокруг устанавливались праздничные, красиво орнаментированные шатры (майхан), куда весь народ собирался на ночь или в непогоду. Иногда гулянье затягивалось на несколько дней, но главным был все-таки первый день.

В этот же день хан устраивал массу забав, но лишь одну из них опасался Бату. Женам надо было узнать мужа по косам. И сделать это надо было вслепую. Стоило Алене указать на кого угодно, кроме него, и хан мог заставить того действовать стремительно и неотвратимо. В случае, если даже случайно пальцем она ткнула бы в Гуюка, тот отреагировал бы в точности так же, как Бату.

При том, насколько слеп был закон — особенно при наличии такой неприятности, что то, что она всего лишь дань хана, - у Бату не осталось бы практически никакого выхода, кроме как снова за нее сражаться.

Одно дело - молодой нойон вроде Бату лишь забавляет всех своим противостоянием хану, но совсем другое, когда он затеет драку с каким-либо приезжим беем. У каждого свой улус, как и свои друзья и сторонники, не говоря уже о родственных связях и чудовищной силе подчиненных воинов. И уж если противостояние родов устроит Бату, наказание тогда не сведется к простому неповиновению.

- Не беспокойся, Бату, так, как ты, косы у вас никто в орде не плетет, - постаралась успокоить его Алена, как только он все ей рассказал.

Собственно, само задание отличалось сложностью, но поскольку плетение у Бату имело весьма специфический вид, узнать его косу она могла очень легко. Его волосы были чрезвычайно туго заплетены: по всей длине не нашлось бы места, ограниченного пустотами, весь узор был очерчен тонкими, но крепкими жгутами, а, следовательно, этот узор даже на ощупь для нее был очень узнаваем.

- Хан плетет, - то ли усмехнулся, то ли вздохнул Бату.

Эта новость показалась Алене такой неприятной, что, будь она одна, пожалуй, пустила бы слезу. Но рядом был Бату, много раз ее выручал и не жаловался, и Алене было стыдно. Что бы там ни случилась — прятаться и рисковать его жизнью она не собиралась.

- Да не страшись, он никогда в этом не участвует, - не преминул заметить ее растерянный вид Бату, - не появилось в улусе еще девицы, на которую он честь свою променять готов.

Хан решительно никогда не участвовал, потому что не хотел становиться посмешищем. Хитрый хан знал, что слепая удача редко бывала на его стороне: годы брали свое - он сдал и постарел.

- И много было жен, что мужей своих по косам признали? - с некоторым недоумением поинтересовалась Алена.

Она ждала удивительных рассказов, но Бату лишь коротко сказал:
- Не было ни одной. Для забавы это хан устраивает.

А спустя несколько часов они вышли вместе из юрты и направились к майханам. Подойдя ближе, грандиозный шум Алену просто оглушил: били барабаны и бубны, кто-то пел и танцевал, народ пил, смеялся и веселился.

Потом оживленно и быстро все стали делиться на две большие группы – мужчины и женщины отдельно. Она, как и стоящие рядом девушки, начала отступать, одновременно пытаясь осознать, что им предстоит делать, как вдруг кто-то сзади повязал ей платок на глаза. Она поняла, что состязание началось и подняв руку, она быстро начала перебирать косы на плечах выстроившихся в ряд мужчин.

 Жуткий звук бубнов и множество других громких звуков не давали возможности сосредоточиться и понять их сложение – высокие они иль небольшие; крупные или худые; молодые, то ли наоборот. «Нужно искать толстую, крепкую косу», - пришла следующая мысль. Первая попытка провалилась, вторая и третья тоже не привели к успеху.

«Попробовать руками коснуться тела, - решила она, – плечо тоже много может сказать о человеке». Пытаясь схитрить, она ощупала пространство за косой. Ага, так и есть, толстая, сплетенная из жгутов коса, а ладонь правой руки нащупала крепкое, мускулистое плечо. Нежно погладив плечо, она узнала ткань, достойную не каждого нойона. Шелк? «Это точно он», - приняла она волевое решение. Ласково погладила она ту косу, уже и ленту вплести хотела и, словно в подтверждение ее решения, крепкая ладонь легла ей на талию.

Можно было назвать ее сумасшедшей, но подозрительная часть ее натуры немедленно предположила, что Бату не мог так поступить, а кто-то намеренно пытается втянуть ее во что-нибудь такое, что позволило бы хану снова взять ее себе в жены.

Не мог Бату так опозорить ее на людях, так открыто и вульгарно без всякой на то причины. Лишь хан позволял себе так распускать руки. Но ведь несколько месяцев назад хан пытался ее попросту убить, и это предположение плохо согласовывалось с логикой. Если хан не вступил в забаву вместе с мужчинами, а Бату заверил ее в этом, ее выбор не грозил ей ничем, а плетение косы красноречивее всяких примет говорило об отсутствии подвоха. Такое плетение намеренно не подделаешь, у Бату есть свой секрет.

И то, что попытка подыграть ей не привела к результату, заставило теплую руку заскользить по ее спине, а у Алены усилились неприятные ощущения, что заставило ее отступить и бросить эту косу.

Немного приведя дыхание в норму, собрав все остатки воли в кулак и сопроводив своё действие фырканьем, она все же смогла взять следующую косу и на миг застыла. Провела по волосам – плетение то же узнала. И не понимая, почему ей это уже второй раз мерещится, припала она к крепкой мужской груди, после чего родные теплые руки обняли и погрузили в благословенное тепло. Теперь уж у нее сомнений не было, и она быстро вплела ленту в косу.

- Что же ты, краса моя ненаглядная, повязку не снимаешь? – услышала она голос Бату, - признала ли меня без сомнения, иль страшишься в чужих объятиях оказаться?

- По косам тебя сложно отыскать, Бату, а вот по рукам – без труда. Обнимаешь ты меня всегда так, как никто другой не сумеет.

Сняла повязку Алена, так и обомлела. Рядом хан стоял: смотрел на нее с ухмылкой, да щурился надменно. Она могла ошибиться, почти ошиблась, не дойдя до Бату какого-то шага. Не обними хан ее так нагло и некстати - и все было бы кончено.

Праздник продолжался, но Алене было не до веселья. В этом прославленном своими богатствами и весельем городе, где дворцы и юрты стояли бок о бок, здесь каждый взгляд был для нее чрезмерно неприятен, каждая улыбка – смущала, всякое угощение - пресно. Здесь она дико тосковала о покое и тишине бескрайних, могучих лесов. Здесь она слышала бесконечные удары колодок за каждой юртой, словно сама была невольницей и ей никогда не освободиться.

Возы, груженые золотом, и повозки с плетеными корзинками нагруженные утварью и скарбом непрерывно въезжали в ворота города. Телеги с награбленным нескончаемым потоком тянулись по дорогам, по глубоким колеям, оставленным сотнями их предшественников.

Она видела здесь, как черби, унылые и затравленные, торопливо сновали разнося еду меж радующихся и веселящихся.  Ей казалось, будто сам дьявол здесь властвует на своем богатом пиру, а красота и любовь рабски прислуживают. О, как мечтала она сбежать на Русь и обрести свободу среди густых лесов! Только они были способны и укрыть ее, и защитить!

Она не видела здесь, в голой степи, своего будущего. Алена тихо вернулась в свою юрту, в которой усиленно предаваясь заботам и хлопотам, уже не раз заставляла себя забыть, что она на чужбине.

Пусть Алена своим ретированием и вернула себя к спокойному состоянию, но Бату за трапезой явно было не по душе всеобщее внимание; даже хан упорно пялился на него, хоть и старался не слишком явно оглядываться по сторонам в поисках Алены.

Вдруг хан одним рывком поднял руку, заставляя всех замолчать. Мгновенно стало нестерпимо тихо. Долгое время хан просто сидел и вслушивался. Все вскоре поняли, к чему: лилась песня ладная звонкая, голос нежный, точно колокольчик, журчал издалека.

- Кто ж это поет - за душу берет?  - сказал хан наконец теплым, хриплым голосом, который кто мало от него слышал.

- Это из юрты Бату. Княжна его такая голосистая да звонкая, точно речка горная, - кто-то быстро выкрикнул из толпы.

- Опять хозяйка твоя, Бату, мне сердце рвет? – захмелевший, оттого и сильно раздобревший хан, небрежно положил Бату руку на плечо.

- Ну, что ж я ей петь запрещу? - на лице Бату появилась понимающая улыбка, та, которая говорила о том, что он знал, что так сильно задевает хана, -  и так на люди старается не показываться: все следом ходят, как сабдыка разглядывают.

- Да я и сам, глядя на нее думаю, что ты сабдыка земли русской к нам в улус привез, - признался хан, произнося слова настолько сдержанно, насколько мог.

- Если уж у них Русь таковыми сабдыками хранимая, то без боя армия наша им сдаться должна, - вмешался Мунке, не переставая уминать огромное количество жареных бараньих ребер.

- Каждая армия от таких сабдыков стеной станет. Если не защищать, то от красоты той на границах отворачиваясь, - добавил, сидящий рядом, Субедэй.

Вообще вокруг Бату собралась достаточно большая компания: казалось, что там находилась половина мужского населения улуса, и все они хотели сидеть именно с ним рядом. По крайней мере, по непонятной причине сегодня он был самым популярным на празднике.

- Ой, сколько раз я уже пожалел, что ее тебе отдал. Как можно, чтобы хан чужую жену хвалил? – сказал хан, качая головой, -  вынуждаешь ты меня на Русь идти, себе такую же добывать!

- Такая, хан, по красоте одна. Так еще к тому и доблесть, как у воина, отвага – не чета князьям благородным, - Бату упорно не хотел поднимать на него глаз, но хану и не нужно было видеть его лицо, чтобы понять, что тот чувствовал – гордость и торжество он мог прочитать и в подъеме плеч, и в линии его бровей и упрямом наклоне головы.

- Она ведь не только красотой богата, но и умом, и кротостью. Как взглянет – так и простить хочется, как взмолится – так и пожалеть, - тут же поддержал его Субедэй, вспомнив все ее достойное поведение в походе.

- Девки-то вам слаще меду, да дороже золота, - отмахнулся хан, очевидно смущенный тем, что Субедэй встал на сторону Бату, - а мне бы Русь к своим-то улусам прибрать!

- Русь ее также красотой да широтой богата. Становит коней лугами да полями своими сочными, водой прозрачной пьянит, да ветром вольным ворожит. Не найдешь в орде, хан, на ее красоту беспощадного армая, - не сдавался Субедэй, ведь и его чувства были застигнуты врасплох, именно эта земля заставила так сильно почувствовать себя защищенным и оберегаемым.

- Уж и не знаю, как Всевышний ее творил!? - то ли опешил, то ли растерялся хан, не видя лицо Субедэя таким благостным за всю свою жизнь, -  но верно, когда творил, то сам от красоты той глаза закрыл, ежели уж самый пес мой свирепый край тот чудесный от набега защищает. Вот и Джучи туда идти не заставишь, хоть плеткой его лупи.

- Так ему шаманы нарекли, кто на землю ту ступит, то имя земля на века сотрет, - усмехнулся Бату странному суеверию отца.

- Не он, так ты мог бы мои войска вести. А ты почему не желаешь? – вкрадчиво поинтересовался хан. Даже сквозь пелену затуманенного архи внимания, Бату расслышал злобный треск в его голосе.

- По его воле, - пьяно и невнятно пробормотал Бату, стараясь не переиграть.

Но что-то в этом тихом заявлении страшно зацепило хана за самое больное.
- А может, по ее? – хан грозно встал и пальцем указал в направлении струящегося голоса, -  иль я не вижу, как ты над ней вьешься?

Его намек уколол сильнее, чем следовало бы, хотя Бату знал, что хан на самом деле сильно захмелел.

Бату понятия не имел, что он не оставил свои решительные планы. Он никогда не говорил с ним об этом, никогда -  с глазу на глаз. Должно быть, хан думал, что он слишком импульсивный, чтобы спросить у него об этом прямо. И хан был прав — сейчас Бату словно стоял на распутье.

Одна из многих причин того, что хан не задал этот вопрос раньше состояла в том, что Бату был влюблен, а любовь – слишком сильное чувство, особенно, если ты мальчишка. Если твоя любовь -  олицетворение той же невообразимой по красоте и соблазнительности Земли.

Но что еще больше взбесило хана, что те, кто прошел с ним все эти земли, были полностью на стороне Бату. И хан не отважился бы затронуть эту щекотливую тему, если бы не алкоголь. Молчание затянулось настолько, что даже хан, уставший держать вытянутую руку, упер кулаки в стол и наклонил голову.
 
- Выйду я. Нехорошо мне, - Бату встал и, волоча ноги и держась за попадающиеся на пути плечи, головы и руки, побрел к выходу.

…В одиночестве Бату просидел, наверное, очень долго, пытаясь осознать и понять услышанное. Планы у хана были на его счет впечатляющие, но вот увязать их с Аленой не получалось. Точнее получалось, но как-то грустно и прискорбно.

 Поэтому, перебрав в уме все возможные красиво выстроенные объяснения с ней, закончил свое умозаключение тем, что она его никогда не поймет в лучшем случае, а в худшем – оттолкнет навсегда. «Она просто не должна этого знать», - наконец-то решил он. Он, конечно, был в первую очередь воином, но он ведь ее любил! Переживать, наблюдая за тем как она рвется домой в свой мир, или самому разрушить этот мир - это две большие разницы.

Но ко всему прочему не давали покоя и некоторые странности в поведении хана. Странность первая – сам выбор хана в его пользу, вторая – почему при всем при этом он так рьяно хочет ее у него отобрать, третья - была осень, а сейчас, судя по всему, не самый подходящий момент для вторжения.

А то, что хан задумал поход на Русь уже не подлежало сомнению. Оставался призрачный шанс, что хан просто был пьян, но зачастую даже пьяных решений хан никогда не менял. Возможно - шутил. Со вздохом Бату вынужден был признать, что для шутки разговор казался слишком убедителен. Голова, придавленная роем эмоций, раскалывалась, требуя отдыха, и он устало побрел в свою юрту.

  Приспущенное полотно над открытым входом полоскал ветер, но вечер был теплый и царила духота, а он поймал себя на том, что уже долгое время смотрел на силуэт Алены изумительной красоты, не потускневший даже в своих размытых очертаниях.

Беззвучно подойдя ближе, он остановился, следя за выражением ее лица; оно было так не похоже на то, что он знал, такое открытое, счастливое. Она пела громко, смело, беззаботно, как будто отдавала пению все свои чувства, которые для него были недоступны.

Она вдруг перестала петь и повернулась, и лицо ее сразу стало таким, каким он его видел всегда: закрытым и отчужденным, и холодная дрожь прошла по его телу, хотя в следующее мгновение он уже обнимал ее плечи.

- О чем ты пела, Аленушка? - спросил с интересом.

- О древней священной северной родине всех урусов, всех белых народов — Даарии, - она поторопилась накрыть на стол, но Бату знаком остановил ее, устало и изможденно присел на край постели:
- Посиди со мной, Аленушка, расскажи о стране той волшебной, из которой народы появились.

Села подле Аленушка, голову на грудь ему склонила. Поцеловал Бату ее в щеку, рукой косу погладил.

- Страна та далекая - это Свята Дар, - тихо начала она, -   была она в далеком океане, за северным ветром, Бореем. На небе три луны было. Одна луна - кровавая луна. Одна луна - луна золотая. А третья луна – луна небесная, голубая. Спорили те луны на небе с солнцем. А Асы на земле подобны богам были и с Богом силой спорили. Силу земли и воздуха великую обрели, но не покорилась им вода. Разгневали они деяниями своими Ния - Великого Бога Морей.  Когда же стали силой воды покорять – Ний воспротивился, поднял воды свои над землей до неба, но не отступили гордые Асы, стеной над землей своей встали - да от потопа погибли.

- Зачем же встали они, ведь спастись бегством могли? – пространно и совершенно справедливо предположил Бату.

- Они же землю свою защищали! – Алена подняла глаза в удивлении, что этого можно не понимать, - они ее защитили – теперь она нас, потомков их, бережет.

Надо честно признаться, что его теперь стало мучить необычное любопытство:
- Так вода до небес должно быть, землю ту смыла?

- Наша земля к солнцу поднялась и через воды перелетела, ведь символом ее была лебедь белая, - с рассеянной улыбкой она погладила его по косе.

- Неспроста хан тебя сабдыком Руси считает. Ведь ты и есть та лебедушка, что я в руках держал, - медленно, осторожно он обнял ее, поцеловал в макушку, спросил тихо:
- Какая она, Русь твоя?

- Да разве ж так расскажешь! - счастливо закатила она глаза, вздохнула радостно, будто проснувшись от тяжелого сна, заговорила быстро и возбужденно, -  по весне утром по росе босиком пройдешься, по туману рассветному и так чудно, будто во сне. В обедне на сенокосе в стоге вздремнешь, пшеницей сжатой, соломой сухой, да землей плодородной пахнет, цветы полевые под знойным солнцем благоухают - разве словами описать? Не передать каково молоко парное пить в тени березок белых. А ввечеру соловьи поют. О чем поют? О чем заливаются? Но так поют – душа выпорхнуть готова. Зимы какие студеные, но так искрится снег, так мороз ворожит – дома не усидеть. Сколько ребятни на санках с горок катаются, резвясь. Носы красные, тулупы худые, ноги голые, а сколько радости, сколько озорства. Жаркая, да холодная, бескрайняя, да плодородная – такая Русь моя.  Не опишешь ее всю, а коль опишешь, что-то да не доскажешь. Разная она такая.

Удар меча не мог сразить Бату сейчас сильнее, чем подобный восторженный рассказ. Особенно после того, что теперь грозит ее Родине. Он крепко обнял ее голову, отчаянно прижал к груди.

  - Выходит, она как ты, - произнес он, сбиваясь с дыхания, -  работящая да хозяйственная, щедрая да бережливая, строгая да ласковая, царевна самая прекрасная из всех земель пригожих.

Он долго молчал и не отпускал ее. Его молчание почему-то смутило ее.

  - А вы поете? – любопытно спросила она.

- Поем, - не испытывая особенного воодушевления, кивнул он.

- Ну спой что-нибудь, - попросила она и отстранилась, заправила волосы за уши, собираясь внимательно слушать.

- Не мастак я петь, - отмахнулся Бату и заметно смутился, -  уж чем, а пением не наделен.

Но Алена начала просить и настаивать. Последовал глубокий вдох, и странная симфония разнообразных звуков наполнила юрту. Никогда прежде ей не доводилось слышать ничего подобного: средь бурного, вздымающегося рокота, подобного непрестанному гулу могучих морских валов, время от времени раздавались какие-то жалобные, высокие ноты, пронзавшие невыразимой тоской.

- Что, не нравится тебе? – поинтересовался Бату, когда увидел ее удивленно-растерянный взгляд.

- Необычно мне, - немного неуверенно призналась Алена, -  будто ветер в горах свистит, иль пурга поднимается. Будто не твой голос, а в тебе зверь кошкой урчит.

Но Бату не рассердился, а лишь сдержанно улыбнулся.

- А о чем ты поешь? – тут же весело поинтересовалась она.

- О том и пою. О ветре свободном, о скакунах диких в степи вольной, о духах бессмертных в вершинах горных.

Он взял ее руку, погладил пальцы, но от этого прикосновения дыхание сбилось до глотков, она замерла, пока вдруг спасительная мысль не пришла ей в голову:
- Давай-ка вместе споем, ты о своем, я о своем.

И запела эмоционально, звонко и открыто:

Сторонка моя, сторона родная,
Земля ты моя, землица святая.
Звезды россыпью, да колосья гнутся,
А как по полю пойду, к сердечку прижмутся.
Земля ты моя, сторона святая,
Ждешь ты меня всегда, матушка родная.
Соберу васильков, венок синий-синий,
Поминаешь обо мне, молодец мой милый?

Как оказалось, Бату ее все же поддержал: и его странный голос словно был музыкой для ее песни.

Собственно, пение мунгитов было весьма необычно. Горловое пение хоомий слагается “из целой гаммы хрипов”. Певец вбирает в себя столько воздуха, сколько могут вместить его лёгкие, и затем начинает извлекать удивительные урчащие хрипы из внутренней глубины, непрерывность и длительность которых всецело зависит от его умения управлять диафрагмой.

Затем следует новый глубокий вдох, и продолжается звучание таинственных звуков, иногда сопровождающихся аккомпанементом на двуструнном инструменте – морин хууре, до тех пор, пока они не обрываются певцом сразу, совершенно неожиданно для слушателя, без какого-либо тонического и ритмического конца. Так что ко всему этому последованию таинственных звуков, казалось бы, нельзя применить название мелодии.

Внезапно за юртой что-то нарушило тишину, да и костер начал угасать и Бату вышел за кизяками, но Алена вошла в такой азарт, что даже в одиночку затянула новую песню:

А дорога домой,
По полям, по степям расстилается.
А дорога домой –
Словно голос отчизны родной.

Ты спеши, торопи, коней,
Ты гони быстрей.
Нет просторов обширней Руси, нет ее родней.

   И в дороге домой –
Нас ни ветер, ни зной не касается,
Нам родительский зов отзывается,
По дороге домой.

Ты спеши, торопи, коней,
Ты гони быстрей.
Нет просторов обширней Руси, нет ее родней.

Там нас встретят всегда руки нежные,
Голосов нет на свете нежней,
И в любовь окунемся безбрежную,
И развеет печаль безмятежно нам,
Лишь дорога домой.

Ты спеши, торопи, коней,
Ты гони быстрей.
Нет просторов обширней Руси, нет ее родней.

Голос красивый, завораживающий, дерзкий, ей в ответ отозвался. Певуче и звонко разлился по округе.

- А говоришь, не мастак ты петь. Голос-то у тебя какой могучий. Мой голос, словно буран, силой своей заглушил, - оглянулась она, так и обомлела: хан перед входом стоял и в усы посмеивался.

Он подошел крадучись и бесшумно, услышав, как она поет, так же, как Бату, подпел ей в ответ.  Тут же она вскрикнула и спряталась в полутьме юрты, но отчетливо увидела на стене исполинскую тень, переступившую ее порог. Она думала, он не смеет переступить порог этой юрты, а оказывается, его останавливает только присутствие Бату.

Он неторопливо подошел и положил ладони ей на плечи: будто камни огненные ей на плечи положил. Вздрогнула Аленушка, мгновенно почувствовав необузданную силу этих горячих рук.

Он был хорошо сложен, силен, очень крепок и побаиваясь его, Алена в какой-то мере даже восхищалась им, как это всегда бывает с девушками, когда они восхищаются совершенством мужской силы. Глядя на стоящего над ней скалой громадного хана, корявого, грузного, кое-где пораненого, но еще жилистого и крепкого, она размышляла о том, как пощадило его время. Он, быть может, видел много увечий и болезней. Он воевал почти с рождения, она почти не сомневалась в этом, по крайней мере с тех пор, как сел в седло. Ее собственный юный возраст казался таким пустяком в сравнении с тем, что он в своей жизни испытал и видел. Он силен, он напорист, он не немощный, дряхлый старик. Ему, и вправду, хватит сил, сломить любое ее противление. Стены не защитят ее, и эта юрта уже не кажется убежищем. Когда и его дань, которая стоит смиренно перед ним, будет побеждена, сломлена и раздавлена, он по-прежнему останется таковым: громадным, жилистым и властным...

 Ну неужели он решится на такое святотатство — овладеть ею в этой юрте? В той, в которой Бату так ревностно охраняет ее. И Алена старалась представить себе, что будет, если это случится. Сохранит ли Бату свое лицо и то благородство, и мужественную смелость, или Чингисхан подавит гордого Бату и его обратит в жалкого раба, подчиняющегося любой его прихоти?

Но внутренний и внешний облик Бату не раз убеждал Алену, что защищает он ее вдохновенно, неустрашимо. Нет, он не допустит, и уж точно не смирится. Их души погибнут вместе, погибнут в тот миг, когда их разлучат.  И правда, в Бату она видела душу. И Алена, в которой гордость с трудом уживалась с инстинктом продолжения рода, не раз думала, что они могли бы, пожалуй, стать самой замечательной семьей — редким союзом красоты и силы в этом мире грязи, страха и мрака.

Она прямо и дерзновенно смотрела в глаза великому владыке, проникаясь радостью и гордостью от сознания, что Бату никогда не позволит, чтобы она принадлежала кому-то другому, пусть и сильному, пусть и самодержавному.

- Голос мой тебе по нраву? – наконец нарушил он мертвую тишину. Чингизхан не шевелился, но его лицо, пока он молча держал ее за плечи, весьма красноречиво изображало борьбу с неуемной страстью.

Он до сих пор отчетливо помнил ее появление в своем дворце - ее прекрасное лицо, окаменевшее от отчаяния.  Он помнил чувство досады, охватившее его, ее злобную решительную улыбку и ее слова: «Убьюсь насмерть, но тебе не достанусь» - и стук его сердца становился все чаще, все сбивчивей дыхание. Спокойная, кроткая, застенчивая, когда пробуждается в ней непобедимый воин, надменностью и заносчивостью своей превосходящий его самого?

Он с необыкновенным интересом следил за своим внуком, когда он еще был несформировавшимся ребенком. Это же он сам: и в мыслях, и в стремлениях, и в поступках. Но почему она предпочла Бату ему? Он опытен, богат, властен, он внушает страх всем окрестным племенам, он – завоеватель мира!

 И, взирая на всех с высоты своего трона, сжигаемый чувством ревности, часто думал: «Ведь такого величия Бату, верно, никогда не достигнет», — и чувство смутной досады шевелилось в нем — как она вообще посмела сопротивляться ему, ему - хану, ревностному хранителю всех чудес и богатств, тому, который не терпит, чтобы редкая красота была чьей-нибудь чужой собственностью. Она была мудрой. Она должна была понять, что он никогда не перестанет желать того, что должно было принадлежать ему.
 
- Почудилось, что Бату это поет, а голос и впрямь у хана сильный да красивый, -  все ее поведение отличалось какой-то скрытой настороженностью при всем ее старании быть приветливой.

- А мне твой голос покоя не дает, - он склонил к ней свое лицо, снова вспыхнувшее безумной страстью, и даже на расстоянии она уловила сильный запах алкоголя, исходящий от него. Отвратительно мерзкий запах.  Надо что-то срочно предпринять так или иначе. Она снова в его руках, и действовать надо мило, любезно и хитро, но как это было ей неприятно, ужасно неприятно!

Алена покачала головой и, ощущая пробежавший холодок на своих плечах, вспомнила внезапно тронное покрывало, которое он накинул ей на плечи, когда она была нагой. Она не просто сохранила его – вышила золотом на нем странную двуглавую птицу, которую увидела на троне.

Вспомнив это, она отошла в сторону, достала из сундука покрывало и протянула хану. Что с ним произошло, когда он увидел птицу на полотне, невозможно было описать словами. Из горла его вырвался то ли ужасающий смех, то ли крик, он прищурился, пытаясь разглядеть в ней что-то скрытое, попятился, но не объяснив ни слова исчез за дверью также неожиданно, как и появился…

- Что сказала ты ему, что хан бежал от тебя так, что чуть меня не сбил?  - от звука этого тихого, родного голоса, Алена чуть не подпрыгнула.
 
- Птицу двуглавую я ему на покрывале вышила, а он вроде, как и обиделся, - грустно объяснила она, и ее длинные темные ресницы, оттенявшие фарфорово-белую кожу, опустились, а нежные, будто припухшие губы, дрогнули.

- А где ты узрела птицу ту? – удивился Бату и тоже жутковато усмехнулся.

- Так ведь у хана она на троне, - ответила она, поглаживая зябнущие плечи. Она стояла на негнущихся ногах, в непонятном оцепенении.

Бату сразу понял: хан –не обиделся, хан – испугался:
- Пуще глаза бережет хан ту птицу. Предсказали шаманы, что, когда та птица с его трона слетит, царство его разрушится.

- Не бывает ведь птиц двухголовых, и как птица нарисованная взлететь может? – поразилась она совсем странной истории, в которую, тем не менее, свято верил хан и его приближенные.

- Если бы кто знал, то не берег бы ее хан денно и ношно, - ответил Бату, стараясь быть убедительным, хотя и сам порой не находил в этом смысла, - из-за нее охрана такая надежная, из-за нее кэшиктэны в юрте хана самые суровые.

  - Охрана ханом устроена для птицы, а ныне он ей меня в плену держит... Ну помоги мне, Бату. Он ведь снова ко мне приходил не просто так, - голос ее был так слаб, что если он и расслышал его, то только потому, что стоял почти вплотную.
 
Целую вечность Бату просто таращился на нее, не в силах отвести взгляд от такого испуганного, подавленного, на грани слез и отчаянья вида, но источавшую такую невиданную красоту, что он снова был не в силах отвести своих очарованных глаз.

- Красавица ты у меня какая, умница, - провел ладонью ей по щеке Бату, - как мне хана от тебя отвадить, коль сам его понимаю. Была бы ты у него, я бы тож, как бес, изводился. Себя бы словами бранными ругал, ежели бы тогда струсил, ежели бы побоялся к хану за тобой прийти.

Взял он косу ее и себе на плечо переложил.
- Открою тебе тайну великую. Поведаю тебе, что коса у тебя и впрямь волшебная.  Пошел я к хану за косой твоей золотой. Ты меня не просила, она позвала. Не заметила ты, милая, спиной ко мне находясь, как коса твоя по лицу меня стеганула. Обожгла меня яростно, отомстила за хладнокровие мое.

Когда он так говорил, она сразу ощущала слабость - и физическую, и душевную. Она знала, он не подавлял ее силы, но как-то сразу обезоруживал.

Смешавшись, она произнесла:
- Осталась бы я в Новгороде, и спасать бы тебе меня не пришлось.

- В тереме батюшкином не узнала бы ты никогда обо мне, никогда бы встретиться нам бы не довелось, а я тобой с малолетства грезил. Звала меня земля твоя, а за тобой ехать меня хан последним выбрал. Дальше всех я от тебя был, да ближе всех оказался, - косу ее пшеничную длинную через шею свою он обвил, и в руках ее перебирая, точно свою, вздыхал тяжело, шептал что-то, совсем неслышно, и целовал осторожно золотую ее красоту.

С трудом она высвободила свою косу:
- Помнишь, спрашивала я тебя, чем тебя порадовать?

- Что я шубу заказал из пардуса? - засмеялся он, отмахнулся, - та то ж в шутку, невозможно это.

Ему казалось, что на нее свалилось столько забот, что она и думать забыла о его заказе, но она вовсе неспроста интересовалась. Когда из сундука Алена достала шкуру пардуса Бату не только удивился, а даже подосадовал на свою неуместную шутку. Но как оказалось, беспокоиться было не о чем – это уже была искусно сшитая шуба. У Алены получилось то, что не получалось у мастериц орды никогда.

- Шубу сшила? – поразился Бату, - мне?

Руки его невольно проскользнули в услужливо подставленные Аленой рукава.  И Бату замер, тело оцепенело, когда она аккуратно стала затягивать завязки.

 Потом, почти не веря своим ощущениям, он осмотрел себя, и начал осторожно кончиками пальцев ощупывать роскошный, мягкий, в красивых черных пятнах, мех. Не прошло и минуты за этим занятием, как вдруг он тяжело вздохнул, резко развязал завязки.

Замечая его растерянность и не понимая его действий, Алена грустно вздохнула:
- Не по нраву, видать, тебе.

Но тут же Бату начал бурно протестовать.
- Да что ты! По вкусу мне, по нраву! Но как же покажусь я в ней?  Хан опять вопить будет, что у него такой не имеется.

Что-то было в последних словах Бату такого безнадежного и отчаянного, отчего Алена лишь улыбнулась, и гневные упреки замерли у нее на губах. Она снова подошла к своему сундуку и достала вторую шубу:
- Ужель решил, что не поразмыслила я? Так я ужо и ему сшила. Да не хуже твоего шубейка-то вышла.

- Мудрая моя Аленушка! – радостно обнял ее Бату, - рукодельница моя умелая! Никогда не сделает – не подумавши, не исполнит – не спросивши. Лучше жены в целом свете не сыскать.
 
Да обнял крепко, в шеки ее целовать принялся часто, да только отстранилась Аленушка в сторону отошла подавленно.

И обиделся Бату, брови вскинул, высказался разгорячено:
- И словом тебя задел? И лаской оскорбил?

Скинул он с плеч шубу зло, на пол с себя в гневе сбросил:
- К чему тогда подарки твои? Забота твоя об мне непрестанная?

Она вгляделась в его гневное лицо, ответила спокойно:
- Дорог ты мне, но как друг, как брат. Ужель могу я злом на добро отвечать? Ужель могу на добро твое, о тебе не заботиться?

Чтобы разбудить ее эмоции, а заодно проверить правильность собственных ощущений, Бату намеренно грубо притянул ее к себе, ощупал вульгарно. Она по-прежнему была спокойна, но она казалась подавленной и, похоже, изрядно испугалась. От порывистого движения у нее закружилась голова — не слишком сильно, но достаточно, чтобы понять: она совершенно расслаблена и не собирается сопротивляться.

- А ты смоги! - громко рявкнул он ей в лицо, -  ударь меня, укуси, оттолкни. Что же ты творишь? Радеешь, обнимаешь не любя, как же тогда любить будешь?

Он бросил ее, подхватил с пола шубу и одним движение разорвал ее, впервые давая Алене понятие о силе его злости. В сущности, это даже не злость, ничем не прикрытая ярость - настоящий необузданный гнев.

Очевидно, будь перед ним кто-то другой, и наверно, он проделал то-же самое и с человеком, не задумываясь. И если он не тронул ее, то только потому, что за все это время она стала ему дорога.

И ушел в гневе - на день пропал и на ночь. Бату поступил хитро, чтобы не афишировать свой разрыв с ней, он пошел в юрту отца. Где-то в глубине сознания его терзала догадка, что Джучи косо смотрит на то, что затеял хан, и тот ему этого не простит.

Собственно, нойонам не возбранялось спорить с ханом, но только без свидетелей. А вот принародно… настоятельно не рекомендовалось, а на курултае – даже запрещалось. Именно поэтому визит Бату к отцу носил легкий оттенок секретности: все-таки Бату теперь богол хана и не может прислушиваться к мнению кого другого…

Когда он откровенно переговорил с отцом, его ждал сюрприз – Джучи не поддержал хана и в имперских завоеваниях северных стран и отказался от похода с ним во главе.

После того как Джучи с ханом в должной им манере повздорили, то есть хан пригрозил его казнить, выяснился интересный факт. Хан доподлинно знает о резких высказываниях отца о завоевательных намерениях Чингисхана, как и о высказываниях о безрассудстве его в отношении земель и людей.

Хан подавлял мнения любых несогласных всей своей запредельной мощью, и теперь от него стоило ожидать всего, чего угодно. Пусть и был он хану старшим сыном, Джучи не понимал, почему хану не сиделось ни в одном обжитом и вполне комфортном городе. Организовывал бы мероприятия для важных гостей, встречал послов, вел мирные переговоры или просто нежился в устроенных походных лагерях. Нет, скучно ему было, уныло, выматывало его безделье, а, чтобы развеяться, он затевал новые войны.

Отец говорил все это внятно и очень выразительно смотрел на Бату, пытаясь прочесть эмоции. Бату не хотел делиться своими проблемами, и все же напряжение заставило его подать голос, правда, чувства свои он завуалировал вопросом:
- Коль на Русь он собрался идти, зачем княжна ему?

Джучи не хотелось вмешиваться, но и одного этого вопроса было слишком много для рассудительного отца:
- Ему не она, ему ты нужен!

То, что дань хана поселилась у Бату окончательно, и хан этому намеренно препятствовал, наводило на определенные мысли. Был, конечно, шанс вырвать ее у него силой, но ссориться хану с Бату было так же не с руки, как и ему с ними. После возвращения тот превратился из обычного мальчишки не просто в сильного воина, но и стал одним из немногих следопытов, знающих неизведанные земли Руси. Именно на это хан делал ставку, отправляя его за ней - Джучи это понимал.Но любовь Бату, да еще столь сильная, спутала завоевательные планы хана.

К вечеру Бату уже удалось остыть и его так и тянуло срочно вернуться, но он уже пообещал отцу остаться переночевать, так что он продолжал пить чай и вести долгую ночную беседу, но, увы, уже без прежнего удовольствия.

Закрыв глаза лишь на секунду и мысленно представив себе, что она там одна, совсем одна в пустой юрте, уже всю ночь не мог успокоиться. Все же он честно признался себе, что именно тоска по ней повлияла на стремительность, с которой он рано утром более энергично, чем обычно, распрощался с отцом, - он соскучился и спешил вернуться домой. Да, именно так - проведя без нее одну лишь ночь он бежал, он торопился.

- Я ужо подумала, что бросил ты меня, -  Алена намек поняла и, скромно потупившись, отступила, выказывая холодность, но Бату не стал отвечать ей тем же, потому что не хотел притворяться:
- Хотел, да зришь – не могу. И день, как ночь, и ночь, как мгла без тебя.
 
  Она, казалось, никак не отреагировала на его слова, но радость в ее глазах нельзя было не заметить – наверняка навоображала себе, что все это время он провел в развлечениях. Напряжение, с которым она встречала его, спало.

Бросилась в глаза шуба, так и оставшаяся лежать на полу, он подошел, чтобы поднять ее, но она его опередила. Собственно, порвал он ее не очень сильно – будто так и задуман был разрез на спине, но игнорируя все попытки Бату остановить ее, Алена принялась зашивать разорванную шубу – ведь не подобает царевичу появляться на людях в рванье.

Загадочным взором Алена обводила стены, полы, кидала короткие взгляды на него, словом, взгляд ее скользил повсюду, но была она молчалива. На редкость молчалива и услужлива. После всего произошедшего благоразумнее всего было бы не обращать на ее поведение внимания, но Бату, по-прежнему мог из-за нее пойти на все, что угодно, и не собирался отступать. Когда она подавала ему похлебку, он машинально поймал ее руку, а затем под ласково-вопросительным его взглядом, она попросила в просьбе не отказать.

- Что хочешь просить, Аленушка? - слегка нахмурился Бату, явно гадая, что еще у нее на уме.

- Косы ваши никак плести мне не научиться, - произнесла она таким умоляющим, возбужденным голосом, который ему всегда нравился, голосом, который будто и не просил, а окружал теплотой и покоем.
 
- Плести тебе косу воинскую? – расслабленно усмехнулся Бату, когда услышал совершенно ребячливую и смешную просьбу, - из лука стрелять и мечом рубить уметь тебе маловато?

- Научи, Бату, - настаивала она, вкрадчиво заглядывая в глаза, -  может, я тебе заплетать буду.

Он взглянул прямо, но хладнокровно на ее косу, покачивающуюся от каждого ее шага, и про себя посмеялся над тягостным, неприятным смущением, какое должна была она испытывать под чувственным и оценивающим его взглядом, будучи озабочена такой смешной проблемой.

  - Воинскую косу только воины плетут и только сами себе, она оберегом в битве служит.

- В оны дни ведь учил, - обиженно напомнила она.

В сущности, выполнение ее просьбы ему не составляло труда, только доставляло удовольствие напускать на себя недовольный вид, радоваться такому забавному превосходству, приятно было разглядывать ее, чувствовать робкое подрагивание ее век.

- Учил, не ведал, кого учил. Обучил себе на лихо: из девицы - ратника бесстрашного сотворил.

- Ну хоть покажи, как сам плетешь, - не сдавалась она и оперлась мягко на его плечо, пользуясь легким изгибом своего тела, чтобы явственнее рассмотреть его косу. Но он ловко спрятал ее, продолжая подзадоривать ее и распалять ее любопытство:
- Да и показать не могу, у каждого свой секрет.

- Давай я тебе покажу, а ты скажи так али нет, - хитро придумала она и немного отступила назад.

Нечто совершенно дерзкое было в ее странном упрямстве. Ее назойливая дерзость передалась и Бату. Он уже прямо глядел в ее глаза, деловито предложил:
- Плети с моей, но только знай, ежели переплетешь, то станешь ты моей навечно!

Затем, в следующее мгновение, он, как бы с вызовом, развязал свою косу и протянул ей так, чтобы она сама взяла ее, и в то же время его улыбка, обращенная к ней, сделалась какой-то язвительной и коварной.

Она решила, что очевидно, он играл на ее чувствах так же безучастно, как и она с ним, и Алене пришлось с азартом удивиться утонченному навыку его хитрости. Но все же она была взволнована, быть может, в большей мере его наивности, чем предостережению.

Она уверенно подошла ближе и нежно ощупала его косу. «В этом совершенно нет ничего интимного», – говорил ее недвусмысленный взгляд, и, по-видимому, губы ее невольно шевельнулись, потому что он с тихой грустью усмехнулся, отвернувшись от нее в сторону.

Взяла Аленушка косу и не колеблясь начала переплетать свои волосы с косой Бату в единое. Но в следующий миг его черные зрачки начали опять, искрясь, останавливаться на ней в непонятном возбуждении.

Было совершенно очевидно, что он был так же встревожен, как и если бы она ответила на его ухаживания. А как в его косу свою вплетала, так и вовсе слезы крупные ронял. Но она сдержанно доплела красивую, длинную косу, однако, с виду и с некоторой неловкостью.

- Так? – спросила она его.

- Не так, - ответил, да к себе за косу притянул, да поцеловал крепко прямо в губы.

- Что ж ты, глупая, моей стала, да и не поняла? Одно мы теперь с тобой, как эта коса. Мне противишься, а все приметы тебя ко мне влекут. Вот и за тобой нас хан по завету шамана послал.

Встала гордо Алена, да идти не может, коса ведь у них единая.

- Теперь тебе без меня никуда, - он немного улыбнулся ей, но совсем немного, не усмехаясь, а как будто подбадривая, -  ни в дороге, ни в жизни, ни в смерти нас теперь не разделить.

- Глупости все это, - удивленно и недоверчиво она хмыкнула, но и по досаде и горечи в голосе было понятно, что она не относилась к его словам серьезно, - волосы и просто так спутаться могут.

- Теперь уж все, Аленушка! Моя ты навсегда, пусть и не познаем мы друг друга никогда, - заговорил он таким серьезным тоном, какой только был возможен между самыми близкими мужчиной и женщиной, - хоть князь придет, хоть ангел с небес за тобой спустится – не отнимет у меня, не оторвет от косы этой.

И только тут поняла она, что он не шутил и шутить на этот счет не собирается.

- Зачем же не сказал ты мне, Бату?! - импульсивно вскрикнула она.

- Сказал ведь. Знала ты, - напомнил он, напряженно вглядываясь в ее глаза, - а сама просила, сама плела, значит, не можешь ты без меня. То примета верная, что любишь ты меня, любишь сильно, искренне. Почем не открываешься?

Она бы точно не смогла описать сейчас свои ощущения. Это было странное чувство привязанности: настоящей, реальной, неподдельной, будто внутри обычной косы и впрямь переплелась между ними незримая нить.

Странно, но признаться сейчас стало намного проще:
- То незабудки твои, Бату, - беспомощно вздохнула она, -  приворожил ты меня ими, к себе привязал.

- Так и у нас не положено девицам воинам раны шить. То и ты не рану мне шила, а сердце мое к своему пришивала, - также откровенно высказался он, и мягко склонил ее голову себе на плечо.

Ему показалось, что она чувственно вздрогнула в тот миг, когда ее голова коснулась его плеча.

- То ж Еремей был. Разве любил ты его? – уныло заметила она, - отталкивал, да касаться тебя запрещал.

- Отталкивал я тебя, да касаться себя запрещал, - опечаленно согласился он, и легонько погладил их шелковистую косу, - как же теперь желаю невероятно, чтобы подошла ты, обняла, сказала, как нужен я тебе, как необходим…, - и поцеловал ее в молчании, -   доверяла мне, как я тебе поверил, - коротко добавил он, и распустил косу.

Уже начинались холода, и больше времени Бату проводил в юрте. Больше внимания и интереса отводил ей Бату, везде с ней побывал. Перетолковал и переговорил о чем только можно. Узнал всё, обо всем, и что, и как, и каким образом народ на Руси хозяйство в стужу ведет.

У мунгитов же начало зимы определялось как сезон большой охоты. Предварительно направлялись приказы войскам, прикрепленным к ставке великого хана. Каждое армейское подразделение должно было выделить определенное количество людей для экспедиции.

Охотники разворачивались как армия - с центром, правым и левым флангами, каждый из которых находился под командованием специально назначенного предводителя. Затем императорский караван - сам великий хан с женами, наложницами и запасами продовольствия направлялся к главному театру охоты.

- Что ж за охотник такой, от всех отличный? - приметливо тыкнул хан в пятнистого наездника на вороном коне.

- То ж мергэн, ставке хана верный, - усмехнулся в усы Субедэй, уже давно внимательно наблюдая за своим видным подопечным.

Удивительно, но Бату оправдал все его ожидания и сломить его и сделать рабом даже хану оказалось не под силу. Он узнал его сразу: пусть в необычной шубе он выглядел иначе, но изменить рост и конституцию тела даже под красивой шубой было невозможно.

- Бату?  - еще внимательней вгляделся хан в экзотический мех, -  ужель в шубе из пардуса?

- В нем, - безучастно подтвердил Субедэй, не понимая интерес хана на этот счет.

- Что за блажь у него, везде приметней хана теперь быть? - недовольно осмотрел хан свою богатую, насыщенно-черного цвета, с оттенком седины и немного голубоватым отливом, но уже затертую местами соболью шубу, приказал грозно чербям своим, -  и мне такую ж шубу подать!

- То ж опять княжна ему смастерила, - жалко стал оправдываться приблизившийся юртчи.

- В улусе своих мастериц что ль нет? – громко прокричал хан, сейчас дерзко одаривая наложниц  презрением своих миндалевидных глаз, явно издеваясь.

- Так у всех рвется шкура та. Больно тонка, - тихо промямлил юртчи.

- И что хану ныне, дани своей раскланиваться? – недобро сузились глаза на его лице, за короткое время на котором промелькнула буря всевозможных эмоций. Его ответ хану, очевидно, был не нужен, потому что тот сразу приказал грозно, - вызвать его сюды!

- Ведаешь, с чем вызвал? – навязчиво хан поинтересовался, с видом снизошедшего до неимоверной милости только за то, что дал ему шанс осознать свою ошибку.

- А, может, и ведаю! – обречённо вздохнул Бату и осмотрел хана усмехающимися глазами.

- А коль ведаешь, то и спину свою подставляй, хребет тебе ломать! -  импульсивно вскричал рассерженный Чингизхан и замахнулся на него плетью.

- Ты свою подставляй, - смеясь, ответил Бату, да такую же шубу, только золотом украшенную, ему на плечи накинул.

Изначально он планировал пошантажировать хана: мол, извини, не знал, отпусти, исполню. А потом отдал бы всё равно, конечно. А теперь просто решил ошеломить его своей догадливостью, и это у него получилось: хан, не обращая ни на кого внимания, теперь пораженно смотрел на шубу, погрузившись в глубокие раздумья.

- Ну как? – громко поинтересовался Бату, нарушая всеобщую застывшую тишину, и ожидая реакции.

- Чо как? Вон пшел! – с интонацией одолжения прогнал его хан.

Бату развернулся и быстро ускакал обратно в сторону своей позиции. Сам же Чингизхан внимательно осматривал богатую шубу. Красивую, редкую, искусно сшитую. Наверняка, она думала о нем. С каждым стежком, с каждым узелком нитки. А как же иначе? Чингизхан шубу в рукава продел, себя осмотрел удовлетворенно. Руки поднял, да ноги вытянул, отметил удивленно вслух:
-Замечаю, что она мою плоть знает, хоть и не испробовала. Жалею теперь. Все равно выдумаю, как ее добиться.

Субедэй, молчаливо следовавший рядом, имел вполне определенные догадки, что это высказывание может означать. Эта очередная выдумка хана была не то, чтобы аморальной, даже с точки зрения закона она просто не лезла ни в какие рамки.

Субедэй чуть наклонился и тихо напомнил ему:
- Что ж ты хан! Нехорошо это, Бату ведь отдал. Его пожалей.

- Что Бату мне жалеть, коль она кажную ночь его ублажает!  – отрывисто высказался хан, с тенью невыносимой зависти в голосе, -  а я един раз ее щупал, так запамятовать до сих пор не удается.

- В его-то годы от твоей руки вторую жену потерять – не слишком ли жестокая кара? – Субедэй чуть заметно нахмурился.

Но власть – жесткая вещь. Бесчеловечная даже. Так что о морали хан забыл еще тогда, когда увидел ее в своем дворце. Значение имел только результат, а муки совести не мешали ему спать по ночам. Не испытывал он никаких мук.

- Не гневи меня, не яри до бешенства! – схватил Чингизхан Субедэя за ворот, -  не жена она ему. Моя дань, и моей она будет. Все что хочу – мое, и потому я -  хан! И Бату хребет переломаю, ежели не сумею эту стену, сцепленную из них двоих, перебить.

- Ведь с малолетства он ей грезил! -  начал раздражаться Субедэй от того, что хан его не желает понимать, -  про нее еще ни одной сказки не складывали, а он все о жене своей мне сказывал: про глаза ее васильковые, про косы золотые, про кожу белоснежную!

- Каждый в жены себе такую желает, - зло отмахнулся хан, ведь ее красота вызывала у каждого кучу бурных эмоций, -  не пойму, что она в нем нашла? Чем взял красоту непокорную, чем застращал – отважную, чем подкупил – неподкупную, что ни власть, ни богатства, ни чудеса ей мои не надобны?!

По лицу Субедэя заходили желваки, но он сдержался и ничего не добавил к сказанному. Хан и так признался слишком во многом. Впрочем, в глубине души Субедэй знал, что хан лукавит. Бату обладал поистине чудовищным упрямством, и никто не мог сдвинуть его в сторону, если он что-то решил. А Бату хану был нужен. Его желание затеять новый поход на Русь было связано с поручением доставить княжну, и потому не грозило Бату серьезными неприятностями.

Чтобы отнять теперь ее у него хану нужно было придумать что-то особенное. Бату не простил бы хану Алену, и назло не пошел бы на Русь. Размолвка с ним не должна была встать на пути великого похода. А именно такими словами хан оценивал перспективы его завоеваний. А в остальном ничто другое хана не интересовало и никакие потери его не пугали.

Охота, тем временем, продолжалась. Охотились на зайцев, лисиц, рысей, оленей и пардусов. Вокруг огромной территории, определенной для охоты, которая охватывала тысячи квадратных километров, формировался круг облавы, который постепенно сужался в течение периода от одного до трех месяцев, загоняя дичь к центру, где ожидал великий хан.

Специальные посланники докладывали хану о ходе операции, наличии и числе дичи. Если круг не охранялся соответствующим образом, и какая-либо дичь исчезала, командующие тысячники, сотники и десятники отвечали за это лично и подвергались суровому наказанию. Когда, наконец, круг замыкался, центр оцеплялся веревками по окружности десяти километров.

Затем хан въезжал во внутренний круг, полный к этому времени различными ошарашенными, воющими животными, и начинал стрельбу; за ним следовали нойоны, а затем обычные воины, при этом каждый ранг стрелял по очереди. Бойня продолжалась несколько дней. Наконец группа стариков приближалась к хану и смиренно умоляла его даровать жизнь оставшейся дичи. Когда это совершалось, выжившие животные выпускались из круга; убитые же собирались и пересчитывались. Каждый охотник, по обычаю, получал свою долю.

…С охоты они ужо возвращались, и тут гонцы весть им принесли, что в их отсутствие напали на их улус кипчаки. Лучников в охране перебили, да и пустились юрты грабить. Бросили воины и повозки, и дичь, да налегке и в улус поскакали.

 Быстрей всех Бату мчался. Уже и юрты на горизонте виднеются. Женщины кричат, дети плачут. Запуская стрелы, прискакал Бату к своей юрте, да так и обомлел, да и все наездники разом коней остановили. Аленушка с кипчаками мечом отцовским рубилась. Длинные рукава ее суконного опашеня, золотыми нитями расшитые, в разлет метались, когда меч со свистом по захватчикам сек.

 Опашень изумрудный, красной тесьмой подбитый, на осиной талии затянут плотно был, будто доспех; коса на лбу, точно венец, голову в два охвата перехватывала.  А когда кинулись кипчаки бежать, из колчана за спиной Аленушка стрелы доставала да и в след прицельно пускала. И так Бату Аленушкой залюбовался, что и свой лук невольно опустил. Лицо ее казалось неимоверно выразительным, сверкающая красота юности была озарена светом внутренней силы и решимости. И вот, пока он восхищенно разглядывал ее, не заметил, как Чингизхан прискакал.

- Утерла она вам нос, степняки! – задорно выкрикнул хан. Показалось, что мрачное величие, неимоверная гордость и выказанное восхищение относилось более к его выбору, чем к ней самой.

- От такой жены, Бату, снаряжение прятать надобно, не ублажишь – может и кровь с тебя ночью выпустить, - засмеялся хан да Алене подмигнул.

Как Бату не был рассержен, как бы не переполняло его желание отомстить кипчакам, его вдруг охватил внезапный порыв ревности и особенной симпатии при виде такой отчаянной вспышки ее самоотверженности, потрясшей всех.

Придя в себя, поскакал к ней Бату, на седло поднял, да и в степь умчался, оставляя всех в молчаливом оцепенении. Все снова пустились разбивать разрозненный отряд кипчаков, но вот мысли Субедэя все время возвращались к гордо и четко очерченному лицу княжны, опущенному луку Бату, к восхищению, которое чувствовалось в каждой черточке его лица.

Когда же Субедэй огляделся, то застал хана за тем, что он просто стоит, рассеянно смотрит в степь и высматривает, не появятся ли они опять. Спустя мгновение Субедэй оказался подле него, произнес задумчиво:
- Я ведь в себе противился приказу твоему за княжной идтить, а зришь, так и вышло, как шаман напророчил: кто из трех коршунов у тебя добычу ухватит, тому и улус передай.

  - Не так он сказал, - озабоченно вглядываясь вдаль, произнес хан.

 Власть приучила его разрешать глубокие и серьезные вопросы с одного выкрика, а тут перед ним оказалась столь серьёзная задача человеческих чувств, которая в данный момент была не по силам его возможностям.

- А как? - спросил Субедэй, оглядывая огромные пространства, уставленные юртами.

- Сердца твоего награду передай, - заученно пересказал Чингизхан. При этих словах он вздохнул и обратил на Субедэя властные грозные пронзительные глаза, в которых боролись тоска, усталость и что-то похожее на страх.

- А это как? – спросил Субедэй с сыновьей теплотой и любопытством (ведь он был почти вдвое младше хана).

Странное выражение промелькнуло по грубым чертам его лица:
- Еще не открылось мне, - тихо произнес хан, как будто какая-то тайная мысль скрылась в этих словах и подавила его внезапную откровенность.

…Взяв ее на седло, Бату скакал сам не ведая куда, но только чтобы подальше от хана. Сколько они так мчались, непонятно, очевидно, много, если на пути следования уже не видели ни одной юрты.

Только когда Алена устало склонила голову ему на грудь, он предложил отдохнуть на поляне.  Что-то там расстелив на поваленном дереве, он, как и в далеком прошлом на просторах заснеженной Руси, сел с ней рядом, задумчиво рассматривая зимние пейзажи.

Он долго молчал, собираясь с мыслями и духом, но вскоре произнес решительно:
- Снова требую, снова прошу – будь моей, Аленушка! Ужели погано тебе со мной, ужель бедствуешь? Ужель непригляден я тебе, не дорог?

Что-то было совершенно другое теперь в его просьбе – отчаянное и безнадежное, но Алена не столько испугалась, сколько возмутилась, съежилась, приготовившись отражать нежные ухаживания, ответила грустно:
- Не пытай ты сердце мое, коли знаешь ответ: жду я суженого своего.

Казалось, будучи неимоверно расстроен, Бату помедлил, сжал в руках рукоять сабли.
- А ежели не придет твой суженый?! Заплутает, али сгинет?

Алена всерьез задумалась – эта мысль не приходила ей в голову. Но помолчав, она грустно вздохнула:
- Значит судьбинушка у меня такая, в девицах остаться.

Осерчал он тут сильно, в лице переменился. Поморщившись, нашарил на земле горсть снега и, слепив увесистый снежок, швырнул вдаль.

Вскочил, к ней повернулся:
- По каким, скажи мне знакам, ты судьбу свою узнаешь? Когда заметишь ты, что стал я, который тебе не суженый, суженым, да сердешным тебе на всю жизнь.  Разве мог, тебе не суженый, идти за тобой по звездам? Шел к тебе, изнывая в пустынях от жажды, замерзая на вершинах горных, на переправах коней утопляя? Разве не сердце проложило мне этот путь к тебе, разве не судьбой была послана та стрела, что спасла тебя от разбойников?

- Опоздал ты, Бату, не успел, - грустно отвечала Алена, потупив глаза, и косу перебирая, - я не ему, я Богу обет дала, перед образами молилась, чтобы в путь отправиться.

Медленно падали белые хлопья. Снег пошел совсем недавно – вверху солнце было еще обрамлено туманным кругом, морозный горьковатый воздух першил в горле. Только самые высокие верхушки деревьев покачивались, предвещая сильный буран.

Он подошел к ней вплотную, присел перед ней, прикоснулся теплыми ладонями к щекам:
- А есть ли способ, как зарок твой снять?

- Ежели он сам от меня откажется, - заметная дрожь пробежала по всему ее телу, тем не менее, она ответила спокойно, -  увидит, и не по сердцу ему стану, взглянет – и не по нраву придусь.

- Как увидит, так верно не откажется, - произнес Бату и еще очень долго молча сидел в той же позе, и Алена смогла его как следует разглядеть. Лицо его было еще более свирепым, а глаза казались совсем отчаявшимися, -  а ведь не за красоту, не за стать я тебя полюбил. За то, что я люблю, тебя суженый никогда любить не будет.

- Так и он меня любит, не ведая, - она отвернулась в сторону, высвобождаясь из его рук, и бросила выразительный взгляд на свое кольцо.

  Обнял он ее тут крепко, будто пряча, будто умоляя:
- Не будет тебя никто любить больше меня, никто крепче оберегать не сможет! Разве не зришь ты, не ведаешь, что нет моей любви сильней в целом свете?! От всех глаз вожделеющих тебя прячу, от всех взглядов неблагородных укрываю. Другим не даю, но ведь и сам – не имею!

Алена ни на миг не усомнилась в серьезности его мучений и терзаний; так был изнурен его голос, так надломлен.

- Твоя воля, - подняла на него она грустные глаза, - если тяжко тебе – пощады не требую, но и жить в бесчестье не смогу, удавлюсь. А коли щадишь меня -  то и ждать не перестану.

Он прекрасно понял, что она имела в виду, и решил не вдаваться в подробности и уговоры. Ему она была необходима только живая …а страсть свою он умел сдерживать уже почти нормально, но с ясностью сознания пришел и страх – как победить неосязаемого соперника?! Похоже, они оба одинаково хотели встретиться с ним лицом к лицу.

- Тогда и я твоего суженого буду поджидать! – громко заключил он и встал в полный рост, - буду ждать с нетерпением! Еще пуще твоего ожидать буду. Явится сюда – тут смерть свою и найдет. Тут же и оплачешь ты его, долгожданного, при мне. Вот и свободу своей властью тебе сотворю от слова твоего.

Где-то в этих пронзительных словах словно пряталась тонкая иголка, которая ее уколола в самое сердце.

Была не была: она резко встала, с трудом положила свои нежные ладони на его надежные плечи, с непонятной лаской прижалась щекой к его щеке, зашептала:
- Ежели любишь ты меня, прошу, пощади его. Он ведь суженый мой.
 
Страх у Бату куда-то пропал. У нее не получилось бы так легко заставить почувствовать себя виноватым только за то, что он ревнует ее, если бы она его не любила. Ревновать – значит сомневаться в ее любви. В этом была она вся. Смущали Бату только совершенно жуткие ее страдания и терзания из-за несуществующего субъекта.

- Его жалеешь, меня почему не пожалеешь?  - искренне возмутился он, -  даже ежели и скучает он без тебя, так я ведь с тобой извожусь!

Алена никогда не пыталась поставить под сомнение существование своего суженного. Она была убеждена, что Бату и сам в него верит.

- А как отчет с меня потребует: хранила ли любовь свою, берегла ли?  Ежели не смогу я оправдаться, как же ему тогда меня любить?

- Я от тебя любви не требую, лишь взаимности, но разве не доказал я тебе не единожды свою любовь!?

Согнувшись под обрушившейся на нее лавиной гневных упреков, Алена все же каким-то уголком сознания успела удивиться, что совсем не испытывает таких бурных чувств к своему суженному, какие вызывает у нее Бату. Она даже подумала, а не пожалеет ли она позднее, что так уверенно передала незнакомцу свое сердце, и единственный и горячо любимый суженый, может статься, предаст ее, и окажется на поверку жалким ревнивцем, который поверит сплетням окружающих.

…Зиму этого года Чингизхан провел в окрестностях Самарканда. В предшествующий сезон лило много дождей, так что вся земля размокла, и проезд стал труден. Потом почти непрерывно шел снег, и настал такой холод, что приходилось ради спасения скота сооружать им теплые укрытия.

Как бы там ни было, Бату был вполне доволен своим положением и особо Алену не торопил. Он добросовестно выполнял некоторые хозяйственные распоряжения хана, своего отца, и не переставал усиленно тренироваться. У Бату сложилось верное впечатление, что Алена не признается ему в своих чувствах до тех пор, пока не отпустит мысли о своем суженном. А на это нужно было только набраться терпения. Его у Бату было предостаточно, в отличие от назойливого хана, который не оставлял попыток вернуть ее себе.

Княжна новгородская в сильнейшей степени возбуждала его любопытство. И по мере того, как Бату все больше оберегал и скрывал ее, любопытство хана не только не уменьшалось, но, напротив, все увеличивалось. 

К счастью, встречи Бату с ханом носили мимолетный характер, он проводил с ним как можно меньше времени и торопился домой. А хан ругался внутренне: «Такую красавицу добыть и этак легко упустить. Какая, однако же, скотина, Бату, что так ловко ее прячет!»

В улусе они были отрезаны от окружающего мира, и поэтому не требовалось особых усилий, чтобы, несмотря на взаимную вражду, общение между ханом и Бату происходило с чувством откровенности и взаимного доверия. Вот и в очередной раз на конной прогулке на пересказанный восхищенный рассказ о Елене-Прекрасной, сочиненный о ней в народе, хан не мог сдержаться и обратился к Бату:
- Сажей ты ее, что ль, мажь, а то хорошеет она у тебя с каждым днем! Все приметнее да краше становится. Все дороднее да завиднее. Талия осиная, груди будто молоком налитые, бедрами, с коромыслом когда идет, движет так, что у меня аж ноги сводит. Сам виноват, что я к ней не охладел. Как на нее очи не пялить, коль от твоего полона она цветет, а не гниет.

- Приказал же мне, чтоб она пленницей не была, - коротко ответил Бату, заметно обиженный такими нахальными откровениями.

- Мыслил, не получится у тебя с ней жить, - признался хан, внутренне браня свою беспечность, - зверь ты свирепый, нрав у тебя – неласковый. Думал, сбежит тут же от тебя, коль я тебе ее держать не разрешу.

Бату окинул окружение хана взглядом блестящих счастливых глаз, потрепал гриву Татарина:
- Есть цепи, которые сильней кованых пленят, арканы, что крепче держат, чем из конского волоса плетенные.

Хан внимательно взглянул на него, все еще надеясь, что у того есть реальный способ ее так сильно держать:
- Такие цепи и мне надобны, таковые арканы и мне потребны.

Глядя на изогнутую шею Белогривки, привычно жмущуюся к шее Татарина, Бату нервничал – он всегда старался свести к минимуму разговоры об Алене и рысивший рядом хан казался обманчиво спокойным.

- Те цепи – невидимы, и арканы – не осязаемы, - не удержался от усмешки Бату, - таковых тебе не добыть.

- Стало быть, правду про тебя шаманы говорят, колдун ты? – тихо сатанея, сделал вывод Чингизхан.

От одного издевательского взгляда наглых глаз хотелось хану сразу врезать Бату, но тот понял свою оплошность и мигом исправился:
- Ежели любовь – колдовство, то, стало быть, я – колдун.

- Только колдуну под силу духа земли обуздать, -  хана устраивало, что Бату понял, кто на самом деле является его главной целью – меньше будет ему дерзить. Вот только он не учел, что это обстоятельство давало ему право отсечь у хана все притязания на Алену.

- То шаманы тебя морочат! Не дух она, девица простая. Что с того, что глаз не оторвать, что мастерица редкая? То ж и в стороне той и природа другая, и зверье разное, нами не виданное, и города диковинные, и еда дивная, и убранство в теремах особенное.

Хан никому и никогда не стал бы говорить, что она особенная, только потому, что она не принадлежала ему. Но то, что она значительная редкость, было видно всем:
- Как же не дух, ежели ты, крови моей порождение, на меня восстал? Ни касаться, ни приближаться не даешь, как коршун, за добычу бьешься. Разве девица обыкновенная на такое сподвигнет? Не было и нет ни одной.

Для Бату было странно слышать такие заключения от хана, но еще труднее было объяснить его поведение:
- Ты о том знал, еще когда меня к ней посылал.

- Не знал, что и мне она понадобится, коль дух земли в ней живет, - ехидно прищурился хан да галопом поскакал дальше, оставляя его.

Но дух в ней, действительно, был. Несгибаемый, гордый русский дух. Бату сам не только видел, но и ощущал его своим внутренним чутьем: верная дочь своего народа -  Руси, видите ли, томилась в его нежных объятиях, как в неволе, и рвалась на Родину.

Этот ее дух, казалось, представлявший собой плод ее собственного, совершенно невообразимого для Бату воображения, почему-то отделил ее от его любви и заставил жить отдельно. Даже самые потаенные грешные мысли под взглядом этого грозного духа разрушались, и как это у него получалось, Бату был без понятия. Ещё с тех давних пор, когда он привел ее в свою юрту, он гнал от себя все похотливые мысли и боролся с желанием, а только теперь понял, кто ему этого не позволял.

…Время шло, незаметно пришла весна. Голая и серая после зимы степь, с приходом весны, расцвела всеми цветами красок. Поначалу природа медленно просыпалась от зимнего сна и выглядела немного сонной, неуверенной. Однако с каждым днем весна начинала вступать в свои права и набирать мощь. Сильные, но нежные ветры поднялись над степью, стали лить проливные, но короткие и теплые дожди.

Но в это время у Бату с Аленой забот добавилось. Слишком буйные весенние суховеи своими воздушными потоками стремились любые постройки приподнять, сорвать. Алена с Бату стали часто выскакивать из юрты, дружно крепить опоры и полога, крепко привязывать скот, закрывать отверстие турдука, чтобы дождь не залил юрту.

В один из таких дней Алена, вернувшись в юрту, пробежала по комнате и впервые юркнула за ширму. Он решил, что она просто хотела что-то от него скрыть, и наверно, очень серьезное. И если он невнимательно отвлекся на бытовые мелочи, за это время Алена могла получить любую травму.

- Чаго ты от меня там хоронишься? – донесся до ее слуха голос Бату встревоженный.

- Да ить дождь-то какой! До исподников меня обмочил, - торопливо отвечала Алена, одежду мокрую быстро скидывая.

- А ну-ка, выйди, - приказно произнес он.
   
- Да я неодетая, -  прижала к груди скинутую рубаху Алена. Прикосновение мокрой ткани к телу теперь странно защищало.

В сущности, для Бату это было даже очень странно, голые их тела никогда друг друга не смущали.

- Выходи, выходи!

Вышла она осторожно, а он тоже переоблачается. Нагой стоит, да мокрый.

- Ой! – вскрикнула Аленушка, да отвернулась стыдливо, а он подошел, руку ей на плечо положил, к себе нескромно повернул.

- Выросла ты, чадо мое, коль стыдиться меня начала, - заключил он, тело ее, оформившееся, разглядывая, - совсем созрелая, коль таишься нынче нагая, да от меня обнаженного отворачиваешься.

Алена и сама подняла на него любопытные глаза. Все в нем стало огромно, начиная с размера ступни и заканчивая невиданной широтой плеч. Крепкие тренированные мышцы оплетали его тело вдоль и поперек, как жгуты. Батыру такого роста и сложения связывать непокорную жену, надо думать, без надобности. Впрочем, если он над ней надругается, и сбежать от него ей будет нетрудно, лишь бы он куда-нибудь вышел, подумала Алена. Но ведь и сам Бату, конечно, прекрасно это понимал — мысль не слишком утешительная.

До сих пор сознание, что Бату страстно ее желает, как-то не очень волновало Алену. Ей казалось - что бы ни произошло, уж, наверно, Бату, при своей безмерной силе, сумеет держать себя в руках и беречь ее. Теперь уверенности у нее поубавилось. Ведь он вдруг заметил, что она уже не ребенок и не пытается это скрыть. Должно быть, даже терпению Бату есть предел, - если он ее и впрямь держит, как пленницу, быть может, при всех своих достоинствах Бату окажется бессилен совладать с похотью.

Широкая грудная клетка, упершаяся ей в лицо - просто камень. Она нага и беспомощна. Должно быть, это не просто молчание, а ожидание, - пожалуй, более подходящего момента не придумаешь. Она съежилась, задрожала, страх остановился в ее глазах, когда его рука соскользнула с ее плеча на предплечье.

- Молю, не учини худого, - беспомощно склонила голову она.

Бату лишь осторожно коснулся губами ее макушки, произнес нежно:
- Не обижу я тебя, вот глупая. Напротив, доволен, что и меня возмужалым стала находить, что не братец я тебе, уяснила. Стала видеть меня не стражником своим, а заступником. Ведь не опеки твоей и не сострадания я алчу, а любви добиваюсь.

Лишь после этих слов она убрала с груди мокрую рубаху и взглянула ему в глаза с откровенным почтением. Почувствовав себя уверенней, она распрямилась, давая осмотреть ее всю, упрекая взглядом за то, что он раньше не разглядел ее стать и аппетитные формы, и, будто прочитав ее мысли, он чуть отстранился, с ног до головы окинул ее восхищенным взором.

Только теперь он ясно понял хана: это была совсем не та щуплая крохотная девочка-подросток, которую он отбирал у хана; пусть и гибкая, но так походившая своим телосложением на юношу - теперь перед ним стояла высокая, стройная, изящная, соблазнительная женщина.

Бату сознался откровенно:
- Да ты и впрямь подросла! Поднялась как! Крутобедрая стала, полногрудая. А я и не приметил!

Алена была почти готова к подобному откровению, хотя и удивилась, с чего Бату так честно подтвердил ее догадку. Она давно уже подозревала, что как бы все не восхищались ее красотой, рядом с нею существует некая стена, которой Бату отгораживается от бурного влечения своего тела. Теперь она, напротив, прижалась к нему, потянулась, скользя по тугим его мышцам своим теплым телом, поцеловала в щеку нежно, усмехнулась:
- То ж к тебе тянусь, вото и подросла. Ужель только ныне узрел?

Она не рассчитывала на ответ, но, к ее изумлению, Бату крепко обвил ее талию, ответил охотно, будто только того и ждал:
- Все боюсь я тебя взглядом похотливым обидеть, а ведь как налилась ты, как округлилась. То-то руки сами к тебе тянутся, да страшусь я за тебя все сильней.

- Как Еремея ты не признал, так и сызнова во мне девицу проморгал! - звонко засмеялась Алена, замечая неподдельное его удивление.

Она была уверена, что Бату может видеть и слышать все чувства, которые ее касаются, но уж никак не ее собственные, разве что ему служит не только слух и зрение, но и колдовство. А стало быть, он не знает о ее любви, либо узнает слишком поздно.

Понятно, Бату это знал наверняка, но обнаружь он какие-нибудь чувства в ней, отвечать из гордости она ему не станет. Лучше сейчас про них покуда промолчать - он все ждал, что она сама пожелает ему открыться:
- Для меня ты никогда молодцем не была, завсегда видел я в тебе девицу пригожую. При батюшке была княжна Еленой прекрасной, стала ты при мне царевной дивной: премудрой стала, да прилежной. На тонкой шее твоей будто цветок раскрывается, с каждым днем все навязчивей благоухает, да видом своим опьяняет безумно.

Бату так явно упивался своим восхищением, что Алена с трудом сдерживала улыбку. Но при этом она по-настоящему встревожилась. Может быть, потому он и разоткровенничался - проверяет, как Алена к близости на этот раз отнесется. Что ж, как ей было ни приятно это слышать, а надо прикинуться невозмутимой. И она напомнила рассудительно:
- Ты же меня лебедушкой называл, царевной своей завсегда величал при всех.

- То ж дитем ты была несмышленым. Говорил я, а ты улыбалась скромно, будто выдумываю. Ныне же глаза у тебя огнем горят в ответ, - открыл он свое наблюдение. Безошибочно читая все ее тайные мысли и самоотверженно оберегая их, и тут он обошелся только тонким намеком.

- Вдовень я тебе принадлежу. И телом принадлежу, и душой. Хан отдал меня тебе без разрешения моего, а ты меня не берешь, все разрешения спрашиваешь, -  она положила руки ему на плечи, пусть и чувствовала бедрами, что тело его не прислушивается к его собственным обещаниям и словам.

Украдкой изучая чувственность его тела, она в то же время внимательно прислушивалась к его обходительным нашептываниям. Ее он и пугал, и привлекал одновременно, и то и другое – в непонятном смешении. В сущности, она была так же страстно влюблена, оттого и ненавидела в себе холодные и эгоистичные манеры и тон, именно потому, что ощущала совсем другое и отождествляла его чувства со своим собственным страданием. И это смелое прикосновение заставило вскипеть всю кровь в его жилах, и Бату отстранился, поспешно прикрылся.

- Не для того я тебя берег и охранял, да себя по сей день мучаю. Срежешь тот цветок, и век его недолог -  завянет да засохнет. А оставишь - будет долго цвести, цвести до осени, а облетят лепестки в свой срок, не погибнет тот цветок, не исчезнет, рассыплется семенами. А после осени дождливой да зимы вьюжной вытянутся те семена такими же цветами прекрасными, - объяснил он и глубоко вздохнул.

- О чем ты речешь так мудро? – удивилась Елена.

Поцеловал он ее нежно в губы:
- Покамест тянись ко мне, лебедушка моя.  Еще не доросла ты, коль не поняла.

  Засыпала она всегда от его легких прикосновений, и всю ночь чувствовала, как он осторожно ее волосы целует, а просыпалась – взгляд отвести не могла от его глаз влюбленных. И не нужны были слова, и объятия не нужны были. Были глаза его в ней глубоко и навечно, в ее глубине без дна. И были они так близко, что дышали воздухом одним, вдыхали одним вдохом дыхание друг друга. Не было мысли ни одной, ни одного намерения, что в друг друге они бы не смогли прочесть. Обнажены были друг перед другом без стыда и тела их, и души.

Охраняют две руки тело одно, и две ноги в путь его ведут. Две судьбы, соединенные вместе, третью не рождают, становится та судьба одной единой, неразделимою. Не надо было Бату ждать какой-то особенный день, если каждый день с ней был уже для него особенный.

…Только в одной юрте и в единственном месте, в центре самого большого улуса, было скопление грозных дум и беспокойных дел. Возле ставки хана ни днем, ни ночью не прекращалось напряженное движение, и беда была совсем рядом – всего лишь за закрытым пологом ханской юрты. Ни звука не проникало внутрь, ничто не отвлекало Чингизхана, который был сосредоточен только на изображении обширной Руси на расшитом ковре, и его жилистая рука медленно водила пальцем по нарисованным просторам.

Хан видел четко через расстояние леса и реки, города с соборами, ярко сверкающие куполами, похожие на россыпь драгоценных камней, озаренные светом, все эти незавоеванные, богатые земли за пределами своих улусов. Черби бесшумно суетились поблизости, прибираясь и вычесывая ковры к предстоящей встрече. Чингисхан не обращал на них внимания.

Время шло. Годы уходили, а она не была захвачена. Была неприкосновенна и недосягаема, как княжна. Земли и народы покорялись, расступались все дороги, армии таяли при виде степной конницы Чингисхана. Его статус приличествовал теперь только повелителю, но все эти победы пройдут незамеченными, если его тяжелая сабля не встретит достойного соперника. Хан предложил этот путь, открыл свои думы на курултае, Джучи отказался.  Не кто-нибудь, а его собственный старший сын!..

  Тогда он сам возглавит этот поход! – хан нервно сжал в руках четки: послышался зловещий треск, жемчужины рассыпались на части. Он не сможет и не потому, что не хватит сил и власти, а просто потому, что не успеет. И ведь никак нельзя ручаться, что хоть сколько-нибудь своя шкура и покой Джучи важнее амбиций хана. Он просто печется о безопасности собственного сына - Бату. Ведь как пророчат шаманы, эта земля и кровь его заберет, и думы.

Бату весьма изобретателен, очень возможно, что он единственный, кто справится. Хана не удалось провести. Бату, действительно, хорош, и способен повелевать. Джучи тоже явно в этом уверен. Чингисхана трусило от осторожности и рассудительности Джучи. Он считал его бесхарактерным трусом и давно бы подавил его слабый голос, но Бату не стремился вырваться из тени своего родителя. В то же время лишения походной жизни, грязь и грубость войны не страшили Бату. Там он всегда проявлял себя, был увенчан боевой славой и доказывал всем, что будет великим правителем, способным вести в бой тумены.

И тот факт, что отца в этом походе не будет, играло хану на руку. Джучи мог запретить Бату идти на Русь, но он не помешает ему здесь. Да, здесь Чингизхан покажет всем способности Бату, и тогда страсть завоеваний зажжет в его сердце беспощадный огонь, как когда-то и в его сердце, размышлял Чингизхан, вызывая к себе Бату.

- Ух, и заматерел ты. Ух, и разъелся на ее разносолах, - голос хана посмеивался, но глаза были непроницаемы, - не пора ли тебе кости размять да ленцу с себя струсить? Иль ужо и саблю поднять в тягость?

В свое время будучи еще мальчишкой, Бату рвался в бой и пользовался любым удобным случаем. Теперь, конечно, ему не хотелось оставлять Алену одну, но взять и просто отказаться? Возможно, показалось, но Бату увидел явную тень сомнений в суровом взоре хана. Он его совсем не знает, если подобная мысль пришла ему в голову. Он воин и даже не допускает подобные думы, поскольку предпочитает не избегать трудностей.

- Почему бы не размять. Когда это я отказывался себя поединком потешить?

Оказалось, намечается очередное крупное сражение. Бату только вчера собрал свой первый минган, а сегодня сразу получил задание. Очень достойное… Сопровождать хана в походе. Но вернулся в свою юрту он опечаленный. Разлука могла быть очень долгой.

- Посылает меня хан походом на тангутов, Аленушка. Скоро ли буду, не ведаю. Живым ли вернусь -  предсказывать не берусь. Главное, бежать не вознамерься, не одолеть тебе в одиночку дорогу на Русь. Слово дай, что не сбежишь, - не таясь, прямо с ходу признался он.

Алена похолодела - эта неожиданная разлука застала ее врасплох. Бату найдет пропитание в любой местности и защиту на любой дороге, а вот она сразу станет легкой добычей.

 В коломто горел жаркий огонь, и яркие пучки света отразились в ее глазах, сразу наполнившихся слезами:
- Не сбегу, коль слова моего требуешь, но ежели бежать мне не позволяешь, прошу, с собой меня возьми!  Хоть служанкой, хоть воином. Ведь как останусь я одна, хан меня тута же себе и возвернет!

Как и предполагал Бату, испуганная, она ощутимо схватила его за руку, пытаясь задержать. Спешить ему, в самом деле, было абсолютно некуда: поход мог занять шесть или восемь месяцев, а то и целый год. Возможно, больше. Никто не смог бы предсказать, когда он закончится и чем.

Брать он ее не собирался: не было нужды рисковать жизнями обоих. В орде для нее было более надежно, пусть кроме хана у нее было много друзей и недругов, и в улусе было полно бедолаг, явно и тайно помешанных на ее красоте.

Она, конечно, нуждалась в помощи… любой мужской, если вражеская стрела или меч остановит его жизнь. Отказать ей в этом было бы негуманно; к тому же надежным содействием он заблаговременно заручился:
  - Хан с нами в поход идет, поручил Борте тебя опекать. Ее просил тебя в обиду не давать. Не страшись, иди спокойно к ней защиты просить, если добиваться кто докучливо будет. Ежели погибну, найдешь достойней – соглашайся, одной в орде нелегко.

Наступило молчание. Алена пыталась решить, могла ли она сейчас чем-нибудь задержать Бату? Наверняка не сможет. Попыталась порадоваться ощущению доверенной ей свободы, но чувствуя, насколько оно для нее мучительно, было трудно это делать.

  - Что ты, Бату. Возвращайся. И мысли не допускаю, что гибелью твоей освобожусь. Нет у меня тебя дороже. Твою любовь я беречь буду.

В воздухе пахло весной, она врывалась в юрту через открытый полог, струясь тонкими ароматами у самых стен, но горели и рассыпались его последние надежды с этим расставанием: она не упрашивает его, не признается, не открывается, лишь грустит и покорно принимает это событие.

По тому, как он нервно смахнул пот со лба, Алена смогла понять, что Бату посетила мысль, которую он говорить не хочет. Однако сказал:
- Какие законы у вас строгие. И суженого ждешь - и меня ждать обещаешься.

Что он хотел сказать этим? Смеется или догадался? Молчание затягивалось, пока Алена не поняла, что должна сказать что-то ещё, чтобы он не понял все окончательно.
 
- Ну и ты мне ведь не чужой, как брат мне родный.

И, как ему не хотелось, Бату подавил в себе желание рассердиться. Это только привело бы ее в еще большее замешательство.

- Братом не был тебе и не буду! – грозно произнес он и вышел, чтобы начать сборы.

Выбирая снаряжение и лошадей, Бату отчаянно старался быть спокойным, когда начинал думать о трудностях, с которыми предстоит ему столкнуться. И это были не противники и битвы - это была разлука и тоска: он не покидал ее так надолго, а мысленно и вовсе не разлучался никогда.

Уже к обеду сборы были окончены – хан не желал медлить. Со смешанным чувством Бату вновь подходил к своей юрте.  Вместо кольчуги доспех у него был из пластин и оттого вид у него был неуклюжий. Но обманчив был облик неповоротливый – пластины друг к другу не крепились, а нашивались на ткань и любое движение кроме резкости и внезапности, наполнялось грозным скрежетанием и устрашающим грохотом пластин друг об друга.

Алена лишь осмотрела его грустно, подошла ближе.
- Дай хоть образок на тебя повешу?! - в голосе Алены звучала измученная интонация. Брови ее над мокрыми ресницами выгнулись - глаза, большие и широко открытые, блестели.

Ошибиться в значении ее просьбы было невозможно, но сама по себе икона не спасла бы его, не защитила, уберегла бы от смерти только память о ней и любовь, жажда увидеть ее вновь. И эта любовь его никогда не оставит, не покинет и со вздохом последним.  Поэтому он честно ответил:
- Нельзя одевать защиту коль без веры я, не могу я твой образок носить.

Но почему-то она испытывала в желании что-то сделать для него не обязанность, а необходимость.
- Давай хоть коня заплету?!

Он коротко кивнул, и стал с тех пор у Бату конь боевой всегда заплетен.

Есть нечто завораживающее в делении длинных волос на пряди, в ритме, с которым мягкие волосы переплетаются в шероховатый узор, в переборе копыт Татарина, ожидающего свою свободу и заметно довольным подрагиванием его шеи.

 Слишком долго Бату открыто любовался ею. Сейчас, на виду у всех, сосредоточенная и застывшая, она была словно нарисованной чудесным мастером. Лишь тысячи разнообразных запахов: розового масла от ее волос, кисловатого запаха лошадиного пота, кожаной сбруи и травы оживляли эту чарующую картину.

- Не забывай меня, милая, - тихо прошептал он ей на ухо.

Очевидно, Бату так странно прощался, поэтому Алена не сдержала эмоций, вскрикнула, переходя на шепот:
- Царевич ты мой, могутный! Я тебя вовек буду помнить, вовек мне сердечность твою не забыть!

Бату встретился с ней взглядом и, увидев смятение на ее лице, улыбнулся:
- И я поручаюсь, что слово свое не нарушу.

- Памятую я, что ты меня помнить обещался, еще когда в орду мы въезжали,-  ей не хотелось связывать его больше никакими обещаниями по отношению к ней.  Даже этого малого обещания было достаточно, чтобы от этого его судьба сделалась трагичной.

- Нет, Аленушка. Обязуюсь я всегда тебя одну любить! – он сжал в широкой руке рукоять сабли, и весь вид его стал отчаянно красив.

 И как-то сразу не подумалось ей, что там, в далеких краях, могут найтись красавицы еще пленительней ее, но такие, которые ответят ему взаимностью. Ведь Бату, несомненно, заметен и привлекателен. Он хорошо слажен, у него широкие скулы, пронзительные глаза; он красив строгой мужской красотой, какой только может быть красив бесстрашный воин.  Но сам факт, что она может думать о нем в таких выражениях, шокировал Алену. Она потупила глаза и скромно промолчала.

Сотни, тысячи конных воинов сверкали доспехами в солнечных лучах, беспрепятственно прорезающих открытую степь. Гудение, которое слышалось уже с утра, превратилось в громогласный рев; от него дрожали юрты, дребезжание отражалось даже в расщелинах и камнях. Прямо впереди огромное войско переливалось через горизонт и пропадало там нескончаемым потоком.

Чингисхан остановился невдалеке, ожидая и поторапливая. Он очевидно, гадал, как восприняла она новость. Внешне он оставался спокоен, как и подобает владыке. Но полы его свисающей шубы невольно дрожали: он ощущал возбуждение, которое нес крупный боевой поход.

Тумены были готовы выступать: нойоны собраны, сабли наточены, доспехи переливались бликами, а в руках хана на клочке дубленной кожи – карта с проложенным маршрутом.

Бату торопливо забрался на Татарина, сел, перекинул суму через плечо, поерзал, устраиваясь удобнее, и произнес, как приказал:
- Прощевай!

- Ужель не позволишь обнять тебя в дорогу? – задержала она коня за стремя, заискивающе заглядываясь на него снизу-вверх.

- Как же это, Аленушка? При всех тебя позорить? Все смотрят. У нас так не заведено, - огляделся он неуверенно, пусть и горел желанием в памяти оставить ее прощальные объятья.

 Тоже осмотревшись, и заметив, что и впрямь все прощаются скупо и сдержанно, Алена лишь грустно вздохнула, пояснила:
- А у нас и жена мужа, и сестра брата, и мать сына обнимает, на войну провожаючи.

- Ну будь по-вашему, коли сама не стыдишься! - радостно махнул рукой Бату.

Он, казалось, очнулся от глубокой отрешенности: мигом соскочил с коня, обнял, приподнял ее, поцеловал страстно и не отпускал, дождавшись, когда она обовьет его за плечи.

 Да так в ответ обнимала его Аленушка, да в щеки целовала, да плакала горестно, что не сдержался Бату, да и высказался:
- Эх Аленушка, Аленушка. Кабы была бы ты моей, разве нашелся бы кто в мире тебя счастливей? То не кольцо у тебя на руке, а ярмо на шее.

Бросив прощальный взгляд на нее, он повернулся спиной, вскочил на коня и помчался, не оборачиваясь.

Теперь она осталась один на один с неприветливой степью; без защиты Бату, без могущества, которое давало правление хана, без грозных кэшиктэнов, ночных дозорных, лучших лучников и круглосуточной надежной охраны.

Пусть в такой ситуации она была в первый раз, но это ее беспокоило меньше, чем навязчивые картинки счастливого будущего времяпрепровождения в далеких землях Бату, где в его сердце место Алены было занято другой, и он не вернется к ней никогда.

  А в этот же день с Бату случилось совсем неожиданное событие, но вполне очевидное. Выехав, наконец, с просторов степи на гористый кряж, Бату обратил внимание на деревянный настил, перекинутый через овраг. Намеренно проскакав по нему несколько раз, он разглядел странное плетение узлов, пучки законопаченной пожухлой травы между бревнами, точный подгон, ржавые гнутые крепления. Эти мелочи были настолько русскими, что у Бату затрепетало сердце, будто сейчас его готов настигнуть тот самый Русский дух. Но дух был на редкость материален, если соорудил примитивный мост.

И верно – с этой стороны оврага он разглядел на далеком расстоянии приметные следы обитания: дым костра, да еще белье, вывешенное на просушку - вопиющее нарушение их норм и правил. Путь их лежал в другую сторону, но Бату несколько раз обернулся, проверяя свою догадку. Вдали, на грани видимости и низкие шалаши были видны. Не сдержавшись, он решил потревожить стихийное стойбище и незаметно покинул войско.

Неумолимо приближаясь, он уже разглядел, что на него пялился с десяток разнообразных неприветливых физиономий, но одну из них он сразу признал даже под слоем непомерной щетины.

- Что, Трифон, дорогу на Русь позабыл? –громко усмехнулся Бату.

Ответом ему были вздохи облегчения и растерянность всех, прячущихся в шалашах. Жалкий союз самых разнообразных бедолаг представляло это сборище.  Переполошив беспечно отдыхающих бездельников, с некоторым чувством сожаления Бату заправил саблю в ножны.

Все присутствующие, за исключением Трифона, вернулись на стоянку, где целая дюжина деревянных ложек валялась на траве возле костра, над котором висел бурлящий котелок, ужасно грязный и закопченный. Оспаривающий место главы Трифон подался вперед, наскоро оправил неопрятно торчащую рубаху.
 
- Как же я без княжны домой к князю ворочусь? - нагловато щурясь, отвечал давний знакомец, в свою очередь также заправляя за пояс нож, - поджидаю, когда случай забрать представится.

Вглядываясь в беззаботное и открытое лицо Трифона, Бату сообразил, что кроме того, что он следовал за их кочевьями, тот совершенно ничего не знает о судьбе Алены.

- Казачишь, стало быть, тут, - произнес Бату, загадочно усмехаясь и оглядывая их непритязательный быт, чахлых лошадей.

- Что значит то? – неожиданно заинтересовался Трифон, желая узнать, что скрывалось в его сравнении: одобрение или насмешка.

- Сторож, да разбойник, только конный, - объяснил Бату, понимая, что временное пристанище Трифона оказалось гораздо более продолжительным, чем тот сам ожидал.

- Прям по нраву мне слово то твое, - уважительно покачал головой Трифон, почесал затылок, стараясь запомнить диковинное сравнение.

- А вот хану было б не по нраву, - предупредил Бату, пусть и удивился мастерству Трифона так умело скрываться, что даже дозорные не подозревали о его существовании вблизи границ улуса.

- Хану донесешь? – насторожился Трифон и окинул Бату презрительным взглядом.

- Ты мне не опасность, чтоб докладывать. Да только лучше домой ворочайся, все одно Алену не высторожишь, - строго произнес тот, мимоходом погладив ладонью велесовый знак, вышитый Аленой у него на груди.

Трифон немного растерялся. Вероятно, то, что вернуться к князю он может только с Аленой, действительно было правдой, и предупреждение Бату рушило его надежды.

- Хан ей что ль полюбился? – поинтересовался он удрученно.

- Мне она полюбилась. Жена она мне теперича, - признался Бату, явно не пытаясь это скрывать.

Помолчали. Что-то видно вспоминая и обдумывая, примеряясь друг к другу и к этой ситуации, открывшейся в этот момент.

Пораженный новой новостью, Трифон только осторожно поинтересовался:
- Жена-то по своей воле?

- А хоть и по моей. Обратно воротиться не дозволю! -  кому другому он, наверное, и не сказал бы об этом. Во всяком случае, так уж очень эмоционально.

- А коль отобью? – покачал головой Трифон разбито, и как бы извиняясь, развел руками в стороны. Понятно. Защищать ее и по сей день его обязанность, да вот только рисковать впустую не имело смысла.

Это и вправду было исключено, совершенно исключено. Ведь даже его попытка нападения была чревата. Джагун прикрытия тоже что-то заметил, но воины не бросились к Бату только потому, что сейчас у них были свои задачи. Кроме того, Бату чувствовал близкое присутствие людей Бурундая где-то впереди и одного из сопровождения позади этого необычного, маленького сборища.

- Тебе ль со мной тягаться? Отбить – не отобьешь, а жизни лишишься, - миролюбиво произнес Бату. На что Трифон гордо огляделся вокруг:
- Так я ж теперь не один. У меня дружки есть.

Успев осмотреть все очень внимательно, Бату лишь надвинул малахай на глаза и произнес обычным рассудительным и очень спокойным голосом:
- Да такая ж голытьба бессильная. Этак внуков твоих степь закалит, тогда и силенками меряться можно, а покедова езжай восвояси.

Бату даже показно отозвал свою охрану, знаком показал Бурундаю удалиться и неторопливо направил Татарина к своим.

VII

Огромное конное войско: подготовленное, вооруженное, зашитое в доспехи, кто такое мог остановить? Стены городов сотрясались и рушились, они не могли устоять, впрочем, как и люди, а вот хан…

Первым пал город Хара-Хото, его защитники и население были перебиты. Летом пал крупный тангутский город Сучжоу, его население было уничтожено. От Сучжоу мунгиты пошли в центр Си Ся — к городу Ганьчжоу, который был взят не менее стремительно.
 
Бату же в бой бросался отчаянно, не щадя ни сил, ни жизни. Приходилось хану его осаживать, когда при себе держать, когда прикрикивать грозно, чтоб в гущу битвы не лез. Но Бату странно верил и чувствовал, что хранит его ее любовь, оберегает, и будто проверял: не угасла ли она, не остыла, силу свою всемогущую не потеряла ли?

К концу года ситуация для тангутов стала катастрофической: засуха губила население, смерть правителя внесла смятение в управление страной, города и округа один за другим брались мунгитами, а город Лянчжоу был сдан его командующим вообще без боя.

Осенью войска подошли к Лянчжоу, куда на помощь осаждённым подошла тангутская армия, произошло генеральное сражение, в котором тангуты потерпели полное поражение, и мунгиты подошли к столице Си Ся – Чжунсину, началась осада столицы. Вся остальная территория Си Ся к этому времени была уже под контролем мунгитов, которые занимались истреблением тангутов.

Пользуясь передышкой, нойонам было разрешено перенести кочевья их семей ближе. Несколько дней без сна сделали многое, чтобы сократить дорогу, и очень скоро Бату обнаружил, что приближается к улусу, и даже Татарин закусил удила, как никогда в жизни.

Его юрта преспокойно стояла на том же самом месте и выглядела вполне надежной, если не еще надежней. Небольшая изгородь стала защищать территорию от нежелательных посетителей, ловчие сети были умело замаскированы над входом и врытые коновязи были заточены пиками, что придавало юрте довольно грозный вид.

 У Бату внезапно пересохло во рту, когда он медленно подходил ближе с терзающими душу сомнениями. Мычанье и блеянье у каждой юрты было естественно и неизбежно. А тут необычная тишина встревожила его. Он обошел юрту и к своему изумлению обнаружил, что сытый и довольный скот просто сонно и лениво нежился на солнце. Вычищенная шерсть блестела, точно новая. Бату вздохнул и педантично оглядел себя – его решительный настрой тут же пострадал при виде такого непорядка. За время мотания по чужим землям он износился, заметно потрепали его сражения и лишения, дорожная грязь измазала даже руки и лицо.

 Может статься, оттолкнет ее его неприглядный и неопрятный облик, но приводить себя в порядок не было ни сил, ни терпения. Он осторожно подошел ко входу и потянул тяжёлую деревянную створку. Бату ожидал, что сейчас заскрипят иссохшие полотна, но дверь открылась совершенно беззвучно. Он уже привык слышать при входе в юрты скрип старых дверей. Но петли его двери покрывал солидный слой сальной смазки. За дверью тщательно следили. Совершенно белоснежный полог перед входом подтвердил его догадку - к его приходу Алена была готова всегда: придет ли он прямо сейчас, или через годы. Перед входом лежал мокрый половик, не допускавший никакой грязи извне. Очевидно, к соблюдению чистоты и порядка в юрте Алена относилась со всей серьёзностью.

 Когда он вошел, Алена, всхлипывая и охая, на заплетающихся ногах побежала к дверям с побелевшим от неожиданности лицом и детским счастьем в глазах.

- Возвернулся! - кинулась она к нему на шею, обвила руками, прижалась щекой к его грязной щеке.

Он сам не верил в то, что видел, и был почти в таком же восторге, как и она:
- Как же мне было не вернуться, ежели знал, что ты меня ждешь?!

Какое-то время она просто нежилась в его объятиях, отходя от потрясения. Лишь потом немного отстранилась, стала разглядывать с интересом. Она его осматривала, улыбалась, качала головой, радовалась, и все это так внимательно, сосредоточенно. Взгляд ее скользил повсюду, глаза ее трепетали как бы ему навстречу. Она ощупала глазами его всего, и сама жадно впитывала его внимание и улыбку.

- Что взираешь ты на меня так удивительно? – вытирая рукавом грязное и обветренное лицо поинтересовался он.

Будто он уличил ее в чем-то существенном, она тут захлопотала возле него.
- Ведь соскучилась я, - подавая кувшин с водой, произнесла, - истосковалась, тебя поджидая.

Он наспех умылся, и сразу же стал готовиться к переезду, а ночью он бережно охранял ее сон, в то время, когда юрта, запряженная волами, уже медленно двигалась к новому стойбищу.

Никто не удивился, что юрта Бату появилась одной из первых, да и хан, к удивлению, был спокоен, холоден и безразличен. Но его спокойствие больше походило на подготовку к нападению, и в последующее время хан избегал встреч с ними странным образом, будто скрывая свои намерения.

Спустя месяц в окрестности перекочевали все семьи, и уже знакомый быт потихоньку наладился. Казалось, все идет как всегда — на безбрежном пространстве бесконечным ковром возвышались турдуки, люди ходили в гости друг к другу, пасли скот, готовили в котлах еду под открытым небом, так было и прежде.

Но редко кто не поднимал голову тревожно поглядывая на горизонт, на осажденный город -  безмолвно стонущий и страдающий Чжунсин. Каждое утро и вечер воины разъезжались по местам, сменяя друг друга. Порой под стенами города завязывались бои. Высвеченные ярким солнцем лошади, храпя от ужаса, мчались навстречу врагу, который был врагом только потому, что боролся за свою свободу. Мелькали стрелы, пики, копья… вопли боли и плача тревожили кочевую жизнь мунгитов, но те бесстрастно продолжали свою меланхоличную жизнь.

Владыка каждый раз после очередной удачной вылазки немедленно раздавал награбленное. В один из таких дней хан раздавал плененных женщин своим сыновьям и приближенным.

 Жаждущие выскакивали вперед - каждый хотел заполучить себе лучшую из красавиц, но хан всмотрелся внимательно в толпу:
- Бату отважней всех бился. Знамо, заслужил награду, его вперед пропустите.

- Мне без нужды, - откликнулся Бату, оставаясь неподвижно стоять в отдалении и пренебрежительно отмахнулся, - другим передай.

- Бату теперь ни дочери шаха, ни царицы не нужны, у него жена – дочь шайтана. Цепями коваными к себе привязала. Из своей юрты Саин-хан с самого приезда носа не кажет, - послышалась насмешка из толпы.

В дээле из синего сукна, расшитого золотом и подбитого горностаем, в молочном малахае, опушенном чернобурой лисой, в кожаных белых сапогах, вышитых жемчужными нитями, Бату важно стоял, держась за повозку рукой в синей рукавице. Другой рукой он сжимал рукоять изогнутой сабли, сверкавшей изумрудами. Подтянутый и величавый, он казался спокойным, только глаза его встревожились, покосясь на Чингизхана.

- Почем ему показываться, ежели у Саин-хана жена, всех ваших наложниц красотой, да лаской затмит, - вступился за него Мунке.

- Что ж не берет себе тех, которых добывает? – откликнулся кто-то из наблюдательных соплеменников.

- Так для улуса, да для хозяйства добываю, а не себе для баловства. Решил, чтоб одна жена была, значит и будет одна. Хоть все вы наложницами под двери своих юрт засыпьтесь, - недовольно стал ругаться Бату. Обсуждать его персону на людях ему никак не хотелось, тем более, чтоб трепали имя Алены.

- Головы лишу того, кто спорить с ним вздумает. Не у меня ли жена одна была, пока рожать не перестала? – грозно вскричал Чингизхан, к изумлению всех присутствующих, сразу вставший на его сторону, -  у мужа одна жена, коль муж умен, да жена умна.

- Да и силу с ней свою мужскую потерял, в бая домашнего из воина превращается, - не унимались завистливые голоса из толпы.

Бату осмотрелся поверх голов, пытаясь высмотреть самых ехидных, и с решительным лязгом вытащил саблю из ножен:
- Сейчас кое-кто силу мою мужскую и почует, когда языки свои поганые от сабли моей на землю откинет.

- Во, во. У пояса его лихо сабля взвивается, а кой чо и без надобности болтается, коль никто не видел, чтоб он и после битвы девок брал, - ворчала толпа, распаляемая его смелой дерзостью.

Поддержав насмешку, толкнул к Бату Чингисхан лучшую красавицу.  Статную, да юную, в собольей накидке, увешанной маленькими бубенчиками и с соколиными перьями на шапке. Из рук в руки передала ее толпа и поставили ее, испуганную, бледную, перед Бату.

 Поднял Чингизхан ладонь и все разом оживились и примолкли. Снял Бату рукавицы и пальцами, длинными, темными, обветренными, провел по рукам девушки. Задрожала она в тот же миг да зарыдала. Провел он ладонью ей по щеке.

- Не бойся, не оскверню я тебя. Есть у меня жена. И та жена у меня – единственная.

Основываясь на собственном опыте, умудренный хан решил, что будущий завоеватель должен представлять, что каких бы богатств у него не было, он не имеет права отказываться от завоеваний. Причем, желательно с самого начала понял это раз и навсегда:
- Подарок мой тебе. Для утех да радости. Ужель одна жена не приелась еще, красота ее диковинная не надоела? - подытожил он, вознаградив Бату кривой ухмылкой.

- Она одна мне и утеха, и радость, - заговорил Бату и из-за счастливого голоса стал выглядеть весьма вызывающе, -  нет мне милее русской красавицы. Мастерица она да умелица, и одной я обхожусь. И лаской ее, и вниманием, не обижен. Смотрю на нее – никак не насмотрюсь, говорю – никак не наговорюсь. И жизни мне не хватит все тайны ее постичь.

Хан чувствовал ревность и еще что-то, что было ему не по нраву. Он никогда не отличался уступчивостью, а теперь, похоже, еще и рассердился:
- Коль зверь добычею брезгует, стало быть, либо пресыщен, либо добыча гнилая. Выбор у меня небольшой: либо у тебя дичь тучную отобрать, либо добычу худую сжечь.

- Ту дичь ты только с кровью моей заберешь, - грозно нахмурился Бату, понимая, кого он имеет в виду за этим унизительным сравнением.

- Развести костер! - бешено крикнул Темучжин. С этой его самозабвенной привязанностью к Алене надо было что-то срочно делать, а тут о другой Бату даже не хочет слышать. Это приводило хана в бешенство.

Бату замешкался, стараясь одновременно справиться с двумя противоположными задачами: не выглядеть слабаком и подкаблучником, но и не идти на поводу у толпы и хана.

Девушка с надеждой в глазах обернулась на него, и ему пришлось подавить сомнения. Он все-же решился спасти невинную пленницу, которая из-за него может пострадать. Мгновенный рывок - и в руке Бату оказалась сабля острием вперед, отгородившая пленницу от кэшиктэнов.

Схватил ее молодой Саин-хан, телом своим разгоряченным тела ее дрожащего коснулся. Зазвенели в страхе бубенчики на накидке ее, да шапка с головы упала. Прижал он ее к себе, от нападающих укрывая. Загорелся чингизид, возжелал юную красавицу. Торопливо скинул с нее соболью накидку, прижал к себе, и со стоном, и с криком, повалил ее на землю. У всех на глазах ею овладел.

И среди выкриков бесстыжих из толпы, все сильней распалялся молодой хан. Даже срамящие крики старых беков не смогли утихомирить разгоревшуюся страсть Бату. Лаской же своей так извел ее, да распоясался, что когда оттолкнул он ее от себя, то она на шею к нему бросилась, обняла обеими руками, приголубила и в щеки стала целовать.

- Кто теперь скажет, что не удалец мой внук? - гордо выкрикнул Чингисхан, - и в битве - хан, и в страсти - хан.

Толпа с любопытством, отталкивая друг друга локтями, старались взглянуть на Бату, прославленного самим владыкой. Только не отпускала его пленница, обнимала да гладила нежно, так Бату ее снова на землю повалил, страстью одолеваемый.

- Ну полно, полно Саин-хан тешиться, - уже смеялся Чингизхан, - ужо всему улусу доказал, что горазд девиц портить.

  В орде нравы на этот счет были весьма свободные, но было сомнительно, что Алена одобрила бы подобное. Гуюк посчитал, что это необходимо проверить. Он тут же поскакал к юрте Бату и громко прокричал Алене:
- Иди, на своего мужа верного посмотри!

Она не хотела бы сомневаться в действиях Бату – тем более, что эту весть принес Гуюк, пусть и не подозревала, о чем собственно идет речь. И все же оседлала коня и направилась к юрте хана…

Вроде бы не должно было быть больно. Ничего она ему не обещала, и он ни на что не мог надеяться. Но было больно очень сильно. Было так мучительно больно. Он же любит ее, безумно, сильно, неподдельно любит!

Алена вдруг громко рассмеялась контрасту между увиденным и собственным мысленным суждением. С дюжину ближайших воинов сразу повернули к ней головы, во взглядах мелькнула насмешка. Бату резко поднял голову, провел ладонью по лбу, стряхнув капли пота, взглянув на нее с непонятным выражением. И это был не страх, не стыд – это была досада: возможно, так он отреагировал на ее неуместный смех.

Внезапно мир вокруг стал ей противен: голоса, и вскрики, усмешки и перешептывания, восторги хана, точно усиленные многократно, отзывались у нее в ушах и голове таким грохотом, что даже воздух вокруг стал смердеть, как в грязном хлеву.

Сальные и циничные лица зрителей, громоздящихся на возвышениях и камнях, вся эта противная и усмехающаяся толпа начала вонять так, что навоз в сравнении с этой вонью просто благоухал, и, показалось, Бату лежал на земле тоже в каком-то разлагающемся месиве из соломы и земли, грязном и гниющем, в хлюпающей отвратительной жиже. Алене становилось тошно и мерзко. И ей непременно надо куда-то уйти, сбежать от этого кошмара, но она даже не могла глотнуть свежего воздуха, воздух она теперь тоже не переносила – он резал горло, она задыхалась, как от едкого дыма.

И пока Бату приводил себя в должный вид, она растолкала всех подряд и выбежала через толпу, словно через черную, мрачную пещеру, полную усмехающихся размытых призраков. Бежала наобум – падала, поднималась, пока не вскочила в спасительное седло.

Поколебавшись, Бату ринулся за ней. Рядом возник Мунке. Вероятно, специально дожидался, пока все это закончится.

  - Не ты за ней гоняться должен, а она за тобой! – преградил он Бату дорогу.

- Пошел вон, пес! – яростно закричал Бату и, грубо оттолкнув его, бросился догонять Елену.

В беспечности своей она не видела того, что видел пронзительный взгляд Бату: дозорные лучники поднимают луки вверх, точно целясь в блуждающую цель по просматриваемому полностью полю, лежащему у подножия крепостной стены. Да и кэшиктэнам отдан Чингизханом четкий приказ - она сбежала и теперь добыча. Они уже нагоняют ее…

Мрачные наездники скакали наперерез, отрезая ее от него, а она готова была попасть в плен к кэшиктэнам хана, только чтобы он не трогал ее этими же грязными руками. Лица ее Бату не видел, но чувствовал - она в отчаянии. Свист пролетевшей рядом стрелы немного привел ее в чувство. Впрочем, это не помешало ей продолжить опасный путь.

Бату же во что бы то ни стало, надо было не допустить, чтобы она попала под обстрел лучников с крепостных стен. Он собрался с силами и духом -спустил стрелу. Попал в ее коня, как и рассчитывал, но тело мелко подрагивало.

Тут же спустил вторую в кэшиктэна, позволившего себе ухватить ее за руку. Бату пронёсся мимо неё, прежде чем она успела запустить в него камнем. Поднявшись, она сделала несколько шагов к приближающимся кэшиктэнам с железной уверенностью, что Бату не успеет их опередить. Не успел…, но с седел снял стрелами обоих.

Алена резко обернулась, едва не потеряв равновесие, чтобы понять насколько он далеко, и тут же очутилась в седле. Только теперь он увидел, что вся она содрогается от горьких рыданий.  С трудом удерживая ее, он вернулся в свою юрту.

-Ты пошто слезами горючими обливаешься? – с остервенением, не разрешая ей снова вырваться из юрты, выкрикивал Бату, - ведь не люб я тебе! Не по сердцу! Не подойдешь ко мне, ни приласкаешь! Сапоги никогда с дороги не снимешь, никогда ноги мне не оботрешь!

Недавно увиденное безжалостно уничтожало все теплые воспоминания – теперь его прикосновения, объятия, запах были насквозь пропитаны предательством:
- Твоя правда. И жена я плохая, и гостья, и не жди от меня большего. Есть и лучше меня, и отзывчивей. Так пусти же меня сейчас же, пошто неволишь?

- Ох, извела ты меня, ох источила, - произнес Бату в сердцах, и ухитрился отогнать ее от двери своим резким приближением, - и с тобой - не могу, и без тебя – гибну. Разве мог кто-нибудь больше ласки тебе дать, подарить больше нежности? Сколько насмешек из-за тебя терплю, сколько недоверия!  Обвинений слышу уйму. Всем противостою, от всех наветов и оскорблений имя твое защищаю, да не заслужил ни любви, ни уважения твоего.

- Не нужна мне ласка твоя! Нежность твоя мне ни к чему! Видеть тебя не хочу! – она кружилась рядом, брезгуя приблизиться, а тем более прикоснуться, а он намеренно оттеснял ее плечом от входа к стене.

Когда он загнал ее на приличное расстояние, то отошел от нее, как будто и сам не мог больше находиться с ней в одном помещении, и лицо его выразило нечто среднее между злобой и решимостью, словно после долгих колебаний он принял какое-то решение:
- Кажный день под смертью хожу! Я только мыслями о тебе спасаюсь, любовью своей, как щитом, прикрываюсь! Коли так -  и не нужен я тебе, ни дорог, Бурундаю прикажу, чтоб тебе меня бездыханного с поля не приносили. При мне убиваешься, тоды не позволю опосля оплакивать! Сгнию на поле бранном, как пес безродный.
 
Она совсем позабыла, что война отбирает жизни без разбора. С этими словами кинулась к нему на грудь Алена, сразу сообразив, что на обиду она права не имеет:
- Хороший ты, Бату, славный, но тебе дорога дальше без меня. Смирись, отпусти?!

- Ежели бы можно было любовь смирить, на всей земле жизнь бы любая погибла, - Бату стал гораздо спокойнее, склонил голову, заговорил тихо и настойчиво, -  не тянулся бы росток к солнцу, мать ребенка бы не кормила, земля людей не взращивала. Ни в себе, ни в ком другом ее не обуздать, не подчинить воле и порядку.

- Богу она покорна, только он ее пути знает и намерения.  Ты же только себя изводишь, и душу свою губишь, - тихо произнесла она.

Что-то в словах Алены сейчас было для него необычно, хотя он и не мог понять, что именно.

- О душе моей печешься? - грозно выкрикнул Бату, и чем больше старался ее понять, тем больше ему становилось не по себе, – тогда молись! Всем своим богам молись денно и нощно! Потому что погибла душа моя, навсегда погибла. Потому что за тебя я ни жизни, ни души не пожалею. Так и запомни, ее обнимал, а о тебе помышлял.

Она гибко отпрянула, потянула руки, показавшиеся удивительно длинными, и громко ужаснулась:
- Ужель и взаправду думы у тебя такие срамные?!

Капризная, требовательная в своей любви, она совершенно не желала вспоминать его прежние притязания.

- Срамные, ох какие срамные, Аленушка, - признался он и погладил ее по пшеничным волосам, - в путь к тебе собирался, а те мысли срамные у меня уже были. Думы мои о том, как бы ты мне богатыря родила! Такого богатыря, какого свет не видывал. Выучу я его сызмальства, как отец, как дед меня учил. И будет тот богатырь всех сильнее, всех проворнее в этом свете, и покорит он всю вселенную, как обещает наш владыка, как шаманы ему пророчили.

- Так сколько крови и слез вы проливаете, сколько безгрешных душ губите? - запричитала Алена, красочно представив детство будущего ребенка, - ужель мой сын извергом таким станет, что и братьев своих по крови, русов, бить будет?

Он серьезно удивился ее рассудительности. Оказывается, ей, как и ему, не безразлично, каким он вырастет.

- Только кровью народы покоряются, только силой. Только жестокий власть берет и держит, - стал горячо разъяснять он, - не рус мой сын будет, а чингизид. Под ногой нашей все земли будут, а кто не покорится, страшной смертью умрет: в крови захлебнется, в пепел превратится. Бесстрашным будет мой сын и беспощадным, ни к русам, ни к аланам, ни к лезгинам, ни к черкесам, ни к кипчакам, ни к башкирам у него жалости не будет. Покорит он все народы земные, а тех, кто не покорится, с лица земли сотрет. Станет могущественнее, чем Искандер Двурогий.

Как ясно сейчас поняла она, что так отталкивало ее от него многие годы: он слишком жесток, чтобы стать родным.

- Не бывать энтому, сбегу я от тебя! - заупрямилась она.

Он жестко взял ее за плечи, тряхнул так, что с волос посыпались жемчужины:
- Некуда тебе деться!

- К батюшке в Новгород сбегу, он меня защитит! - она смолкла, в страхе заметив, как наливаются его глаза яростью. Опять она что-то не то сказала!

Он вытянулся над ней, приблизился, задержался взглядом на ее тонкой шее и захрипел грозно, будто сам был передушен удавкой:
- Я за тобой следовать буду! Пойду за тобой чрез леса, степи, горы. Будешь бежать, а я тебя повсюду раздобуду. По воде пойдешь – аки волна настигну, по земле пойдешь – аки огонь догоню, по небу полетишь – аки стрела дотянусь, еже нагоню – не будет тебе пощады, не будет больше милости. Волоком обратно ворочу с позором и бесчестьем. Будешь ты не жена моя, а полонянка!

И этот взгляд, и голос, и слова были невыносимо болезненны. Никто не собирался спрашивать ее согласия – это, кажется, само собой подразумевалось.

- Как же любить тебя, Бату, если ты зверя лютого страшней? – сбиваясь с дыхания, прошептала Алена.

- Так приручи зверя, приласкай - на ласку и зверь отзывается. Только никогда зверь когтей своих не спрячет, клыков не сточит. Вы, русичи, этому не обучены. Вам нас не победить!- с уверенным видом констатировал Бату.

- Не буду я никогда твоей! - теперь, когда она узнала, как он свиреп и беспощаден, каждая капля русской крови, каждая клеточка русской души отзывалась протестом.

- Силой не возьму, не посмею, - ответил он, осторожно касаясь губами золотой подвески над ее ухом, -  словом честным себя связал. Чингизхану, а главней - тебе обязался, а поджидать буду.  Сколько потребуется. Всю жизнь ждать буду. Сама ко мне придешь, просить, умолять будешь, но дождусь я, когда подчинишься мне, сама покоришься.

Она гордо отвернула голову, и в руках ее блеснул кинжал:
- Окстись! Не бывать энтому! Умру прежде, чем твоей стану.

Бату сразу же отпустил ее и отступил на шаг. В глазах его застыло отрицание ее бессмысленного поступка. Он пытался подобрать слова, которые могли бы заставить ее понять - и простить его. Но он всегда был с ней честен, да и ничто не могло изменить того, что она видела и знала.

У него не осталось доводов, но он знал, кто мог сотворить невозможное:
- Мне не внемлешь, Богу своему внемли! Он, как и я, тебе этого никогда не простит!

Но вместо того, чтобы воспользоваться его предупреждением и благоразумно убрать кинжал, она поставила его острием прямо в сердце:
- Знает он, что лишь о свободе я мечтаю! Так пусть же исполнятся молитвы мои.

Рука Бату непроизвольно потянулась к осилку на поясе, чтобы проверить, точно ли не придется им пользоваться, чтобы задержать Алену, когда она поймет, что острие кинжала им аккуратно сточено? Глупый жест, но ничего с собой поделать он не мог, как и воздержаться от выдоха облегчения, когда понял, что она ничего не заподозрила:
- Я слышу молитвы твои, и я их исполняю. А о свободе, да о стороне родной, Богу своему не молись! Не отпущу я тебя ни в жисть.

«Разумеется, теперь-то точно он ее никуда не отпустит, когда у него на нее такие «грандиозные планы»», - подумала Алена, к горлу подкатил комок, и с вызовом она выкрикнула:
- Пусть нет тебе равных по силе, но любовь Божья велика – у него и мне защитник найдется!

  Кинжал в ее руке сейчас был безобидной тупой железякой, но Бату смотрел на него с изрядной долей опасения. Он сточил его тогда, когда понял, что использует она его исключительно против себя. Понимал, что теперь он не причинит ей вреда и все равно, когда она с новой силой вжимала его в грудь, едва удерживался от того, чтобы с размаха не выбить его из ее рук:
- Разве не защитник я тебе? Разве не помощник? Разве не любовью тебя укрываю и храню? Не гневи меня и Бога своего не гневи!

На удивление осознание этого факта почему-то не обрадовало ее, а наоборот, рассердило:
- Приедет за мной суженый и отберет у тебя!

Впервые их разговор в ссору превратился. Все больше и больше происходящее казалось поединком.  Бату встал прямо, широко расставил ноги, после чего потянулся до хруста в суставах. Жесткая, хищная, глумливая улыбка скользнула по его лицу.

- Сколько ждать мне суженого твоего? Уж все дороги травой заросли, а он все не едет. Видно делами важными занят. Другую, поди, ублажает, пока ты себя для него хранишь, - жестоко издеваясь, произнес он.

Для Алены этот суженый был таким реальным, таким настоящим, что при таких его словах, она вспыхнула:
- Вот увидишь и сразу поймешь – он умный, добрый, великодушный! Лучше в целом свете не сыскать!

- Так-то ты о нем? А ведь я - твой муж! – к удивлению, легко согласился Бату, морщась от досады, -  и знать его не хочу. Да и ты его не увидишь никогда - я за тобой и день и ночь слежу!

- А вот он меня неволить не станет! - на губах Алены играла непривычная счастливая улыбка, ещё более жуткая при взгляде на холодную сталь клинка, направленного прямо в сердце, - не будет следить и надзирать за мной, как зверь хищный!

- Ты одна такая в улусе – береженая, - напомнил он, потянул было к ней руку, но опустил, побоявшись даже на расстоянии прикоснуться, - а слежу, так ведь места себе не нахожу, полагая, что обидит кто без моей защиты. Так ведь и доверить я тебя никому не могу, ни нойонам моим, ни сотникам. Мыслишь, легко мне с тобой рядом находиться? Не слепой я и не оскопленный.

Повисло молчание. Растерянное, обезоруженное. Бату не нарушал тишину, ожидая, пока выскажется она. Алена была потрясена. Значит, никакой дружбы между ними существовать не может. Этого стоило ожидать. Бату имел все основания злиться. Он видел ее нагой и подавлял свои желания.

На его месте любой другой, наверняка, так не поступил. Даже под приказом. И уговаривать бы не стал. А вот взял силой бы однозначно. А она, наивная, думала, что нашла способ обойти это условие, и они стали друзьями. Алене захотелось умереть прямо сейчас и избавиться от оправданий… но то, что Бату не отдаст ее хану и уж тем более, не станет принуждать ее сам, очевидно.

- Так заставь меня!? Прикажи! Ты же этого хочешь?! Чтобы стала я твоей рабой покорной! Порабощенной и безвольной!?

Эгоистично было, но Бату не жалел, что она увидела его в объятиях другой своими глазами и понимал, почему Алена именно так поступает. Не могла не догадываться, что её смерть поставит его на грань отчаянья - это раздражало. И одновременно восхищало. Но она ведь не знает, что уже обезоружена? Неужели боится, что он полюбил другую женщину? Чтобы это выяснить, Бату терпеливо ждал окончания разговора.

- Ты же сама этого не хочешь? Иль хочешь? Какими слова тебе приказывать, коль и слово хана для тебя не приказ? Да и не хочу я тебе приказывать. Мне и без тебя есть, кем повелевать.

- Хан не скрывал и не скрывает намерений гнусных своих! Ты чего ждешь? – все больше распалялась она и не переставала дрожать, смотреть, почти не моргая, и не могла прекратить задавать давно мучившие ее вопросы.

- Жду я тот миг благословенный, когда будешь в моих руках покорно, станешь моей всецело! Уразумеешь, что я и жизнь твоя, и любовь, - нежно произнес Бату.

Он делал все возможное, чтоб оградить ее от беды, и ему хватило только одного предложения, чтобы все объяснить. Но она точно знала, что нельзя поддаваться на его искренний взгляд, уверенный, нежный голос, и всё равно он заставил трепетать все изнутри. Но она не хотела ничего к нему чувствовать.

- Раздобыл себе другую жену, а мне о любви сказываешь? Ей в любви и клянись, -  ее ответ прозвучал стервознее, чем она сама бы хотела.

 Но тут не только иссякло его терпение, иссякло что-то в нем самом. Надо уходить. Надо и впрямь искать что-то другое, какую-то другую страсть. Может быть, он себя не разгадал, может быть, его стезя — это вовсе не любовь, это, допустим, война.

Он гордо развернулся и, уходя, произнес:
- Только у меня в улусе одна жена. И будет одна, но что ж аманатом стала тебе любовь моя? Как можешь ты и требовать ее с меня и изгонять позорно? 

В этих двух вопросах было столько муки, что искренние слова растопили лед в ее сердце. Она вдруг поняла, как это все выглядит в его глазах. Для него самого была неожиданна эта вспышка страсти, и он говорил о ней, как о чем-то неожиданном и стихийном.

В пылу гнева всегда веришь, что своя боль сильнее чужой, не хочешь слушать другую правду и боишься быть не понятым и не нужным. И видимо, это взволновало ее, так как эта вспышка относилась все-таки к ней и к чему-то с ней связанному, ведь неосознанно он горел ей еще тогда, когда не спускал своих пронзительных глаз с Еремея.

Она резко развернула его и подалась ему навстречу. Она хотела улыбнуться нежно, но улыбка вышла почти сердитой. Он молча наблюдал, как она опустила руки ему на плечи и кинжал в ее руке невзначай застыл у его шеи. Становилось как-то странно и опасно для него, но он даже не попытался перехватить ее руку. Он не стал бы сопротивляться, даже если бы она занесла над ним меч. Такое уже было вначале, могла бы больше и не испытывать его.

Алена потянулась к нему выше, привстала на носочки, и вдруг поцеловала. Страстно, прямо в губы. За этот поцелуй он мог ей простить все на свете. Он был ошеломлен. Она решила, что он собрался идти к другой?! Это было неправдоподобно, но это факт — она не даст ему уйти: силой ли, лаской, но задержит. А если он все же уйдет – она не позволит ему вернуться.

Бату не сдержался и расхохотался. В те моменты, когда он срывался и пытался ее наказать, всегда получалось что-то совсем хорошее и необыкновенное. Алена взглянула на него с недоумением, но он лишь тихо произнес:
- Когда целуешь ты меня любя, у меня сердце горит, а когда жалеючи – кровью обливается.

И достал он из сундука венок из перьев и пуха лебединого.  На голову ей одел нежно обещанный давно подарок. Как всегда хороша она в нем была. Была нежна и прелестна ее тонкая, светлая красота.

 Алена ощупала венок руками и одновременно мокрыми от слез глазами смотрела вверх, чтобы попытаться увидеть то, чего она никогда не видела, на что никогда не обращала внимания: она всегда была для него прекрасной лебедью, которую он грел на своей груди, и всю ее видел сейчас такой, какой видел в своем сне, ту самую лебедушку внутри нее, о которой грезил и  уносился мечтой в будущее, и их прекрасный союз был целью его и обязательством, потому что в белом, лебедином венке она была не просто женой - матерью его детей.

Но, может быть, впервые он задумался, что напрасно так терпеливо ждет ее взаимности, и, что даже любовь не заставит сделать ее для него то, что она бы никогда не сделала бы для другого, менее любимого и родного существа.  Он почти дошел до истины, понял, что в сущности говоря, она сама не понимает, почему его отвергает, но весть с очередным требованием хана собраться всем, вырвала его из раздумий.

Вместе они пошли к месту, назначенному ханом. Чтобы заручиться поддержкой духов, хан приказал провести всеобщее камлание. Считалось, что чем больше людей будут присутствовать в сакральном действии, тем более результативным будет обряд. Зрители должны были подбадривать шамана криками или песнями. Шаманы уже приступили к окуриванию местности - едкий красный дым поднимался над юртами, бубны отбивали монотонную дробь.

Кэкчу был в центре круга из камней - глаза у шамана закатывались, он страшно вращал белками и бился в судорогах, пока на губах у него не выступила пена. И вязал шаман куклу соломенную, а вокруг нее горшки глиняные наставлял и огонь в горшках тех зажигал.

Начал слова читать непонятные да глаза закатывать. Облил землю кумысом, и стала кукла та бела, как мел. Потом рассыпал камни свои с иероглифами из рукава.  Оторвался от куклы той соломенной кусок большой да в горшок угодил, загорелась солома ярким пламенем, остальные же горшки от камней тех рассыпались, да попереворачивались. В горящем же горшке так огонь пылал неистово, что и землю запалил.

И стал пророчить шамаш не своим голосом, да глаза закатывая до белков:
- Вижу правителя великого! Батыра могучего! Объединителя земель, народов собирателя. Голос громовой в нем, силы – великие.

Чингизхан завороженно привстал с трона: то не пророчество, то мечты его тайные сбываются. Рекутся вслух и наяву.

  - Как найти мне правителя того: младенец он иль муж? – прошептал пристрастно хан.

Под его командованием находилась колоссальная армия героев, участвовавших во многих боях. Он полагал, что кто-то из них или их сыновей, наверняка и есть великий правитель.

- Среди живых его нет, но будет вскоре, - тяжелые складки хитона шамана шевелились, будто живые, а он говорил монотонным пугающим голосом, -  златовласая дева родит младенца великого. Кто младенца того в богатыря воспитает, тот весь свой род в вечности увековечит. Правитель великий будет славен среди народа и имя свое в веках пронесет. Но восстанет он из чрева врага твоего.

Тут уж и Бату изумиться пришлось - вздрогнул он и Алену к себе прижал крепко.

- Как может правитель самый великий из чрева врага моего восстать? – грозно Чингизхан выкрикнул да яростно на Алену взглянул. Прозорливый хан тоже не мог обмануться -  ведь была Аленушка в орде одна златовласая.

- От рода чигизидов будет правитель тот. Наследник ханов. Две крови, как воздух и вода, навеки в огне соединятся. Сплавят, как металл, породу ту. Нет выше стихий, для всех соединений питанием служащих, и не будет их соединение выше всех объединений вековых, - внутренняя дрожь заставляла голос шамана дребезжать, но слова были отчетливы и внятны. Он помедлил и продолжил, - восстанет правитель великий из крови врага своего. Укрепится сильно и мощно. Спаяны будут земли крепко, переплетены надежно – не разорвать их будет, не расколоть.

Чингизхан едва заметно улыбнулся. Как же долго он ждал этого пророчества. Мечты о потомке, который постигнет его цель и захватит все земли, придавали ему сил в самые темные и безнадежные моменты жизни.

- Расскажи мне о нем. Из какого народа он будет? – хан был вполне уверен, что нет такого народа, которого бы он не смог поработить, не смог отвоевать у него любого жителя. И если великий правитель будет ему врагом, даже великого правителя можно себе подчинить.

- Твой враг будет тебе врагом, а враг его – будет ему другом, и будет находиться под защитой чингизида твоего, - произнес шаман и эти двое ни у кого теперь не вызывали сомнений, -  будет правитель тот из народа, не знающего врагов, народа – обид не помнящего, на защиту слабых и обездоленных смело встающего. Будет весь род батыра того родом правителей – объединителей. Будут все поколения, из рода в род царства на нить одну нанизывать, точно жемчужины белоснежные. Будет то царство ожерельем богатым – другим на зависть, себе – в награду за дух несокрушимый, за веру – не проданную. Но не твоим оно будет, не под этим солнцем загорится слава его, и не твоим именем царство великое путь проложит в веках.

Хан удивлялся и негодовал, внимая услышанному. Годы он не знал отдыха в думах о величии и целые тысячи воинов сносили на своем пути города, он сам вел свои войска в бой, отдавал приказы и твердо знал, где усилить натиск, чтобы сломить сопротивление. 

И так он шагал от народа к народу, а под копытами его коня брызгала человеческая кровь, а он выступал, подминая под собой необъятные пространства, не зная поражений и страха, а единственное, чего надо было бояться – не завоевать законное право на новую жизнь.  Он лишился его самым позорным образом - упустил княжну.

В ярости он пробормотал сквозь зубы:
- Где царство то будет, чтоб шел я туда, чтобы растоптать то царство в зерне зарождающемся?

- До царства того не дойти, не доплыть, не долететь, - шаман в дыме будущего видел действительность и, даже понимая недовольство хана, не мог остановиться, -  то царство в крови человеческой растворенное, в жилах народа свободного, народа гордого, в костях погребенных воинов. Царство великое – царство кровное, царство духа непобедимого, никому не покоряющегося. Распадутся другие царства на осколки, как горшки глиняные, а царство правителя того великого веками стоять будет несокрушимо. Будет то царство огнем гореть негасимым, огнем страшным, пожаром испепеляющим. Да не сгорит во веки веков, а укрепится от обжига долгого. В тот день, когда один из чингизидов с правителем тем свидится, на кровь от брани великой слетит с трона Чингизхана птица хищная, двухголовая, и в его царство переселится. И откроет он чигизиду величие и силу царства своего. Но тогда никто его остановить не в силах будет, только помочь да укрепить в стремлении его.

Хан все еще ощущал себя пылким юношей, который жаждал завоевать мир, в то время как проживший жизнь старик в нем беспомощно смотрел в свою вечность, лишившись вдруг всех своих завоеваний и уступив еще не родившемуся наследнику и славу свою и власть:
- Ужель не найдется никого, кто царство то растопчет? Кто сотрет его в пепел?

- Охотник будет не один, -  и когда шаман сжал лезвие кровавого жертвенного ножа над землей, из его ладони брызнули и потекли капли крови, в том числе и его собственной, - из века в век будут звери поганые перекусывать его на треть. Но словно костью, силой царства того давиться будут. Отступать будут в страхе, хвост поджавши. И задумают недоброе, и объединят полчища неисчислимые. Но когда настанет срок, то воззовет из пепла воин безликий в том царстве самую черную душу и камень великий воздвигнут в том царстве будет. Тогда и небеса то царство сторонами своими подопрет.

Обычно хана радовало публичное обнародование пророчеств шамана. Но только не сейчас. Он не сводил глаз с молодого и сообразительного Бату, беспокойно задерживающего Алену за своей спиной.

С деланным безразличным пренебрежением хан махнул в сторону:
- Хватит! Не бывать в чужой земле правителя великого! Повелю в чужих землях кровь чингизидов не оставлять. Не исполнится пророчество твое.

Хан гордо встал, готовый принять любой вызов судьбы и отстоять свои права, но момент был упущен, да и шаман не мог не заглянуть в будущее, и подтвердил его исчезающие надежды:
- Исполнится. И исполнит его тот, кто давно ждет сына своего. Ждет богатыря. Кто в мечтах его рисует - и этим поступком своим жизнь в него вдохнул! Он научит его, как земли собрать, и свои земли завоеванные, отдаст ему без сожаления.

Как сказал то шаман при всех, так и решил Чингизхан себе Елену вернуть, чего бы это ему не стоило. Да только измыслить не мог, как вернуть, чтоб и свое обещание не нарушить.

- Такого сына всякий отец ждет, но лишь у меня жена златовласая! – он сделал нетерпеливый жест рукой и широко расставленные глаза грозно замерцали.

Обычно Бату как-то легко справлялся с такими угрозами, но эта смутила его. Теперь у хана к ней будет не простой интерес: Алена теперь цель, которых хан привык добиваться.

Бату так и стоял бы, погруженный в раздумья, если бы на его крепкие плечи мягко не опустилась рука Алены. После недавнего разговора она точно знала: правитель великий - это сын Бату. Но откуда он мог знать? Как предвидел? Теперь о его мечте знает хан. Взгляд Бату, устремленный на нее, сопровождался обнадеживающей улыбкой. Но в глазах его все равно читалась тревога.

В то же время хан о чем-то перешептывался с шаманом. Экстаз того прошел. Да и хан теперь был не рассержен, а заинтересован. Вокруг хана собралась приличная толпа халдеев. Этим отчасти объяснялась его успокоенность. Совершенно очевидно, что эти недалекие умы пытаются растолковать в его пользу смысл видения.

 Взмахом руки хан подозвал Бату и тот неторопливо подошел к нему. Алена не сводила с Бату глаз.

Наступившую, пронизанную страхом и растерянностью тишину нарушил голос Гуюка:
- Так вот зачем хан нас за тобой посылал!

Он стоял совсем рядом и на его потном, блестящем лице играла ядовитая ухмылка. Алена промолчала, лишь подняла меховой воротник, отчего на руках зазвенели золотые браслеты.

- Вона как Бату то тебя балует. И золото тебе, и меха, и себя под ноги тебе стелет, - продолжал глумливо усмехаться Гуюк и рассматривал ее с нахальным высокомерным и завистливым интересом.

Взгляд, которым Алена ответила ему, был по прежнему спокойным и твердым, отчего глаза Гуюка налились бессильной злобой. Он больно сжал ее запястье и притянул к себе:
- Может ты и мне богатыря родишь?

Ее колено ударило куда-то неопределенно, но она едва ли обратила внимание куда, если бы не боль, исказившая сразу его лицо. Она отпрянула назад, но так резко дернула руку, что Гуюк начал падать назад. В надежде предотвратить его падение она схватила его дээл на уровне груди, но было уже слишком поздно, и в следующий миг тонкая ткань натянулась, да так и осталась в ее руках, а Гуюк с грохотом и треском рвущейся ткани рухнул на землю.

Стиснув зубы, он скорчился и принялся кататься по земле, сжимая ладонями пах, но вдруг застыл на месте, услышав шум приближающихся знакомых шагов, а когда поднял глаза, произнес с досадой:
- Жена у тебя, хоть и из чужих земель, а тебе под стать: злющая да дикая.

Когда Бату склонился к нему, Гуюк затаил дыхание и зажмурился, надеясь на то, что тот по-мужски посочувствует ему. Но чуда не произошло. Бату поджал губы и произнес низким, предупреждающим тоном:
- На то и жена она мне, а не про вашу честь. Так что за спиной у меня ее не зли. Подстрекать ее будешь, тебе еще и от меня достанется.

Подобное столкновение не было в порядке вещей. Гуюк не был ему никогда братом даже в плохом смысле этого слова, но теперь Бату завел себе злейшего врага.

Всю дорогу к юрте Бату молчал, а Алена донимала его расспросами. Ее интересовало, о чем он говорил с ханом. Что мог сказать ему хан? Снова требовал Алену. И снова Бату был непреклонен. От мысли, что хан надругается над Аленой, его покрывала испарина.

Это будет или его сын, или надежды хана о великом правителе улетучатся вместе с дымом шамана. На меньшее Бату был не согласен и, если у судьбы нет других вариантов, он готов поставить на чашу весов собственную жизнь. За сына это была не такая уж великая цена – даже за обычного, а великий правитель достоин любых жертв. Но ей он ничего не сказал, лишь вздыхал, пока воспоминания об этом дне не стерла вновь опустившаяся матовая дымка ночи.

…Настал еще один крупный праздник мунгитов – «Цаган сар» (Белый месяц). Этот праздник отмечался очень торжественно и продолжался два дня. Первый день предназначается для почитания старших. В этот день вся молодежь приходит к пожилым дедушкам и бабушкам и преподносит им шелковый «хадак» (платок) с чашей кумыса, символизирующие пожелания долголетия и счастья в жизни. Затем начинается пир в юрте стариков, пелись различные песни-благопожелания – «ёроол».

Второй же день был женским днем. Все мужчины и малые, и старые, поздравляют женщин и девочек, вручали им подарки. Эта народная традиция – очень древняя и мудрая: ведь испокон веков мунгиты глубоко уважали и почитали стариков как старейшин своего рода и ценили женщину как хранительницу домашнего очага.

В этот день собирал хан у себя женщин молодых и танцевали они перед ним и одаривал их хан по нраву своему. Не посмел Бату противиться обычаям предков, принес и Аленушке одежду ханской танцовщицы.

- В таком спать срамно, а то перед ханом отплясывать, -  рассматривая прозрачные одежды, испугалась Аленушка.

- На то и лицо вуалью закрыто, чтоб не распознал хан, где чья жена и предпочтение не отдал по чину мужа ее. Та, из которых хану больше приглянется – награду получит, а ежели ему танец по душе придется – любое желание исполнит, - объяснил он все так быстро и естественно, что, казалось, он и не думал над тем, что сказал, и ничего сомнительного в этом нет.

- Признает хан меня и начнет свои желания исполнять, - шутливо заметила Алена, - что тогда делать станешь?

- Так и я тебя не узнаю. Никто своих жен в том танце никогда не признает, -  вдруг, к большому ее огорчению, махнул он рукой.

А то, что Алена права, и подарки ханом дареные не за просто так давались, знали одни только красавицы. Знали, но помалкивали.

Алена с удивлением принялась рассматривать наряд. Ну разве может обычная женщина бесстрашно показаться перед чужим мужчиной в полупрозрачном одеянии? А она вот не побоялась и тем самым в очередной раз подтвердила досужие сплетни о том, что она была особенной.

Танцы были вечером и так поздно, что над степью стояла кромешная темень - ни луны, ни звезд не было видно. А в юрте хана стоял такой шум и грохот, что даже гром в этом гомоне прозвучал бы, как хруст, но ее приход сразу заметили.

Она вошла вся такая красивая, светлая и аккуратная, словно сошла из речного тумана, наступающего в сумерках на землю. Казалось, ей не очень хочется выйти из темного пространства в освещенную юрту, и необычный наряд все время смущает ее.

Кэшиктэны, словно тоже не желая сделать и одного шагу, стояли, прижавшись друг к другу плечами, кольцом оцепив юрту хана. Эта стена из сильных тел не только была охраной, но и хорошо защищала хрупких танцовщиц от ветров: какой бы сильный ветер не подул, в юрте было тепло и спокойно.

 А ей было действительно холодно: под теплой, но распахнутой шубой были лишь две широкие синие полосы ткани, закрывающие грудь и бедра, все остальное представлял собой тонкий, прозрачный комбинезон из тафты, перехваченный в талии узеньким пояском. К нему еще легкий расшитый жилет сверху, и лишь брючины, заправлялись в теплые гутулы. На голове была богатая соболья шапка, мехом наружу, на которой меха было больше, чем у самой Алены в косе.
 
Недолго разглядывал необычную незнакомку хан - признал ее быстро. Покорила снова она хана в прозрачном одеянии ханской танцовщицы. Тотчас, как вышла она в хороводе, тут же и признал. Лицо закрыто было, а косу-то не больно спрячешь, да глаза то синие-синие, как озера бездонные, кожа белая, перламутровая, ветром степным не тронутая. Затмила всех Аленушка белизной своей небесной, как лебедь среди уток черных в том танце ханском.

Как она и предполагала, только настало время выбора, хан бросился сломя голову принимать ее руку и сам повел ее по кругу. А как только заиграла музыка, и закружились все в быстром танце, замелькали в ритме стремительном пары, взял ее крепко за руку хан и незаметно вывел из хоровода.

- Замерзла?! - поглаживая ее дрожащую ладонь, тихо произнес хан и тут же в юрту свою увел.

Там хан, под ее настороженным присмотром, задал жара в коломто, налил два золотых кубка, тщательно вымыл руки и шею, а когда она подала ему полотенце, то расцвел в счастливой улыбке и прошептал:
- Не открывался я никому и шаманам запрещал обо мне то людям ведать, а ведь твоя земля и меня манит. Манят просторы ее неизведанные, края ее безбрежные.

Лишь только он это сказал, стало ясно: он не сомневается, кто перед ним. Ни плотная, вся в жемчужинах, вуаль, ни пушистая соболья шапка, ни богатая шуба не спрятали ее, не прикрыли ее красоту.

Яркий огонь в его юрте, как и спокойный голос, позволили ей беспристрастно рассмотреть его: хан оказался не такой огромный, каким казался раньше, и совсем не чудовище. Впрочем, он был из тех немногих, кому не надо быть уродливым монстром, чтобы вызывать страх - его невыразительное лицо делали устрашающим глаза, бесцветные, но очень въедливые, пронзительные и властные.

- Обними меня! – громко приказал он.

Алена осторожно покачала головой. Уговаривать он не стал. Набросился на нее, даже не дав опомнится. Шуба беспощадно полетела на пол, тонкий жилет с треском был разорван. Грубая сила сквозила в каждом его движении, при этом он крепко удерживал её, когда она, предсказуемо, пыталась вырваться.

И может быть, не стал бы он медлить, но взгляд его вдруг опустился на грудь, и он пробормотал:
- Родинка твоя с ума меня сводит.

Он схватил ее за плечи, повернул к себе и своими горячими губами полез по ее коже вниз, туда, где у самого уха трепетал мягкий пушок, была выгнута пугливо длинная шея и тонкие ключицы были изогнуты не хуже сабли.

Затаив дыхание, Алена лишь молча терпела. Что-то в нем чувствовалось - нечто суровое и упрямое – взволнованный дух, освободившийся от сомнений и попыток разгадать ее скрытые мотивы. Его губы опустились по плечам, он добрался до груди и уже хотел спуститься губами по ложбинке вниз, но вдруг остановился, сдернул с головы малахай, и Алена горько простонала, подавляя рыдания:
- Только Бату не говори. Пусть не знает, прошу. Пусть никто не узнает о ночи этой! Не простит он тебе, и себе не простит.

Эти слова не пришлись по нраву хану. Не в его правилах было испытывать угрызения совести за любые свои поступки, а уж тем более, боятся мести.

- Что мне Бату? Так! Один из тысячи наследников. Я хан, я все могу! Все его здесь - мое, и даже жизнь его в моей власти. Будешь моей – сниму с него мой надзор, и тебя больше его в орде сделаю. Ныне боишься его, станешь моей – будет ноги тебе целовать покорно.

С его ответом рушились надежды Алены на то, что он поймет, что она хотела до него донести. Бату может решиться на самый отчаянный шаг, а ведь он – истинное сокровище, ценность его несоизмерима даже с ее красотой, как и его забота была несоизмерима с ханскими обещаниями:
- Он и без твоей власти меня не обижает, да выше себя ценит…, и ноги мне целовал – да я ему больше этого не дозволяю.

- Так и я буду! И я буду, красавица! - его лицо снова лучилось похотью и ревностью, -  по спинам рабов ко мне будешь приходить, на руках лучших воинов в собственный шатер возвращаться. В золоте жить, с золота есть, в золото одеваться будешь.

Каждый порыв ее души и как женщины, и как жены, говорил ей, что прямо сейчас в ее жизни нет ничего более важного, чем отвоевать свою честь.

- Даже помышлять о таком при муже грешно и непристойно!

- Я твой муж! – впившись рукой в ее бедро, хан сделал жадный вдох, - а Бату тебя отдал, чтоб воина свирепого и злого из него слепить. Пока под страхом ходит, что я тебя отберу, все злее будет становиться, все свирепее. Ко мне вернешься, не хозяином, а цепным псом твоим послушным сделаю.

Незавидная доля ее ждет у хана, если с самого начала хан отдал ее Бату для потехи. Подавив комок в горле, она произнесла:
- Он меня от смерти не раз спасал, в своей юрте приютил, когда некуда было мне идти, от гнева твоего защитил, полюбил, а я его – в цепные псы? Пусть не муж он мне, но рабой я его готова быть вечной. Конюшни его всю жизнь буду чистить, и то не отблагодарить мне его достойно!

Хану показалось, будто он услышал в ее голосе нотки гордости. В какой раз он подумал, что она любит Бату, и снова отмёл эту безумную мысль. Хан считал, что Бату был слишком свиреп, чтобы она прониклась к нему даже симпатией.

- Не должна такая, как ты, кобыл чистить да в юрте убираться. Такая, как ты, должна взор услаждать да богатырей рожать.

Алена какое-то время молчала, обдумывая его слова. Потом критически осмотрела его:
- То мысли твои, иль пророчество шамана?

Она разгадала его. Добралась до его мечтаний тайных. Но отпираться хан не стал, лишь пообещал твердо:
- Родишь мне сына, выше всех в улусе сделаю -  на трон тебя с собою рядом посажу!

- Выходит, я молвой да бреднями шамана заслужила место это, а ты из тысячи наследников не увидел того, кто преданностью и делами это место заслужил? - вся необычная красота в ее облике: и гордо поджатые губы, и соблазнительно изогнутая спина, и золотая коса, все обнаженное тело — меркло по сравнению со словами мудрости, которые она излагала так же восхитительно и беспристрастно, -  мергэн твой видит дальше твоего, я лучше с ним и останусь!

Из всего услышанного хан понял только одно: она демонстрирует ему всем своим видом согласие с уготованной ей участью.

И думая, что это всего лишь страх или гордость, хан стал горячо пояснять:
- Как же ты держишься-то его крепко! А ведь не первый он из детей сына моего и не младший. Ни земли, ни дань ему в наследство не достанутся. Я ведь не только богаче и знатнее, но и могущественнее и мудрее. Молодость и сила с годами ветшают, и что останется тебе от любви? Дух у него – необузданный, нрав – жестокий, воля – холодная и расчетливая. Пройдет любовь его, а ты ни с чем останешься.

И вдруг в одно мгновение, будто опровергая его слова, влетел коршуном Бату в шатер хана. В этот вечер он спокойно пошел домой, но места себе не находил, сам удивляясь собственному поведению. Что мог сделать хан на глазах у всего народа?

Но, как-никак, прошло уже достаточно много времени, а полог входа в юрту так и пребывал без движения. Ясно, что ей уже давно пора вернуться. Бату, негодуя, пошел в юрту, где проходило празднество, и не увидел там ни ее, ни хана. Он сжал зубы и ринулся туда, где не сомневался ее найти, а когда увидел Аленушку в ханских объятиях, в гнев пришел страшный.

Мгновение он оценивал обстановку шумно втягивая ноздрями воздух, но, когда слабый ветерок донес до него знакомый легкий запах розового масла, смешанный с потом хана, внезапно задрожал.  В таком взвинченном состоянии он с неимоверной дерзостью вырвал ее из рук хана, насильно притянул и крепко прижал к себе, но она схватилась за него так же крепко, если не крепче, ведь никогда еще его широкая грудь не казалась ей такой желанной и приятной. Быстрым взмахом накинул он ей на плечи дээл свой. Пусть сам остался с голым торсом, но скрыл ее унижение.

- Только мне позволено на нее глазеть! - его рука перехватила рукоять сабли, словно в поисках хоть какой-то опоры или успокоения. Дыхание стало частым и прерывистым. Ощущая касания ее голого, дрожащего тела к своему, ярость еще больше накатывала неконтролируемой злобой.

- Как посмел ты в юрту мою зайти с оружием?!– грозно хан прикрикнул, но ошарашено уставился на него, потрясенный такой наглостью.

Однажды Бату уже схлестывался лицом к лицу со смертью из-за нее, и он будет делать это еще сотни раз, если потребуется.

Он с отчаяньем схватился за эту мысль:
- За женой своей в любую юрту с оружием буду заходить! Пусть даже к Аллаху!

Хану пришлось собрать всю свою выдержку, чтобы не осадить наглеца. Жгучая ревность терзала его и дрожью отдавалась в теле, но он не поддавался. Пока. В отличие от Бату, на его стороне законное право на выбор. В конце концов, ее лицо скрыто, и можно запросто ее не узнать:
- Откуда знаешь, что твоя жена? Не твоя она!

- Это ханский гарем путать можно, а я свою единственную и на луне разгляжу, - он покрепче ухватил Алену и предупредительно шагнул назад.

- Твою единственную и слепой разглядит, - необходимость лукавить отпала: было ясно, что они оба смогут найти Алену в толпе, когда захотят. Хан запахнул дээл и быстро надел малахай, - а тебе бы не мешало перед ханом глаза прикрыть, коль закон в этот день позволяет.

Бату с трудом попробовал подобрать слова, которые могли бы по-настоящему описать всю его ярость, но таких слов не находилось. Он просто без малейшей тени сомнения знал, что если хан ее заберет, он либо умрет, либо сойдет с ума, но, чтобы этого не случилось, ему приходится противостоять не только хану, ну и всей его обученной охране:
- Да каждый день для хана такой праздник устраивается. Стоит отвернуться - уже ее к тебе ведут.

Хан скрытно посмотрел на Алену. Она стояла, сгорбившись под дээлом, дрожа и подтягивая руки к его плечам.

- Она для всех желанна, но моя она жена, и я все равно найду способ ее вернуть!

С усилием, сотрясшим все его существо, Бату произнес:
- Не нарушал я слова ни одного, которое хану дал, что же хан свое слово так бессовестно нарушает? Обещал ведь мне ее отдать и больше не трогать.

- Не трогать обещал, но не обещал не добиваться. Слышал сам пророчество шамана, - воскликнул хан, боясь даже произносить о великом правителе. Ведь если он это произнесет, голос может выдать, что даже мысль, что не он будет его отцом, лишает его присутствия духа.

Но Бату и так это знал и никогда бы не подумал, что у них с ханом одна мечта на двоих:
- Так то пророчество хан исполнить, иль обмануть желает? Даже хану не дозволено в судьбу вмешиваться. Ежели хан с теми силами воевать вознамерится, жестоко поплатится!

Правда была не очень приятной, но надо было как-то его осадить. Хан отряхнулся, гордо выпрямился, благо, вид она ему оставила достойный:
- Сверх меры дерзишь, коль хану грозишь! Больно занесся ты о себе теми пророчествами.

Немного помолчав, Бату вдруг усмехнулся:
- Мне о моей судьбе пророчить не надо, пока я саблю в руках держать в силах. Я ей о судьбе своей пророчу. Уж если что решу себе вернуть, меня ни хан, ни шаманы не остановят, а уж жену - и подавно верну.

- Не была бы она моей данью, не нашел бы ты ее никогда! Поэтому моя она жена! - обида и злость бурлили в сердце хана. Выходка Бату попахивала унижением, так что, недолго сомневаясь, хан сделал шаг вперед, слегка повернулся и потянул к Алене руку.

Бату сделал легкое движение и буквально за считанные мгновения переместил ее в сторону:
- Тебе лишь дань, а мне -  жена! И по обычаям, и по закону!

- Я те законы писал, я и переписать их могу, - хмыкнул хан, но руку убрал.

- Кто же тем законам подчиняться будет, ежели их будут с каждой новой прихотью переписывать? – с недоверием скривился Бату.

 Эти слова напомнили хану о том, с какими усилиями пришлось превращать степных кочевников, которых все считали просто дикарями, в боевые отряды.  Хан с ног до головы оценивающе осмотрел Бату, которого тоже следовало присмирить. Но сколько ни пытался хан ее отобрать, не схватил ни разу. Бату защищал ее очень странно – он иногда откидывался назад, прижимал к себе ее голову, изгибался, отворачивался, крутился, и каждый раз, когда хан думал, что вот-вот ее схватит, Бату, в последний момент, словно случайно убирал Алену.

После нескольких безуспешных попыток хан обессиленно опустил руки и выдохнул:
- Хан твой стерпел, а ты яришься, все законы преступая.

Несмотря на непонятный возглас, Бату его прекрасно понял:
- Ужель я меркит? Ежели удостоверит меня хан, что не крови я чингизида, то не жить мне боле.

- Ты-то моей крови, а Тулуй?  - примирительно объяснил хан, - так то ж семя врага моего, а я тебе и родня, и правитель.

- Мунке? – в ужасе Бату воскликнул, - ведает он?

- Никто не ведает. С честью вас всех воспитал. Отличий меж вами не выказал. Разве не честь тебе - воспитать наследника моего? – без всяких церемоний выпалил хан.

Что это было?  Поощрение или тщеславие, понять было сложно. От людей, обличенных властью, особенно приятно бывает получить какое-нибудь любезное предложение, но это было сомнительного свойства, да и Бату был на редкость бесстрашным:
- Другим честь такую окажи. А такую честь я и сам себе еще пока способен оказать.

Хан уставился на него, будто не мог поверить собственным ушам. Его грозные брови малахай, конечно, скрывал, но от взгляда Бату не укрылось, как переломилась на переносице тяжелая складка, а глаза налились яростью.

Сквозь зубы хан процедил:
- Накажу ведь за дерзость твою! Жестоко накажу! Так накажу -  всю жизнь свою поминать будешь.

Неподдельная ревность была написана на лицах обоих.

Прикусив губы, Бату тряхнул головой. Рассудительно, но беспомощно произнес:
- Своей ведь крови грозишь! Ведь рвется она из любого плена птицей свободной. Лебедь она и есть - символ царства своего. Ужель не видит хан величием своим, что сам еле держу ее, крылья ее могучие скручивая? Вырвешь ее из рук моих -  тут же и упустишь! Останется царство твое без правителя – объединителя. Не пришлось бы хану на смертном одре поминать с горечью!

И тут только до хана стало доходить, кто проговорил эти слова. Чтобы держать сабдыка земли, духи могли наградить силами лишь самого могучего стража. Так вот почему из их союза обязано родиться что-то прекрасное. Но почему именно Бату?

- Зачем тебе тот наследник великий, ежели ты сам молод и силен? Ежели в бою непобедим? Ежели в замыслах и уловках хитрых нет тебе равных?  - хан подошел настолько близко, что казалось, сейчас схватит его за горло или заберет Алену.

Бату благоразумно отступил, но ответил прямо и честно:
- Силу свою и хитрость я сыну передам в полной мере. Но у сына моего будет мать, которую ты у меня отобрал. Не будет расти мой сын без тепла, без дома, без приюта.

Хан решил не обсуждать все подробности перед посторонней женщиной. Вместо этого он обошел их и демонстративно встал перед Бату.

Алене пришлось отвернуться, чтобы не видеть хана, а вот Бату ей пришлось крепко обнять, чтобы спрятать свое нагое тело. Она заскользила щекой по густо заросшей рыжими волосами груди и от этого движения острая волнующая дрожь прошла по всему его телу. Стоило ли так поступать, она сомневалась, но в подобной ситуации было глупо думать о приличии.

- Ждешь ты от сына своего силы, отваги и удали? – тем временем спросил хан и сложил руки на груди, - не родятся батыры крепкие в неге и достатке! Не вырастают в довольстве и праздности правители великие!  Лишь в лишениях – закаляются, в горестях – крепнут и взрослеют покорители земель и народов. Не на подушках шелковых я вырос, не в шатрах золотых.  Родился во время битвы кровавой и дикарем рос, близкими брошенный. И голод знал, и смерть видел. Ни от кого помощи не ждал. Ни помощи, ни пощады. Знал ли я любовь материнскую? И ее не знал! Не способна мать вырастить сына великого - только жесткий и требовательный отец.

Уже давно Бату открыл Алене свою мечту, но только сейчас она обросла реальностью, понятной даже хану. Бату почти уговорил себя, что его сильная любовь не позволит ей сбежать, тем более она, как никогда раньше, крепко и нежно обнимала его, не испытывая ни капли страха, сожаления и покорно молчала.

Он нежно погладил Алену по волосам:
- И отец у моего сына будет и мать. Такая мать, что не позволит из сына вырастить лишь половину. Пса покорного и безвольного. Зверя дикого, в котором ни души нет, ни любви.

- Зверем тебя растил, потому что ты и есть зверь! – небрежно гаркнул хан, -  я тебя лучше знаю, чем ты знаешь себя самого. И смерть невесты своей мне в упрек не ставь – не по тебе она была. Рода знатного, да бессильна и слаба.

  Бату не хотелось бы при Алене обсуждать свою погибшую невесту, но и промолчать он не мог:
- Пусть слабее она была, но во сто крат лучше меня.  Была она моей половиной неделимою, половиной моей безупречной. Была сердечнее меня и добрее.

- Для того я вас и разделил! Слабую половину погубил, чтоб сильнейшая выжила, - щурился хан, не признавая возражений.

Заглядывая в прошлое, Бату все крепче и чаще касался Алены. Ему ужасно хотелось проверить, какие эмоции скрывает она, пряча свое лицо у него на груди.
 
- Ты все половины слабые от меня отсек: и невесту, и мать. Только сильней меня не сделал – я лишь изгоем стал. Одиночкой без любви, без ласки материнской!

Хан только пожал плечами:
- Любви тебе мало было? Ласки материнской? Не из-за любви ли ты изгоем стал?

- Изгоем я стал не от любви, а от тоски. Сражается любовь со злом силою своей. Любовь не только на добро любовью отвечает, но и на зло -  любовью. Нет превыше закона этого, - терпеливо объяснил Бату, а хан смешался, не зная, как реагировать:
- Разве этому я тебя учил? Откуда в тебе мысли эти крамольные?

Почему-то Бату сейчас было трудно лгать:
- Когда в человеке любовь поселяется, все уроки ему не впрок. Истина там - где любовь, где ненависть – там ложь и разрушение. Нет во мне больше веры тебе, нет покорности и послушания.

Глаза у хана остекленели, и все мышцы напряглись от негодования:
- Вот уж действительно ты свободу почувствовал, коль на хозяина своего щетинишься. Таких псов я ведь не держу, таким псам я хребты ломаю.

Бату бросил быстрый взгляд на Алену, и в глазах у него засветилась небывалая теплота и открытость:
- Разве ж я пес, коль у меня крылья выросли?

  - Это не крылья у тебя - это сюрикэны. Вот уж сила в ней неведомая, что лучшего воина моего без оружия сокрушила, - осознание причин его поведения пришло к хану мгновенно, а заодно захлестнула и волна решимости, -  ныне я ее у тебя выпрашивать намерен! Меняю ее на богатства любые! Желаешь: золото - сколько унесешь, табуны бери самые резвые, юрты лучшие – твои, земли хочешь – удел любой отдам в доле с братьями равноправной. 

Разумеется, ни о каком торге не могло быть и речи.

- Не властен я отдать то, что не отдается… То богатство не купить и не выменять, оно задаром отдается, да не продается. Не дам я тебе никогда согласия моего, не вернуть тебе ее обратно словом моим, только смертью.

Это был уже тот предел, за который хан не дозволял переступать никому.

- Довольно мне выпрашивать, - трижды хлопнул в ладоши хан, - стало быть, так и будет.

Его завистливый взгляд сменился яростным, он схватил Алену за руку, на себя резко потянул. Алена развернулась от неожиданности, но Бату схватил ее за плечи, рванул назад, не дав отобрать.

Окружил их воинский арбан кишиктэнов хана. Обнял Бату Аленушку сзади нежно, да отчаянно саблю острием к животу приставил.

- Знаешь удар мой, двоих насквозь пронзающий! В муках умрем, но на одной сабле. Все равно разлучить не получится. Вцеплюсь в нее, окоченею – тогда и вовсе руки мне не разожмешь. Вместе и хоронить придется.

Хан про себя обрадовался. Не надо было даже слов, чтобы объяснить Алене, что происходит. Бату собирается убить ее.  Она молчала и выглядела подавленной: само-собой она не хочет умирать.

Протянул ладонь хан к Елене уверенно.
- Иди ко мне. Спасу я тебя от мужа – деспота жестокого.

Но почему-то от мысли о смерти вдвоем ей стало так спокойно и хорошо.  Пренебрежительно она посмотрела на протянутую руку, сняла вуаль уверенно, открывая лицо, чтобы ни у кого не осталось сомнений, кто перед ними, да к Бату повернулась, да обняла крепко.

- Будь по-твоему, - высказалась громко.

Он смотрел в ее голубые глаза, как в небо, и не мог поверить собственному счастью: она с ним готова умереть! За одно это, стоит и за жизнь побороться. Бату огляделся вокруг, и заметил странную вещь: все смотрели только на них, все, кроме хана. То есть, все взгляды хищно прикованы к ним. Каждый в юрте готов по приказу хана убить их; ни один не понимает, что она – его жена и это хан - преступник.

 Хан выдерживал паузу, пока тот оглядывался, надеясь, что Бату одумается, когда оценит свои шансы. Но Бату поцеловал Алену крепко, прижал ей голову к плечу, глаза ей закрывая, провернул мгновенно саблей вокруг себя по кругу, весь шатер кровью залил, да арбан замертво перед ханом на пол положил.

- Только из кровавого хоровода ее у меня вырвешь теперь! – выкрикнул дерзко.

Чингизхан побелел, как мел, кровавый хоровод из уст шамана вспомнив.

Назад попятился, на трон сел и, вцепившись в ручки, скрепя зубами от ярости, прохрипел:
- Сгинь с глаз моих, шайтан рыжий, ярлыком смерти владеющий!

- Не уйду один. Без нее ни шагу ни сделаю! – неадекватно закричал Бату.

 Хан заметил, что голос того дрожит, пусть и не слишком сильно. И только тут хан понял, что пялится на нагую Алену постоянно, а Бату не может с ней выйти из его шатра, пока хан не объявил свой выбор. Это требование помогло хану вернуть его потрясенное сознание на место. Вызвал хлопком хан юртчи своего.

- Ошибся я. Другую танцовщицу приведи, - нервно процедил хан.

- Какую? – не понял тот.

- Любую, - бешено закричал хан, - любую приведи!  Разрешаю удалиться обоим!

- Впредь тронешь ее, хоть рукавом коснешься - ее и меня не увидишь никогда! – зло выкрикнул напоследок Бату, схватил ее в охапку и домой поволок.

Алена лишь вцепилась в него и молча всхлипывала. В таком подавленном состоянии она вряд ли что-то вообще понимала и слышала.

Затолкнул в юрту он ее отчаянно, сам же упал подле коломто на пол на подушки, лицо ладонями закрыл. Так и сидел молча, плечами вздрагивая.

- Ужель плачешь, Бату?  - поразилась Алена.

Никогда не плакал он от боли, от обиды, от страха, только от тоски, от горькой несправедливости. И молчал он, не двигаясь, и ответом не удостаивая.

Тихо скинула его дээл со своих плеч Аленушка, да к нему подошла. Устав от постоянных сомнений и переживаний обняла со вздохом его мелко вздрагивающие плечи. Отнял он от лица заплаканного ладони изумленно. Осмотрел поверхностно ее нагое тело.

- Не надо, Аленушка, не надобно так-то.

- Страшно мне, Бату. Боязно. Хана я боюсь. Надругается он надо мной немилосердно. Пусть буду я твоей, и ты усмиришься. Хану не будешь так дерзко перечить, -  голова у нее ныла и кружилась, и все вокруг как будто плавало и качалось перед глазами. Даже Бату словно пошатывался.

Ее тело вдруг сотряс приступ дрожи, и лицо Бату тут же озарилось:
- Не с испугу ты, знаю я. Меня жалеючи. И моей будешь – не усмирюсь. Жену обидеть хану не позволю, - заверил ее он.

Ее грудь горячо прикоснулась к его груди, но, не давая волю эмоциям, он мягко отстранился.

- Не остановит хана то, что я жена тебе. Возьмет меня хан и без разрешения твоего. Ведь все равно добьется своего и возьмет. Так пусть женой возьмет, а не девицей. Ведь если узнает, страшней моего тебя накажет, - кротко произнесла она, ладони его на талию свою переложила.

Обхватив ее, он невольно провел по ее бедрам. Горячие пальцы чувствовали гладкую кожу и его возбуждение росло, но невозможно было убрать их оттуда незаметно.

Понадобилось какое-то время, чтобы смысл услышанного дошел до его рассудка, помутившегося от нервного напряжения. Сообразив наконец, на что она так открыто намекает, он вздохнул, но не мог даже допустить что-либо подобное.

Уверенно ответил:
- Как он накажет мертвого? Пока жив я, пока дышу, не бывать энтому.

Но она лишь грустно и беспомощно улыбнулась.

- Ты меня возьми, Бату. У нас говорят: стерпится, слюбится, -  прильнула она к нему, голову на плечо склонила, щекоча шею его своими мягкими волосами.

- Коль уже стерпелось, что ж не слюбится никак?  - вопрос был честным и прямым, но на него не последовал ответ. Отвернулась Аленушка, смолчала.

Бату аж подбросило — он-то считал, что самое время ей признаться. И что это тогда – действительно жалость?
 
- Так как же брать мне тебя?! - злорадно выкрикнул он и оттолкнул ее от себя в сторону, - все одно, что чужое брать! А потом как пользоваться? Себя обкрадывая и обманывая?

- Хана то не остановит, - грустно Аленушка ответила, поежилась, обхватила плечи руками. В душе откуда-то появился унизительный стыд и от своего голого тела, и от того, что он не захотел ее взять даже тогда, когда она решилась ему себя предложить.

- Хан не знает ласки твоей! - криком отчаянья вспыхнул Бату, - не он тебе руки под шубой держал. Если б знал я тогда, кто меня обнимает. Такой ласки я хочу, чтоб в пургу лютую сильней шубы грела. Такой нежности, что сердце ледяное самого свирепого воина топит в воду. Ежели знаю я, какая она, любовь твоя, как же брать мне тебя без любви?

Она напряглась всем телом, сама ярко припоминая горячие, возбуждающие объятия и прикосновения, но не призналась, лишь тихо произнесла:
- Я же тогда со сна.

- А я наяву. Наяву я хочу. Что ж не поймешь ты! – с горечью ответил Бату, стараясь вложить в срывающийся голос все свои рушащиеся надежды, -  обнимаешь ты меня, будто обязана, целуешь – будто чужого, гладишь – из жалости. Возьму тебя – не любовью моей станешь, а добычею.

- Что ж, пусть и добычею, - на лице ее застыло такое каменное выражение, что он от отчаянья чуть не задохнулся:
- Не меняют золото на медь, и меч булатный деревянной палкой не заменишь, кровь боголов чингизидам не чета, и любовь твою на слабость менять не стану.

Не дав ей опомниться, тут же сам ее быстро одел, опашень на все шнурки завязал.

Что-то надломилось внутри ее, переполнило горечью. Никогда прежде она не испытывала подобного. Страх за него захватил мысли, пробежал по телу. Она чувствовала, что мелко дрожит, и четко осознавала, что Бату, к сожалению, тоже ощущает ее дрожь.

Она обхватила ладонями его лицо, вперила испуганный взгляд:
- Что же ты делаешь? Разве можно тебе хану противостоять? Мне все одно от него смерть, тебе-то он родной, зачем себя губишь!?

- Что мне смерть. Сколько раз я ее лики видел, чтоб тебя отстоять, - в его голосе не слышалось сомнений, лишь твердая уверенность, -  раз уж и ты готова за мной на смерть последовать, то и кровью истекая, буду тебя от него укрывать.

…Хан сидел на троне расслабленно и, казалось, совершенно спокойно. Он окончательно удостоверился, что Бату именно тот, за кого себя выдает. Хана не задевало даже то, что он по-прежнему не выказывает к нему должного почтения.

Теперь понятно, почему в попытке подкупить его, он его лишь разозлил. Ведь она - Русь сама: недосягаемая и желанная страна. По правде говоря, хан ожидал абсолютно другого ее поведения. Богатство, власть, земли: все, что он сегодня ей предложил, должно было вызвать страсть и тщеславие, которое обычно демонстрировали все женщины. А она – единственная, позволившая себе торговаться, а главное, за что – за глупую любовь.

Он ожидал, что она, узнав, что он действительно сделает ее хатум, будет прежде всего стремиться обеспечить себе и своему сыну безбедное существование. Хан еще никогда так непостижимо не заблуждался. Он смотрел сквозь пространство в будущее, пока еще не рассеялись отголоски разговора, неуверенный, знает ли, какой судьбы желает она для великого правителя, и сможет ли он это обеспечить. Он чувствовал себя тревожно, и это чувство усилилось, когда за пологом юрты заметил движение. Но это был Субедэй, он топтался у входа и сопел, вероятно встревоженный тишиной в юрте хана.

- Знаешь, что такое хоровод кровавый? – громко окликнул его хан.

 Субедэй осторожно просунул голову. Никогда прежде Субедэй не видел хана таким растерянным.

- Зайди, посмотри, - пригласительно махнул тот рукой.

Субедэй бросил короткий взгляд сначала на груду изувеченных тел, потом на залитые кровью стены, остановился взглядом на богатой шубе Алены на полу.

Но еще до того, как открыл рот, понял, что знает, что здесь произошло, потому что внутри хана бушевало слишком много эмоций. Однако эта мысль его не остановила:
- Кто ж такое кощунство в юрте хана высочайшего осмелился творить?

Тот смотрел на него сухо, без эмоций:
- Подопечный твой.

Ему показалось, что хан сжал зубы, хотя по-настоящему разглядеть это не получалось. Субедэй видел только его расширенные зрачки, которые привлекали внимание к суровому прищуру его, несомненно, потрясенного лица.

 Но так как хан говорил выдержанно, то и Субедэй спросил мягко и спокойно:
- Как же наказал ты его?

Хан никак не мог поверить в причину, которая не позволила ему обрушить на него свой гнев, как обрушил бы он его на любого другого, и лишь пожал плечами:
- Отпустил.

Субедэй снова прочел на его лице обиду и раздражение. О хане поговаривали, что он не способен ни на какие проявления добрых человеческих чувств; его называли сыном неба, но сплетничали, что он давно уже уничтожил в себе душу.

Ходили слухи, что сердце его окаменело в ранней молодости, и, что он настоящей любви не испытывает ни к кому, а уж угроз точно никому не прощает. Такой поступок совсем не вязался с его характером. Субедэй удивился:
- Отпустил? Да не верю я. Как можно было отпустить его хан, за такое-то?

У хана было четкое ощущение, что он оказался свидетелем ярости бурхана. Чем старательнее он пытался делать вид, будто ничего сверхъестественного не произошло, тем яростнее действительность обрушивалась на него.

Он бросил выразительный взгляд на арбан своих порубленных кэшиктэнов, и указал на них пальцем:
- А веришь ли ты, что такое можно с одного удара исполнить?

Решив, что хан его просто разыгрывает, Субедэй снова попытался снисходительно улыбнуться:
- С одного удара арбан лучших воинов насмерть положить? Кто ж в такое поверит?!

Хану почудилось – небывалое ощущение, – будто он пытается Бату оправдать.

- Вот не веришь, а ведь и одно и другое случилось.

  Субедэй еще раз пораженно огляделся: самый дисциплинированный воин не только потерял самообладание, но и сделал невозможное. Пусть в душе он и порадовался тому, что Бату избежал серьезного наказания, - он буквально отказывался понимать услышанное:
- Да что ж такое в него вселилось то, что он силы стал нечеловеческой?

  Суровая действительность напомнила хану о необходимости подтвердить тот факт, что она – дух земли русской. Единственная причина ее присутствия в орде – желание доказать, что шаманы не правы, была разрушена. Теперь нужно убедиться, что последнее пророчество Кэкчу не имеет отношения к Бату. Ведь это он – хан, всю свою жизнь мечтает о достойном потомке.

- Если уж пес свирепый мне это подтверждает, значит и впрямь он сабдыка земли русской сдерживает, - расстроенно, оттого и уныло, произнес хан, -  я ведь отобрать ее у него хотел. Уж и богатства сулил, да он не отдал.

Видимо, эти слова были не похвалой в адрес Бату и не причиной его милости к нему, а чем-то большим; может быть, почетным предназначением, великим будущим его и всего ханского царства.

- Кто младенца в богатыря воспитает – в вечности имя свое увековечит, - повторил Субедэй слова шамана и открыто порадовался за Бату, - вот у Бату, оказывается, судьба достойная – правителя великого в богатыря воспитать.

Пусть Хан и подавил все эмоции, но сейчас определенно не назвал бы собственные чувства смирением:
- Бату будут помнить? Да никогда! Не бывать!  - закричал зло и завистливо, - я все сделаю, чтобы стереть его из памяти людской! Меня будут помнить, мне поклоняться, а его забудут навеки!

Субедэй опешил: побеждать, быть лучшим и метким – это с одной стороны… С другой, присвоить важную прерогативу имперской власти… А как любая власть относится к подобному? Известно, как! Негативно, вплоть до угроз, узилищ и смерти. Так хан, оказывается, не просто развлекается, все-таки хочет, но просто не может отобрать у Бату Алену.

- Возбраняется тебе это делать, да и не получится у тебя, - резко отрицательно высказался Субедэй, оглядывая юрту хана быстрым взглядом, - ты же сам видишь, что связали их сабдыки крепко. Так связали! Не оторвать их друг от друга ни силой, ни страхом, ни богатством.

- Ничего не понимаешь ты, болван! – повелительно взмахнул рукой хан и погрозил Субедэю кулаком, - из-за нее в опасности царство наше!  Ханство из-за нее колеблется. Не наследует Бату трон! Чье царство великим будет? Врага моего? Только я должен быть отцом правителя великого. Только я его должен воспитать!

- Его от нее не оторвать ни в жизнь, не бывать энтому! - Субедэй, похоже, таких опасений не испытывал, и был уверен в силе и достойности своего подопечного.

Пыхтя ноздрями, хан взял в руки четки - мысль мелькнула и тут же осенила его:
  - Неспроста две головы у птицы моей, лишь змеиный язык сможет разделить неразделимое… Вызывай ко мне князя владимирского, будем хитростью отрывать!

VIII

И где-то там, за границей земель, которую видели только избранные, уже были решены и судьбы, и итоги.  Алена верила, и эта вера спасала.  Спасала, потому что боролась, потому что сражалась. Вера всегда непримиримый боец с очевидным. И то, что питает ее, что дает ей силы, то в итоге и побеждает: страх, злость, ненависть, гордыня, жалость или самый неиссякаемый ее кормилец – любовь.

Лишь только пересекла Алена границу Руси, в далеком Владимире горевал князь Всеволод да думку думал. Объединиться с богатым Новгородом помешала такая пустяковина – заезжая татарва. Кабы не застал он их да прибыл раньше, уж тут-то он слушать Мстислава не стал, а ребром бы вопрос поставил, да дочь его выторговал. Слово Мстислава давно было дадено, неча было то слово поминать, коль девка перезревает.

Теперь забрать ее пришлось бы только из орды, но его планы не простирались так далеко. Когда он рассказал все сыну, его реакция поразила его: он собрался за ней ехать. Необходимости в этом теперь не было, но отказ удивил бы того. Поэтому мудрый Всеволод нашел другой способ его задержать.

- Да стой ты, оглашенный! Тут поразмыслить надобно, - в первую очередь осадил его он, когда в распахнувшуюся дверь ввалился Иванушка в доспехах и брякнулся на колени, прося благословения.

- Чего же тут мыслить? Надобно ее выручать. Мила она мне, - торопился Иванушка; запнулся, сглотнул, потянул рукоять меча.

Всеволод оглядел его внимательно и продолжил:
- А жизнь не мила? В орду без соизволения хана не проедешь.

Вот тут пояснения не потребовались. Это Иван знал. Но ждать неопределенное время и позволить, чтобы его прекрасная невеста (а он не сомневался, что она будет прекрасной) затерялась в неизвестных землях или же пострадала; допустить, чтобы пропали даром все труды отца по розыску подходящей невесты, и разлетелись в прах его мечты о красавице жене?

Иванушка вернулся в свою светлицу и шагал по ней до самого утра. Это была большая комната, с высоким потолком и прохладным каменным полом. Он шагал взад и вперед, вдоль и поперек, пока не рассвело, и не прокричали первые петухи.

Он ринулся на базарную площадь в город и там очень долго беседовал с купцами и торговцами - людьми, проводившими всю свою жизнь в скитаниях по земле, видевших и Самарканд, и Бухару, и Волжскую Булгарию - и все они говорили одно и то же - невозможно пробраться в орду одному. Они считали такое предприятие вообще сомнительным, а пересечь земли хана, уверяли они, мог бы отважиться человек лишь с хорошо вооруженной дружиной.

Он беседовал с сыном торговца, родившегося в Самарканде, чрезвычайно богатого человека, который был когда-то при дворе шаха знатным вельможей и бежал после нападения орды.

Этот молодой человек хорошо помнил беспощадность мунгитов, и он прямо предсказывал, что его путешествие окончится гибелью, если он даже попытается ступить на земли хана. Он толковал Иванушке о рыщущих по степи, точно волки, арбанах хана, с которыми торговым караванам не раз приходилось встречаться.

О своей печали Иванушка поведал своему старшему брату – Юрию. Тот сам только что женился, жил в полной неге и счастье, и был полон таких же сентиментальных грез.  Юрий был миролюбивый добронравный юноша, в некотором роде дипломат; особенно он стремился в жизни к исполнению евангельских заповедей.

Чувствуя, что в сыне преобладает дух благочестия, князь Всеволод не давал ему самостоятельных военных поручений в отличие от Ивана. Юрий не отличился на поле брани и, единственный из всех братьев, не проявил себя в боях. Он весьма заинтересовался Иванушкиным путешествием и даже заверил, что одобряет его. Он разделял не только романтические мечты Иванушки, но и видел в союзе с новгородской княжной верный политический шаг по объединению Новгорода и Владимира.

Вслед за этим почтовый голубь принес весть о том, что Алена жива и здорова. И еще очень радостные вести - хан дает князю владимирскому разрешение на въезд в земли хана и всего его сопровождения.

И первым делом Всеволод поинтересовался, не оставил ли Иван свою затею? Того не только не оставляла эта мысль, но он уже успел заручиться поддержкой проводников, знающих эти отдаленные места, и собрать приличный обоз со снаряжением. Сам Всеволод ввиду своих уже преклонных лет не поехал, Юрий вызвался Ивана сопровождать.

 Через несколько дней, забрызганный грязью, Иван твердо сидел в седле, усталый, но сияющий: он радовался, что ему удалось вырваться из Владимира, где его одолевали хозяйственные дела, думал, что все невзгоды остались позади, пусть и с трудом пробирался он со своим небольшим отрядом через непроходимые пущи.  Этот молодой князь, неопытный и романтичный по своей натуре, несомненно был горяч, оттого и ввязался в эту опасную авантюру.

…О ночи, проведенной Аленой в юрте хана, никто не узнал, как никто, кроме ограниченного круга лиц, не узнал, как сложил голову лучший арбан хана.  То же, что хан теперь приветствовал и встречал их с большим радушием, не радовало Бату, хотя он и заставлял себя быть любезным с ним.

Во время собраний с нойонами хан оживленней, чем обычно, рассказывали об уловках, к которым ему пришлось прибегать, чтобы обмануть своих врагов. Исход их противостояния оставался неясным, и Бату все время силился разгадать, чем объяснялось такое красноречие.

Алена же теперь ощущала себя виноватой, стала предчувствовать расплату, приближение которой ничто не могло остановить. Размолвки Бату с ханом из-за нее и без того были многочисленны. Она теперь знала, на что способен хан, и уже не видела способа все это прекратить. Алена с каждым днем все сильнее погружалась в свои невеселые мысли.

Бату стал ей родным, но все вокруг было хищное и чужое. Чужими были не только обычаи. Все было чужим! И все были другими! А она… она потеряла свою Родину, своих родных, надежда, что суженый найдет ее, таяла с каждым днем, а ей не у кого было просить помощи, не с кем поделиться и не на кого положиться.

Она казалась радостной и веселой, стараясь скрыть свое мрачное настроение от Бату, но он чувствовал, что она стала испуганной и подавленной. Что-то изменилось. Уж слишком приветливой она была, иногда даже развязной, но при этом молчаливой.

Пусть Бату и догадывался, что причиной была еще и стыдливость, но считал, что это он был виноват. Он убедил ее пойти к хану, уговорил одеться ханской танцовщицей… но просто не знал, что хан может пойти так далеко в своей жажде заполучить ее.

 Чтобы заслужить прощение, Бату однажды решил ее порадовать. Он с раннего утра заседлал Татарина, с вечера собрал небольшой провиант. Утренняя прохлада была зябкой, но Бату терпеливо ожидал ее у входа, чтобы не испортить сюрприз.

Когда она молча прошмыгнула в дверь, чтобы задать корма лошадям, чтобы не напугать ее, он еле слышно поздоровался, но напугал – она взвизгнула, подпрыгнула, выхватила кинжал, но тут-же сообразила по его виду, что он решил отправиться в путь.

Замялась Аленушка, протирая глаза спросонья, в первую очередь ее волновало то, что все выезды под охраной воинов, которые бдят не только за проникающими извне, но и сторожат вечно пытающихся сбежать пленников. А вот если хан решит, что они сбегают, непременно последуют самые неприятные меры.

- Поскакали, поскакали Аленушка. Я у хана разрешения испросил, выпустят нас! – успокоил ее он.

Она привычно закрутила косу в узел на затылке, забежала в юрту, и торопливо схватив калиту, опять выскочила. Уже от одного этого чувство радости не покидало Бату – она готова с ним ехать куда угодно и ей все равно куда.

На выезде из орды Бату небрежно сунул под нос стражнику пайзу и, не дожидаясь разрешения, поскакал дальше. Воины его и так прекрасно знали в лицо, а на Алену вечно пялились.

Цокот копыт в огромном и, казалось, будто совершенно безлюдном пространстве раздавался очень громко, практически громыхал в ушах, даже пронзительного ветра не было слышно. Он скакал быстро, словно опаздывал, несмотря на то, что Алена спокойно прижималась к его груди спиной. Возникало чувство, словно он преследовал какую-то цель, а Алена и вовсе отсутствовала.

Порой он осматривался по сторонам, на все четыре стороны, пронзительно всматривался во все, что их окружало, но на лице невозможно было прочесть ни одной его мысли. Всё то, о чём он думал, всё то, что его тревожило, он тщательно старался скрыть, чтобы она не поняла той опасности, которой они себя подвергали.

- А что там? – не вытерпев, поинтересовалась Алена.

- Сама увидишь, - коротко ответил он и, наконец, остановился.

 Он, не торопясь, соскочил с коня, развернулся к ней лицом, собираясь увидеть ее эмоции.

Все звуки тотчас же куда-то исчезли, заполняя голову Алены мёртвой тишиной. Она лишь слышала, как быстро забилось его сердце.

  - Ты смотри, березка! – слабо воскликнула она.

Весна радовала теплой погодой в этом году, и однажды у подножия высокой горы с белой пагодой в тишине бескрайнего леса из сосен, елей и пихт приметил он сверкающую белоснежной корой тонкую березку, едва проснувшуюся от зимнего сна.

- Для тебя нашел, - гордо произнес Бату.

Она не ответила и, отвернувшись, прислонилась лбом к шее Татарина, кусая губы, стараясь не заплакать. Увидев это, он подошел, склонился над ней.

- Что не так опять я сделал!? – вырвалось у Бату с невольной грубостью.

 Она взглянула на него, и Бату поразился, насколько безнадежно и сурово было выражение её глаз, таких васильковых и таких обычно кротких.

- Ты смотри она какая - корявая, хворая, слабая, - не сдержалась и завсхлипывала Алена, -  вот и я такая же. Одинокая, брошенная - без Родины. Она не вырастет – зачахнет, и я - погибну.

- Не думал я, что ты не обрадуешься, а так рассудишь, - его слова оборвались диким взмахом сабли, и он с безжалостной силой стал полосовать все вокруг.

С болью и отчаянием Алена застыла, пока не поняла, что он делает: рубит разлапистый сухой бурьян, удаляет густую поросль, под силой его могучего лезвия разлетались в щепки даже толстые сосны, соперничающие с тонким деревцем и тянувшие его соки.

Березка тут же осветилась ярким солнечным светом, преобразилась в гордом одиночестве. Ее очертания стали и четче, и ярче.

Он повернулся к ней, и, утирая пот со лба, твердо произнес:
- Я ведь все сделаю ради нашей любви. Как березку эту отстоял, путь к свету ей проложил, так и тебя уберегу.

В этот самый момент она ясно поняла, что это не она должна быть с ним, а он должен быть с ней: ему тоже здесь не место. Не по его естеству эта жизнь. И непредсказуемость его, и дерзость лишь оттого, что сам того не ведая, видел он другой мир наяву, как все видят сны.

Она подбежала к нему, обняла, заговорила убежденно:
- Уедем! Ускачем, Бату! Русь нас спрячет и сбережет! Верю я, что она нам поможет!

Стремление бежать отнюдь не радовало его, как и не огорчало. Русь была для нее домом. Он знал значение этого чувства, и очень ревностно к нему относился:
- Пытался я ужо, помнишь?! Нет нам возврата. А бояться – я никого не боюсь! Да и с поля бранного сбежать – себя опозорить. Подожди чуть, Чжунсин возьмем – я что-нибудь придумаю.

- Не будем мы здесь счастливы, - безнадежно вздохнула она и погладила его вспотевшие скулы.

Она не знала самого главного, что знал он – Русь в опасности. И только протест Джучи сдерживает хана от уже давно принятого решения, но стоит им сбежать, вся ярость хана обрушится на Русь без пощады.

Озадаченный и горящий желанием успокоить, он решил, что причиной являются просто сомнения. Он честно ответил:
- Мы везде будем счастливы, если вместе будем. Я от тебя лишь одного прошу - мне доверься, и мысли, и чувства свои доверь. Скажи все, как на духу – и тогда и я планы свои тайные тебе открою. А любовь нашу уже никому не разрушить, не сломить: она и впрямь, как березка эта – на какой земле бы не прижилась, везде и приметна, и прекрасна будет.

Но она лишь вспыхнула, румянцем зарделась густо:
- Долг у меня перед Богом. И любовь моя уже другому отдана. Не должен ты такого говорить.

Он попытался остаться безучастным, но он видел ее неуверенность, и недовольно заметил:
- Как же ты долг превыше справедливости ставишь? Сама лжешь, и меня лгать просишь?

Алена прикусила губу и отвернулась.

Вечно она себя так вела. В разговорах с ним видела исключительно домогательства, в глаза старательно не смотрела, а, когда он разоблачал ее, становилась тише мыши. Но он не стал настаивать на продолжении разговора, лишь запрыгнул на Татарина и протянул ей руку.

 Она помедлила, сломила тонкую веточку и с собой забрала, дома в кувшин с водой поставила, а когда распустились тонкие листочки, нагрянули гости долгожданные – послы Владимирские.

…Послы еще на подходе к орде встретили небольшой отряд Трифона. Узнав земляков, поведали о своих планах, требуя совета, но услышали не одобрение, а предостережение:
- Не забирай ее, князь, из орды, - попросил Трифон со вздохом, - не хана рассердишь, Бога прогневаешь. Она ему Богом посулена, не людьми. Сам не раз удостоверился.

Но не понял его Иванушка, к совету доброму не прислушался, да и Юрий уже не мог приглашение хана отклонить. Посоветовались братья и решили путь продолжить, а уже на месте все и порешить.

При въезде хан их встречал помпезно, как гостей дорогих: все войск; свои во всеоружии выставил, не преминул и мимо Бату пройти, особое внимание Юрия на него обратить:
- А это лучший воин мой, - указал на него хан пальцем беспардонно, -  к месту, хранитель ярый жены моей, землячки вашей – княжны новгородской.

- Как так! – воскликнул князь, и решительно повернулся к Бату, осмотрел с ног до головы оценивающе, - жена тебе, а у него пребывает?!

Хан видел, как заходили желваки у Бату, но ему было все равно.

- Так ведь для особенной кобылицы и уход особенный, - хитро прищурился хан, - и охрана – понадежней.

Хруст скул Бату стал совсем различим, но хан намеренно глумился, чтобы вопросы Юрия причиняли ему боль.

Очень хотелось и Юрию понять, что собственно происходит, но он совершенно не представлял себе, какую подлость задумал хан.

Юрий простодушно поинтересовался:
- И не снедает ревность, что мужнина жена у другого пребывает?

До чего же яростно сошлись на переносице брови хана: Юрий невольно задел самую тонкую нить его замысла -  ждать дольше было просто невозможно.

- Так если бы не он, то и вовсе у меня той жены не было, - подавив в себе эмоции, между тем неспешно объяснил хан, -  он ее у смерти выманил и на свою жизнь у меня выменял. Бережет ее, мне не дает, да и своей женой ее считает.

Юрий дружественно улыбнулся, но глаза Бату были покорно обращены в землю. Протянул Юрий руку Бату для рукопожатия, но не принял Бату руку, на приветствие не откликнулся.

Пусть Бату и старался быть беспристрастным, но ему это не удавалось. Князь владимирский только что прилюдно усомнился в его честности. А, следовательно — нанес оскорбление. Бату прекрасно понял для какой цели вызвал хан послов, и чтобы Юрий не принял его знак за оплошность, гордо выпрямил спину и приподнял подбородок. 

Но и сам Юрий считал себя человеком не робкого десятка, он задето усмехнулся:
- Что же конюх у тебя, хан, такой неучтивый?

- Отчего князя владимирского не чествуешь? – поинтересовался хитро хан, разжигая его ярость все сильнее.

Зрачки Бату были расширены и делали темно-голубые глаза почти черными. Он резко тряхнул головой, впиваясь этими странными глазами в Юрия.

- Что ж мне его чествовать, коль он жену мою забирать приехал, - и в его тоне голоса не было ни малейшего намека на сомнения.

Юрий, вероятно, покраснел бы от стыда, если бы все еще надеялся осуществить свой с Иваном замысел. Но оценив численность войска и вооружения, им невольно пришлось оставить эту затею.

Юрий, немного озадаченный, горячо запротестовал:
- Зачем мне? Есть у меня жена.

- Любишь жену свою, князь? – совсем неподобающе поинтересовался Бату.

Вроде бы не было в его вопросе угрозы, но удар страха - неизвестно откуда, непонятно перед чем - был так необычен, что Юрий изумился. Он подошел ближе и некоторое время смотрел Бату прямо в глаза. Никаких хриплых звуков не слышалось в мерном дыхании, ничего, что выдавало бы ярость или ненависть. Но страх не ушёл - усилился.

- Жену должно любить, - чистосердечно признался Юрий, не сводя с Бату прямого взгляда.

Но такой знакомый ответ только усилил его неприязнь:
- Эко какие вы, русы! Долгом живете… Раз долгом живете, то и живете в долг. Знай, князь, я жену свою не долгом люблю, люблю сердцем. Позаришься на мое кровное – твои долги с тебя взыщу, взыщу жестоко - не помилую.

- Экий страж грозный, - иронично воскликнул Юрий и даже беззаботно засмеялся такой неисполнимой угрозе.

 На тот момент ему было совсем не до тревог за жену. И очень зря. Если бы он был внимательнее, то понял бы, что взгляд того серьезен и тяжел, очень тяжел.

Но молодого самонадеянного юношу умудренный годами Юрий не воспринимал серьезно, лишь громко возмутился:
- Не тебе взыскивать! - и добавил снисходительно, - долг у меня ни перед тобой, а перед Богом.

Бату, уже не раз слышавший подобные упования на Бога от Алены, хмыкнул и встретился глазами с ханом, который молча перебирал четки. Хан прищурился в ответ, и глазами повелел прекратить. Повелел, как подчиненному! Но Бату неспешно так, с ленцой, вытащил саблю из ножен, будто бы давая Юрию время вооружиться и принять бой.

- Впрямь за женой моей приехал, коль Богом прикрываешься?!- грозно произнес.

Наступал момент, когда дальнейший разговор мог превратиться в схватку, но тут хан заторопился уйти и увести гостя подальше.

…В то же время мимо юрты Бату шел стройный молодой воин. Шел он быстрой походкой, словно был готов к бою, - в кольчуге и стальном шлеме и с длинным прямым мечом у пояса.

Одет он был скромно: корзно зеленого цвета с петлицами и обшивкой золотыми нитями, да застежкой золотой и подкладкой черной, выцвело. Вся одежда его была в пыли и забрызгана грязью, видно, только что он сошел с коня.

- Русич милый, молодец родный! - радостно окликнула его Аленушка, - ужель с родимой сторонушки вестник?

Увидев ее, он остановился, как вкопанный. Длинные, гнутые ресницы запорхали часто, словно крылья бабочки.

- А ты еще прекрасней, чем о тебе молва сказывает, - прошептал он ошарашенно.

- Ужель знакома я тебе? – удивилась Елена.

Она направилась к нему, двигаясь с таким плавным изяществом, что сердце воина дрогнуло и забилось резче. Ее маленькие ножки сокращали расстояние между ними быстрее того времени, что требовалось ему, чтобы прийти в себя. Он заставил себя устоять на месте, когда она приблизилась ближе, чем он сам позволил бы к ней подступить. Достаточно близко, чтобы разглядеть ее неземную красоту.

- Нелегко мне было добраться до Елены-прекрасной, - его голос дрогнул, взгляд остановился.

Алена, пряча польщенную улыбку, внимательно осмотрела его: был он лицом светел, но смугл волосом. Глаза большие карие добротой светились да сердечностью.
 
- Как же ты, добрый молодец, через заставы ханские прошел?  - с интересом спросила она.

- Не преградой мне были заставы ханские, коль за невестой своей я поспешал, - широко улыбнулся Иванушка, еще не успевший ее должным образом рассмотреть, но уже беспредельно восхищенный.

- А моего суженого в пути не видывал? – с тоской взглянула она на него, ленту робко в косе перебирая, - от него весточки не привез?

Мягкий звук ее голоса бросал в жар даже больше, чем тепло яркого, весеннего солнца.

- Я и есть твой суженый, - скромно признался Иванушка.

Он замолчал, недвижимый. Опустил глаза, рассматривая ноги, обмотанные онучами по колено и обутые в чуни. Оглядел себя удрученно, как будто бы стеснялся своего бедного и неказистого вида. Он ожидал, встретит ли она это известие радостно, а может, огорчится? Но это «радостно» и рядом не лежало с тем необычным восторгом, который обнаружила Алена, когда он неосторожно оказался рядом.

Слишком сильно, слишком бурно пробудилось в ней давно хранимое чувство. Она бросилась к нему, обняла со слезами счастья. Нет, не симпатия это была, не радость, и даже не любовь, то, что так бурно закипело у нее в крови, – признательность, пьянящая благодарность вспыхнула в ней, искрилась острыми светлыми огнями искренности, ибо она чувствовала, что в эти мгновения, впервые, после долгих лет была действительно счастлива.

Жизнь ее была будто заморожена, скована, но еще не омертвела, и когда оказалось, что не напрасно она надеялась, ждала, где-то под тихой поверхностью ее смирения таинственно пробились, наконец, горячие ключи непомерного тепла, и теперь, когда случай привел к ней долгожданного суженного, высоко взметнулись до самого сердца.

- Как же ты нашел меня, Иванушка? – прошептала она сквозь слезы.

Какую-то крепко запертую дверь распахнула буря ее эмоций, какую-то бездну чувств в нем вдруг она разбудила, и Иванушка со сладостным головокружением вглядывался в то неведомое, что было в ней, что внушало ему одновременно трепет и радость:
- У ветра, у моря, у солнца спрашивал да у добрых людей, так и нашел… Как вернулся мой батюшка из Новгорода да поведал мне про судьбу твою нелегкую, что унес тебя поганый в страну свою – царство тридевятое - ни спать, ни есть не смог. Благословения у него испросил, чтоб тебя выручать отправиться да и по случаю пустился в путь.

- Отчаянный ты, Иванушка! Не знал ты меня, не ведал, а за мной в путь отправился, - ее нежные пальцы легко коснулись его щеки, и если и были у него какие-то сомнения, то вдруг именно сейчас растворились они безвозвратно:
- Сердце мне подсказало, да духом я почувствовал, что судьба ты моя, Богом суженая.

- А я ведь тоже тебя ждала, Иванушка. Вот и колечко твое заветное берегла, - изогнув тонкую руку, она продемонстрировала тонкое золотое кольцо, обхватившее один из ее нежных гибких пальчиков.

Иванушка, исподволь, подавлял в себе жгучую ревность, ведь вне всякого сомнения, кто-нибудь ее совратил, и он, придав лицу благочестивое выражение, со вздохом произнес:
- Не печалься, вызволю я тебя из плена. Видно, свирепый у тебя муж, коль с непокрытой головой ходить заставляет.

Она прикрыла глаза, будто вдруг что-то припоминая, торопливо убрала руки с его плеч:
- Не заставляет он меня.

Лицо Ивана приняло озабоченное выражение, и красноречивым взглядом он взглянул на ее восхитительно длинную косу:
- Так ведь только девицам разрешается.

- Я и есть девица, не жена я ему, - рассеяла она его сомнения, - я тебе помолвлена, тебя и жду.

Он зарделся от своей, как оказалось, беспочвенной подозрительности, слегка удивился:
- Ужель не тронул, не коснулся тебя изверг беспощадный?

- Не изверг он, что ты! Добрый, понимающий, - взволнованно стала объяснять она, -  он меня от хана спасал, от его похоти у себя прятал.

И по честной ее улыбке Иванушка понял, что ошибся в своих догадках. Да и Алена смолкла, заметив, как он смутился и изумился. Неизвестно, на что он надеялся, когда ехал сюда, но точно не рассчитывал, что кому-то она будет дорога настолько, что он не только сохранит ее, но и сам не позволил к ней прикоснуться.

 Решив, что грусть его вызвана раздумьями об опасности побега, Алена уныло вздохнула:
- Ох, не пощадит тебя, хан. Ох, на беду пришел ты да на погибель.

Он лишь улыбнулся и нежно погладил ее по плечу:
- Не печалься, Аленушка! Я что-нибудь придумаю, чтоб и тебя вызволить и самому в живых остаться.

Объятый смесью радости и недоумения, под впечатлением какой-то пугающей ненормальности их внезапной встречи, на ватных ногах и часто оборачиваясь, он медленно ушел.

Чтобы успокоиться, она схватила коромысло и пошла за водой.  Дорога уносила ее возбужденное тело сквозь мир мунгитов, который не стал и теперь никогда не станет ей родным – она спускалась к реке, шаг за шагом, и будто сама спускалась в глубины своей души, уже не одинокая в этом мире, но сиротливая в этом безмолвном нисхождении, тревожимая только тихим покачиванием кадок.

И в то время как людские силуэты, смеясь и болтая, проходили мимо нее, она искала в душе своей саму себя, потерянную очень давно, перебирая во вдруг озарившейся памяти все прошедшие годы. Совершенно забытые моменты глянули на нее, запыленные и потускневшие от времени, и вспомнила, что уже однажды, будучи девчонкой, такую же восторженную радость испытывала, когда Бату следил за ней, искал ее повсюду, всех расспрашивал и выручал ее, выбиваясь из сил. 

Кто - то сзади, задерживая ее, положил руку на плечо. Посреди гудения праздной тысячеголовой толпы она вдруг снова стала чувствовать, радоваться, ощущать запахи и звуки, но вдруг встрепенулась, злобная разгневанная тем, что кто-то осмелился пробудить ее от этого сладостного состояния. Но, взглянув на того, кто это был, она совершенно оторопела - это был Бату.

Сразу ее пронзила мысль - этот человек, ставший вершителем ее судьбы, теперь, впервые, не властен над ней. Но что сделает он, стоит ему узнать про ее поступок? Узнай он о ее встрече с суженым, он должен был бы ударить ее, запугать, спрятать, и связать, как связывают других наложниц, чтобы скрыть от них любой живой мир и загнать в грязную затравленную жизнь рабыни.

Но лишь на миг ухватил ее страх за трепещущую душу, только на одно мгновение приостановил ее сердцебиение – вдруг эта мысль превратилась в теплое чувство, в наглую гордость, под влиянием которой она теперь самоуверенно и почти насмешливо измерила его взглядом. Но он понял все: почувствовал, догадался, пальцы его с силой сжали ее плечо.

- Земляки твои тута, - хрипло промолвил он. Произнес с надеждой и тоской, будто спрашивая, но Алена лишь потупила глаза.

…Дня через два хан пригласил к себе в юрту Бату.

- Вызвал тебя с таким делом: собираю я пир, на погляд жену мою приведешь. Посла князя владимирского удивить желаю.

- Так удивляй своей женой, благо, их у тебя много, – и чтобы хан не подумал, что он его не понял, грозно добавил, - а моя жена при мне останется.

Хан наблюдал за ним с двояким чувством. С одной стороны, он испытывал удовлетворение от удавшейся задумки, от успешных первых шагов по осуществлению его грандиозной хитрости. А с другой - из его головы никак не могла выйти кровавая бойня, которую тот устроил у него на глазах. Неужели у него хватит дерзости и владимирских послов порубить на глазах у толпы?

- Да не боись ты, - поглаживая усы, примирительно отозвался хан, -  тронуть никому не позволю да и приблизиться. А такую красоту не пристало тебе у себя прятать, пусть сродники ее хоть полюбуются.

- Чай не картина писаная, чтобы ею любоваться, паче князю владимирскому, - хмуро пробурчал Бату.

Но пира хан не просто так ждал. Впереди у него было не простое празднество, а увлекательное событие, и даже сейчас этот факт будоражил воображение. Волевым усилием хан заставил себя не поддаться эмоциям и настойчиво уговаривал.

- Сдался тебе тот князь.  У них жены – по одной: за раз двух - не держат.
 
Зря хан осторожничал, для Бату всё казалось в общем-то логично. Все попытки хана отобрать ее результатов не давали. А тот факт, что владимирские послы появились в нужное время, наталкивал на определенные мысли.
 
- Видел я князя владимирского в Новгороде. Судили, рядили с Мстиславом как от нас княжну спрятать. Сюда чего приперся, уж не пропажу ли искать? - буравя его тяжелым взглядом, поинтересовался Бату.

Он уже как два дня назад сообщил ей о приезде послов, а она усиленно делала вид, что ничего не происходит. Это был знак недобрый: она либо размышляла, либо усыпляла его бдительность, но совершенно ясно не собиралась оставаться, и его душа изнывала от этого глубочайшего потрясения, когда-либо испытанного им.

  - То ж ужо сын его. Князь другой, и думы у него иные. Поговорим с ними, рассудим, стоит ли русам доверять, - очень вкрадчиво произнес хан.

Бату не сдержался от усмешки: не он ли его учил, что даже самым близким доверять нельзя? Они некоторое время молчали. Можно было возразить, но вышло бы только хуже – хан все-таки полагает, что лжет умело.

- Я только сабле своей доверяю, - и рукой попытался нащупать рукоять сабли, оставленной перед входом в юрту хана.

Но хан подошел ближе, примирительно потрепал его за щеку:
- Не упирайся. Веди кудесницу свою. Пущай на пиру повеселится.

Зная нрав хана, Бату лишь упрямо покачал головой и широкими шагами вышел.

 Разумеется, когда в назначенный час они не пришли на пир, за ними направили уже вооруженное войско. Первым в его юрту вошел орхон и достаточно вежливо объяснил цель своего визита. Но не к месту была вежливость, да и осторожность не к месту – Бату был настроен решительно и сразу дал понять, что отдавать ее не намерен.

Самонадеянный орхон бесцеремонно подошел к Алене, но только приблизился он к ней, только рукой потянулся, даже предупреждать Бату не стал, страшно остановил он его: изрубил в куски. Орхон не успел закричать, но даже без приказа воины хлынули в юрту. Юрта наполнилась звоном сабельных ударов, и в этот миг Алена с ужасом почувствовала, как этот звон, точно колокольный, пробудил ее от какого-то наваждения или страшного сна. Надо идти, пока он не натворил бед.

Она уверенно пошла вперед, а Бату зарычал и так порывисто оттолкнул ее, что Аленушка на подушки подле стола на колени упала, опрокинулась. Всю свою бестактность и бешенство он сразу понял по ее глазам – он уловил ее гневный взгляд под высоко поднятыми бровями, но из-за ярости и упрямства холодно отвернулся и поспешил – нет, побежал жадно вперед, крепко сжимая в кулаке рукоять сабли, прямо в толпу, словно снедаемый неистовым желанием ни в коем случае не остыть, а еще сильней разжечь свою злобу.

Грубо вытолкав всех оставшихся в живых, раненых, и даже выволоча мертвых, он закрыл дверь и бесцеремонно за руку рванул ее к себе. Зарыдала Алена, вся дрожа, напугал он ее несдержанностью своей сильно, до страху невероятного. Он же, как буйвол, задышал тяжело да рассерженно, ее испуганную рассматривая.
 
- Пойду я Бату, что станется? – завсхлипывала жалобно она.

- Не пойдешь ты никуда! – яростно гаркнул он, -  с кем-нибудь там в загляделки играть начнешь!

- Нет у меня никого тебя дороже, кроме суженого моего, - горячо выкрикнула она и вдруг фраза застыла у нее на губах.  Как брызнувшую грязь, она стерла губы движением руки.

Но прежде, чем она это сделала, Бату уже понял гадливость этой фразы: Субедэй рассказал ему, что видел ее, разговаривающую с русом. Бату проваливался в пропасть, глубины которой он и сам не знал, но на протяжении всего этого времени он больше себе не принадлежал, а находился где-то снаружи, на вершине или на дне, но навсегда ушел из состояния безмятежного покоя и любви.

Даже в самом глубоком отчаянье он не открыл, что знает о ее тайне, и лишь пальцем ткнул в платье, аккуратно расправленное на сундуке.

- Что ж не знаю я, что у вас платье белое – погребальное?! 

- То ж лебедушка белая. Вот венок твой чудесный к нему, - она быстро отвернула край платья и под ним оказался белый, лебединый венок.

Бату не поленился взять его в руки. Оказалось, к венку была пришита тонкая вуаль, предназначенная скрывать лицо. Мало того - рядом лежало и его кольцо, которое она тоже собиралась надеть. Бату тяжело вздохнул: она ведь просто женщина - ей хочется, чтобы все ею восхищались, ее добивались и любили без памяти, разве мог он винить ее за это?

- Ужель забыла ты, что лишь моя ты лебедушка? - он бережно вернул венок на место, - на что шла, ведь знала ты. Говорил я тебе, уговаривал, но не поворотилась ты -  шла и душу мне вынимала. Теперь же бежишь к русам своим сломя голову!

Но она так была раздавлена всеми событиями, что только и смогла ответить подавленно:
- Я на смерть шла, мне погибнуть было суждено.

- Ты-то знала, а я-то – не знал! -  напряженный и чужой, он закрылся в своих чувствах, и лицо его не выдавало особых эмоций, но внутри все бурлило и негодовало.

В следующее мгновение дверь под напором вваливающихся воинов снова открылась, и снова Бату в ярости кинулся останавливать натиск, полосуя всех подряд, без разбора. Вытолкав в дверь, сам выбежал на улицу.

Алена же вообще не поняла, что он имел в виду за брошенной фразой, но решила не разбираться. Ей бы только последний раз взглянуть на земляков… она уже почти пришла в себя, а с ясностью сознания пришел и страх – он не пускает ее, потому что знает о ее суженом?! Дверь скрипнула, и он снова вошел: весь взвинченный, растрепанный, злой после боя, стирая пот с лица и кровь с сабли.

- Скучала ведь я и страдала по родным все эти годы, с тобой проведенные. Дай мне на них хоть взглянуть! - чистосердечно призналась она, - иль ведаешь, к чему князь владимирский приехал?
 
Бату не показалось такое поведение странным, странным показалось, что она возвращается снова и снова к тому, что режет его сейчас сильнее, чем лезвие ножа.

- Да знаю! Знаю, что за тобой он приехал! Вот пусть кольцо свое забирает и отваливает, - вырвал он с пальца у нее кольцо, в проем дверной швырнул гневно, - не пущу тебя никуда одну!

Она вдруг почувствовала, что эта выходка совершенно прогнала ее сомнения - было что-то беспомощное в том, что он сделал.

- Отвернись, мне переодеться надобно! – громко приказала она.

Бату не последовал ее приказу. И не потому, что не хотел подчиняться, или мужу это было не положено, а потому, что он не намерен был совершать каких-нибудь действий, которые помогли бы ей осуществить задуманное.

Ему оставалось всего то взять Чжунсин и тогда будет покончено с рабством – он станет свободным тысячником, и хан не сможет ему приказывать, а теперь какой-нибудь князь, или княжич, или просто русич подойдет к ней и вскружит ей голову только потому, что пообещает увезти на Русь. Она отчаянно не понимала, что владимирские послы лишь забава в руках хана.

Он произнес яростно:
- Полно! Не отвернусь я нонче. Глазеть буду и смотреть неотрывно, коль не смыслишь ты, с чем хан к себе вызывает.

- Не буду я при тебе разоблачаться! – топнула упрямо она, не понимая, почему, когда речь зашла о владимирских послах он надел самую грозную из своих личин, как если бы он к этому долго готовился; такую обиду выражало его лицо, такую муку, виновниками которой были они, что всякий раз, и теперь тоже, она непонятно для себя сознавала, как отвратительно она себя ведет, как скверно поступает, надеясь на своего суженого, и сколько хлопот доставляет ему этим.

 И вновь его голос, низвергающийся на нее, будто ливень, был полон отчаянья и злобы:
- А коль хан прикажет, откажешь? Иль только мной понукаешь? После хоровода с ханом только коса на тебе заплетенной и осталась, считай, из-под него я тебя тогда выхватил. И ныне он тебя не в гости зовет, а свою дань себе возвращает.

- Не отвернешься?! – она осмотрела себя и оправила атласно-красный подол паневы, уверенно сделала несколько шагов вперед, - стало быть, так пойду, в чем есть!  Коль гордость твоя отпустить меня не позволяет.

Он выпрямился и твердой рукой резко потянул ее к себе за тонкую талию и вдруг почувствовал, что она вся дрожит. Он уткнулся лицом в ее волосы, втянул ноздрями мягкий и нежный запах розового масла:
- Не гордость энто, а любовь! Лишь моя ты жена и не позволю я хану данью своей тебя считать, не позволю тобой, как вещью, распоряжаться!

Грубыми пальцами и ладонями он нежно прикасался к ее телу, будто осторожно познавал свой будущий материал, и как будто боролся сам с собой, не трогая его сейчас властно и дерзко, как ему бы хотелось, и от этого был измотан и даже вымучен необходимостью к ней прикасаться, потому что чувствовал ее кожей.

И от этих теплых прикосновений ее волнение не утихло, а наоборот возросло небывалое возбуждение. Она дерзко взглянула в его, полные противоречий, глаза. Он возвышался над ней, казалось, до самого потолка, подобно огромному иконостасу в храме, закрывающему путь к жертвенному алтарю.

Она сама яростно приблизилась к нему настолько осмелев, что рывком оголилась до пояса. Истошно выставила ему на обозрение свою грудь, серьезно произнесла:
- Дань я его и есть! Разве и ты не сделаешь, что он тебе прикажет? Ты же раб его послушный! Прикажет -  сам меня разденешь, прикажет - сам меня возвратишь!

Бату сглотнул. Его глаза, полные боли, заметались между ее глазами, губами, шеей, грудью, оказавшимися вдруг так непозволительно близко, и так дерзко обнажены:
- Не смей! Перестань! Замолчи!

Он снова попытался взять себя в руки, остановиться, но уже начался новый этап их отношений. Совершенно новые, взрослые чувства и зрелые эмоции, пришли на смену детским грезам и мечтам, пусть он еще не мог жить без радостной надежды хоть когда-нибудь пережить с наслаждением тот миг, когда без страха и опасений за ее жизнь возьмет он добровольно прекрасную невесту себе в награду, сделает своей истинной женой незапятнанную, немыслимо чистую девушку.

- Сил моих больше нет себя держать! -  громко выкрикнул он, будто извиняясь и оправдываясь за то, что еще не совершил, но наверняка совершит.

И тут же, забыв про все на свете: про хана, про послов, про ее ложь, принялся покрывать ее поцелуями – золотые волосы, васильковые глаза, тонкий стан. Когда дошел до упругой груди, Алена немного занервничала. Она чувствовала теперь мучительный стыд и ещё нечто тяжело описуемое.

Увидев, заметив это, Бату с надрывом произнес:
- Не могу, Аленушка. Невозможно мне не касаться тебя, милая. Стосковался весь, измучился. Пока мог, отталкивал, пока сил хватало – держался, но боле – не могу.

Последующее произошло так стремительно, что и сама Алена задохнулась от страсти. Он сорвал ее платье да в костер кинул. Да стал целовать ее всю нагую, гладить нежно да требовательно. Дээл с себя скинул резко да и стал к себе прижимать отчаянно.

Все тело его горело такой силой, такой страстью неведомой, что млело истомою и ее тело заждавшееся. И объятия были беспутные и жаркие, и поцелуи грешные и сладкие. Кружились головы буйные да молодые от дурмана шального, ведь пьянят невозможно вкусом своим медовым плоды переспелые. И если покидали его силы сдерживающие, то возрастали удерживаемые, усиливались многократно без стыда и смущения.

И в тишине звенящей только имя свое нежное в его устах Аленушка слышала, и не цепенела больше в его объятиях, а отвечала ему покорно. Ей теперь самой совершенно не хотелось идти ни на какой пир, пусть даже суженый ожидал ее по-прежнему, а естественность реакции Бату очаровывала. Она трогала его, гладила, изучала пальцами, как диковинно вышитый узор.

Впрочем, и сам Бату понял это раньше, чем это поняла она. Когда же ноги ее к своим он привлек, руками в страхе она всплеснула, да с мольбой невысказанной глаза на него подняла.

Сказал он шепотом, тихо у самого уха молвя:
- Не бойся меня, не трепещи. В слабости и низости не подозревай. Ожидаю я согласия твоего покорно, Аленушка. Буду нежен, буду осторожен. Буду беречь тебя еще отчаянней, буду с надеждой тайной уже как двоих, одну тебя оберегать.

И сквозь дымку затуманенного рассудка мысли бешено побежали у Алены: «Зачем он спрашивает? Зачем? Спрашивает тогда, когда она совсем «потеряла голову»? Наверняка, чтобы она сама сделала выбор между ним и ее суженым. Быть единственным ее обладателем, вытеснить суженого не только из ее жизни, но и размышлений».

И это его необычайное благородство неожиданно унизило ее, пронзило беспощадно. К этому выбору она была еще не готова. Ведь суженый ее был так близко, и она с ним еще не объяснилась.

Она измученно застонала, да только зашептала ему в ответ беспомощно:
- Пощади, милый! Помилосердствуй.

Затряс головой Бату, словно наваждение с себя струсить пытаясь. Тут же в сторону отошел да ушат воды студеной у кумгана на себя опрокинул. Эйфория спала, и Алена вновь устыдилась его буйной страсти и… собственного вожделения.

Пусть Бату совсем недавно был ей желанен, но теперь, все еще немного развязный в движениях, он почему-то вызывал жгучий стыд. Всхлипнула Аленушка, ладонями лицо закрыла. Хотел он к ней подойти, объясниться, успокоить, да попятилась она от него в страхе, платьем, приготовленным к пиру, прикрываясь.

- Как можно, Бату! – стала стыдить его она, -  тел мертвых вокруг шатра груды, а ты решил жизнь новую в крови зачинать. Иль желаешь ты, чтоб сын твой, как хан, хвастал, что родился во время битвы кровавой? Я другой доли своему сыну желаю.

Он стоял, кажется, спокойно. Слушал и не перебивал. И лишь когда наступила длинная пауза, горячо произнес:
- И я другой доли своему сыну желаю. Другой памяти матери его. В любви хочу его зачать, чтоб был мой сын любим, а не ненавидим. И вырос гордым и независимым, а не затравленным и запуганным.

Она выдохнула удовлетворенно, что не стал он спорить, не стал возражать и обвинять ее, взмолилась жалобно и убежденно:
  - Такой доли и я хочу для детей моих. Своих же сродников из-за меня губишь. Так дай же мне кровь эту остановить. Пусти меня к хану.

- К хану желаешь пойти?  - снова вскипел он, бросил взгляд на дверь, на ее меч на стене, потом опять на Алену, не задумала ли какой хитрости, чтобы незаметно выскочить. Ее желание казалась просто сумасбродным, - не могу даже мысли допустить, что он тебя касаться будет похотливо! Что будет тебя показывать всем, аки на базаре товар дорогой.

- Пусти меня, Бату, - осторожно просовывая руки в рукава, продолжала уговаривать Алена, -  со своими попрощаюсь, а вернусь - твоей стану.

Теперь деликатно отводя взгляд, Бату устало произнес:
- Что ж ты не уразумеешь никак, что ты навсегда моя давно уже.

Она была взволнована не меньше его, правдиво ответила:
- Не могу я в тебе своего признать. Страшен ты, грозен, делами своими непредсказуем. Пусти!

Тут голос Мунке за шатром послышался, Бату вызывающий.

- Что ж за жена у меня такая?! К чужим мужикам без страху идет, а мужа своего боится. И впрямь не жена, а жаба болотная! – в гневе высказался да из юрты вышел.

…Пир начинался не очень хорошо. Пусть все было роскошно и благородно устроено: лучшие яства, всевозможные развлечения, танцовщицы и музыканты, выстроенные в образцовом порядке воины, но все томились в ожидании. Все понимали, что главное представление – появление княжны, по непонятным причинам может не состояться.

Над празднично накрытыми столами стоял такой лязг сабель и грохот, будто разразилась гроза и гремит гром. Но на все вопросы послов хан лишь загадочно улыбался и отвечал, что это жена его в телеге едет.

Но, тем не менее, лучший отряд во главе с орхоном, направляемый ханом только на взятие неприступных бастионов, задерживался. Недобрый знак. Да и взмыленный гонец по приходу сразу бросился хану в ноги:
- Не отдает Бату княжну на погляд, уже двум багадурам головы срубил!

- Вот, стервец! Хану намерился перечить!  - то ли возмутился, то ли восхитился хан, - послать за ней два арбана воинов.

Ну и тут вернулись они ни с чем.

- Мунке, Гуюк! – властно махнул рукой хан и указал в сторону юрты Бату, -  идите за ней. Побратимов тронуть не посмеет. А этого жеребца норовистого чтоб в конюшне привязали, да не веревками, а цепями, – ему там самое место.

Когда Бату вышел из юрты, перед ним стояли уже четыре арбана. Порой хану этого было достаточно, чтобы взять небольшое поселение, но расстроило не это. Мунке и Гуюк стояли перед входом.

- Охолонь, Бату, не навсегда же ее забирают, - примирительно начал Мунке, но держался на приличном расстоянии.

Их глаза встретились. Взгляд Бату был полон ненависти и отчаяния. Добрый, шутливый Мунке; Бату всегда не мог постичь, почему нет в нем того огня, что пышет жаром в нем, той ярости, что наполняет кровью его сердце. После разговора с ханом ему все стало ясно, как ясно и то, что он его никогда не поймет – ведь он не чингизид.

- Что я за муж позорный буду, ежели чужим мужам на нее пялиться дам?

Мунке не знал, что говорить. Такие разговоры не случались в его жизни. И понятия не имел, как поступить. Но он не мог ослушаться приказа хана, да и никогда еще не было в орде женщины, заслужившей такого пристального внимания хана.

- Сам хан ей честь сделал.  Хан твоей женой хвастается, - попытался убедить его он, -  в орде на погляд только чудеса чужеземные, зверей диковинных да коней показывали, а тут жена.  Разве это позор?

Бату почувствовал себя уязвленным из-за его завистливого восторга перед восхищением хана:
- Не для того я ее добывал и берег, чтобы к хану, аки лошадь породистую, выводить.

Мунке посмотрел на закрытую дверь юрты и сердце тяжело и отчаянно забилось. Он не отдаст ее. Он уверен. И вдруг безжалостный удар накрыл Бату без предупреждения – это был Гуюк. И следом изогнутые клинки обрушились на Бату одновременно.

 Отбивая удары, Бату был на грани отчаянья, изнурен и обессилен, но никогда не остановился бы, если бы не увидел, что к нему несут кого-то, спрятанного под паланкином. Хан мог приготовить только что-то из ряда вон выходящее, приказать привести того, кто легко сломит его и победит, но Бату никак не мог сообразить, кто это мог быть. Как только черби поднесли паланкин ближе и откинули полог, сабля сама выпала из его обмякшей руки, а колени подогнулись…

Дряхлая и седая, на него смотрела его мать. Они не виделись с того самого дня, когда она ранила его на могиле невесты. Хан запретил под страхом смерти им друг к другу приближаться. Бату немыслимое количество раз пытался нарушить его запрет, но мать строго выполняла веление хана. Бату стоял на коленях и не видел ничего вокруг, кроме свой постаревшей матери. Опять она увидела его чудовищем, беспощадно забирающим жизни.

Собрав последние остатки сил, Бату тяжело поднялся и ринулся к ней, протягивая руки, но рухнул на еще мерзлую землю под жесткими ударами окруживших его воинов. Он не знал, как долго его волочили по стылой земле, наблюдая, как медленно вспыхивают звезды на разорванном ночью небе, позволив воинам жестоко терзать свое тело, не в силах собрать свою потрясенную душу.

Каким-то отдаленным уголком разума Бату понимал, что с ним происходит, но совершенно не было сил и желания сопротивляться. Он впервые пал, только больше духом, чем телом, но тело тоже больше не хотело ему подчиняться.

Когда его привязали, Бату повернул голову, чтобы видеть что-нибудь, кроме навоза у себя под ногами. Подняв глаза, он поморгал, пытаясь вернуть себе ясность взора: перед ним стояли Мунке и Гуюк, так же холодно и непонимающе его рассматривая.

- Кто к хану ее отведет, кровным врагом моим станет, - хрипло предупредил он.

- Лучше тебе быть кровником, чем хану, - ответил Гуюк, демонстративно повернулся и пошел за Еленой.

Отчего-то не осталось в Бату ярости, да и желаний никаких не осталось, он лишь устало и бесцельно водил опухшими глазами, которыми и людей-то различал с трудом, видел лишь размытые силуэты. Густая кровь, смешавшаяся с потом, задубела на его теле и стала похожа на корку. Он всмотрелся с усилием в того, кто остался стоять перед ним.

- А ты, Мунке?

Мунке поражался его величию и мощи. Казалось, что он ослаб, однако Мунке знал, что это впечатление было обманчиво: если бы не цепи, прямо сейчас он мог уложить и эти четыре арбана, посланные ханом. Силенок ему было не занимать - об этом говорили и напряженные, словно завязанные узлами мускулы плеч, и прямая спина, и крепкая осанка.

Вышел он к ним нагой по пояс, но даже шаровары, изорванные в клочья, не делали его вид беспомощным, а лишь добавляли уверенности, что он и в нищем виде - непобедим. Силы в нем было вдоволь, так же, как и умений, навыков, опыта, а вот здравого смысла.

- Я тебе всегда – побратим, но что с тобой делается, Бату? Ты и вправду, как околдованный. Хотел бы я тебе помочь, но вижу – тебе не поможешь.

Бату облизал соленые от крови губы, они страшно защипали. Дернулся, но цепи не дали двинуться, больно врезались в кожу:
- Я ей околдован с той поры, как встретил. С первого дня, как стрелу в защиту ее пустил. А может и раньше ею грезил, раз призывала меня земля ее. Смеялись вы надо мной, а она может и есть сказка моя волшебная.
 
Мунке хотел выразить сочувствие, но удержался. Медленно поплелся к выходу, потом вдруг обернулся и взглянул на Бату – он хотел помочь, но во взгляде его было написана полная беспомощность.

…Нет ничего тягостней, чем развлекать на празднике того, кто не по душе. С трудом скрывая свою досаду и гнев, Алена сидела свободно и грациозно.  Железная воля Бату научила ее быть гордой и независимой, несмотря на страх и неприязнь.

 Единственное, что она была не в силах сделать, - это поднять глаза на владимирских послов, и, понимая, что подобное поведение может показаться странным, она внимательно приглядывалась к хану -  прикидывала и так, и этак. Чего можно еще от него ожидать?

Он молча сидел рядом, и у него был цветущий вид и холодные глаза. Казалось, что он один из всех присутствующих не разделяет всеобщего веселья. По лугу, где были расставлены пиршественные столы, расхаживали невиданные птицы. У них были длинные грациозные шеи и маленькие головы с небольшим синим хохолком. Яркие, веероподобные перья хвоста переливались всеми цветами и венчались ярким «глазком» на конце. Человек, владеющий такими роскошными птицами, безусловно, заслуживал всеобщего внимания и почитания, и окружающие не переставали хвалить и восхищаться ханом – собирателем невиданных чудес.

Хан же неотрывно смотрел на ее суженного. Сам Иванушка, видимо, был человек нрава кроткого и сдержанного. Встреч с ней не искал, никого о ней не расспрашивал, к факту, что она жена хана, отнесся спокойно. Безучастность его была налицо. И сейчас он трапезничал неторопливо и повода ревновать почти не давал.

Правда, изредка он все же бросал короткие взгляды на Алену и улыбался, но улыбка его была настолько рассеянной, а взгляд туманен, что все просто не воспринимали его всерьез. Но как бы то ни было, на прямой вопрос хана заявил, что приехал за суженой, и изрядно пошатнул монолитную веру хана в его благоразумие.

- Хороши птицы, - внезапно хан протяжно вздохнул, и тихо обратился к Алене, - что ж лебедушка белая, выпустил тебя из рук своих птицелов умелый? Думала – вырвалась? К коршуну теперича летишь на растерзание.
 
В этот момент, чтобы подавить волнение, Алена ела, поэтому судорожно сглотнула, чуть не подавилась, выпучила глаза, уронила кость в рукав…

В общем, ей потребовалось время, чтобы откашляться и принять соответствующую пафосности заявления позу:
- Не к месту коршун задумал безобразничать: на глазах-то у послов владимирских!

- Чего же на глазах-то? – улыбка, которой хан приветствовал ее, была слащавой и приятельской, как человека своего окружения, - наказан хранитель твой и пуста юрта твоя. Гость любой может ночью нагрянуть. А гостя такого, как я, легко не выпроводишь, его увеселять придется.

Алена и без того была подавлена шумом и изобилием, но, чтобы не выдать свою тревогу и втайне надеясь, что хан просто забыл предупреждение Бату, решительно сделала первый глоток из стоящего перед ней кубка.

Как только пьянящая жидкость растеклась по телу, первая улыбка вернулась на ее лицо:
- Бату слов на ветер не бросает. Упорхну - не только со мной расстанешься, но и лучшего воина своего потеряешь.
 
Хан на мгновение сжал зубы, потом расслабился, неторопливо хлебнул из кубка архи. 

Ничего, в прежние годы он и не таких нойонов усмирял, справится и на этот раз:
- Ни един он у меня воин. У меня воинов таких – полчища, и еще несчитано подрастают. Его сохраняя, я тебя для себя берег. А послед ночи этой все земляки твои знать будут, что моя ты жена.  Хоть с бойницы прыгай, хоть кинжалом сердце пронзай – не отмыть тебе позор, который ужо свершился.

Он понимал мысли Алены, которая в отчаянии смотрела в его надменные глаза. Она была на грани слез.

- Коль не стану я твоей, то и Бату не пощадишь?  - прошептала она.

Между тем как внешний облик прежнего хана еще сохранял холодность и отчужденность, в нем уже зрела такая оглушающая радость упоения победной, что ему надо было сдерживаться, чтобы неистовым криком не подтвердить ее догадку, перебивая окружающий гул.

- Моей будешь, иль погублю его! Теперь-то мне и причину придумывать не надобно, чтоб жизни его лишить. С рассветом казнят за неповиновение. А так и послы будут уверены, что моя ты жена и Бату к тебе вернется, будто и не было ничего. Никто в орде не прознает о ночи энтой, как ты и желала, за это поручиться тебе могу.

Глаза его казались безмятежными, равнодушными, и такими-же непроницаемыми. Алену бросило в холодный пот. А ведь Бату предупреждал ее, остерегал, будто предчувствовал, а она, глупая, не поняла.

Ей уже казалось, что после ультимативного заявления Бату, хан утратил к ней интерес, а он просто ждал удобного случая. Бежать ей некуда – ее суженый здесь и тоже теперь в опасности. Противиться сейчас – предать их обоих.

Она не смогла бы передать, что переживала в эти мгновения, в то время как в образе роскошно одетой новгородской княжны, хладнокровно улыбаясь и отвечая на поклоны, оказалась в ожидании своего самого страшного кошмара.

- Узнает он, ведь я не смогу ему солгать, - безнадежно призналась она.

 Хан жадно облизал губы и вновь поднес к ним кубок с архи.

- Откроешься ему, так ведь он тебя не пощадит. Мне есть кем защититься, а твой защитник тебя же и растерзает.

И только тут ее вдруг осенило: хан его теперь боится.

- У мужа жену тайком умыкнуть решился? Да следом воротить, чтоб никто не прознал? Вот уж хан, так хан! И лжец, и вор!

Его тяжелая ладонь тотчас незаметно за спинкой трона схватила ее за косу и потянула к себе. Она попыталась сопротивляться активно, но недолго, — хан оказался сильнее.

Когда она, будто бы добровольно приникла к его плечу и перестала вырываться, он сам ее отпустил. Посмотрел на ее губы, потом в искаженное злостью лицо.

Его глаза чуть расширились, и он грозно произнес: 
  - Отец мать мою тоже у мужа отобрал. И зачат я был в крови родственников матери своей, в ее криках отчаянных, в пыли под ветром степным и солнцем палящим. Оседлаю, мож и я тож тебе по душе придусь. Мои ухватки у него, мой пыл.

Сила его злобы потрясла, но ее внезапно так переполнили чувства к Бату, что этот внутренний шквал ее физически мучил, и вырывался наружу. Бату спасал не только ее – и послов владимирских. Он понимал, что у нее не будет выбора и пытался помешать.

Она, как задыхающаяся, сильно прижимала ладонь к груди, под которой оглушительной мощью доносилось сердцебиение. Но боли, отчаянья или сожаления – ничего этого не ощущала она так, как безумно почувствовала любовь. И это простое, это естественное чувство, в котором она не признавалась уже многие годы, опьянило ее. Ни разу за все годы рядом с Бату, хотя бы мимолетно, не ощущала она подобной полноты этой любви, как в этот миг.

- А ведь и впрямь похожи вы, точно отражения, и по повадкам вас не отличишь. Но Бату не нужно быть ханом, чтобы завладеть сердцем моим.

- Полагал я, что страхом он тебя держит, а ты и впрямь его полюбила, - догадливо прищурился хан и властно положил руку ей на плечо, -  выходит, дорог он тебе?  Не захочет он теперича кровь русов проливать! Оттого он так и геройствовал, тебя защищая. Стало быть, не покорится мне Русь, пока я от тебя его не избавлю?

Алена пожалела, что так открыто сказала хану об этом. Теперь ей нужно было как-то ответить на этот неудобный вопрос.

- Русь никому не покорится! –она повела плечами, стряхивая его руку и изящным жестом оправила долгую косу. Она была невероятно зла, но еще больше тревожилась за Бату и продолжила, - и зазря ты так жесток к внуку своему, совсем не геройствовал он. Он просто спасал честь. Себе и мне.

Но убедить его не вышло. Вернее, вышло совсем наоборот. Нет, вначале хан отреагировал, как она и и ожидала: сначала натужной ухмылкой и ленивым поворотом головы.

- Русь ведь нрава твоего!  - голос был мягким, но с нарастающими звуками угрозы, - вот стало быть зачем сабдык земли твоей его звал. Для него тебя лепил, для него сберегал. А я все в толк не мог взять, чего Бату на Русь идти упрямится. Стало быть, и меня смог обхитрить лукавый дух Земли твоей. Это он обменял на свою свободу лучшую из своих дочерей.

Он окинул ее внимательным, властным взглядом и затем яростно продолжил:
- Не за тем я Бату к тебе посылал, не затем его зверем растил беспощадным, чтоб он твою любовь защищал! Независимым был мой воин, гордым был Саин-хан. Гордость – всегда стержень его был самый крепкий. Этот стержень я ему с детства закалял, на это его качество его всегда полагался. Ты научила его унижаться!

Все вокруг шептали и гудели, замечая их возбужденный разговор. Но понять, о чем они беседуют был никто не в силах.

С большим трудом и Алене удавалось принимать беззаботный вид, в то время, как откровенная беседа с ханом решала их судьбы:
- Унижаться его хан научил, а то, что гордость я ему сломала, в том беды нет. В гордости пользы нет, вред один человеку она приносит.

- Не гордость ты ему сломала, ты ему сломала жизнь! – довольно громко гаркнул хан.

По сути, она оскорбила его даже не словами, а тем, что спорит с ним.  Гомон вокруг стих, но тем не менее на них демонстративно никто как бы не обращал внимания.

Но видимо, разговор зашел в тупик: хан замолчал и никак не собирался объясняться. Но несмотря на это, тревога, подогретая недовольством хана, где-то внутри глодала ее уверенность в благополучном исходе.

- Избавь Бату. Он ведь родный тебе, - заволновалась Алена.

- Он свой выбор сделал. Коль Русь не желает покорить - нет ему пощады! – в этой фразе, оброненной как бы случайно, была неистовая злоба.

Алена недоуменно уставилась на него:
- Ужель не сам хан земли покоряет?

- На мой век земель хватит. Русь – это его стезя была, оттого я его выходки прощал, - странным бесцветным голосом произнес хан, - ты моя теперь. Не на ночь – навсегда. А Бату казню с рассветом. Сразу надо было так и поступить, но никогда не поздно все по местам расставить.
 
Алена задрожала, но ничего не могла с собой поделать.

- Его не будет и меня не станет. Одно мы единое. Одной косой были сплетены. Говорил он, что никому не оторвать нас от той косы, никому не разлучить и по смерти! А добровольно я твоей не стану никогда!

На ее несчастье, хан был достаточно бдителен, достаточно опытен, и хитер, а главное - внимательно и с внутренним злорадством выслушивал любую чушь, которую женщинам заблагорассудится нести.

Внезапно он резко вскинул ее ладонь – на безымянном пальце у нее был перстень Бату. Хан сам дарил его Бату для его жены, которая не успела его надеть, умерев еще невестой.

Тяжелый взгляд хана стал мрачным, непроглядным:
- Я закон из-за тебя нарушил, на чужую жену позарился, а ты хану отказала?! Страшно наказываю я за унижение такое. Весь род твой накажу за этот отказ твой.

Огонь сверкнул в ее глазах, гордо подняв подбородок она произнесла ему прямо в глаза:
- Никогда угроз твоих я не боялась и ныне не боюсь! Ни власти твоей, ни силы. Всегда лишь одной любовью его спасалась.

- Погибать будешь, звать будешь – не придет никогда, -  провозгласил он значительно и, отпустив ее руку, шумно отхлебнул из кубка, -  сделаю так, что лютой ненавистью тебя возненавидит и любовь забудет свою, и заботу твою вмиг и навсегда, - он вытер рот рукавом дээла и закончил, -  навеки от тебя отречется, и в ярости Русь попирать будет!

- Пусть и сделал ты его своим рабом, но не раб он тебе! Дух в нем несгибаемый и мудростью своей он живет, своими мыслями руководится. Не подчинишь ты его, не сломишь и угрозами не запугаешь, - ее голос вещал привычной спокойной скороговоркой, без экзальтации - видно было, что на Русь Бату не то, что с войском - и в мыслях не пойдет.

- Не раб мне и своими мыслями руководится? - сосредоточенно переспросил хан, задумавшись.

Хан догадывался, почему так сложилось. Бату уже сейчас — самый реальный претендент на его место. Он лидер с большими возможностями по длительности поддержания твердости духа и с уникальными способностями.  Универсальность его потрясающая: он и наездник, и стрелок, и воин, и стратег -  где есть люди, там и Бату непременно подчинит их в команду. Будет контролировать и направлять круглосуточно. Особенно учитывая специфическую его особенность не спать по ночам, - ни у кого про такую способность хан не слышал, тут Бату тоже уникален.

Но в большинстве всему научил его он. Не то, чтобы ему так уж хотелось брать под опеку импульсивного подростка; но оставить все тогда так, как есть - было все равно, что его простить. Хан хотел, чтоб он страдал, но он обошел его урок самым кардинальным способом – избавил от мук свою невесту. Все вокруг предлагали ему вернуть его в семью. Этого дерзкого мальчишку с первыми прыщами, безумными и испуганными глазами убийцы и кинжалом в худом теле.

Хана не должно было его поведение задеть, но почему-то задело. Бату всегда был заметен и выделялся среди сверстников своим поведением. Он не заменил ему отца — у хана на счет его отца с детства были опасения. Тот был мягок и податлив, как глина. Бату уже с рождения был не поддающимся обработке камнем. Сначала приблизил его, чтобы выходить и присмотреться, потом он стал кем-то вроде воспитанника, а потом в какой-то момент и полноправным соперником.

Бату не простак, хоть и может кого угодно водить этим за нос, у него башка работает на зависть, просто свои представления в понимании некоторых вещей. Например, эта его дурацкая любовь. Как удалось внушить ему этот бред -  хан бы такую мать, которая мужика сказками растила, лишил бы языка на всякий случай, если она уже не стала немой. Хан позаботился, чтобы она ни с кем не имела возможности общаться.

И именно эти сказки о Елене-Прекрасной, которых Бату наслушался вдоволь от матери, зародили в нем уверенность, что она будет его женой; хан просто подхватил эту мысль, чтобы в очередной раз доказать свою власть. Зато и замкнутым Бату стал еще тогда, когда узнал, что он собирает за ней войско — не из благодарности хану, надо полагать.

- Что сделает он, чтоб защитить Русь твою? Ничего. Пойдет ли он против воли моей? Никогда. В живых меня не будет, а он, как пес, мне служить будет, и любовь твоя не спасет тебя, не защитит. Заставлю его, как великана, на твоих глазах детей твоих пожирать. Прикажу – и тебя, как коршун, разорвет на части, - внушительно заключил хан свой последний вердикт и уже принял решение.

Алена имела на сей счет верные подозрения, но спрашивать хана боялась - вдруг он ответит, и что ей с этим знанием делать? Лишь удрученно заметила:
- Не моя энто любовь и не его, а наша общая. Стало быть, и защитит она нас и спасет!

- Ой, не зарекайся, - протяжно сощурился хан с ухмылкой, властно положив руку ей на плечо.

 Алена снова гордо взглянула на него, не говоря ни слова, потому что теперь уже откровенно ревела про себя. Но она бы скорее умерла, чем позволила ему увидеть ее слезы.

Хан тут-же обратился к Юрию:
- По нраву ли, князь, угощение? С честью ли принял я тебя?

Судя по тону, он был очень собой доволен и спешил получить одобрение. Юрий все это время думал, что судьба еще никогда не заносила его так далеко, да еще было бы очень здорово не видеть всей этой роскоши в то время, как после междоусобицы он остался без гроша в кармане и с тоской дожидается хоть какого-нибудь пополнения казны, да так, возможно, и не получит его.

Как он вообще чаял помочь Ивану, если в своей собственной стране княжна будет жить в нищете и не получит даже достойного княжества, а здесь она имеет вполне приличное владение даже по сравнению с Новгородским престолом, которого они вообще никогда бы не дождались. 

Надо было еще пускаясь в путь размыслить, что им нужно что-то княжне предложить, а она, ей-богу, не откажется от такого великого уважения, ведь здесь, в орде она заполучила не только достойного мужа, но и богатство, и роскошь, славу и почитание. Пока тут для нее нет особой опасности, а возможно ее не будет еще долго, да и тогда, когда интерес хана к ней угаснет, она родит хану наследников, которые дадут ей настоящую власть и настоящую славу царицы. 

И уж хан намного более подходящий муж для красивой и известной по всей земле женщины, чем Иван, который мечется взад-вперед без княжества, без денег, без славы; и конечно же Юрий уже давно в мыслях отказался от их затеи, но он не знал после громоподобного заявления Ивана, каковы были мысли хана.

Юрий благовоспитанно склонился над столом, положил широкую ладонь себе на грудь:
- Благодарствую. Уважил хан достойно и взгляд наш, и слух. Достойно принял и достойно угостил.

- А княжна как тебе? Редкостную красавицу я у себя от русов спрятал? – не без хвастовства в голосе захохотал хан.

Юрий впервые посмотрел княжне в глаза, приготовившись увидеть высокомерие, но встретив во взгляде дрожащие слезы так растерялся, что ответил честно и прямо:
- Что же греха таить, хороша. Да вот что-то грустна княжна. Не радостно ей у тебя, гляжу, не весело.

- Если бы ведал ты, князь, как ей тут у меня весело. Весельше никому не было, -  произнес хан, и Алена почувствовала его горячие губы на том месте, где только что хищно ее держала его крепкая рука, - а что грустна – то робеет. Больно кротка да скромна.

Хан поднял на нее властные глаза и во всеуслышание приказал:
  - Танцуй!

Алена не сказала ни слова. Княжне благородной крови танцевать на потеху перед людом, как скоморохи? Это было редкое унижение, уж русичи это знали хорошо.

 Она чувствовала себя слишком жалкой, чтобы отвечать, но знала себя — скоро разозлится. Алена вздернула головой, давая понять, что не будет ему подчиняться. Волосы, заплетенные сзади в косу, смягчили боль от скрытого захвата, сдавившего ей сзади шею. Стальные пальцы хана больно вонзились в кожу.

Намеренно громко хан произнес:
- Что жена у меня с нравом норовистым, то я ведаю! - а сам властно зашипел ей на ухо, ладонь до хруста сжав, - танцуй, иль яд в кубки послам владимирским прикажу разлить! Да такой, что из орды выедут, да до Руси не доедут.
 
Алена очнулась от напряжения, огляделась вокруг; опешив, увидела, как долго она ощущала горечь, как далеко разлился во времени дурман страха.

Уже стемнело. Вершины деревьев тихо шевелились, сакуры начинали струить в прохладу свой вечерний аромат. А над горящими кострами уже серебрился затуманенный диск луны.

Только бы никогда не закончился этот пир, только бы не оказаться в объятиях хана и не домой сейчас, где ее некому защитить! Но кинжал был по-прежнему у нее в голенище, и смерть ей была не страшна. Смерть во спасение ее любимого человека и другого, еще неизвестного суженого, который никогда не узнает о ее жертве.

Она демонстративно убрала руку хана со своей шеи. Встала, подняла голову гордо, топнула ногой, взмахнула косой своей долгой, и словно молния пробежала у нее от макушки до кончиков пальцев; стало быть, что-то еще было живо в ней от гордой новгородской княжны, которой не бывает страшно.

Еще подергивалось умирающее самоуважение, а руки ее уже грациозно принялись перебирать невидимые узоры, и она в радости своей была самозабвенно прекрасна. Хан так преувеличенно стал хлопать в ладоши, что Алена невольно усмехнулась - если бы ты знал! Как только она тронулась по кругу, ей в такт зазвучала музыка.

 Она с вызовом смотрела по сторонам, как путешественник смотрит в последний раз на удаляющийся город, где был счастлив. Да так стала она ногами стрекотать, так каблуками перебирать, что и уследить за быстротой ее с трудом удавалось. Закружилась Алена в танце, замахала руками отчаянно, словно птица в неволе. Да с вызовом таким, с таким напором и раскрепощенностью, что все от недоумения и восторга рты пооткрывали. Да и владимирские послы с мест своих повскакивали – залюбовались.

И странным образом птицы, вальяжно гуляющие вокруг, точно тоже захваченные невообразимым танцем, остановились, замерли, и вдруг все по очереди раскрыли свои бесподобные хвосты. Внезапно музыка стихла -  хан остановил ее, подняв руку.

- А теперь проси, чего желаешь, коль ублажила ты взор мой, - произнес он.

  Это прозвучало не как радостное предложение. Это прозвучало зловеще.

- Отпусти Бату! Пощади его, - ни на мгновение не задумываясь, попросила она.

- Я лучше тебя награжу, достойней тебя одарю, - хан усмехнулся, и отхлебнул из кубка, -  тебя отпущу.

- Как отпустишь ты меня? – изнемогая от переутомления, и морального, и физического, прошептала Алена, не понимая, о чем он.

- Дам коней лучших, золото дам, возвращайся на Русь свою! – сознательно громко прокричал хан, с садистским удовольствием в глазах.

Благие дела не делают на показ. Благие дела делают на показ со злым умыслом. И в высшей степени мести, в желании наказать беспощадно и жестоко, хан поменял свой замысел. Он придумал план еще коварнее, чтобы заставить мучиться их обоих и по отдельности.

Тогда, когда будут они счастливы, будут думать, что спасены - разбить, искромсать, изувечить и опозорить у всех на глазах их любовь. Пусть забирают ее послы, пусть увозят. Пусть овладеет ею эйфория возврата на Родину.  Бату же во что бы то ни стало ее догонит, а когда вернется в орду – уж тут хан отберет ее наверняка, ведь она будет уже беглянкой, и если он не сломит Бату, не заставит идти на Русь, то он не будет марать руки -  Бату казнят, как дезертира, удравшего с поля боя.

Хан станет полноправным ее хозяином, а рождение наследника будет законной наградой за все их высокомерие. Но Алене не нужно было читать его мысли, она прекрасно это понимала. Тут же и упала она в обморок, едва успел Иванушка ее подхватить.

- Видать, от радости великой, - произнес тот, разглядывая ее, побледневшую от горя.

- От радости, от радости, - насмешливо подтвердил хан, да хитро бровью повел.

…Это предложение Юрий поддержал охотно. Ивану, да и ему, собственно, Алена понравилась сразу, и то, что ее отношения с ханом наверняка вышли за рамки дружеских, Ивана, похоже, не смущало. Да и на пиру хан оказывал Алене недвусмысленные знаки внимания. Он уже и не надеялся, что хан ее отдаст. И Юрий почти сочувствовал хану, который, как он посчитал, не оценил ее по достоинству.

 Разговор братьев Алена уже начала различать вполуха, и в иной ситуации приняв максимально обморочный вид, заинтересованно подслушивала, но со своими земляками посчитала такое поведение подлым: открыла глаза, осмотрелась в шатре русичей, увидела над собой озабоченное лицо Иванушки.

Заметив, что она очнулась, тот лишь тихо вздохнул и пожаловался:
- Что с тобой, Аленушка? Лица на тебе нет. Не рада ты, вижу я.

Первое, что пришло ему на ум, что она действительно не хочет расставаться с роскошью и богатством хана, но у Алены были совсем другие мысли. После осознания факта, что побег на Русь, в свой привычный мир, может обернуться для них трагедией, и Бату может настигнуть их очень быстро, она запаниковала.

 Погибнуть самой еще куда ни шло, но погубить своих земляков, своего суженого! Если он не убьёт ее на месте, то вернет с позором.  Откровения Бату о том, как он поступит с беглянкой, запомнились хорошо. Хотя, скорее всего, всё-таки убьёт… В то, что он благородно простит ей побег и просто вернет ее в орду, она не верила.

 Да и возвращение на Русь не сулило ничего хорошего. Особенно с учётом того, что здесь она была замужем непонятно за кем. И если в душе она почувствовала признательность Ивану, свободному от предрассудков, то не сумела сдержать дрожь, представив, что по этому поводу скажет ее отец. Стоит ему только узнать, если тоже не убьет, то наверняка, сошлет в монастырь.
 
- Хан недоброе задумал, меня отпуская, - тихо призналась она, -  Бату меня не отпустит.  Он в догонку кинется, сам меня о том не раз предупреждал.

- Меня не предупреждал, - весело подмигнул ей Иван, - а убегать никто и не собирается, мы домой возвращаемся.

И с этим человеком она намеревалась прожить жизнь. Если кто и мог отвлечь ее от грустных мыслей, так только он. И Алена уже заранее предвкушала, как легко ему будет стать ей родным.

 Она привстала, и уже понимая, что может ему довериться, положила руки ему на плечи, серьезно произнесла:
- Боязно мне, Иванушка. Не пощадит он нас, убьет обоих.

Он робко взял ее руку, поцеловал ладонь. Его взгляд сразу стал вдумчив и обстоятелен:
- Надо отважиться, Аленушка. Мне своей жизни не жалко, но ежели ты свою пожалеешь – я пойму, принуждать не буду.

Она лишь кивнула, улыбнулась ему и припала к груди. Юностью, нежностью нахлынуло на него радостное ее согласие и задышал счастливо Иванушка, трогая ласково свою долгожданную суженую. 

IX
В низкой конюшне без дверей из наскоро сбитых досок, опутанный намертво спаянными железными цепями стоял, согнувшись под тяжестью, Бату. Полуголый, грязный, покрытый синяками и порезами, избитый до такой степени, что его тело покрывала корка засохшей крови, да что там – он даже голову не мог повернуть, а кожа на спине от ударов плетью отходила неряшливыми лоскутами. Поперек ребер тянулся широкий, багровый рубец. Видимо, из-за него он почти не двигался. Но вслушивался во все шорохи и звуки очень чутко.

Он почувствовал ее присутствие раньше, чем она появилась. С усилием поднял гудящую голову. Алена не знала, как поступить - стоит ли взглянуть на него в последний раз на прощание или уехать тайно. Он пронзительно смотрел в сторону загона и не понять, что он почувствовал ее присутствие, было невозможно.

Зашла она нерешительно в конюшню в платье своем белом, так и обомлел Бату:
- Ужель не сон, ужель не видение? Белоснежней снега белого, прекрасней жизни самой ты ныне. То ли с картины, то ли с небеси сошла.

- А мне-то на тебя зреть жутко, как изувечили, - прикусила она губу, да и слезы из глаз брызнули жалостливо.

- А венец лебединый как тебе к лицу пришелся, - заметил он радостно, будто и не о нем речь вела.

Пошла к нему Алена в гутулах белых по настилам навозным.

- Не подходи ко мне! Вся испоганишься! – одернул ее Бату.

- Разве ж платья чистоту я на приближение к тебе сменяю.

Подошла она к нему, по косам провела ладонью, да не сдержалась, к груди прижала крепко.

- Вот измазалась вся в крови, - удручился Бату, - красоту такую загубила. Не печалься, не вздыхай. Попируют, да и отпустят меня, - он облизал пересохшие, окровавленные губы, невесело улыбнулся. Струйка пота потекла по его грязной щеке и тут Алена опомнилась, встрепенулась. Выбежала, а вернулась - чай принесла, да полотенце.

- Радетельница моя. Да не просил я чаю, - расплылся в благодарной улыбке Бату. Ее упреждающая забота всегда его умиляла.

- Испей, испей, Бату, - настойчиво подняла его голову Алена. Да и к губам его плошку поднесла.

От внимания и беспокойства потеплело на душе. Улыбнулся он признательно, хлебнул. Осмотрела она раны его, ушибов коснулась. Осторожно влажным полотенцем тело обтирать стала:
- Ой, как они тебя избили-то. Какие мучения ты из-за меня терпишь.

- Раны для воина, что доспехи - носить не совестно. Тебя не тронули там? Не обидели? Хан не домогался?

Она растерянно потупила глаза, не зная, как отреагировать. Лишь усиленно стала оттирать грязь с его рук.

Объяснений он не потребовал, но невысказанный ответ уловил, произнес недовольно:
- В юрту ступай.

- Не могу, Бату. Хан грозился, что в юрту ко мне придет, чтоб я его увеселяла, - коротко произнесла она, боясь даже вспоминать тот ужас, который пережила, и предлагая ему самому додумать ответ на свой вопрос. Слезы с новой силой потекли из глаз, ведь он ее предупреждал.

Вопреки ожиданию, Бату укорять ее не стал, лишь присвистнул:
- Пошто загрустила? Не беда. Что той ночи осталось? Со мной тоды оставайся. Вместе его увеселять будем. Уж я его потешу, так потешу.

Она долго смотрела в его глаза, чувствуя, как душит тоска. Сдавленно произнесла:
- Как приметна-то всем вражда ваша.

Утерла она ему лицо от крови полотенцем. Волосы пригладила, щеки ладонями обхватила да и облобызала. Прямо в губы смело поцеловала. Обняла крепко, приникла головой к груди Бату.

Нежно, ласково в глаза заглянула, все тело целовать стала без стыда, без боязни. Трепетно по рукам связанным погладила. Не вздрагивала боле стыдливо, обвила руками крепко и в шею стала целовать раскрепощенно.  К себе прижала, завздыхала, волосы жесткие стала ему трепать и нежить. Так уж нескромно она тело его обласкала, так всего приголубила, что оторопел он, от ласки опешил.
 
- Ты пошто меня целуешь, когда тело связано, обнимаешь – когда руки закованы?  Не бушевал я на тебя никогда, да и обидеть не грозился. Не добивался я силой ласки твоей, просил только да уговаривал, а получил, когда ответить неспособен.

- То ж любовь твоя, Бату, неудержимая. Сияет ярче солнца, и глаза слепит, и обжигает, - произнесла она даже сама удивляясь легкости, с которой признавалась в том, в чем всегда боялась признаться.

Испытывая жгучее желание хотя бы просто прикоснуться к ней, он уже подозревал, что не за просто так добился ее ласки, что-то за этим стоит наверняка:
- Я ведь не только обжечь могу да ослепить. Вот и ныне хотел я тебя согреть, да вот ты не даешь. Ужель боишься любви моей сильной?

И уже не скрытничая, заговорила Алена пронзительно и честно:
- Не страшит меня любовь твоя и сила ее мне по сердцу. Сама по тебе страдаю. Измучилась я, как ты нонче. У меня ведь самой обещанием князю – руки связаны. Тело тугими веревками опутано – не могу я отдаться не единоверцу.

Помимо радости, у Бату внутри шевельнулось еще и сожаление. Но сейчас он был не готов размышлять о том, что его так огорчает, лишь честно предупредил:
- Смотри, берегись. Развяжу веревки, сброшу оковы, попомню тебе. Ежели сама любишь, чего же таишься? Я обет не давал, веры никакой не имею, мне твои оковы – не преграда. Держу себя крепче коня дикого, не хану обещаниями, а твоими отказами.

Она в очередной раз решила поступить по-своему и решить проблему кардинально – но не хотела ему говорить прямо об этом, как могла иносказательно пыталась извиниться за свой поступок:
- Хотела быть я твоей, навсегда с тобой остаться, да только не могу. То клятва моя, и судьбу мне Бог другую назначил.

Тут уж он понял все. Ошеломление сменилось болью, он дернулся из оков, попытался напрячь мышцы, чтобы освободиться, но все было бесполезно:
- Какая клятва быть может выше любви моей? Какой Бог великий может назначить цену больше той, что я уже заплатил? Я и за тебя с ним с лихвой расплатился. Пусть требует большего, и это исполню. Пусть представит судьбу твою, и ее изменю.
 
Она была слишком подавлена, чтобы лгать, виновато объяснила:
- Не изменишь ты ничего. Останусь с тобой, не снять тебе оковы вечные, ханом тебе за меня назначенные. Я обоих нас спасу, и тебя и себя освобожу, не гонись за мной – не догонишь, не ищи – не найдешь.

- Мне такой свободы не надобно и спасение твое – не по нраву мне! - еле сдержал крик возмущения Бату, -  я уж и надеяться перестал, что ценишь ты заботу мою, а, выходит, ты таишься от меня да скрываешься. И меня мучаешь, и себя изводишь.

Лунный свет едва пробивался в темный хлев и все эти приглушенные цвета и звуки давали Алене спокойно рассуждать и вразумительно оценивать происходящее:
- Ведь в тягость я тебе, на погибель тебя веду, сама ведаю.

В отчаянии она казалась еще прекраснее. Ее извиняющаяся, невинная красота, белое платье, светящееся в лунном свете, лебединый венок, тихий усталый голос заставлял жарко трепетать сердце, весь ее целомудренный вид разжигал в нем любовь, как хворост:
- Разве не говорил я тебе не единожды, что легка ноша мне эта, и погибель мне не страшна?

Она лишь грустно улыбнулась и робко поцеловала его в щеку:
- Привязалась я к тебе крепко, а ты страдаешь из-за меня да муки принимаешь. Ухожу я, Бату. Прощай, да лихом не поминай.

- Одумайся, Аленушка! – собирая силы, он подался вперед, дотянулся и поцеловал прямо в губы. Цепи заскрежетали от его усилий, но не поддались. Он продолжил уверенно, -  нельзя нам теперь расставаться. Трое нас теперь – ты уйдешь, я останусь, любовь наша куда денется? Где ей приюта искать, у кого спасаться от гибели?

Но взволнованность его и решительность оказались именно тем состоянием, которое внезапно напугало Алену. Она подхватила подол платья и, казалось бы, не спеша, но с огромной быстротой стала удаляться, чуть покачиваясь на ходу.

Знал ли он, угадал ли, что мечется ее душа воспламененная между велением сердца и долгом, но закричал настоятельно и властно:
- Стой! Остановись! – и тут же засыпал запросами ласковыми, - Аленушка, милая, пошто покидаешь ты меня? Сердце ведь свое ты мне отдала, иль не помнишь ты слова своего? Этим словом ты меня держала, этим словом я тебя у хана забрал. Хранить обещал и беречь в залог сердца твоего. Знаю сам, что держу тебя больно крепко, но разве не нравится тебе в моих руках? Разве будет в чьих других руках тебе теплее и надежнее?

Она обернулась, и взгляд ее был полон слез:
- То, что отдала я тебе, отдала добровольно и обратно не прошу воротить. Но пойми ты меня, не быть нам вместе! Ждут меня дома родные, ждет меня Русь моя. В своей стороне мне теплее и надежнее. Тебе меня в степи твоей голой не согреть.

- Ежели так любит тебя Русь твоя, разве пожелает она нас разлучить?  - произнося это, он всматривался в ее глаза, полные сомнений, и убеждал, уговаривал, требовал, - знает ведь она, что за твою любовь и с ней сразиться готов. Но не желает она со мною ссориться, поскольку не спрятала она тебя от моих глаз среди лесов дремучих, а супротив мне дорогу показала. Все стези открыла, все пути, чтоб отыскал я тебя, чтоб к себе доставил. Ведь не она князя владимирского к тебе послала, а хан вызвал. Хан князю владимирскому тебя отдает, а она воротить не требует.

- Так ведь за мной он приехал, с ним и ворочусь. С самого первого дня я того желала, - оправдывалась она, убежденно положив ладони себе на грудь.

Конечно, он давно знал об этом, как и давно знал, что он ее никогда не удерживал.  Но не стерпел, чтобы не упрекнуть:
- Как же ты к другому то идешь без любви, без приязни. К чужому - с охотой, а ко мне – с сопротивлением.

- Не чужой он мне, суженый мой, - жалобно сообщила она, только теперь снова подступив к нему.

- Князь владимирский за тобой приехал. Не суженый он тебе, - напомнил он.

- Брат его с ним, он - мой суженый, - призналась она.

Но даже этим признанием не сумела его убедить. Он лишь снова подался вперед, лихорадочно выкрикивая:
- Я тебе родной, я тебе – суженый. Выйди и спроси у кого хочешь, даже небо меня тебе нареченным назовет, все звезды подтвердят, ибо и они видят, как люблю я тебя безумно.

- Не свиделись бы мы с тобой никогда. Увез бы меня князь из Новгорода к суженому моему, если бы я тогда не сбежала, - открылась Алена. Так объяснил ей Иван. Но это были думы Всеволода. Не открыл он Ивану, что Мстислав ему отказал.

- Так вот какое спасение они для тебя замышляли, - возмутился Бату и передернул плечами, брови грозно сошлись на переносице, - а ведь клялся мне тогда отец твой, что не примет тебя, ко мне вернет.

Желая его успокоить и примириться, она прижалась к нему, положила ладони ему на плечи:
- Будь мне другом, прошу! Миром расстанемся. Обещаю - помнить и любить буду. Не забуду вовек.

- Друг!?  - громоподобно вскричал Бату, - когда же поймешь ты, никогда тебе другом не был и не буду. Моя ты, жена, любимая, не сестра, не подруга. Не оттого я тебя не трогал, что жалел, а что люблю я тебя и любить всегда буду. Часть ты моя неделимая.

- То ж только в сказках так бывает. Вот и наша сказка закончилась. И ей конец пришел, только грустной она оказалася, - с виноватой улыбкой погладила она его жесткие косы.
 
- Зазря ты в этой сказке концовку узрела, слишком она нескладная получилась, - недобро сощурился Бату.

Примирение было невозможно - он не собирался уступать, лишь удрученно пожаловался:
- Я единственный раз в жизни поверил, что другим стать способен, что способен любить и щадить.

- Бату! – отчаянно прошептала Алена и погладила по щекам его поникшую голову.

- Пусть придет твой суженый, коль не трус. Взглянуть на него хочу! - громко выкрикнул Бату, будто слова предназначались не ей.

Он чувствовал его присутствие, слышал поблизости. И не только ощущал - улавливал незнакомый запах, такой же, какой исходил теперь и от нее.

Замахала головой Алена в отрицание, а Иванушка сам и вошел.

- Что ж не взглянуть, взгляни, коль и мне на тебя взглянуть хочется, - показался он неожиданно, словно вынырнул из-под земли.

Смело подошел к нему, в глаза взирая прямо. Слышал он разговор или нет, Бату было все равно, но лучше бы слышал, чтобы не делал вид, будто не понимает, что происходит.

- Что ж ты, суженый, свое не берешь, на чужое заришься? – грозно спросил Бату.

Иван недоуменно огляделся:
- Что у меня в орде своего-то?

- Честь свою ты здесь потерял, коль у скованного жену похищаешь. Меч бери и доказывай, что право на нее имеешь, - Бату расправил плечи, и его крепкая фигура вдруг увеличилась, будто наполнившись небывалой силой.

- Она сама уехать пожелала, и ты уговорами своими ее не удержишь. А за нее я готов со всей вашей ордой биться, – невозмутимо ответил Иван, мужественно сверкая глазами.

Он все слышал и понял, это уже Бату радовало.

Он угрожающе продолжил:
- Да ты хоть одного меня одолей.

- Как же мне со связанным тобой воевать? – Иван многозначительно оглядел крепкие цепи, -  тут как раз честь-то и потеряю.

- Связанный зверь тем и хорош, что его одолеть можно. Был бы не связанный, не успел бы ты даже о мече вспомнить, - захлебнулся от гнева Бату. Дернулся, но опять безуспешно.

- Понапрасну изводишься.  Не за тобой я пришел, а за суженой своей, - сразу потеряв свою воинственность, нежно произнес Иван.

Бату поразила дерзость этих слов, словно он не знает, что бывает с теми, кто осмеливается соблазнить жен хана.

Он уточнил:
- Что, и хану так же доложился?

- Сказал, - простодушно кивнул тот.

Лицо Бату перекосило:
- Ведаешь, кого комикадзами у чжурчжэней называют?

Почесал затылок Иван, удивляясь его недоумению, и не понимая, для чего ему эти знания, честно признался:
- Не ведаю.

- Вот и хорошо, что не ведаешь, - усмехнулся его простодушию Бату, - а знаешь ли ты, что на ханскую дань завсегда проклятье наложено? Вывезешь ее из орды и нашлешь на земли свои.

- Ваши проклятия колдовские на землях наших святых не действуют, - смелый, праведный, честный, он стоял перед ним без страха и отвечал без дрожи. Обычный русский парень, верный лишь Родине своей и долгу.

Совсем близко, плечом к нему, вполоборота, стояла совершенно растерянная Алена, молча перебирала золотистую косу и преданно смотрела на суженого своего. Эта ее невиданная покорность, небывалое смирение поразило Бату; и перед кем – перед жалким, тощим, обветшалым мальчишкой в бедной, потрепанной одежонке? У которого рукоять меча в ножнах поржавела?

Бату метнул на нее укоризненный взгляд, громко закричал:
- Так руби же меня! При ней руби, чтобы знал я, кто она мне: жена иль ведьма жестокая?

Иван даже не дрогнул от его оглушающего голоса, промолчал, лишь отрицательно покачал головой.

И вдруг с мольбой, испытывая мучительный стыд, с заискиванием, не свойственным ему никогда, Бату взглянул в глаза Ивану:
- Прошу, откажись от нее. Уступить прошу, -  голос его дрогнул, надломился, опустил он глаза, и взгляд заскользил по навозному земляному полу. А он не видел ничего, лишь в себе копошился, словно искал там, в себе, спрятанные золотые монеты для уплаты, -  все, что захочешь, отдам. Любую просьбу выполню. Не зарься на красоту, корыстью не забирай, ежели только новгородским князем мнишь себя. Выгодна тебе княжна, а мне она -  любима.

И тут же, почувствовав горькую обиду от необходимости унижаться, запнулся. На глазах у него выступили оскорбленные слезы, задрожали в сузившихся зрачках, закачались на гребне нижнего века, как волны прибоя, но не посыпались, отступили усилием его внутренней, жесткой воли.

И заметив это, разглядев, Иван бесхитростно заметил:
- Как же жалок ты, ее выпрашивая.

Сжал зубы Бату с хрустом, желваки заиграли на скулах, но с той же настойчивостью, с той же мольбой и невысказанной обидой, заговорил он громко и горячо:
- Чтоб не говорила она тебе, чтобы ты не узнал, жена она мне. Жена и перед Богом и пред законом. По всем обычаям нашим она мне жена.

- Непонятны мне законы ваши. Не по разумению моему. С дюжину жен у вас, и все - жены. И тебе жена она и хану. Но лишь ее слово мне значимо, а коль во мне она мужа признала, стало быть, не по своей воле она вам жена была, - Иван не мог упустить случая, чтобы не полюбоваться выразительно красивым взглядом Алены, благодарно устремленным на него.

Бату на своей коже ощущал этот нескромный взгляд, словно острыми иглами колола ревность его тело.

 Он настойчиво предупреждал:
- Отступись, коль добра ей желаешь. Не за себя прошу, за нее. Не сгубить ее намереваюсь - а спасти.

- Как возможно девицу спасти, женой своей быть принуждая? – возмутился Иван.

- Нет достойной пары ей на земле этой грешной. Кротостью и добротой своей божья она невеста. Но только я в силах от судьбы лютой ее спасти, от участи жестокой, - горячо оправдывался Бату, но не понимая его, Иван выразительно приобнял за плечо Алену, и отвернулся, намереваясь уходить.

Тут Бату уже не выдержал и закричал:
- Скажи ему, скажи, что люб я тебе! Ныне же признайся, чтоб и его, и себя не погубить, и меня не мучить. Признаешься - тогда уезжай. Скачи на все четыре стороны, отпущу.

Алена покраснела, переглянулась с рассерженным Бату, но крепче обхватила руку Ивана.

Тот вдруг остановился, вперил в нее недоуменный взгляд, спросил испытывающе:
- Что ж безмолвствуешь ты? Иль взаправду мил он тебе стал?

И тут произошло неожиданное - она резко развернулась, быстро подошла к Бату.  При взгляде на него ей не хватало воздуха, становилось невозможно дышать, но то, что он так открыто обнажил ее чувства, которые она так усиленно скрывала, обличил ее перед суженым, обидело ее:
- Нет, не люб ты мне, Бату. Никогда тебя не любила. Меня лебедушкой называл, но была я среди вас, словно среди коршунов. Неуютно мне с тобой, не надежно, страшно было и опасно.

Про себя она вдруг твердо решила, что после этих слов у него не останется к ней никаких чувств. Она ошибалась - и это была роковая ошибка.

- Ой, поплатишься за свои слова. За обиду злую ответ держать будешь жестокий, - сквозь зубы процедил Бату, и что-то треснуло в его пронзительном взгляде, надломилось.

Она сразу поняла, что не должна была так поступать, но тут Иванушка осторожно тронул ее за плечо:
- Поспешать надобно, Аленушка. Торопиться.

  -  Не догонишь ты меня, - прошептала она, но Бату уже не смотрел на нее, будто тщательно скрывая новые чувства, настойчиво обратился к Ивану:
- Дай хоть проститься с ней!

Обескураженный, растерянный Иван, пока ничего не понимавший в том, что произошло, взглянул на Алену. Она была бледна и раздавлена, заморожена и скована. Она была сама не похожа на себя: страх, испуг, горечь, все смешалось на ее лице,  и это было очень заметно.

Иван расценил это, как отказ, и лишь коротко ответил:
- Прощаются, коль свидеться желают. Вы же боле никогда не свидитесь.

- Ой, свидимся, князь. Ой, как свидимся. Так свидимся, что тошно тебе будет. Не единожды пожалеешь, что меня не порешил нынче, - угрожающе зарычал Бату.

В ту же ночь подарил хан князю владимирскому лучших своих скакунов. Когда же прибежал к нему юртчи да про спешные их сборы сказывал, сдержал он кэшиктэнов, остановил.

- Я ли не хан мудрый, хан прозорливый?! А внука моего до рассвета не выпускайте и на просьбы его не откликайтесь. Зрю я, как сбываются предсказания шаманов. Вернет он ее, а так, как сбежала она, то мне, по уговору с ним, достанется. Будет у меня наследник великий: правитель – объединитель, которого шаман напророчил. А вот ежели без княжны послы в путь отправятся – тут же силой возвращайте. Уж тогда мы повеселимся на славу! - неожиданно объявил он.

…И они торопливо отправились в путь вдоль некогда накрытых, но теперь вдруг опустевших столов. Здесь все показалось Алене унылым: и брошенные блюда, и потушенные костры, и не убранная посуда, и пустые скамьи.

А когда на горизонте еще виднелись маковки юрт, она прощально обернулась в ночь, но от души пожелала себе, чтобы завтрашний день никогда не начинался. Вначале, да, она летела и спешила, опьяненная восторгом, но всю дорогу она тщетно старалась уговорить себя, что находилась в орде вопреки ее воле, что ей хотелось поскорей на Русь.

 Она не верила этому сама и уже чувствовала в своем теле безумную тягу, ее куда-то со страшной силой влекло, и она знала, куда ее влечет: она хотела видеть Бату, его синие, грозные глаза; обнять его, держать, ощущать его объятия, поцелуи, а в теле – ту же дрожь. Какое-то совсем необыкновенное, дикое вожделение овладело ею, и никаким чувством стыда она уже не могла его побороть.

И не успело еще встать солнце, как уже поспешила вся в рыданиях, повернула коня своего, грубо расталкивая послов, нетерпеливо и неистово назад поскакала. Остановились все удивленно, а Иванушка вдогонку кинулся.

Нагнал, да коня за узду задержал, да выспрашивать стал растерянно:
- Мы же тебя домой везем, к батюшке родному да к братьям кровным. Почему ж ты плачешь, Аленушка?

- Ворочаться надо. Он же там один, брошенный. Слышу голос его тоскующий, - захлебываясь слезами, вырывалась она, надрывно из его рук узду вытягивала. Она даже не пыталась скрыть своих чувств – вся отчаявшаяся, разбитая, безумная.

- Нельзя тебе к нему! Вернешься – ведь не пощадит, истерзает же тебя в мучениях, - сразу понял Иван, о ком она говорит, но не видел для нее ничего более гибельного, чем вернуться сейчас, и не сомневался, что она пропадет в орде теперь уже навсегда.

- Пусти, пусти меня к нему, - кричала она и яростно его толкала, - муж он мне! Любит ведь меня, простит. В ноги брошусь – пощадит.

«Почему она поверила хану? Почему испугалась, ведь с ним никогда не было ей страшно?» - беспорядочно задавала она себе мучающие вопросы.

Иван разволновался и изумился, когда она без всякой на то причины сразу назвала его мужем и, вдобавок, рискуя жизнью, решила вернуться.
 
- Так нет у них такого закона, чтоб прощать, - осведомленно пояснил он, -  если даже он простит, хан – не пощадит.

- Как же хан меня заберет, когда я у него три дня была. Мне он муж, а не хан! – произнесла она с вызовом и дальше слушать не стала.

Вырвала из рук у него узду и поскакала, что есть мочи, по пыльной дороге в смутном свете звезд, где по обе стороны от нее сверкала отяжелевшая от росы трава. Луна отбрасывала причудливые тени, среди которых легко можно было скрыться, но лунный свет ослаблял свет сигнальных костров, которые были теперь ориентирами в орду.

 Иванушка, торопясь и прищуривая на ходу почти не различающие ничего глаза, выскочил ей наперерез. Она попыталась объехать его, но попытка не удалась -  он схватил ее за руку.

- Иль запамятовала, что дань ты ханская!  Только его покровительством хан тебя забрать себе не мог. Сам нам хан жалился, сам объяснял. В том то и дело, что уговор у них был не на три дня, а на всю жизнь. Сбежала, стало быть, к хану возвращаешься.

В ночной тишине его голос был слышен отчетливо и оттого звучал вразумительно.

Алена схватилась за голову:
- Что же я наделала, что ж натворила! Он же меня любил без памяти, жить без меня не мог. Я же молилась за него, а сама его бросила.

Она смотрела на него подозрительная, настороженная, готовая при малейшем подозрении в неискренности пришпорить коня и умчаться прочь. Иванушка на несколько мгновений замер – пусть она успокоится; потом в кромешной темноте медленно, с предельной осторожностью стал пододвигать руку. Ближе, ближе... пядь за пядью... и вот его рука нежно обняла ее плечо.

Он вздохнул поглубже и произнес:
- Не можем мы вернуться ужо, Аленушка. Ежели вернешься, а он в защиту станет – то вместе и погибнете. Видел я его взор, не из тех он, кто отступится, а хан его не пощадит.

То, что он ее понял, что поддержал, осознал, кем был для нее Бату и не стал стыдить, растрогало Алену.

 Она честно призналась ему: как другу, как брату:
- Как же мне теперь просыпаться без взгляда его ласкающего? Засыпать без поцелуя ночного? Вернусь, и не узнают, что сбежала.

- Как же не узнают, ежели хан сам нам поручил, чтоб мы тебя увезли? - признался Иван, - и золото за это дал, и коней. Ежели вернешься, тут же и схватят тебя да к хану поведут.

- Пусть ведут, не боюсь. Но не должен он мнить, что бросила его бесчувственно, - всхлипнула Алена, устремляя на него вопросительный взгляд.

Иванушка лишь крепче обнял ее:
- Так для того хан мне и приказал тебя увозить, чтобы он погиб, Аленушка, тебя защищая. Уж и не знаю, для чего хану вас разлучить надобно. Ежели бы сразу ты мне открылась, измыслил бы я что-нибудь… А ноне, чем дальше мы от орды, тем для него и безопасней, - и тяжело вздохнув, спросил невесело, -  только как тебе без него теперь сможется?

Она ожидала, что он позволит ей уехать или бросит ее, отругает, или… что угодно, но не ожидала от него сочувствия, и что он сам посчитает себя виноватым.

 Она наспех вытерла слезы, прямо уселась в седло:
- Это ничего, Иванушка. Он без меня приспособится, и я без него проживу.

- Так скачем быстрей, чтоб он нас нагнать не успел. Погибнет ведь, ежели настигнет, - решительно повернул Иванушка коня, и уже не сомневаясь, Аленушка поскакала следом.

…Всю ночь рвался из оков Бату. Изо всех сил кричал, Аленушку звал. Руки в кровь рвал, цепями жилы ранил, но крепко связаны были узлы и оковы железные сварены прочно были.

А к утру, когда развязали его, хрипел, как зверь раненый. Сразу в седло вскочил и за ними погнался. Да гроза началась неумолимая, но даже перед грозой страх он преодолел, только смыла вода все следы их.

Мчал уже дороги не разбирая, на чутье свое рассчитывая, да только коня загнал, до смерти засек, но не догнал. Вернулся с четвертыми сумерками пешим, и злой, как медведь-шатун со сна из спячки зимней потревоженный.

Всю ночь по Елене убивался, как по покойнице. Выл зверем диким в юрте своей. Если и досадовал вначале хан, то вскоре понял, что все разрешилось самым чудесным для него образом. И когда слышал его вой хан Чингизидов, то не сожалел, а радовался и руки потирал. Даже Субедэй не сдержался, к хану пошел просить погоню за ними вызвать.

И на просьбу Субедэя грозно повел бровью Темучжин, встретил неласково:
- Пусть бегут! Пусть быстрее ветра мчатся! Пусть все дороги им прямыми сделаются!

-  Не вернул он ее тебе, - удрученно заметил Субедэй, - не будет тебе наследника-объединителя. Остерегись пророчества последнего: не должен в чужой семье окрепнуть правитель - объединитель.  Такой наследник дороже богатства всякого.

- О том не тревожься. Тем богатством пусть Русь богатеет, кормит да взращивает своими запасами богатство бесполезное. Нам для царства нашего богатство достойное надобно добывать, - произнес хан.

- Чужую землю нельзя позволить ему в царство собрать. Такое царство ежели возникнет, против нас оборотится, - увещевал его Субедэй беспокойно и настойчиво.

  - Сильно и несокрушимо царство наше и непобедима наша армия, одному человеку его не под силу разрушить, - хладнокровно и гордо высказался хан, перебирая четки.

  - Не уразумею я никак, - пытаясь придать голосу хоть какой-то оттенок укоризны, высказался Субедэй, - что теперь за выгода тебе? Чем руководишься?

- Увидел добычу я поценнее и сокровище побогаче. Усмотрел я сегодня пути, коими подчиню я Русь!  Нашел я ныне на ее просторы да красоту безжалостного армая!



ЧАСТЬ 3

ПСЫ И ВОЛКИ

I

Все вокруг дышало ею, а он все силился, и не мог вспомнить ее лица. Оставаться теперь в своей юрте одному для него было подобно пытке. Что-то должно случиться, что-то должно произойти обязательно, иначе он умрет.

Он просто сидел и ждал, выл, и раскачивался из стороны в сторону, пока стук в дверь не заставил его вздрогнуть. Почему он так отреагировал, он и сам не знал, ведь слышал, что у порога давно топчется Субедэй.

Пошел к нему Субедэй сам. Пошел с опаскою. Прошел в юрту осторожно. Огляделся Субедэй, аж плечами передернул. В юрте – словно конь бешеный прошелся, все – в хлам, все – в саблю. А платья ее в огне горели, и сверкали в языках пламени самоцветы печальными переливами.

Едва тот вошел, Бату встал, еще сильнее сжал рукоять сабли и не приветствовал его, а холодно прищурился. Никогда еще никто не менялся так страшно за такой недолгий срок, как переменился Бату.

С трудом он заставил себя поверить, что этот мрачный старик и есть его воспитанник. Теперь все странности его грубого лица сделались как-то преувеличенно отчетливы, явственней проступило его своеобразное выражение настороженности -  и уже от одного этого так сильно переменился весь облик, что Субедэй едва не усомнился, остался ли Бату в своем рассудке.

Больше всего изумил и даже ужаснул его, ставший поистине пугающий взгляд, в котором сверхъестественный блеск глаз был зловеще холоден. Кожа стала еще смуглее, щеки впали, скулы стали острее; и как Субедэй ни старался, ему не удавалось в хмуром выражении этого отталкивающего лица разглядеть хоть что-то, присущее всем обыкновенным людям.

Они сели, оба молчали, а Субедэй смотрел на него с жалостью и в то же время с ужасом. Голова Бату все никла и никла. Нечеловеческим усилием он заставил себя поднять на Субедэя несчастные глаза. Никогда не видел Субедэй, чтоб у человека плакали одни глаза, скупо лились горькие слезы по щекам, без всхлипов, без содроганий. Так скупо мог рыдать только человек, который никогда не позволял себе плакать.

- Ну что ты? Что ты, малой? Не горюй-то так! Не убивайся! По бабе-то чужой не изводись. Такова воля хана и все ей повиноваться должны: порешил – отдал, порешил – забрал.

Страшно глянули на Субедэя его глаза темно-голубые, окатили яростью.
 
- Она моя! - сквозь рев и хрип выкрикнул Бату, - моя – и не хану ей повелевать!

- Ее хан князю владимирскому отдал, - грустно вздохнул Субедэй, - всем объявил громко. Все слышали.

Бату заскрежетал зубами:
- Я ему этого никогда не прощу. Отомщу. Докопаюсь, чем дорожит, и из рук вырву безжалостно. Самое драгоценное у него заберу. Тож кому-нибудь для баловства передам, как он жену мою чужакам на потеху отдал.

- Да брось, жена?! Баба обыкновенная. Сколько баб на земли и все теперь будут твои, - попытался утешить Субедэй и похлопал его по спине.

- Все пусть достаются хоть шайтану самому, а свою одну – я себе и с луны верну, - выталкивая Субедэя взашей, зло кричал Бату.

Он понял вдруг, что его последняя возможность возродить в себе жизнь — новый поход за ней; что именно на этом, новом, повороте судьбы ему откроется неизвестный прежде способ выражения его неумирающей любви, так круто поменявшей взгляд на мир.

И под утро Бату решительно и быстро в шатер Чингизхана вошел, где ждал его хан, ждал всю ночь, глаз не смыкая.

- Ну что, Саин-хан, ты пришел мне сказать? – лениво произнес тот, неторопливо оборачиваясь, но увидел хан, что в снаряжении он полном: и в доспехе, и с полным колчаном, и с луком; и стекала кровь на саблю в руке его, от ран кровавых с запястий. И продолжил неторопливо: «Можешь не говорить, ужо и знаю – что потребуешь».

Но гордо вскинул голову Бату:
- Дашь тумен –  тумен поведу, дашь минган – минган возглавлю, дашь джагун –  джагун в путь выдвину, дашь арбан – и с арбаном пойду. Ничего не дашь – сам ускачу, один сражаться буду.  Не будет мне покоя теперь, не будет отрады ни в чем, пока ее не догоню, пока не ворочу, пока женой своей законной не завладею.

Убрал Бату волосы со лба, кровавый след на лице оставляя.

- Ох не похож ты на своего отца, ох не похож! – пораженной заговорил хан, глаз восхищенных с него не сводя, -  и горяч, и обидчив не по годам. Себя в тебе узнаю. Уж не я ли всю степь прошел в твои годы за твоей бабкой Борте? Не побоялся ни дороги, ни смерти. Мне ли тебе отказывать? Собрался мчаться за ней? Даю тебе туг. Седлай коней, иди на Русь. Ищи, догоняй -  раз в думах она у тебя, в сердце – острием стрелы вонзилась.  Жги, режь, убивай все, где нога ее ступала, уничтожь все, что ее защищало и прятало от тебя. Пусть знает, неблагодарная, что от тебя не скрыться, не сбежать, не спрятаться. Ничего не жалей, никого не щади! Не прочь на такой уговор?

Это все меняло. В жизни снова появилась цель.

- Вел я ее за собой, думал – счастье свое веду: поля васильками рассыпались, небеса облаками расступались, - яростным огнем горели глаза Бату, -  теперь буду идти – беду вести. Пусть меня неотступно преследуют горе и страх!

Так и решилась внезапно судьба похода, ханом давным-давно задуманная. Стрелой вылетел Бату из шатра Чингизхана, с Субедэем у входа столкнулся, но мимо пробежал, того не замечая.

- Что же воин от тебя неучтивый такой вынесся? - усмехнулся Субедэй, входя, - иль все ж припомнил ему хоровод кровавый в шатре хановом да и по-отечески сапогом пнул?

- Не видал я никакого воина у себя, - с этими словами хан одарил его своей знаменитой улыбкой. А улыбался он лишь в одном случае – когда брал реванш.

 Неловко было в этот момент поправлять хана, но Субедэй рискнул:
- Ну, ежели уж Бату не воин, то кто ж воин тоды?

- Не выходил от меня воин, я тебе говорю, - грозно хан глазами сверкнул.

 Субедэй решил, что Бату опять чем-то надерзил хану, да так, что тот даже не хочет об этом говорить и скрывает его приход. При этой мысли что-то екнуло у Субедэя внутри:
- На один я глаз слепой, а не на два. Это же Бату в воинском снаряжении к тебе заходил?!

- Зашел воин, вышел – джихандир! – помпезно выдал хан.

Вокруг зажужжали перешептывания. Вообще-то в юрте хана разговаривать не разрешалось, но это был особенный случай, и даже Субедэй не удержался спросить, пораженный известием:
- Его во главе войска? Так ведь молод он как?! А числом русичи велики, городами каменными и землями непроходимыми?

Хана не беспокоило, как это его решение все воспримут.

- Да молод… но не утомится он теперь, и ничто его не остановит! Ибо примирить русичей с ним теперь все одно, что псов с волком примирить!

И изводился Бату в нетерпении, готовый идти на Русь и без сопровождения, но ждать пришлось долго. Следовало курултай собрать и войско снарядить.  И если быстро затянулись раны, то никто не в силах был согреть его остывающую душу.

Несколько дней после этого, он слонялся по улусу, как пьяный, никого не узнавая, и ни с кем не общаясь. Если затрагивал его кто-либо разговором, он слушал не понимая, несколько раз переспрашивал вопрос, сам же вообще ни о чем не говорил, будто все его мысли блуждали где-то очень далеко, или голова его была занята какой-то трудной, неразрешимой задачей. Ел механически, вкуса еды совсем не чувствовал; что рассвет, что закат был одним днем, и времени не различая, путал дни и не распознавал часы.

У джихандира теперь было много желающих «втереться» к нему в друзья и приближенные, ведь в его руках были судьбы не только нойонов, но и подчиненных им тысяч и сотен, и даже судьбы их семей. Ведь только джихандир решал, кого направить в гущу кровопролитной битвы, а кого оставить в резерве.

Но замкнутый Бату доверял только Мунке. Мунке жил вполне счастливо, обзавелся уже многочисленными женами и наложницами, и в юрте его всегда было хлопотливо и шумно, что позволяло Бату отвлечься. У него он проводил все свое свободное время, а однажды Мунке уговорил его остаться на трапезу.

Вокруг Бату сразу засуетились хозяйки, желая услужить.  Одна из них, смуглая да юная, на сносях уже была, куталась да пряталась пугливо. Поднесла та девица пиалу Бату, да все в глаза ему смотрела, взгляд не отводила, и слезы в глазах стояли алмазные. Принял пиалу Бату обоими ладонями, поклонился почтительно, да она ладоней не отнимала долго да нежно. Присмотрелся он к ней внимательно и пленницу, которую хан ему в награду дал, в ней признал.

- Себе ее взял? – как только отошла она, поинтересовался Бату у Мунке в недоумении.

Кивнул головой Мунке, да смотрел на него испытывающе, неторопливо чай потягивая.

- Что первенцу твоему дарить? - произнес Бату как можно доброжелательней, сколь мог весело. 

Его сердечность сперва показалась Мунке преувеличенной - насильственной любезностью гостя. Но, взглянув ему в лицо, Мунке тотчас убедился в его совершенной искренности и честно признался:
- Себе забрал, но ложе с ней не делил, так что мне твоему дарить придется.

Выронил пиалу Бату, вскочил резко да из юрты выбежал. Мунке сразу понял причину его поспешного бегства – отругал себя за бестактность и пошел следом. В такие моменты он осознавал, что его простое отношение к жизни не все разделяют. Он уверенно постучал в дверь его юрты – если сейчас Бату его отдубасит, то будет абсолютно прав.

- Уходи, Мунке, - обреченно донеслось оттуда. Но вошел он к нему уверенно, подошел, в глаза заглядывая.

Бату сидел сгорбившись, нервно сцепив пальцы и сквозь зубы процедил:
- Что ж ты по больному-то бьешь, ударяешь по незаживающему? Угодно тебе боль мою видеть?

Что он мог ему сейчас ответить? У него не найдется никаких слов, чтобы теперь оправдаться. Мунке медленно встал на колени перед ним, голову склонил.

- Прости, ежели оскорбил. Небом клянусь - думал, рад будешь.

Отвернулся Бату. Неловкое молчание затягивалось.

Вдруг Бату порывисто подался к нему, захватил ладонью за шею, лоб в лоб притянул его голову, сверля убийственно страдающими глазами:
- Мунке, брат! Ни одна ссадина так не ныла, ни одна рана не болела. Сдыхаю, а не знаю откуда железо выдернуть, где себя заштопать, куда саблю каленую приложить? Я же для нее жизни не жалел, а она меня не ровней себе считала.

Его лицо выражало такую муку, что Мунке невольно сердечно похлопал его по спине:
- Ровня, не ровня, разные вы. Не изводи себя, Бату. В одиночку легче не станет. Возьми себе ее, с дитем ведь твоим она. Твоя она по праву. Она добрая, красивая, заботливая. Да к тебе не равнодушна, ведь заметна-то как ее тяга к тебе. Ты, когда ко мне приходишь, она глаз с тебя не сводит, а ты только то и приметил. Не себе ее брал, тебе сберегал. Да и ты ее признал, не забыл, стало быть.

Бату отпустил его, неопределенно пожал плечами:
- Знаешь ведь: узлами я связан, удавками затянут. Ни к кому сильнее не привяжусь.

Мунке знал, что Бату даже не думал пытаться чем-то привлечь внимание женщин – он и без того был привлекателен. Молчаливый, сильный, грозный, рассудительный. Он из тех мужчин, с которыми надежно – хитрый глаз женщин это видит сразу.

 Алена просто оказалась той единственной, которая сама привлекла его внимание; хорошо, что он напомнил ему об этом, ведь теперь статус джихандира дает ему право претендовать на любую из захваченных в плен женщин, хотя он уже забыл или никогда об этом не думал, наверное.

- Пусть не к ней, к дитю привяжись, - настойчиво уговаривал Мунке, -  своя кровь всегда согреет. Все ж не одному на луну волком выть.

Бату встал, отошел в сторону, примеряясь к новым ощущениям. Он больше не тешил себя мечтами о счастливой семейной идиллии. Он мечтал об этом раньше, когда Алена была рядом… он помнил каждое ее прощальное слово, пусть и никак не мог научить себя думать о ней в прошедшем времени. При воспоминаниях о ней мурашки побежали по телу, Бату тяжело вздохнул, удрученно покачал головой.

- Не желаешь, - сделал вывод Мунке, внимательно наблюдавший за ним, - что ж. Стало быть, я тебя совсем не знаю.

  Мунке развернулся и стал уходить так стремительно, что Бату смутился и остановил его, схватив за плечо:
- Погодь ты, я сам за ней пойду.

  Он попросил Мунке пока не идти к себе – пусть все думают, что он ее у него подло отобрал. Не хватало еще Мунке позорить.

Бату смело вошел в юрту его женщин под громкий визг: взглядом нашел ее сразу, подошел. Теперь внимательно вгляделся, - а ведь черты ее и впрямь были привлекательны. Смуглая, здоровая кожа, миндалевидные, ясные, какие-то необыкновенно сияющие глаза; пожалуй, слишком тонкий и очень бледный, но поразительно красивого рисунка рот, волосы на диво мягкие, темные и густые; — право же, такую внешность нелегко забыть, и на лице вместо страха – счастливая улыбка. 

Он просто взял ее за руку и вывел из юрты Мунке. На коня сажать не стал, побоялся пузатую трясти, пошел неторопливо. Шла она рядом, держась за стремя, горбясь, и не поспевая, глядя преданными собачьими глазами на него снизу-вверх. Так же обыденно завел ее в пустовавшую юрту, некогда возведенную для Елены, в которую той нога даже не ступала.

А на закате услышал, что пришла она, присела подле постели, обнимая и целуя ноги его, обильно поливая горячими слезами; только притворился он спящим, ничего не слышащим, а на самом деле абсолютно ничего не чувствовал, кроме щенячьей, скулящей тоски. А где-то внутри, в нем самом, так же помимо воли его и желания, росли и зрели еще одни нежеланные дети-близнецы: невиданные досель ярость и злоба.

…Под покровом ночи медленно и осторожно Бату вошел в юрту шамана. Близилась полночь. Шаман не был бы шаманом, если бы не ждал его прихода: горел жертвенный огонь и перед входом были рассыпаны камни с иероглифами.

- Вернуть ее хочешь? – шаман заметно обшарил его взглядом и знаком велел ему приблизиться.

Бату подошел, заплатил, что полагается за ненужную услугу, и остановился у жертвенного огня:
- Я ее сам себе верну. А ты вернешь мне сына. Раз ты его напророчил - пророчь, что духи требуют за него?

Шаман не сразу, несколько раз бросив кости, взглянул на него.

- Веры она другой и иной земли дщерь. Мы ветрам заповедуем, дождям велим и снегам повелеваем, но кто прикажет звездам? Кто солнце подчинит и луну заставит сойти с небосвода? В забвенье он теперь: ни в прошлом, ни в настоящем нет сына твоего от златовласой девы, стало быть, и в будущем его не существует, – ответил шаман, все еще не в силах понять, зачем тот пришел.

- Не желаешь, иль не можешь? Иль кто могущественней тебя есть? – настаивал, к его удивлению, Бату. Он не трогался с места, ожидая, когда тот его поймет.

- Намерен с сыном своим несотворенным местами поменяться - имя свое навечно потерять и в забытьи рассеяться? - черные, как ночь, волосы шамана опускались ниже плеч, и он сжимал посох побелевшими от напряжения руками, как будто почувствовал в словах Бату угрозу.

Вопросы Бату не только не разъяснили цель его прихода, а наоборот, еще больше запутали. Из его слов можно было понять, что он знал о том, что это невозможно. Но ведь он отлично помнил, что Алена принадлежит теперь другому. Теперь уже шаман совсем не понимал, как это можно совершить. Шаман стоял остолбенело - в Бату, должно быть, он чувствовал нечто ужасно пугающее его.

- Всем духам заповедай, что на выкуп такой я согласен. Ничего не пожалею, все отдам, только пусть его мне возвратят, – произнес Бату и легко смог подойти к ворону, сидящему у шамана на плече, который был духом – тотемом того.

Ворон даже не встрепенулся, будто загипнотизированный. Бату взял его в руки, стал прохаживаться с ним по юрте, повелительно поглаживая.

- Не во власти это шаманов, - уверенно ответил Кэкчу, с непонятным подозрением наблюдая за всеми его действиями, -  какие жертвы немыслимые духам надо воздать, чтобы им по силам такое свершить было?

- Погубить его сумел, а вернуть не можешь? Тогда я сделаю. Я исполню. Реки крови твоим духам потекут, жертв тысячи, что и луна сойдет с небосвода и солнце с небес сгинет навечно, - схватил ворона Бату, одним движением оторвал голову, и густая кровь потекла в жертвенный костер. Она пенилась и растекалась в нем, как масляная жидкость на зеркале стоячей воды.

Шаман вытаращил глаза, испугался. Понял: Бату пришел его не спрашивать – он пришел мстить за то, что он открыл хану о появлении его сына. Теперь он не мог от него спастись: шаман был один и теперь полностью лишен своей шаманской силы.

Разгоревшийся жертвенный огонь обжигал ему лицо, в горле першило от угара. Он оглянулся по сторонам: справа и слева метались тени, словно протекали сквозь его юрту человеческие призраки.

- Согласны твои духи?! – злобно усмехнулся Бату.

Побледнел шаман, назад попятился.

- Колдун… ты тот колдун, ты служитель смерти… как тебя я сразу не узнал? Пощади, он заставил меня в ее судьбу заглянуть, - закричал шаман.

Бату бросился к нему, резанул ножом по шее, но шаман начал яростно отбиваться. Тогда Бату ударил его сверху вниз его же посохом, наконечник которого глубоко вонзился несчастному под ключицу. Кроме того, он несколько раз пронзил его тело ножом.

- Слабый ты шаман! – со зверской ухмылкой зашипел Бату, - в будущее пробрался и сына моего убил, а вот свою смерть не разглядел! Ежели, чтобы вернуть его, сабдыка земли убить придется – то и это свершу!

Сопротивляясь, шаман сумел выхватить посох из рук Бату и, тыча им, вынудил его отступить на несколько шагов.
 
  - Невозможное ты задумал. Сабдык Руси хитер и осторожен, - протяжно застонал истекающий кровью шаман, - чем ты укроешься, за чем – спрячешься, чтоб не признал он тебя, чтоб крался ты подле него на лапах мягких, как рысь? – и испустил дух.

…Теперь был Бату смирным, сговорчивым и послушным. Хан наблюдал за ним все также придирчиво, но уличить его в лицемерии было невозможно. Вместе они теперь расставляли войска, планировали захваты, координировали действия.

Бату мигом, уже на другой день после своего назначения джихандиром, отправил конный арбан догонять ушедший далеко вперед след жены своей. Прошел год, но никаких известий о беглянке не приходило. О случившемся Бату с ханом никогда не пытался заговорить. В себе обособился еще жестче.

Хан все гадал, находится ли он в думах тяжелых, будучи подавлен трудной ношей предстоящего кровавого похода или затаил на него обиду. Неукоснительно хан передал ему командование для взятия осажденного Чжунсина, но фраза Алены о том, что Бату своими мыслями руководится, не выходила у хана из головы.

И когда проходили они медленным конными шагом выжженные селения тангутов, поневоле хан затрагивал молчаливого Бату, пытался вызвать его на откровенный разговор:
- Вот уж не думал я, что в тебе зверь когда-нибудь проснется. Не напрасно я шаманам не верил, благо, что сам тебя подстрекал.

- Надо было погодить только, вырос зверь тот, вото и проснулся, - бесстрастно отвечал Бату, брови грозные сводя.

Хан знал, что Бату лукавит, его потеря уж точно не прошла безрезультатно:
- Не лета людей меняют, а боль. Можно и мальчишкой в зверя переродиться, а может и старик седой душегубом обратиться. Вижу, очернел ты вмиг, и воле моей стал послушен. Глубока ли рана твоя? Хватит ли боли твоей мстить беспощадно?

Впервые после годового молчания, Бату заговорил с ханом о ней. Заговорил жестко и грубо:
- Хоть и не видишь ты, но не затянется рана моя, не перестанет кровоточить.  Разве найдется, чем боль нестерпимую унять? Ни жены я лишился, а себя самого навсегда потерял. Лелеял я ее и берег, во всем доверял и к груди прижимал неосторожно, а она мне без раздумья сердце вырезала.

- А если я тебе открою, что это я приказал князю владимирскому ее увозить? Да еще ему и калым дал! – сочувственно и безобидно засмеялся хан.

Бату пристально посмотрел хану в глаза: неужели тот полагал, что он не знал? Что хану до него - всего лишь шутка, развлечение. В глазах и на лице того спокойная радость удовлетворенных ожиданий и окрепшей надежды. Что ответить ему? Лишь только то, что он сам хочет от него услышать.

- Значит она и вправду твоя дань, коль позволила тебе собой распоряжаться.

Сконфуженно прекратив смех под жутким впечатлением его угрюмости, хан заметил:
-Ты совсем как я. Не любишь проигрывать.

Чжунсин пал стремительно. Бату проявлял чудеса маневренности даже с огромным по численности войском. Город был не только взят, но и окружен. Так что никто не успел уйти -  все население было вырезано беспощадно.

Но эта победа оказалась последней -  Чингизхан слег. Вызвал он к себе Бату и тот пришел немедля. 

Хан ожидал его: он уже хрипел, но ждал и обратился к нему с такими словами:
- По пророчеству шамана должен я тебя сейчас наставить и мечты сердца моего передать. Молчи и внимай…

Видел я царство великое, над всеми царствами господствующее. Видел славу и блеск его. Горело царство то величием и устройством несокрушимым. Нерушимо ни врагами, ни временем. Видел стяги его, молоком и кумысом щедро политые, к просторам голубым в небо дотянувшиеся, на крови врагов своих побежденных покоящиеся. Видел крылья я царства того, над вселенной поднимающиеся и до звезд достающие. Слышал шаги того царства великого, от которых океаны расступаются. Табуны коней у того царства неисчислимые, в небеса, как домой к себе, взмывающие. Дворцы из золота отлитые и самоцветами переливающиеся. Видел батыров сильных и бесстрашных, на плечах своих горы двигающих. Каждый в том царстве и мергэн и дархан. Видел и правителя его великого, в белом облаке славы, на престоле высоком. Да таком высоком, что и на верблюде не дотянуться. Течет кумыс в том царстве вместо рек, кисельные берега его. Не требуется в том царстве запасы делать, ибо на деревьях и в лесах, и в степях, и в лугах его пропитания немерено. И ночи там нет, а день бесконечный, тому правителю покорный. Без засухи, без ливня, без града и без бурь в вечность движется...- он помедлил, облизывая пересохшие губы, и болезненно взглянул на него, -  когда на трон я ее звал, отказала она, сказала, что видишь ты, мергэн, дальше моего. Ужель другое видишь ты?

Бату проглотил жесткий комок. Злобой отозвались в нем эти его откровения. Так вот та драгоценность, та мечта, которую хан скрывал от самых близких. Лелеял и берег в думах своих. Вот почему связал появление княжны и пророчество шамана.

 Хан теперь действительно вызывал лишь сострадание и жалость; дни его могущества не воплотили его мечту в жизнь. Хан по-стариковски страдал и жаловался ему, как единственному, уже наперед понимающему величину трагедии. Бату действительно видел, а оказывается, видела и она: они должны были… обязаны были быть вместе.

Их любовь, а совсем не власть, сплотила бы и земли, и народы на века в великое царство. Но какое теперь это имеет значение? И он пощадил ожидания и надежды умирающего деда:
- Виденья твои недоступны мне.

«Ну да, как же..., не было еще видений, недоступных колдуну», -  подумал хан. Во всяком случае, вид у него был недовольный; ворот своего дээла он опустил свободней, а ладонь положил на грудь. Сам же смотрел на Бату в задумчивости, и тот в задумчивости и молча отвечал ему взвешенным взглядом.

- Не успокоится сердце мое и дух мой, ежели не моим потомкам то царство достанется, - хрипя, добавил хан настойчиво, - был сабдык Руси у нас в плену, да так непобежденным и остался – ускользнул из рук твоих, да и мне не достался. Была бы княжна под нашей властью – и Русь бы нам покорилась. А ты ведь меня про то предупреждал.

Сейчас внук и дед поменялись местами. Теперь Бату обрел власть над ним, ведь царство будет утрачено -  конечно, если ему, Бату, не суждено будет когда-нибудь вернуть княжну.

- Не печалься, хан, не поколеблется царство, тобою виденное. Я тебя предупреждал, но я же и исполню.  Не сверну с пути, за ней следуя. Никакая стена каменная да неприступная меня теперь не остановит.

- Зришь, как похожи мы? Ты вот и судьбу мою повторяешь, - хан был обессилен, подавлен, опустошен. Грудь его буйно вздымалась, и он сейчас дышал едким и дымным запахом степи, пыли, пота и смерти.

Ибо все то, что прежде, еще вчера, радовало его роскошью, властью, плебейским почитанием, что всю жизнь с жадностью копил и берег живший в нем степной и нищий варвар - все это вдруг в одночасье обесценилось, как если бы он впервые ощутил себя на самом деле властелином мира.

Отдышавшись, он продолжил: «Отца твоего я себе с чужой земли вернул, и крепко стало царство мое. Твое же царство окрепнет, когда под стать себе сына воспитаешь. Ждал дух коварный земли чужой больше всего потомства твоего, ведь из всех только в тебе дух свой отчаянный чую.  Не должен дух мой по Руси рассеяться».

- Забирать мне с чужой земли нечего. Лишь мстить за унижение. Пусто лоно ее, и не посягал я на нее никогда.  Не будет на Руси правителя-объединителя. Стало быть, и царство наше никому не достанется. Некому будет его собрать, некому объединить, - Бату замолчал, предоставляя время этому признанию оглушить хана, наполнить его память и мысли осознанием, что все его каскады ярости, адская свистопляска ревности были бесполезны, но теперь эти мысли радовали Бату, потому что в этом признании заключалось нечто, заглушавшее его внутреннюю боль.

 Бату смотрел, как вены у хана напряглись, подстегнутые острым прозрением; он застыл, испытывая то отупение, которое неизбежно связано с каждым сильным потрясением:
  - Врешь! Быть того не может. Ночами на весь улус стонал, а сам говоришь, что ее у себя в девичестве держал?

- В бреду я был смертельном. Она лечила, вото и стонал, - скупо объяснил Бату.

Теперь лишь хан узнал, что сильнее, чем любовь была в нем потребность в любви, какую можно испытывать только в молодые отроческие годы:
- То ты ее так берег да от меня прятал! А я все уяснить не мог, чего ты так сильно кусаешься. Ужель знал ты все наперед? Знал, что за женой на Русь придется пойти?

- А ты серчал, что не жена она мне. Это ты в ней добычу чуял, а я ее сразу по жене мерил. Она еще дитем несмышленым была – пугалась да робела. Все обрюхатить ее тебе не терпелось, да не разродилась бы она от бремени, а у меня терпения вдоволь было, и ласки - достаточно, уже бы и правитель подрастал, кабы ты не вмешался, - Бату устало прикрыл глаза, вздохнул тяжело, задумался.

Как теперь стереть из памяти своей ее прощальные ласки, живую плоть ее тела, каким-то образом заставившую соединиться с ней: вздрагивающей, счастливой, едва переводящей дыхание от страсти.

Она была бы его, она хотела этого, но не дала ему своего согласия, а всему виной был этот ее суженый, который появился так не вовремя. Только бы ринуться за ней, найти ее, и пока живы эти ощущения он готов, без раздумий, влиться, раствориться в ее крови; стать совсем мерзким отвратительным в ее глазах, быть всего лишь грубым завоевателем, требующим наслаждения, жестоким мунгитом, одним из тысяч, – но только бы излиться в ней, упасть в водоворот страсти, сорваться, как стрела, с тетивы собственного напряжения в неведомое, и будь что будет.

- Стало быть, ты мне присно врал? – прищурился хан.

То, что, будучи нетронутой девчонкой, она все равно в нем, великом хане, не признавала мужа, разозлило еще больше, но вида хан не подал.

Склонил голову Бату виновато, но хан дотянулся до ладони Бату, слабо сжал ее:
- Вот хитрец, так хитрец. Такой хитрец, что сабдыка Руси смог обмануть. За это не накажу, а награжу - твоим улус будет. Дам тебе земли отца твоего: пусть видит джихандир путь свой с востока на запад. Чтоб шел ты всегда по дороге звездной, и ветер степной тебе в спину дул.

В столь юном возрасте Бату все отчетливее проявлялись черты характера деда, столь не свойственные его отцу. Он сжал ему ладонь в ответ, вскинул голову:
- Дойду я до коновязи небесной и там коня привяжу.

Хан лишь потрепал его за волосы, устало вздохнул.

- Сражался я с тобой за право быть отцом правителю великому, объединителю земель, а он уже родился, - он помедлил, и гордо заключил, - …это ты, Бату.

На суровом лице Бату мелькнула усмешка:
- Мне казалось, ты всегда так считал.

Никогда еще хан, ни разу за много прошедших лет, не испытывал такой потребности в общении с ним, в мирной беседе со своим преемником, как теперь, когда его уносили волны смерти, окатывая холодом, будто этот разговор согревал его остывающую кровь и замедляющееся сердцебиение.

Он был подобен человеку, мучимому жаждой. Он впервые хотел  изменить прошлое. И при этом он видел, – и каждый взгляд усиливал его пытку, – как вокруг него ускользает каждый миг, с каждым вздохом уходит из него жизнь, и как бы угасая, останавливается время.

Досада охватывала его при осознании того, что он не сможет ему теперь помочь, его не будет рядом тогда, когда будет встречать новый завоеватель невообразимое сопротивление:
- Считал, но понял лишь, когда я тенью становлюсь. Но чем самому могущественному колдуну поможет моя тень? – слабо улыбнулся хан.

Но с жадностью, поразившей даже хана, Бату подался вперед:
- Дозволь в тени твоей укрыться, чтоб не заметил меня никто, никто бы не остановил? Чтоб крался я бесшумно на лапах мягких, как рысь.

Хан наклонился вперед, рассчитывая, видно, приблизиться к нему, но не смог. Бату видел, что он выбивается из сил и помог. Хан благодарно вздохнул, когда заключил его в объятия:
- Коль угодно тебе, широка будет тень моя. Так широка, что и призрака твоего из тени той не узрят.

-  Тень твоя обязана быть великой, величиной во славу твою, - заметил Бату, - иначе я не справлюсь, не покорю Русь. А княжну я и так верну, сколько бы времени и пути мне не понадобилось.

В этот момент хан подслеповато сощурился. Теперь-то хан понимал, что идти на Русь при пророчестве шамана не только нельзя, но даже опасно. Она будет его женой, а, следовательно, будет и сын - стало быть царство врага окрепнет в русских потомках. Сабдык оказался во много раз хитрее его, но отказываться от великих завоеваний было не в правилах хана.

- Нанесла она мне обиду боле твоего, а значит, мне и требовать боле. А о тебе скажу, что слабость одна в тебе – любовь, ежели станет она поперек пути твоего, то и ее раздави. Всех русичей сделай рабами: и люд, и князей.

Но Бату не уступал, возражал горячо и убедительно:
- На Русь иду, красотой богатую. Много прекрасных дев воины возьмут. Жен плодовитых, матерей заботливых. Детей нарожают. Будут эти дети и нашими. Как будут они рабами при отцах своих кровных?

Впервые за много лет – быть может, за всю жизнь, ощутил хан чужое торжество, ощутил лукавство Бату, как силу, которая отобрала всю радость из его собственного спокойного ухода в мир иной. Он грозно свел брови:
- Не будет в улусах русских детей. Никогда кровь чингизидов с русской кровью не смешается. Помни, что враг твой новый силен не силой, а духом земли своей. Сломи его дух, и низвергнут будет враг твой. Отбери надежду у духа земли той любой ценой, и себе забери мечты сердца моего. Для того и звал тебя бессмертный сабдык земли той, чтоб завладеть наследством души моей, чтоб потекла наша кровь в венах русского народа.

Слишком требователен был его вид - в золотом дээле, лисьем малахае, с огромными яхонтами в седых косах и перстнями на пальцах; голос по-прежнему оставался строг - его власть и избыток роскоши, несмотря на слабость, создавали вокруг хана ореол враждебности и недовольства.

И это повеление хана пригибало Бату все ниже к жемчужным четкам, круглые бусины которых Бату не переставал с затаенным отчаянием пересчитывать заново, убитый сознанием, как постыдно ему упрашивать хана, и вместе с тем чересчур малодушный, чтобы поднять на него глаза:
- Даже лев – царь среди зверей, чужих детей загрызает и их мать силой берет, а своих детенышей растит. Кто же сможет младенцев крови своей давить безжалостно?

  Раскаяние мелькнуло и тут же оставило хана:
- А ты сделаешь!

- Страшной цены ты просишь, хан, - со всей серьезностью заметил Бату, но при этом явно дрожал у него голос и срывался на пронзительный тон.

Но хан был уверен, что по его приказу, если понадобится, Бату совершит и еще более тяжкие преступления. Он яростно напомнил:
- Коль ты мне врал - цена не высока.

Последняя надежда Бату рушилась с его приказом, и что-то струилось уже уступчивое из жил хана в этот мир, медленно растекалось вокруг, и совсем новый порыв охватил Бату: расплавить обиду, отделявшую его от хана, – страстная тяга объясниться с этим горячим, чужим, теснящимся подозрениями, владыке:
- Как бы не пожалеть нам всем. Кровь чингизидов – наследство небес. Кто пронесет ее в веках? Не осквернит разложением и гнилью? Степные ветры, сильные ветры. Разносят они семена по горным склонам, но не растут они там, а к земле плодородной прибиваются. Так и народ наш кочевой в веках рассеется; но в какой стороне семена наши прорастут, на чьей земле укрепятся? Не воинственны русы, но чисты их помыслы и благи. Этот народ более, чем какой другой, с силой чингизидов породниться достоин.

  К концу своей речи Бату, настороженный молчанием хана, все же набрался смелости скосить на него глаза. И в самом деле, хан внимательно слушал его, пусть без ненависти, правда все же с немым укором.

 Он узнавал в нем достойного соперника, мудреца и провидца, посягнувшего на его бесценную дань, но чувствовал своим прожженным бойцовским инстинктом, что Бату хочет, намерен искать на просторах Руси что-то родное ему по духу, что не любовь, не страсть, не яростная тяга отомстить, наказать, покарать ведут его туда, а какое-то желание, которого хан не понимал и в котором сомневался, движет им.

- Ежели верны твои слова, и в этом народе Тенгри предначертал славу потомков моих, то я сам в защиту этого народа встану, - смягчился хан, вознеся руки к небу, -  не доведется мне до того времени дожить, но коль услышишь глас мой устрашающий, знай, что дух мой Тенгри на землю вернул, чтобы обет я свой исполнил.

II

…Алена удрученно смотрела в землю и думала, как в таких грязных, темных лужах может отражаться такое чистое-чистое небо? Все послы пытались поддержать и развеселить ее, но она не находила даже простых слов, любого, самого обыкновенного повода для беседы; жгучий, сильный и непреодолимый стыд сжимал ей горло, и она скакала что есть сил, вперив глаза в дорогу, как преступница, спешащая скорей покинуть место преступления.

 Присутствуя за столом, все восхищались устроенным для них ханом праздничным весельем, в то время как она терзалась мыслью, что отравила последние мгновения с Бату самыми грубыми словами и коварным бегством.

И все же чувствовала: у этих, по сути чужих ей людей, нашлись для общения с ней простые, добрые, сердечные, поистине человеческие слова, они искренне улыбались ей, она могла спокойно делать при них что угодно и даже веселиться с ними. В какие-нибудь несколько часов она была уже освобождена от состояния загнанности, безысходности, окутана бесхитростной атмосферой обывательской беседы, они сразу окружили ее душевным вниманием и заботой, неподдельным сочувствием.

И во время этой сумасшедшей гонки она заглаживала все раны, нанесенные годами надменного, высокомерного и чванливого окружения, на протяжении которых проходила ее жизнь в орде. Одинокая, несмотря на тысячи людей, мимо десятков женщин, так и не ставших ей подругами, будучи заняты только погоней за благоволением и желанием услужить; и она чувствовала, что теперь, в час ее стремительного бегства она впервые с друзьями, что нуждается в них, и тонкие невидимые нити к ним, возможность непринужденного с ними общения уже тянутся от ее сердца к ним изнутри.

Так скакала она, дотоле несвободная княжна, в томительном угнетении, пока заново не переосмыслила свое теперешнее положение, пока наконец не подняла голову на раскинувшиеся перед ней свободные просторы, не увидела бескрайние поля, чистую гладь реки.

Она соскочила с коня, побежала, с разбега заскочила в воду по колено, оставив всех позади, стала жадно пить воду из ладоней. Она счастливо обернулась и ей ответили приветливыми понимающими взглядами.

- Водица-то чистая какая. Не напиться мне никак!

И когда выразила желание искупаться – все с пониманием удалились, а она была уверена, что можно не оглядываться, что теперь, даже повернувшись к ним спиной, у них не появятся похотливые и развратные мысли, что задушевная искренность и тут не покинет их, они не будут пытаться даже тайком увидеть ее нагое тело, коль скоро они ускакали быстро и стремительно, и лишь Иванушка остался ее стеречь.

Сбросив верхнюю одежду, снова Алена кинулась, но только с еще большей жадностью, горячностью и радостью в прохладную реку. Поплыла медленно и упорно под тенью деревьев, которые могучими стражниками поднимались в небо вдоль берегов, и там, где были ярко освещены пятна речной глади, вода густо кишела рыбой; течение тянуло ее в обратную сторону, прибивало ее к берегу, но она упрямо плыла вперед, сбрасывая хандру и напряжение.

Кипящий, глубокий, как бы дышащий гул реки дополнился теперь множеством ее мелких всплесков, сразу обрывавшихся всякий раз, когда с какой-нибудь стороны начинала подплывать к ней юркая змея, словно стараясь удержать беглянку. Но такого рода мелкие опасности, и даже бурные водовороты реки, совсем не пугали ее теперь, после пребывания в орде.

 И когда вышла она из реки счастливая, улыбающаяся, точно пьяная, из тени ей навстречу непринужденной, и все же нетвердой походкой вышел Иванушка: за тот час, который он провел, словно пригвожденный у крепкого ствола, эта странная тяга к ней приобрела более прочный характер. Именно эта искрящаяся безумием и пренебрежением к опасности бунтарка почему-то была ему больше по душе, чем прежняя Алена, празднично-холодная.

Возбужденный инстинкт чуял в ней то же сомневающееся напряжение. В этой осторожной подозрительности, в этой молчаливой мнительности он ощущал свои отраженные чувства: ведь и он, забирая ее из орды, был полон сомнений и беспокойно ожидал какого-то опасного приключения, трудного подвига; и даже сейчас, когда она была уже с ним, завидовал сам себе, глядя на ее свободное развязное приближение, потому что сам сейчас остановился оцепенело, не зная, как заставить ее изгнать из себя гнет молчания, пытку внушенного себе одиночества, и будучи все же неспособен ни на одно движение, ни на одно подбадривающее слово.

И в попытке не выдать свое смущение, Иван весь испариной покрылся, заставляя себя отвернуться, да все смотрел во все глаза на тело с прилипшей к нему рубахой исподней, освещенное ярким солнечным светом, стоял и устремлял на нее глаза нескромно, с глупым ожиданием, а она неспешно шла в его сторону в ореоле ярких лучей, и ее взор так же ярко скользил по нему. И этим обычным взглядом она мгновенно завораживала, она пленяла его. А когда подошла, он просто обнял ее, и она обняла его в ответ.

…Тем временем ночь надвигалась. Одна за другой загорались на небе звезды, сгущался мрак, и всякий раз, когда ночь проглатывала за горизонтом лучи солнечного света, всё уединеннее становился ее отчужденный мирок, в котором она пребывала, и Алена в замешательстве глядела на возводимый ей шатер.

Когда же осталась в шатре она одна и взмыленные резвые кони хрустели за шатром травой, отблеск костра тихо гас у нее за пологом, умолк гудящий разговор послов, тогда она вся стала поглощена мраком, осталась совсем одна в тихо шелестящей ночи, и стала мучима своими мыслями и воспоминаниями, всеми покинутая.

Она заставляла себя отвлечься и спать, но не могла сомкнуть глаз, и слезы сами собой катились из глаз. Над княжьими палатками сияли светлые звезды. Улыбались, сверкали и радовались. Но даже сон не принес Елене облегченья. Билась она во сне вся в слезах и рыданиях.

Тем временем Иванушка, услышав ее крики и подозревая худшее, бросился на выручку. Прибежал на крики ее он, нашел в потемках, утешал, успокаивал, к себе прижимая. И невдомек ему было, что грезила она любовью Бату, его лаской горячей и потерянной.

 Проснулась Аленушка, открыла глаза, Иванушку узнала:
- Что же ты ко мне-то в ночи? Что люди скажут?

- С испугу я, не с дурным на то умыслом, - добрым шепотом стал утешать ее Иванушка, -  стонешь ты. Именем его кричишь. Думал я уже, что объявился, нагнал нас все ж, окаянный. Думал биться с ним, а только сон твой потревожил.

В его словах сомневаться не приходилось: в руке его был крепко зажат меч, и обнимал он ее не как женщину, а как беззащитного ребенка.

Она знала, что действует сумасбродно в этот миг; но в этом сумасбродном порыве был такой напор всего ее естества, такое безумное освобождение всех чувств, какое испытывают обычно люди разве что только на краю пропасти, непосредственно перед самоубийством.

Она обняла его и стала целовать жадно, нетерпеливо, требовательно: вся ее отважно хранимая верность вдруг хлынула к нему и залила его до кончиков волос. И сама удивлялась себе, насколько она поддалась своему бессмысленному безумному решению ответить на его любовь, отдаться ему в надежде, что ее освободит от своей любви к Бату какой-нибудь его взгляд, какое-нибудь нежное слово, единение предназначенных друг другу тел.

 Она мучилась от мысли, что в этот миг жестоко предает Бату, и наслаждалась своими мучениями. Иванушке показалось, что она не только его поцеловала и обняла, а вся хлынула в него потоком. Озноб пробил тело, стало невероятно жарко. Что-то подкупало и в то же время настораживало в этом ее поведении.


Он не сомневался, что такой благодарностью он обязан не столько за ее кражу, сколько за унижение, запуганность, бесцветность и пустоту ее прежней жизни. Порывисто сбрасывая одежду, он поклялся себе уйти раньше, чем какой-нибудь знак будет ему дан, если она вдруг отпустит его, замрет, но ее безумию не было предела.

Не ведал Иванушка как стойко, как мужественно держался Бату, на нежность ее изнуряющую не отвечая. И даже сомкнувши губы в поцелуе, не дозволял себе тела ее требовать. Как невозможно было описать ее красоту, так и нежность ее невозможно было измерить. Глаза быстро привыкли к темноте, но не видел Иванушка страдающих глаз, а видел только изящество форм и гибкость движений, но понял, что непоправимое совершил только тогда, когда она сильно и болезненно стала цепляться пальцами за его руки.

Он лишь вздохнул тяжело, от тяжести тела своего ее освобождая, и только тогда пришло и к ней прозрение:
- Что же мы наделали, Иванушка? До венчания я себя позором покрыла.
 
А он нежно да ласково отвечал, тело ее поцелуями покрывая:
- Не страшись, зоренька моя ясная. Нареченная невеста моя. Не отступлюсь я. Грех на мне. Я и ответ держать буду. И перед батюшкой твоим и перед образами буду держать.

- Прости, что помню его. Что именем его тебя невзначай называю, -  слабо заплакала она, а в голосе опять какая-то безжизненная пустота, которая не осталась незамеченной для Иванушки:
- Чего же винишься ты, коль нетронутая? Ведь это мне не верилось, что не касался он тебя. Слабостью твоей не пользовался.

Тут поняла она, что увез он ее, будучи уверен, что Бату ею овладел, раз она жила с ним. Но отчаянно не побоялся, не струсил, уступив ее просьбе. В его собственной верности и благородстве в нем не проснулось ни капли ревности, и даже мысль ни одна не посетила, чтобы бросить ее, предать, наказать или убить, чем всегда грозил ей Бату.

Ее суженый именно такой, каким она себе его представляла – добрый, смелый, благородный. В осознании того, что близость с Бату ничего не поменяла бы в отношении Иванушки к ней, что он готов простить ей все на свете, даже измену, а она обманула его, предала, полюбила другого, она еще больше разревелась.

Иванушка успокаивал ее, как мог, но никакие утешения ей не помогали. В ту ночь он кое-что узнал о мунгитах, но сейчас он не особо поразился, ведь со временем ему довелось узнать куда больше!

Она долго уговаривала его уйти, но он твердо решил не быть малодушным и не скрывать произошедшего. Иванушка категорично, несмотря на ее ласковые увещевания, принял решение остаться ее стеречь уже как законный муж. В конце концов он так и уснул – сидя у входа, и оперевшись подбородком на меч, под ее настойчивые уговоры.

У него были курчавые, мягкие волосы, тонкие гнутые брови, изящный нос с горбинкой, широко вырезанные ноздри, правильные естественные губы, хорошо вылепленный подбородок, однако, недостаточно выдающийся вперед, свидетельствуя о недостатке силы, небольшая, но густая борода, черты эти дополнял необычайно большой и широкий лоб.

Разглядывая его спящее, спокойное лицо, Алена терзала себя мыслями отчаянными. Волшебства не случилось – ничего не почувствовала она к своему суженному особенного, кроме благодарности. К тому же Алена испытывала почти болезненное чувство безысходности и главное, позора. То, к чему она стремилась, подчинившись внезапному порыву, так и не произошло. Она думала, что близость и впрямь сблизит их, и он станет роднее, но роднее не стал, вернее, не стал роднее Бату. И как она теперь объяснит отцу, что навязанный силой ужасный супруг, изверг и злодей, вернул ее нетронутой, а добрый и преданный суженый - опорочил. И злость на себя всю последующую ночь не оставляла ее.

…В путь двинулись рано – еще до рассвета. После отдыха все чувствовали себя значительно лучше, и только Аленушка по-прежнему была грустна и молчалива и, думая, что в том его вина, Иванушка все пытался нежным да преданным взглядом ее приободрить.

Так ехали они в удрученном молчании, пока высокий мужской голос вдруг не нарушил тишину звонкой песней:

…На коня сажуся, на коня сажуся,
Конем я горжуся, конем я горжуся,
Поспевает гордый конь, по полям, по лясам,
Поспешает гордый конь, к небывалым чудесам.

У коня во лбу – то звезда горит, то звезда горит, загорается,
Ой, то конь - огонь, ночью темной разгуляется,
Возвернется резвый конь – люди дивятся.
 На седле-то у коня, то не молодец сидит,
 То не молодец – красна девица,
 Красна девица – раскрасавица,
 Раскрасавица – всем-то нравится.

А то молодец похваляется,
Заседлал я темной ночью своего коня
Да увел красну девицу – не догоните меня.
Гляжусь на нее – ой, не нагляжуся,
Каб не вышло бы чего – ой, не удержуся.

Иванушка разыскал глазами певца и увидел обернувшийся посмеивающийся взгляд Юрия – брат всегда находил способ его уязвить по-хитрому.

 Иван приударил лошадь хлыстом и приблизился к Юрию вплотную:
- Ты, братуха, помалкивай, не срами.

Юрий неспешно оглядел послов сопровождения – их было не более двух десятков, и лишь половина из которых были вельможи, способные держать меч.

- Горячая голова ты, Ванька. Нагонит ведь, и сапога с тебя опосля не найдешь, - шепотом ответил Юрий, на Елену оборачиваясь.

Иван ноги вытянул в стременах, посмотрел на свои сапоги.

- А чо? Сапоги ужо негожие, хоть и воловьи. Пущай забирает, мне не жалко, - и подмигнул Юрию.

- Не разгляжу я тебя, Ванек, никак. Чи ты шибко смелый, чи – совсем дурак! – вздохнул Юрий, полагая, что Иван плохо соображает, во что ввязался.

- А вот так, а вот так, - егозил на коне Иван, поддерживая рифму, и пока вился вокруг Юрия Иван, тот внушительным и наставительным голосом, взывал к совести своего юного и опрометчивого младшего брата, грозил погоней и страшной смертью, сам исходил потом и красноречием, но запретить ему не посмел.

Иван лишь весело ответил:
- Смелость - ее ить пока покажешь, а дурь с горячей головы сама завсегда прет!

- Эх, горе-не беда, а я без нее теперича никуда! – окончательно добавил он, лихо шапку заломил, клацнул стременами да к Елене поскакал.

То, что все догадались о случившемся, вдруг совсем не расстроило, а приободрило Алену. Если все и впрямь считали, что она жена Бату, было бы странно бежать с ними в Новгород. Участь ее была бы незавидной – монастырь, и никакие бы заверения и доказательства не помогли.

 Теперь Иванушка вез ее в свое княжество.  Пусть владение у него было и небольшое, но ни под каким предлогом не хотел возвращать ее к отцу. Он скажет ему потом, после положенного венчания, а позорить свою невесту был не намерен. Все складывалось как нельзя лучше, если бы на пути следования им, невзначай, не встретился Трифон. Старый друг несказанно обрадовался, веселился и без умолку тараторил, пока на его вопрос Алена не поведала ему, что это не Бату отпустил ее в гости к отцу, а она сбежала.

 Такой перемены в нем она не ожидала: Трифон побледнел оторопело, задрожал всем телом, стал не к месту заикаться.

- Ворочайся, ворочайся. Быть беде, - отрывисто стал кричать он, будто каркая.

Она испуганно переглянулась с Иваном, грустно заметила:
- Мне ужо к нему дороги нет. Накажет он меня.

Трифон понял этот взгляд: прежде, чем отправиться в дорогу, она, наверняка, сделала все, чтоб ее искали с самыми дурными мыслями – от отца она сбежала точно так же.

- Ведь тоскуешь ты по нем, вижу я, - хорошо, что неловкое замечание Трифона было замечено только Иваном, удивленно взметнувшим брови, -  пощадит иль накажет, то воля его. Заслужил выкупом. Но лучше тебе погибнуть, чем Руси усей. Послы владимирские первыми падут. Уж ежели возвращаешься, кто тебя у отца забирал, тот и вернуть должон!

Именно при этом мудром заключении Трифона Алена поняла вдруг таинственные и внезапные бури своих многих плотских желаний, поняла, что любовь ее была просто искажена, всего лишь затоптана общественным мнением, навязанным идеалом суженой, что и в ней, только глубоко, очень глубоко, в закованных жилах и мышцах, струились живые потоки истинных чувств, как и во всех других.

Она ведь любила Бату всегда, но только не осмеливалась никому признаться, она замуровала себя и спряталась от самой себя; теперь же освобожденная исполнением клятвы любовь возмутилась, истинная любовь, богатая, несказанно могучая сила этой любви одержала верх над ней. И даже теперь она знала, что Бату еще ею дорожит и стоит ей вернуться - он примет ее, как человек, который ощущает в себе любовь, как крылья.

Она ликовала, и ей почти стыдно было что все, что она почувствовала, так отражается на ее лице; как она, увядшая, вдруг опять расцвела, как у нее по жилам тревожно и знойно заструилась кровь, тихо вырос неведомый полный сладости и горечи плод.

Хотела уже Алена назад поворотиться, но стал Иванушка поперек конем, путь ей преграждая.
- Не позволю, - грозно отозвался он, -  не дам себя сгубить. С избытком ужо натерпелась.
 
Весьма наглядно Иван представлял все те ужасы, которые за столь короткую ночь Алена успела ему поведать. Свое решение он подтвердил легким движением корпуса, рук и головы, отдаленно напоминающим воинственное прикрытие богатырей. Чувствовалось, что эту позу он принимал не один десяток раз, и отработана она была до мелочей.

Алена с восторгом посмотрела на своего суженого в блаженной оторопи, но бесшумно обойти его и быстро удалиться для Алены было делом нескольких мгновений. Длительное пребывание во враждебном окружении приучили ее к проворности и бдительности. Дорожная калита, меч на поясе и кинжал в голенище были у нее на своих привычных местах.

- Клятву я свою сдержала. Мне теперь смерть не страшна, - на прощанье выкрикнула она, провожая Иванушку благодарным взглядом.

Было что - то неестественное в этом ее решении. Почему-то в мгновенное подчинение словам Трифона категорически не получалось поверить. Иван окончательно для себя решил, что если она сейчас ускачет, он должен решительно забыть о ней.

 Более того, ему придется навсегда оставить поиски жены, потому что он все равно не встретит уже такого счастья, даже посвятив поискам всю свою жизнь. У него не возникнет желания искать супругу где–то в другом месте. Позволив ей уйти - она уйдет, чтобы остаться там навсегда.

А если она вернется в орду только из страха за него и владимирских послов, он не сможет себе этого простить. Этот ее хранитель наверняка убьет ее за то, что она отдалась ему. Ведь он это и имел в виду, говоря, что она его жена несмотря даже на то, чтобы он о ней не узнал.

С безумной храбростью отчаянья он догнал ее. Рядом коня повел.

- Я от тебя теперича никуда. Вместе греховодили, вместе и ответ держать.

Они долго ехали молча. Тишина нарушалась только цокотом копыт. Теперь же, когда он знал о ее чувствах, Алена ждала от него слов порицания, осуждения, упреков и прислушивалась... и ничего не услышала. Не понимала, неужели он так и будет молча следовать рядом или все - таки ему надоест, и он ускачет?

Пока она так размышляла, его рука обвила ее талию и приобняла. Меч, прижатый к туловищу, немного мешал, но он держал ее так осторожно и ненавязчиво, что не осталось сомнений – он будет сопровождать ее до самой орды. Опасливо она развернулась, чтобы взглянуть на него. Однако в его глазах кроме яркого света любви и преданности ничего рассмотреть не сумела. Эта была бессмысленная смерть, нелепая, но такая благородная, что она не удержалась, – склонила голову ему на плечо и громко разревелась.

В общем, она согласилась вернуться, хотя и не сразу, а немного упрямясь, и на убедительных примерах рассказывая о беспощадности мунгитов. Иван не боялся ничего – и это была не пустая бравада -  бесстрашная смелость гордого и независимого народа. И как учил Алену отец когда-то, она вздернулась, собралась и двинула тугие вожжи своего коня уверенно и прямо.

Заметив их возвращающимися, Трифон лишь покачал головой и на предложение ехать с ними отказался с недобрым предсказанием:
- Тута на границе и остануся, ежели рать двинется – князя уведомлю.

…Совсем другим был ее суженый. Был он жизнерадостен, ласков, пригож. По-молодецки статен и высок. Любил и пошутить и побалагурить. Но был скромен, тих, и вообще был Иван неразговорчив.

Сильно, но по-своему застенчиво и трепетно, любил он Алену. Слов влюбленных не говорил, и на людях чувств своих никогда не показывал, но не было заботливей и внимательней мужа, не было угодливей и предупредительней.

Даже касался он ее как-то осторожно, словно боясь запачкать либо повредить. Любил безумно такой тихой, трогательной любовью, будто знал, что срок радоваться счастью своему у него небольшой, что грозит их любви такое испытание, что будет эта проба ценнее пробы на кольце золотом.

…Княжество Ивана было спокойное и захолустное. Тихо обвенчались, сыграли свадьбу, Алена неторопливо обживалась у него: налаживала быт, вела хозяйство. Теперь забылись шелка и собольи шкуры, холщовая запона, обвязанная поневой, стала ее повседневной одеждой и лишь по праздникам в навершник она обряжалась, да и тот был скромен, лишь вышивки богато украшали его.

Но в далеком Новгороде уже собирались грозовые тучи: шла молва, что Елена-прекрасная похищена, и след ее затерялся. Чуял Мстислав, что не сказки это, а что дочь его в дань отданная, сбежала из орды, кровный уговор нарушив, а, следовательно, и клятва о перемирии разорвана и поссорены великие земли навсегда, но не верил до срока он, пока гонцы, за Аленой посланные Бату, не прибыли и о содеявшемся Мстиславу не поведали.

Но где искать ее – Мстислав не мог придумать, а тут еще почту голубиную от Трифона получил, а в том послании была весть страшная: «Выступает орда через Булгарию, жжет и уничтожает жестоко. На нас ли пойдет – не ведаю, но коль решили идтить, то уж с таким напором верно не остановятся».

И доносили калики перехожие недобрые вести про бесчинства Бату -  как буйствует, как зверствует; ни жен, ни детей не щадит. Метался Мстислав, как зверь загнанный, но разыскать Алену все не мог, пока вскоре Всеволод не умер, оставив великокняжеский престол Юрию, в обход старшего сына - Константина.

Именно тихий, скромный и послушный отцу нрав Юрия и послужил тому, что именно ему, младшему по возрасту, вопреки обычаю, отец решил оставить великокняжеский престол. Началась междоусобная война.

Иван жил тихо и уединенно, старался не быть на виду и на слуху и не намеревался воевать, но пришлось проводить время в баталиях, ведь Юрий, как никогда, нуждался сейчас в помощи брата. Тут то и открылось, что княжна новгородская в невестках у Всеволода пребывала. Что тайно венчалась и скрытно живет с Иваном.

Как узнал про то Мстислав, осерчал крепко. Объединился с братьями Ивана - Владимиром и Константином и решил походом на их стороне пойти. Сошлись они на грозный бой и начали устанавливать полки, чтоб в битве сойтись и решить о княжении во Владимире.

«Владимир же Смоленский поставил свой полк с края, далее стал Мстислав и Всеволод с новгородцами, и Владимир с псковичами, далее Константин с ростовцами. Иван же стал со своими полками, и с муромцами, и с городчанами, и с бродниками против Владимира и смольнян.

А Юрий стал против Мстислава и новгородцев со всеми силами Суздальской земли, а его меньшая братия — против Константина. И ударили на них сквозь свои пешие полки Мстислав своим полком, а Владимир своим, а Всеволод Мстиславич с дружиной, а Владимир с псковичами, подошёл и Константин с ростовцами.

Мстислав же проехал трижды через полки Юрия и Ивана, посекая людей — был у него топор, прикреплённый петлёй к руке, им он и сёк. Так сражался и Владимир. Шёл великий бой. Силы сторон оказались неравными, князь Юрий потерпел поражение.

 Увидев, что их косят, как колосья на ниве, Юрий и Иван обратились в бегство с меньшею братьею и муромскими князьями. Мстислав же яростно продолжал бой. Говорили многие люди Ивану так: «Из-за тебя сотворилось нам много зла. Из-за твоёго клятвопреступления».

Битва была неравная и многие, сражавшиеся на их стороне, бежавшие к реке - утонули, а другие раненые умерли в пути, а оставшиеся в живых побежали кто к Владимиру, а иные к Переяславлю, а иные в Юрьев. Князь же Юрий стоял напротив Константина и увидел побежавший полк Ивана, поскакал во Владимир и добрался до города к полудню на четвёртом коне, загнав трёх коней.

И вот Юрий прискакал один и стал ездить вокруг города, говоря: «Укрепляйте город», а к вечеру же прибежали сюда люд ратный: кто ранен, кто раздет, то же продолжалось и ночью. А утром, созвав людей, Юрий сказал: «Братья владимирцы, затворимся в городе, авось отобьёмся от них». А люди говорят: «Князь Юрий, с кем затворимся. Братия наша избита, иные взяты в плен, а остальные прибежали без оружия. С чем станем обороняться?».

Иван тоже прискакал один в Переяславль, на пятом коне, четырёх загнав, и затворился в городе. Князья же из Ростиславова племени, весь день оставались на месте боя. В случае если бы погнались за ними, то Юрию и Ивану не уйти бы было, и город Владимир бы захватили. Но они осторожно подошли к Владимиру, и, объехав его, остановились в воскресенье до обеда и решали, откуда взять город.

И в ту же ночь загорелся в городе княжий двор, и новгородцы хотели вторгнуться в город, но Мстислав не позволил им этого, а во вторник в два часа загорелся весь город и горел до рассвета. Смольняне же просили: «Разреши нам сейчас взять город». Но Владимир не пустил их. И обратился Юрий с поклоном к князьям: «Не трогайте меня сегодня, а завтра я выеду из города».

Утром же рано выехал Юрий с двумя братьями, и поклонился князьям, и дал им многие дары, они же даровали ему мир. Мстислав же и Владимир рассудили их: Константину дали Владимир, а Юрию — Городец Радилов. И так, поспешно забравшись в ладьи, владыка, княгини и все люди отправились вниз по реке. Сам же Юрий вошёл в церковь святой Богородицы, поклонился гробу своего отца и, плача, сказал: «Суди Бог брата моего Ивана — он довёл меня до этого».

И так пошёл из Владимира с малой дружиной в Городец. Из Владимира же все горожане вышли с крестами навстречу Константину. Князья же совместно с новгородцами посадили Константина во Владимире на отчем столе. Князь же Константин одарил в тот день многими дарами князей, новгородцев и смольнян.

А Иван, всё ещё пребывая в злобе и не покоряясь, затворился в Переяславле и надеялся там остаться. Князья же, посоветовавшись с новгородцами, подошли к Переяславлю. Услышав это, Иван пришёл в смятение, стал посылать людей, умоляя о мире.

 И во вторник четвертой недели выехал сам Иван из города, ударил челом брату Константину и сказал: «Господин, я в твоей воле, не выдавай меня ни тестю моему Мстиславу, ни Владимиру».

Константин же рассудил Мстислава с Иваном, зятем его, и не доходя до Переяславля, они заключили мир. Вошли в Переяславль и тут Иван одарил князей и новгородцев великими дарами. А Мстислав, не входя в город, принял дары, послал людей своих в город, чтоб забрать свою дочь и всех новгородцев, оставшихся в живых, и тех, кто был в войске Ивана, и расположил свой стан за городом».

Алена, все еще ошеломленная действиями своего отца, простилась с Иванушкой и села на коня, пообещав, что скоро вернется, будучи уверена, что сможет все отцу объяснить. Но отец встретил ее неласково, на объятия радостные не ответил. Ни выслушивать, ни разговаривать не возжелал - в шатре ее оставил одну, охрану грозную у выхода выставил.

И когда понял Иван, что уж ночь к рассвету, а Алена все не возвращается, пошел в стан, чтобы обратиться с мольбой к Мстиславу и попросить вернуть ему его княгиню, но встреча была недоброй.

Только завидев бредущего Ивана, к нему навстречу, с диким гаканьем, прискакал всадник. В нем он узнал Мстислава. Когда тот приблизился к нему вплотную, то выдернул ногу из стремени и сходу заехал Ивану сапогом в лицо.

Голову Ивана прострелила такая боль, что перед глазами закружились звезды, он буквально сложился втрое и осел.

В это же время Мстислав соскочил с коня, схватив его за грудки:
- Как можно было от мужа жену умыкнуть? Что за прелюбодей ты гнусный да подлый?

Чувствуя себя кем угодно, но уж точно не прелюбодеем, Иван поднял на него удивленный взгляд и тряхнул головой, явно показывая, что такого оскорбительного обвинения не ожидал:
- Не была она ему женой, меня ждала целомудренно! – ответил он, испытывая непонятную обиду.

Мстислав досадно сплюнул сквозь зубы:
- Вот и выпытаю у нее, как же ждать так можно целомудренно, что он всю орду в нашу сторону из-за нее развернул?!

Иван корил себя и без того, но именно это обвинение поразило его какой-то неуместностью, что ли, нелепостью. Отрывки той ночи, а особенно угрозы, мелькали в памяти Ивана, все не желая складываться в одну картину. Они встретились с Бату всего раз да и встречей нельзя было назвать то, что произошло.

- Хан сам ее вернул! Нам поручил ее увозить и защищать!

Мстислав в гневе брови вскинул. Приблизился, грозя недобро:
- Гонцы весть несут, что подходит орда к землям нашим, а ты решил защищать ту, что на Русь беду наслала? Моя клятва, чтоб ему ее в жены отдать, была миром, честью и землями моими скреплена!

- Не из-за нее - из-за меня та беда, - вздохнул Иван, ведь слышать это было тяжело, а осознать – еще тяжелее.

- Кому ты нужен, червь хилый? Ему нужна она, и он не остановится ни перед чем. Не уймется, пока ее не настигнет, - задумчиво щурил глаза Мстислав и Ивану даже пришло в голову, что он говорит все это ему с некоторым умыслом — и тот тут же подтвердил его догадку:
- Возвращать ее ему буду, коль вернулась она нечиста.

- Я брал ее первый, не он, - честно сознался Иван и склонил голову, получилось почти виновато.

Взглянув на него, Мстислав ощутил такую смесь презрения и гадливости, что тут же врезал ему снова, но теперь уже тяжелым своим кулачищем, которым бычков молодых наповал ложил:
- Кто разрешил тебе ее брать, коль я ее ему отдал? Ему в руки передал, коль он ее от позора убережет. Он свое не брал, а ты на чужое позарился?! Зять вероломный мне и даром не нужен!

От тяжелого удара Иван рухнул на землю, но это его почему-то подстегнуло. Обтирая бороду от крови, он поднялся в полный рост, гордо вскинул голову:
- Нужен, не нужен – я теперича твой зять! Другого мужа нет у ней и не будет ни перед Богом, ни перед людьми!..

- Ах ты поганец кичливый!  - перебил Мстислав и врезал ему еще раз, - ты не уразумел что ль, отчего он на земли наши идет?

- Потому что он - изверг страшный, никого не щадящий! – резко выпалил Иван, который тоже озлобился.

- Вото теперича на шкуре своей испытаешь, пошто он изверг. Пошто идет сюда неистово.  Все живое на своем пути громит безжалостно. Рвет да крушит землю – будто зверь обезумевший, - Мстислав вскочил на коня и смотрел на него сверху вниз с таким видом, будто чувствует что-то, недоступное его пониманию. А чувствовал он невыразимое – ведь сам еще в молодости остался без любимой жены.

- Не отдам я ее ему! – беспомощно выкрикнул Иван, довольно неуклюже схватившись за рукоять меча, но сам его не вытащил, у него хватило сообразительности не испытывать судьбу.

Да и Мстислав чувствовал себя не очень – у него вспотела шея и короткие волосы с проседью несуразно прилипли к лицу.

Он нервно отвернулся, собравшись уезжать:
- Как обет дашь мне, что пойдешь, повинишься хану и жену чужую отдашь, так и верну, а пока гордыню не унял, у меня она побудет!

Если Иван и был возмущен таким решением, то не показал этого, а лишь горячо упрашивал.

- Жила она с ним, только он ее не тронул. Не хотел, стало быть, ее женой брать! - напомнил он.

-Ежели он ее хранил, без венчания не брал, как мыслишь – он ей муж или ты? – наставительно заметил Мстислав.

 - Я ей муж, ежели меня выбрала, - ощущения, сопровождающие эти слова, были крайне похожи на сомнения. И чтобы успокоиться, Иван потер обручальное кольцо.

- А ты почем знаешь, кого она выбрала, коль не провещала тебе, чего он такую-то красоту в девичестве держал. Ты вон, небось, и ночи единой не сдержался, - произнес Мстислав, у которого пунцово загорелись щеки от стыда.

- Меня энто не тревожит. Хоть какую бы ее взял, я и спрашивать бы не стал. А отдать ему - не отдам. Мы - Всеволодовичи, род гордый, -  сказал Иван решительно.

- То не гордость у тебя, то спесь! Образумишься, верну, - и без колебаний князь Мстислав развернул коня, - еще благодарить меня будешь, - добавил он, и не пустил его к дочери своей.

 Теперь Мстислав подъехал к просторному шатру Алены, остановился и выжидающе поглядел на изящную тень, просвечивающуюся сквозь тонкую ткань шатра, за которым бодрствовала его дочь. Полог с шорохом поднялся, и оттуда выглянул обеспокоенный стражник.

Мстислав спешился, и широко шагая через длинный тамбур — это было единственное, что сейчас хотя бы немного гасило его ярость, — распахнул два полога, ведущие в покои Алены и сделал уверенный шаг.

 Алена едва взглянула на него, когда он вошел. Она, по-видимому, была погружена в горестные размышления, и снова уставилась в пол. В заметной злобе он подошел к ней, посланием Трифона в лицо тыкая.

- Отчего он идет за тобой?  -  глянул на нее яростно отец.

Она взяла послание, развернула, прочла. Сразу поняла, о чем речь отец завел:
- Я не знаю. Я ему да, не говорила.

  - Да, не говорила, да и нет не сказала! – мрачно заметил Мстислав, вспоминая свое забытое и пережитое - это была глубокая рана, и то отчаянье, через которое он прошел давно, много лет тому назад в мыслях похоронив ее, с подозрениями о насилии и надругательстве над ней, и которая ныне опять занозилась у него в сознании.

- Тятенька, родный! Отчего ты лют так ко мне? Мы же с ним как брат с сестрой были.

  Алена понимала, безумием было бы думать, будто можно кого-нибудь убедить, а объяснить и подавно, как она, молодая, изящная, красивая, соблазнительная, могла много лет противостоять целому племени алчущих мужчин - воинственных, полудиких, неустанно порочных и похотливых, пропуская мимо себя одни и те же идиотские улыбки и ухмылки, под звуки одних и тех же насмешек и издевок, и оставаться девственной с затаенным упрямством, с таинственной решимостью подчинить судьбу своей воле, лишь связанной клятвой, а главное, дружбой, с самым выдающимся из них – неустрашимым Бату.

- Как же брат с сестрой, ежели вы жили как муж с женой?! – загремел разгневанный голос отца.

Глубоко спрятанное чувство всплыло из затаенных глубин прожитых с ним лет. Воспоминания  вернули ее еще в то время, когда на крепкой фигуре Бату впервые остановился ее робкий, привлеченный любопытством, еще растерянный, но уже влюбленный  взгляд, – и тот миг, когда с опасной скользкой бойницы она в первый раз упала в его по-супружески родные объятия, – и вдруг, как будто непроглядный туман рассеялся в ее голове, она увидела четко каждую подробность этого забытого мига: свою разорванную исподнюю рубаху, амулеты у ее лица, которые он всегда носил на шее, ощутила всем телом то, что было тогда: ужасную духоту, радость избавления  и его непомерную мальчишескую отвагу.

Все это дрожью прокатилось у нее по телу. Безмерное отчаянье вдруг снизошло на нее, и как ей было поведать отцу эту печаль?  Она внезапно поняла то, что вызывало в ней такую жгучую досаду, ведь судьбу свою она связала с Иваном как раз потому, что это было обязательство, данное Бату, ее вспыльчивое заверение, что она дождется своего суженого, и лишь он станет ее мужем.

- Не муж он мне, - произнесла она с дрожью в голосе.

- Жительствовала с ним – и не муж? При народе обнимала, целовала на виду. Ночи ночевала… От постылого на Русь не возвращаются, слезами заливаясь! Срамница бесстыжая!

Так глубоко разоблачил отец ее терзающуюся душу, невольно открыл, что влекло ее к Бату с немыслимой силой, что вдруг жарко запылало у нее в груди, когда она поняла, наконец, что для людей он всегда был ее мужем, быть может, и для нее, ведь она только и ждала возможности отдать себя, сгорала от неистовой тяги к нему.

- Не вкусил он меня ни единожды. Он меня никогда и спящую не домогался. Не обещалася я ему, слова своего не давала! – всплеснула руками Алена от подозрений и в отчаньи, что наружу вышли и стали известны отцу самые интимные стороны ее прошлого, самые сокровенные ее порывы.

- Твое, что ль, слово, попервей Божьего? – гневно распалялся Мстислав и отвесил ей звонкую пощечину, - провидением своим он тебе мужа назначил, а ты воспротивилась?

- Что ты, батюшка, ежели бы так, разве ж я бы от него сбежала? – в ужасе попятилась Алена.

- Теперь и Бог у тебя – лжец?! Он тебе мужа назначил не когда ты захотела, а когда голову покрыла, как жене и положено. Муж твой на Русь и ступил, чтоб вовремя тебя разыскать. Ему ты еще с тех пор принадлежишь, а не Ивану на красоту твою позарившемуся.

Мстислав прекрасно знал, что всех мужчин влечет ее неземная красота – он хорошо помнил и мать Елены, при первом взгляде на которую и его невозмутимое даже в жестоких боях дыхание сбилось до удушья.

 Но для Бату это было не только лишь кипением крови, жгущим зудом, а что редко бывает – чем-то большим и впервые открывшимся сегодня ее освободившемуся сознанию.

- Он все меня упрашивал, да разве ж можно было мне отдаться без благословения твоего? – беспомощно спросила она в надежде, что он поддержит ее, посочувствует, и что она сможет себе найти хоть какое-то оправдание, но разожженный ее грехопадением инстинкт Мстислава постигал это ее дикое блуждание в прошлых сомнениях и не оставил ей никакого шанса своим честным признанием:
- А ведь я его благословил! Еще здеся, в Новгороде, ему тебя хранить да оберегать поручил. В жены обещал, коль береженую в орду доставит. Ужель не открылся он тебе?

- Я же только благословением твоим от его вожделения защищалась, а он мне ни словом не обмолвился. Про уговор ваш даже и в прощании не намекнул. Кричал, что сам меня себе добыл. Чего ж он тогда со мной так-то? -  Алена не могла собраться с мыслями, осознав, что навсегда потеряла Бату.

Она ощутила небывалое отчаяние, столь сходное с тем голодным отчаянием, которое она испытывала в ту безумную ночь, когда порочно была открыта всякому прикосновению Ивана, его чужой, случайно встретившейся ласке. Нашла утешение действительно по-сути в чужих объятиях.

Внезапное воспоминание заставило вспыхнуть ее щеки.  Это прозрение разбудило в ней одновременно и стыд, и гнев.

Услышав же такое объяснение, Мстислава вдруг оставила злость, и он рассмеялся:
- Тож гордый, выходит, ежели порешил тебя сам добиться. Видать, из удалых он. Неспроста еще пустобородым он мне по-нраву пришелся в зятья. Как же он тебе не муж, коль вы – два сапога. Разве ж можно было вас разлучать? Ох, поплатится Иван, ох, поплачется теперича у меня.

- Как же было Иванушке меня не увезть, ежели я его боялася? Кроважаден он был, лют, гневен, точно безумный! Сколько страхов я с ним натерпелася, сколько слез пролила! – настойчиво твердила Алена отцу, и сама думала, что бегством своим могла все исправить. Ведь, именно, страх заставил ее спасаться любой ценой.

Но отец лишь мрачно наблюдал за ней, а после недолгой паузы наставительно поднял указательный палец в небо:
- Жена да убоится мужа своего. Убоится по Христову велению да нрав мужнин укрощает. Ныне же, глянь, чего ты своей гордыней добилась – вся Русь его теперича боится.

- Никого никогда Русь не боялася! – с обидой выпалила Алена. Она выпрямилась, и свет лучины упал на ее лицо полное решимости и отваги, - не единожды говорил он, что Русь, как я. С моим норовом. Она меня укроет и сбережет, ведь ни на миг не оставляла я мысли о Родине моей, о том, чтобы в отчий дом возвернуться!

И тут пришло к Мстиславу досадное озарение, что как раз-таки это сходство его и спровоцировало:
- Так он и впрямь из-за тебя всю орду Чингизханову на Русь развернул? Из-за тебя тучей черною на границах наших стоит? Тебя высматривает?

Отец обнял ее за плечи и резко развернул к себе. В другое время, такие объятия привели бы ее в восторг, но сейчас Алена чуть не свалилась с ног. Она осела и закачалась под его тяжелыми ладонями, испуганно разглядывая его мрачные глаза:
- Тятенька, тятенька! Не повинная я. Не из-за меня то.

Она помнила лицо, взгляд, руки отца. Угрюмого, властного новгородского князя. Он всегда был рассудительным, мудрым и производил впечатление немало повидавшего человека, но сейчас держался с ней настороженно, как будто она причинила ему боль. Он любил дочь, но при этом был с ней с детства жестким и требовательным. Даже в своем решении отдать ее хану он не находил повода для раскаяния.

- Он сердце рвет, коль по земле с остервенением идет, и ты, стало быть, без него страдаешь, коль слезы в браке проливаешь, - Мстислава трясло, он сжал зубы, - никак не уразумеешь, чего он за тобой погнался?  Твоя неволя была миром, честью моей княжеской и землями моими с ханом скреплена, и лишь этот юнец отважный, которого ты мужем нарекать не желаешь, тебе свободу возвернул. Он меня с братьями твоими от Субедэя защитил, сам на смерть к хану пошел.  Нынче же младенцев убивает, матерей режет, хаты жжет до тла! Ты что сделала с ним?

Алена смотрела в его правдивые глаза и внутри у нее все похолодело. Бату теперь ее не простит и никого не пощадит.
 
- Нет! Нет! Нет! – беспомощно застонала она.

Князь смотрел на нее, и ей казалось, что он видит ее насквозь.
- Что нет? Натворила ты, девка, бед!

В присутствии отца Алена с детства терялась, почти лишалась дара речи и при этом чувствовала, что сейчас он готов ей помочь, но ждет от нее лишь правдивых ответов.

Она стала горячо оправдываться:
- Ведь зверем ненасытным он на меня смотрел да говорил так – срамно даже слушать было. Дарами подкупал, богатством обольщал: не желала я, не хотела любви эдакой.

- Не можно человека заставить любить так, как тебе надобно. Принимай любовь таковой, какова она есть, иль недостойна ты вообче никакой любви!
 
  Раскатистый голос отца грохотал у нее в ушах, пробирал до дрожи, был не просто жутким – был голосом обвиняющего Бога.

- Они же - звери жестокие! – слабо стала заикаться она, - сколько душ безвинных губят – ни своих не жалеют, ни чужих! Как любить таких, как отдавать божью благость недостойным?

- Любви достоин не тот, у кого ее много, а тот, кто ее не знает! – особенно громко повысил Мстислав голос.

- Ведь из любви к тебе да к земле Новгородской я в орду пошла, к смерти готовилась решительно, чтоб от позора спастись. А он мне никак с жизнью расстаться не давал -  и себя мучил, и меня. Мне же князь Всеволод и кольцо помолвочное дал.  Ужель надо было на любовь Бату ответить? Как решиться мне было на это без слова твоего – ведь дитем я была неразумным?- и беспомощные слезы покатились из ее глаз.

- Что о любви тебе толковаться? Не ведаешь ты ничего о ней, - возмутился Мстислав и просто с ума сходил от ярости, что из-за глупейшего стечения обстоятельств так обманулась его дочь, -   любовь труда требует, а не праздника. Любовь ежели стонет и муки сносит, стало быть, в помощи нуждается. Только детям Богом позволено по наивности своей на себя боль ту не перекладывать.  Надо было раньше и взрослеть, не ждать беды.

Она долго смотрела на него, заливаясь слезами, потом тяжело всхлипнула:
- Что раньше было – того не возвернешь, а теперича я лишь с Иваном клятвой связана. Мужа не предам. Не по-христиански энто.

- Вот ты гордая какая. Гордость – грех сатанинский. Через гордость твою и пострадает земля русская, - мудро заключил Мстислав, уже размышляя о войне, но даже он не мог предвидеть всех масштабов ее, всей беды надвигающейся.

 Князь не переставал пытаться убедить ее своим пронзительным взглядом, но к его величайшему изумлению, Алена переменилась в лице: вытерла слезы, вскинула упрямый подбородок:
- Я от гордости своей и перед ханом не отступалась, пусть и смерть мне грозила! Мономашичи же мы – род коленонепреклонный!

Мстислав понимал, что она испытывала, но у него на этот счет были совершенно другие мысли: бой на Калке многому его научил.

- Род свой вспомнила? А чего, когда от мужа убегала, о нем не подумала? Ежели бы от меня жена к другому сбежала, я бы точно так же поступил: за неверной вслед пошел, чтоб на колени поставить…

- Я с жизнью распрощаюсь, но на колени он меня ни в жисть не поставит! – храбро выпалила она.

Смерив ее цепким отцовским взглядом Мстислав заметил:
- Среди удалых богатырей ты росла, оттого и не заметила, видать, что ежели он тебя столько лет сохранял, стало быть нрав у него такой лихой, что он не только тебя – всех нас на колени поставит… - он помолчал, размышляя, и мрачно добавил, -  не думал я, что буду жалеть, что дочь моя живой ко мне вернулася, - и в гневе удалился.

Простояв всю ночь, князья разошлись в разные стороны: Константин к Владимиру, Мстислав к Новгороду, Владимир к Смоленску, а другой Владимир к Пскову.

Крытая повозка, запряженная четверкой породистых лошадей, трясясь и скрипя, набрала скорость и помчалась в Новгород, а Алена, тяжело обводя взглядом окрестности в отдалении увидела под проливным дождем смиренно стоящую у дороги фигуру Иванушки, с тоской провожающего ее взглядом.

…Со смирением пребывал и Юрий вместе с семьей и двором в Городце Радиловом на Волге, и возлагая все упование на милость Божию. И в самом деле, удаление его оказалось недолгим.

Уже через год князь Константин вызвал к себе Юрия из ссылки, дал ему Суздаль; обещал и Владимир после своей смерти. А вскоре и князь Константин умер, и Юрий, согласно его завещанию, вернулся на княжение.

  А по приезде в Новгород отослал Мстислав Бату грамоту каятельную: «Мол не знал, не ведал. А так, как уговор между ними был, то готов отдать. Только примет ли он ее – опороченную?».

Ох, и взбеленился Бату, весть ту получив. Ярился и буйствовал суток пять: и казнил безжалостно, и жег беспощадно, а в грамоте ответной написал смиренно:
«Согласен, но пусть сама придет. Ни связанной, ни закованной не приму. И с мыслью, что Иван – муж ее, навсегда расстанется». Уверен был, что не выполнит она, не сможет через себя переступить.

Да, и вправду, Алена, узнав о том ответе, взъерепенилась:
- Ни в жизнь, батюшка. Хоть бей, хоть убивай. Не пойду к нему сама. Сама не покорюсь. Пленит - пусть, пусть поработит, да и убьет пусть, но сама – не бывать энтому. И как же мужа своего забыть? Ведь венчанные мы.

Да только ответное его слово Бату и ждать не стал - преступил он землю Рязанскую. Да затребовал к себе послов и с речью гневной обратился. Жену вернуть требовал:
- Украл у меня из улуса ваш земляк – князь владимирский, жену мою любимую, дочь князя новгородского. Пока не переступил я земли ваши, вернуть требую. Ежели не вернете – пощады не будет никому за мерзость княжескую!

Переглянулись послы, растерялись:
- Что ж мы по всей Руси бабу всякую искать будем?

Такое требование всех развеселило. Вскоре серьезным оставался один Бату, впрочем, и ему это давалось нелегко - его разделившиеся джагуны укрывались в тайных стойбищах аж до самого Новгорода, а эти простаки наивно веселятся.

- Что ж мне, учить вас что ль? – сдержанно заметил он и посоветовал, - отсылайте гонцов к князю владимирскому. Просите, требуйте. Пока я еще отступить готов. Иль не зрите войско мое?

«И услышав это требование, великий князь Юрий Рязанский тотчас послал гонцов в город Владимир к князю Юрию Владимирскому, прося у него помощи против рати Бату или чтобы сам на него пошел.   Князь великий Владимирский и сам не пошел, и помощи не послал, задумав один сразиться с ордой». Знал, не будет ему теперь пощады.

Про Елену же Иван открылся:
- Не у меня она, у отца. Езжайте к Мстиславу. Мне он ее не отдаст, не поверит, а вам доставить и сам поручить будет рад.

«Отказали в помощи князья черниговские и новгород-северские. И услышал великий князь Юрий Ингваревич Рязанский, что нет ему помощи от великого князя Юрия Всеволодовича Владимирского, и тотчас послал за братьями своими: за князем Давыдом Ингваревичем Муромским, и за князем Глебом Ингваревичем Коломенским, и за князем Олегом Красным, и за Всеволодом Пронским, и за другими князьями. И стали совет держать».

Рязанский же князь рассудил так:
- К Мстиславу не поеду, вражда у нас давняя. Ордынцам я не враг, я с ними на Калке не бился. Я им незачем. Обойдут меня да на них пойдут, вина на них, что жену его украли, а мне о Всеволодовичах заботы нет.

И решил утолить нечестивца дарами. И послал сына своего князя Федора Юрьевича Рязанского к безбожному царю Батыю с дарами и мольбами великими, чтобы не ходил войной на Рязанскую землю.

… Но только другого тот требовал – ни дары не брал, ни слушать не желал.

- С моей стороны неразумно ждать дольше, коль прислали ко мне юнца несмышленого, который полагает, что возможно променять жену на золото, - метнул свой строгий взгляд Бату, -  отчего Иванову княгиню не привезли?

Возможно, Федор воспринял это, как намек на свой юный возраст или иной знак неуважения, к тому же, он сам был ровесником Бату, и Федор обидчиво выпалил:
- Как же он нам ее отдаст, раз забрать сумел. Что плохо берегут, то и пропадает. Раз увез от тебя, стало быть, он ей муж, а не ты.

Осерчал Бату, весь красными пятнами покрылся, но стерпел.

Окинул послов недобрым взглядом:
- Не усекли, что я не прошу, а требую? Я ей муж. Не был бы мужем велика честь за чужими девками по чужой земле гоняться.

Закончив речь, Бату яростно вытащил саблю из ножен.

Обычно, получившие такой знак, быстро вразумлялись, жаль, что Федору не хватило деликатности, он оказался человеком обидчивым и вспыльчивым, а главное, болтливым:
- Коль княжья дочь она, значит крови благородной. То и муж у нее благороден должен быть. Какой же ты ей муж, ежели ты нехристь?

- Жену мне возвращать не хотите? Значит, всех своих благородных жен нехристю отдадите!

Сверкнула сабля проворней, чем рассвет солнечный настает, и рубил Бату тех послов беспощадно в куски. И настали для Руси времена тяжелые, темные. И содрогнулась земля Русская от поступи чужеземной. И ужаснулись люди русские, узрев бесчеловечные насилия.

Пошел джихандир, черным сердцем своим ведомый, громить города беспощадно, ломать стены устройствами стенобитными, сносить любое сопротивление конницей, дозорных -  лучниками меткими, ужас и страх поперед себя запуская.

 За считанные часы  разгромил Бату дружины русские в пограничном сражении, разорил Пронск и ряд других городов. И уже с роковым опозданием послал гонцов князь Рязанский к Мстиславу, просил униженно: «Прошу тебя, брат! Богом заклинаю! Помоги! Гибнем страшно. Пришла тать неисчислимая. Бушует да зверствует в пределах наших».

Пусть и собирался Мстислав отдать Алену, но давняя обида верх взяла: «Как звал я тебя на них на Калку, просил, умолял - так и глух ты был. Теперь меня вызываешь, и я глухим притворюся».

В Рязани не осталось сильного гарнизона, княжеская дружина и городской полк пали в битве на реке Воронеж. Осадили мунгиты город Рязань, и снова послал Юрий к Мстиславу гонцов: «Богом ведь прошу, услышь. Помоги!»

Но в ответ все тот же отказ получил: «Радовались, веселились – без Бога обходились. Его на пиры свои безбожные не приглашали, чтоб он вас вразумил, когда мы на Калке до смерти рубились. А в беду попали, его зовете – глотки рвете?!»

Чтобы измотать ее защитников, штурм крепостных стен Рязани велся Бату беспрерывно, днем и ночью. Штурмующие отряды сменяли друг друга, отдыхали и вновь устремлялись на приступ каменного города.

В течение всех этих изнуряющих дней осаждающие непрерывно обстреливали город из баллист и катапульт. Были выстроены они за тыном напротив тех мест, которые Бату посчитал уязвимыми, и где мунгиты планировали пробить бреши в стенах. Тяжелые камни повреждали башни и ворота, рушили заборола на стенах. В городе разгорались пожары.

Тем временем мужественные защитники Рязани обрушивали на головы неприятеля стрелы и камни, лили смолу и кипяток, сходились в рукопашных схватках. К исходу 7 дня в холодную зимнюю ночь под светом факелов и с помощью катапульт и таранов мунгиты устремились на решающий штурм. После упорного сражения на валах и стенах неприятель ворвался через пролом в воротах.

 И рухнули стены каменные, пал город неприступный. Первой приняла неравный бой Рязань. Сдержать этот многотысячный поток мунгитов рязанцы были уже не в силах. Последние схватки проходили на горящих улицах и площадях, немногочисленные уцелевшие защитники упорно продолжали бой и последние из них, оставшиеся в живых, отступили к каменным церквям, где спасения искали женщины, дети и те из мужчин, кто не мог сражаться.

Но церкви также были взяты и разгромлены. В церквях перебили укрывшихся там людей, в том числе и семью князя Юрия Ингваревича. Население города было истреблено, сама Рязань была сожжена.

«И не осталось во граде ни одного живого, все заодно погибли и одну на всех чашу смертную испили. Не осталось там ни стонущего, ни плачущего: ни отца и матери по детям, ни ребенка по отцу и по матери, ни брата по брату, ни по родным, но все вместе мертвыми лежали…»

…А на рассвете страшно испуганный всадник в который раз скакал к Мстиславу. Черное небо на востоке светлело заревом пожарищ, становилось розово-желтым, близился рассвет, а он все еще не настиг Новгорода.

Наконец, продрогший одинокий и отчаявшийся, он пересек широкую плоскую пустошь, на которой было полно огромных валунов, среди которых он пробирался, извиваясь как змея. Местами между камней образовались довольно узкие проходы, приходилось спешиваться и идти пешком, держа под уздцы усталого коня.

Валуны, совсем черные в предрассветной мгле, торчали под самыми разными углами, точно могильные камни. Все они густо поросли мхом и лишайниками, воняли сыростью и гарью. В Новгородский терем Мстислава он влетел сходу, никого не слушая, и не замечая воинов, пытающихся его оставить.

Мстислава поднял с кровати - в ноги ему кинулся:
- Отдай ее мне ужо, лучше сам я ее отвезу, чем кому-то этот грех доверю! – громко закричал прибывший гонец.

Продирая заспанные глаза, и наспех надевая кафтан, Мстислав узнал в нем Ивана. Князь новгородский совсем поник, узнав, как пала Рязань – с лица сошел. Но с Ивана спросил строго:
- Смирился?

- Смирился, - поник Иван головой, сожалея, как поздно он понял то, о чем Мстислав его вразумлял.

Но и сейчас мучился данным обещанием, ибо не гордость мешала ему ее отдать, – гордость его была раздавлена, растоптана, уничтожена еще тогда, когда он понял, что она влюблена в другого, – мешало то, что он сам безумно ее полюбил.

Не мог он отдать Бату ее на растерзание, дать расправиться с ней из-за своей вины, но теперь в полной мере признавал свою собственную слабость и беспомощность. Бату оторвет ее от него любой ценой и нельзя допустить, чтоб Мстислав отдал ее, не выслушав ее мысли, не дав ему с ней объясниться.

 И в таком состоянии стоял Иван в трепете и смятении один, на коленях, ожидая, как не стоял уже давно, еще с отроческих лет, когда стоял перед отцом за провинность. Ждал, взывая к Богу внутренним голосом о чуде, о том, чтобы еще раз увидеть ее, чтобы она еще раз обратила в его сторону свой ласковый взгляд, открылась, любит ли его, своего законного мужа, хоть немного.

- Сам отвезешь? – присматривался к нему Мстислав испытующе и недоверчиво: что-то внушало ему неуверенность.

Очевидно, его странное покорное поведение, контраст между прежним гордым князем и убитым горем мужем были ему чем-то подозрительны. Он несколько раз брал ключ, чтобы отпереть Алену и опускал его, колеблясь.

Вдруг из Иванушки -  гордого уважаемого, совершенно заматеревшего в надменном непреложном достоинстве человеке княжеского рода, сыне великого Всеволода «Большое гнездо», вырвалось, как немая молитва, как судорога, надрывный униженный крик:
- Отвезу!

В его крике было столько боли, что убежденный Мстислав тут же вышел и через недолгое время вернулся с Аленой.

Она, как всегда, была прекрасна – чистый сияющий лик ее улыбался непорочной ласковой улыбкой, наряд ее был изящен и опрятен.

У Ивана и без того от бессонной ночи разболелась голова, но при взгляде на нее он лишился последнего своего самообладания. Впрочем, ему теперь было плевать на холодную дрожь, грязную мокрую одежду, на головную боль, он с криком отчаяния бросился к ней, понимая, что, дав обещание, он уже не смел повернуть обратно и, быть может, совсем не мог повернуть.

 Когда Алена доверчиво прильнула к нему, Иван невольно обнял ее, и горькие слезы потекли из его глаз. Это была совсем отчаянная ласка не столько к женщине, сколько к наивному слабому ребенку, попавшему в пучину жестоких обстоятельств.

 Едва лишь Иван прощупал ее тонкое тело сквозь ткань запоны, пальцы его приласкали эти слабые хрупкие изгибы так целомудренно, так благоговейно, как ни один муж не прикасался к женщине еще никогда, и при виде этой праведной нежности, Мстислава охватила чрезвычайно кроткая струящаяся жалость к этой несчастной паре, которую с жестокостью отбросила судьба в разные стороны событиями этой ночи.

 Какими бы красивыми супругами они бы были. И чтобы не произошло с Аленой в орде, нежно любящий Иван наверняка бы смог сделать ее счастливой, окружил бы заботой и вернул бы ей любовь, если бы все сложилось по-другому.

- Ой, прогневили мы Бога. Наказал Бог нас, ой наказал, - запричитал в отчаянье Мстислав, по-стариковски рвя на себе волосы, -  за гордыню нашу, за высокомерие. На Калке еще наказал. Кичились числом своим да удалью. Гордились да бравадились друг пред другом дружинами, да бежали впопыхах опосля, аки зайцы.

Его плотная мускулистая фигура воина вдруг пошатнулась - он осел на разобранную постель и, причитая, стал надрывно вспоминать:
  - Ведь не числом они победили, не силою. Умом да единством. Все Джэбэ своего да Субедэя слушали. А у нас кто захотел, тот и скомандовал, кто наступал, а кто и сапоги с мертвых сдирал. Наказал, покарал нас Бог. Жестоко мы поплатились за чванливость. Насмехались над степняками немытыми, над привычками их дикими, над Богами их тёмными, с дикарями дружбу водить не хотели – за то и поплатились.

В пылу раскаянья Мстислав мгновенно почувствовал, как вспыхнул белый свет вокруг, и дрожь в теле, такую, что казалось собирается он из мелких и разбросанных в разных местах частей.

Из кромешного отчаянья этот отрезвляющий свет был мягким и теплым. Что-то грело его неимоверно, что-то важное – мысль, идея, прозрение. Его взгляд вдруг упал на Алену – он, как обезумевший вскочил, схватил ее за запястье, потянул к образам в «красном углу».

- И тебя накажет! Не образумишься, весь род наш покарает! Обещай мне, перед образами клянись, что любой крест, Богом на тебя возложенный, со смирением понесешь! - гневно кричал он, ставя ее на колени.

Алена послушно склонила голову, трижды перекрестилась. Постепенно внимание Мстислава больше и больше занимала эта вспышка внутреннего света, пробуждая невероятную душевность и вслед за ним — глубокое прозрение.

Будто она долго тлела тускло у него внутри и вдруг вспыхнула особенно ярко, заслоняя собой всё остальное, мгновенно вырастая в размерах, наливаясь силой, поглощая в себе его самого. Вокруг окончательно всё померкло, уступая её настойчивому свету…

- Знаю я, за что Бог на меня гневается, - в тихом раскаянье зашептал Мстислав, -  согрешил я, Аленушка, перед Богом и людьми согрешил…. Трифон ведь брат тебе. Не сдержался я, с кормилицей греховодил, добрая она была, ласковая… а как родился он, так и сам в лес его завез. Только мать твоя, княгинюшка, как почувствовала родную-то кровь. Все кричала, что слышит плачь младенческий, сама на зов побежала, так в лесу его и отыскала. Только примерз он, вот хромым и остался. А я не открылся. Ни людям, ни ей не открылся.

Он взглянул на Алену, суровый гордый князь, а по щекам его катились скупые мужские слезы. С отеческой лаской он провел ладонью по ее щеке, произнес со вздохом:
- Ты же у меня умница, Аленушка. Не могу требовать, но прошу слезно. Останови его. Цена тебе непосильная, но и Русь страдания непосильные терпит. Отвела ты от Новгорода беду, себя не пожалела, но она еще страшней вернулася. Затребует с Новгорода дань, поезжай с послами. Все что у меня есть – все отдам. Что от тебя потребует - не знаю. Жизни ли, чести. Это уж, что сам возжелает, тебе его лучше знать.

И обнялись они втроем, рыдая над одним общим горем.

- А ты плачь! Плачь не бойся! Слезы – это не слабость, слезы – это боль, - сказал Мстислав Ивану, старательно пытающемуся подавить слезы.

Напутствовав их и оставив, Мстислав постригся в монахи, дни и ночи пребывал в посте и молитве, а вскоре и почил с миром.

…Но пошел Бату не на Новгород, на Владимир пошел, местью пылая. Шел джихандир ханский, собирая дань, только дань не простую, кровавую дань.  Шли полки, как тать, по русской земле: грабили и дворцы, и дома, и лачуги, копыта их коней попирали поля пшеничные, ржаные, гречишные, гороховые, оставляя людей без пропитания.

Это были ужасные времена, когда слышались только крики и стоны умирающих. Плач поднялся над Русью, плач женщин и детей, уходящих в полон, навсегда расставаясь с родимой стороной. А их отцы, мужья и братья, погибали в сражениях, защищая свою землю.

Мешала вражда князьям русским силы объединить -  погибали дружины княжеские, поддержки не дождавшись, и кровавый след вдоль границ полчищам татарским выстилая.

Но никто в стороне не оставался, никто в хатах не отсиживался. Вставали хлеборобы, земледельцы и плотники, поднимались пастухи и скотники, бортники и косари на бой собирались.  Ковали кузнецы орала на мечи, серпы и косы – на доспехи, вилы – в наконечники стрел плавили. Серебром да златом платили за коней добрых, что для единого боя надобились. Гиб люд необученный, голой грудью мунгитам путь преграждая.Укрывали сыны Руси телами землю русскую, кровью обильно поливая.

Не могли мирные и благодушные русичи, не знавшие бед и войн, отражавшие только небольшие соседские набеги противостоять армии вооруженных, обученных, собранных и свирепых воинов, годами закалявшихся лишениями на жестоких бесплодных открытых ветрам и грозам степях. Достойный дать отпор бойцах, обученных в кровавых братоубийственных народных войнах. Не знавшим пощады ко всем, вставшим у них на пути.

За Волгой тем временем собиралась рать. Здесь стали владимирские полки во главе со старшим сыном великого князя Всеволодом Юрьевичем и опытным воеводой Еремеем Глебовичем. Также к Коломне отошли остатки рязанских войск с князем Романом Ингваревичем, подошли полки Пронска, Москвы и некоторых других городов. На помощь владимирскому князю и Иван новгородцев со своими воинами послал.

Но не было безжалостнее завоевателя, не было бессердечнее военачальника. Грозный джихандир на вороном коне сеял смерть и страх повсюду. Черна душа его была, и дела черны и бесчеловечны. Не было жалости в нем, и чем сильней было ему сопротивление, тем кровопролитней битва.

Разорив окрестности Рязани, Коломны, Москву и Дмиров двинулись войска Батыя на Владимир. Получив весть эту, Юрий созвал на совет князей и бояр. И Иван с Аленой во Владимир пожаловали. Времени прошло с их воссоединения немало – ужо и плод значительный заметен у нее под паневой был.

На совете же первым встал Иван решительно, слово молвил:
- Дозвольте пойти к нему с дарами. Быть может, смогу я откупиться. Не задобрить нам его ничем, но есть у меня драгоценность ему бесценно дорогая.

Дивились все, что за драгоценность такая?

И только Юрий вскочил, оттянул его в сторону, зашипел гневно:
- Жену свою, на сносях, решил супостату отдать? Ты в своем уме ли?

Нетвердо переминаясь с ноги на ногу, стараясь скрыть взгляд под веками, Иван застыл в полутемном углу:
- Я Мстиславу клялся.

Юрий окончательно убедился, что с Иваном происходит что-то неладное. Чтобы воодушевить его, он распахнул находящееся перед ними окно во двор, где давно уже толпились вооруженные дружины.

- Перед Мстиславом ты за Новгород отвечаешь, я же Владимир отстою. Князь я народу своему, иль торгаш, чтоб от ворога дарами откупаться? Судьбу Рязанцев с дарами их желаешь повторить?

Иван сразу озяб, вытер пот со лба.

- Братуха, родный! А как погибнете, головы сложите? Ведь мой-то грех.

Мудрый Юрий оказался не слеп и понимал, что прошлое осталось в прошлом, что рана, нанесенная Бату, уже нанесена, и с этим ничего не поделать:
- Година приспела не жизни наши жалеть. Я не меньше тебя виноват. Тебе он все одно обиду ту не спустит, а мне – и подавно. Я это понял еще тогда, когда он мне руку в ответ не протянул.

И остановил его Юрий, убедил, что отстоит он Владимир, не пустит врага дальше. Ведь и рать он собрал и князей объединил. Иван согласился, искренне огорченный отказом.

Все же советующиеся горестно понимали, что, как только Бату подойдет к Владимиру, они попадут в окружение и продолжать сопротивление будет бесполезно, тогда уж он ни за что не даст им выбраться за крепостные стены.

Значит, у них остается несколько дней и за это время надо отвести войска и встретиться с врагом на открытой местности. Все единодушно решили направить свои дружины за Волгу, при этом были убеждены, что им повезло -  стены Владимира хорошо укреплены и, даже если Бату к ним подойдет, то взять город у него не выйдет.

Юрий после недолгих размышлений отправился в Заволжские леса.  Во Владимире остались жена Агафия Всеволодовна, сыновья Всеволод и Мстислав, дочь Феодора.

 Хорошая была крепость Владимир, каменная, крепкая, но ордынцев она не поразила. Взглянул Бату недобро на стены крепостные, вдоль на коне погарцевал, зорко бойницы осматривая.

- Ну чаго, князь Владимирский? Уж тута я с тобою поздароваюся, так поздароваюся, - попомнил он старую обиду.

Багатуры подвели пленного отрока Владимира, сына Юрия, плененного в Москве, к стенам Владимира, «представили сына великого князя его подданным». Узнаете, мол?! Не хотите ли, русские герои, подраться за него?

В грязном рубище, босиком на февральском снегу, стоял Владимир. Петр Ослядюкович остановил Всеволода и Мстислава, пытавшихся вырваться из крепости и постоять за брата, а ордынцы, покуражившись, убили Владимира и приступили к осаде.

Батый окружил город, оставил там осаду, а сам пошел туменом в слабо защищенный Суздаль. Быстро взяв его, пленных пригнал к Владимиру и заставил разбирать в окрестностях избы и строения, валить лес, рубить кустарник и сбрасывать все это в глубокий ров. Тех, кто не хотел помогать врагу, на виду у всех убивали. Чтобы не дать защитникам Владимира вырваться из него, город за одну ночь обнесли крепким тыном.

 Следующий приказ был еще бессердечнее. Пленные, избитые, голодные, без одежды и без обуви, пленники брали со слезами на глазах тяжелые бревна – пороки, и били ими о дубовые стены. А рядом стояли с луками на изготовке ученики великого Чингисхана.

Защитники Владимира в соплеменников стрелять не смели. Охнула у Золотых ворот стена, надломилась, обвалилась. А за ней обвалились стены у Ирининых и у Медных ворот. И в бой пошли жестокие завоеватели - они ворвались в город и зажгли его. Уничтожали еще беспощаднее, еще немилосерднее вырезали. Вся семья Юрия погибла.

  После этого пошли мунгиты за объединившимися силами Владимирского князя. Передал Бату командование Бурундаю, который разделил войско на три оперативных отряда и три отряда окружения.

Нашествие на Сить всех отрядов Бурундая проводилось скрытно, в глубокой тайне. Растянулись тумены полосой, чтобы всех разведчиков, свидетелей и подходящие к Сити мелкие русские отряды уничтожать.

В течение всего 3-х недель после взятия Владимира, подошли мунгиты к Сити со стороны Углича, где загодя спрятанные в стойбищах полевые джагуны их ожидали.

 Тем временем великий князь владимирский Юрий Всеволодович успел собрать небольшое войско на берегах реки, куда сходились дороги из Новгорода и с Русского Севера, из Белоозера. На реке Сити рать великого князя владимирского и сошлась с полчищами Батыя.

Появление вражеской конницы оказалось неожиданным для владимирцев, и они не успели построиться в боевой порядок. Превосходящие силы Бурундая окружили русские войска по частям, сжимая кольцо окружения, и к вечеру того же дня полностью уничтожили оба полка: центральный, во главе с князем Юрием в районе Станилово — Юрьевская — Красное, и северный полк правой руки в районе Семеновское — Игнатово — Покровское.

Окруженные по частям русские воины с обоих берегов были оттеснены на лед Сити превосходящими силами, где скопилось столько сражавшихся, что лед не выдержал и проломился. Лилась рекой кровь людская, с речной водой перемешиваясь. Потекли по Руси кровавые реки, черные от пожарищ облака небо затянули.

Командование же свое Бату Бурундаю отдал потому, как сам коршуном черным рыскал по полю бранному, врага своего заклятого, Юрия, высматривал.

Но сразиться ему с ним не довелось. Нашел он его уже раненого, полумертвого, в агонии предсмертной силы теряющего – из-под груды трупов вытащил, на ноги поставил:
- Ну чаго, князь? Как тебе встреча наша? Хорошо тебя у хана принимали, и на твоей земле я тебе прием достойный оказал.

Потрескавшиеся капилляры глазных сосудов делали вид Юрия еще более изможденным, суставы на руках были переломаны так, что он не мог держать больше меч, а из груди торчало обломанное копье.

С трудом набрав воздуха, но от этого тяжелого для него сейчас поступка покачнувшись и осев, Юрий ответил:
- Еще в орде я понял, что ты падальщик. И ныне, как бирюк, ужо над трупом почитай куражишься. Бога бы побоялся.

  Склонившись над ним в своей обычной устрашающей позе, Бату ответил:
- Пусть волк я, но бирюки – племя сильное и гордое, всегда идут за вожаком, а вы – псы покорные, Богу своему, как хозяину прислуживаете, на задних лапах за подачкой перед ним пресмыкаетесь.

После этих слов взгляд Юрия задержался на Бату, как будто он только сейчас заметил его:
- И тем Богу послужим, коль от бирюков поганых надобно стадо Христово защищать.

Бату выразительно устремил взгляд на сломанный меч Юрия и медленно переместился на пробитую копьем кольчугу:
- Будете слабых защищать, псами вечными будете. Только зол ваш Бог – и обучил вас плохо, и вооружил.

Бату своим едким, издевающимся взглядом упивался его полной беспомощностью, и Юрий старался не мешать ему в этом занятии, только сдержанно заметил:
- Не от Бога зло исходит. Люди жестоки.

- Ежели жестоки люди, то и Бог - жесток, - ответил Бату, и полетела голова Юрия с плеч.

 А голову ту Бату приказал Ивану доставить. Когда получил Иван суму ту, да открыл, бешеным криком кричал, криком одичалым. Будто безумный целовал и молил о прощении голову ту, обнимал родного, слезы лил горючие.

- Братуха, братуха родный, сгубил я тебя! - содрогался криком в рыданиях Иван, сжимая в руках отрубленную голову Юрия, но лишь червь торопливо полз по ее остекленевшему глазу.

…Из-за печали великой разродилась Аленушка раньше срока, но выходила малютку, вынянчила, ночами бессонными согревая отварами целебными да молитвами.

А тем временем шла по просторам Руси сила мощная, сила непобедимая, ранее русичами неведомая. Шел джихандир, добычей влекомый, упорно и неистово. Шел Бату по следам Елены Прекрасной, шел по наказу Великого хана. Громким эхом шло по Руси имя завоевателя безжалостного – Батый.

Мунгиты владели не только преимуществом в выносливости и дальнобойности, но и изобрели технику «стрельбы перекатом», сокрушая любое сопротивление движущимся вперед валом стрел, а позже усилили свой стремительный удар еще и передвижными катапультами, и артиллерией.

У каждого конного и пешего бойца было по два лука, один дальнобойный, другой — для ближней дистанции, и в бой воин шел, имея как минимум шестьдесят стрел; в зловещий ассортимент входили и особые стрелы — бронебойные, зажигательные, которые устанавливали дымовые завесы. Были даже свистящие стрелы, звук которых, в сочетании с сигналами черных и белых флагов, применялся для управления маневром войск.

 Хорошо подготовленная конница вселяла ужас, когда в полном безмолвии всадники разворачивались, отступали и наступали в совершенном согласии, пока сокрушительный удар не наносили тяжеловооруженные ударные отряды конных копейщиков на боевых конях, облаченных в доспехи из дубленой кожи.

Но стонала Русь и страдала, роды тяжелые предчувствуя. Знала, что идет хан по Земле Русской на погибель царству своему. Попадает в ловушку сабдыка лукавого, добычу немалую учуявшего. Платит Земля Русская данью кровавой за наживу драгоценную, за богатство невидимое да схороненное временем.

Знал грозный джихандир прозорливостью своей, что забрать дух земли пытается, и вырезали воины Батыя женщин белокурых поруганных без пощады, младенцев давили безжалостно, чтоб не народился на земле русской правитель – объединитель. Чтоб не стала Русь тем царством великим, расколющем все царства в черепки.

Отроки юные, видя позор и унижение своих семейств, бросались на защиту и падали от беспощадных ударов мунгитов, а старики были бессильны чем-либо помочь.

Когда воины уезжали в другие города, навьючив на коней награбленные вещи, горело все: от земли до неба. Огненные языки и черный дым поднялись над Русью, закрыв солнце.

Постройки были легкие, из соломы и глины, и поселения быстро превращались в пепел. Выжившие спасались от бушевавшего огня, бежали из поселений, бросая все нажитое.

 На месте цветущих городов оставались только пепелища и руины. Много лет затем села и деревни оставались в развалинах, где скрывались одни стервятники и волки, пожирая трупы.

Такой разорительный кровопролитный набег, мог сломить и более сильный народ, но русский - не сломил.

От смерти неминуемой бежал люд раненый и голодный в дремучие лесные чащобы, в непролазные болота, в глушь непроходимую. Обживались русичи несломимые в местах совсем необжитых, подавляли страх свой первобытный перед зверем лютым, перед жалом «гнуса», перед жизнью скудной, ибо от более жуткого страха бежали.

Пришлось народу многострадальному узнать, каких отчаянных усилий стоит расчистка леса или болота под поле. Приходилось питаться травами да кореньями, под небом открытым спать. Не все находили приют, гибли в пути, до такой степени изнурялись беглецы, спасая жизнь свою.

А когда весь избыток богатства народного и сил, и золота, и людей был безжалостно разграблен и вывезен в орду - погрузилась Русь в страшную отсталость. Некогда и не на что было заниматься внутренним устройством, и последнее стало выражаться в таких крайних бедствиях, как упадок древних исконно русских промыслов народных - земледелия, скотоводства, рыболовства, крестьянского и кустарного ремесла.

 Казалось, потерялся навеки образ крепких русских богатырей, живущих в добротных бревенчатых избах, в расшитых холщовых рубахах, опрятных, здоровых, сильных, среди подрастающей румяной детворы, не знающей устали и печали, но пусть сейчас это были уставшие, с землистыми желтыми лицами, чахлые, изнуренные, но все равно русичи, все-равно родные какие-то: поднимались, выживали, боролись и защищались полные веры и надежды на лучшие времена.

 Мало оставила летопись, но неисчислима – память народная, кровью предков к истине взывающая. И был тот поход мстительный кровью на земле русской записан.  И дошел так хан до стен Новгорода, где князь новгородский Мстислав некогда принимал его, как гостя.
 
…Вечер был мрачный и холодный, на востоке собирались большие гряды иссиня-багровых облаков. Ночь тянулась медленно, и воздух в Новгороде был зябким, вязким и гнетущим. Казалось, какая-то тяжесть рассеивалась с тяжелыми облаками над башнями.

Неожиданно воздух огласил низкий стонущий раскат первого майского грома. Заснуть было невозможно. Иван оделся, вышел и стоял у дверей терема, глядел в окружавший мрак, тускло подсвеченный лучинами. Вести не заставили себя ждать, запыхавшийся и усталый, к терему подъехал гонец.

- С чем прискакал, Трифон? – уже предчувствуя недоброе, поинтересовался Иван.

Пока Трифон сходил с коня, слабо освещенный светом лучины, Иван разглядывал его мрачное лицо. Повзрослевший, он и впрямь был похож на Мстислава. Невысокий мускулистый стан его, был крепок, но абсолютно не изящен.

С темно-русой бородой, большим мясистым носом, решительными голубыми глазами с густыми нависшими бровями, широким лбом, уже изборожденный морщинами, столь не соответствующими его возрасту, он невольно имел вид грозного князя.

Несмотря на то, что, спешившись, Трифон тут же принялся «ломать» перед ним шапку, в знак почтения перед присутствующим более высокого положения, выцветший зипун при поклоне обнажил мускулистую загорелую шею, а старые лапти были истерты, Иван с первого взгляда заметил, что это стал гордый властный, с претензией на образованность, человек. Он ожидал увидеть какого-нибудь грязного крестьянина или неотесанного бродягу, но достойный вид того, естественно, привел Ивана в некоторое замешательство.

- Орда на Новгород идет, - хмуро выпалил тот.

Это должно было прозвучать яростно и грозно, но Иван услышал запинающийся страх в его тоне. В отчаянье Иван закрыл лицо ладонью и стоял в молчании, потом решительно подался к Трифону, как раз в то мгновение, когда тот хотел повторить свое предупреждение.

- Мало душегубцу крови нашей? Пусть упьется, но Новгород не получит, - громко вскричал Иван.

- Не отстоять… Рязань пала, Владимир каменный – и тот не устоял. Дружины побиты, богатыри лучшие – полегли, -  если раньше Трифон был уверен, что Иван просто отступал из трусости, то именно сейчас он странно понял все совершенно ясно и остро: Алена не случайно попала в западню -  Бату все рассчитал, он гнал их в Новгород, где ей предстояло стать его добычей.

  - Берег я ее, как мог, но Новгород – оплот Руси усей. Падет Новгород – народ духом падет, - с небывалой ясностью, какой обладают только на грани жизни и смерти мгновения, Иван увидел все нерадостное будущее, молниеносно взвесил все возможности.

Уже не было никакой надежды. Чтобы привлечь в Новгород новые дружины, звать или просить было некого; он осознавал невозможность бегства, как и любого другого спасения.

- Решил жену свою отдать? О ней речешь – сознайся мне?  - это был, по-видимому, не случайно вырвавшийся вопрос. И все же он прозвучал как-то оскорбительно.

Ни тот, ни другой не решались взглянуть друг другу в глаза. Трифон ждал. И Иван знал, чего он ждет, что он опровергнет его догадку, что не отдаст ее, а будет молить Бату о пощаде, или что предложит тому выкуп, но Иван честно признался:
-  Союз наш не благословен, коль даже небо этому союзу противится. Я у мужа жену забрал – мне и возвращать. Пока не отомстит – не уймется.

Трифон предвидел мерзкое, наверняка – грозящее смертью, надругательство над ней.  Он дрожал от гадливости при мысли, что Бату так извращенно толкал князя на немыслимое преступление: подлое, грязное, гнусное. Оттого дни и ночи напролет скакал он отчаянно, опьяненный мыслью, желанием, которое испытывал впервые, возможностью, которую никогда раньше не предполагал, что он единственный сможет еще ее спасти.

- Не месть это! Другое тут что-то. Он с самого первого дня в нее, как коршун в добычу, вцепился. Нельзя ему ее возвращать.

- Одна она у меня осталась. Но видно, и Бог противится – и ее надобно мне отдать, чтоб грех свой искупить, - удрученно ответил Иван.

- Не стыдно ль тебе? Спасай ее. Земля Русская какие муки терпит, ее от него укрывая, а ты ее так запросто и отдашь? - порицательно воскликнул Трифон.

И вдруг в одно мгновение, как будто сообразив, что сказал слишком много, он отошел назад и нервно стал подтягивать подпругу.

- Мне ужо терять нечего. Я Мстиславу поклялся, что ее мужу верну, -  в каком-то оцепенении продолжал слабо оправдываться Иван.

Соскальзывая в какую-то ненадлежащую по чину браваду, Трифон перебил:
- Повенчаны вы, стало быть, ты ей и муж.

- Она чистой мне досталась, понимаешь?  - Иван издал крик, больше похожий на стон, только сейчас осознав, что Бату испытывал те же самые чувства, передавая ее в его ненадежные руки.

Все мужские взгляды застывали, при виде ее и ясно, что Бату тоже не схимник, но все же он справился. Он понял, что двигало Бату, понял первый раз в жизни.
 
-  Ежели имея все права, да и не брал без благословения, то это больший муж, чем муж даже законный.

- Отдать, чтоб убил он ее? Чтоб растерзал? И ты говоришь, что больший он ей муж, чем ты? Смотри, что творит он – ни жен, ни младенцев не щадит. Земля огнем пылает, кровью рыдает. Я даже помыслить боюсь, что он с ней-то сделает! Ему не она, а власть над ней нужна! И кто поручится, что ее растерзав, злоба его успокоится? – Трифон схватил Ивана за плечо, сдавив так сильно, что боль сдернула глухую скрытность с его страдающей души.

- С головой Юрия он весть прислал. Только она ему надобна, а с земли ему токмо ордынский выход уплачивать, - сознался Иван и шлепнул Трифона по руке.

Он был прав: Трифон был чрезмерно испуган и не мог отвечать за свои действия, выдавая свое отчаянье хотя бы потому, что так панибратски обращался с князем. Он наверняка не знал целей Бату. Он просто-напросто хотел спасти Алену, воочию наблюдая все ужасы, творимые им.

- Знаешь ли ты,… ты – гордый князь, стоящий здесь вальяжно и спокойно, как свиреп он? Наблюдал ли ты за его передвижениями, как за увеселительной прогулкой? Пересказал ли кто тебе, как он братьев твоих во Владимире убивал? Поведал, как корчились их синюшные тела, как ногти впивались в землю, как хрипели они с отрезанными языками, когда каждая кость, каждый палец был переломан, как глаза вылезали у них из орбит от боли, которую не передать словами? Ведь ты сам держал в руках голову брата своего с застывшим ужасом в глазах. А теперь жену свою ему отдать решил на растерзание? Кем ты сам будешь после этого? - в то время, как князь, пораженный услышанным, затаил дыхание, Трифон пыхтел и хрипел даже сильнее, чем его изможденный конь.

Иван думал об этом постоянно. То, что требовал от него Бату, не имело никакого смысла. Правда, где-то в душе он и подозревал, что не все выводы он сделал правильно, или разместил действующие лица не на своих местах.

- Она каждый день меня корит, что я к нему ее не отпустил…. Ежели бы сразу я ему ее отдал, сколько бы жизней спас, сколько душ убиенных и сгубленных!

Теперь поздно было заниматься подсчетом трупов и приниматься врать друг другу, что они не понимали всей развязки трагедии от начала до конца. Если бы удалось отвоевать хотя бы ее, не отдать ему, это была бы пусть маленькая, но победа над злом.

Когда будут складывать былины об этой бойне — если будут, конечно, — в рассказах очевидцев истине будет соответствовать лишь то, что они трусливо и беспомощно отступали. Поэтому, рыся к Новгороду, Трифон твердил себе: не спеши отчаиваться, подожди, что решит Алена. И отгонял мысль о том, что Алена сама может оказаться нежелающей себя спасать.

- Те, кто Христа распинали, тоже так считали!  - яростно заключил он в ответ.

Раскричались они так сильно, что терем растревожили. Тут и Аленушка из покоев выбежала, на шею к Трифону кинулась. Обняла крепко друга давнего, оказавшегося не только братом, но и сыном любимой кормилицы, заменившей ей мать. Научившей и врачевать, и рукодельничать, зародившей ростки ласки и доброты в строгом, грозном характере Мономашичей.

Трифон смущенно улыбнулся, отстранился от нее. Переглянулись Иван с Трифоном, гадая, слышала она, иль нет, да понять не смогли, а она все слышала.

Стали они о погоде, да о посевной слово вести, на Алену настороженно поглядывая, надеясь, что она уйдет вскорости, она стояла, стояла, да вздохнув тяжело, молча в терем ушла.

На следующее утро, как только Трифон позавтракал, Алена вошла в его горницу, и, хотя он внутренне боролся с ее чарами, но сам подошел, обнял нежно. Она же поторопилась его увидеть оттого, что была очень огорчена его холодностью и отчужденностью, боялась, что он уйдет, не сказав ни слова на прощание.

Она полагала, что с рассветом он собирается уезжать, но вместо этого заметила, что Трифон подтащил к двери своей светлицы седельные сумки, в которых были перевезены в новое жилище его немногочисленные пожитки. Оказывается, он не просто приехал, привел с собой небольшую, сколоченную еще в орде, дружину, и решил обороняться вместе с Новгородцами. Но на настойчивую его просьбу спасаться, честно ответила.

- Не переживай Трифон. Я смерти не боюсь. Я пойду к нему.

С подлинной доблестью произнесла она эти слова. И у Трифона защемило сердце. Вот кто себя никогда не жалел и не думал выторговывать свою жизнь, вот кто выступил истинным героем и защитником: слабость, победившая силу, доброта, победившая злобу, благородство, победившее какое-то темное стремление к отмщению. Какой это было мукой, как не вязалось с тем, что поднималось в нем самом!

Нет, он не смел больше врать ей, и никто не смел продолжать ее мучить стыдом греха:
- Коль решила ты так, то не просто иди, останься с ним, - стал увещевать ее он, -  ведь не для того он сам сюда во главе войска этого идет, чтоб растерзать. На то бы он войско отдельно послал. Останься, чтоб гордость задетая его отпустила. Не убьет он тебя, коль его ты станешь и противиться не будешь. На год, на два, сколько пожелает. Уж не серчай, что я так прямо. Такое уж естество мужское, насытится тобой, сам отпустит.

- Как же это? Что ж муж мой скажет? – охнула Алена, от стыда рот прикрыв и румянцем зардевшись. Назад попятилась.

А Иван, оказывается, следом за ней вошел и услышал, о чем Трифон ее просил. Он и сам понимал это хорошо, но не смог бы ее об этом просить. Оттого подошел он к ней, обнял да не противить, а тоже упрашивать ее стал.

- Коль доведется тебе к нему в плен попасть, останься с ним, милая. Ведь сбежишь, уж точно не пощадит. Откажешься с ним остаться – убьет тебя жестоко. А так, я хоть знать буду, что живая ты. Любыми дарами выкуплю. Разве честь дороже, чтоб на жизнь променять? Ужель меня не любишь, чтоб не пожелать вернуться ко мне хоть когда-нибудь? Хочет он тебя своим мужем считать – я и с этим смирюсь, коль живой ты останешься.

В ужасе смотрела на них Алена, хлопала ресницами презрительно. Ничего не сказав, вышла вон, и только спрятавшись у себя в горнице, надрывно разрыдалась. Это была ее вина – целиком и полностью ее.

 …А тем временем подошел Бату к Новгороду, остановил войска, разбил лагерь, да и ожидать стал.

Когда он был неопытным восемнадцатилетним юнцом, он бы ринулся на Новгород сразу, не раздумывая пошел на штурм и ворвался во внутрь. Но теперь время не играло никакой роли – собственный страх сломит их быстрее. С возрастом он стал еще хитрее и мудрее.

Ведь ведал Бату, что знает князь, чего хан дожидается, мыслит – за кем в чужие земли пожаловал. За кем рыскал по Руси, путь выслеживая, кого, как охотник опытный, вытравливал и преследовал. И ликовали все победам, Субедэй радовался, но видел в воспитаннике своем мысли мятущиеся, во взгляде суровость сомневающуюся, но наставлял и ободрял, как мог.
 
- Приблизился день отмщения твоего, день расплаты. Трепещут башни новгородские и люд стенает. Колокола трезвонят, не смолкая, и курится фимиам.

- Почему же так паскудно мне? – вдруг странно ответил Бату, ведь на самом деле терзался.

Ничего и никого он не боялся, и даже смерть теперь паршиво скалилась и от него бежала, но со страхом ждал он встречу эту.

Что увидит он в ее глазах? Лишь злобу и презрение. Как убить ее, как наказать, чтобы она почувствовала всю ту боль и унижение, которые ему довелось испытать? Как за то короткое время, что приготовил он ей в расплату, отдать ей всю ту муку, что терзала его долгие годы?

…С тех пор, как турдуки юрт стали видны из Новгородских башен, стала Елена грустна и молчалива. Подолгу ласкала и целовала младенца своего, будто прощаясь, виновато прятала глаза от Иванушки.

Да и сам Иван стал лицом темен и источен. В думах проводил ночи, от всех таясь. Стал и неучтив, и неразговорчив. Каждый в своих переживаниях сам обособился. И пусть думали они об одном и том же, никто друг с другом мыслями и подозрениями своими не делился. И в неведении Аленушка все чаще лила слезы тайком, полагая, что замкнутость его вызвана презрением.

И так же не сдержала слез, когда вошел он к ней в палаты решительной поступью в полном снаряжении, собранный в дорогу.

И бросилась она к нему на грудь, обняла, запричитала с надрывом:
- Ужель покинешь ты меня, Иванушка, в трудный час!

- Надобно мне, Аленушка, в путь ехать, - твердо произнес он, когда и голос, и вид его говорил о бесповоротно принятом решении, - ты не пужайся, я с тобой буду, мысленно всегда с тобой буду я. Помни, ненаглядная, чтобы ни случилось, люблю тебя сильно, жизни не пожалею, а любить буду. Доведется увидеться, али нет, – лихом не поминай.

- Что ты, Иванушка, али прощаешься со мной навсегда? – с совершенно несчастным видом она начала что-то подозревать, но не могла даже отдаленно представить, на какой отчаянный шаг он решился.

 Она положила тонкие руки ему на плечи, пытливо заглядывая в его, полные горечи, глаза.

Не найдя подходящего оправдания, Иван лишь нежно обнял ее в ответ, со вздохом заметил:
- Умница ласковая моя, ничего от тебя не утаишь. И погибать буду – буду помнить руки твои нежные. Преданность и верность твою вспоминать.

Так коротко он попрощался с ней, и низко склонившись к гриве своего коня, ускакал прочь.

Трифон был немало удивлен его бегству и опешил, когда ему князь строго-настрого запретил выпускать Алену из Новгорода. Как он мог это сделать, когда город остался без своего князя, да и разве же можно было ее удержать?

И просил он ее, и уговаривал, но она, не проронив ни слова, упорно в путь собиралась и даже не пыталась возложить вину на Ивана, не оставившего ей никакого выбора.

Трифону же очень хотелось верить, что новгородского гарнизона хватит, чтоб город отстоять. Он пребывал в шоке, он был рассеян и не знал, как ее можно остановить.

 Удержать ее мягкий Трифон был неспособен и в последнем отчаянии он признался безвольно:
- Не могу я тебя отпустить, ведь я тоже тебя люблю.

Но Алена не была шокирована, лишь улыбнувшись, подошла к нему, теплой ладонью по грубой щеке его провела:
- Я знаю, что любишь! Не можешь не любить..,и я тебя люблю, ведь ты брат мой, по отцу родный.

И пока она рассказывала ему обо всем, в чем признался ей отец, Трифон, потеряв дар речи, смотрел на нее обалбешенными глазами, из которых не останавливающимся потоком лились безрассудные слезы.

Закончив, она лишь нежно чмокнула его в щеку, передала младенца в его руки, поцеловала в лоб спящего ангелочка своего.

- Прощай и прости. Не думала я, не гадала, что столько бед принесу. Береги сыночка моего, он все, что Ивану от меня останется.
 
Да и с посольским обозом уехала в стан Бату. Некоторое время она еще бросала настороженные взгляды назад, но никто ее не преследовал и не догонял, дорога так и оставалась спокойной и пустой. Тревога понемногу уходила. Она боялась, что ее попытаются задержать, а страха перед смертью не было совсем…

Месть умеет оправдывать любое злодеяние. Но не всем дано разобраться в причинах своей мести… Месть, которая вначале безобидно являлась средством для достижения цели, если вовремя не погасить ее, как вирус, как болезнь, очень быстро сможет поглотить человека целиком, стать неотъемлемой частью, органом, наростом, опухолью, питающей или, скажем, отравляющей сердце яростью и гневом.

Каждому знакомо это чувство. Нелепо, но с чувством наивысшей справедливости, каждый желает, чтобы обидчик получил по заслугам. Чем больнее, тем справедливее. Пусть даже боль будет несопоставима.

И размышляя о том, что пусть Бату и стал совершенно беспощадным огненным смерчем, который незаслуженно прошелся по Руси, Алена знала - это все равно был тот же самый Бату. И пока он не посчитает себя отмщенным, он не пощадит никого, кем она дорожит, не даст никому даже попытаться восстановить разрушенные города, и, может даже, не остановиться, пока не уничтожит все.

Он ей больше не поверит, месть теперь его главный советчик, так что встреча с ним уже ничего не исправит и не поменяет, если только не удастся убедить его отказаться от бесплодной надежды на иное прошлое, и жить с таким будущим, которое у него есть, а не то, которое не случилось, и которого у него уже никогда не будет.

III

В душной юрте было полно народа. Громкие пугающие душу крикливые голоса метались по тесному помещению, смешиваясь со звуками лошадиного храпа, с волнами холода, идущего сквозняками от открытых войлочных окон, и запахами еды.

В основном в юрте находились мужчины, но были здесь и женщины. Некоторые из присутствующих сидели на длинных скамьях, в чем тут было дело, чем они так уж отличались от знатных чингизидов, сразу и не скажешь, но Алена без труда выделила их взглядом, не без удивления обнаружив среди них и давних знакомых.

Можно было подумать, что Алена испугалась, обнаружив, что ее многие помнят и узнали. И Субедэй, и Гуюк, и Мунке приветственно склонили головы, Орда-Эджен – старший брат Бату, и тот криво усмехнулся.

Но вместо замешательства она была обрадована, что ей не придется Бату разыскивать, убежденная, что он сам лично не будет принимать послов, возможно, схватит ее потом, когда узнает, что она пришла к нему, или, что за столь долгий срок может попросту не узнать грозного Саин-хана, но ошиблась. Да и не узнать его было сложно.

Подняв глаза, она растерянно застыла: возвышающийся над всеми трон был занят. Это был сам кровожадный и безжалостный джихандир, от поступи которого содрогалась земля. Угрюмый и жилистый его силуэт мрачно возвышался на золотом троне.

Пестрые ковры и роскошь убранства, дорогие украшения, изысканная мебель и посуда, заморские чудеса и диковинные звери не могли затмить пышностью своей убожества, творившегося за пределами юрты и стереть воспоминания об ужасах унижений, насилия и крови, переполнившую Русь с избытком.

И говорили послы, богатства сулили, да уговаривали, а молодой хан только на Алену и смотрел, да глаз с нее не сводил. А когда нечего уже было послам и говорить, да примолкли они в непонимании, встал Бату, только и молвил: «Сама придешь!», и вон из юрты вышел.

Высказано это было с такой яростью, точно ему пришлось проделал весь этот путь только из-за нее, и ощутила Алена себя снова несчастной пленницей. Подневольной и загнанной рабыней. Опять вспомнила, почему бежала, отчего пряталась и скрывалась.

С текущей растерянной толпой не уяснивших ничего послов, она вышла из юрты в свой стан, а под покровом ночи пробралась Алена в золоченый шатер хана, под плащом кутаясь. Никто ее не окликнул на заставах, никто не остановил без пайзы, будто поджидали.

Длинными тенями провожали ее деревья, прощались с ней шелестом листвы. Робко вдыхала она ускользающий аромат молодой травы. Яркие звезды грустно сверкали ей с темного неба, и она с трудом ловила их сияющий привет. Поющие голоса откуда-то доносились, и ей думалось, что они поют уже не для нее. Все вокруг она безгранично любила, и все, весь этот огромный мир вдруг переставал принадлежать ей. С тех пор, как она покинула орду, она не испытывала ничего подобного.

О, как легко почувствовала она, сама погибая, доставить гибелью своей радость кому-то: мстителю – отмщения, обреченным – жизнь, и ненормально радовалась этой чужой радости. Нужно было только выстрадать, терпеливо испить эту последнюю чашу. Победивший мститель уже ждет свою жертву, чтобы отправить ее из бытия в бесконечность самым мучительным, самым постыдным образом, на который только способен его извращенный ум. Теперь она для него не гостья, не любимая – лишь добыча, презренная беглянка и предательница.

Как зашла она в его юрту, так и встала перед Батыем, надменным джихандиром хана чингизидов. И возлежал хан на подушках шелковых: гордый и чванливый. Кафтан на нем красный с аппликацией из горностая и кожи, шапка из чернобурки с наушниками и назатыльником.

Яства в блюдах золотых по кругу расставлены: и мед, и фрукты, и сладости восточные. Золота в шатре немеряно; и куницы, и соболя в ногах лежали несчитано. Только не видела ничего Аленушка, на него смотрела неотрывно.

 Молчали они долго, друг друга с чувствами взволнованными разглядывая. Алена даже хотела переменить позу и на что-нибудь опереться, но боялась пошевельнуться: он был совсем рядом, а тишина стояла такая, что до него донесется малейший звук, как грохот. Но он встал с подушек да сам к ней подошел.

- Вот и воротилась ко мне дань новгородская, - произнес он, - но сдается мне, что князь мне ее ужо успел попортить.

Он схватил Елену, привлек к себе, поцеловал надменно.

Так и вспыхнула Алена, так и зарделась, в грудь ему ладонями уперлась. А он назло притянул ее к себе, сжал в объятиях. Затрепыхалась Алена, лицо ему оцарапала да оттолкнула.

- Попортил, - заключил он, убедившись, что она совсем отвыкла от его рук, от его губ, - ох, как попортил.

Вздохнул горько и тяжело, но боле не приблизился. И подумалось тут Алене, невзначай, что стали руки его грубы и шершавы, еще больше раздалась тяжелая ладонь, а хватка стала и впрямь коршунячья: цепкая и болезненная до синяков.

 Обтер он царапины ладонью, взглянул неласково.
- Я к тебе одной, а ты другого обнимала. Вора и похитителя голубила, а со мной даже не простилась!

Суров его взгляд стал, колюч и груб. Сквозь прорезь век смотрели теперь два темных, хищных глаза, а над переносицей залегла такая же, как у деда, глубокая складка.

Глядела она на него, с трудом ломая его тяжелый взгляд, но ни слова не обронила, ни вздоха, молилась про себя, да к смерти стойко приготовлялась.

- Именно так я нашу встречу и представлял, - рядом прохаживаясь, внушительно продолжал он, -  вдвоем мы с тобой, как прежде. Печалишься ты, да молчишь, то ль проклятье на губах твоих застыло, то ль мольба. Ни слез, ни упреков, только глаза негодуют, да меня на части рвут. Хочешь ты скрыться от гнева моего, а тебе некуда деться: невозможно сбежать, негде спрятаться.

Молчала Алена, только глаза прикрыла, вздох тяжелый в себе подавляя. Какое-то чувство – стыдно ли ей было обнаружить свою слабость, или это гордость была? – заставило ее замереть.

Ее пугала возможность снова погрузиться в самый водоворот страстей, за одно неосторожно сказанное слово возродить и вернуть все их прошлое; ведь к его голосу примешивалась все та же власть, которая всегда подавляла ее гордую волю.

 И хотя она всеми своими чувствами ощущала опасность, ясно постигала исход их встречи своим рассудком, Бату привлекал ее сильнее, чем она привыкла считать, хотя и была уверена, что теперь он относится к ней, как к заслуженной добыче.

С каждым его вопросом она слышала, что он делает все, прибегает ко всем возможным ухищрениям, но вытягивает из самой недосягаемой глубины надежно замурованную любовь.
 
- Поминала ли меня, когда к венцу с постылым шла? Когда женой ему стала?

Опустила Алена голову на грудь, а слова его звенели над ней, как осы, и жалили все больней, все обиднее.

- Ну же, говори! Ждала меня, иль нет? Помнила ли? – настойчиво спрашивал он, а голос его предательски дрожал и срывался.

И хотелось ей сейчас же отмахнуться, ладонями уши заткнуть, но не смела она пошевелиться, ведь знала, что стоит ей хоть слово сказать, и вольются те слова проницательные в ее кровь, измучают до смерти.

- Не прячь глаза, не молчи. Отвечай мне немедля! – грозно выкрикнул он, подбородок ей саблей поднимая.

 Она еще помнила каждое из этих его движений. Знала каждую мышцу, напрягавшуюся в нем, знала каждую эмоцию, проскакивавшую за словами.

И во взгляде его яростном, столько презрения было, столько негодования, что ответила она дерзко, ни страха, ни паники не испытывая:
- Мало что ль ты бед натворил, чтоб я тебя не забыла?

Занес он над ней саблю яростно.
 
- Глумишься надо мной?!

С испугом замечая, как в гневе стал уродлив лик его, как страшен голос, вскрикнула она отчаянно, лицо ладонями закрыла.

Да тут же опустил саблю Бату, подскочил к ней да обнимать крепко принялся, да в щеки целовать коротко да часто. Да с болью такой, с такой надеждою, что и догадываться не надо было, что не остыло чувство его, что любовь его горячая и до сей поры его не отпустила.

Обхватила она ему ладонями лицо, остановила, в глаза ему заглядывая, силясь с мыслями и с силами собраться, узнать, что потребует:
- …Я… Ты… Тебе… Хан, - начала она сбивчиво, и слезы из глаз покатились, - собрали мы там на телегах у ворот новгородских золото и серебро, шкуры куничьи и соболиные, мед, деготь, табуны, стада, отары. Что могли, что было – все собрали.
 
В лице он переменился. Выпрямился надменно, будто снова джихандиром грозным стал и взирает на поле битвы своей свысока, тумены перед построением осматривает.

- Отважнее посла в Новгороде не нашлось? – грозно спросил.
 
- Посмотришь? Хватит ли? – слабо поинтересовалась она.

Отвернулся Бату. Из золотого сосуда в золотой кубок кумыс налил. Кубок поднял ладонью крепкой, на пальцах перстнями богатыми сверкая, выпил неторопливо.

- Смотреть не буду, золотом от меня не откупиться.

Но она не могла отступить. Холодность его и горячность – все эти волны его эмоций сбивали ее с толку, и она только сильнее ощущала вихревой затягивающий дурман падения в бездну и, быть может, в последнюю - в смерть.

- Чего же требуешь? Иль мало мы для тебя собрали?

Никогда еще в жизни ему не доводилось, но теперь он постиг, как тяжело и трудно скрывать свою любовь, как невыносимо ее подавлять.

Сердце вдруг опять непослушно начинало гореть у него в груди, одеревенело немели пальцы, и он впервые заставлял себя холодно застывать, как когда-то давно цепенела при взгляде на него она: он понимал, чтобы не ощущать этого, она также, как и прежде, хотела упорхнуть от его настойчивости, избавиться от объяснений.

- Разве много я требовал? Мне ничего не надо было, чтоб только вернулась ты. Но ежели сам пришел, плата великой будет.

Поверить ему было непросто, но его тон был искренним. У него не было других причин. Он выполнял приказ, но других причин не было.

Она была так красива, так желанна и недосягаема, как, впрочем, и теперь, но именно любовь, как и раньше, защищала его в боях и хранила, не давала ни устать, ни остановиться.

- Сам пришел, а считаешь, что дождался? – Алена подозрительно обвела его взглядом, подмечая все его значительное вооружение, словно это могло ей помочь найти подтверждение ее словам.

- Ужель я не ждал? - когда он подался вперед и взглянул на нее с невероятным отчаянием в глазах, она пожалела о своей иронии, - иль малый я дал тебе срок, чтоб ты одумалась? Я ждал долго, ждал, сколь мог выносить. Невозможно претерпеть боле, чем я крепился, в отчаянии тебя ожидая. Ждал, даже когда знал, что ждать мне незачем.

- Срок тот был даден найти другую, - она всматривалась в его лицо, словно задав вопрос, но он лишь медленно покачал головой:
- А я другую не хочу!

И снова потянулся к ней, обнял, припал губами к шее тонкой, лебединой.

- Ежели помнишь, ежели дорожишь мной, как раньше, отпусти! – жалобно заплакала она, заскулила слезно.

- Ты больше никуда не уйдешь! - рыкнул хан, из рук ее не выпуская.

Гнев, который она ощутила, бросил ее в жар, сердце заколотилось, и в его руках она вновь почувствовала себя слабой и податливой, а должна быть гордой, должна быть непримиримой.

- Пожалей меня, - слабо зашептала она.

Ее беспомощность и неуверенность поразили его, но затем он вспомнил, как долго она находила силы сопротивляться. Почему же сейчас его не оттолкнула? Неужели она его так сильно боится?

- Долго я тебя жалел. Верил тебе, доверял. И видно, делал это напрасно, коль ты от меня сбежала без сожаления.

Алена продолжала его разглядывать, и вдруг ее пронзило ощущение, что она не понимает самого главного.

- Что прошлое поминать. Давно мы не вместе, уже привык ты без меня обходиться, к чему тебе меня выспрашивать?

Он не думал, что ей придётся это объяснять. Она понимает, что ее ждет, не понимает, почему он медлит. Пожалуй, только сейчас он вспомнил, насколько она бесстрашна.

- Мне ты всегда нужна, нужен ли я тебе?

- Я думала, ты всегда это знал, — призналась она и тяжело вздохнула.

Некоторое время он подбирал ответ:
- Думал, что знал. Не знал, что неверная ты.

И вправду некуда было деться Алене от этих обвинений, которые не волновали или раздражали, но обижали невероятно.
- Не просила я тебя от смерти меня избавлять. И щадить… не просила.

Заглядывая в отрешенные, детские глаза Алены, Бату нахмурился:
- В упрек мне теперь ставишь доброту мою? Жалость и терпимость осуждаешь? И ко мне ныне умирать пришла?

Алена лишь глубоко вдохнула:
- С тобой я смерть встретить не боюсь.

  - В этом я тебя никогда не пойму, не разгадаю замыслы твои. Умереть со мной ты всякий раз желала, так почему же не желаешь со мной жить?! - и во взгляде его, и даже во всей позе появилось что-то болезненное и слабое, будто беспомощным сделал его этот вопрос, будто не находит он ответа на него – и силы его покидают.

- Упустил ты меня, в том моя доля всегда была. Жизнь моя еще у хана в опочивальне должна была прекратиться. А ты как не мог смириться, так и до сей поры не примирился, - мрачно заметила она, даже не пытаясь отсрочить свою гибель; она понимала - никому уже не спасти ее, - да и пытаться не следует.

Но Бату медлил словно решал, как много следует ей рассказать:
- Винишь меня заслуженно, а стыдишь попусту. Думали задержать меня – не сдержали, надеялись остановить меня – не остановили. Убедить тебя оставить – не получилось, отказаться от тебя – и подавно никому не по силам. Я тебя везде найду.

- Твоей я никогда не была и не стану! И о любви меня напрасно пытаешь. Ты сам меня для мужа сохранил! – и в нетерпении Алена поправила волосы, хотя и понимала, торопиться нет нужды.

- Не для него я тебя хранил! Любил тебя, берег, а ты…, -  буркнул он и замолчал, хотя и ничуть не жалел, что она так ответила. Предчувствие не обмануло Бату. Он хорошо сумел подготовиться к главной расплате в своей жизни.

- Разве ты любил? Ужель так любят? Постылая любовь твоя, грешная. Сколько душ безвинных загубил. Русь кровью залил, русичей – в полон угнал, города – порушил!  - Алена даже изумилась, настолько легче стало на душе.

 Обвела прощальным взглядом стены юрты, понуро склонила голову, но Бату весело хмыкнул. Вопрос был интересный.

- Я - чингизид. Мы обид не прощаем. Меня русы обокрали, и я Русь разорил, меня русы унизили, и я Русь – опозорил. Через твою клятву стал я для земли Русской проклятием.

Это было так неожиданно и метко сказано, что попятилась Аленушка, в смятении разволновалась:
- Гордишься ты шибко, что все имя твое заслышав, ужасаются. Мне ж тебя пожалеть хочется. Не осталось в тебе ни веры, ни добра, ни милосердия. То ты не землю мою жег – душу свою выжигал. Сожжена душа твоя теперь – аки степь в засуху.
 
Бату снова хмыкнул: она думает, что ее красота и убаюкивающий голосок до сих пор на него действуют? Как бы не так!

Он расправил плечи, стряхивая оцепенение, и вплотную подошел к ней:
- Не за тем я пришел, чтоб у тебя жалости просить. Ты проси. Проси слезно, проси униженно, проси так, как должно просить у владыки.

Но молчала Алена, глаза в пол потупив.

- Не желаешь? Гордыня не дозволяет? – ядовито заскользил по ней глазами хан и добавил надменно, - тогда князь пущай за тебя просит.

Хлопнул он в ладоши и толкнули в юрту беи хана князь-Иванушку, всего до кровавых синяков побитого да истерзанного. В одной рубахе исподней, босого, в грязи и навозе.

Пока она, оторопев, взирала на униженного мужа, Бату медленно и спокойно объяснял:
- Вот в нем гордости нет. Ни гордости, ни чести. Пришел и, как холоп, на коленях передо мной ползал и сапоги мне целовал, чтоб я тебя не звал, не трогал, обиду забыл.

Грозно взглянул Батый на Иванушку. Тут же поняла Аленушка, куда собирался то Иванушка в думах тяжелых все эти дни. Что не бросил ее супруг верный, а на мучения тяжкие за нее пошел, на смерть лютую. Кинулась к нему Алена, обняла, обцеловала. А тот отгородил ее собой, защищая.

- Отпусти, хан, ненаглядную мою, освободи любимую, - молил он Батыя.

Видно было сразу, что любит он ее, что дорожит, но это еще больше разозлило Бату.

- По нраву пришлась тебе нетронутая дань моя? У хана дань забирать еще страшнее, чем не дать. Все одно, что у зверя добычу отнять. Смерть за это еще до Чингизхана назначена, и возврат сторицею. Чем отдавать теперь будешь? Дочерей у тебя нет, сестры -  ужо в орде у меня, золовок твоих я во Владимире сжег. Одна она у тебя осталась!

Прежде всего нетерпеливо желала его злая воля принудить их ждать, продолжать их мучить, сладостно упиваться осознанием, что он заставляет их мучительно томиться в ожидании смерти друг друга.

Но Иван быстро поборол себя, и стал униженно клянчить, потому что знал, что должен освободить ее любой ценой:
- Коль нечего с меня взять, то и жизнь мою забери, а ее отпусти.

- Твоя жизнь не дороже муравьиной ныне, но не за тобой я шел, - он говорил спокойным голосом, но взгляд становился осознанней и злее, -  сладкой ягодой ты ее у меня забрал, а вернулась она ко мне кислой клюквой!

Иван замер, но ненадолго. Он положил руку себе на грудь и шагнул к Бату.

 Разница в их росте сразу бросилась в глаза, и Иван наморщил лоб в еще большем замешательстве:
- Коль не по нраву тебе, так и отпусти. Кислое сладким не сделаешь, былого не вернешь и сделанного – не исправишь. Не в твоей это власти.

- Ведаешь князь, что долго я к ней шел, долго нагонял, - пояснил, скривив свирепое лицо, Бату, -  ты вез ее сюда, разве не разумел, что коршун и порченую добычу ест, коль голоден? В моей власти было хранить ее чистую, в моей власти сделать ее грязную, чтоб охоту всякую отбить у нее - от мужа бегать, а у тебя - на чужих жен зариться.

Иван, беспомощный в его власти, не шевелился, лишь кадык слабо двигался в сухом горле. Выбора у него никакого не было – расстояние до стен Новгорода ордынцы преодолеют еще до рассвета.

Утешала только мысль, что Алену он не зря у него отобрал, не заслуживает он такой жены. Может быть, было к лучшему, что не испытал он ни разу ее любви, ее нежности, ее бесподобной ласки.

И, может быть, если случится самое худшее, Иван так никогда и не узнает, что ее больше нет, – не узнает, потому что не сможет найти ее тело, или потому что сам уже погибнет...

Он не гнал от себя эту мысль, он готовился к ней:
- Со мной она посватана была. Моя она жена. Зачем ты погнался за ней, коль твоей она не была? И в земли наши зазря пришел, уходи, хан. Не вернешь ты ее, не твоя она. Нельзя тебе ее любить.

Больше Батый терпеть не стал -   взял хлыст и стал жестоко князя бичевать, да сапогами пинать:
- Будешь мне приказы давать? Князек переяславский чингизида поучать удумал?

Князь лишь закрылся руками, чуть ссутулившись, ведь каждый удар приносил его изможденному телу чудовищную боль. Защищаясь, он не заметил, как Алена внезапно бросилась к нему, обняла, прижала к груди, как ребенка, загораживая собой.

  - Пусти его, пусти Бату! - в слезах кричала она, - пощади!

Как быстро опьяняет человека чужая беспомощность и слабость. Самый сильный, самый достойный редко сдерживается, чтобы не поглумиться над слабостью.

 Не каждый способен со слабостью чужой смириться. Узнав ее в ком-то, уже нет былой осторожности, в какой-то мере это освобождение от собственного страха самому оказаться слабее. 

Более сильный начинает гордиться тем, что может теперь подчинить, заставить, принудить – не потому-что так правильно, а потому-что сильнее, и слабый не сможет ему воспротивиться.

Тогда подмывает любого перескочить разом через всякую законность и власть и насладиться самой разнузданной и беспредельной мощью своей силы, насладиться чужим замиранием сердца от страха, которого невозможно самому к себе не чувствовать.

Когда знает слабый к тому же, что в случае отказа ждет его страшное наказание. А сильный наслаждается этим страхом, даже упивается этим отвращением, которое возбуждает в слабом.

- Не будет ему пощады! - оборвав ташуур на взмахе, хрипло прокричал Бату,-  разве не предупреждал я, что свидеться придется? Я-то связанный был, а он нет, значит, пусть отвечает, коль может ответить.  А ты не смей за него вступаться, иначе и тебе не поздоровиться. И тебя плетьми перетяну так, что и кожу со спины сниму.

Алена сглотнула пересохшим горлом. Ни разу за все годы жизни ей не было так страшно. Страх гнал его вскочить, заметаться, ринуться вперед, к спасительному оружию, которого в юрте было в достатке. В это мгновение она поняла, как чувствуют себя люди, бросающиеся безоружными на своих захватчиков.

- Как же мне было не бежать от тебя? Всегда ты был и лютым, и свирепым. Будто и души в тебе нет. Всегда творил без пощады и без разума.

- Не по нраву жестокость моя? Страшит безжалостность? Душу во мне ищешь? Так откуда ж ей взяться, ежели ты сердце мне вынула и с собой увезла! – яростно продолжал Бату, обводя взглядом Ивана, в поисках места, куда бы ударить побольней и следующий удар пришелся по его голове, оставив кровавую борозду.

 То, что происходило, обдавало ужасом, кошмарным напряжением, которое невозможно было выдержать.

 Алена отчаянно бросилась к сабле, висевшей на стене, но в это мгновение крепкая рука Бату дёрнула ее назад, и злой голос прошипел в самое ухо:
- Как посмела ты любовь мою предать, как могла ты меня не дождаться? Отчего не хранила себя, ты ведь лучше воинов моих обучена, иль думала, что не приду я за тобой? Я же сам тебе обещал, что за тобой и горы, и моря, и пустыни перейду. Ежели силой он тебя взял, что ж защищаешь ты его так отчаянно?

Ошарашенная, Алена смотрела, не отрываясь, на саблю, до которой не дотянулась на пядь, чувствовала его крепкие пальцы, и ей казалось, что они сдавили ее до кости:
- Откуда мысли в тебе такие?

- Он сказал! – злобный взгляд в Иванушку вперив, пояснил Бату.

С силой она выдернула из захвата свою руку да опять к Ивану на шею кинулась, обняла отчаянно, понимая, что себя оклеветав, хотел он ее от мести его спасти, и опять Бату со злобой ее от него оттянул, а она ответила честно, гордо голову вскинув:
- Кривда энто.  И силой он меня никогда не брал, и не принуждал. Лишь его я ждала, он мне муж, Богом благословленный.

Бату это совершенно не устраивало. Алена явно считала все его действия мстительной затеей, но, столь же явно, был готова защищать своего князя любыми средствами, даже если бы это грозило ей смертельной опасностью.

 Сам же Иван ровно ничего не намеревался делать и никаких мер не предпринимал, а ограничился тем, что приехал к нему с целью обсудить положение и униженно просить. Она же настойчиво не замечает его безволие и слабость.
 
- Есть у меня теперь благословение, кровью добытое. Я, чтоб мужем твоим стать, жизнью торговал, со смертью клинки скрещивал да дань платил непосильную, а он украл бессовестно и даром получил?!

Особую дрожь вызывало лицо Бату – злое, яростное, перекошенное лицо, ну и конечно, пылающие глаза – красные от недосыпа белки с выцветшей почти до белизны, слабо голубой радужкой, и злобно сузившимися зрачками. Эти глаза вымещали какую-то нечеловеческую жестокость.

Алена отступила от него и замерла, уставившись в его глаза смелым взором:
- Не в чем тебе его упрекнуть, по своей воле я с ним. А ты насильно желал женой своей меня сделать и кровь земляков моих я тебе никогда не прощу!
 
- Так отец твой тебя и хану отдал без спроса твоего. На тебе кровь земляков твоих, тебе перед Богом за них и отвечать! – веско заявил Бату.
 
Но странно - эта устрашающая угроза не охладила, а еще больше разгорячила ее. Ныне, в решающую минуту, она не в силах и сама себе как следует была объяснить нелепость своего поведения: она поняла, поняла сразу всеми фибрами своего существа, что намеренно подвергает себя опасности, но это предчувствие, как сжиженное безумие, струилось у нее по жилам.

- Да будет так! – глаза Алены вспыхнули, налившись слезами, – то правда - я в твоей любви виновата, то и за твои злодеяния мне придется ответить. За несдержанность твою, за упрямство и гордость задетую. За все, что в зверя лютого и безумного тебя превратило, в кровожадное, поганое идолище!

Что-то заскрежетало в нем после ее ответа – иль зубы, иль кости наверняка. Когда его наполняла ярость, Алена узнавала ее в мгновение ока, как давнюю соперницу.

- Так, стало быть, ты обо мне? Но я не умею жить по-другому, -  сказано это было почти лениво, насколько вообще Бату был способен выглядеть соглашающимся.

Но Алена вздрогнула, ведь тут же Бату ударил Ивана по щиколоткам, тот непроизвольно опустился на колени. Стремительным движением Бату схватил Ивана за курчавые волосы, отогнул назад его голову и поднес саблю к горлу.

- Тогда проси! Проси немедля! Униженно проси у зверя безумного, у кровожадного поганого идолища!

- Чего просить, Бату? – беспорядочно стала соображать Алена, чего он от нее хочет и так жестоко добивается.

- Любви моей проси, страсти моей требуй.  Говори, что люб я тебе, что жить без меня не можешь, что ждала меня, как солнца рассветного. А не приголубишь меня, отвергнешь, оттолкнешь, тут же и голова с плеч твоего князя полетит, -  и держал Бату жестоко Иванушку за кудри черные, голову ему запрокинув, сабля месяцем сверкала под густой его бородой. У самой шеи лезвие блестело, смертью грозя.

Нажимал Бату на саблю все сильней, еле сдерживая ярость свою небывалую, и кровь из-под кожи мелко сочилась у Ивана на пепельно-голубое лезвие.  Скапливалась кровь в насечках острия, стекала по капле на пол, точно жертвенная.

- Ждала! Ждала тебя! Тела твоего горячего ждала, рук твоих сильных, - страшным криком дрожащих в горле рыданий, закричала она в ответ.

Князь же молча широко открывал рот, глотал большими глотками воздух, задыхаясь и корчась.

- Так что ж стоишь ты?  - прохрипел Бату, - обнимай, целуй, требуй. Знаешь ведь, обман твой завсегда чую.

Сняла она осторожно кичку, косы расплела. Выпрямился тут Бату в ожидании. Подошла она к нему да руки на плечи положила.

Ну и дрогнул тут Бату, так дрогнул, будто удар прямой не отбил. Склонил голову ей на плечо да глаза закрыл, словно опору ища, да боль сдерживая.

Прижала она его голову к себе ладонями да на ухо ему зашептала:
- Ослобони князя.

Толкнул он ее от себя сильно, глазами своими узкими зло до щелок прищурился. Взмахнул саблей острой, в тот же миг слетела вся одежда с нее, и предстала она перед ним нагая.

Тут же вскочил Иванушка, к Аленушке кинулся, платье подхватил, только острием сабли в живот Батый его остановил.

- На место свое собачье сядь, - приказал грозно.

Смирился Иванушка. Сел покорно.

- Ох, как хороша ты. Время прошло, а ты все так же хороша. И ликом, и телом хороша.

Подошел Батый к Алене неторопливо, ладонью по телу голому заскользил.

Опять Иванушка вскочил. Тут же описала дугу сабля в воздухе, и у шеи Алены остановилась.

- Еще един раз дернешься, князь, только голову ее, падающую, подхватить и успеешь.

Зло и жестоко он ее к себе привлек, в губы засосал да стиснул похабно. Податливо уложил он ее нагое тело на мягкие собольи шкуры, и приняла она его без крика, без стона, как храбрые воины принимают смерть.

И только когда удовлетворил он похоть свою, не сдержав крика наслаждения, удовольствия не поборов; лишь тогда тихо завсхлипывала. Сжалась вся, да под шкурой овечьей спряталась. Она слишком торопилась закутаться и, в спешке потянув шкуру, зацепила золотые блюда, наполненные сладостями. Блюда с грохотом упали на пол, сладости рассыпались.

 Бату поднял с пола рахат-лукум, проглотил, облизал пальцы, томно смотря на Алену, не в силах скрыть испытанное наслаждение. Также не в силах скрыть желание вновь ею обладать, он сел ближе, протянул руку, желая приласкать ее, но та оскалилась, выхватила поясной нож его, к шее своей приставила:
- Освободи князя, - злобно зашипела.

- Только у русичей привычка скверная слабых и беззащитных защищать, за беспомощных - вступаться, - усмехнувшись, произнес он и презрительно посмотрел на бедолагу.

- Пошел вон, богол! – прикрикнул он на него, а тот на коленях к нему пополз, слезами заливаясь:
- Не мучь боле жену мою.

Но Бату с размаху ударил его по лицу:
- Опять твоя жена, еще тебе доказывать? Моя она была, моей и осталась. И останется моей, пока сам не возжелаю с ней распрощаться.

- О том только и сожалею, что попрощаться тебе с ней тогда не разрешил, - беспомощно склонил голову Иван, позорно мирясь со своим унижением, ведь начни он спорить – навредит только ей.

- Вот и напрасно, - усмехнулся Бату, - ведь не знаешь, как я прощаться умею. Любимых – своими делаю, нелюбимых – до тла выжигаю. Ежели бы дал мне с ней попрощаться, забрать бы уже никогда не смог.

  Наивный Иван думал, что тогда он с ней честно решил проститься. Он вцепился бы зубами в ее косу, сцепил челюсти намертво и крепко, лишив ее возможности бежать. Иван косу бы отсечь не решился – это все равно, что опозорить.

Помолчав, Бату огляделся. Поскольку Алена опасно прижимала к шее нож, он понадеялся, что, когда Иван уйдет, она очень скоро перестанет дергаться.

Он снисходительно произнес:
- Так и быть, тебе даю с ней распрощаться, коль разлучаетесь вы навсегда.
 
Стирая кровавый след с лица, Иван поджал губы:
- Коль ты не прощался, то и я прощаться не стану. Авось доведется свидеться.

Бату просто в дрожь бросило – безвольный трус не собирается спасать свою жизнь да еще нагло торгуется с ним.

В злобе он занес у него над головой саблю:
  - Отрекайся от нее сейчас же, коль жизнь дорога!

Теперь он возвышался над ним и загораживал Алену, беспомощно прижавшуюся к стене.

Опасность быть убитой ей пока не грозила, но острый нож, который она прижимала к артерии, теперь не мог не пугать, и для Ивана теперь не имело значения, кто из них умрет раньше:
- Как же я от жены-то отрекусь? Убивай, коль так разлучить нас надеешься, но любовью нашей мы навеки связаны и саблей твоей ее не разрубить.

Бату вдруг язвительно заметил - не столько милостиво, сколько цинично:
- Что ж ты за муж, ежели жену на разврат отдал? Мне разницы нет жена иль наложница, а у вас -  была  мужнина жена, а стала блудницей.

  - Блудницею, калекою, полоумною, но не убивай, верни мне ее, хан, - попросил тот, причем в голосе его было так мало надежды, что даже Бату заметил это.

 Память воскресила всю ее беспощадную правду, которую он не прощал ни одному русу, и расплата станет такой же беспощадной:
- А ежели сделаю ее пустою, испепеленной, как землю твою, выжгу до камней, и пепелище от нее останется?

Иван беззвучно охнул. Судя по виду, его с трудом сдерживаемый ужас нисколько не уменьшился, но ответил он твердо и уверенно:
- Любую верни.

Хорошо, что Иван понимал, что он не собирался на этом останавливаться:
- Долго я без нее страдал. Ох, как долго. Значит, со мной надолго останется. Долго держать буду, князь. Буду держать, пока силы мои не закончатся. Пока вожделение не оставит догонять ее, да преследовать. А, может, и не верну тебе ее, с собой ее уведу, посмотрим. Живую или мертвую – тоже мне решать. В моей она теперь власти.

Иван шевельнул губами, но тут же запнулся; вид у него был совсем раздавленный:
- Младенец ведь у нас, сын. Как же его без матери оставишь?

Бату рванулся вперед, тело само совершало все отработанные движения, и снова заблестело у его шеи кованое лезвие:
- Ты ее у меня забрал, не я у тебя. Тогда мечом меня не остановил, трус, и теперь младенцем меня останавливаешь?

- Как же мог я связанного – порешить, закованного – обескровить? – поднял на него страдающие глаза Иван, - разве это по-воински?

После этого ответа князь невольно вырос в глазах Бату, это точно. Но от этого легче не становилось. Нависая над поверженным, Бату размышлял, почему тот всё ещё жив. Будто его сабля сама медлила, не нанося решающего удара.

- А, как вору, под покровом ночи увозить – это по-воински?

- Как мне ее было не увезти, помолвлены ведь мы были, -  скупо оправдывался Иван, - разве мог я отречься от нее, коль моя она?

Мысли Бату были настолько заняты его собственной обидой, что ему понадобилось некоторое время, чтобы осознать сказанное.

Он заправил саблю в ножны, отвернулся, его наполненные огненными языками костра глаза расширились от возбуждения.

Внимательно рассматривая всхлипывающую Алену, он произнес:
- В ней твоего ничего не вижу я. Не было никогда и не будет.

- Повенчаны мы – Богом мне она отдана, - Иван старательно вытер лицо предплечьем, пытаясь вернуть себе подобающий вид.

Но вдруг неожиданный и мощный удар ноги отбросил его назад, к самому входу.

- Увез ты ее, у Бога не спрашивая. Не мог Бог тебе чужое отдать. Моя она с самой первой встречи нашей, моя – от косы до шрама на голени. Все ночи ее – мои, все дни. Все мысли ее и сны мне принадлежать будут во веки веков. И судьба ее – мной начертана.

Вытолкал Бату его из шатра сапогами да к Елене подошел, да сказал грозно:
- Зришь, на кого ты меня выменяла? То ж дитё сопливое, трусливое да слабое.

-Ужель любовь к ближнему – то слабость, да трусость? То сила великая, - наставительно возразила Алена, недовольная этим заключением.

- Силы ты не знала. От нее и бежала, но все ж доведется тебе изведать.
 
Схватил он ее руку с ножом да так сжал сильно, что от боли выронила она его. Шкуру с нее откинул да с себя всю одежду лихорадочно посрывал.

И был жесток в своей страсти Батый: наполнял ее и не отпускал. Но не чувствовал ответа Бату. Даже губы ее для поцелуя открывались слабо и без сопротивления, словно у мертвой.

И взбесился грозный хан и закричал рассержено:
- Не построена еще та крепость, чтоб не сдалась мне по своей воле, и против воли - не сдавалась! Разве не перешел я через всю землю русскую? Разве не покорил твой народ безжалостно? Чем же ты непокорная, чем же гордая ты? Не хотел я быть тебе врагом, а стал. Весь твой народ за гордость твою возненавидел, в каждом русиче взгляд твой надменный непокоренный вижу. Что скажешь мне в ответ?  В кой раз тебя спрашиваю – будешь моею?

Все такая же красивая, грациозная, с длинными, золотыми волосами. Замученная, поруганная. Но что-то жесткое, метущееся было в ее глазах, стремилась она к чему-то. И не было в ней ни ненависти, ни брезгливости, ни чувства стыда, ни подавленной запуганности, какие бывают у женщин, униженных мужчинами…

- Рек ты: силой народы покоряются. Ты власть обрел, но русов никогда не покоришь. Можно руки в цепи заковать, можно связать, язык вырезать и глаза выжечь, но никогда русич любить не перестанет. Ближнего да дом отчий, да отечество. И безоружный человек русский тем оружием вооружен в достатке. Кто тем оружием владеет, никогда безоружным не станет, ибо Богом никогда не брошен. Может русич голову склонить и на колени встать, а любить его, то, что ему не по сердцу, насильно не заставишь. Никогда его не заставишь врагу покориться, злу подчиниться, ложь на правду обменять. Ты вот меня мучаешь, а я тебя все сильней жалею. Все жальче мне оттого, что нет в тебе больше ни любви, ни нежности, ни ласки.

Ее обреченность выводила его из себя, и в то же время он не мог ею не восхищаться. Несмотря на свое плачевное положение, она решительно не собиралась сдаваться.

Он не стал ей угрожать, не стал спорить, лишь глубоко вздохнул:
- Знаю сам, что зачерствел я, огрубел. Но в том только твоя вина. Кем нарекла ты меня, тем я и стал. Коршуном поднялся над Русью твоей. Жестокой птицей и беспощадной. Не взял любовь твою добром, злом взял – саблей отвоевал.

- Не добиться тебе саблей любви моей, - она вдруг заметно вздрогнула, глаза ее поднялись вверх, будто взывая к Богу, -  и нежность мою тебе вернуть силой меня не заставишь. И как коршун, получишь ты то, что лишь с мертвой добычи взять можно, с добычи остывшей и безжизненной. Противны мне поцелуи твои, колючи ладони и ласки твои – неприятны.

- В упрек мне ставишь то, что нежен князь с тобою, а я груб?  Некогда было мне нежностям учиться! - громко стал спорить он упрямо и безрассудно, а, может быть, давал выход раздражению, - саблей и луком я прокладывал путь к тебе, и помогло мне оружие мое.  В любви оружие ваше? Так я с любым вашим оружием готов сражаться. Так почему же ты идти ко мне с ним не желаешь? Так проложи и ты ко мне путь оружием твоим. Ведь для того врагами и становятся, чтоб направить оружие друг против друга, чтоб всю силу оружия врага своего почувствовать, да свое оружие испытать на прочность. Врагом я прошел все земли твои и не встретил оружия достойней моего и сопротивления не встретил достойней натиска. Любовь, оружие бесполезное, коль врага своего под удар свой не допускает.  Когда ударит без пощады, только тогда и я пойму, в чем сила ее.  Коль сила в твоем оружии великая - узрею ту силу и покорюсь, уйду с земель новгородских! Нет пользы в том оружии, которое само себя защищает, не имеет силы то оружие, которого не хватает воину на врага его! 

Дослушав, склонила она голову покорно, и закрыла глаза в печали, а он отложил саблю в сторону.

- Зачем ты любви моей так жестоко добиваешься. Не люб ты мне, - слабо простонала она, и в этом голосе прозвучала вся растерзанная душа.

 Но схватил он крепко руку ее, да ладонь повернул с его перстнем.

- Ой ли не люб, ежели кольцо мое до сих пор хранишь?

Сильное, в боях закаленное тело его стало еще более скульптурно и мускулисто, он раздался и окреп, большая тахта едва вмещала его широкие плечи, не то, что раньше.

Придвинувшись вплотную к ней в нетерпеливом ожидании ответа, он чуть не свалил ее на пол, но взгляд Алены скользил по нем бессмысленно и невнимательно:
- То, что я хранила, ты уже давно огнем выжег, да саблей порубил. Всю любовь мою разрушил.

- Этот мир ты еще раньше спалила. До тла выжгла, когда меня на князя выменяла, - безнадежно произнес он и сел, отвернувшись, плечи ссутулил.

- Я тебе не жена, не наложница – отчего преследуешь ты меня? Отчего мучаешь? Ведь не клялась я тебе никогда, никогда зла не делала и не желала? – вдруг эмоционально закричала Алена, руки бессильно на груди сложив.

  Он обернулся, посмотрел на нее мрачным взглядом:
- Разве можно более страшное зло сотворить, чем человека надежды лишить? Отнять самое родное? Ты – боль моя непроходящая, рана – незаживающая. Ты – и беда моя, и скорбь вечная. Ты тогда меня, как воровка, до нитки обобрала, и ныне не отдаешь – жадничаешь.

- Я же только с мечом своим да с кольцом твоим из орды и умчалась. Что это я у тебя забрала? – удивленная, она присела за его спиной, тонкие пальцы потянулись к нему…, но положить на плечо руку она не решилась, отдернула, но недостаточно быстро.

Его рука схватила ее ладонь, и тут же сомкнулась в кулак.

- Не шел бы я к тебе, ежели бы не знал, что за сокровище ты в себе хранишь под замком амбарным. Мне ли не зреть, что то сокровище и князю не досталось, ведь ключ от него у меня хранится. Но я не князь, и гордость во мне есть, чтоб не сметь расхищать то богатство без твоего ведома, не воровать, а брать достойно. Любой ответ твой приму, только помни, что цену великую я за то заплатил, поэтому не предлагать, а просить тебе должно. Ныне проси. Теперича без князя и без сабли проси.

- Что просить, Бату?  - она невольно подалась к нему, пошатываясь под бременем изнеможения, огляделась.

 Его утихающая ярость, как и весь облик, угрюмый в ночной мгле, подсвеченный лишь светом очага, обрел для нее более-менее знакомые черты.

- Что просить у меня желаешь. Любой просьбой уважу.

Пока она это обдумывала, рука ее невыносимо ныла. Она саднила еще с того захвата, когда он заставил ее бросить нож. Бату осторожно сам положил ее руку себе на плечо, потом повернулся весь.

- Прошу тебя забыть меня, - решительно произнесла она.

 Сквозь пелену усталости и боли на него смотрели все те же любимые глаза: прекрасные и бездонные.

- Не проси невыполнимого: и обещать не могу и исполнить, - ответил он резким твердым голосом, но рука его нежно заскользила по ее плечу.

Он ждал спокойно, хладнокровно давал время обдумать просьбу. От возможности спастись еще никто не отказывался, но Алена, однако, думала о другом.

- Тогда прошу земли наши оставить.

Бату насупился:
- Сказал же тебе, что готов их выменять, ты сама не желаешь.

- На что ж менять мне земли прикажешь, коль взял ты меня и без обмена? – покраснев, она прикрыла волосами грудь.

Бату нахмурился с подозрением: неужели она и вправду не понимает, что лучший способ избежать возмездия – встать на его сторону, и остаться с ним, но она настырно его отвергает. Ибо кто же совершает бесполезное, споря с сильнейшим? Кто после такой дерзости остается безнаказанным? Никто, и потому она должна принять, что, не согласившись подчиниться, умрет.

- Взял… но ты моей не стала.

- Не могу я быть твоей, на то князь у меня есть, - это заявление не только было для нее значимо, но и до конца осмысленно.

Окинув ее взглядом, Бату яростно повел бровью:
- Да и князю ты не принадлежишь. Я это сразу понял. Он за тебя просить пришел, а ты сама ко мне заявилась.

Она бросила взгляд на тахту, невыносимо было вспоминать, что совсем недавно на ней произошло, потом опять на Бату, не издевается ли. Задача казалась просто невыполнимой:
- Так ты меня потребовал, чтоб родным мне стать?

- Ужель думаешь, что не вижу я, что не стал для тебя чужим? Сама ко мне пришла. Опять притронуться ко мне боишься. Любишь ты меня.

Он полагал, что это поможет. Как оказалось — зря. Слова его смущали ее еще сильнее, чем нагота, и в результате корявой попытки от него отодвинуться она просто свалилась с высокой тахты. Наверное, ударилась бы сильно, если бы не Бату. Тот довольно ловко подхватил и вернул на место. Сноровки в нем явно не убавилось.

- То от страха, - пролепетала она.

- Теперь-то ты меня не проведешь. Я часто вижу страх в смотрящих на меня глазах, в твоих его нет! – это откровение оказалось не к месту. Его хриплый голос навязчиво продолжал пытать ее, и теплая домашняя атмосфера юрты вдруг сменилась гадкой реальностью.

Еще на рассвете лилась кровь, и умирали люди, позади горели города, и их заброшенные стены стояли в руинах. В это же самое время новгородцы топили смолу, собирали камни, копали рвы и укрепляли стены, точили мечи потерявшие надежду новгородские дружины, а здесь на полу были рассыпаны сладости, и в тепле и покое сидел грозный джихандир. Тиран, требующий ее любви и ласки...

- А как я должна смотреть на душегуба? – дерзко сощурилась она.

Он не был не рассержен, ни зол, лишь проворно подался к ней:
- Так потребуй смерти моей. Прикажешь -  исполню.

Разве могла, разве имела право она такое пожелать, и зачем он сам заставляет сделать ей этот богохульный выбор? Она тяжело вздохнула, положила ладони ему на грудь:
- Просто уходи!

Этот ответ не удивил его:
- Значит, не сумела ты со мной сторговаться.

От этой фразы, конечно, хотелось кричать. Она хорошо успела осмыслить то, что будет происходить дальше. Попасть на свободу нечего и мечтать, теперь она просто беспомощная наложница, и представляет собой средство мести. Запуганное и безвольное существо. И вот тут ее начала пробирать паника. Что вообще происходит? Что он творит и, главное, зачем?

- Чувством таким великим Бог тебя наделил, сердцем горящим, силой немеренной, да разумом прозорливым, а ты все на месть истратил.

Во всех ее метаниях в пристойности и законности происходящего он не собирался долго разбираться:
- Пусть не объявил твой Бог мне цену свою, но не мог он не знать, что за тебя любую цену заплачу. И тебя предупреждал не однажды, что все дары мои будут стезей к тебе.

Убивать он ее не собирается, в этом Алена теперь была абсолютно уверена, как и захватить ее он собирался живой. Но неужели он не понимает, что все, что он сделал, прошлое не исправит?

- Не прощает Бог тех, кто его дары во вред направляет.

- Я хотел бы, чтобы кто-то меня остановил. Мечом ли, огнем, болью, смертью. Но я шел без преград, без промедлений. Я сам себе доказал, что я тебя достоин. Ведь нет моей любви сильней, нет неудержимее, - горячо возразил он.

- Замужем я! Как не уразумеешь это ты никак?! – возмутилась она, в немом укоре склонив голову, но он поднял ее лицо, провел по длинным волосам, жадно привлек к своему плечу:
- Знаешь ты законы наши. Не муж он тебе, коль не сумел тебя отстоять.  Коль не защитил, недостоин мужем твоим называться, ни владеть тобой, ни распоряжаться. Я теперь твой муж. Всегда им был и ныне – доказал.

  Он и впрямь знал, о чем говорил. Заступался за нее Иван так слабо, что и Алене было за него стыдно, но ответила она гордо, ответила так, как считала нужным:
- Да у нас-то законы другие. Повенчаны мы, помолвлены. Богом друг другу отданы в вечное владение.

- Передо мной ты стоишь; стало быть, Бог твой тебя мне судить разрешил. Выходит, ты его закон нарушила. Главный закон – только любви принадлежать без остатка. Думаешь, не помню я, как ты меня любила? Как смотрела на меня, как обнимала? – без капли торжества и со значением возразил Бату, нежно погладил тонкие плечи, но с поразительным упрямством она убрала его руки, гордо вскинула голову:
- Не вернуть тебе мою любовь! Хоть убей меня, не забрать у князя.

Такую обиду, ясное дело, никто прощать не собирался.

- Не желаешь любовью своей делиться?  - грозно поинтересовался Бату и сам гордо отодвинулся от нее, - так как сына твоего звать?

- Федор, - оторопело ответила она.

- И где Федор твой? – воинственно сложив руки на груди, выяснял он.

- В Новгороде, - бегая глазами, в непонимании отвечала она.

- С рассветом на Новгород пойду, благословение я себе не добыл, стало быть, пойду сына твоего добывать. Твою любовь у него заберу!

Убеждать у Бату получалось всегда легко. От понимания того, что он вот так, шутя, готов поломать ей жизнь, Алена начинала выходить из себя. Очень хотелось взять что-нибудь тяжелое и начать бить по чем попадя, глядя в наглые глаза. Причем не до смерти, а только до потери сознания. Потом откачать и снова, снова и снова.

Всегда она только жалела людей, и спасала, но сын… Она ничуть не сомневалась, если он не откажется от своей затеи, она поступит именно так:
- Ты ведь уже тело мое растерзал. Что же ты еще требуешь, зверь ненасытный?

Этот взгляд изучал ее, испытывал: он понимал, задел ее за живое, растормошил, еще немного она зарычит и кинется на него.

 Вот только хорошо понимает, что толку от этого никакого. Так что будет делать все, чтобы успокоиться, будет слушать и внимать, покорно подчиниться его жестокой воле:
- Иль не знаешь ты, иль знать не желаешь? Чтобы вспомнить мне свою любовь, любовь твоя мне нужна в полной мере, любовью твоей я хочу напиться досыта!

Кровь ударила в виски, пальцы непроизвольно стали сжиматься у Алены в кулаки:
  - Любви моей требуешь? Требуешь, чтоб я близких предала?

- Желаешь своих близких спасти?  - назидательно вразумлял он, усмехаясь краем рта, - стало быть, всю свою любовь мне отдашь. Я ее требую заслуженно. У всех родных отберешь, и мне обратно вернешь! Всю, что была. Ту, которую помню, которую берег и щадил.

  В горле у Алены был даже не комок, а какой-то едва сдерживаемый клекот:
- Но ведь отдать любовь тебе мою, то и душу тебе отдать?
 
- Коль боле нечего с тебя взять, то и душу приму, - оценивающе осмотрел он ее с ног до головы надменным, властным взглядом, -   вот и отдашь ее в расплату врагу своему.

- Ужель желаешь растерзать и душу мою? Она ведь только Богу принадлежит, как же он такое кощунство потерпит? - она вдруг безвольно опустила руки, плечи ее ссутулились, лицо сделалось совсем несчастным, но Бату, замечая ее беспомощность, расхохотался:
- Ваш Бог чрезмерно терпелив. По мне, так и это стерпит.

Толкнула она его неистово. Силы свои она рассчитала верно - Бату перелетел через тахту.

Эта смиренная пленница и в самом деле действовала на редкость подготовлено – обрушив свой удар, она тут же отскочила в сторону, чтобы схватить саблю.

Очевидно, Бату был изумлен той силой, с которой она сшибла его с места, и это сказалось на точности удара ташуура. Алена легко увильнула от него, а заодно прихватила саблю и пояс. Она удалилась за пределы возможного удара, и когда повторно хлыст стал разворачиваться, описывая широкий круг, накрутила на рукоять сабли и выдернула из его рук.

Хитрая бестия, несомненно, помнила его уроки; заявившись к нему, князь ему здорово помог - она никогда не отдалась бы ему живой, если бы не спасала своего Ивана. 

Пронзительно крикнув, она запрыгнула на Бату, не дав ему возможности подняться. Придавив его локти коленями, она связывала его руки поясом у него над головой, но снизу ему открывался такой впечатляющий вид, что было просто кощунственно скидывать ее и вскакивать на ноги, вдоволь не налюбовавшись.
 
- Ух ты какая раскованная! А меня укоряешь, что я бесстыдник! -  откровенно высказался он.

Когда она внезапно поняла, что совсем не ее отчаянная смелость вызвала его восторг, и что именно он так нескромно рассматривает, тут же вскочила, накинула его дээл на плечи, да из шатра выскочила.

Бату замешкался: шаровары он надел легко даже без рук, а вот с узлом пришлось повозиться – плутовка и узлом воспользовалась из его арсенала, научил себе на беду. В конце концов просто добрался до ножа и разрезал кожаную бечеву пояса.

Тем временем Алена успела двоих стражников у входа безжалостно порубить. Коня его вороного тут же отвязала, да на него запрыгнула, да и без седла с одними уздцами поскакала прочь. Да и помчалась через шатры, рубя саблей тормозящих ее и наотмашь, и сверху вниз, и к себе, и на крыж, через костры да повозки перескакивала. Вот ужо и застава, да лучники на изготовке.

 Только у последней юрты малыш оказался. Выполз, неразумный, из юрты да коню под копыта чуть не попал. Обернулась Аленушка: следом конники погоней скачут бешено, затопчут конями в потемках непутевого. Как же самой, будучи матерью, было не остановиться, не пожалеть несмышленыша.

 Спрыгнула с коня Аленушка, подняла на руки. Не успеть ей ужо вырваться, догоняет ее погоня многочисленная.  А малютка криком исходится да слезами заливается. Прижала она его к себе, приласкала, да к груди своей налитой приложила.

Смуглый, да сбитый мальчонка тот был, кулачками своими маленькими держался крепко, а на всю спину пятно синее-синее, будто палками спина отбитая. Доскакала погоня, с Бату во главе, остановилась грозно, да тронуть не посмела.

Как насытилось чадо, в лобик поцеловала его Аленушка, да под дээл спрятала надежно, согревая. Но затребовал его Бату настойчиво и строго. Но не отдавала его Аленушка, расправы над малюткой опасаясь. Не возвращала, пока не пообещал Бату клятвенно, что не накажет его, не обидит, мать его родную разыщет и ей отдаст.

 Взял он того ребеночка и передал бережно воинам своим. Да к Алене обратился:
- Доказала ты мне ныне, что оружие ваше посильней моего сдерживает. Сражен не тем, что сама остановилась, а тем, что остановилась, чтоб нас остановить. Наскочили мы бы на него, дороги не разбираючи. Растоптали бы мы его в прах.  И вправду, велико то оружие, что коль тебя -  от смерти спасающуюся, в защиту врага твоего на смерть с врагом поставило.

Да и руку ей протянул. Да упрямилась Алена угрюмо. И пусть первым порывом ее было погибнуть в бою, вспомнились ей тут глазенки Федора, так похожего на Иванушку. Да так жить захотелось, увидеть его, малютку своего, приголубить, что пятилась она в страхе.

- Ну же садись! Не покараю за дерзость, – удостоверил Бату и улыбнулся по-доброму, совсем как когда-то.

И посадил он ее себе на седло и вернул сызнова к себе в шатер. Странным взглядом смотрел на нее Бату, будто слезы в глазах дрожали, и в гнев не впал, не попрекать не стал, а обнял крепко, прильнул к губам.

Держал долго, долго молчал: то ли думал, то ли с чувствами справлялся, кто его знает?

Но отошел в сторону, сел на тахту и, потупив взгляд, рукоять сабли перебирать начал безотчетно:
- Боле меня не гневи, пощады не будет. Всякого бы за такую дерзость посек, а тебе спускаю, потому что свои наставления зрю в схватке твоей. Но ведь учил я тебя кровожадности к врагам твоим. Растолкуй тогда, почему воинов моих рубила без пощады, а младенца пожалела?

- Ужель можно младенца? – всплеснула руками Аленушка, и ладони в ужасе на груди сложила, - кроху несмышленого, никому зла не делавшего?

Но нахмурился Бату, в глаза пронзительно заглянул:
- Тот младенец тебе больший враг, чем все воины порубленные.

  - Кто младенец тот? – недоумевала она.

Выдержав паузу, он объяснил, словно выдохнул:
- Сын мой.

- И жена, стало быть, с тобой, - невпопад заключила Аленушка вздох тяжелый подавив, но заметив это, встал Бату, подошел к ней, тяжелую ладонь на плечо положил.

Ответил ласково, плечо поглаживая:
- Теперь со мной. Ныне вернул я себе жену утраченную.

- Не жена я тебе, и сын у меня есть, и муж, - развернулась она, обняла его за плечи. Умоляя и прося, заговорила быстро: «Отпусти меня, Бату, разные у нас дороги. Пошто взял меня на блуд?».

Но также властно он прижал ее руки своими, и сказал громко, произнес повелительно:
- Никуда я тебя не отпущу! Со мной будешь постоянно. Ни ночью, ни днем без присмотра не останешься. Пока не врастешь в меня, как плющ, пока не станешь частью моей единой.

- Отпусти, - жалобно продолжала упрашивать Аленушка, -  ведь у меня семья, у тебя семья. Ужель мало человеку для счастья?

И загорелись у него глаза ярче пламени в шатре, и привлек он ее к себе и зашептал на ухо.

- Как же я тебя отпущу, ежели ты - счастье мое? Ты одна у меня жена, жена – любимая. Сколько дев мне хан дарил, сколько пленниц я себе покорял, а тебя забыть не могу. Ни един день не прожил, тебя не поминая. Вспоминаю кожу твою белую мягкую, словно шелк, волосы твои золотые, как пшеничные поля Руси твоей, губы твои медовые. Слезы соленые чистые со щек твоих, как воду из родников, пить всю жизнь готов.

И переплел Бату свою косу в ее по-воински. И была та коса воинская крепка, как цепь, и была та коса воинская в пядь толщиной. Не противилась Аленушка, но стояла окаменело, за ним наблюдая.

 А когда проверил Бату крепость косы, когда разорвать не смог, произнесла гордо:
- Я все одно от тебя сбегу.

И накинул Бату косу вокруг шеи ее раз да другой, и произнес громко:
- Решился я, отпускаю тебя. Торопись теперича. Прям сей же миг беги, пока не раздумал. Но ежели снова побежишь от меня, то и себя умертвишь.  Долго догонять, да разыскивать мне не придется. А по-иному не выпущу.

  Рассматривая его теперь, такого обычного и спокойного, джихандира огромной орды, который неприкрыто дурачился, Алена к своему удивлению заметила, что в нем еще живет все тот же задорный мальчишка, который увозил ее в орду из Новгорода.

Она лишь тяжело вздохнула, призналась честно:
- Я с тобой, словно, в клетке заперта, задыхаюсь да гибну с тобой, и без удавки твоей.
 
- Нет моей вины в том, что пришел к тебе – а ты бежишь без оглядки, коснулся тебя – а ты уже задыхаешься. Клятвы нет, и что ж теперь между нами преградою стало? – совершенно не понимал он ее слов, не мог объяснить безрассудных действий.

- Эта преграда никогда между нами не рассыплется, кольцом своим помолвочным я еще до тебя была связана. Мужем ты мне не был и не будешь, и даже коса единая тебе в этом не поможет, - она стояла рядом, почти касалась его, но не было в ее глазах и даже позе ни капли влечения.

Равнодушие, ею высказанное, подействовало на него хуже, чем самые неприличные оскорбления. И последняя, почти угрожающая фраза, которую она отпустила, ударила в грудь, как разрывная стрела.

- Не я ли тебе не дал то кольцо потерять? Ужель не поняла ты, что и кольцо свое по моей прихоти носила не снимая. То кольцо тоже мной было береженое!

Если что-нибудь могло смутить Алену, то это было как раз такое напоминание. Она хорошо понимала, что в том его, а не ее заслуга, и она стала горячо оправдываться:
-  Ведь клялась я, перед Богом клялась!

-  Чем клялась ты, давая клятву твою? – спросил он негромко, но решительно. Жгучая обида зазвучала в его голосе, да и сам вид был сильно оскорбленный.

- Любовью своей, - ответила она, непонимающе хлопая глазами, совсем как наивный ребенок.

- Так почему за твою клятву я расплачиваюсь? – грозно вскричал Бату, - не было между нами клятв, но твою клятву я исполнил. Сам же ни единой клятвы с тебя не взял. Не помешала тебе клятва твоя меня связанного целовать, как суженого, закованного обнимать, как любимого. Клятва такая еще хуже обмана, если чтобы ее исполнить, надо карать себя без греха и без вины – наказывать.

Страшны своей обличающей правдой прозвучали для Алены его слова. Резанули, точно лезвие сабли. Только сейчас поняла она, что сгубила она их жизни клятвой своей.

«Ни небом, ни землей не клянись, ни волосом своим, ибо не в силах ты сделать его ни черным, ни белым», - говорил Христос ученикам своим. А она поклялась самым дорогим, тем, о чем в ту пору и не ведала, нарушая закон Божий.

Да так и жила, уверенная в своей правоте и безгрешности. Встал грех, о котором Бату и не ведал, ей на сердце тавром отпечатан. Горькой ее ошибкой, столько горя принесшей.

- Укоряешь ты меня справедливо. Любую клятву с меня бери, обещаю, что вовек не нарушу, - и замерла в ожидании, что будет требовать от нее любви вечной, но ответил Бату ласково, ни в чем не унижая:
- Если уж исполненные клятвы лживы, то пусть меж нами никаких не будет клятв.

И освободил он ее шею от косы, и целовал крепко, но она лишь смущенно краснела, сконфуженно вздрагивала:
- Чужой ты мне, Бату. Не помолвлены мы, не повенчаны.

Он взял ее за плечи: ее лицо, руки, гибкое тело – все сливалось у него в какое-то совсем новое чувство обладания, собственнической жадности:
- Ежели я-то чужой, то кто ж родной? Иль не помнишь ты, что мы с отрочества вместе пребывали. И хлеб, и сон делили. И боль, и страх друг друга видели. Я тебя спасал, ты меня выручала. Русь твоя нас сама свела и помолвила, а степь моя повенчала. Скакун мой верный, ни единого седока не признает, а тебя признал.  Стало быть – помнит тебя. Так и ты меня вспомни, и признать не отказывайся.

Она легко воскресила в памяти все эти воспоминания — все такие же теплые и отчетливые, как вспомнила и совсем недавно испытанный ужас:
- Так и ты меня не помнишь. Обижаешь меня, мучаешь. Казнишь жестоко и безжалостно.

- Как же мне тебя не карать, коль обидела ты меня крепко?  - никогда, даже в самые спокойные мгновения жизни, не признавался Бату себе в этом так просто: что обида его действительно существует, что она живет, очень давно живет в нем, и оттого все та же обыкновенная единственная жизнь вдруг перестала радовать.

- А когда-то ты говорил, что мою сердечность вовек не забудешь, а уже и забыл. Вспомнишь ли, Бату? – с тех пор, как она узнала в нем все того же мальчишку, она перестала запрещать себе вспоминать прошлое, ибо ощутила бесполезность его отрицания. Ведь именно прошлое стало причиной такого настоящего. Перестала вдруг стыдиться этого прошлого да и самой себя.
 
Он же редко предавался воспоминаниям, но теперь постарался вспомнить. Он вспомнил всех, с кем сражался и кого победил. Он вспоминал все лица, искаженные кошмаром и ужасом; города, которые осаждал, и те, которые брал штурмом; все кованые и деревянные ворота, которые разносил в щепки. Лица пленников и похороны убитых воинов. Вспомнил голоса и смех, крики и плачь, нескончаемую боль и слезы утрат. Стерлось все – осталось только это.

Он безнадежно ответил:
- Мне ужо те времена не припомнить.

- А я помню. Помню, как глаза твои блестели от счастья, как радовался ты, как ликовал. И совсем не нужно было тебе для этого меня терзать, запугивать и унижать. Я все помню! -  опять ей стало легко с ним беседовать, делиться своими переживаниями.

Такие понятия, как «честь», «злодеяние», «грех», потеряли свою остроту и стыдливость, теперь без отвращения она могла их даже произносить. Куда он толкал ее, можно было не спрашивать: к настоящей бездне, к тому, что называют грехом и пороком. Что будет потом, она этого не знала и знать не хотела, ибо ощущала что-то необыкновенно возвышенное, все то-же подлинное чувство, которое бережно хранила в себе, как тайну.

- Я забыл, и ты забудь. Забудь обо всем, - недовольно буркнул он, потому что считал, что все их прошлое было только ошибкой.

Он отдавал себе отчет в той дерзости, которую совершил, когда, взял холодную сталь сабли в, казалось, безжизненную омертвевшую руку и вошел в юрту хана просить себе войско.

Он знал, что ему придется убивать, жечь, кромсать все на своем пути и проливать реки крови, но тогда благодаря этому он просто выжил. Это было полное безумие, но оно единственное, казалось, сделало его цельным, согрело его кровь и сохранило его душу.

- Ты же совсем другим был, Бату, - нежно произнесла Алена, провела пальцами по ее рыжим волосам, и тут вдруг ее охватил небывалый страх: если она доверится ему, если снова соприкоснется с ним, если даже добровольно разделит ложе, вдруг она уже не встретит того Бату, и он никогда уже не будет прежним, ведь теперешним он стал навсегда: беспощадным, бесчувственным, отчужденным.

Но он запальчиво возразил:
- Никогда я не менялся, просто тебя любил. Просто уже и забыл, как сильно. Так сильно, что любую обиду мог простить, самую смертную.

  Конечно, он помнил, но не хотел вспоминать, потому, как эти воспоминания причиняли адскую боль, замыкали навсегда его в одиночестве, но уж к чему-чему, а к одиночеству он привык давно. Он жил с ним прежде нее, и теперь с ним умрет.

Он был рассержен, невыразимо разозлен и все же боялся, что она сбежит, и обида снова покроет своей бурой тиной все горячее, пылкое, живое, что зажгла в нем эта встреча. Боялся, что все переживания в конце концов так и останутся мимолетными и бессвязными, как дивный сон.

- Она такая грешная, такая преступная, твоя любовь, - с болью ответила она.

Бату пронзительно смотрел ей в глаза - эти обидные слова были не первые из всех, какие он от нее сегодня услышал, и, наверняка, не последние, но он готов был низвергнуться во все пучины унижения и смирения, только бы окунуться в нее, в нее настоящую. Чтоб были они вместе, были единым целым, как надлежало, чтобы она поняла простую истину любви: что ее постигает только тот, кто целиком ей отдается.

- В любви нет греха, ведь твой Бог велел полюбить врага.

Он сделал шаг к ней, их тела мягко соприкоснулись, но холодное острие сабли ощутимо коснулось ее спины. Этот его удар – двоих насквозь пронзающий, когда-то спас ее честь и их двоих от гибели, теперь же он не спасал ее, а сам решил умереть с ней вместе.

В ней не было страха, но она знала – это его лицо она запомнит теперь на всю жизнь. Все те же рыжие волосы, темно-голубые глаза, решительно сведенные брови – бесконечно любимое его отражение, и он все так же, несмотря ни на что, и даже пересилив свою гордость, безнадежно продолжал ее любить.

 Вдруг решилась Алена: за смерть джихандира мунгиты будут мстить, прежде всего сравняют Новгород с землей, но ведь пока она будет с ним, спокойно и сладко будет спать в колыбельке ее малютка.

  - Убери саблю, Бату. Дай же и мне мою любовь к тебе вспомнить, -  попросила она безнадежно, понимая, что никогда он с саблей не расстается, но решительно развернул Бату саблю от нее и в огонь бросил.

И скинула Алена с себя дээл, не стыдясь, и ответила она ему. И были они одно как та коса, одно единое. И была та связь крепка – как цепь, и была та связь –  в ночь, и в день длиной. И не отворял хан шатер, и приказы не отдавал. Не отдавал ночь, не отдавал день. Не принимал еду, ибо другой голод утолял. Только воды требовал, будто пожар тушил. Ушат за ушатом на себя опрокидывал, но не мог охладить огненной страсти своей. При одном лишь взгляде на нее вновь воспламенялся.

Сабля булатная до красна накалилась, ибо горел костер в шатре без остановки, и страстью горел Бату без отдыха, и пылала Аленушка, как лучина. И не пускала коса их друг от друга дальше своей длины, и даже той длины им казалось много. И даже та длина им была велика, как пропасть.

Брал хан свою дань полноправно, не как захватчик брал, а как владетель. Не оружием, а любовью возвращал сбежавшую дань свою. Лаской снимал все замки недоступные. Нежностью добывал все сокровища запретные, даже князю неподвластные.

 Не сдерживал страсти своей пока ее до стона не довел, не доласкал до крика. Ни с чем не сравнимое удовольствие получил, когда надрывно кричала она именем его, повторяла в нежности беспамятно.

Так подчинило Аленушку его тело сильное, так покорила любовь неуемная, что забылась в той любви она, а он и боль забыл, и обиду. И который рассвет не поднималась на бой орда, и засыпали в покое стены новгородские, ведь заново получилось у нее вернуть его в мир надежд.

А как оглядела Алена все шрамы его да как обцеловала, да о здоровье выспрашивать стала, смягчился Бату, усмехнулся:
- Вот и вспомнил я тебя теперь. Тут и вовсе тебя я признал.

И нарочно показывал все царапины, все порезы, чтобы лишний поцелуй ее присвоить, а когда дошло до того, что внезапно нашлись шрамы у него и в самых непотребных местах, как всегда от Алены оплеуху схлопотал.

Тут же заговорил он, смеясь и радуясь, к себе ее счастливо прижимая:
- Ворвался я грабителем в сокровищницу твою, и вижу, что нет бесценней богатств за пределами твоих золотых врат. Не померкла красота твоя, не потускнела, не потеряла редкости своей. Только цену твои сокровища имеют, лишь оставаясь на своих местах, и сокровищница прекрасна лишь неразграбленной.

- Что, Бату, успокоилась гордость твоя? – радостно, счастливо, улыбалась ему в ответ Алена.

- Думаешь, гордость меня за тобой вела? Гордость разве способна все препятствия сносить да стены до основания разрушать? Вот уж наваждение ты мое. Заполучил тебя – еще в больший плен попал, - и все никак не мог надышаться, вобрать в себя ту силу, которую впервые так сказочно ощутил.

- Так и мне твой плен теперь не забыть, - шепотом произнесла она, смело повернувшись к нему во всей своей прекрасной наготе, в точеной обнаженности, розово блеща нежной кожей в отблеске огня.

- Разве ж ты в плену, коль мы оба пленника? – он перехватил ее за тонкую талию, опрокинул на спину, склонился, вжался во влажное тело, - и если б были у людей крылья, то и тех крыльев я не пожалел за этот плен.

- Как же я не пленница, ежели ты опять меня забрал, Бату? – раскинувшись в удивительном покое, она отражалась в его небесных глазах, растворялась в теплом дыхании.

- Ужель от любимых я тебя забираю, иль от любящих? Разве я чужое беру? – и так властно, так по-хозяйски обеими своими руками ощупал ее всю, охватил каждый палец, каждый ноготок, каждую прядь выбившихся из косы волос, - если бы от них такой кусок необходимый оторвали, ужель сопротивлялись бы они так слабо, в защиту его в полный рост не вставая? Почему не гнались, на законы не взирая, за тем сокровищем, воя от боли? Я свое себе возвращаю.

Глубокая печаль вдруг омрачила ее лицо:
- Чужая я жена, а ты появляешься, ко мне прикасаешься, и сразу сердце мое крадешь.

- Так и мне тебя любить не запретишь, - говорил он и грел ее в теплых и сильных своих объятиях, -  с тобой я ни дня, ни ночи не наблюдаю.  Ни земли чужие, ни сокровища мира мне не нужны. Я ни голода, ни усталости не чувствую, не чувствую боли. Не было тебя -  каждый день приближал, а обрел – время остановил.

И снова в ней, снова в страсти неугомонной; снова в крик, снова в стон, казалось, небо сотрясая. Не в борьбе, а в любви, не в мести, а в нежности обессиливая.

Постель мягкая из шкур – как поле боя. И оба, как поверженные замертво, разлетались на разные половины, руки раскидывая, и, отдышавшись, снова тянулись, снова прижимались, оплетали друг друга, как тонкие стебли вьюнка.

И когда привлекал он ее к своей груди снова со страстью, снова с желанием, смущенно краснела Аленушка:
- Откуда же силы ты берешь неиссякаемые?

- Не моя это сила. Что за сила в тебе, скажи? Громил я города, и рушил стены, разносил все постройки в прах и жег земли, а теперь сам разрушен до основания и опустошен до нищеты. Ни одна битва меня так не истощала, ни одно сражение так не изматывало, -  покрывал короткими поцелуями он все ее тело, и радость, с какой он отдавал последние силы, расточал себя, влекла ее к нему с любовью необыкновенной.

- Ты будто торопишься, - расхохоталась она, -  отдохни, дух переведи. Никуда я не денусь от косы твоей.

- Соскучился я, истосковался по тебе, - объяснял он и рассматривал ее вожделенно, от смелости своей сам краснея, -  потерял – рассудка лишился, а вернул – поверить не могу, что не сон ты, что не дурман. Что не в грезах, а наяву стала ты моей, что ложе со мной разделила без презрения. Что врагу своему и боль, и страх простила.

Но она не смутилась, лишь зевнула, потерлась волосами о плечо его, глаза сладко прикрыла.

- Истомил я тебя, милая? – догадался Бату. Она лишь приоткрыла глаза, с извиняющейся улыбкой кивнула.

- Я погожу, а ты поспи, - прижал он ее к себе. 

Прикрыл он ее шкурой овечьей.  Как и раньше, на ночь в щеку нежно поцеловал, по косе тяжелой ладонью погладил. Сразу задремала она, сразу в сон погрузилась, но забываясь, обнимала, тискала в ночных грезах свою единственную любовь.

Эту любовь, мягкую и обволакивающую, она с упрямым усердием стремилась даже во сне разыскать, отгоняя все другие желания и чувства. Отгоняла и опасения, и слабость.

А в ночных грезах ее, что-то сильное тяжелое над ней кружит, на сердце давит – неспокойно, тревожно. Полыхает горит огнем Русь, и кричит она и бежит с испугом прочь от страха черного, но кто-то нежно касается ее поцелуями. Постепенно стало проявляться окружающее — стал виден потолок юрты белого цвета, и отдельные мягкие струи солнечного света сквозь решетчатое отверстие в потолке. Все было размытое, мерцающее множеством разноцветных искр, окутанное завораживающими серебристо-белыми пылинками.

Что это был за счастливый сон, нежный дурман, так причудливо пригрезившийся ей? Одно из очертаний манило как-то… ласково, что ли? Сколько так будет продолжаться, было все равно, может, всего лишь миг, а может бесконечность, понять было сложно. Водила она по сторонам счастливым, улыбчивым взглядом, пока размытый пробуждением контур над ней не приобрел отчетливое очертание его внимательного лица. Это был не сон.

- Всю ночь рядом был? – удивилась она. Ведь не принято было даже супругам ночевать вместе: в орде у жен были отдельные юрты, в княжеском тереме – разные покои.

- Мне ж коса наша уйти не дозволяет, - поцеловал он ее в плечо.

- А сам не спал? – поинтересовалась она, только теперь ощутив, что и руки ее, и ноги, бесстыже устроились на нем, нескромно пробрались в самые теплые его изгибы.

- Не спал, - признался он, опять нескромно осмотрев всю ее, все, что вряд ли кто другой позволил бы себе так откровенно рассмотреть.

- Всегда дивилась, как ты можешь без сна обходиться?  - ей было не по себе, особенно от осознания того, что все происходящее оказалось реальным.

- Никто не ведает, когда зверь спит, - усмехнулся он.

- Ты верно не колдун? – всполошилась она.

 Смутная догадка, что может, он и вправду чародей и просто приворожил ее, колдовством подавил ее волю, заставила ее мелко задрожать всем телом.

Бату поморщился, не хватало еще, чтобы его единственная любимая женщина считала его могущественным колдуном, хватит с него и простых людей, пугающихся не только его статуса и силы, но и неуязвимости. А правда была до банальности проста: им двигало естественное желание быть первым во всем.

- Был бы я колдуном, разве же ты бы от меня смогла сбежать? – грустно заключил Бату.

Алена успокоенно потянулась, осмотрелась:
- Что ж делал ты?

Хитрая лукавая улыбка обновила чем-то необычно новым его лицо, засияла в прищуренных глазах:
- Сон твой вспоминал.

- Сон? Какой? – тряхнула головой Алена, пытаясь вспомнить, что же ей снилось, но кроме крепких объятий, кроме ласк изнуряющих, ничего вспомнить не смогла.

Властными, смелыми ладонями заскользил он по его гибкому телу, так же нескромно коснулся всех заповедных ее мест, которые разыскала на нем она, произнес укоряя за то, что она сразу не вспомнила:
- Который наяву сбылся.

- Что ж за сон, не помню я такого?! - и вроде бы должно было быть ей стыдно, неловко, но было непередаваемо приятно, тепло и нежно, так по родному и по-мужски честно.

Он склонился к ней, зашептал в самое ухо, сбиваясь с дыхания:
- А я хорошо помню твой сон под шубой моей, который мне спать не давал.

Как оказалось, все он прекрасно помнил и даже еще лучше нее, но не знал он самого главного, сейчас же она честно призналась:
- Тогда, Бату, и я не спала.

Он отпрянул так резко, будто его кипятком обдали. Испытанный шок довольно отчетливо отразился на его ошеломленном лице:
- Да я если б узнал тогда, что ты не спала, порубил бы тебя в куски! Думала, что творила?

- Думала, ответишь мне, - со смущенной улыбкой обняла она его за плечи.

 Раньше она безумно любила его, любила без оглядки, но теперь, после всего, что он натворил…… она продолжала любить его, любить и мучиться от его жестокости, нетерпимости ко всему, что сопротивляется его могучей воле.

Но ее нежность успокаивала его, заставляла ненадолго позабыть, что происходит что-то странное, невозможное, неестественное, совершенно неподобающее недругам, разделенных враждой своих народов.

- Молодцу отвечать? Из ума я что ль выжил? - отмахнулся он, засмеялся в полный голос.

 Забыла она самое главное: теперь, когда она нагая, она совершенно не вызывала сомнений в ее женской природе, в отличие от той ночи. Тогда он так сильно разволновался из-за своих непонятных чувств к Еремею, что даже чуть не отдубасил ее за это, а если бы действительно понял, что Еремей к нему пристает - убил бы наверняка.

- Если бы ответил, я бы тебе открылась, -  потупив глаза, стала рисовать она пальцем тонкие узоры на его груди, переплетая рыжие волосы.

 И тут Бату внезапно осенило: еще тогда она была не против, если бы он ее бессовестно ощупал.

Прищурившись, он весело хмыкнул:
- Говорил же, то кольцо твое тебе никогда не мешало, только гордость твоя везде путалась, - и вздохнул, -  если бы открылась, все бы у нас по-другому сложилось. Ежели бы доверилась ты мне, я бы тебя до хана не довез.

Тяжелый вздох вырвался и из ее груди:
- Если бы и открылась я тебе тогда, вернуться бы тебе все равно в орду пришлось.

- Разве отдал я тебя хану? – несдержанно напомнил он, возмущаясь, до чего же несправедливо она о нем судит, -  узнал бы я, что ты и есть та княжна, он бы и знать про тебя не знал. А узнал бы, не нашел никогда.

Алена положила ладони ему на грудь, уперлась в них подбородком, мечтательно приготовившись слушать, что бы сделал он, как всегда необычно изобретательное придумал, чтобы спасти ее, чтобы изменить неизбежное прошлое:
- Куда ж меня отвез?

Бату резко сел, да так, что у Алены голова закружилась, и она решила, что, наверняка, сейчас свалится с тахты, но через мгновение почувствовала, что его руки крепко держат ее голову, прижимают к груди.

- Напомнила ты мне… я же город для тебя обещал выстроить! - сосредоточенно задумался он, но с трудом сдерживаясь, чтобы не зарыдать, Алена прошептала:
- Нет такого города, Бату, где нам вместе быть.

- Как же я забыл то?! Будет тебе город. Ни у одного из князей не будет города богаче мной отстроенного! – заговорил Бату воодушевленно и быстро, объятый новой идеей, очередным грандиозным свершением, которое тут же решил осуществить.

 С радостью он приобнял ее резко, но вдруг исказила ее лицо боль невыносимая, тяжелый стон из груди вырвался.

- Что случилось, милая? Иль что ушиб я тебе, да не заметил? – испуганно отпустил он ее.

Она согнулась, попыталась отвернуться в неудобной позе, и снова боль не дала себя скрыть вырвавшимся тяжелым стоном.

Он осторожно повернул ее обратно к себе:
- Не таись, поведай. Обещаю, найду способ боль твою унять.

  - Не поможешь ты ничем. Груди налитые огнем горят, - призналась она, стараясь придать своему голосу как можно больше спокойствия и равнодушия, но ничего не получалось.

Перегорающее молоко от каждого движения ощущалось как перекрученный клубок стальной проволоки с зазубренными концами. Бату от подобного даже досадно выругался. Конечно же, ведь молоко мазало и обливало его тело, а он не догадался.

  Какие сутки она терпела боль, а он совсем перестал соображать, он понимал, что отвлекся, забылся и отрешился от всех возможных проблем, но чтоб настолько?!  И что теперь делать? Как ей помочь? Алена слабо улыбалась, ведь в общем-то ему должно быть все равно, но теперь каждое его прикосновение будет причинять ей адскую боль.

 Но Бату не трогал ее, а задумался и размышлял. Ведь кое-что он все же в силах был сделать. Если, конечно, мог доверить врагу жизнь единственного сына. А может, она намеренно сына просит – хочет с ним поквитаться или так же его шантажировать его жизнью?

- Помнишь, старик говорил, что потонет обида моя в молоке? Я весь теперь в молоке твоем, а обида не уходит, - как-то невпопад произнес он, накинул дээл, ее прикрыл плащом, и хлопнул в ладоши.

 Быстро вошедшему юртчи приказал он сына своего принести, а как только взял его на руки, без опаски в ее руки доверил.

Как только пухлое личико, раздувая щеки, жадно втянуло переполненный сосок, когда зафыркал алый маленький ротик, захлебываясь от изобилия грудного молока, выдох облегчения вырвался из груди Алены, благодарная улыбка снизошла в удивленно хлопающие глазки, рассматривающие ее с небывалым любопытством. Цепкие, пухлые пальчики крепко обхватили ее грудь, словно охраняя свое сокровище.

Впервые Алена почувствовала себя спокойно и легко. Если уж и сына он ей своего доверил, значит, не перестал ей доверять. Юрта наполнилась тихим, умиротворяющим звуком довольного детского посапывания, запахом нежной младенческой кожи. Бату пристально наблюдал за происходящим. Глаз не сводил и смотрел на них жадно, будто сам то молоко ненасытно глотал.

И плечом Алена его подвинет, и отсядет она от него, и спиной повернется, а он тут как тут и на грудь заглядывается. Встала бы да ушла, да куда же деться от него, когда они косой связаны?

- Не смотри, Бату! – строго Алена приказала.

Ему же в этот миг снова хотелось выть и рыдать, чтобы хоть как-то полегчало:
- Не могу я не смотреть. Сколько я мечтал, сколько видеть желал это чудо: как сына моего ты кормишь. Но не думал я, что будешь ты кормить сына моего, но не нашего.

А малыш насытился, да не отстает, Бату не дается, фыркает недовольно. Лепечет что-то, улыбается, ручонки поднимает, кулачки сжимает, тянется к ней. Удивленно локоны светлые пальцами крохотными цепляет.

- Красивая была бы у тебя мамка? - спросил Бату да и отвернулся отчаянно, чтоб слез в глазах не выдать; а Алена мальца тут же хвать, рубаху с него скинула, в лохань с водой, да всего натирать. Но засмеялся мальчонка, захохотал, ногами засучил.

- Что с дитем моим сделать удумала? – грозно Бату спросил, и все же не забрал.

Может, этот ребенок для нее чужой и ужасный, но отнюдь не беззащитный, как кажется. Драться он, конечно, с ней не сможет, но визжать и кусаться уже умеет очень хорошо.

 Только топить его она не собиралась, теперь кожа малыша была чистая, руки и ноги приведены в порядок и на них больше не было грязи, единственным разочарованием Алены оказалось пятно на спине, которое по-прежнему синело и было похоже на огромный кровоподтек:
-Думалось, грязь у него на спине.  Вото не грязь энто, хворь какая-то невиданная. Дозволь его излечить?

Только разобравшись, что это все та же ее навязчивая чистоплотность, Бату про себя вздохнул с облегчением и даже усмехнулся:
- Истинно не грязь, но и не хворь. То отметина. У всех батыров чингизидовых она имеется. Она сама в свой срок пройдет.

Алена с интересом рассматривала кроху: пухленького, смуглого, крепкого, с не детским смеющимся прищуром, даже поймала себя на мысли, что представляет и Бату таким же смешным в младенчестве – маленьким толстячком с умными глазами, огромным пузом, круглыми надутыми щеками и рыжей нечесаной мочалкой на голове.

Когда малыш любопытно дернул ее за волосы, Алена лишь терпеливо улыбнулась, в то время, как сам Бату скривился от боли, ведь дернул тот их косу достаточно сильно. Когда же она убрала его шаловливую ручонку, и перецеловала все крохотные пальчики, Бату нервно сглотнул и отвернулся.

  - Теперь-то не отворачивайся. Рушник возьми, да прими сына своего, - попросила она, даже не предполагая, какую чудовищную боль он испытывает, за ней сейчас наблюдая.

И вот пришлось ему объять ее руки с ребенком на руках, охватить их вместе. И еле дрожь он свою сдержал, чтоб не заметила она, чтоб ничего не поняла.

Уже на его руках вытерла она малыша насухо, легко одела на него широкую рубашонку, завязала все растрепанные завязки на аккуратные бантики, придав маленькому степному кочевнику опрятный и ухоженный вид. Тогда уж так защипало у Бату в глазах, в горле нестерпимо заклокотало. Он резко хлопнул в ладоши, торопливо отдал ребенка, но, когда они остались наедине, застыл оцепенело, отвернулся, пытаясь успокоиться и унять дрожь.

Какое сердце, пусть даже это сердце безжалостного джихандира, сможет вместить боль безвозвратной потери самого дорого?  Тишину, царящую в юрте, разорвал оглушительный крик, полный боли и отчаяния, крик надрывный, воющий.

Испуганная Алена, подалась к нему, обхватила нежными ладонями лицо. Через мгновение и кэшиктэны ворвались в шатер, но грозно махнул в сторону джихандир, выпроваживая переполошенную охрану. Взгляд его стал сосредоточенным и холодным.

Как хорошо, что он успел выкричаться, что не увидит теперь она в его глазах безмерную тоску. Не станет его жалеть и успокаивать, оправдываться и дарить ложных надежд.

- Ты есть хочешь ли? – уже успокоенно спросил он, поглаживая заботливые руки.

Лихорадочно пытаясь объяснить себе его вопль боли, разнесшийся над всем лагерем, Алена честно призналась:
- Что ж в пище толку, ежели не насытишь ты меня никак.

Не мешкая, он подхватил ее на руки и в следующее мгновение уже скинул с нее плащ, бережно опуская на тахту.

  - Так и мне голод тот не утолить никак.

- Мне кричать и рыдать впору, ты словно вечно голодал, и меры твоей я не знаю, - глубокомысленно заметила она, неуверенно снимая с него дээл.

- Все, что хочешь, говори. Хошь кричи, хошь плачь. Вижу блеск я в твоих глазах ослепляющий, слышу дыхание твое частое. Чувствую тебя косой связанной. Не отвязаться тебе, пока тобой до одури не надышусь, пока до тошноты не насыщусь.

Еще один день – как сон, еще одна ночь – без сновидений. Тишиной спустился над войсками безжалостными дурман любви земли русской, туманом спрятал от глаз трепещущих жителей новгородских. Укутал грозные силы в забвении. Без звона сабель, без стука доспехов, без криков воинов умирающих.

Нет на земле русской прекрасней весны ее звонкой, нет чарующей времени года. Побеждает то время смерть, к жизни новые силы пробуждая. Наполняется земля теплом, а душа – радостью. Поют над лесами русскими соловьи, звенят ручьи звонкой капелью. Отступает холод, отпускает зимняя хандра, дуют ветры свежие. Поднимается солнце яркое, красное, в зелень сочную деревья обряжает.

Так и душа его - засохшая зачерствевшая, коркой ненависти покрытая, стала пробуждаться нечаянно, обрастать стеблями молодыми, обзаводиться нежными, молодыми почками. Пусть не вернуть тонким побегам мощь молодого сильного дерева, но и застарелый коростливый пень возможно им наполнить соком живительным, вернуть надежду к жизни.

Не все слова сказаны, но все обиды забыты, когда к сплетению тел присоединяется чувство бессмертное, когда двое чувствуют и дышат, как единое существо. Сильное непостижимое чувство способно подчинить этому существу не только совершенно чуждых людей, но и совершенно непримиримых врагов.

Все трепетало в ней, все стремилось к нему, все подчинялось. В каждом движении его рельефных мускулов скользило податливо тело ее, дрожала каждая ее мышца в любом соприкосновении. Отдавалась она в любви забываясь совершенно, как тонкая березка покорно трепещет и отдает ветру каждый тонкий листочек свой, каждый стебелек, рассыпает сережки свои драгоценные, не жалея.

Запутались они вдвоем в шкурах теплых, потерялись во времени; ни дня не различая, ни ночи не ведая. И поцелуям не было конца, ласкам пределов не было, только глаза его печалились, смотрели на нее, точно уставая вглядываться, чего-то важного в ответном взгляде не находя. 

- Чем дольше ты со мною, тем грустнее ты, - не сдержавшись, высказалась Аленушка, - что точит тебя, чем заботишься?

- Вижу, сердце ты мое читать не разучилась, - он нежно поцеловал ее, и спокойное его лицо вдруг изменила хмурая сосредоточенность, -  век бы тебя от себя не отпускал и с тобой в этой юрте утехам предавался, но ведаю, что страшит воинов молчание мое. Пугает ужаснее смерти. Без приказа джихандира войско в сброд обращается. Негоже воинам моим погибать не от брани, а от безделья.

- Напрасно, стало быть, я к тебе приехала?! -  все, что он с ней сделал, все, что с ними произошло, как сейчас оказалось, абсолютно для него ничего не значило.

А что будет с Иваном и её родными, когда они поймут, что она осталась с ним, но так ничего и не изменила? Слезы с новой силой покатились по щекам, и новый приступ истерики уже подступил к ее горлу.

Бату понимал, что должен делать, и что медлить больше невозможно, а ведь она ему по-прежнему не доверяла, но это не пугало, ведь у них будет еще много теплых моментов, которые ждали впереди:
- Слово сдержу, уйду с земель новгородских… значит, собираться нам надобно. В улус обратно пойдем.

- Не пойду я с тобой в орду! – гневно вскрикнула она, не собираясь возвращаться в свою старую, прежнюю жизнь, жить жизнью того кровожадного монстра, кем он до этого времени был и мириться со всем тем, от чего ее Иван так отчаянно освободил.

- Пойдешь! – грозно глазами Бату сверкнул. Сверкнул саблей точеной. Как выхватил он ее, раскаленную, из огня, только дьяволу и ведомо.

Упрямо она отползла назад, вжалась плечами в стену.

Здесь, в этом жестоком мире насилия и убийств не было ничего родного, понятного или просто близкого ей. Все чужое, и она, словно посторонняя. Ей нет места в этом мире, и этот факт ничто не сможет изменить. Ни его любовь, ни ее.  Даже если она сможет однажды привыкнуть к новому своему положению и перемене мест… эта жизнь для нее все равно будет чужой.

- К коню привяжу и до улуса с позором вести буду! – приблизившись, злобно пригрозил Бату.

Алена резко отскочила от него с криком отчаяния, но коса не дала ей ускользнуть, она упала на пол, сердце болезненно сжалось.

Накрутил он ее косу длинную себе на руку, за волосы голову ее назад оттянул, саблю к шее приставил.

- Мужу перечишь?

Во взгляде его было столько злобы, что она не сомневалась, он прикончит ее, начни она возражать.

 Скосив глаза, полные той-же упрямой уверенности, она прохрипела:
-  Один у меня муж. Муж единственный.

- Муж не тот, кто первый взял, а кто сердце забрал, - свободной рукой он обхватил ее грудь, с тем же жгучим желанием сделать ее своей, а не только ее тело, которое теперь казалось самым лучшим и прекрасным.

Подняла Алена голову, покорно шею под саблю подставляя.
 
- Разве перечу я тебе? И жизнь забрать властен, коль сердце мое тебе я доверила, но мужем тебя вовек не нареку.

Опустил Бату саблю беспомощно, голову ее с силой к груди своей прижал. Долго держал, не давая поднять и на него взглянуть. Глаза закрыл, молчал томительно, глотая боль, обиду глотая.

  - Пришел требовать, а теперь выпрашиваю, - высказался он не в силах успокоиться, помолчал и вдруг заговорил пронзительно:
- Опять ты сама пришла, по воле своей моей стала. Не могу я тебя наложницей сделать, только женой. Но что ж это за жена, ежели у мужа тоскует?  Чего ж упрямишься? Любишь князя своего?

- Мужа любить должно. То Богом заповедано. И в горе, и в радости, и после смерти, - она никогда не признавалась в любви к Ивану, и ей порой казалось, что он обо всем догадывался.  Замечал, какой она была несчастной, но теперь никогда не увидит, как она вдруг расцвела.

И если смерти суждено прямо сейчас прервать ее жизнь, и эта жизнь будет остановлена руками самого любимого человека, то ее такой исход ничуть не страшил и не мучил.

- Мужа надлежит, а князя кто любить тебе велит? – грозный его голос пытался постоянно внушить, что он ее муж, и притом без всякого притворства и искусственности.

- Князь и есть мой муж, -  упрямо настаивала она, не желая признаваться в том, что непосредственно его не касается, а он никогда не сможет проникнуть в самую глубину ее души, вряд ли сумеет выудить из нее правду.

Странно, но он не разозлился, отчего-то улыбнулся широко, как если бы на его глазах произошло что-то самое доказательное. А произошло то, что теперь она не сможет никогда отрицать: свое обычное безучастие она в известной степени разоблачила совсем недавно своей безудержной и излишней горячностью, своей вдруг неудержимо разгорающейся страстью:
- Князя обмануть можно, меня не обманешь. Но тайны твои, я всегда как свои храню. И тебя не упрекну и другим не открою.

  Алена поежилась; порою, он приводил ее в замешательство своими проницательными намеками:
- Коль так, свято храни мою тайну, и когда я назад ворочусь.

- Назад воротишься? – удивился Бату, - ужели примет, кто теперь тебя, опозоренную?

Не только своей раскрытой чувственностью стала обращать она теперь на себя внимание, но прежде всего исключительно соблазняющей внешностью: раскрасневшиеся, как наливные яблоки, щеки на светлой нежной коже лица спорили с чувственными, горячими, влажными губами, на белый лоб спускались волнистые золотые локоны, дерзко глядели блестящие глаза – все в ней было теперь развратное, нежное, приятное.

  - Русь меня и опозоренную примет! – уверенно возразила она.

Если на первый взгляд она и напоминала немного тех чрезмерно накрашенных, самодовольно гордящихся внешностью распутных девок и кокеток, которые выходя на люди, пытались всеми силами изобразить идеал женской красоты, то при ближайшем рассмотрении это впечатление исчезало, потому что ее красота, ее гордость и стать были врожденными.
 
- Русь тебя, опозоренную, примет, а вот народ – нет, - жестоко произнес он горькую правду. Сказал, будто обухом по голове ударил, и не сдержалась Алена, зарыдала в голос.

Рыдала долго на груди его, тихо поскуливая, но, как ни странно, это приносило успокоение, словно со слезами делила она поровну с ним все свои нехорошие мысли и беду невообразимую.

Дав ей вволю выплакаться, Бату произнес требовательно:
- Идем со мной. Забуду все. Ни словом, ни делом не укорю.

Но с ней случилось что-то страшное, с трудом поддающееся объяснению, потому что в минуты непомерного отчаянья образ человека так меняется, так становится трагичен, что невозможно в нем узнать прежнего человека, не обременного страданием.

Внезапно, она застыла с изменившимся, совершенно изможденным, и все же решительным лицом. Отчаянно сложила на груди руки:
- Нету мне к тебе стези и обратно дороги нету. Пропащая я.

Но стал Бату горячо уговаривать – руки целовать, щеки, обнимать, прижимать нежно:
- Зажиточен я, Аленушка. Силу я приобрел. Власть великую. Удел у меня безграничный, богатства несметные. Князю твоему и во снах не пригрезится. И жизнь, и смерть я себе подчинил. Отчего перечишь, почем отказываешься?

Она взглянула на него презрительно, потому что не могла понять, к чему нужна этому тщеславному богачу теперь, когда он по собственной прихоти отобрал у нее все, что хотел, разрушил мирную и спокойную жизнь, не только ее, а целой страны, она сама.

- Кроваво богатство твоё, сила – во зло, а власть – на погибель людскую. Лучше ничего не иметь, чем все иметь, да против Бога идти!

В ней была стальная воля, в этой сраженной слабой женщине – нечеловеческая выдержка перед силой непобедимого владыки, воина крови, беспощадного завоевателя, который сначала с непомерной любовью смотрел на нее, а после этих слов вдруг оскорбленно, сконфуженно и гордо отвернулся.

 У него еще хватило сил спокойно спросить:
- За какие дары ты Богу служишь себе во вред? Что посулил он тебе большего, чем я уже имею?

- Спасти души умирающие он обещал, спасти и исцелить. Разве найдется у тебя какое богатство, чтоб излечить душу мою кровоточащую, исцелить боль нестерпимую? А он сможет. И мою душу гибнущую, и твою – мятежную, - уверенно ответила она, ибо резонно считала, что, кто еще, если не Бог, дал им изведать волшебство этих мгновений?

Также не веря еще несколько дней назад, как и не верил он сам, что какие-то беглые и с виду почти не связанные друг с другом моменты, за один вечер способны были так чудесно оживить его уже угасшую душу.

Этой любви она больше не стыдилась, потому что Бату не понимал ее. А Бог, благословивший эту связь, совсем не судил ее, и был чужд презрению, и вот его она стыдилась, потому что он понимал все ее терзания.

Кто однажды обрел любовь, тот больше ничего на этом свете утратить не боится, потому что всегда имеет больше. И кто однажды постиг в себе Бога, тот способен понять всех людей: со всеми их грехами и пороками, желаниями и мечтами.

- Как же спасет он меня, коль я того спасения не желаю? – нахмурился Бату.

Алена долго рассматривала его своими ясными голубыми глазами и молчала.

 Он уже подумал, что она недостаточно хорошо его поняла, и готовился повторить ей сказанное, но тут она с чрезвычайной серьезностью, словно приготовившись сражаться за его душу, произнесла:
- Ради меня спасет. Я желаю. Ежели знал бы ты, как молюсь, сколько слез выплакала. Как стонала душа моя, когда ты народ русский терзал, землю мою безвинную жег и топтал. Как страдаю, что губишь ты себя из-за меня.

Что же касается примера, который она так возбужденно привела, то он, без всякого сомнения, был для Бату достаточно показателен:
- Так идем же со мной. Мне только ты нужна. Золота у меня – и мне, и тебе, и детям нашим на всю жизнь хватит. Ведь ни в чем нужды знать не будешь. Ни нужды, ни горя. А как люблю я тебя, как обожаю, все, что ни попросишь, исполнять буду.

- А как же Русь моя, как же моя Родина?  - и если сейчас он предлагает ей обрести свободу, то ведь на все это она пошла совсем не для себя.

- Что тебе о ней думать, будто о живой.  О себе не просишь, за нее вступаешься. Кто она – Русь твоя: горсть земли каменистой, деревьями заросшая да сухостоями.  Золото ли, войско ли у нее попросишь? Я и то побогаче ее буду.  Будешь в золоченой юрте моей на шкурах собольих возлежать. Тебе по той земле и ходить не надо будет, все тебе по приказу твоему доставят, - подойдя к ней, он нескромно и в то же время сердечно заскользил ладонями по ее гибкому телу, и было приятно видеть, как при всяком удобном случае невольно проявлял он к ней интерес, какую непомерную слабость к ней питал.

- Стало быть, не оставишь ты ее?  - уточнила Алена, знающая о его властности больше, чем способны были сказать его собственные слова.

- Ведаешь ты, что от рождения у наших девиц хозяин есть, - назидательно объяснил он, -  и у земли хозяину быть следует. Негоже землю вольной оставлять. И Русь твоя – моей будет. Но по велению твоему и любить ее буду, как тебя, и беречь.

Она любила бы его вечно, если бы не его жгучее желание подчинить ее, поработить. Это борьба между ними никогда теперь не прекратится.

Она была внутренне готова к тому, чтобы не уступить первому же серьезному натиску:
- Лучше нищенствовать, чем Землю родную в бедах за золото предать.
 
- Страдает ли она по тебе, как я страдал?  - грозно заревел на нее он, - кричит ли так от боли, как я кричал, с тобой расставаясь? Жила ли в муках без тебя?

Завязался жаркий спор, грозивший перейти в яростное препирательство и чуть ли не во взаимные оскорбления и обиды.
 
- Коль Бог с ней страдает, как же мне прикажешь ее бросить? – выкрикнула она.

- Зачем тебе на Бога уповать, коль в моей власти беду от твоей Земли отвести? – это ее упрямство, как он решил, совершенно на пустом месте, заставляло его ее осуждать, вместо того чтобы понять, -  жду лишь только слова твоего. И тебе жизнь сохраню, и Землю твою уберегу.

Она, казалось, напряженно думала; вдруг, взглянув на него так, словно была удивлена его предложением, высказалась:
- Что жизнь моя – песчинка, а слово, тебе данное, клеймом позора на Русь мою многострадальную ляжет. Моя Земля и в бедах великих от Бога не отступится, народ и в горестях от него не отвернется.

Ясный и вместе с тем упертый тон ее слов подействовал на Бату невероятно раздражающе, и, невольно подражая ее высокомерной манере, он спросил полушутя-полусерьезно:
- Когда от нищеты своей Земля твоя погибать будет, кому взмолится она?  Богу ли, иль богатству? Кого в помощь призовет?

Алена гордо выпрямилась, при сохранении внешнего спокойствия непринужденность и сердечность их общения окончательно исчезли:
- Русь всегда святой будет! Не опозорит она себя, не обесчестит. Насилию и злу не подчинится и в горестях.

Исключительная непримиримость его теперишних противников – русов, особенно напомнила для Бату и эта ее совершенно холодная отрешенность, с которою, после нелестных высказываний о Земле своей, стала она к нему относиться:
- Бог ли откликнется на мольбы ее, на стоны Руси твоей святой? Ни единожды я разорял ее народ, и выжигал до камней города ее. А Бог твой до этой поры молчал и ныне промолчит, и века безмолвствовать будет.

В то же время она невероятно раздражалась тому, что его симпатии непоколебимо остаются на стороне войны и разрушения, и что его никак нельзя убедить, хотя бы на мгновение, отказаться от этого:
- Коль любит ее, может, когда и откликнется.

Говоря откровенно, она прямо-таки искала причину разругаться и пользовалась самым неуместным предлогом, чтобы унизить его; это было так ясно, что Бату тут же воспользовался самыми наглядным и ясным примером, когда она вела себя совсем по-другому, будучи сама беззаветно любима и дорога:
- Сколько я тебя просил, а ты не откликалась, сколько дней целовал – а ты не отвечала!  За то проклинаю я Землю твою, на век проклинаю. Пусть в нищете живет, пусть бедствует, сколько ни наживет – все пусть огнем горит, иссыхает, все гниет, все плесень сжирает, коль земли наши будут жить силой слова нашего. Коль вправду тогда шаман изрек, что духи наших земель в нас самих заключены. Я свое слово сказал, что ты ответишь?

Это неожиданное проклятье совершенно невинной Руси – Родины любимой, которая ничем не заслужила такой злости и ярости, сразу же сделало ее непримиримой:
- Бог ответит.

Она впала в какую-то жгучую отрешенность, и Бату понял, что, находясь рядом, она думает о чем-то другом, поглощающем ее чувства.

Она сама не замечала, что их разговор, по ее вине, оборвался. Надо было срочно что-то решать.

И на что он рассчитывал? Как оказалось, выбора у него не было совсем.

Чтобы прервать ее оцепенение, он неожиданно взял ее за руку, порывисто прижал к себе, спросил:
- Как же поделить нам тебя с князем теперича? …. Как от себя оторвать, когда моя ты стала? То ж только от себя кусок отрезать. Одно целое мы теперь с тобой.
 
Она бессознательно поняла, что каждое из этих слов давались ему тяжело, и что он сейчас принимает решение.

Однако последовала пауза, явно вызванная сомнениями, пауза гнетущего колебания, которая длилась и длилась, но Бату не осмеливался нарушить ее ни одним   движением, чувствуя, что в это мгновение ее сильная воля отчаянно борется с таким же сильным чувством.

- Я никогда, повторяю, никогда не буду твоей. Не была и не буду, - и на лице ее так открыто и очевидно отражалась неприязнь, и она так же пристально, так же откровенно глядела в его лицо с такой силой, какую вкладывают в рукоять меча при последнем ударе.

С этого мгновения Бату уже ничего не чувствовал, все казалось тусклым, неясным, расплывчатым, темным в сравнении с пылающим сердцем внутри, и, забыв обо всем, он, может быть, действительно ожидал этого удара, наблюдая за каждым ее вдохом и выдохом.

Он видел, как в ее глазах горело яркое пламя, как, словно от боли, вздрогнули ресницы, дрогнул и взгляд, когда он медленно достал саблю из ножен.

- Как же не моя ты, коль я ныне весь в тебя перелился. Мне ты теперь принадлежишь. Только рассечь и остается.

Для нее, видимо, была шокирующе-мучительной эта неестественная честность, потому что вдруг она как-то сжалась, мужественно произнесла:
- Что ж делать, коль раздела другого нет, то и дели без пощады напополам.

- Невозможно тебя разделить нам с ним поровну. Я твой муж вынужденный, он твой муж случайный. Вот и подскажи, что мне взять?

Простые слова, в которые он вложил самое существенное, несказанно поразили ее: его властный голос сам по себе уже придавал происходящему чрезвычайную трагичность, но в самом смысле была такая неуверенность и душевная тоска, что она сочла это неожиданное промедление за особенную честь.

 Ответ все же дался ей не так легко:
- Возьми то, что для тебя ценнее.

Постоянные попытки превратить в обреченность их разговор она не прекращала, и Бату уже не знал, что ему и думать об этом поразительном, почти навязчивом упорстве.

Но вместе с настойчивостью в ней была такая отвага, такая образцовая сдержанность, что с каждым ответом она вновь очаровывала его, и он медлил, растягивал свое мучение, словно удовольствие, что вообще никогда с ним не случалось.
- Коль ты вся сокровище, то и ничего твоему князю не достанется.

Она умиленно взглянула на него, и было трогательно видеть, как румянец залил щеки этой обреченной, прекрасной пленницы.

Она робко спросила:
- Ежели себе ты мое тело оставишь, что ж оплакивать князь будет?

Тотчас же понял он, что не ждет она от него ничего: ни любви, ни прощения, ни милости, она ждет только смерти. Все признания, все намеки его не помогают.

И вдруг Бату разом сел, как садятся, когда чувствуют себя плохо, и судорожно потянул шею, как вытягивают ее, чтобы не задохнуться; сабля с грохотом упала на пол. Не обращая на это внимания, он тяжело опустил мертвенно бледное лицо в ладони, ко лбу прилипли влажные пряди волос.

-  Вот пусть и оплакивает твой князь, что у меня все это время было.

- Что ж было у тебя? - она дрожала от отчаянья, так остро ощущая его боль, но ее собственная предательская гордость отчаянно искала любой способ, чтоб умереть быстро и стремительно, не выдав себя, не проговорившись.

- Много чего, - устало признался он, - поцелуи твои на губах, объятия прощальные. Память была да воспоминания, в сердце – тоска, в груди – пустота. У князя твоего ведь намного больше останется. Раз привез тебя ко мне, значит, готов и этим обойтись.

- Как же было меня ему не привезти, ежели Русь гибнет?  - судорожно сжимала она руки, почти покачиваясь от напряжения, и тут про себя объяснил он вдруг это судорожное движение: только это сопротивление, только эта судорога и удерживали в равновесии порывающееся вперед к нему ее тело.

  - Я бы тебя к нему ни вжисть бы не привез, пусть бы и вся степь моя до тла выгорела, - в сердцах высказался Бату, -  он же привез, а я теперь делиться должен.

- Ведь и впрямь требую от тебя излишнего, - вздохнула она, взгляд на косу единую отводя, -   не делись, коль стали мы ныне неделимые.

Бату все время знал и почувствовал, как только она вошла к нему, и он взглянул в ее глаза, что в этой их встрече есть что-то большее, чем встреча мужчины и женщины.

Несколько мгновений смотрел он тупо и рассеяно, словно, не желая верить, желая слышать и слышать эти слова, и через миг снова усмешка побежала от губ к щекам дрожащей волной, снова крепко сжали ее его горячие руки, и мальчишеское задорное лицо появилось в алчном пылании жаждущих глаз:
- Ныне вспомнил я, почему тебя полюбил.

  От его теплых объятий струился от него к ней живой поток, низвергался назойливо в самые глубины спрятанного чувства, вновь заставляя трепетать в его руках:
- Почему же, Бату?

- Потому что ты меня любишь безмерно, - признался он, открыто восхищаясь ею, потому что даже он сам не смог бы такого себя полюбить.

Он наклонился, его рука снова подняла саблю, пальцы крепко охватили тяжелую рукоять, протащили острие под косой, несколько лихорадочно, как тяжелое бремя.

Она же облегченно вздохнула, наконец, настал конец всем этим безумным думам о прошлом, этому нескончаемому самобичеванию:
- Это все незабудки твои. Плакала я, что зазря, вот и сейчас по ним плачу.

- Не придумали еще такого обета да чародейства, да колдовства, чтобы я его саблей снять не смог, а князю твоему ни одного кусочка от тебя вовек не достанется! – произнес он и поцеловал горячо да долго.

Алена закрыла глаза и тотчас же почувствовала, что доведенный до отчаяния Бату передал кончикам пальцев все свое страдание, чтобы оно не сразило его самого. И вот, в это же мгновение, в том же томительном поцелуе он лезвие вверх развернул.

 Сверкнула сабля серпом серебряным, словно под пучком пшеницы нескошенной, и от затылка сбрила косу русую под корень. Отбросил Бату косу в сторону с руки, точно змею ядовитую. И осталась та коса у него за спиной, в его косу рыжую вплетенная.

 Да так признательно она ему в глаза посмотрела, что не стал держаться Бату, подхватил ее, на шкуры повалил и снова ей овладел. Вновь не давал отдышаться, снова гнул и сжимал неистово, не тая нрав свой буйный.

В криках тотемным птицам своим подобные, не сражались они, а парили в вышине недосягаемой; в тех облаках, куда подошва только Бога ступает. Мягко и нежно друг друга обвивали, кожи горячей касались проникновенно. С умилением волосы с лиц мокрых откидывали, в глаза друг другу, будто в двери распахнутые, врываясь. И волосы короткие Аленушкины, так же гладил он ласково, так же целовал безнадежно ее посрамленную голову. И так же мягко и нежно одел на Аленушку Бату рубашку исподнюю, опашень ее изумрудный, который еще с тех пор бережно хранил, на все завязки завязал.

- Отпускаешь меня, стало быть, живую? - его выразительный поступок настолько заворожил Алену, что она невольно сжала ему руки, когда он отвернулся, намереваясь пойти прочь, потому что эту отчаянную попытку продлить ей жизнь, она чувствовала своим собственным телом, так же как раньше каждым своим нервом, каждой жилой ощущала его боль. Иначе он просто не мог поступить, не оставить ей хоть какого-то выбора.

Она теперь не сможет вернуться обратно в Новгород, в семью, к князю, к ребенку, она провалилась в пропасть самого позорного унижения, и даже самый презренный в этом мире человек будет добродетельней ее, потому что каждый при взгляде на ее волосы будет знать, что у нее нигде уже нет опоры – ни дома, ни близких, ни родных, и теперь побредет она убогой и окаянной, куда глаза глядят, в одиночестве прочь, но останется жить.

- Отпускаю. Решай сама, с кем оставаться. Не соперник мне князь. Мне с тебя доспехи не снять, а князю и подавно, -  он мотнул головой, и пока коса сама по себе расплеталась, он на глазах терял свое прежнее очарование: юношески возбужденные черты блекли, становились грозными и усталыми, глаза безжизненными и тусклыми, и все это произошло, пока на пол падали ее толстые длинные золотые пряди.

- А князя отпустишь? – спросила она, чтобы немного облегчить ему тягостный гнет расставания.

Он всей силой своей проницательности ощущал, что она не сможет принять, как когда-то он, это поражение, и намеренно уничтожит саму себя.

- За то, что не отрекся он от тебя, себя не опозорил, отпущу и его. Только обещай, что если уйдешь, к нему воротишься, иначе не выпущу, - произнес он, внушительно прикованный взглядом к ее полубезумному лику, который выдавал полный фатализм.

  - Чем клясться мне?  - но руки ее уже не слушались, и Бату старательно помогал ей, как растерянному ребенку, завязать непослушный пояс.

- Клятв между нами как не было, так и не будет. Не клятвой ты отдалась, значит, не клятвой отпускаю, только Ивану не открывайся. И того, что между нами было, и того, чего между нами не было, не сказывай.

И вдруг раскаяние обрушилось на Алену, когда она увидела, как он завел руку за спину, крепкой рукой собрал свои рыжие волосы в толстый хвост и одним махом также отсек их саблей.

Его движения были так потрясающе отточены, смелы и тверды, что ей стало стыдно смотреть. Она невольно отвернулась, смущенная тем, что случайно увидела, словно, тайно подсмотренный, и его позор.

Немыслимое страдание исказило его черты, когда он бросил свои волосы в огонь, и пока пламя пожирало рыжие толстые нити с шипением и хрустом, как будто жизнь ушла из его побледневшего лица, и горечь так заметно мазнула по этим, еще за миг до того таким живым, глазам. Ее же волосы золотые он с пола собрал урывками и в сундук спрятал. Не удостоив даже взглядом, надел малахай, да из юрты вышел.

Алена, словно, проснулась внезапно: он не косу ей отрезал, он отрезал ей путь к отступлению. Он оставил ее сейчас, чтоб она осталась. Осталась там, где осталась ее честь, ее коса, ее любовь. Никто не мог так кошмарно поступить, как он, придумать более жестокой пытки, чем испытание мучительным выбором. Ей некуда деться и ей придется с ним теперь остаться, а если вдруг она осмелится пойти к Ивану, то муж наверняка убьет ее, не выдержав людского осуждения.

И вдруг что-то толкнуло ее, она должна была уйти, должна была бежать от него, что бы с ней потом не случилось. Она вполне осознавала, что ей грозит. Но уверенно вышла из юрты.

И вновь этот страшный мир содрагнул ее своей чудовищной действительностью: кэшиктэны коня казнили, ноги ему вязали, и ржал конь в страхе, предчувствуя смерть свою. Бату стоял рядом, и юртчи услужливо держал поднос.

- Остановись, Бату, - закричала она, пусть и понимала, что не имеет права говорить джихандиру подобное, но удержаться не могла.

Сейчас он казался ей безумцем, что собирается творить только зло и погружать все вокруг в смерть и прах. Она увидела, как он инстинктивно занес руку, чтобы ударить, но пальцы беспомощно разжались.

Он лишь тихо спросил:
- Пойдешь со мной?

- Нет, Бату, ни в жизнь, - пятясь, произнесла она.

Ведь наверняка он творил и еще более чудовищные поступки, о которых она старалась не думать.

Сразу же после ее слов Бату уверенно взял в руки саблю и под отрезвляющим подстегивающими его взглядом, Алена, понимая, что коню своему поставил он в вину то, что тот помог ей сбежать, взмолилась:
- Пощади его, из-за меня ведь гибнет?!

Но возможность все изменить была уже потеряна. Сначала он взял саблю в одну руку, потом, передумав, ухватил двумя, и, когда конь поднял голову в судорожном порыве, он отточенным движением на взмахе, с наибольшей силой вонзил острие в узкий треугольник теплой его груди.

- Предавший однажды, предаст и дважды!

  Конь пошатнулся, попятился, упал, и рубил Бату грудь коню саблею, и доставал сердце кровоточащее из груди коня своего.

Рванулась Алена вперед и, следуя внезапному порыву, тяжело, словно пьяная, опустилась перед ним на колени, а Бату презрительно было решив, что поздно она спохватилась, а потом, понимая, что не перед ним она упала на колени, склонил голову, наблюдая, как обнимает она любимого Татарина своего, бьющегося в последней агонии, прощально целует в хрипящий шелковистый нос. В глаза его, угасающие, с тоской заглядывает, гладит и успокаивает, пытаясь боль его разделить.

Тогда он как будто опять вспомнил все, прижал к своей груди сердце коня, потом положил бережно юртчи на поднос, и смущенно пробормотал:
- Верой и правдой служил этот конь хозяину чужому, как друг верный служил, оттого и запамятовал я, что ты ему хозяйка. Вовек теперь не забуду, и помнить буду вовек, что он до последнего вздоха хранителем уз наших неразрывных был. Золотого коня поставлю в память о нем, поставлю тебе и мне. Будет ждать тебя скакун твой покорно рядом с моим… - помолчал, с мыслями и духом собираясь, и продолжил, - а за тобой вслед больше не побегу.

В голове у нее все звенело, гудело, но успокаивала лишь одна мысль: все равно никто не узнает о том, на что ей пришлось пойти ради этого.

- В орду уйдешь?
 
- В орде мне без тебя делать нечего, - и снова настойчиво протянул ей руку, ведь что может быть столь желанно в ее униженном положении, как стать его женой и вернуть его покровительство.

Какая, в конце концов, разница, что между ними произошло, если она вернется к нему обратно, что такого страшного случится, если станет она наслаждаться жизнью и благами побед? Она спасла Новгород, и совесть ее за это уж точно не должна мучить.

Алена еще раз огляделась по сторонам: вооруженные ордынцы пугали, ужасали и были просто омерзительны, а от многочисленных взглядов, с непониманием направленных на нее, и вовсе хотелось спрятаться. Она взглянула на его окровавленную руку, и снова это непонятное отвращение оттолкнуло ее.

Она быстро поднялась и, не думая ни о чем, непроизвольно побежала, спеша во тьму от этого совершенно незнакомого ей человека. Не глядя ни на кого, не чувствуя саму себя, она торопилась из последних сил, она бежала, босая, в ночь.

IV

Проводив ее грозным взглядом, Бату в шатер свой зашел, переплел волосы Аленкины в косу отдельную и на навершие шлема своего боевого закрепил.

Еще одна встреча должна была стать для него тяжелым испытанием. Впрочем, ему все-таки трудно было точно описать то чувство, которое с такой силой влекло его к тому, кого она называла своим мужем: здесь было и любопытство, и ревность, и торжество, и прежде всего ужасная злость или, лучше сказать, злость за его безволие и слабость, которую он с первого же взгляда невидимо почувствовал вокруг этого никчемного суженого, словно облако.

Надев боевой доспех, он пошел к нему, не замечая кэшиктэнов, которые боязливо и удивленно расступались перед его шатающейся фигурой, сжимающей в руке княжеский меч. Казалось, что при виде него все живое пугливо ежилось, бежало, пряталось, искало убежища. Даже самые свирепые воины боялись его появления, как низвергающейся стихии.

Зашел грозный джихандир в клетку Ивана, взгляд хищный метая из-под бровей, то ли злость пряча, то ли боль. Меч Ивана с размаху на пол бросил.  Помолчал, осмотрелся, щелкнул языком надменно и спросил сквозь зубы презрительно:
- Стоны мои спать не мешали?

- Где жена моя? - не мешкая, спросил Иван, скулами играя.

- Отпустил, - ответил он не в меру фальшиво, -  ныне вот решаю, тебя сейчас освободить, чтоб догнать успел да попрощаться иль подержать чуток, чтоб тело остыть успело.

Вскрикнул Иван, губы закусил, и слезы подавив, уточнил тихо:
- Что ж сделал ты с ней?

- Да вот, - и перекинул Бату косу ее себе на плечо, - у вас с таким позором долго не живут.

Невозможно передать, что чувствует человек в то мгновение, когда представляет что-то дорогое сердцу в тисках угрозы и беды. Когда, чтобы уберечь, защитить, кажется, достаточно быть рядом, а обстоятельства не позволяют.

Ужас с такой силой охватил Ивана, что он бессильно согнулся:
- Радуешься, что не достанется она никому, потому что придется ей счеты с жизнью свесть? Она ведь может пострашней себе смерть придумать, чем от сабли твоей.

- Почем знать, что с собой сделает. Меня вот все повеситься пугала, - равнодушно усмехнулся Бату, но много чего скрывало это равнодушие.

Можно было быть уверенным, что никакой другой человек, не мучимый жгучей ревностью, не смотрел бы неморгающими прищуренными глазами на врага с таким чрезмерным и жутким любопытством.

Нельзя было вообразить более ужасного зрелища, чем то, когда взрослый солидный мужчина, благородный князь, жалко, как мальчишка, глотает слезы, судорожно комкает рубаху на груди, и не повинующимся ему избитым телом силится просто удержаться на ногах.

Иван содрогался, он чувствовал: ему пришел конец. А после ответа Бату от чудовищной душевной боли глаза и вовсе стали полубезумными: перед его взглядом внезапно возникло видение - ярко, осязаемо, страшно, он увидел ее повесившейся, и жуткой была его уверенность, что по возвращению он найдет ее в удушливой петле безжизненную холодную, ибо тело ее опорочено, любовь ее поругана, и она уже не сможет с этим смириться.

- Кабы знал ты, что испоганил, сам бы повесился… Что за изувер ты? Говорил, что жена она тебе, а сам измучил ее, да опозорил жестоко, -  ответил Иванушка, и Бату никогда не слышал, чтобы несколько фраз вмещало столько боли и отчаяния. 

Все остальное в этом огромном пространстве – глухой говор вокруг, отдаленные выкрики юртчи, прохаживающиеся рядом воины и, наконец, сам Иван, как одержимый следящий за каждым его вздохом в узкой корявой клетке, – все это шумное, яркое, резкое множество мелькающих впечатлений показалось Бату вдруг мелким и ненастоящим, да и сам он казался непомерно огромным и необъятным рядом с этим дрожащим, трепещущим, ждущим, зябнущим и содрогающимся всей тощей фигурой, пленником.

- Не измучил, а проучил. Коль ты сносить можешь, чтоб твою жену пользовали, мне такую жену наказать, все одно, что по чужим землям пройтись.

Но это был не упрек, не хвастовство, напротив, для Бату все стало ясно и вместе с тем мерзко. Теперь ему хотелось только одного – чтоб Иван мучился от отвращения и стыда за то, что именно из-за его слабости его жена оказалась в объятиях совершенно чужого человека.

  - Она-то в чем виновата? Как тебе противостоять может беспомощная? - сердце Ивана почти не билось, он задерживал каждый тяжелый дрожащий вдох, словно этим мог прекратить жизнь и загасить сознание.  Ясное, до ужаса чистое сознание невообразимо мучило, потому что все понимало и не давало забыться.

Он даже не осознавал, сколько дней он лежал на грязном полу клетки, холодея с ног до головы, и вздрагивая от их криков. Он закрывал глаза и взывал к Богу, взывал к любым возможным силам, чтобы все это оказалось неправдой, сном, наваждением, горячечным бредом.

Но его обострившиеся чувства не могли мириться с обманом, когда он узнавал родной голос, когда он смутно видел ее неудавшееся бегство сквозь редкие прутья клетки, все это твердило ему о том, что это правда, и он чувствовал себя совершенно раздавленным.

- В том и виновата, что противостоять мне вздумала! – все же хватило мужества признаться Бату, и с высокомерным презрением он гордо поднял голову.

- Чем гордишься ты, коль силу свою ей во вред употребил? Слабостью ее воспользовался. Я то думал, что и впрямь ты ее любишь, а она коршуном тебя назвала оттого, что коршун ты и есть, - Иван совсем почернел от горя и не двигался, даже не шевелился, смиряясь со смертью.

Разве достоин он был продолжать жить, если не смог защитить от яростного зверя свою любимую?

- Я смотрю, у всех русичей манера скверная сильным дерзить? Дерзить, а потом сопротивляться. Сопротивляться даже когда гибнут беспомощно, - надменно простил Бату Ивану его дерзость.

 Бесполезный разговор мог продолжаться так добрую половину ночи, даже до утра, и можно было Бату добивать князя сколь угодно своим холодным рассудком и эгоизмом, пока бы самому не надоело; и уже давно джихандир решился бы бросить на произвол судьбы этот беспомощный, смирившийся комок страха, не представляющий никакой угрозы, если бы в этом безвольном человеке проницательный хан не чувствовал какой-то нераскрытый потенциал.

Ведь ей - сильной, властной, непокорной, в которой обитает любовь могучая, как весна, как оттепель, как было ей подчиниться, покориться этому слюнтяю и нытику, отдаться легко, без сопротивления? Вот что бесило больше всего.

- Тебе ж не во вред слабость та пошла? – высказался, не сдержавшись, Бату, -  не о ней же ты думал, когда ее от меня забирал?

- Думал, что не о ней… да видно о ней, раз от тебя хоть на время спрятал. Ты ж сверх меры ее наказал за то, что любила она тебя когда-то, -  никогда еще глаза не изображали с таким душераздирающим чувством вечную земную горечь и боль человека, как сейчас у Ивана, слишком отчаявшегося, чтобы лгать.

Бату не выдержал, не мог больше. В один миг он приблизился вплотную, ударил наотмашь, выкрикнув: «Пес!». 

Иван упал, поднял руку, чтобы защититься, но она с трудом двигалась. «Пес поганый!» – Бату еще раз ударил теперь уже с силой и невероятно свирепо. Бил безжалостно беспощадно. Пока сам не сломался, не прекратил, хрипя и задыхаясь.

 Тогда Иван встал, безвольно шатаясь. «Зачем же ты погубил ее, коль так любишь?» – спросил он, смело в глаза его обезумевшие, смотря.

Бату не нашел в себе ответа, потому что сам не знал, как ее вернуть. Он лишь сильно схватил Ивана и потащил, вжал этого проникшего в самую суть его терзаний врага назад, к прутьям клетки, где рядом на полу узкий клинок брошенного меча хоть немного смог бы защитить беспомощного пленника от проснувшейся неистовой его ярости.

Больше он ничего не мог сделать, ничего не хотел, не мог себя сдержать, остановить, провоцировал его, только чтобы отвести душу, убить этого проходимца, который понял все, но смиренно с этим смирился, да еще так открыто сказал ему об этом прямо в лицо; больше он ни о чем не думал. Он сам вложил ему в руки меч, но даже это не помогло – Иван смиренно стоял и не попытался воспользоваться мечом.

- Какой же трус ты жалкий!  Самое чудовищное, что ты совершил не то, что ее у меня украл, а то, что мне ее на расправу привез. Недостоин ты ее, скверный ты ей муж и защитник – ничтожный. Бездарно столько крови русской пролито. Я биться за нее был готов, а ты… одной моей поступи испугался. Кабы знал я, то с десятком воинов тогда бы еще приехал и силой отобрал. Просил тебя – не отдал, а как почуял силу мою – так даже противостоять не попытался.

И не сознался Иванушка, не открылся, что сама она, наперекор ему, бросилась Новгород защищать, кинулась спасать сердце земли Русской. Сама убедила его приехать в Новгород из тихого Переяславля.

Мало-помалу он начинал размышлять здраво. Лучше всего было бы узнать всю горькую правду, а для этого ему самому стоило эту правду говорить. Если он его отпустит, он наверняка сумеет убедить Алену, что она по-прежнему любима, а она уже сама сможет себя спасти.

И вот он спросил его, неподвижно стоявшего рядом, и злобно смотревшего в его глаза:
- Разве был у меня выбор? Что может безумного остановить? Ты болен, ослеплен. Не успокоился бы ты, пока бы ее не погубил.

Положение было невыносимое. Бату не мог мириться дальше с его безумным смирением.

Но, пообещав его отпустить, он не мог допустить, чтобы он ушел безнаказанным. Что-то должно было случиться. Каждое слово Ивана невольно скрывало движением или жестом его собственное отношение к нему.

Бату не мог понять, что испытывает к нему тот, что чувствует. Ни ненависти, ни злости не находил он в этих широко открытых измученных глазах.

- Ее сама земля ваша отстаивала, а ты не постиг. Ты не ее мне привез, ты Русь свою опустошил. Был дух земли вашей никому неподвластный, стал сломлен и порабощен.

  - Так вот кто тебе нужен был?! На дух земли Русской покусился?!  - только теперь, когда Бату это ему сказал, Иван почувствовал всю невероятность и фантастичность этого сходства – Алена и впрямь была уникально характерной и мог ли Бату думать иначе? Иван гордо продолжил: «Не знаешь ты ее совсем. Пока дышит она, пока живет – не сломить ее, не поработить. Не с тобой она, значит, не в твоей власти. Дух земли Русской никому неподвластен был, с тем и останется».

Этот отказ его от самого себя, эта смерть заживо, легко выдавали его терзания. При всем безразличии к своей собственной судьбе, наверняка, в нем проснется способность защищаться в страхе за ее жизнь.

Бату подчеркнуто равнодушно произнес:
- Мне станет подвластен, коль недолго ей жить осталось!

Глаза Ивана, которые так потрясающе отражали бесконечное отчаяние не от своей боли, а от невозможности помочь сейчас Алене, внезапно дрогнули.

Неподвижность, бесчувственность мертвая покорность его угрозам, и это чрезмерное отчаяние отпустило Ивана вдруг от осознания того, что Бату не позволит теперь ему освободиться и пойти, побежать, полететь за ней. Бату намеренно тянет время, чтобы у него не было шансов ее остановить.

Иван поднял меч, размахнулся. Несмотря на такую судорожную форму волнения и напряжения, удар рассчитан был точно, но внезапно русая коса яростно перехлестнула ему плетью руку, Бату, дернув косу на себя, чуть кость Ивану не переломал, и от боли тот выронил меч.

- Она теперь – мое оружие. Вся сила ее неиссякаемая – во мне. И по смерти ее теперь во мне она пребывать будет! Счастьем жены своей любимой я за жизнь ничтожную твою заплатил! – закричал Бату, понимая, что пока Иван жив, Алена наверняка никогда не останется с ним.

Последние слова Иван понял не сразу. Только немного погодя ему стало ясно, что Бату решил, что он отдал ее… уступил ее в расплату, оказался подлецом, который своим безволием и покорностью заставил Алену саму делать этот позорный выбор.

В конце концов, мог ли он думать иначе? Ведь по тому, как он терпеливо ожидал и не предпринимал никаких действий, Бату действительно не мог его понять. Но обо всем этом он догадался только сейчас; может быть, даже слишком поздно начал видеть то ужасное, ложное положение, в котором он его представляет. Иначе Бату никогда бы не произнес этих презрительных слов.

Но не было никаких оправданий, которые могли рассеять это его заблуждение. А Иван мирился лишь потому, что слишком много уже потерял, непомерно многого лишился из-за своей чрезмерной самоуверенности.

- А я разве не сполна расплатился? – закричал Иван, с надрывом стеная, - раве мало ты крови нашей пролил? Брата моего не пожалел. И Владимир, и Юрия, и семью его всю извел, а он ведь всего лишь приказ хана исполнял.

- Не надлежит тех приказы исполнять, кому не служишь. По простоте своей и поплатился, - Бату стоял в нескольких шагах от неподвижного сраженного Ивана; стоял, дрожа от ярости, не зная, что делать, побуждаемый желанием убить, и сдерживаемый пониманием, что твой злейший враг, тот единственный, кто в силах спасти самого дорого тебе человека.

- Вы больно сложные: ни чести в вас, ни совести, хитрость да подлость одна. Были бы мы такие, как вы, и ее бы ты никогда не покорил, и не смог бы из русичей рабов сделать!  - горячо высказался Иван, и снова сокрушительный удар Бату повалил его на пол. 

Костры ярко горели под звездным небом; лишь изредка проходил мимо человек и тот старался быстрей удалиться, чтоб грозный джихандир не подумал, что кто-то пытается подслушать их разговор; было около полуночи, Иван лежал совсем один в клетке, босой, в исподней рубахе, рядом с этим исполином ярости, который с презрением и безнадежностью швырял его снова и снова.

Уже несколько раз Бату порывался прикончить Ивана, и каждый раз его что-то удерживало, быть может, какая-то невысказанная глубокая обида, которая не давала успокоиться.

- Вечными рабами будете, - грозно склонился Бату над ним, - будут холеные князья немытым и вшивым мунгитам прислуживать, а сопротивляться вздумаете - и истребить мне не жаль.

Это было так страшно сказано, с таким диким безразличием! И то, как Бату стоял над ним, так испугало Ивана, что он даже подумал, что пришел ему конец.

Он снова почувствовал то, что ощутил в первое мгновение, когда снова встретился с ним, и то, что ощущал в продолжение всего этого невероятного времени, что он стоит вплотную к смерти и никто не сможет спасти его. У Ивана ломило все тело, кожа в нескольких местах была содрана, и эта пытка казалась нескончаемой.

Когда Бату бил его в первый раз, он думал, что тот еще тогда его убьет: он бил его молча, за каждое сказанное слово, вымещая всю свою ненависть и презрение.

Иван подался к нему ближе, прямо высказался:
- Она тебя любила, а ты русичей ненавидишь? Иль за то и ненавидишь, что любила?

Но к своему изумлению Иван увидел, что Бату в первый раз старается в темноте разглядеть его опухшие от побоев глаза.

Бату отступил, словно его тело медленно начинала отпускать ярость:
- Не за то я обиду держу, что высказала мне, что не княжьего я рода, не христианин, не ровня, что превыше любви долг предстоит, а за то, что кровного меня лишила, лишила драгоценного.

- Ничего мы у тебя драгоценного не отбирали, а ты всем мстишь безжалостно. Ладно, мне, ей-то за что отомстил?

Брови Бату вверх взмыли, точно оторвались:
- За сына я мщу. За преемника нерожденного. За то, что не появился он, что света белого не видел.

- Коего сына? - в страшных подозрениях зашептал Иван, но ответ тот дал невероятный немыслимый и совершенно необъяснимый:
- Сына тебе подарила, а ведь мой это сын должен быть! То мое упование, мое чаяние! Моими заботами в ней любовь созрела, так почему же не мое семя в ней проросло? Мысль о духе его не воплотившемся во мне с каждым рассветом просыпается, и судьба его в каждом сопливом мальчишке видится. За то мстил и мстить буду и всему роду вашему не прощу вовек обиды той.

- Твой сын должен был быть?! – в недоумении переспросил Иван, - разве что обещала она тебе?

Бату, побежденный тяжестью собственной откровенности, невольно прислонился к прутьям клетки.

- Я с нее обещаний не брал и любви не требовал, но видел только в ней жену свою, матерь сына моего. Вражда у меня с русами будет вечная, потому что твой сын моего убил.

У Ивана вырвался вопль боли: он вспомнил Федора, которого бесконечно любил, и которого теперь никогда не увидит, не сможет даже защитить беспомощного.

 Потрясенный, он смотрел на Бату с упреком:
  - Сына вожделел ты от нее?! Хранил-то ее тогда к чему, ведь чистой она мне досталась, непорочной?

Теперь уж и Бату сорвался. Затрусило его, задергало, схватил он Ивана яростно, стал он неуправляемо на груди ему рубаху рвать:
- Хранил я ее не для тебя, для него. Хранил, чтоб взять ее любовью добровольной, чтоб сына моего она любила также. Чтоб защищала его и берегла, и не сделала бы ничего с собой, пока бы он не родился.  Не жену ты у меня украл, а цель жизни всей. И мечту украл, и надежду. Если б только знал ты, как любил я его, как лелеял. В мыслях - растил, в думах – воспитывал. Каждый взмах сабли моей на Руси – это месть моя за сына моего нерожденного, и вся ваша кровь – ему жертва.

Только вырвался Иван, но не стал отбиваться, а назад отступил, Бату пораженно рассматривая.

 В ошеломлении переспросил:
- Да разве можно так любить то, чего нет? Нет его, стало быть, и быть не должно!

Отвернулся Бату, по очертанию его темной спины было видно, что он с силой развел руки, разрывая ордынскую гривну на шее, но он гордо вскинул голову и заговорил внятно и уверенно:
- Знал я, чувствовал, что родит она мне сына - богатыря. Пророчили его мне все шаманы; все ветра, все звезды мне о нем шептали. Видел я сына своего сквозь лета, как явь. Видел я его великим и сильным. Видел воином смелым, имени Джучида достойным. Видел рядом с собой в боях и сражениях. Видел, что гремело имя его наравне с моим. Гремело по всей земли. В веках молотом гремело и в сердцах людей звенело доблестью. Затмило бы имя Искандера моего славу самого Искандера Двурогого. Был бы он правителем великим, правителем мудрым. Уже бы рос на руках моих, крепчал, мужал наставлениями моими, если бы ты подло и коварно жену у меня не украл. Жену мне небом подаренную, шаманами напророченную, грезами моими сотворенную. Ту жену, которую я всю жизнь ждал, ту, что только мне предназначена была.

Иван слушал это и понимал, в каком кошмаре надо находиться, чтобы постоянно корить себя за то, что ты не в силах никогда уже изменить:
- Вы ж невзначай свиделись, случаем встретились? Ведать не мог ты о ней, не мог знать. 

Глаза Бату гневно сверкнули, но он поразительно держался:
- Я духам обет дал, что найду ее в землях любых, разыщу, хоть на краю света.

Иван старался собраться с мыслями, найти хоть какие-то слова, чтобы разрушить это странное страшное заблуждение, но ничего не мог придумать:
- Не постигну я тебя никак, в толк не возьму обиду твою.

- Не понять тебе ни в жизнь всю беду мою, всю скорбь. И утрату ничем не возместить. Весь край твой выжженный ничто в сравнении с любовью моей искалеченной.

 Бату, с первого дня разлуки с Аленой отбросил прочь и стыд, и осторожность; игнорировал укоры и косые насмешливые взгляды тех из ордынцев, кто знал его главную цель, каждый день, каждым своим шагом, действием, каждой мыслью приближал встречу с ней, встретившись, безнадежно попытался привлечь ее, удержать, но она сопротивлялась ему – сопротивлялась неистово, яростно, даже тогда, когда ей уже нечего было защищать.

В этой тесной, словно домовина, клетке, у Ивана вдруг появилось странное ощущение, будто он сейчас разговаривал с трупом. Ни одного человека он не видел таким черным, вконец измотавшимся, обособившимся в горестной тоске: без чувств, без целей, без надежды.

- Не искалеченная любовь твоя, ты ее сам искалечил, - тяжело вздохнул Иван и осознание произошедшего во всей нелицеприятной правде, как-будто надело на него тяжелые железные вериги, и он шатался под их тяжестью, -  сам не ведаешь, что творишь. Но нету в тебе нашего Бога, чтоб тебя вразумил. Пока не прозреешь ты, пока не поймешь, она ко мне прижиматься не перестанет.

  Вместо ответа Бату снова вложил ему в руки меч, но руки теперь не слушались Ивана. Он ничего не предпринимал, когда Бату набрасывался на него, провоцируя на решающий поединок.

Иван устало опустил глаза и тупо вздрагивал, всякий раз пугаясь, когда видел подвижные удары, не достигающие его, которые мелькали вокруг лишь игрой света и тени.  Иван продолжал стоять со склоненным мечом острием в пол жалкий, замороженный.

 Бату и впрямь сражался в одиночку, до того жутко, безжизненно было присутствие Ивана в этой неравной схватке. Вероятно, Иван тихо вздохнул или застонал, потому что вдруг случилось нечто совершенно жуткое. Бату быстро обошел его сзади и рукой сжал его шею в удушливом захвате.

Джихандир дрожал от ярости всем своим телом:
- Чем же ты в душу к ней запал, червь хилый? Чем? Почему она с тобой остаться пожелала? - закричал он ему прямо в ухо.

Руки Ивана судорожно хватались за крепкую стальную руку Бату, все тело его сотрясалось от внутренней дрожи, грудь то сильно вздымалась, то снова опадала.

 Иван не видел Бату, но чувствовал нечеловеческую силу его, способную не просто задушить – переломать, свернуть шею, выдернуть позвоночник из самого тазового дна. Все в нем казалось из другого мира, словно он был сам всесильный дьявол.

- Со мной остаться пожелала? – прохрипел Иванушка да назад выгнулся от боли, - так тебе и сказала?

И едва Бату услышал в его голосе полное недоумение, как снова его охватило это чувство раздражения, досады, и вместе с ним страстная ненависть к этому слабаку, с которым она не пожелала расстаться навсегда.

- Ну же говори! – да яростно саблю к шее Ивана приставил, да только потекли слезы крупные из глаз Иванушки, да ответил он, голосом дрожа:
  - Да, выходит, что ничем.

И только сейчас, среди безостановочной пытки, от которой кровь то шумно наполняла сердце, то снова его обескровливала, в пылу нестерпимого мучительного удушья, добавилась невыносимая боль отчаяния и тоски, потому что – к чему скрывать – мысль о том, что Алена по собственной воле упустила последнюю возможность выжить, стало быть, уже не представляла жизни без Бату, безжалостно, словно раскаленным железом, обожгла Ивана.

Выдержав столько боли, надо было принять еще и этот сокрушительный удар. Ивану хотелось кричать, с такой силой в него вонзилось это немилосердное, это убивающее острие правды. Быть может, только совершенно железные мужчины в минуты прозрения могут выдержать такой груз: прожитые годы оказались бессильны стереть из ее памяти первую любовь, и она по-прежнему была безумно влюблена в Бату. Никогда до того Иван не допускал ничего подобного: любила – пусть, но любит и сейчас? Это было уже слишком.
 
- Страшно тебе? Чего ревешь ты зверем раненым?  - в недоумении допытывался Бату, - какая же ты ей ровня, коль ей было не страшно под лезвием сабли тебя мужем назвать. Ведь из-за тебя мне ее унизить пришлось! Унизить, чтобы отобрать у тебя, и чтобы прогнать от себя - унизить!

В это мгновение, когда Бату был готов на безумный поступок, готов был разом разрешить главную проблему своей запутанной, буйной, несдержанной жизни, вдруг очутился перед стеной нелепости, о которую бессильно разбилась его ярость, и он опустил саблю, ведь рыдал уже Иванушка в полный голос, не сдерживаясь.

- Лучше б не знал я этого. Ты меня откровением своим, посильней чем ее, унизил.

Что-то толкнуло Ивана вперед. Это была злость, безрассудное яростное желание вразумить безумного, который так позорно предал ее любовь, ее чувство, все то, чем она пожертвовала именно ради него.

- Не из-за меня она! Я ее сам с тобой остаться просил! Не видишь разве ты, какая преданная она? Был бы ты ее мужем и тебе бы была верна до смерти! – закричал Иван, не в силах слез своих надрывных сдержать.

Об этом Бату даже не думал, но смерив взглядом с ног до головы подавленного и жалкого Ивана, Бату заправил саблю в ножны непонимающе, да двери клетки отворил нараспашку.

- Беги за ней, слизняк. Авось догнать не успеешь, чтоб слезы твои по делу пригодились. Я ей даже боль свою чудовищную видеть не дозволяю, а она на рев твой постыдный купилась.

Но Иван пересилил себя. Тихо, совсем тихо он подошел и стал напротив него.
 
- Не громи, хан, нынче дружину мою. Дай время во главе ее мне стать.

Это было то, что Бату было удивительно в этот момент от него услышать.

 Только два шага отделяли его от бегства, и Бату, словно присматриваясь, вглядывался в его лицо, то самое лицо, которое только что было жалко и готово к гибели, теперь снова судорожно цеплялось за жизнь. Руки, те самые руки, которые еще миг назад неподвижно держали опущенный меч, теперь неистово подняли его и сжали жадно. Иван готовился сражаться, должно быть, очень безнадежно сражаться.

- О том не проси, излишний раз за них не унижайся, коль оставили они тебя одного, - властно произнес Бату, -  побил бы я их, то не велика беда тебя от бесполезной охраны избавить, но продолжит спать сладко дружина твоя, уйду я от стен новгородских.

И снова не увидел Бату в нем лицо врага - теперь это было лицо благодарного признательного человека:
-  Чем благодарить тебя? Чем откупиться?

Но это предложение снова расстроило Бату, точно оскорбило. И смотрел он на него как-то странно, будто бесконечно усталый, невероятно обессиленный.

- Ее благодари, что сына моего спасла. Хоть и он ее тоже спас, не остановилась бы, сама погибла - под стрелы лучников бы моих попала. Тебе ж со мной вовек не расплатиться.

Сделав несколько шагов, Иван внезапно обернулся:
  - Дай коня, прошу, хоть тощую кобыленку. Без сбруи, без седла дай. Авось догнать успею.

- Я пол Руси за ней прошел да не успел, а ты, коль любишь, и так догонишь.

  И Иван освобожденно поспешил среди неприветливых, скобленных лиц ордынцев в направлении башен Новгорода.

Но очутившись в своей юрте, Бату метался по ней: без нужды открывал сундуки, надевал и снимал доспехи, порываясь догнать в надежде, что еще удастся ее спасти. И вдруг понял: он не хочет убивать Ивана.

 Сразу это желание стало решением. Он вызвал юртчи и приказал сняться с лагеря сей же миг. Надо было торопиться: пока он не передумал. Времени оставалось мало, – если он узнает о ее смерти, Бату даже не представлял себе, что произойдет.

   Поднял войска свои по приказу и с рассветом от Новгорода повернул. Каким-то беспокойным неуемным возбуждением зажглась в нем кровь; иногда он лукаво усмехался, видя недоумение Бурундая, удивлявшегося тому, как Бату собственноручно в спешке легко швырял тяжеленные тюки на лошадей.

Мысли его путались, и когда, рыся рядом, Субедэй положил руку ему на плечо, Бату ее невольно скинул: слишком трудно было думать обо всем сразу при этом обуревавшем его волнении, но опомнился и вопросительно взглянул на него.

- Место разве не узнаешь, Бату?

Субедэй не ошибся. Он не узнал ни леса, ни памятной опушки, ни знакомого до боли раскидистого старого дуба с дуплом.

Впечатления детства исказились и обесцветились. Все померкло и стало серым. Даже трава на поляне была не та, не той давности. И в дупло он не полез, хотя, может быть, там сейчас, как и прежде, разбойники прячут свое награбленное добро.

- Узнаю…. Должно быть и правильно, что где все начиналось, там и закончиться должно, - только теперь внимательно осмотрелся Бату.

- Да боюсь неправильно ты мыслишь. Не закончилось, а пошло так, как судьбе было угодно, если бы ты стрелой своей не вмешался.

Не просто так Субедэй нагнал Бату: чувствовал, что это последнее самое сильное его разочарование, от которого он может просто «сломаться».

Чтобы убедиться, что он снова не замкнется в себе, Субедэй решил назойливо ему, унылому, надоедать, и будет с ним эту ночь, и следующую, будет с ним столько, сколько понадобится джихандиру, чтобы набраться уверенности.

- Нет у судьбы прошлого и будущего у судьбы нет. Она как я, единожды вмешалась, и все устои до основания разрушила, что пожелала – забрала, да и дальше пошла другие крепости громить, - не согласился Бату.

Так и ехали они молча, бок о бок, растерянные подавленные, не зная, что сказать друг другу, о чем спросить, на что решиться.

И в то время как Субедэй рассеянно похлестывал коня ташууром, в Бату все время бушевала, клокотала кровь, везде мерещилась Алена, ее лицо, увидеть которое снова для него было огромным счастьем, и которое он – страшно было даже подумать - увидел в последний раз.

Невозможно себе представить, как терзает любую душу этот последний любимый взгляд; но чувствуя, что в шаге от него рысит умудренный опытный проницательный наставник, он знал, что, если не напряжет всех своих сил, этот живой образ дышащий желанный манящий осязаемо блуждающий в его мыслях увидит и Субедэй. Будет укорять и стыдить да и сейчас посматривает с упреком.

И тут в Бату поднялось неистовое бешеное желание победить это нахальное просачивание Субедэя в его мысли:
- Что ж не так я сделал?! Дочь княжескую добыл? Добыл. На Русь пошел? Пошел. Сабдыка земли русской сломил? Сломил.

- Теперь и меня послушай, - произнес Субедэй, будто только и ждал его возмущения, -  не добыл бы ты княжну, не пошел бы за ней на Русь. На Русь пошел, но сабдыка не победил.

- Победил! – немедленно и грозно вскричал Бату.

Субедэй лишь покачал головой. Не преминув взглянуть на нее в это новое ее появление глазами мужа, Субедэй сразу понял, что подобная встреча оказалась для Бату слишком мучительна: Алена была чертовски хороша и теперь.

- Забыл ты видно, какими сабдыками земля русская хранимая. Забыл, как красота ее всех с ума в улусе сводила. Хан за ней, как полоумный следил, забыл? Как же ты сабдыка того победил? Ужель порешил ее?

  - Отпустил, -  ответил Бату вдруг каким-то жестким властным мрачным голосом, не терпящим возражений.

  В недоумении Субедэй прищурил свой глаз, не понимая, что за способ тот нашел, чтобы она смогла потерять большую часть своей опасной силы:
  - Что ж с княжны такого взял, что на жизнь выменял?

- Стало быть, тот долг, который положено с жены взять и забрал, - в это мгновение лицо Бату стало вдруг радостным и совсем молодым, морщины у глаз мягко разгладились, счастливо засветились глаза, и сгорбленное тело свободно и легко выпрямилось; он сел статно, охваченный победным ликованием.

Субедэй даже вздрогнул. Ведь зная сильный эгоизм Бату, у него появился определенный страх, что, быть может, он это сделал потому, что намерен еще искать встреч с ней.

- Как же отпустил ты ее живую?
 
В их одинокую беседу вдруг шаловливо вклинился Мунке, как всегда беспардонно подслушивая:
- Отпустил?! Да он ей страдание продлил. Со срамом таким у них долго не живут.

Но в то же время черная тень испуга, так редко мелькавшая в лице Субедэя, теперь, казалось, накрыла его с головой.

Он закричал пронзительно:
- Почему воинам своим запрещаешь белокурых жен в живых оставлять, а ее отпустил?

Был ли это отсвет недавней любви, или смущение залило беспокойным румянцем его лицо вплоть до висков, но Бату вдруг показался мальчишкой, смущенным воспоминаниями и стыдящейся своей страсти.

- Был бы ханом – не отпустил. А так – как я в орде перед Угэдэем появлюсь? Такая жена - как шкатулка яхонтовая. Иль сразу хану дарить, иль прятать так, чтоб никто не углядел.

Но Субедэя в этот миг тяжело было узнать: его недоверчивое изумление, его внезапный испуг, даже, казалось, страх, покрыл бледностью щеки и шею; каждый из них: и Бату, и Мунке увидели его беспомощный взгляд, как нервно он заерзал в седле, с поразительной точностью растолковав себе таинственное предостережение Чингисхана:
- Зачем брал тогда ее? Хан же строго-настрого приказал детей от русских жен не иметь?

И только тут нетронутые и скрытые силы пророчества с тяжелым грохотом обрушились на Бату.

Он сам испуганно вздрогнул, но джихандир мог позволить себе все, что угодно, даже оправдаться:
- Знаешь ведь беду мою, ведаешь скорбь. Не дает Тенгри мне взрастить детей моих. Небо не разрешает женам моим разродиться, лишь земля их принимает. Какого уже сына прямо из подола хороню. Единого сына, и того, чуть давеча не утратил.

В этот короткий ответ Бату вложил столько горечи, что Субедэй почувствовал жгучий стыд, который почти убедил его.

Со вздохом он заметил:
- Не в Тенгри тут дело, коль родятся от тебя богатыри. Разве собаке медведя выродить? Матерь твоим сыновьям нужна дюжая, дородная, ширококостная – подобно как баба русская. Вото хан и запретил нам их брать, чтоб русичей крепких не наплодить, а ты его запрет нарушил.

Бату изумился, насторожился, – что оказалось так понятно для его наставника, его горячий нрав не постиг. Полный тысячи невысказанных чувств, он задумался и попытался оживить свою трепетную надежду, но безуспешно: она рушилась, разбивалась, рассыпалась в прах об реальность.

- Найдется ли теперь на Руси мать, что дитя мое родит да вырастит? А отец, что ребенка губителя земли русской возлюбит, сыщется ли?  Не выжить ей у князя с дитем моим в утробе.

- Ты вовсе забыл, что шаман предрекал? – упрямым глазом Субедэй смотрел на него, пока, наконец, здравый разум Бату не воспринял его слов, пусть и не подтвержденных никакими доводами, но верных, как и подобает пророчествам, - ведь деве златовласой надлежит богатыря родить!

  Чтобы его снова не выдало замешательство, Бату быстро перекинул косу пшеничную со спины себе на плечо.

- Кто скажет теперь, что она дева златовласая?  Нет дев златовласых без косы!

Не объясняя больше ничего, он нежно взял косу в руку, ласково ее погладил, умиленно поцеловал.

Эта коса мягкая, теплая, шелковистая, принесенная в жертву; коса, на которую он всегда с восхищением смотрел, которую целовал и лелеял, поколебала его решение покончить со своей любовью.

Теперь эту косу он будет любить, будет защищать и беречь, коса не сможет ему лгать и перечить, и это убеждение льстило его самолюбию, а уникальность такой длинной золотой косы приводила его в восторг.

 Алена оплатила свою свободу дорогой ценой, но ценой истинной любви – ведь остаться без косы значило лишиться любимого мужа.  Он теперь так и останется ее мужем, хранителем ее косы, чести, гордости, любви.

А тот, кого она называет мужем, не был им и никогда не станет, потому что первое же испытание оказалось ему не по силам, ведь, не колеблясь, он пожертвовал ею.

- Шаман о богатыре великом говорил, а кто его в богатыря взрастит? – продолжая свои умозаключения, произнес Бату вслух, - такой муж только хлюпика и слюнтяя трусливого воспитает, а не правителя великого.

- Она и сама его воспитает, - Субедэй спорил. Он понимал, что Бату было стыдно за то, что не смог он совладать со своими чувствами, потерял голову от встречи с любимой, и вряд ли он доверит все, что между ними произошло, чужому человеку, но он, наставник, единственный, которому он может доверить самое сокровенное, поэтому Субедй ждал и нетерпеливо допытывался, -  дух в ней какой несломимый: снова сама пришла без защиты, без оружия, к тебе – армаю беспощадному на встречу. Знала ведь, что ей предстоит.

- Своего-то мальца почти новорожденного без защиты бросила, как чужого воспитает?  - скользнул Бату мимо него взглядом: и уже не подозрение, и не досада на случившееся, а внезапное пробуждение его прагматичности и наблюдательности владело им, -  опоздал я, да и не вовремя мы встретились, чтоб наследника я на Руси оставил. Моему дитю неоткуда в ней взяться, коль кормящая она.

- Попомнишь мои слова! – недовольно закряхтел Субедэй, натягивая малахай на глаз, устыдясь своего неуместного любопытства, -  не отпускают духи врагов своих без дани. Что-то все ж оставил ты ему драгоценное, что без мести тебя отпускает и без проклятия.

Со щемящей тоской продолжая тайком подглядывать, как аккуратно Бату обвязал косу вокруг шеи и спрятал за пазуху, Субедэй со вздохом произнес:
- И зачем только я поручил тебе за ней присматривать?

- Да потому что сам от нее глаз оторвать не мог, да заглядываться стал. Видно и беленило, что на молодца заглядываешься, - засмеялся Бату.

 Теперь, когда он почувствовал шелковистое плетение под дээлом на своей груди, коса грела его сердце, лечила душу, успокаивала кровь.

- Ох жалею я, что так все вышло, - закручивая ус, тайком смахнул досадную слезу Субедэй, -  какие б чада у вас были: дочери - красавицы редкие, да сыновья - батыры сильные. Племя славное от крови чингизидов поднялось бы тогда.

- Что за выгода ораву сопливую кормить? – опять со смешком вмешался в разговор Мунке.

 Его, вообще, мало волновало будущее, да и прошлое не особо, радовало, что, наконец-то, удалось выспаться и отдохнуть, а то, что это случилось благодаря утехам джихандира, это его тоже мало волновало.

- Доживете до моих лет, поймете, что нет богатства большего для отца, чем крепкое потомство его, - нравоучительно стукнул Субедэй в лоб Мунке.

Потом они еще долго упражнялись в красноречии и взаимных оплеухах. Мунке смеялся и подтрунивал, Субедэй обижался и поучал, пока не обратили внимание, как задумчиво Бату следует рядом.

- Ты, Бату, чего притих? – поинтересовался Субедэй.

- Да и приуныл, - заметил Мунке.

- Недосуг мне с вами балаболить, - зло произнес он да коня вперед погнал, совершенно уязвленный, но готовый все перенести, лишь бы не доверить никому свою вечную непроходящую боль. Нахмурившись, он смотрел вперед и не обернулся, чтобы никто из них ничего не понял.
 
V

Куда шла, куда брела Алена, не помнила, но вышла она на берег озера. Луна холодная в озере отражалась. Камыши песню заупокойную пели.

И в серебряном лучезарном свете, узнала она то озеро, на котором будто совсем недавно посадил Мунке лягушку ей на плечо, то озеро, в котором Бату искал свою подстреленную утку, где впервые помогла она ему, где он впервые прикоснулся к ней так заботливо.

И вошла Елена в озеро студеное, и пошла в глубину от поругания своего, чтоб сковали ее воды ледяные, чтоб спрятали от позора ее русалки камнем на дно.

 Она усиленно терла кожу, но невозможно было отмыться от всех этих дней, проведенных с ним, от липких взглядов мунгитов. А самое главное — от своих сломленных ощущений. Сердце разрывалось. Хотелось плакать, но было ясно: чувств уже не осталось.

Но услышала она за собой всплеск, и схватили ее руки крепкие богатырские, и не давали ей в глубину вырваться, да на берег тащили.

Кто же еще, как не супруг верный, придет на помощь и беду отведет? И услышала она голос Иванушки, голос нежный жалобный.

- Что же ты, милая, делаешь? Зачем порешить себя вздумала? Да как же я без тебя жить-то буду?! Тебе не жить, и мне не жить. Меня не пожалела, о Федоре малолетнем вспомни.

Отбивалась Алена, сопротивлялась, но такие святые чистые руки нельзя было отделить от себя, такой грязной и мерзкой, нельзя было расчленить уже потому, что они слишком сильно, слишком крепко держали ее, были слишком родными и дорогими сердцу.

И зарыдала Аленушка во весь голос, не скрывая от него своего отчаяния:
- Ох, срам. Ох, срам-то какой. Позор нестерпимый. Волосы-то, видишь? Волосы мои обриты, тело мое выжженное, душа моя разоренная.

Он повернул ее к себе, к груди прижал сильно:
- Что те волосы – вырастут…, а тело твое – вылечу, обласкаю, душу – теплом наполню. Ни позора, ни молвы людской я не боюсь. Если бы знала ты, как тебя люблю! Жить без тебя не смогу, сам утоплюсь!

Она чувствовала, как его пальцы нежно и в тоже время сильно, обхватили ее спину. Ее охватил стыд… такой пронзительный стыд… она так отчаялась от горя, что ничего не понимала. Она хотела сопротивляться… вырваться…, но ее воля была сломлена…

  - Чувствую, что любишь… но его я люблю, по ём страдаю, - с надрывом простонала она, втайне надеясь, что от злости он ее отпустит, а может даже и поможет избавиться от душевных страданий: оставит одну, изобьет, утопит, но он лишь беспокойно поднял ей ладонями голову, окинул глазами ее бездонные голубые глаза, прекрасное бледное лицо, золотые локоны, теперь короткие, как стебли скошенной пшеницы, и вдруг порывистым движением обцеловал ее всю: глаза, лоб, щеки, прямой нос, слабый подбородок.

- Знаю я, знаю милая.  Давно знаю.

Но она оттолкнула его с силой, которой он от нее не ожидал.

- Уходи! – закричала она, чувствуя себя от его безупречности еще более грязной, низкой, недостойной.

Теперь лишь поняла она, почему он так слабо ее защищал и почему слезами так искренне перед Бату заливался – он знал, что был не прав, он соглашался с ним, он чувствовал свою вину.

- Стало быть, не врал. Люб он тебе? Лишь он был люб? – пронзительно и тихо спросил Иван.

И снова началось в душе Ивана это выжидание, это напряжение, нескончаемая боль и страдание. Он подошел к Алене и осторожно взял ее за руку.

Эта внезапная бережная ласка была ей непонятна, больше того, она пришла в замешательство, и стыд пронзил ее до глубины души.

- Я сама не ведала, не чаяла. И ему не верила, что так бывает! Чо любить можно, даже не желая, что и против клятвы можно полюбить!

Правда лилась слишком самопроизвольно, и слова следовали друг за другом и лежали вне области спокойного размышления; наверное, это было всего лишь инстинктивное судорожное желание освободиться, оправдаться, как у испуганного ребенка.

Иван лишь тяжело вздохнул:
- Грех-то я какой на душу взял – жену украл.

- Грех на мне! Я во всем виновата! Я давно умереть должна была! –  снова кинулась в озеро Алена, в самую его глубину, в темный омут. 

Разве можно объяснить, почему один человек, который сам страдает, заставляет страдать другого, а другой страдающий старается чужие страдания облегчить? Просто душевная слабость или сила провоцирует человека, и у него нет времени подумать, как безумно, как сильно характеризует его это намерение; совершенно так же, не думая, не отдавая себе отчета, Иван бросился за ней, и, тонущая, в безвыходной схватке она увлекла за собой своего спасителя.

 Среди этой полной ее безысходности Иван отчетливо чувствовал, как глупо и смешно его положение: кто он ей теперь?..., но не мог ни уйти, ни успокоить, ни сделать что-нибудь, ни покинуть ее.

 Почти до первых петухов, целый бесконечный остаток ночи, пока тысячи всплесков разрывали воздух, он вытаскивал ее назад, а она отталкивала его и снова рвалась в пучину, настолько сразило и уничтожило ее состояние полной гибели.

 Уже обессиленная, на мокром илистом берегу она шептала в отчаянии:
- Пусти! Грех! Грех на мне! Грех тяжкий. Ведь за него ночами Богу молюсь!

- Разве ж это грех? – склонился он над ней, пряди мокрые с лица убирая, - нам Христом заповедано о врагах молиться. И я об нем молиться буду. Чтоб вразумил он его, чтоб страсть его угасил.

Среди темного грязного песка под черным, низким, нависшим тучами тяжелым небом, на пустынном берегу с длинными загробными тенями, несчастная, мокрая, промерзшая до костей, она случайно взглянула на него, и ее охватило такое чувство – может быть, это и вправду так было, или это было видением, – будто над ней весь избитый, измученный, кровоточащий, в исподней рубахе Иван, точно, рельефно и красиво отражал склонившегося Иисуса - светлого, чистого, ласково убирающего волосы с ее лица.

И из самого страшного мгновения ее жизни возникло другое, самое удивительное и покоряющее, сердце вдруг наполнилось чудесным чувством блаженства и святости, как в церкви, как при свечах.

- Богу ли возможно бездушного спасти? Не по силам никому такую злобу лютую обуздать.

- Разве не вразумил он его?  - он поднял руку, склонил свою голову и поцеловал нагрудный крест, несколько мгновений оставаясь в смущенной неподвижности. Не сразу вышел он из этого состояния благоговейно рассматривая распятие, потом трогательно посмотрел на Алену, - ведь он и тебя и меня отпустил, хоть и смертию грозился.

Они сели, и, когда Иван обнял ее за плечи, Алена опять взмолилась:
- Отпусти же меня. Не пережить мне позора такого - изувера любить, по душегубу - страдать.

- Как можно было тебе его не полюбить, когда он тебя так сильно любит?  - теперь уже Ивану больше ничего не оставалось делать, как признать очевидное.

 В его откровенности было столько же искреннего, детского, непосредственного, сколько и во всех его действиях.

Он сидел, смиренно опустив глаза, и Алена, полная противоречий, совсем перестала бояться говорить ему правду, признаваться в самом сокровенном:
- Не любит он меня, коль с самого начала пред людьми позорил.  Ведь еще хану сказывал, что желает меня постоянно, что все ночи со мной в беспутстве проводит. И целовал, и обнимал на людях. Разве ж это от любви?

С сияющими благодарной и почтительной радостью глазами от ее доверия, которые, однако, едва дрогнули от такой нескромности, он произнес:
- Ни во мне, ни в тебе столько любви нету. Всей любви, вместе собранной, нет столько на земли.

И вот Алена будто очнулась; хотела заговорить, что-нибудь сказать, но горло судорожно сжалось, руки начали дрожать… на ее руке нежно и крепко лежала его рука… она смутно сознавала, что он чувствует ее дрожь… ее подавляемые слезы…

- Вот и впрямь грех-то какой совершил: жену украл, - только и вздохнул Иван, -  а ведь предупреждал он меня, вразумлял. Мне б в его глаза бы вглядеться было повнимательней, а я в твоих утонул.

Иван быстро сообразил, что лучше всего увести ее из этого места подальше, туда, где увидит она любимые места, родные лица, домашние стены, где проснется в ней желание жить. Только бы подальше от этой сырости, от этой безумной самоубийственной оцепенелости и невыразимого отчаяния. О дальнейшем он не думал.

 Он помог ей подняться, выжал мокрую одежду. Умереть от этой боли Алене было легко, но жить с этой болью было невыносимо, но у нее не хватало сил запретить ему что-нибудь.

В нем не было ни ненависти, ни злобы к ней – он по прежнему ее безропотно любил. Все попытки оттолкнуть его, и все, что она успела ему открыть, оказалось бесполезным.

Они побрели назад в сторону новгородских башен, и тогда только у Алены мелькнула мысль, что она не знает, что же ей теперь делать.

- Как же с этим жить-то? Разве можно эдакое прощать?

- Ненаглядная моя, я тебя всегда прощу. Простить – не значит забыть, простить – значит Богу довериться. Иначе не спастись, иначе ему и уподобимся, -  с удивившей его самого твердостью он заставил Алену посильней прижаться к нему, чтобы согреться.

Неожиданное новое понимание, что ей придется жить дальше, – горячо заструилось по ее жилам, и страх предстоящего охватил ее, горячие слезы покатились из глаз:
  - Как же я теперь на глаза людям покажусь, как на тебя взгляну?

Встал пред ней на колени Иванушка да и сам заплакал:
- Уж не я ли тебя поганому на растерзание отдал, не я ли горлицу белую в руки коршуну оставил? А что содеялось, так только ты, да я знаю, да ночь темная, а время пройдет да и вовсе забудется.

В этой склоненной фигуре каждое движение было наполнено трепетом и любовью. Столько почтительности было в каждом его слове, что Алена с дрожью спросила, мучимая сомнениями:
  - Ужель примешь меня обратно такую?...... Опозоренную?

Иван поднял голову, глаза его светились и излучали лишь бесконечную благодарность:
- Святая ты, Аленушка. Себя погубила, Новгород спасла, реки крови русской остановила. Кто тебя позором покроет, тому позор.

Встал, обнял Алену, и сам плакал и к груди богатырской ее прижимал.

 С этими слезами и у Алены исчезли последние опасения, и произошедшее поплыло прочь, как грозовая туча.

Окружавший их пейзаж волшебно отражал эти просветленные чувства. Озеро было такое неподвижное безмятежное, что серебряной чешуей отсвечивала каждая рыбина на донном песке; розовый рассвет – этот вечный преследователь ночи пробивал тьму своим приближением в бархатном шелковом небе, а тот берег, на котором они недавно сидели, ковром устилала трава: яркая, пышная, свежая.

Алена бессознательно хотела поправить косу, но тронув лишь колючие кончики волос, опять разрыдалась.

- Ну не плачь, не плачь, милая. Уходят они, смотри, - указывая вдаль, произнес Иван.

Глазами одичалыми смотрела Алена, как конным строем поднимаются войска, скачут слаженными рядами по косогору.

Одинокий резвый всадник на вороном коне стремительно взлетел на пологий курган, обернулся, будто ее вдалеке разглядев, застыл на месте четким силуэтом, придерживая встающего на дыбы коня. Она явственно увидела, как золотится в предрассветных сумерках на его плече широкая коса.

А где-то там, на горизонте, из-за спины его поднимался клин диких птиц, он приближался неумолимо, и через длинные предрассветные солнечные лучи, пронзающие густые тучи насквозь, стая двигалась медленно и неторопливо.

Всадник не удалялся, чего-то видимо ожидал, а птицы преодолевали разделявшее их огромное расстояние твердо и упрямо. Как во сне услышала Алена прямо над ней хлопанье мощных крыльев, и на широкую гладь озера один за одним и по парам, шумно курлыкая, опускались вернувшиеся из теплых краев белоснежные лебеди.

 Этого она уже вынести не смогла: последние силы покинули ее, она жалко вскрикнула, пошатнулась и, чувствуя, что над ее головой переворачивается в безумной круговерти бездонное небо, медленно поползла вниз по плечу Иванушки.

 Упала вольно и безжизненно раскинув руки, глухо шелестя плотными длинными рукавами расшитого золотом опашеня, обнимая по ласковому теплую весеннюю просыпающуюся от зимнего сна, землю….

Подкупленные новгородские лазутчики по возвращению княжеской четы в Новгород погнали коней вдогонку орде, нагнали джихандира, вестей ожидавшего.

- Что видел ты, чернец, говори! – подался в нетерпении Бату вперед.

- С рассветом князь в Новгород тело чье-то внес, в своей холщевине кутая. Люд шептал – то княгиня. Ить навскидку – бездыханная, - запыхавшись, торопился выдать гонец.

Казалось, единственным изменением в его лице было заметное движение брови.

Он считал, что все уже забыл, и поборол свое влечение, но остаться совсем без надежды был не готов:
  - Может, ошибся ты?

Джихандир наблюдал за гонцом, и выражение его лица невольно заставляло того нервничать.

Он скороговоркой выпалил:
- Рука плетью висела обвисшей из-под рубахи. Тонкая белая, будто кость слоновая. Да и князь грозен был, да весь в слезах.

Вскрик, точно птицы ночной, покрыл встревожившиеся войска. Соскочил Бату с коня, отвернулся, за седло держась. В шею коня дышал гулко, плечами широкими вздрагивая. Решить, о чем он сейчас думает, понять было несложно. Если он поступил бы точно так же, чего он мог ожидать от Ивана?

- Ступай, чернец, - опустошенно произнес он, -  плохую весть ты принес.

А тем временем в Новгороде, когда донимали послы Ивана, где он ее нашел, когда они ее по всей округе уже обыскались, грозно смотрел князь, смотрел яростно и на все вопросы отвечал:
- Со мной была!

- Да оно-то и понятно, дело молодое, - понимающе кивали послы княжьи, ехидными взглядами обмениваясь. Посмеивались, превратно толкуя, о чем молодой князь думал, когда беда Новгороду грозила.

Разошлись пути, разженились дороги. Тут бы и закончить мой сказ, но Бог иначе распорядился.

Награждает Бог за веру, за преданность, за верность. Не золотом награждает, награждает доверием своим. Нет на путях земных пылью покрытых к Богу дороги, сколько не ищи, есть лишь нить одна. Одна, единственная нить веры. В каждом она – как пуповина. И питает, и растит.

Далее путь грозного полководца лежал на Запад. По дороге были захвачены Галицко-Волынское княжество и часть Венгрии и Польши. Войска вышли к Адриатическому морю.

Поход продолжался бы и далее, но неожиданная смерть кагана вынудила внука Чингизхана вернуться в родные земли. Он хотел участвовать в курултае, где произойдет выбор нового правителя.

Тут, в орде, он и узнал, что Алена жива, и снова странная надежда затеплилась в его сердце: поискав место и проходя южную Русь, нашел место на Волге.

Место заметное и прекрасное весьма, и просторное, плодородное, и хлеборобное, изобильное, и зверем, и рыбой, и угодьями, другого такого места по всей Русской земле нигде он не встречал, красивого удобного.

 И заложил он там город, повелел стан оставить большой, населить ордынцами и назвал Сарай-Бату.


ЧАСТЬ 4
БЕСЦЕННОЕ ДОСТОЯНИЕ

I

Как унять тоску, как забыть, как из памяти горе стереть?  Никто не знает.

 В тереме Новгородском та беда, словно незваная гостья, поселилась. Ходили друг от друга Алена с Иваном, как тени, сторонясь. Если мимо проходили друг друга, глаза прятали. Вполголоса говорили, словно разбудить кого боясь. Что-то неладное все вокруг чувствовали, но не знали той беды, оттого и не понимали.

 Но с той ночи памятной ой и расхорошелась Алена: еще краше стала, еще приметнее. Складнее тело стало, неспешней и грациозней движения, груди округлились, лицо румянцем зарделось, глаза огнем загорелись – взгляд не оторвать.

Только на люди почти не показывалась – все у себя в палатах хоронилась да с Федором все время проводила, под повойником волосы обрезанные в страхе пряча. Ведь и с покрытой головой заметно было, что мало волос, совсем мало, да и те обрезки норовили даже из-под платка выбраться.

Иван же к ней редко заглядывал. Заходил, будто крадучись, и то по необходимости. Хмурился всегда да у двери мялся неуверенно, слова с безмолвием вязал, будто и говорил с ней с трудом.

Лишь однажды ее коснулся, когда очнулась она, когда глаза открыла в первый раз после ночи той в палатах своих, в руки ей сверток вложил со словами:
- Тебе отдать повелел. Сказал, ты поймешь.

Развернула Алена сверток, а там венец ханов царский недошитый, который мужу ей надлежало в орде одеть. Что тут понимать: Бату ей - не муж, она ему - не жена.

В уединении решила она венец тот доделать. Только не лепился тот венец, не клеился, из рук все сыпался да ничего у нее с ним сделать не получалось. Может, и впрямь, заговор какой на нем был. Отложила она его, в сундук глубоко спрятала.

А в одну из ночей непогожих кричал всю ночь Федор неустанно, и Аленушка с ним всю ночь на руках маялась.

Вдруг зашла к ней кормилица ее, лоб строго нахмурила:
- Не матушка я тебе, детонька, но негоже так-то. Тебя точно подменили: от людей хоронишься, в горнице своей запираешься, слезы льешь. Муж твой стал совсем неприкаянный – ночами от него, будто от нечистого бегаешь, а он у себя псом брошенным ночами скулит. На люд злобится, будто весь белый свет у него за то виноват. Неладно у вас в семье, нескладно. А дитятко, оно ведь все чует, оттого и изводится, оттого, что желчь твою с молоком питает.

Всхлипнула Аленушка обессилено. Тело ее будто грязное – не отмыть никак. Запах чужой на ней, поцелуи, руки. Все прикосновения – навсегда те места на ней Бату помечены, кожа, будто от крапивы, огнем горит. Как подойти-то к Ивану, как в постель с ним лечь? Словно, не женой лечь, а змею мерзкую беспутную ему ласкать подсунуть. Не знала она, как он страдает, думала в одиночку она мучается.

 От усталости, от тоски горючей, молча Аленушка к ней повернулась, медленно повойник свой сняла, волосы остриженные являя. Охнула кормилица, рот ладонями прикрыла из горницы ее мигом выскочила.

Разнесет, расскажет теперича про позор ее, да и будь, что будет. Села Алена на лавку; Федор криком кричит, Аленушка плачет, в тоске повойником слезы вытирает, а тут вернулась кормилица, воротилась крадучись, дверь прикрыла плотно да косу русую перед ней на постель положила.

- Не тужи, не реви. Не одна ты такая, родимая!

И поведала ей то, что знала и так Аленушка, знала, да не все. А поведала она, как любила Мстислава беспамятно, как в него – как в омут с головой, а как прознал про то муж ее, избил сильно, чуть живую оставил да в ярости косу и отрезал.

Да так удивилась кормилица, изумилась несусветно, что совсем не князь ей косу отсек, да только кто и когда, так и не открылась Алена, да кормилица и не пытала, только заговорила шепотом:
- Да разве ж можно тоды рыдать? Тоды радоваться надоть. Вишь как к тебе князь – любит сильно, тоскует. Все ночи у двери твоей в уповании, что впустишь. Он-то в чем виноват, коль случившегося не исправишь? А ведь перед всем белым светом за тебя вступился, твою тайну храня свято. Мой муж меня кажный день побивал, и никто не вступался. Изверга нелюбого миловать приходилось. Как рыдала я тоды, как горевала, а теперича радуюсь, вот, оказывается, для чего коса моя сгодится. Вплетай в свою да на люди выходи – не заметит никто, не поймет. Мой позор тебя от позора защитит и спасет. А мужа такого, как князь твой, еще пуще жалеть и беречь надоть.

Утерла слезы Алена, чувствуя, как ласковые старенькие руки нежно поглаживают ее посрамленную голову.

Даже сильный и гордый князь, такой, как ее отец Мстислав, не нашел в себе мужества и честности любимую свою спасти и защитить, а слабый и безвольный Иван пусть и узнал всю горькую правду, да силы нашел простить и любовью своей беззаветной отобрать и вернуть ее смог.

Высохли слезы, ушла печаль и легко укачала Аленушка Федора, спать ласково уложила и той же ночью впервые вошла в опочивальню к Ивану, с опаской вошла, чуть дрожа. Трепетно нежно и осторожно подался он к ней навстречу и взахлеб рыдал, обнимая. Целовал он ее кротко и стенал от боли, от тоски и от радости. Сам в думах извелся, что презирает она его, стыдится теперь мужа слабого и смиренного.

 Ни слова не спросил Иван, не заикнулся ни о чем, избавив ее от необходимости рассказывать о том, что случилось с ней в ту ночь. Ему хватало уже того, что сам он не забыл, да и не намеревался забывать ни одного мгновения той ночи, что разрушила всю ложь и недомолвки между ними.

Без страха, без боязни Алена к нему в объятия падала, и была его любовь преданная, прекрасней всех ночей. И нежность его, и терпение безграничное разбудило ее от черного дурмана, в котором она пребывала, вывела из такой глубины отчаяния, какой она до тех пор не знала.

Она долго не могла сама коснуться его, взглянуть ему в глаза, и первое, что она почувствовала, что незнакомые чужие отметины будто покидают ее, стала различать родное, давно желанное тело и не могла понять, как она могла не доверять ему.

Сначала она считала, что это только ревность, но какая-то более светлая, более заботливая ласка исходила от него, что она, наконец, выбралась из того совсем глухого удушливого состояния, а когда в окно уже светило ясное утреннее солнце, а снизу доносился шум, стук копыт, звон кузницы и голоса людей, тогда она поняла, что она нежно любима, что это навсегда.

Невольно она обняла его, и вот, с тех пор впервые посмотрев в его глаза… она увидела – не передать всего ее счастья – увидела рядом с собой… совсем родного желанного, все понимающего, любящего мужа.

Ей уже стало казаться, что все прошло, и счастье снова поселилось в их тереме, но на Успение, аккурат на ночной службе, шевельнулось, ворохнулось внутри что-то и сразу будто чужое, будто незнакомое. Настойчивое и жадное.

И стала вспоминать она сразу, путая слова молитвы перед иконами, что давно и запахи ее раздражают, и звуки резкие, капусты квашеной в бочке не осталось, а она еще солить удумала, а ить еще лето почитай на дворе.

Все приметы чреватые на Федора списывала, да самой надежной с родов еще не было, а теперь то как распознать? И мысли такие неподъемные - с какой ночи она понесла, чей младенец в ней населился?

Она боролась с собой, она чувствовала, что Бату со всей своей алчностью и страстной жадностью все еще цепляется за нее. Опять тянет ее в пучину греха. Он снова ухватился за нее, схватил судорожным последним погибающим движением, и она уже висит на краю обрыва, ощущая у себя под ногами пропасть.

 И снова понеслись дни, как во сне. Посмотрит на Ивана, подумает, успокоится, да и вроде, как отпустит, а ночью спать не дает ноша непосильная в утробе: колотится, бьется, будто места ему мало, как Бату земли;, опять Алена в слезы, опять в подозрения.

Дать ему родиться и увидеть в нем черты жуткого губителя, возненавидеть невинного безгрешного младенца – что может быть страшнее? Людской суд, укоры родных, побои мужа – позор вечный несмываемый, да и ребенку незаконнорожденному живется ох как не сладко – взгляды косые, оскорбления и насмешки, затрещины и оплеухи, это еще пол беды, жизнь таких отвергнутых еще хуже дворовой собаки, и судьба Трифона – живой тому пример.

Надо убить его сейчас, пусть и пожертвовать своей жизнью. Она забыла о себе, она решила уничтожить его, уничтожить любым возможным способом, чтобы спасти все, что у нее было. Тихой безлунной ночью, осторожно ступая по трескучим деревянным ступеням поднялась она на смотрильню. Высоки башни новгородские – не придется ей долго мучиться.

  Такие ощущения переживает только горячо преданный человек, переживает один из миллионов людей. Это ужасное намерение Иван неосознанно почувствовал. Давно читал он в ее поведении что-то скрытое и виноватое.

Недолго он и этой ночью прислушивался к скрипам монотонным в ночной тишине: оделся быстро, следом поспешил. И горячо, с каким-то непонятным самому себе отчаянием, с необузданной резкостью и силой принялся с широкого парапета ее решительно стаскивать.

Потерянная сраженная, уже распрощавшаяся с жизнью, Алена, никогда бы не подумала, каким неистовым рассерженным он бывает, сколько яростной силы в нем, тихом и спокойном.  В бешеной борьбе он так грациозно и быстро скрутил ее в одно короткое мгновение. К полу прижал с силой, застонала Алена, заплакала.

Он хотел ее отпустить, но ничего не понимал. С трудом сдерживая ее сопротивление, он поднял ее, в покои нижние спустил.

Лишь тогда отпустил, тогда произнес с укором:
- Что ж опять-то руки на себя накладываешь? Ужель можно так по нему изводиться?

Пусть не было у нее подходящих слов, лишь непомерное отчаянье владело ею, но, чтобы развеять его заблуждение об этом ужасном факте, который толкнул ее на это, она должна была позорно рассказать.

 На колени пред ним поверглась - вся в слезах и с воплем диким:
- Как жить-то мне? Не могу боле от тебя таиться. Понесла я, обрюхатела. Как будет он не твой, а татарский? Как носить-то его, чужеродного, как любить – окаянного?

И вот их уже двое, низвергнутых в пучину предстоящего: один – уже приговоривший это невинное создание к смерти, другой – решающий его судьбу.

  Закусил губу князь, да отвернулся. Сел к столу да нахмурился.

Вытянула из его ножен меч Аленушка, протянула ему, в руку вложила:
- Сделай милость, избавь от страданий.

Иван не хотел быть ни судьей, ни палачом. Не мог этого осуждать да и не собирался. Несколько лет поучения Мстислава достаточно многому его научили.

Убрал он меч в сторону, в ножны вложил да за лавку спрятал:
- Не можно мне решать судьбу людскую, коль Господь так распорядился. Я поболей тебя виноват. Смирению научился, знамо и это приму.

Но из этих его слов она вынесла поразительный вывод: как она, в сущности, не знает своего мужа, как превратно прогнозирует его действия!

Она постоянно руководствуется угрозами и жесткостью Бату, и только теперь, узнав, как он поступит, она поняла, насколько он иной, совершенно несхожий.

Алена подняла на него покрасневшие глаза, в которых стояли слезы:
  - Мне-то как принять, как смириться? – ей даже не верилось, что он так легко это принял, не осудив, не рассвирепев.

- Дите-то, ить, не виноватое. Не выбирать ему родителев, - Иван отвел взгляд в сторону, надеясь, что Алена не сопоставит, о каких родителях идет речь, но снова его слова повергли ее в шок. До чего же он терпимый снисходительный.

- Не родители мы ему: ни ты, ни я, - резко закричала она, -  не желала я, не хотела его любви, ведь он меня заставил, приневолил. Я лишь из-за тебя с этим позором смирилась. Еще и это принять? Как?

Она говорила это с холодным ожесточением, и вроде бы надо было радоваться Ивану, но слова кололи его, как иглы.

Все с большей ясностью овладевала им страшная мысль, что она может снова покончить с собой. Он с таким трудом успокоил ее, уверил, что он по-настоящему ее любит, и теперь снова все погибло.

Он призадумался и решил, что и она должна была помнить слова Мстислава, его исступленное предостережение:
- То крест твой и есть от него, о котором батюшка твой глаголил, то крест нести надобно покорно.

Только теперь она начала осознавать, что вовсе не такая, какой себя считала. После того, как Бату с ней поступил, могла ли она думать, что он способен быть другим?

Теперь ей придется постоянно жить в сомнениях и это совершенно не радовало:
- Что за дите-то вырастет кровожадное?  Разве мыслимо чудище эдакое взращивать, да вскармливать?

Он лишь глубоко вздохнул, Иван не знал, что будет дальше, но все перенесенные страдания будут бесполезны, если рухнет вера в Божье провидение, в его непогрешимые намерения:
- Молись за него да в церковь ходи. В наши руки его Господь доверяет, может он и поможет достойно вырастить. Мне тот грех не отмолить, а тебя может и услышит.

Она всматривалась с удивлением в его облик, ставший вдруг таким дорогим и родным. Лицо у него было ясное и благородное, и, наверняка, этот вид ему дала внутренняя духовная сила; но глаза, глаза были строгие, непреклонные.

Алена быстро подошла к нему, со жгучим вопросом в глазах:
- Разве ж прощается грех такой? Как же тебе-то меня простить?

Иван, как молитву, про себя повторял: «Какой смысл в этих словах и размышлениях, если ничего не изменить? К чему изводить себя дурными мыслями, мучиться в сомнениях и зажигать в себе бесполезные подозрения», а вслух ответил:
- Бог простит, а я-то простил давно. Пусть и будет он хановой крови, не выдам никому. И блюсти буду, как родного.

Она украдкой поправила лучину, стараясь разглядеть в непостижимых и вместе с тем знакомых чертах его лица глубокую сердечность, которую она за столько лет совместной жизни не сумела угадать за кротким нравом, в сердцах высказалась:
  - Не должен этот ребенок нечестивый родиться. Любил он меня всегда, любви моей добивался, да только мучил себя бесполезно. Всегда мужем моим себя считал, но коль законы не велят, то лучше смерть, чем позор.

Но в тот миг, когда слова сорвались с ее губ, она встретила твердый взгляд мужа, невероятно строгий, горестный взгляд, какого никогда у него не было.

 Еще раньше поразило ее невероятно хмурое выражение его лица, когда он стаскивал ее с парапета, которое она теперь опять улавливала в его неподвижном взгляде под болезненно сдвинутыми бровями.

- Разве я не ту же муку терплю? Мне ли не понять боль его.
 
Она чуть не вскрикнула от горькой обиды, так отчетливо скрывающейся в этом признании.

- Что ты! Ты мне муж законный и сын наш – мне любимый, - испуганно прошептала она, изумленная резкой болезненностью его голоса.

  Сам Иван вдруг понял, что эта беда стала их спасением: она сблизила их, преобразила, и с новыми мыслями, с новыми чувствами, они стали особенно честно доверять друг другу.

Он решительно признался:
- Не в законе праведность, а в любви. Ведь открылся он мне той ночью злопамятной. То ведь и хотел он, и ждал дитя того и тебя в чистоте хранил ему в умиление. Чтоб любила ты его любовью добровольной, той, что и взял бы он тебя. И взаправду в думах был, что ждешь ты его, что к нему вернешься. А видишь, пришел и от горя про сына своего забыл совершенно. Вот воля-то Господня под оком его всевидящим и мудрым: его - одарил, а тебя - наказал.

Один-единственный его упрек, как будто очередная изогнутая сабля Бату обозначила и милость, и осуждение. Невероятно честные слова, которые укололи ее своей жестокостью, но в решительной честности которых она не усомнилась.

- Открылся тебе? Только ради этого он меня защищал?

Алена сама испугалась, как разоблачил, как обличающе прозвучал ее вопрос, и столько разочарования в нем было, что она ужаснулась сама себе и невольно отвела взгляд.

Несколько мгновений Иван молча смотрела на нее, настолько он не ожидал такого вопроса услышать. Но сам во все дни своего бесконечного страха и мытарств только о Федоре и думал:
- Он нашего сына пощадил, и его сына мы обижать не вправе.

Алена сразу угадала по буйству плода, по его неистовству, что другого нрава в ней живет зерно, другого склада. Уже сейчас чувствовала не усмиримую его натуру. Каждым толчком, каждым движением своим напоминал он о том, о чем она хотела бы всеми силами забыть:
- Как тяжела мне эта ноша.  Не выносить мне его, не сохранить. Лучше белены наесться, чем о дите этом думать, да ночь ту грешную вспоминать.
 
  Теперь, при виде ее побледнелого мучающего отрицанием лица, с выражением скрытой угрозы, которое всегда сопутствует принятому однозначно решению, несмотря на то, в чем ее он так осторожно убеждал, в Иване вдруг поднялась горячая волна злобы:
- Не смей даже помышлять о том, и делать не смей! Он тебя хранил верно, позволь мне его чаяние сохранить, дай сполна с ним расплатиться!

Впервые он повысил на нее голос, впервые она услышала речь строгого мужа. И вдруг она поняла, что склонила перед ним голову покорно, без вызова и без гордости впервые смотрела на своего мужа со странным смирением.

 Ее губы, дрожа, подыскивали оправдание, и его недовольство было так явно, что она в замешательстве прошептала:
- А нам идолище растить себе на беду?

Сдержанно суровый, он лишь вздохнул тяжело:
- Дети-то у них, знаю, видывал, наивны, как и вся ребетня, до поры. В клетке тогда у них сидел, а они вокруг меня навалились, глазеют. Палками тычут, хохочут, а один страшный такой: чумазый сопливый что-то с земли поднял да руку ко мне тянет. Я было шарахнулся, думал камнем меня огреет, а он корку хлеба в руку мне сует. И они тож человеки – разные бывают. А что звереныши, то ж крови столько повидать, отбросами питаться и сам зверем станешь.

Залилась Аленушка слезами, подбежала к князю, обняла жалеючи. О муках его, коими он оговорился, не ведая. Вздохнул он, руки ей целуя.

- Что прикажешь - то и сделаю, что посоветуешь - то и порешу, - твердо произнесла она.

Он неприметно наклонился к ней, и она почувствовала, как его ладони гладят и ласкают ее живот, а глаза его были полны невысказанного тепла:
- Что ж мне тебе советовать, коль Бог ужо распорядился. Может статься, что наш-то младенец, а мы в думах темных его уже невзлюбили. Обещай, что будешь любить его, будешь себя беречь, а там, как на свет народится, тоды и распознаю, тоды и судьбу его разрешу.

Эта ночь была так полна борьбы, слов, признаний, гнева и любви, слез и надежд, что она устало положила голову ему на плечо:
- Обещаю.

II

Часами, месяцами, день ото дня приближалась встреча, росла глазу неприметная ноша драгоценная. Вынашивала Алена ее в думах тяжелых, подозрениями и догадками изводясь. Что передумала за то время, что перетерпела, что смиряла в себе и подавляла – только Бог и ведает.

 Только в пору ту тяжелую на зависть всем была - как на яблоко наливное все заглядывались, да и аппетит у нее был богатырский. Налилась, округлилась, со щек румянец не сходил. Бабки да няньки всех мужиков с женской половины метлами выгоняли, оконца шторами плотными завешивали, да и князю доставалось за то, что больно часто полюбоваться захаживал.

 А когда пришел день родин, долго схватки длились, ох как долго. Длились день, длились ночь.  Ужо думали, не выдюжит княгинюшка, послали за князем, чтобы успел проститься.

Да только к обедне родила она младенца мужеского пола – и ростом, и весом, и криком – богатыря знатного, да только глазами – сощуренного, а на спине – кожа темно-голубая, будто вечернего неба кусок кто приштопал.

Все бабки-повитухи диву давались, говорили – передержала видать – вот в синеве небесной и выкатался да на солнце жмурится. Молитву сразу учинили, окошки прикрыли, чтоб в тень спрятать, да только Аленушка и знала, что то за синева, что не с небес послана, да глаза те никакая тень не откроет.

Только перевела взгляд терзающийся на него Аленушка, только взглянула, сразу все поняла.  Это было совсем не младенческое светлое лицо - скорее лицо морщинистого мудрого старика. Даже в самый первый миг его жизни на этом лице отражались только жадность и напористость, а губы оставались неподвижно раскрытыми, издавая не жалкий испуганный писк, а крик властный, громкий, требующий. Ко лбу прилипли мокрые, светлые, рыжие волосы, и, спутавшись, придавали ему со своим истинным отцом грозоподобное абсолютное сходство. 

И схватила Алена, вся больная да слабая, младенца того да из покоев выбежала. Ей прямо сейчас хотелось видеть Ивана, найти его: только ему она могла доверить свое горе, как тогда, когда он спас ее, стянул с парапета, утешил, пожалел и вразумил, когда она так страдала. Она знала, что только он один из всех окружающих поймет сейчас то ужасное ее состояние, в котором она оказалась. Она чувствовала, что он думает об этом беспрестанно, точно так же, как и она.

 Тут и князь с дружиной с охоты поспешал, с дороги второпях прямо на коне в терем заскочил.

Тут же Алена к нему на колени бросилась, на пол младенца перед копытами положила да и такие слова молвила, рубаху комкая и руки заламывая:
- Руби князь! За грех мой руби! Но ежели меч на него поднимешь, и меня пореши.

Взглянул князь на нее твердо и решительно, промолчал в ответ, ни один мускул в нем не дрогнул, ни одна мышца волнения не выдала. Одним махом спешился он и взял бережно младенца с пола. Вышел на крыльцо, над головой поднял, всей дружине показал, и во весь голос закричал грозно:
- Русский богатырь родился! Александр свет Иванович. Будущий великий князь Новгородский, сын мой родный единокровный.
 
Да не обмытого кровавого прижал к себе и стал в макушку целовать. И странной мечтой загорелся князь, идеей просто сумасшедшей: вырастить, воспитать, вложить в душу новорожденную тепло и добро, праведное чистое, исконно русское сердце, и тогда разве вырастет из него кровожадный зверь, душегуб ненасытный?
Если вырастет – зло не победить, а если нет – все, и каждый заблудший достоин спасения.

И радовалась дружина, и били воины мечами по щитам, а Алена слезами у ног его обливалась да князю сапоги пыльные целовала.

Крепко держал его князь, держал надежно, а у ноздрей что-то трепетало непрерывно, пробегало к сыну названому невидимыми волнами. Эта склоненная голова все время бессознательно устремлялась к малышу, и всем невольно казалось, что вот-вот Иван сорвется с места и начнет радостно кружиться вместе с младенцем, как невероятно счастливый отец, отец невероятно осчастливленный.

Но все это Алена заметила только потом, когда не сторонился князь его, а любой способ находил с ним вдвоем остаться: возьмет на руки, смотрит долго, разглядывает, как сопит тот, как палец смокчет, как зевает, как чихает сладко, а то и сам князь по-детски агукать с ним начинает, с погремцами играть.  То и вовсе рубаху ему сменит, подмоет, укачает – что тянуло его к нему так, что привязало?

 Но с детства стал Александр, невзначай, ответа и совета у Ивана спрашивать, защиты и помощи у него искать. Не подумать никому было, что не родные они, не кровные: сын отцу – не сын, отец сыну – не отец.

Любил его князь даже чересчур, что другим не позволял, Александру легко спускал: нахмурится, призадумается да и махнет рукой – чего с настырного взять, мол, пущай забавляется.

Да и раньше срока он в мужских покоях поселился, да случилось это вот как: однажды Александр сам на мужскую половину забег, того никогда мальцам не позволялось, а тут от Алены резво уматывал, бежал защиты искать.

- Тятя! Тятя! Меч мне надобен! – визжал пронзительно, под лавку прячась, - а мамка бранится, что не дорос! Отбирает!

- Отчего отбирает, коль это я его тебе на троицу дарил? – недовольно смерил Иван стыдливо вошедшую Алену взглядом.

Она всегда с трепещущим сердцем следила за Александром, направляла его дела и помыслы, и даже князь не подозревал, какого бесконечного напряжения стоит ей этот постоянный надзор, какие героические силы она расточает на эту ежедневную, в конце концов бесполезную опеку.

- То ж мне деревячешный дарил, а я себе, смотри, настоящ смастерил! – и легко достал из ножен не обрубок деревянный, а полуржавый гнутый клинок, неумело отполированный.

- Меч тебе надобен? Да настоящ, не деревяшечный! – грозно нахмурился князь, меч свой из ножен достал, на лавку меч положил да из-под лавки Александра вытащил.

Побледнела Аленушка, вся с лица сошла. Да только подхватил Иван его крепко, раз да другой к потолку подбросил.

  - Молодец, сына! Мой бери. И россказней бабьих не слушай, что не по возрасту тебе. Кто жизнь не по охоте, а по возрасту меряет – в мальцах и останется. И меч бери, и коня дам, коль охота в тебе есть богатырем стать.

Подошла Алена к Александру, чтобы его к себе от князя вывести, а он меч княжий быстро ухватил и за штанину Ивана от Алены спрятался, не дается. Усмехнулся князь, горячую голову рыжую за спину свою посильней запихнул.

- Вырос он ужо. У меня он теперь, родная, останется. Пригляжу, не боись, - в щеку нежно ее поцеловал, робко поглаживая округлившийся очередным бременем живот.

…Сразу Александр к ристалищам недетским пристрастился, с детства еще заимел к делу ратному особый интерес. Даже среди дружинников бывалых навыками своими да силой изумление вызывал. Так и рос, рыжий да смуглый, от других отличный.

Только не горевала княгинюшка, а нарадоваться не могла. Был он и добр, и смел, и сметлив. Князь же в нем души не чаял. И на охоту, и в походы с дружиной брал. Мечом же тот малец махал, будто с ним и родился. 

Но горячий был да обидчивый. Ежели со злости кого кулаками бил, то сразу кровь из недругов высекал. Никому слово резкое не спускал. Мог и пригрозить, и проучить шибко.

Подрос, словно, по часам рос, сильный, крепкий, отважный, не плакал никогда, никогда не жаловался – сам всегда раздоры решал да всегда по-своему: не всегда словом, порой и боем решал.

Зимними темными вечерами не зазвать его было в терем – все на улице с ребетней пропадал, а однажды бабка дворовая прибежала, ахая да охая:
- Княгинюшка, пособи! Там Алексашка ребят дворовых обижает!

Накинула быстро платок Алена да в испуге за ней побежала. А там, на заднем дворе, утопая в снегу, Александр сидел на груди какого-то мальчугана и бил его что есть сил. Алена подбежала, схватила его, подняла, стукнула по спине.

- А пошто они меня басурманом дразнют? Татарином быть заставляют, будто я их полонить пришел? - злобно заворчал Александр, и утер нос рукавицей, - мордой татарской кличут. Я русич. Воин русский. Я за русских биться должон.

Все было мужественно в этом уверенном лице, энергично и сильно, необычная мужская межэтническая красота уже пробивалась сквозь детскую припухлость, и с известного рода восхищением смотрела Алена на эту недетскую серьезность, слушала ясную его рассудительность.

- Обещай! Обещай Алексаша! Матери своей!  - запыханно говорила Елена с небывалым испугом, - Богом клянись, что никогда не посрамишь имя воина русского. Лежачего - не ударишь, слабого – не обидишь, друга – в беде не бросишь, сроднику – поможешь, брата – не предашь.

И заплакала навзрыд от тоски, от обиды за него – наивного и несведущего.

- Матушка, не плачь, не рыдай. Ведь не водилось за мной такого, не давал я повода, - и обнял ее ручонками детскими, прижал к груди, как большой, как взрослый.

- Кровинушка ты моя! Радость ты моя нежданная, - обнимала в ответ Алена крепкие широкие плечи и целовала глаза – такие родные, такие растерянные и любимые.

III

Время шло, летели годы.  Невесту ему сыскали знатного рода. Князь сам со слезами благословлял.

Если в душе Алены поселился мир и покой, в то же самое время Бату ничто не могло успокоить. Он снова громил города и однажды, выступая на Болохов, неожиданно увидел процессию, шествующую ему навстречу.

Он давно привык, что своим огненным бичом проворно загоняет людей в пучины отчаянья и страха, и они сами бросаются на смерть. К счастью, это был всего лишь крестный ход. Это оказались самые обыкновенные прихожане во главе с местным священником, без оружия, без рогатин, вил, граблей и прочих неприятностей, которыми его встречали; народу было много – и мелкий люд, и князья, благоговейно снявшие шапки.

Несмотря на ладанный дым, который сизыми перьями пронизывал и без того удушливый воздух, вид всей растянувшейся процессии был чинный и благородный благодаря чистым, по видимому новым белым рубахам и блестящим окладам икон.

Удивившись, Бату даже не потрудился выставить вперед своих кишиктэнов – да и к чему? Он спешился с коня и стал нетерпеливо поглядывать на небо без облаков, – скоро ли заблагорассудится несносному Богу защитить свое стадо. И тут произошло событие, которое опять сбило с ног, подстегнув его усталую надежду.

Рассеянно разглядывая лица и хоругви, казавшиеся строгими в ярком дневном свете, наблюдал он за священником, который словно оцепенелый, бессознательно, в полудремоте, читал монотонные молитвы и почти наслаждался этим отупением.

Но вдруг, по какой-то непонятной причине Бату вздрогнул: какая-то внутренняя боль пронзила, заставила насторожиться и ощутить смутное волнение, тревожную настороженность.

Ибо – он сам не знал почему – внезапно проникся уверенностью, что не в первый раз видит лик в руках священника: этот образ так явно был связан с его воспоминаниями, с этим чуждым ему безвестным лицом, двигающимся к нему навстречу.

- Что то за картина? – поинтересовался Бату, остановив испуганно начавшего креститься батюшку.

- То икона, - оторопело выговорил он.

 Однако, чем больше старался Бату подавить эти воспоминания, тем коварнее они им овладевали:
  - Кто на иконе этой?

- То-Богородица, Христа нашего спасителя матушка, - благоговейно пролепетал старик и, взирая на лик, трижды перекрестился.

Тщетно Бату впивался взглядом в каждый мазок иконы; многое, разумеется, было ему безразлично, например, мафория с тремя звездами на голове и плечах, пурпурная туника, младенец, коричневая доска, оклад – все это было обыденно, как и на всех остальных.

И все-таки… все-таки она была ему известна, а то и больше; она присутствовала здесь, в этом лике, притаившись в скорбном лице, в чуть приопущенных веках.

 Напряженно вглядывался Бату в этот образ на иконе, и в тот, что был в нем самом, и не мог отделить от ее облика этих забытых, потонувших в прошлом воспоминаний.
 
- Больно лик мне ее знаком, кем она писана?

- То список с иконы иноком новгородским писаной. По заказу князя, -  пояснил священник, и достаточно ясно понял, что именно эта заурядная икона обладает странным свойством, одновременно и хорошим, и настораживающим: она совсем недавно написана и вместе с тем необычайно привлекла внимание непримиримого врага.

 Бату нужно было только еще один раз внимательно взглянуть на нее, чтобы перед ним возник его подлинный, знакомый, живой, неповторимый образ.
 
- Вона чо! - воскликнул Бату, легко догадавшись, отчего сходство в ней усмотрел, - эту икону мне отдайте, боле ничего не потребую.

Священник побаивался, как робеет каждый, когда какое-нибудь событие обнаруживает убедительность и совершенство высших духовных сил:
  - Почем нам знать, зачем она тебе? Не молиться же ты ее берешь! Стоит ли давать нам тебе ее, мож ты надругаться над святыней желаешь.

- Коль сам ее хранил, ужель смогу над образом надругаться?  - произнес Бату, обуреваемой жгучим желанием вернуть частицу своего собственного, давно потерянного счастья, - пуще вашего хранить буду. Не молиться буду, то верно, но беречь неусыпно от посягательств любых.

На этот раз он не пожелал забрать ничего, кроме иконы, которую они и отдали беспрекословно.

В городе Сарай-Бату построил церковь, где в уединении всегда и в любое время мог смотреть на эту икону, однако, он окончательно потерял надежду все же в конце концов вернуть себе умиротворение.

Но чья-то рука заботилась о том, чтобы их встреча снова состоялась. И его тайное желание осуществилось скорее, чем он сам думал.

IV

«В датском королевском лагере Стенби, Ливонский орден и Дания, соперничавшие до того в Прибалтике, заключили союз. Соглашение было достигнуто при участии папского легата кардинала Вильгельма Моденского. Направлено оно было против языческих земель к востоку от прибалтийских владений сторон.

 На деле речь шла о землях Новгорода, населенных угро-финскими племенами водь и ижора. Папа Григорий X еще раньше призывал начать войну против «жестоких язычников» - води, ижоры, а также карел, живших на территории Новгородской.

Таким образом, под предлогом «священной войны» с язычниками, готовилось еще одно разорительное вторжение на Русь. Причем, касались эти замыслы стратегически важного района, где русские земли имели непосредственный (и единственный) выход к Балтийскому морю. Планы начали реализовываться.

В начале лета флот вошел в Неву, а спустя несколько недель свеи двинулись на Псков. Их целями были река Нева и крепость Ладога в устье реки Волхов. Контроль над этим регионом позволил бы им не только отрезать Новгород от моря, но и облегчить аннексию принадлежавшего Новгороду северо-восточного побережья Финского залива.

Александр стремительно двинулся со своей суздальской дружиной, новгородцами и ладожанами навстречу неприятелю и внезапно атаковал его лагерь, разбитый на Неве близ устья реки Ижоры. Невская битва закончилась полным поражением свеев. Остатки их флота с телами знатных мужей ушли прочь, простые воины были похоронены в братских могилах на месте сражения.

Остановить наступление свеев также быстро не удалось - в том числе и из-за вспыхнувшего конфликта между новгородскими боярами и Александром (который в результате покинул город). Рыцари взяли пограничную новгородскую крепость Изборск, разбили псковское войско, вышедшее им навстречу, и осадили Псков. Среди псковского боярства нашлись предатели, и они город сдали. Другие отряды ливонцев двинулись к юго-восточному побережью Финского залива, захватили часть Новгородской земли и заложили там крепость Копорье.

Далее их отряды стали продвигаться в глубь русских владений по бассейну реки Луги и действовали уже в опасной близости от самого Новгорода. Тем временем папа Григорий объявил о переходе завоеванных русских земель под власть одного из ливонских епископов - эзельского. Угрожающая ситуация заставила новгородцев вновь призвать на княжение Александра, который пришел с суздальскими полками».

Сражение продолжалась уже несколько недель, и Алена чувствовала себя обессиленной. Все эти тревожные недели она молилась за сыновей не переставая, и страх так глубоко проник в ее кровь, так слился воедино с ее материнским сердцем, что она каждый раз, когда раздавался стук копыт, вскакивала, бежала на крыльцо, чтобы первой узнать последние вести. В этом ожидании проходили и дни, и ночи, почти безумие, болезнь, заставляющие не замечать ничего окружающего.

 И даже Иван, который всегда мог и подбодрить ее и поддержать, изменился за последнее время, замкнулся и стал неразговорчив. Она силилась казаться беззаботной и увлечь своей беспечностью и его. Она принималась усиленно прибираться, наводить порядки, украшать терем, Иван не возражал, но и не особо радовался.

В ее беззаботности была фальшь, – она сама это понимала, – и эта фальшь действовала наоборот. Чем за большее количество дел она бралась, тем неудачнее все выходило.

В конце концов она так утомилась, что прямо спросила у князя:
- Отчего хмур ты, отчего так удручен?

Они теперь редко виделись, словно каждый старался не замечать отчаяния другого и скрыть свое собственное. Все их дети были там, под стрелами и мечами, и они уже чувствовали себя несчастными и одинокими.

Последние вести доносили, что Александр выбил свеев из Копорья, и быстрым маневром освободил Псков, после чего перешел на территорию противника.
И вот теперь молодые княжичи на сечу собирались да к смерти готовились.

- Помощи, думаю, где бы им раздобыть, - признался Иван.

- Стоит ли кручиниться? Александр ведь с ними будет, не даст им погибнуть, - ее охватывала жуткая гордость, что Александр теперь их богатырь, надежный защитник, но она чувствовала, сознавала также, что вместе с этим в ней живет и чувство стыда перед Иваном, что она им так гордится. Ведь он единственный знал, откуда в нем такие поразительные задатки богатыря.

Но вместо укора взгляд Ивана сменился какой-то особенной добротой и озабоченностью:
  - Больше всех за Алексашу и боюсь. Знаешь ведь, что он на Неве то вытворил. А тут и подавно осадить его некому.

Голова его горестно опустилась, глаза застыли. Алене показалось, что взгляд его обжег ей то место на пальце, которое, как обычно, было защищено прохладным обручем дорого кольца.

Сам того не ведая, Иван подсказывал ей способ избавления.  Все эти годы она скрывала, откуда это кольцо и, что это кольцо со скрытым смыслом, но теперь напряженные чувства снова издевались над ней, и ей чудилось, что Иван неотступно смотрит ей на руку и взглядом требует принять решение.

Она всеми силами постаралась отогнать такой вариант, но у нее не хватало дыхания, и она робко произнесла:
- Есть на него управа верная, и подмога ему найдется. Нет боле десницы усмиряющей да могучей, чем отец его кровный. Только боязно мне его звать.

Иван полагал, что она давно нашла способ предупредить Бату, сообщить о сыне, и лишь горестно покачал головой:
- Не дождешься ты его, Аленушка. Коль знает, что сын у него здесь, да и раньше на выручку не пришел в защиту его.

- Так не знает он. Только позвать его могу и без того знания, -  она отвернулась, так пристально он на нее посмотрел, и она чувствовала, что голос ее выдает оттого, что очень сильно дрожит.

 Он понял ее намерения и был несказанно рад, был благодарен ей за доброту и доверие, но сейчас его не страшило даже то, что Александр обо всем узнает.

Он нежно взял ее ладони в свои руки:
- Зови его, Аленушка. Если можешь позвать, зови. Авось откликнется. Коль грозит беда неминучая, да страшная, то и с врагом объединяться можно и должно.

Твердая неуверенность в его поддержке, что наверняка Бату не придет к ней на помощь, внесла в ее душу неожиданную решимость. Рассудительность каким-то образом сменилась стервозностью, а страх сменился ей самой непонятным чувством вызова. 

С твердым пониманием того, что обещание его, данное с этим кольцом, будучи невыполненным, расставит все события в ее жизни по своим местам, сделает ясными, и в своем истинном значении она решительно сняла кольцо с пальца.

Но вдруг, колеблясь, произнесла:
- А коли придет?

Решительные действия ее невольно напоминали Ивану то время, когда она была еще невестой, и до сих пор приводили его в восторг.

Иван и сам не очень-то верил в то, что Бату все простит и придет к ним по ее зову, и уж тем более не верил, что Бату будет сражаться по ее просьбе на их стороне, а если будет, то…:
- Лучше б не пришел. Пусть бы и погибла Земля Новгородская. А ежели придет, то значит, мы оба перед ним виноваты. Крепко виноваты, смертно мы перед ним согрешили. Значит, и вправду сердце его в ту ночь из орды вывезли.

Понимая, что он до сих пор корит себя, Елена испуганно бросилась к нему в ноги, склонила голову на колени:
- Прости меня, Иванушка! Не клялась я ему, не обещалась, а как к родному привязалась.

- Что ж тебя винить, коль я сам опоздал, - вздохнул Иван.

Он чувствовал, что отрицание этого уже бессмысленно, что жизнь прожита: хорошая, полноценная, полная счастливых моментов жизнь. У нее есть семья: муж, дети, она трепетная мать, замечательная жена, безупречная княгиня, но она помнит о Бату, думает и боится этой встречи, знает, что такие безмерные чувства легко вернутся вновь.

- Не опоздал ты, помолвлены мы были с тобой еще до него, - всеми словами, всеми мыслями и действиями, она старалась все время облегчить себе свою вину, но невольная напряженность и строгость все время ее выдавала.

- На любовь к тебе опоздал, милая, - ласково погладил Иван ее по волосам, по длинной, вновь выросшей густой косе.

Алена задумалась: может быть, и вправду, не встретила бы она Бату, наверняка любила бы Ивана самозабвенно, но тогда не было бы у нее Александра – надежды и опоры ее, гордости всего воинства русского.

Алена в сомнениях крутила кольцо в руке и понимала, что оно все еще много для нее значит. Это был не сувенир, не богатое украшение и даже не память.

Ей удалось сохранить его только в слепой надежде в том старом и возвышенном его смысле, и вот теперь она постигла его назначение в этот самый тяжелый момент безысходности. Это было не кольцо, а ее всесильная поддержка в самой катастрофической ситуации.

Если она сможет при помощи этого кольца найти своим сыновьям спасение и помощь, ее жертва и жертва всей Руси никогда не будет напрасной, станет жертвой великой, благородной. Она прожила прекрасную жизнь, чистую, ясную, правильную, пусть по-прежнему безумно любила лишь единственного мужчину, который и ее любил так же тайно и сильно.

Но если он не придет к ней и ей придется вдруг внезапно узнать, что это всего лишь ложь, – она к этому была не готова.

Но не отправить кольцо для того чтобы жить с эти самообманом, обмануть мужа, себя, не попытаться даже воспользоваться этим шансом, чтобы не быть опозоренной, для этого она была слишком порядочна; и слишком устала продолжать хранить свою тайну, подкупив на неопределенный срок свой покой.

Теперь ей оставался один только путь, но оттуда не было возврата. Если все же Бату придет, признание, как единственное спасение, окажется для нее необходимо, теперь она это понимала. Убежать от вездесущего Бога оказалось невозможно…

Положила Елена в шкатулку колечко заветное, Бату в Самарканде ей подаренное, да и отослала с гонцом.

Иван мгновенно, не колеблясь, стал собираться в путь. Во Владимир решил отправиться.

Убеждала его Алена, что если и появится Бату, то очень нескоро, но вопреки всем уговорам, опираясь единственно на свои собственные умозаключения насчет характера Бату, всю силу любви которого невозможно было скрыть, и наблюдая тому сотню примеров, Иван знал, что если он решится, то наверняка не будет медлить.

 Но Алена обещала, искренне клялась, что когда Бату появится, она его тут же оповестит, вызовет, но Иван лишь слабо улыбнулся ей:
- Не зови меня, Аленушка, не надобно. Ни его не мучь, ни себя… и меня не мучь выбором. Любовь не та птица, которую в клетке удержишь. Ему себя не сдержать, а мне – тебя. Придет, стало быть, плату потребует. А знаем мы оба, что для него дороже сокровища всякого. Чего ждет он годы долгие, с владений своих на границы русские взирая, да следя за жизнью нашей Новгородской, как коршун не насытившийся. Потребует ласки – приму, ответишь – пойму.

Странно было Алене это слышать, словно, не муж он ей был, а покорный слуга, но Иван твердо знал, что ее несравненная красота совсем не нуждается ни в каком вспомогательном средстве, чтобы защититься или спастись.

Лишь много позже она поняла, как сильно должна была ее скрытность порадовать Ивана; ибо благодаря тому, что Бату ни о чем не догадывался, их маленький, тихий, утонувший в свободе и вдобавок уединенный мирок, был только их миром. За этими высокими новгородскими стенами, обросшими серым мхом, спокойно прошла их жизнь вместе с Александром единой крепкой семьей.

Вспомнила Алена и про венец недошитый, достала и тут, словно спало с него колдовство. Сканный узор тонкой золотой леской заплелся, закрутился вензелями, желтые да лазоревые яхонты, лал и изумруды сами стали на свои места в золотые гнезда венца, вшилась вокруг богатая опушка соболья.

Пусть не оденет она его мужу теперь, но будет достойная награда за сражение. Украсит богато голову самого достойного воина. Втайне надеялась она, что Александр будет тем самым, который с победой из боя неравного вернется.

А вот гонец все не возвращался. Ужо и не чаяла Алена вестей дождаться, но только успела она последние винты на венце закрутить, увидели новгородцы вдали войско неисчислимое. Гонец не с вестью шел, а войско сразу направлял.

 Шел ханский минган стройными рядами. И не было им конца и краю. И сверкали на утреннем солнце металлические умбоны на щитах.  А впереди Батый на вороном коне. Важный да гордый. Блистал снаряжением хан ярче солнца в небесах.

 Поверх длиннорукавной кольчуги на нем был доспех из пластин, золотой росписью украшенный, с пластинчатыми оплечьями и золочеными наплечниками в виде ликов человечьих. Руки ниже локтей защищены наручами-базубандами створчатыми, золотыми с латными перчатками. Шлем с золочеными накладками, с высоким навершием, да с наносником-стрелкой на вызолоченном забрале. Бармица кольчужная золочеными же наушами усиленная. Щит при нем был небольшой, круглый, расписной. В левой руке держал он золоченый шестопер. К поясу меч прикреплен был.

Конь богатырский облачен в полный конский доспех из металлических полос, а морда защищена позолоченным оголовьем, да к шее науз подвешен.

 И не выдержала Алена, выбежала к нему навстречу из ворот новгородских да коня вороного обняла. Да так крепко обняла, да и не отпускала, что даже Бату сконфузился.

- С чем вызывала? – грозно спросил он и сдвинул забрало шлема на лоб, а на груди у него, на толстом гайтане, то колечко заветное красовалось, коим звала его Алена к себе.

 Она вновь увидела его властным и гордым с серовато-грозными, не подпускающими к себе глазами. Увидела, как он сидит, мужественно и невозмутимо устремив пристальный, будто пробивающий насквозь взгляд, сидит и разглядывает ее, не спускает глаз, словно не видит и не слышит ничего вокруг.

Рядом с ним храпели и ржали кони, шумели доспехи, слышались окрики и разговоры – он ничего не замечал. Он смотрел на нее так, как монах молится, как шулер играет на деньги, как сумасшедший безотчетно глядит в одну непонятную точку.

- Заклинаю тебя Бату, спаси княжичей. Смелые они, доблестные да молодые и неопытные. Погибнут с врагом мощным и числом, и снаряжением. Разве можно матери всех разом потерять? Не по силам мне было помощи им не сыскать, подмоги не кликнуть. Проходи, проезжай, отдохни, коней накорми. Какое богатство княжье в тереме приглянется – любое отдам, только помоги! -  она говорила так трогательно и самозабвенно, что всякое иное желание не могло быть причиной.

А ему безумно хотелось думать, что хотя бы маленькая надежда оставалась, что ей требовалось его видеть, что она соскучилась, что ей самой потребовалась от него помощь.

В лице Бату, этого победителя, не знающего поражений, впервые отразилось глубокое разочарование:
- Некогда мне в хоромах бока греть. Где княжичи твои?

Он сидел и смотрел на нее сверху вниз завороженно и неотступно, точно на икону; а из-за его спины нетерпеливо выглядывал Субедэй, из всех нервозных движений которого сквозило явное недовольство. Чтобы отвлечь внимание Бату и, видимо, что-то сказать, Субедэй громко кашлянул. Но Бату продолжал терпеливо ждать ответа: он своего наставника упорно не замечал.

- Под псковом они ужо. Меня с собой возьми. Бьется сердце материнское – беду чует, - причем вторую свою просьбу она изложила уже из хитрости, к которой она прибегла по грозному его взгляду – прежде всего, чтобы он, не найдя повода опасаться за ее жизнь и посчитав просьбу абсурдной, вдруг не пожелал ей прийти на помощь.

Наконец Субедэй не выдержал и постучал по позолоченому наплечью Бату открыто и сильно, как стучат обычно в дверь; тогда лишь Бату обернулся, раздраженно скинул его руку, и полоснул его необычным взглядом своих глаз – острым и веским, как змеиный язык.

 Повернувшись же к ней, ответил:
- Прошли те времена, когда я тебя с собой брал.

Явно собирающийся следовать в Псков, что так хорошо было заметно по недовольному фырканью Субедэя, Бату стал показывать знаки, которые, вероятно, указывали войскам направление.

Чтобы хоть немного оправиться от изумления, Алена робко спросила:
- Как признаешь тогда их?

- Князь мне их покажет, -  точно в толстые створки раковины были спрятаны все его эмоции - не выудить и не схватить.

 Она благодарно склонила голову и от избытка признательности совершила глупейшую ошибку, сознавшись:
- Во Владимире он. Не знает ничего.

В тот же миг Субедэй подавил смешок и предостерегающе взглянул на нее. Но, увы, слишком поздно! Бату тут же откинулся назад и окатил ее взглядом – и каким взглядом!

То был взгляд одновременно торжествующий и каверзный, насмешливый и высокомерный, царственный, победный взгляд. Они оба уставились на немного встревоженную Алену, будто бы наивная овечка забрела случайно в стаю волков.

Бату отрывисто засмеялся и заговорил с сильным азиатским темпераментом:
- Отчего ж так?  Из нас двоих его мужем нарекла, а на бой в защиту сыновей меня вызвала, а князя даже оповещать не стала? Выгодно как тебе двух мужей держать. Там, где сыновей делать - там князь надобен, а где силу употребить, чтоб их отстоять, там и я гожусь?

  Что-то светилось в его глазах, что-то игралось яркими всполохами. И угрюмость его, и хмурость, и недовольство, скрывало что-то, но не могло скрыть, пробивалось колкими усмешками.

  - Сызнова ты за свое, Бату. Не муж ты мне, - пробурчала она, правда, эта фраза в ее устах смогла получиться такой поистине фамильярной только благодаря тайне: их вечно хранимой тайне.

- Только это смутило? А то, что умно придумано, то сомнений не вызывает? - этот удивительный человек мог быть и грозным, и задорным одновременно. Он снова громко рассмеялся, и кадык заметно задвигался – очевидно, он с трудом подавил желание добавить что-нибудь еще – более грубое и оскорбительное.

Да она и сама считала, что заслужила любую, самую грубую брань из его уст; ведь только самый недалекий человек, полный невежа, глупец, мог сделать ему самое оскорбительное предложение из всех возможных – сражаться за чужих сыновей, русичей, и кому? Ему - джихандиру орды, покорившему Русь!

- Коль глумиться надо мной пришел, то и не приходил бы, - мрачно заключила она.

В этот миг она не думала ни о чем в мире, кроме сыновей.  Она словно видела их всех, от первого Федора, уже похороненного, до последнего; помнила отчетливо и ясно и глаза их, и волосы, и еще юношеские неокрепшие фигуры; каждого сына, вынянченного у нее на руках, вскормленного грудью, на ее глазах выросшего, она мысленно видела.

С той же невероятной четкостью обозревала их сейчас, сражающихся на поле брани, с какой любая мать внутренним оком следит за каждым своим ребенком, где бы он не находился. Нет, Алена не теряла и сейчас из внутреннего зрения своего ни одного ребенка, ни одного своего богатыря, она знала каждое движение их, каждую эмоцию, каждый вскрик в беспощадном зыбком моменте ближнего боя.

Каждого сына своего она знала лучше, чем самые лучшие друзья, чем жены, знала лучше, чем они сами знали себя. Ей не важно было, что она выглядит смешно, глупо, ее просьба так нелепо и вызывающе звучит – ей было все равно.

- Не сам я пришел, а потому что ты меня вызвала. И как же я тебе не муж, коль уговор ты наш брачный вспомнила? А ведь думал я, что это кольцо после встречи нашей последней в золу переплавлено да на веки вечные забыто. Помнится мне, честь ты свою за кольцо княжеское хранила. Мне что ж хранишь, ежели ты мое кольцо всю жизнь бережешь?

Бату заметно смягчился и приветливым жестом пригласил подойти ее ближе, чтоб поменьше посторонних слышали ее ответ.

 Только вздрогнула Аленушка от вопроса его проницательного, смиренно склонила голову:
  - Память храню да воспоминания.

После того, как Алена таким образом выказала ему свое смирение, лед был сломан, и когда она примолкла в задумчивости, Бату прищурил на мгновение глаза, в точности так, как делал это перед выстрелом.

Но только на одно-единственное мгновение; и тотчас же, словно выпустив точную стрелу, произнес:
- Что ж… мне те закрома да хранилища хорошо знакомы. Уж и мало того, что в них хранить осталось. Все за годы растащено, а нового не прибавилось. Оттого и пришел, чтоб пополнить. Знаешь ведь, что не уйду, пока под завязку не засыплю. Ужель найдется, чем заполнять?

Он и тут ей не лгал, ибо все цели и планы обретали для него реальность, лишь претворенные в завоевания, собранные в богатства и как бы материализованные.

 Но и города он брал не ради тщеславия, не ради спрятанных в них имущества или богатств; только сложность, трудность, недостижимость, запредельность увлекали его.

Всего лишь необъятными неизвестными просторами, селениями, городами, еще не отмеченными на картах и в летописях, а существующих в сказочных сказаниях гусляров, – всем поражающим воображение перечнем, в конечном счете вымышленным, оживленным только творческой мыслью, – вот чем питалось столь великое узурпаторство Бату.

Был в нем другой Бог, которого он всегда слушал: его активное, неповторимое, воскрешающее любую неисполнимую мечту, воображение, создавшее великого полководца и уничтожителя, подлинного мудреца и истинного безумца.

- Поможешь детей моих выручить, пополнишь так, что двери на амбарах своих закрыть не сможешь! – резко Аленка выпалила, своей трагедией и счастьем одержимая.

Уже зная о том богатстве, еще скрытом от него, но уже давно появившемся из созданного еще в детстве им образа.

Усмехнулся Бату. Этот мир грез был навеки закрыт для него с ее бегством, он значил для него теперь немногим больше того, что вообще могут значить для человека пустые и несбывшиеся надежды; его поразительные способности оживлять свои мечты теперь проявлялись лишь в победах и завоеваниях.

- Посул велик, значителен ли откуп будет? С меньшим ни с одной земли не уходил. А коль и уговорились мы о плате, то и следовать мне пора.

Потянул он коня за повод, да встала Алена поперек, путь ему преграждая. Бату оторопел. Хоть и был он Субедэем предупрежден, ничего подобного он на самом деле не ожидал.

Он думал, она вводила его в заблуждение своей решимостью. Его изумление, видимо, обрадовало Алену, ибо она продолжала стоять, еще и за уздечку ухватилась.

- Вот баба скверная! Опять мешаешься? Геть от коня моего! – грозно замахнулся Бату ташууром.

- Не поскачешь без меня! - с легкостью успокоив и приласкав коня, она с наигранным равнодушием смотрела в его глаза, полная жесткой уверенности, что никто не сможет ей в этом помешать.

 Бату двигал поводья из стороны в сторону, прикрикивал, шпорил коня, похлопывал ему шею, произносил непонятные окрики, выражавшие то удивление, то досаду, он стал как будто бодрее, моложе, живее и в заключении заворчал недовольно:
- Сказал, не возьму. Хоть ты опять Еремеем рядись, не возьму. Что и забыл, а то, что он и лучником, и воином непутевым был – то до сих пор помнится.

Он задел ее неспроста. Теперь только Бату понял, на какое небывалое чудо он наткнулся в лице обыкновенной русской женщины; это был подлинный бесстрашный герой.

Потрясенный, смотрел он на эту невиданную волшебницу, преграждающий путь мощному, боевому, закованному в латы коню с не менее грозным седоком, втиснутый в тонкую, гибкую, даже нежную фигуру.

- Так вот ты как ко мне-то?! Возьмешь, не возьмешь, следом увяжусь. Коня только сейчас оседлаю.

И кинулась спешно она в сторону к воротам новгородским. Она побежала, быстрая, резвая, мгновенно порхнула, как будто торопливая пичуга, изящная, красивая, легко переступая тонкими ногами; на ходу она поспешно закатывала длинные рукава: должно быть, конь стоял в конюшне уже оседланный.

И в своей неповторимой решительности она оказалась не менее исключительной, чем много лет назад, эта решимость могла бы удивить любого полководца и воспитать настоящего богатыря; она была бы незаменима в бою, явилась бы бесценным даром народу, она вполне могла стать бы тем, которых все называют истинными героями, если бы не родилась женщиной.

Бату сразу заметил, что этот неожиданный вызов был ею сразу же принят. Тут ужо Бату конем ей путь перегородил.

- Вот уже и ты за мной бежать готова, - засмеялся он да и руку ей протянул.

Ему ужасно хотелось подтвердить себе, что у нее по-прежнему на его счет нет сомнений и страхов, и он, как ветер, сможет унести ее безвозвратно в любую точку земли.

Сперва она бросила на него взгляд исподлобья недоверчиво и настороженно. Зачем он согласился? Не посмеяться ли над ней вздумал? Но как только увидела уверенную улыбку, она встрепенулась и посмотрела на него открыто, с радостным изумлением, прищурилась:
- Берешь? 

- Тут же идем, пока надумал, либо не возьму, -  заверил он и склонился к ней, склонился так низко, как будто хотел еще много чего сказать.

Теряясь, она то подходила ближе, то в нерешительности пятилась, посматривая на стены новгородские, и коротко объяснила свои сомнения:
- Мне ж в дорогу собраться надобно?!

Бату ощутил горький привкус на губах -  все тот же привкус обиды. Пусть и выбежала она в легком тулупе, но возвратившись, ей придется объяснять с кем она едет, почему и куда.

- Что тебе собирать? Все что тебе надобно, у меня есть.

- На чем же поскачу?

Елена робко и смущенно поглядывала на него и все закатывала свои длинные рукава.

Бату понял: ей, женщине, неловко было стоять среди грозного воинства одной, безоружной, в нарядном, придирчиво выбранном по этому случаю самом красивом опашене; к тому же она боязливо озиралась по сторонам, не подслушивает ли кто.

 Выделяясь значительно, как и любая женщина в абсолютно мужском обществе, блеща своей неповторимой красотой под ярким солнечным светом, она чувствовала себя неловко.

Да и собственное, если она просто будет следовать в толпе за ним в непонятном качестве, что подумают о ней, тоже для нее имело значение.

- Как и раньше со мной поскачешь, - усмехнулся он краем рта, рассеивая ее сомнения, что он кому-то другому ее доверит, -   иль боишься меня? Ежели боишься, зачем тоды звала?

Она была растрогана до слез, как все люди, когда им напоминают о моментах счастливой юности, о давних забытых временах.

Она дружелюбно кивнула, благодаря его за то, что он понял ее, и подошла вперед неуверенным шагом:
- Дай хоть образок взять, чтоб молиться.

Только теперь, в более зрелые годы, Бату понял, как много значит вера, – прежде всего потому, что день ото дня в обреченном однообразном мире только вера неповторимо меняет жизнь и, наполняя эту жизнь, делает ее по-настоящему драгоценной.

Она сама и показала ему, что страстная вера, самозабвенное служение одной идее, как и непорочная жизнь возможна не в далеких небесах, а здесь, на земле, в самой обыкновенной девчонке, взявшей меч и смело последовавшей в орду. В той хрупкой девчонке, в которой он нашел пример такой самозабвенной преданности Родине, гораздо более сильный, чем у него самого.

- Что за Бог у вас, которого в трубы звать надобно? Я враг тебе – а на зов твой откликнулся, а Бог ваш, ежели велик, то и на шепот к вам приходить должен, - и с обычной его горячностью он, не церемонясь, усадил ее на своего коня. Приказал принести и тут же накинул ей теплую шубу на плечи.

Все покорно последовали следом, не без изумления провожая глазами столь неприемлемую попутчицу; да и из новгородских башен угадали какое-то тайное соглашение между ними. 

И лишь удалившись на приличное расстояние, он стал исподтишка разглядывать ее. А ведь он уже смирился с потерей, и вдруг это кольцо….

Он заставил себя не вспоминать ее больше. Стыдно было себе признаться, но со временем он все же умудрился ее забыть. Теперь заново вспоминал; какие невероятно красивые и глубокие у нее глаза, гнутые брови, алые губы, румяные щеки; правда, у него было оправдание, он жил войной, но и сейчас не мог себе простить, что ее упустил.

 И сейчас, вновь увидев ее бесподобно красивой, он почувствовал досаду и вместе с тем грусть. Охваченный все тем же восхищением, он старался прижаться к ней ближе, Алена не отодвигала его, но и не поощряла; поэтому он не смел прикоснуться к ней, хотя ему очень хотелось потрогать теплую кожу, мягкую ткань рукава расшитого опашеня. Он только робко и молча рассматривал ее.

 Он мог бы всю дорогу в тишине любоваться ею, если бы не мельтешащий поблизости Субедэй, страшно недовольный, даже чересчур. С ворчливостью старика он отрывисто отдавал приказы и поглядывал разъяренным глазом на Алену. Он смотрел то на нее, то на него и не понимал, что они, собственно, задумали.

Он же сразу, как только узнал, что они следуют в Новгород, сказал Бату, что это ошибка, что ей нельзя доверять, но Бату накричал на него, чтобы он не смел вмешиваться в его личные дела. 

Вот и сейчас Субедэй намеренно не отставал и сверлил их жестким взглядом, чтобы Бату отказался от своей затеи, но тот лишь гладил косу в раздумье, ладонью к щеке ее прижимал.

Это была ее коса. Сразу Алена ее разглядела. Впервые увидела, заметила, что это ее волосы русые, девичьи, Батыем под Новгородом отрубленные, в косу воинскую заплетены и на навершие шлема укреплены, да на плечо та коса спадает, как амуниция надежная.

Подметив ее внимание, он охватил ее ласкающим взглядом, с понятной только им двоим интимностью, произнес: 
- Волосы-то твои выросли, еще гуще стали.

Она едва вздрогнула и опять узнала в нем не грозного джихандира, а все того же мальчишку, которого любила, и который мгновенно разбудил эту любовь, встреченную практически на том же месте спустя так много лет.

  - Все высматриваешь меня, ужо и под повойником разглядел, - засмеялась она и заправила свои волосы под ткань получше, -  да и моя коса девичья у тебя не пропала.

И она была права, добрая внимательная княжна. Бату ее косу очень бережно хранил, он хранил ее так умопомрачительно трогательно, даже до безумия глупо и понятно только тому, кто знал ее удивительную судьбу.

- Твоя коса мне лучше доспехов помогает. Я в бою не себя, а ее защищаю, - признался он.

Хотела Алена до нее дотянуться, да остановил ее Бату грозно, почти грубо.

- Не тронь! Руку отсеку.

Рассерженная строгим тоном и особенно тем, что он грубо перехватил ее запястье, и, полагая, что уж она точно имеет право прикасаться к ней, Алена в досаде выгнула бровь:
  - Она ж моя?

В этом ответе Бату усмотрел вызов и угрожающе напомнил, что право владеть ею единолично он заслужил:
- Моя теперь! Никому не дозволено ее касаться окромя меня.

Вдруг Алена стала опять одиннадцатилетним ребенком и почувствовала, как кровь хлынула к ее щекам. Лишь теперь он снова стал для нее родным, встретивший ее у новгородских ворот так холодно и оглушивший едкими насмешками, лишь теперь она ожила, понимая, что он всегда чувствовал ее близость, как вечную иллюзию, как частичку ее самой, благодаря ее косе.
 
- Украшена она у тебя как! Нитями золотыми да самоцветами, -  взволнованно заметила Алена.

 Она бессознательно почувствовала, что все, что касается косы соотносится напрямую с ней, вся его забота и уход, просто его обязательство данное ей когда-то.

- Так она мне и защита, и оружие. И купаю я ее сам, и заплетаю, и украшаю достойно, - не стал скрывать он своего двойного отношения к своему приобретению: жадное агрессивное завоевание победителя, и другое – светлое и нежное, которое знала только она одна.

 Он обнял ее за талию, но так деликатно, с таким осторожным тактом: без всякой навязчивости, без всяких вкрадчивых нежностей, как и в первую их встречу, с такой уверенной и дружеской симпатией, что она легко положила голову ему на грудь, воздух носом потянула.

- Масло розовое, - улыбнулась она, и Бату не мог не заметить, как смущена она была этим наблюдением:
- И масло розовое. К другому-то аромату никак не приспособлюсь.

Алена даже испугалась, до того она была ошеломлена. Когда она всей своей волей, всем существом сопротивлялась его жгучему желанию победить ее, она уже давно принадлежала ему, была любима и оберегаема в неприметном образе простой русой косы.

И ведь даже сейчас он не понимал, какую великую мечту ее осуществил, придя к ней на выручку, и не обманув ее многолетнего тайного ожидания!

Она была потрясена и молчала так долго, что Бату встревожился:
- Чем запечалилась, али обидел?

Неожиданно она оглядела его, оглядела внимательно и придирчиво. А ведь Бату оказался совсем иным, не имеющим ничего общего с образом Чингизхана, оставшимся в ее памяти.

Она грезила о жестоком вальяжном правителе, надменном и властном, и вот явился он – он, совершенно такой же, как раньше, он пылкий проворный не меняющийся, мимо которого бесследно скользит время!
 
- А ты совсем не изменился, даже вот волос твой рыжий не поседел.

Бату с трудом подавил улыбку; неохотно он принимал похвалы в свой адрес, особенно, касающееся внешности, но от нее приятно и такое было получить:
- Я ж колдун.

И разве это не странно: в этот миг она сразу ясно ощутила то, что никто в нем не замечал, а ее всегда так поражало, что в нем какая-то двойственная натура: он – горячий, преданный хану и долгу завоеваний, грозный воин и в то же время – неумолимый, самостоятельный, рассудительный, мистический и мудрый мужчина; она всегда узнавала за маской наносного высокомерия, сквозившим в каждом слове, в каждом движении, его истинную личность, которую приоткрыл он только ей.

Она оглядела войско, в раздумье заметила:
- Боюсь, признают тебя.  Отличат вас, мунгитов.  За врагов примут.

Этот факт не доставил ему ни замешательства, ни боли.
 
- Так смотри, Аленушка!

  И махнул он воинам своим и накинули они поверх шуб своих рубахи золотые с голубым, кои Аленка Чингисхану вышивала.

- Кой чему и я у тебя научился. У моего личного мингана и доспех особенный, его только избранные видят.

Алена восторженно охнула: пестрая и медвежеватая ватага вдруг превратилась в блестящих единообразных здоровяков в сияющих дээлах, выстроившихся в четкие одинаковые ряды, будто двоящиеся, троящиеся в глазах волнами четкие шеренги.

Отборные воины, точно из сказочных былин, привлекали взгляд своей бесподобной красотой, дисциплиной и опрятностью, и даже взгляды их были одинаковые: серьезные сосредоточенные и безмолвные.

…Доскакали они лишь с рассветом. Всех своих деток - богатырей – белых ликом да волосом, как полевые одуванчики, в строю Алена показала, а второго – темного да смуглого, суровым ликом своим на отца похожего, утаила.

 А для нее велел Бату в поле юрту разбить, да стала Алена отказываться:
- Да зачем то? Я в Пскове укроюсь.

Снова ее слова рассердили его, и оттого очень странным показалось все ее поведение:
- Ни в один город ваш я гостем не входил, только победителем! Не хочешь горя земле своей, в моей юрте и укрываться будешь!

- А как пойдут свеи через ваши ряды? – она понимала, что такой исход позволит Бату забрать ее и увезти с собой, якобы спасая, и это совершенно ее не радовало, но отказаться сейчас от его помощи, и уж тем более от собственной просьбы она не могла.

- Коль я сам тебя сюда поставил, стало быть, уверен, что дальше твоей юрты не пройдут. На вылет стрелы не подойдут, иль я не Бату буду! - будто отчитывая, строго произнес он честно и убедительно.

Когда она все для себя решила, внезапно появился страх, что он так уверен в ней, а ведь она одна совершенно беззащитная, да и сама она сомневается, хватит ли ей мужества этот бой пережить, когда в самом его жерле, в самой гуще сражения будет находиться ее любимый человек, все ее дети, и тот единственный, самый дорогой и выстраданный ребенок:
- Что же я посреди боя? Под стрелами? А как испугаюсь, побегу?

- И назад не беги. Ты сбежишь, и я со всем своим войском поверну. Мне не позорно. По твоей просьбе я тут и из-за тебя, боле защищать мне на вашей земле некого, - грозно предупредил Бату.

 Что-то подсказало ему, что есть какая-то тайна, что-то необычное скрыто в этой ее покорности и податливости, в упрямом желании чтоб он находился рядом, именно здесь и сейчас, но никак не мог разгадать.  Подозвал Бату одного из воинов своих взмахом ладони к себе.

- А вот и мой сын, - с гордостью произнес, когда тот приблизился.

 Молодой крепкий широкоплечий воин с прищуром смотрел на нее, чуть покачиваясь в седле. Что думал он, что знал о них, но с каким-то вызовом, с броской гордостью был вскинут его тупой подбородок. И этот взгляд, этот изгиб бровей, и эта гордая посадка так были ей знакомы, так дороги.

- Похож-то как на него! – от неожиданности воскликнула Аленушка.

- На кого похож? – сразу же насторожился Бату.

 Все, что она просила от него, угнетало, давило, заставляло чувствовать себя в этой битве совершенно неуместным, но в то же время в душе его медленно, но верно просыпалось подозрение, желание разобраться в ее скрытых мотивах.

  - Да на тебя! На тебя похож, - с трудом выдавила из себя улыбку она, пристально рассматривая озадаченное лицо Бату.

- То ж порода наша приметная. Из любой масти прет, - засмеялся Бату, а Аленушка даже побледнела, но, чтобы не выдать себя, огляделась удивленно:
- Что ж у тебя сын – один?

Раскрасневшийся еще и от мороза, Бату стремительно побледнел.

Хорошо еще, что Алена этого не заметила, по крайней мере, он на это надеялся и постарался отшутиться:
- Наплодила ты князю сыновей, всем моим женам за тобой не поспеть.

Именно потому, что даже не догадываясь, он посмел издеваться над ее тайной, она тут же насупилась.

 Она была смущена и ответила грубостью, колко заметив:
- Плодит жена, коль муж наделать дюж!

- Теперь мне ясно, чем князь тебя заместо нагайки охаживает, когда усмиряет, - так же не растерялся Бату и в краску Аленушку вогнал.

 Бату повернулся к Субедэю, стоявшему чуть поодаль. Они переглянулись, но их лица были серьезны – оба подумали одно и то же.

Потом ее увели в юрту, и Бату долго разглядывал войска. Еще и по сегодняшний день он точно не знал, хотел ли он быть участником этой битвы. Почему он так легко согласился на это?

 Но без сомнений понимал, что поддержка русскому воинству в этом бою была необходима. Свеи не только были хорошо вооружены, но и фанатично настроены.

  Оглядел Батый поле бранное на построении, и как у них водится тулугмой решил неприятеля брать, для чего бараунгар русский своим минганом усилил.

Задачу своим воинам поставил обойти или прорвать центр противника, да княжичей пуще глаза оберегать. Ставку же свою расположил за спиной главных сил да мунгитов лёгкую кавалерию в резерв поставил, чтобы при случае произвести решающую атаку или отбить удар супротивника.

Бату даже начало казаться, что и ощущения он испытывает какие-то теплые, родные, домашние и никак не мог понять их причину, пока внезапно не прислушался.

- Отчего я слышу грозный голос своего деда, Темучжина?! –  вскричал он, - иль я умом тронулся, иль дух его здесь!

И стал он озираться, оглядывая войско.

- Вот, вот опять, - не успокаивался Бату и, как слепой, водил глазами в поисках источника звука, - слышу, как отдает приказы, строя тумены. Этот зов ни с чьим не спутать.

- Непривычно тебе чужое войско в бой вести, вот и встревожился ты, - произнес Субедэй, приближаясь, - соберись да на безделицу не отвлекайся, битва вот-вот начнется.

Успокоился Бату, но недолго. Опять взволнованно голову вскинул, взглядом метаться начал по воинам, покоя не находя.

- Снова слышу этот голос громовой, что войска, как гроза, в содрогание вводит. Заглушает и ропот, и крик. Слышу четко каждый звук, как набат. Чей это глас?

Тут уже и Субедэй встревожился: «Последняя что ль битва наша, что подобное чудится тебе?»

Но заслышал ту беседу воевода Гаврила Олексич да пояснил с гордостью:
- Совсем не чудится ему. Это голос молодого княжича. Он наставляет воинов и строит русские шеренги.

- Покажите мне его! Покажите немедля! – в нетерпении грозно выкрикнул Бату.

И показали Батыю воина молодого в отдалении.  Готовый к бою, он был в золоченом шлеме, блестевшем в солнечных лучах, и в легкой кольчуге с золотой отделкой. Красное корзно развевалось стягом, когда он вдоль шеренг на коне выступал.

Напряженный встревоженный взгляд Бату пробивал пространство и тянулся жадно к этому голосу, старался разглядеть того, кто так неосознанно растревожил его давно успокоенную душу:
- Да что за напасть со мной? Отчего я в нем себя узнаю?

- И, впрямь, он на тебя похож, хоть и необычен вид твой, - согласился воевода, предвзято рассматривая Батыя, - и станом, и ликом схож. Говорю, знаю его многие лета. Ты-то как разглядел? Он от тебя на земли окоеме. То ж чудо.

-  И, впрямь, чудо разглядел я нечаянно! - вскричал Бату запальчиво, - ежели верны твои слова, то это чудо невозможное, чудо невиданное! Ибо лишь единожды мог я опрометчиво породу приметную да редкостную сынов небесных на земли русские выпустить.

Ринулся он через ряды нагонять молодого княжича, но началася сечя, смешались воины, и понеслась конница к Чудному озеру.

И была брань зла, и трещали копья от ломления, и звук от сечения мечей грохотал над озером.

Центр воинов русских был рассечен, а часть воинов отошла назад и на фланги. Наткнулись неуклюжие закованные в латы рыцари на обрывистый берег озера, и не могли рубиться согласно.

Рыцарская конница скучилась, и задние шеренги рыцарей стали передние шеренги подталкивать, и не было им, где размахнуться.

В тот же миг дружина Александра понеслась с тыла и окружила свеев. Несколько шеренг рыцарей, прикрывавших клин, были смяты ударом русской тяжелой конницы.

Тут ужо пустил Бату свою лёгкую кавалерию в рассыпной бой, и осыпали они противника стрелами. Особливо то помогло, что принарядились они легкими лучниками. По льду, как по суху скакали, да как осы, стрелами свеев жалили.

Вращался меч в руках Александра, словно не меч, а диск булатный. Засмотрелся тут Субедэй на него, да и удар от рыцаря пропустил. Свалил тот его с коня, да меч над ним занес. Тут подлетел Александр, как ураган, и с одного маху голову рыцарю снес. Вскочил Субедэй сызнова в седло, да глаз все с Александра оторвать не мог, да протер его раза два, будто и на него ослеп. В себя пришел, только когда из вида его потерял.

Тем временем русичи рыцарей теснили. Ратники отдельные имели специальные копья с крючками, и стаскивали рыцарей с коней хрипящих; и другие ратники, ножами особенными вооруженные, резали коней. Становился рыцарь тевтонский легкой добычей.

 Ристалище было страшное: звенели доспехи, грохотали мечи, сверкали стрел наконечники, да с ужасом и ржанием кони на дыбы вставали. Рубились они долго да жестоко. И те, и другие злостью исходили да силы последние отдавали.

Стояла ставка ханская позади стеной неприступною, не давала ни трусливым, ни раненным назад оборотиться, да со льдов в панике сойти.  И озеро промерзшее двинулось, и расступились льды студеные, и не было видно снега на озере: покрылось все кровью воинской. 
 
Ни звука не проронил Батый, за бранью надзирая. Так и простоял, будто каменный да в землю вросший, ни шаг вперед, ни шаг назад не двинулся. Только перстом указывал, да взмахом направлял.

А позади него шатер золоченый стоял, в котором пугливо Елена укрывалась. И ощущал он взгляд пристальный на спине своей, взгляд тревожный, но теплый и благодарный.

 Закатилось солнце за горизонт, в доспехах его золотых отразилось: будто и вовсе в лучах своих растворило, в сиянии золота по небосводу рассыпало. И ободрялись воины, на берег взирая.

Стоял Батый на коне, в золотом доспехе в лучах красных закатных недвижим, будто бы знамение недоброе. От вида того, покрыл ужас рыцарей тевтонских. Побросали они и коней, и снаряжение да в бегство пустились со страхом.

 Тут же Бату коня с достоинством развернул – к Алене последовал, да только не его она ждала, все Александра высматривала. Даже когда подъехал, по сторонам озиралась.

- Вернулись, - успокоил ее Батый, - вернулись твои княжичи. Одолели мы супротивников. Вона Андрей стягом машет. Все живы: Даниил, Ярослав, Михаил, Василий, Константин.

- Где ж Александр? Его не вижу, - беспокойно Елена отметила, что он не пришел. Не пришел ее обнять, как всегда делал после трудного боя, и будто не пришел никто.

- Что за Александр?  - взгляд Бату стал надменным и холодным, да и выражение лица неузнаваемо изменила острая ревность, - не попомню, чтобы ты мне про него сказывала. Много доблестных воинов на брани было. Друг али возлюбезный какой?

-  Ужель не приметил? – произнесла Елена, не в силах открыться, -  на гнедом коне в шлеме позолоченном, да кольчуге. Корзно красное на нем было, да при нем -  меч батюшкин, который я с собой в орду брала.

Глаза ее внезапно наполнились слезами, а взгляд стал отсутствующим, точно она смотрела в пустоту, не замечая ничего вокруг. Слишком жалкой, слишком обезумевшей она казалась, чтоб сейчас уличать ее в подлости и стыдить, что она так открыто беспокоится из-за незнакомого мужчины.

 Спешился Бату с коня, подошел к ней, ладонь на плечо положил:
- Винюсь - не охраняли его кэшиктэны мои.  Не ведал, что дорог тебе, вото и не берег. Отчаянней всех тот богатырь рубился. Конников через тевтонские ряды вел и до моего мингана довел, в окружение супостатов заключил. Опосля я его живым не видывал.

- О боже милостивый! – в крик заголосила Елена, - коль ранен он, да на озере остался, ведь замерзнет до рассвета! Сыщи его!

- Ужо прошлись ратоборцы по полю, раненых собрали, – насупившись, объяснял он свое поведение, -  больше ни единого стона из-под трупов не раздается.

Слова Бату были благоразумными, но все равно казались Алене неправильными и жуткими.

Она порывисто подалась к нему, жалко заглядывая в глаза:
- Не стонал он никогда, с детства от боли нестерпимой не плакал. Молю, поторопись, найди мне его! Ты мергэн – ты дичь в небеси выслеживаешь, сквозь солнце ослепляющее смотришь, на окоеме земли деревья по виду различаешь. Найди!

То, что он сейчас увидел и услышал, никак не вязалось с тем, зачем она его сюда пригласила, ибо благодарность ее за победу как-то странно проявлялась. А уж искать ее молодого любовника он точно не собирался:
- Ить ведь луна тучами затянута: не сыскать мне его в ночи безлунной, не разглядеть.

- А может быть вернулся, возможно, в Пскове ужо? – обреченно простонала Алена, и тяжелые руки, словно плети, упали с его плеч.

В Бату проснулось любопытство, и по ее осторожным выпытывающим вопросам он заметил, что она старается скрыть свои чувства к тому, незнакомому, вызвавшему и его пристальное внимание, воину:
- Сказываю ведь, храбро бился он, достойно. Приметил я его да следил за ним неотступно, и мимо взгляда моего он бы не прошел. Сам желал бы с ним встретиться, за удаль похвалить, да вот, не довелось. Стало быть, погиб он, - заключил Бату, но внезапно заметив лик ее побледневший, гордо добавил, выговорил внушительно, - погиб доблестно, аки воин погиб!
 
- Как же это? Как случиться такое могло? Пошто сказываешь, про доблесть и храбрость его, про подвиг воинский? Разве это сердце материнское успокоит? Неужто в живых его нет? Зачем же я тогда звала тебя? Пошто унижалась?! – яростно закричала княгиня, на него с кулаками кинулась. Снова хотелось ей рыдать, выть, избить его из-за его спокойствия и наглого упрямства.

Бату отшатнулся, этого он уж точно от нее не ожидал:
- Кто он тебе, что так убиваешься? Криком кричишь на меня, точно я виноват?

- Я - виноватаяяя! – надрывно завыла Алена, скрипя зубами от беспомощности и предчувствия беды, -  о, горе, горе. Так и не простил ты меня, Боже. Как жене – простил, а как мать – наказал. Алексашечку мово забрал, золотко мое ненаглядное, плоть от плоти родную.

Она отвернулась и затряслась; не только руки дрожали, она содрогалась вся, всем телом, едва не упала, но Бату успел ее поддержать, развернул, спросил, только теперь догадавшись:
- Ужель сын он тебе?

-  Сын, -  захлебываясь слезами, выкрикнула она с укором.

Почему-то она была зла на него, ужасно зла, он должен был догадаться, кого позвала она защищать, а он его защитить не смог.

- Пошто не показала? – спросил он, отчего-то чувствуя себя весьма неловко.

Но она уклонилась от прямого ответа: она предпочла показаться ему глупой, чем выдать свою тайну.

- Запамятовала, - прошептала Алена, очередной приступ дрожи сдерживая.

- Запамятовала сына?! – поразился Бату, бровью повел с подозрением все возрастающим, но продолжил, утешая, -  стало быть, крепись. Не может один мертвый всех живых твоих стоить. В них утешение найди. Смирись. Поплачь о нем теперича. Как мать поплачь, не таись. Поутру сыщем, и с почестями погребем.

Он протянул к ней руки, намереваясь утешить, но она их отбросила, гордо выпрямилась, повернулась и пошла прочь. Побрела неизвестно куда, унося в ушах мертвый отзвук его жестокой правды.

От пройденных ею нескольких шагов она устала больше, чем если бы шла сюда пешком от Новгорода по глубокому снегу. Ее угасшая надежда была так болезненна и мучительна, что ей захотелось прямо сейчас, сию же секунду разделить эту боль, чтобы и Бату мучился, страдал оттого, что теперь никогда не узнает, каким сильным и крепким его сын вырос.

 Чтоб понял внезапно, что видел его, находился с ним рядом, а не успел с ним ни поговорить, ни обнять, ни попрощаться, ведь его скроет от глаз навсегда холодная, сырая земля.

Вдруг она повернулась и в изнеможении бросилась к нему на грудь.

- Тогда и ты со мной горюй, со мной вместе плачь, - зарыдала в голос Елена, яростно глаз с него пронзительно обреченных не спуская, -  Ярославичей спас, а кровинушку не сберег. Твой это сын.  На поле бранном остывает, кровью истекая.

Брови сошлись яростно союзно у переносицы, будто бы искры высекли, и молнии устрашающие сверкнули из глаз Батыя.

Грозным голосом выкрикнул он с упреком:
- Так ты с умыслом подлым мне его не представила?! От глаз моих помышляла спрятать, чтоб я сына защищал, да распознать не мог?!

  Тот же миг скинул он доспехи тяжелые, ответа не дожидаясь, вскочил на коня вороного, вложил в ножны свою изогнутую саблю да и понесся вскачь.

 Долго Аленушка вслед за ним бежала и остановиться просила, жалела, что в сердцах открылась, не оборачивался хан, хоть и слышал. 

С берега чрез воды студеные на льды на коне своем верном перемахнул и в потемках, как зверь, по льду рыскал, княжича искал. Не страшился он и рыцарей тевтонских, в то же время своих мертвых хоронящих. Ходили они рядом, как тени, а Бату каждому застывшему русичу голову поднимал, в глаза страшные осоловелые заглядывал. Искал, да и не знал, как опознать-то его, как почуять родного, родимого, ни един раз не виденного. 

Рыщет и александрова дружина верная, да сыскать не может. Отчаялся Бату, встал в полный рост, оглядел побоище, да и среди воронов да галок скинутое красное корзно приметил. И смекнул Бату, что ужо княжич мечом рубиться стал, ежели корзно сбросил. И в тот миг разошлись облака над луною полною, и сел орел с высоты на поле бранное.

- Вот и Бог на зов твой откликнулся, Аленушка, - радостно заметил Бату.

  Доскакал он до места обозначенного, а орел тот добычей делиться не желает, крыльями машет да кричит на него.

 Полоснул его тогда Бату саблей, рыцарей тевтонских, остывших, раскидал, да и увидел тот шлем золоченый, да кольчугу с золотой отделкой. Кровь застывшая, бурая, на лице княжича запеклась, да меч кольчугу легкую пробил. Приклонился он к нему, к стуку сердца прислушиваясь, да и заметил тогда, что орла надвое рассек.

- Вот и довелось свидеться мне с тобой, правитель – объединитель, - произнес гордо Бату, голову свою от груди его поднимая.

Взял он его к себе на седло, корзном прикрыл, да к груди прижал, волосы рыжие гладил да лицо скуластое разглядывал. И приметил еще у него на затылке косу, по-воински заплетенную.

Когда же с коня его снимал, хоть и был Александр в полубреду, он настырно отмахивался, не разрешая себя на руки никому поднимать.  Никого вокруг не замечая, оперся он смело на подставленное ему Бату плечо, и сам к шатру упрямо поплелся, еле ноги волоча. Бату же истово рану, кровью брызжущую, ему ладонью зажимал.

Скрипел зубами Александр, цеплялся за него пальцами больно и яростно, но стонал глухо, не крича и не жалуясь, а как лег, так и снова в бреду забылся. Бату сам его раздел, сам ему рану омыл.

Никогда с ним такого не бывало: сына держал крепко, поднимал легко, и даже тяжести тела его большого не чувствовал, а руки дрожали невыносимо и не слушались, будто чужие.

И вытирая его потный, разгоряченный лоб полотенцем, уже ощущал, свое родное и знакомое, в сильном ровном дыхании, в таком же бессознательном движении ладони в поисках потерянного меча.

Не отходил он от постели его, присматривался все внимательнее, да головой качал сокрушенно, не знал, как в одном сердце и печаль и радость уместить.

Стоял он над ним, глаз не спускал, не моргал даже, дыхание затая. И верил, и верить боялся.

Но не нашлось бы приметы ни одной, чтобы отца в сыне не отразила. Серьезен лик беспамятный был, безмятежен и властен. Так же хищно застыли в полете грозные брови, и так же, как в юности у Бату, пятнили кожу на носу и щеках озорные мелкие веснушки.

Ладонь его на груди, крепко в ладони Бату сжатая, и та его выдавала: будто не в чужой руке лежала, а были сжаты крепко его руки собственные крупные, с большими хваткими пальцами, с запястьями широкими, натруженными в битвах и сражениях.

 А уж волос рыжий, стан мускулистый, плечи широченные – будто на себя юного Бату смотрел, узнавал в каждой родинке. И любовь его грызла, и злость: рос сын, мужал, а он не знал, и даже сердце ему не подсказало, где топчет землю босоногое счастье его.

Так и стоял Бату задумчиво и грустно в молчании, руку теплую богатырскую ему не отпуская, пока не услышал шум и крики, стук копыт за шатром, пока до боли знакомый голос его не насторожил.

 Отпустил он руку Александра, по-отцовски по плечу похлопал, будто остаться упрашивая, в дыхание ровное опять внимательно вслушался, да только тогда и оставил его.

Откинул он полог, шагнул из юрты и тут же с Еленой столкнулся.

- Пошто не спится тебе? Зачем тревожишь стан мой? – тут же спросил без вступления.

Казалось, что-то навеки изменилось в его устремленном на нее обычно мягком, словно обволакивающем взоре, что-то было разрушено: видимо, как любое полезное лекарство, любовь не щадит ни ложь, ни обман, какими бы благими намерениями они не прикрывались.

- Не томи, сказывай. Нашел ли ты его? – глаза ее, всегда нежные безмолвные, чуть прикрытые веками, покрытые в уголках маленькими морщинками, похожими на тонкие лапки насекомых, смотрели теперь ужасно измученно и кричаще.

- Отзывай воинов своих с поля бранного и дружину его успокой. Сыскал я его, в юрте он моей, - скупо произнес он.

Сложив руки на груди, он стоял неприступно, тяжело нависнув над ней. Еще недавно насмешливые задорные нотки его голоса, теперь тусклые чужие, даже не прятались за плохо скрываемым гневом.

- Сыскал его?! Его ли? Не спутал? Не знал ведь, не видывал, как узнать тебе возможно было? – затараторила Алена теперь пугаясь его и теряясь.

 Все это время, все это долгое, ужасно тянущееся время, она смотрела пустыми заплаканными глазами в поле, засыпанное трупами, дрожа от холода, и даже сыновьям не удалось уговорить ее зайти за псковские ворота.

Она все ждала в этой ночи Александра под ледяным пронизывающим до костей ветром. Ждала безумно, все ждала и молилась.  Она устала, замерзла, все тело ныло, и негде было даже присесть.

Тогда она встала на колени прямо в холодный снег. В одном лишь легком тулупе стояла она на холоде и даже не накрылась протянутой ей юртчи шубой, она боялась, что, согревшись, уснет и пропустит его, не услышит родных шагов.

Она стояла на коленях посреди поля, как обезумевшая плакальщица, потерявшая всю семью, пока Субедэй, пожалев ее, тайно не признался, что Бату уже давно вернулся в свою юрту. И она помчалась к нему, как к последней своей надежде.

- Родимую кровь я и в капле дождевой разгляжу, - все так же холодно пояснил Бату.

И что хуже всего: в совершенно безупречной его любви к ней рухнула, очевидно, одна из несущих башен, и все строение пошатнулось.

Любовь, созданная из нежнейшего вещества, как тончайший точный орган, генератор всех наших чувств, так хрупка, так сложна, что достаточно задетого доверия, одной потревоженной эмоции, переутомленной ожиданием, малейшего изменения какой-нибудь надежды, чтобы нарушить высшую всеобъемлющую ее гармонию.

Но это не испугало Алену, наоборот, Бату был так уверен, так горд, что и она перестала сомневаться, ведь только сына мог он так горячо прятать, скрывать и защищать со всей отцовской яростью:
  - Не родная тебе кровь, моя кровинушка. Дай взгляну на него, дай раны ему перевяжу.

Это было больно и подло, такие гнусные мерзкие слова сказать отцу, чуть не потерявшему сына по ее вине, сына, котрого он так долго ждал, а она так коварно прятала:
- Отпираться теперича поздно. Все, что ему потребно, то теперь моя забота. От тебя же я ужо все услышал, что надобно. Напрасно прятала ты его от меня. Только узрел я его, только взглянул, тут же и сына в нем родного признал.
 
- Мой это сын! – яростно вскрикнула Елена, снова пытаясь сбить его с толку и сохранить свою тайну, но все попытки заканчивались неприятной резью в глазах и дрожью в голосе, -  на моих руках вырос, моими молитвами возмужал.

- Твой?!  - теперь он выглядел еще мрачнее и пугающе, чем раньше, - это мой сын по твоей вине без отца рос! Вырос, под юбкой бабьей спрятанный.

- Как можно матери такое говорить?  - ужаснулась она.

Ее знобило, руки у нее дрожали; приходилось постоянно зябко потирать плечи, так холодно было от его ужасного, замораживающего взгляда, - я тебе ничего объяснять не должна, это ты должен мне сына возвернуть.

- Не отдам тебе его, пока не покаешься, -  тусклые голубые глаза его опасно блеснули, убеждая, что этот разговор не закончится простыми отпирательствами.

- Тебе каяться? – вдруг громко засмеялась она, полагая, что он сомневается и посчитав, что еще возможно, чтобы ее тайна навсегда осталась при ней, -  не в чем мне. Оговорилась я в сердцах. Чего с горя-то не придумается.

Кажется, у нее от постоянного вранья осип голос, но Алена продолжала врать, используя свое единственное оружие против мучившего снова и снова её Бату, вот только оно совершенно на него не действовало.

- А то, что и ликом, и власами в меня, то тож придумалось? - голос его звучал все холоднее и жестче, в нем легко можно было различить угрожающие нотки, и они были обращены напрямую к ней.

- Всяко ведь бывает, схож просто получился, - развязно произнесла она, скрывая, что сердце замерло, и она даже перестала дышать от напряжения, сжавшись в комок и пытаясь убедить саму себя, что все это правда, чтобы … не слышать собственной лжи.

- Стало быть, от тебя не убудет, ты себе еще такого схожего родишь. А его я себе заберу, -  голос Бату был омерзительно спокоен и безэмоционален, создавалось впечатление, что его совершенно не волнует, какую боль он ей причинял, какими страданиями достался ей этот ребенок.

 Без него он вырос, без него возмужал и окреп, не зная, и даже не догадываясь, каких мук ей стоило узнавать в нем любимые черты.

Разве не дороже Александру теперь его истинная Родина, разве согласится он покинуть Русь и собственную мать по своей воле:
- Как же ты его заберешь?  Без его то соизволения?

Она попыталась проскользнуть мимо Бату, но он оттолкнул ее: оттолкнул грубо, сильно, так, как оттолкнул бы от любого оберегаемого сокровища.

- Вот как ты его забрала, так и я заберу. Ему-то лгать я не намерен, сама не открыла, так я ему открою, как это у родителей безвольных, сын - богатырь удался.

Как же оскорбительны для нее были его слова. Мучительны. Нестерпимы. Из памяти всплывали все моменты: ее приход к нему в ночи, обрывки фраз, горячие стоны. Все то, что зародило в ней эту жизнь. Хотелось умереть, чтобы эта пытка прекратилась.

- Срам-то такой не стыдно дитю открывать? – смущенно раскраснелась она.

- А не срам его было растить в неведении?  Все одно, что в курятнике орла растить, - произнес он с откровенным оскорблением. После чего добавил уже с полной серьезностью, - мой сын меня поймет. А не поймет, так хоть правду прознает.

Полное отчаянье овладело ею, она закричала пронзительно:
- Какую ж правду ты открыть ему желаешь? Что отец у него – душегуб?! Кровью его родных землю русскую поливал, не жалеючи? Родину его попирал, города выжигал, и русичей в крови топил?!

Как раз-таки он думал, что она сомневалась, поэтому так усиленно отпирается. Что любила сына и растила только подозревая, а не зная наверняка.

 Теперь же был ошеломлен, поражен, сам начал обрывать слова и задыхаться:
- Так и впрямь знала, что мой это сын, и растила?

- Забрал его и у меня спрашиваешь? – ей нужно было не допустить, чтоб Александр узнал правду, и тем более от человека, которого он никогда не знал и не видел, а в остальном она справится и выдержит все испытания, что свалились на нее опять так тяжко и неподъемно.

Да и сам Бату не хотел бы сыну своему навредить, это было понятно без сомнений, ведь он бросился его спасать, а если бы дело было только в ней, он мог спокойно оставить его на бранном поле и дать время ему умереть, таким образом жестоко наказав за ее ложь.

И тут же Бату подтвердил ее умозаключения:
- В нем сомнений нет, тебе не верю боле. Не желаю тебя к нему допускать! Не узреешь его отныне, не прикоснешься боле к крови чингизида.

В сущности, если он и мог поставить ей условия, то только не такие.

Она угрожающе приблизилась к нему:
- Теперь сына мне касаться запрещаешь? Запрещаешь встретиться? Не чингизид он, русич!

Именно с такими мыслями их воссоединение и казалось Бату чем-то неприемлемым:
- Русич? С каких пор у русов когти выросли и клыки появились! Видел ли кто до сей поры хоть одного руса, кто с чингизидом плечом к плечу стоял непобедимо? От сына не отступлюсь, и никому его не уступлю. Ни тебе, ни земле твоей коварной.

- Не променяет Алексаша все богатства твои на мою любовь! – возразила она уверенно и гордо.

-  Разве придется мне его упрашивать? Надлежит уговаривать? Что обещать мне ему, ежели он и есть богатство мое? Ежели мечту свою воплоти я в нем узрел, - заявил он так убедительно, так твердо, что и легкое движение корпуса его, и рук, и головы, отдаленно напоминало приказ, который невозможно было оспорить.

 Больше Алена не могла выдерживать этих его притязаний, она кинулась к нему, пронзительно закричала:
- Сказывай тотчас, жив ли сын мой, здоров ли!? Куда дел ты его, с кем его оставил!? Верно он кровью ныне истекает, иль помер, пока ты мне здесь зубы заговаривал да о нем выпытывал. И телом, и душой мой это сын, сын Земли Русской. Пусти меня к нему немедля!

Но и это отчаянье его не испугало, не растопило его сердце.

Все также холодно он оттолкнул ее, также укоряюще продолжил:
- Таила меня от него, но его от меня тебе не скрыть! Раскрылась ложь твоя и не попущу я боле твоей лжи. Пущу я тебя к нему, и что скажешь ты обо мне сыну моему? Что бросил его? Что предал? Что народ его ненавидел и род погубил? А сможешь ли ты рассказать ему, как я его любил, еще не родившегося! Так любил, что никакая мать его так любить не сможет. Не скажешь никогда и ему солжешь. И поныне лжешь мне в глаза, не стыдясь, что не сын он мне.

Ему опять была нужна правда, ее правда, он опять раскапывает ее чувства, вытаскивает наружу все ее мотивы и причины.

Но ей было, что сказать, что высказать этому надменному джихандиру, считающему себя обворованным:
- Что же ты являешься вечно, окаянный, мне на беду?! Что же ты душу мне завсегда выворачиваешь, изверг проклятый! Твой сын, и что с того? Куда же больше меня стыдить, чем ты уже меня опозорил? Его любишь теперича? Все ему расскажешь? Так расскажи! Что не пощадил ты меня, не помиловал, а божился, что любил непомерно! Расскажи ему, какова твоя любовь -  любовь пепелящая!

- Как могу, так и люблю! – бурно отреагировал он, и сам кинулся к ней, жестко обхватил предплечья, впился пронзительно в ее глаза, -   по-иному любить не хочу и не буду ни в жисть. Но никогда своей любви не скрывал, никогда не прятал. И ее никогда взаперти не калечил, оттого себя и мучил. Всю тебе отдавал, а ты жадничала, при себе держала, будто она у тебя ворованная. И сына у меня украла подло, заполучила обманом гнусным и спрятала.

Она вдруг поняла, что он истолковал этот ее поступок, как расплату, но она готова была поклясться ему, что к этому не примешивалось никакой мстительной мысли, она была еще молода и совершенно раздавлена, она скрывала правду от сына именно потому, что ни о чем больше не думала, только о нем; а сейчас просто хотела увидеть своего сына, увидеть живым.

Как только она это поняла, обхватила его лицо ладонями, жалко заговорила:
- Не прятала я. Берегла, как могла. И тебя позвала ему в помощь, через гордость свою переступила.

Она замолчала и чуть заметно улыбнулась. Зато Бату отреагировал на ее действия бурно и всерьез. Не поднимая шума, он крепко обхватил ее и отодвинул на несколько шагов от своей юрты. Она затрепыхалась в его руках, как бабочка, пытающаяся высвободиться из кокона.

Он дал ей успокоиться и только тогда отпустил. Развернулся и пошел прочь. А потом обернулся ещё раз, чтобы проверить, не следует ли она за ним. И в этот момент Елена поняла – он не даст ей войти в юрту ни под каким предлогом. Неужели он никогда не разрешит им увидеться? Неужели он думает, что вот так просто она позволит ему уйти? Она резко подалась вперед и выхватила из его ножен саблю, лезвие угрожающе уперлось ему в грудь.

  - Тише ты! Угомонись! – ладонью отводя острое лезвие, зашикал на нее Бату.

Увидев краем глаза, что кто-то из кэшиктэнов выхватил свою саблю, он грозно посмотрел по сторонам, чтоб никто из приближенных не двинулся, а ей вразумительно сказал, -  сына не позорь!  Не малолетка он, чтоб баба его какая из плена выручала. Узнает, со стыда сгорит.

Но, чтобы он переменил свое решение, она упорно заставляла свои непослушные дрожащие руки из последних сил сжимать саблю:
- Не какая-то я ему баба, а мать его! Чтоб вызволить его, на все пойду. И ни ты, ни войско твое, меня не остановит!

Она еще не окончила фразы, а он уже с улыбкой ответил:
- Выходит, достойную мать я для сына своего выбрал?

- Опять ты?! – сабля выпала из ее рук, и захныкала княгиня, совсем как девчонка. Жалко согнулась, вытирая непослушные слезы.

Он подошел к ней, все с той же улыбкой обнял за плечи:
- Ну не плачь, слезы не лей. Жив он. Проведу я тебя к нему.

Так же приобняв ее за плечо, и только теперь почувствовав, как она замерзла, Бату откинул полог и завел ее в свою юрту.

Увидев сына, лежащего на постели раскинув безвольно руки, она бросилась к нему на грудь, принялась в дыхание вслушиваться.

- Дышит! Дышит! Как ветер северный, - успокоил ее Бату, осторожно встав рядом.

Но не передать было все отчаянье ее, всю боль; она готова была пожертвовать ради него всем -  и не уберегла сына. Она открыла свою тайну, и все равно он лежал перед ней почти бездыханный. Как подавить теперь свое отчаянье!

Алена плакала да убивалась, да кровь полотенцем Александру утирала, не зная, что сделать, чтобы он очнулся, открыл глаза. Звала и шептала, целовала и гладила.

 Осмелев, присел к ней Бату. Обнял. По голове тяжелой ладонью провел:
- Если знаешь, что мой это сын, пошто его отпеваешь? Наша кровь шаманами заговоренная, ужо завтра сайгаком скакать будет.

Как ни странно, эти слова и впрямь добавили ей уверенности, она вытерла слезы, взглянула на него благодарно, а он лишь вздохнул, и шубу на нее накинул, отогревая замерзшие плечи.

Бату ощутил это раньше, чем увидел. Кто-то вошел. Вошедший уверенно прошел вперед, с любопытством склонился над Александром и, обернувшись, взглянул внимательным взглядом в их ошеломленные лица.

Это был Сартак. Воевавший уже не первый год он привык уже к заурядной внешности русичей. Вот почему он просто опешил, когда внезапно очутился лицом к лицу с крепким коренастым юношей, рыжим и смуглым.

- Кто это, отец? – навязчиво спросил он и, как показалось, весьма заинтересованно.

Бату чуть-чуть отодвинулся, посмотрел на Алену, помолчал в раздумье и ответил:
- Это богатырь русский.

Алена лишь тихо улыбнулась в ответ. Вдруг ей стало непередаваемо тепло, и даже в заледеневших пальцах приятно покалывало.

- Ты же не верил, что родит Земля Русская богатырей, - проявляя какой-то все возрастающий интерес, Сартак всматривался в черты Александра.

 Бату в очередной раз немного помолчал в раздумье и послал Алене взгляд, от которого она загорелась, как одна из тех сухих веток, подброшенных им сейчас в костер:
- Не верил, что родит, да не смекнул, что взрастить способна. Что чужое способна возлюбить, как свое кровное.

Сартак снова взглянул на него странным взглядом, о чем-то догадывался, наверняка, потому что постоянно рассматривал Александра.

Когда Сартак ушел, Алена опять в надежде обратилась к Бату, отдать все просила, но был непреклонен мудрый отец:
- Тебе не отдам: не мертвого отдаю, чтоб мать оплакивала; и дружине невольного не выдам, коль мой это сын, а они не уберегли. Отсылай ныне от шатров моих дружину русскую. Сам выхожу, сам на ноги подниму. Своими ногами в Псков войдет победителем, иль не отец я ему буду.

На этот раз она молча подчинилась, объяснила встревоженным дружинникам Александра, что все с ним в порядке, и позже он с ними встретится. Успокоенные, засобирались они в Псков, а ее Бату остановил, задержал. Подошел. Произнес тихо.

- За стены псковские зайдешь – не увидишь меня боле. Хочешь идти – иди, не держу боле и оставаться не требую.

Кивнула она головой молчаливо, дружину проводила, а сама в шатер свой вернулась. И надеялась, и признаться себе боялась, что не бессонница мучает ее, а ждет она его нетерпеливо. Вспоминала слова его гневные. А как осудит он ее и взыщет жестоко за ложь? Не даст объясниться и злобу затаит. 

Ходила она по юрте неспешно, места не находя, и металась тень ее одинокая по стенам, блуждала по кругу в сиротливом хороводе. Охватывала ее дрожь от ожидания, и в нетерпении овладевала ею паника.

Совсем не так представляла она свои объяснения о сыне. Все долгое время, даже пока он рос, она перебирала в воображении самые неприятные слова от Бату наряду с самыми дорогими, но такого исхода даже представить не могла.

Все пережитое впервые дало почувствовать ей холодность его, отчужденность. И ждала она его, и встретить боялась. А как не прибудет, как не возжелает с ней увидеться на прощание? Не захочет выслушать и обиду не простит.

А уже за полночь встретила гостя долгожданного. Бросилась к нему на грудь в рыданиях, и заключил он ее в объятия несдержанные. Целовал страстно щеки соленые, и сам полыхал, и ее разжег пылко.

 Утешал он ее и себя останавливал:
- Ну полно, полно слезы лить. Не горевать надо, а радоваться. Сын живехонек, победителем воротился, да героем сделался.

И все смотрел на нее, смотрел, не переставая: она казалась ему все такой же неповторимой поразительной, невероятно изменчивой, теперь это было не лицо взрослой женщины, а лицо робкой девушки – сомневающейся и трепетной.

- Сколько воды утекло, а я все так же на тебя наглядеться вдоволь не могу, - признался он.

- А мне и не надо, - горячо зашептала она, явственно понимая, что это не обман, - ныне знаю, что нужна тебе, что любил ты меня.

- Ежели бы любил, Аленушка, - вздохнул Бату да голову склонил, поднял глаза да продолжил дерзко, - по сей день люблю!

Приложила Алена ладонь к губам его.
- Умолчи, Бату, душу не трави.
 
Взял он руку ее да убрал.
- Как же мне молчать, коль у меня сердце кричит?

Он держал ее в объятиях, не двигаясь, и прислушивался к стуку сердца. Он не чувствовал ни обиды, ни досады, ни злобы, ни даже своего возраста; он сознавал только, что он здесь впервые желанный гость.

Все его цели, все дела - ничто, по сравнению с этой вечной, непроходящей связью со своей любовью, которую он всегда ощущал с такой же теплотой, как кровь в жилах. Только одно чувство владело им сейчас: все, что случилось, что произошло, свершилось ради него и принадлежит только ему, – чувства его не обманули.
 
- Богатство княжеское ты давеча за подмогу сулила. Нашел такое - сына отдай, - требовательно произнес он.

- Разве я хозяйка теперь ему? Заберешь – держать не буду, - все так же тихо ответила Алена.

Его притязания для нее впервые прозвучали приятно. Ему нужен был сын, этот сын, ее сын, и это были первые долгожданные его слова после долгой разлуки, но вдруг с испугом почувствовала она отрешенность, враждебное молчание, как будто что-то не то произнесла.

Лишь постепенно Бату пришел в себя и ошарашенно спросил:
- Сама в орду идти не захотела, почему же сына так легко отдаешь?

- Тяжко мне на него смотреть, Бату. На него смотрю - тебя вижу, - она робко, как провинившаяся, прятала свой смиренный взгляд, - князь вида не дает, да обижается крепко. Может и любит его больше всех, что усмирять приходится. Чем больше растет, тем больше норов свой показывает. А норов-то не наш, а ваш – степной. Нету у князя на него управы.

Даже в самые отчаянные мгновения, в минуты, когда он особенно остро сознавал безнадежность своей любви, не предполагал он о самом прекрасном: что абсолютно все будет напоминать ей о его существовании.

Теперь-то он понял, – она сама сказала ему об этом –женщине нелегко забыть мужчину, а отнюдь не наоборот, потому что он для нее всегда был и будет тем первым, подарившим ей любовь, и, если эта любовь проросла и в ней, она всегда будет видеть его в своем ребенке, в его внешности, в чертах, а особенно в таком жестком, упрямом и несгибаемом – таком неповторимом и тяжелом, как у него характере.

- Уразумел. Сам с ним беседовать буду.

Теперь, будучи уже умудренной женщиной,  она легко могла понять его строгость, отстраненность, тем более, что в результате его непрестанных разговоров о сыне, в ней зародилось какое-то подозрение, и даже уверенность, что он так же неотвязно вспоминает и их незабываемую ночь и ждет и этих откровений, и признаний от нее; как не мог бы он жить, сознавая, что эта ночь для нее значила только страх и боль, что даже мимолетное воспоминание о днях в его плену, ставших роковыми, вызывает у нее дрожь и ужас.

 И этот интерес, скрывающийся под его навязчивым взглядом, она угадывала запросто. Она прижалась к нему в неожиданном страстном порыве, разумеется, впервые за много лет так открыто и развязно. И в этот миг всем своим видом, всем телом она постаралась показать ему, что каждая клеточка тела в ней помнит его, что все эти воспоминания протянуты невидимыми нитями  от нее к нему, к  первому их падению в грех, ставшим частью ее судьбы.

- У меня какое другое богатство спрашивай, авось найдется.

Ложным предчувствием, что это сделано притворно и неестественно, как обязанность, заставило Бату энергично высвободиться из ее объятий и даже отстраниться, когда она попыталась удержать его.
 
- Другого богатства мне не надобно.

В ней вспыхнуло оскорбленное самолюбие, она униженно отвернулась, хотела было уйти, но вдруг, в порыве обиды повернулась к нему и все же решилась высказаться:
- Холоден как ты стал, суров. Иль совсем не прельщают тебя ласки мои?

- Нет между нами клятв, да и ты уже – не дань ханская, - напомнил он и какая-то растерянность мелькнула в его взгляде, застывшем на ней уходящей.

 Подавленной, утомленной сделалась она в одно мгновение. Как нагая, со смутным чувством стыда стояла она перед ним:
- Отчего тогда ты здесь? Прибыл ты на зов мой, а я не чаяла, что откликнешься.

  - Не обязан тебе отвечать, - его крупная фигура и сама съежилась от такого холодного ответа: спина согнулась, голова повернулась, точно хотел он спрятаться, и рука, которая держала рукоять сабли, так сильно дрогнула, что раздался звон ножен.

Она вытерла влажные глаза и подошла к нему, превозмогая волнение. Она прямо взглянула на него, и вдруг он перестал быть в ее глазах жадным и навязчивым, и даже это странное неприятное обращение «жена», не коробило ее больше.

- Не жена я тебе боле? Даже на прощание не подойдешь теперь, не поцелуешь? Слова ласкового не скажешь?

Он силился взглянуть на нее, но не мог. Теперь только, когда она произнесла слово «прощание», он возненавидел это слово, серое истрепанное слово, которое столько лет мучило и старило их обоих, только это слово, а совсем не эти вопросы, так явно пробудило в нем отзвук какой-то злости:
- Ни обнять, ни целовать не смею, коль не муж я тебе. Словом ласковым и поцелуем лишь однажды с женой любимой я прощался, но оставила она меня, не прощаясь, и забыла – лишь покинула.

Она несколько раз глубоко всхлипнула, Бату угадывал ее подавляемые попытки объясниться, но какая-то измученность владела им, и он не приходил ей на помощь, предоставляя время ей хорошо обдумать все, что она скажет в ответ.

Наконец, она нарушила молчание с какой-то отчаянной смелостью:
- Разве не ко мне ты пришел?  Ужель не нужна я тебе, как раньше, и лебедушкой своей ты меня боле не назовешь?

Он смирился с ее потерей, и даже, однажды, смерть ее принял. Возвращать эти воспоминания значило ворошить, сдвигать все то, что было в нем так кряжисто придавлено, и взгляд, который он вдруг метнул на нее и тотчас же опять отвел, вспыхнул горькой невысказанной обидой.

- Я что с тобой, что один - одинаково. А лебедушкой своей пусть князь тебя называет, коль коршун я, а детей его пришел спасать.

Она быстро, будто испуганно, опустила веки, виновато ссутулила плечи. Бесконечный стыд прочел он во всей ее позе и запоздавшее раскаяние. Лицо ее говорило о том, каких усилий стоит ей выслушивать каждое его честное слово, и, когда он, пошатываясь, тяжело ступая, прошел мимо нее к выходу, она схватила его за рукав, задержала, и истошный крик вырывался из ее сдавленного горла:
- Князь знает, что я к тебе за помощью обратилась, оттого он и не прибыл. И его приказал не звать, коль ты придешь.

Она протянула кошель с золотыми монетами, оставленными ей князем для Бату, но он их не взял. Несмотря на то, что он замечал смиренное выражение ее глаз, боязливое подергивание губ, Алена стояла, выпрямившись, вся пылая гордостью, и он чувствовал, он знал, что она хочет с ним говорить, жаждет с ним остаться, но ему приятно было, что за каждое прикосновение его, за каждый взгляд и слово, ей теперь приходилось попрошайничать.

Сколько лет она его мучила, а теперь мучилась она. Но он это делал только потому, что любил ее. Он восхищался ее гордостью, и все же в своем безумии он всегда хотел ее сломить, и, когда она теперь унижалась, он злился, но это было больше притворством -  для него было удовольствием и радостью возможность ее пристыдить, потому что… потому что князь в очередной раз лишь воспользовался его слабостью к ней в своих интересах, а он сам бесконечно ее любил…

Подчиняясь овладевшему им дурману ревности, в котором пылкая страсть сочеталась с небывалой физической сдержанностью, и то как она прижалась к нему с нежностью, начала приставать с лаской, как ему показалось напускной, и его решительный отпор ясно подтвердили его слова:
- Коль в князе чести нет, так во мне она еще не потерялась, чтоб с тебя расплату требовать.

Страх и без того охватывал ее при каждой попытке обнять его, но теперь ей стало по-настоящему жутко – он решил ее отвергнуть. Когда он ее оттолкнул, она содрогнулась от ужаса. 

Очнувшись вдруг от иллюзий, она светилась таким разочарованием, что ее блуждающий взгляд остановился на нем униженно и подобострастно. Сейчас он вселял в нее такую панику, что у нее дрожали руки.

Зная, что она целиком в его власти, и от этого предчувствуя недоброе, торопливо и, словно, подстегиваемая его угрожающим видом, дрожащими пальцами Алена теребила в руках не пригодившийся кошель:
- Зазря ты о князе так дурно мыслишь. Я ведь всегда тебя ждала… а он еще в орде все понял. Сразу понял, когда я коня обратно повернула. Только хан ему на пиру признался, что дань я его, и ежели сбегу, к нему ворочусь. Он же видел, что ты хану меня не отдашь, погибнешь, защищая.

Она улыбнулась сквозь пелену слез и погладила его плечи… очень робко, разумеется, но он теперь не препятствовал ей, потому что сам был растерян:
- Стало быть, вез тебя от меня, меня спасая?

- Тебя и спасал. Для меня. Убивалась я по тебе сильно, сдержаться не могла, - горячо призналась она, и даже голос, взгляд выдавал происходившую в ней борьбу между стыдом и душевной болью.

И это вымученное признание, этот порабощенный вид поразил в нем влюбленного мужчину, который всегда восхищался ее гордостью, он почувствовал до какого унижения ее довел, и устыдился своего поведения:
- Что вы за люд такой, что врагов защищаете, обиды смертные им прощаете да детей их в богатырей взращиваете?

- Нет у нас врагов. Мы ни в близких, ни в чужих врагов не видим. И больно нам бывает, и обидно, но мало этого, чтобы врагами нам стать. Сам ведь меня научил, что столько любви у Бога брать надо, чтоб и на врагов хватило. А Бог, оказывается, и дает немеряно, ежели ждешь да надеешься, - она уже и не знала, что в ее жизни было правильно, а что нет, и безотчетно противилась тому, чтобы в этом разобраться.

Но прагматичный рассудок Бату никак не мог воспринять того, что он услышал, все явственнее вставала в памяти их встреча с князем, и Бату непреодолимо тянуло узнать, что им двигало, что было причиной.

Но этот удивительный и непостижимый человек так и остался им не понят той ночью, остался в памяти серым и никчемным трусом, под которым невозможно было узнать человека, спасшего его от гибели.

- Что ж про сына он сказал?

Таинственность, с которой Иван произнес эти несколько фраз, навсегда и навечно передалась от него и Алене: 
- Сказал, чтоб о том, чтоб избавиться, и помышлять не смела.  Хотел сполна с тобой расплатиться.

Никто не мог разделить, осмыслить и разгадать тайные намерения Бату и уж тем более никто не мог знать о его боли – о ней мог знать только посвященный.

Бату постиг, разгадал пылающий русский дух всепрощения, к которому невозможно было прикоснуться. Вся слабость князя, смирение, запуганный вид и чахлость скрывали непобедимую мощь.  Это убожество, лишенное всякой силы, лишь обращенное к Богу, победило, уничтожило, сравняло с землей всю ярость степного воина и гордость непримиримой княжны раздавило, как щепку.

- Он, единственный, кто меня понял, -  надломлено произнес Бату, - знаю я теперь, почему ты его, а не меня выбрала. Богаче он меня, Аленушка. Любовью богаче.

Тронутая этими словами, Алена нежно погладила его по щеке, их взгляды скрестились.

- Вот и развязка сказки нашей.

Стараясь не давать волю этим чувствам, он опять убрал ее руку:
- Не закончилась наша сказка, Аленушка. Для меня она только началась.

- Слыхал ли ты, что сказ идет про Елену Прекрасную: как была она лягушкою страшной и как в девицу прекрасную оборотилася? – она будто бы игралась, тешилась его спокойным смирением, впервые ее взгляд поощрял его, подзадоривал.

Бату много раз переслушивал эту сказку удивленно и раздосадованно, невольно вспоминал их историю, преследуемый видениями не то выдумки, не то действительности.

- Слыхал, - подтвердил он и с подозрением прищурился, - так то про нас с тобой народ сочинил? Про мою что ль стрелу то сказывают?

- Точно! Тришка сочинил, - ответила она.

И вразброд зазвучал их смех, его – гулкий раскатистый, и ее – нарочито звонкий и энергичный, в стремлении уйти от этих идеальных и потешных образов, не похожих на них настоящих.

Конечно, то, что это быль, никто Трифону не верил, а сказать о ком, именно, идет речь, Трифон не мог.

Снова в лице грозного джихандира поселилась радость - крохотная вскользь, но то далекое время вернулось к нему вновь со свежим осмыслением.

 Он вдруг вспомнил и о том, как Трифон сейчас живёт, и как к его поведению отнеслась бы Алена.

  - Видел я Тришку твоего -  так же у границ моих казакует. Все уловки мои военные да наметки перенимает. Стан даже какой-то себе соорудил. К себе его звал, да он не идет, хозяин теперь среди голытьбы вольной, порядки да законы свои устанавливает. Вишь, и дурака в правители выучил. Да он теперь еще и задирается, все силами померяться грозится.

Когда открылось происхождение Трифона, сначала в Новгороде его принимали за самозванца, после заверения Алены, а особенно в связи с его сходством с отцом, его благородную кровь признали.

Но он не захотел оставаться, а когда спустя несколько лет вернулся проведать ее, вместо боязливого недоумка народ увидел гордого предводителя, достойного потомка Мономашичей, сильного и умелого воина, которого было не узнать.

 Теперь-то Елена понимала, где нашел он себе княжество, но и там он отличился своей незамысловатостью. Хорошо зная Бату, Алена всегда узнавала в Трифоне потуги стать его хоть похожей, но вполне скоморошечьей копией.

- То он из уважения задирается. Гордится он дружбой с тобой, хвастается. Ты уж не притесняй его.

- Да что мне-то его бояться? Пусть забавляется на ветру вольном. Перекати-поле он и есть. Сына, знаешь, как назвал?  Еремеем. Вижу, он тебя не забывает, еще и сказки про тебя сочиняет,-  и, проявляя все признаки ревности, которую Алена отнюдь не разделяла, он вперил в нее взгляд, требующий объяснений.

 Было бы неверно утверждать, что Трифон не испытывает к ней чувств: он любил ее, любил еще до того, как узнал, что она его сестра, но принадлежал к той категории мужчин, что любят все прекрасное и недоступное самозабвенно, чисто и целомудренно, как дети.

  - То верно, заезжает. А сочиняет – чего ж?  Что сам видел, что я ему сказывала, а что и выдумал. Он ведь все без умолку тараторит, даже и не хочешь, а невольно выпытает расспросами своими.
 
Оба постарались скрыть невольную усмешку по поводу того, что каждый и, вправду, с трудом оберегает от назойливого Трифона тайну, известную только им.

Вероятно, их личная жизнь, ставшая достоянием общественности из-за болтливости Трифона, в одинаковой мере раздражала и забавляла их обоих.

 Всё складывалось настолько необычно, что Бату даже не верил, что это происходит с ним наяву.

Она вдруг устало зевнула, и невольно поддавшись искушению возродить все сказочные моменты, его взгляд быстро прошелся по ее фигуре:
- Дай же тебя опять на ночь поцелую.

До того, как она успела опомниться и приготовиться, он властно притянул ее к себе и страстно поцеловал.

- В сказке ведь от любимого ту Елену злодей похитил? – он мог бы уверенно сказать, что застал ее врасплох – ее щеки загорелись практически мгновенно.

Сконфуженная улыбка преобразила ее лицо, сделала нежным и слабым:
- Так ведь не так все было, а наоборот.

- А может так, Аленушка? – настаивал Бату, и глаза его были устремлены в ее глаза, как будто он читал в их неверном свете то, что так мучительно она скрывала за словами.

- Не так, Бату, не испытывай, - он был настолько близко, что теперь она вдыхала степной аромат его кожи, такой родной, такой забытый.

- Как же не так, ежели раскрасавицу, да с пира, да в ночь? - прошептал он тихо в самое ухо, так интимно, так пламенно.

- То ж сказка, Бату! – она откинула голову, чтобы посмотреть на него, и повойник случайно упал на пол. Какая же снова невообразимо красивая коса у нее! Прекрасная густая шелковистая коса с ароматом розового масла.

 Подыгрывая ей и усыпляя ее внимание, он невинно спросил:
- По той сказке ведь выходит, что Елена любила царевича того?

Она даже не замешкалась, чтобы ответить:
- Так, Бату.

- Кого же ты любила, ежели только один из нас -  царевич? – он игриво склонил голову, хитро прищурился, заметно ожидая ее смущения от проницательного вопроса.

Она с изумлением остановила на нем взгляд, захваченная больше страстью, с которой он это произнес.

И вместо улыбки, вместо иронии, растерянности и отрицания, она крепко обняла его за плечи:
  - Не царевич он больше, а царь великий - далеких земель владыка, - да в губы его поцеловала стремительно, смело, нежно.

Этот поцелуй! Наверное, он помнил его всю жизнь. Горячие влажные губы, чуть испуганные собственной дерзостью. Тогда его сдержали цепи, но что сейчас в силах его сдержать?

Не отпуская этих медовых сахарных губ, Бату нещадно сорвал с нее тулуп, свой малахай, дээла тугие завязки и вдруг, остановившись, закричал обезумевши:
- Зачем же ты ответила, Аленушка?! Не уйду ведь я теперь!

Ведь не могла она забыть, какое давал он ей и на этот счет обещание, и что не сможет теперь его нарушить, да и не хотел он его нарушать.

 И все смотрел на нее пронзительно и никак не мог поверить, что она это сделала умышленно. Иль думает, что отказывается он оттого, что стар и утехам предаваться неспособен? Тогда напрасно она на это надеется, и покажет он плутовке горячий темперамент кочевых степняков.

Смело устремляясь к ней навстречу, он сильнее прижался к ней, чтобы почувствовала она напряжение, подавляемое всеми его силами: истошной немой болью вырывалось наружу это усмирение с силой до отказа натянутой тетивы.

 Но и эта чересчур развратная ласка не напугала ее, она лишь развязно сверкнула чарующими глазами, распахнула опашень:
- Должна же я тебе сердце вернуть, коль ты мне сыновей вернул.

Поспешно подхватывая скинутый уже с одной руки опашень, он рассмеялся ее распутству, он бросил ей самые обидные слова в лицо:
- Так ты все ж ведьма!

Не выпуская его из объятий, она откинула голову назад и засмеялась: добрым ласковым молодым и таким радостным смехом:
- Я волшебница лесная, врачую я тебя Бату!

Бату почти насильно убрал ее нежные руки со своих шрамов:
- Не исцелишь ты меня, волшебница лесная, тогда не исцелила, и ныне не исцелишь. Снова сердца меня лишишь.

Даже не думая обижаться на его ощутимое сопротивление, она не дала ему ее оттолкнуть, просто вернула свои руки на место.

Слишком откровенным показался его намек, и обнимая эти его руки, не теряющие силы, его плечи, не лишившиеся широты, все массивное тело, напряженное и подавленное волей, она чувствовала и грусть, и радость. Первое оттого, что жизнь с ним закончилась ее бегством, а второе от осознания того, что он, несмотря ни на что, вернулся именно к ней:
- Не похищала я сердца твоего никогда. Но за детей, тобой защищенных, готова и свое отдать.

Благодаря этим словам он совсем забыл про случившееся, словно, ничего и не было. Она любит его до сих пор – в этом он теперь не сомневался. Всё осталось как прежде, так, как ему и хотелось.

- Ну раз так, давай меняться. Нет награды для победителя достойней, чем сердце врага его.

Ее щёк сразу же коснулся теплый поцелуй, ласковые руки согрели плечи, несмотря на холодный воздух долгожданная и полноценная любовь жаркой волной пришла в ее озябшее тело.

Стал Бату свою косу быстро расплетать.

Немного смущенная его горячностью, она остановила его руку:
- Что ты Бату! Ужо не надобно этого. По своей ведь воле я.

Теперь совершенно необузданная страсть владела им. Властно, размашисто распустив ее косу, он сжал ее в объятиях, не щадя все те же тонкие кости.

От нетерпения его голос стал властным и резким:
  - Не противься, Аленушка! Как брал я тебя женой, так женой и буду брать.

И, как в юной молодости, переплел Бату волосы ее и свои в косу единую, переложил на плечо, и, давно отвыкнув от ее живости, потер щекой мягкое шелковистое ее плетение:
- Время ведь прошло, так пусть и связь наша восстановится.

Его руки жадно заскользили по ее мягким линиям к самым запретным местам, но, когда покинули их, стали еще торопливее решительней. Ощутив всю ту же его силу, пробежавшую по всему ее телу, она изогнулась, поддалась, сводя его с ума от возбуждения.

 Он неукротимо подцепил широкую бретель и сорочицу тонкую исподнюю с плеча ей скинул, скинул и свои шаровары. Изменили ее тело беременности частые, иссушили груди сыновья, а его тело богатырское еще жилистей стало, еще мускулистей и дороднее, забронзавело от ветра и морозов.

Поспешно Алена руками прикрылась.

- С каких это пор ты меня стыдиться стала? – заметил Бату и тут же улыбнулся, догадавшись по ее стыдливо опущенным на свое тело глазам, да и она честно призналась:
- Ты совсем не изменился, но неприглядно стало тело мое, обрюзгло совсем.

- Как может быть неприглядно тело, что сына моего бережно хранило? Грудь, что его выкормила? -  удивился Бату и обнял, перед этим успев убрать ее оборонительные щиты ладоней, - если б красоты былой в нем не осталось и половины, желал бы его не меньше, ибо не за красоту я тебя тогда любил. А за что любил, и по сей день люблю неизмеримо.

Тиха поздняя любовь. Мудра и внимательная. Нет в ней горячности, нет буйства, но тепла она и заботлива. Горят огарки в костре слабо, но так красиво и долго, как звезды. Греют не обжигая, хоть горстями их бери, не опалят.

 Мятежен был Бату в молодости, яростен и горяч, а ныне грозный завоеватель был в ее руках смирнее ягненка. Безмятежна его любовь была и покорна. Сильна и благодарна.

Тепло любимых рук не сравнится ни с чем другим. Такие аккуратные были его прикосновения, осторожно крепкое тело, бережными были большие и сильные руки. И неповторимый запах кожи его пьянил, пропитанный дымом и степью.

Осторожно перебирая ее тонкие пальцы на своей груди, Бату произнес с грустью:
- Сколько земель я исходил, а такой как ты больше не нашел. Ты одна у меня – лебедушка нежная, подруга бесстрашная, жена любимая.

- Что ж случилось с той лебедушкой твоей из сна? – вспомнила вдруг Алена и с любопытством подалась к нему.

Туманный и обволакивающий, как сон, он накрыл ее обнаженные, зябнущие плечи овечьей шкурой:
- То, что и должно было случиться.

Ей уже претили эти отговорки. Какая-то тайна скрывалась за его постоянными отказами открыть правду.

 Она настойчиво забралась на его спокойно вздымающуюся грудь, неотрывно вгляделась в его лицо:
- Что же?

Он трогательно погладил ее по волосам, голову ее к своей груди отчаянно прижал.
- Упустил я ее. Взмахнула она крылами своими и… улетела. Коршуном я ее хотел догнать. Догнал, но не вернул.

На глаза ее навернулись непрошенные слезы: он знал все, знал с самого начала, но упрямо спорил с судьбой.

Почувствовав, что у нее вздрагивают плечи, Бату двинулся вперед, ломая ее сопротивление и поднимая ей голову, поднялся, сел. Алена, скрыто всхлипывая, отчаянно замахала головой. На ее протестующие знаки Бату не обращал внимания, лишь внимательно вглядывался и старался понять причину ее слез, но она начала пронзительно шептать: «Иди, ступай, Бату».

На плечи его она подняла свои тонкие руки, погладила неровные изломы золотых цепочек и гайтанов у него на шее, прижалась тесней, короткими поцелуями поцеловала мускулистую грудь, но, кажется, это была не нежная ласка, а желание расстаться. Бату, однако, ей не внял. Она была очень ласкова и нежна, но не пожалела ли она о том, что позволила себе этой ночью?

- Я ж всю жизнь свою с тобой быть готов, а ты меня с пол ночи отправляешь?! Ведь и ночь эта с нами последняя случится.

Алена догадывалась, что его волнует, но честно открыла свое главное беспокойство:
- Кто там с сыном моим? Кто о нем заботится? Кто воды подаст, кровь утрет, боль успокоит?

- Сын мой под присмотром надежным, - Бату взял ее руку. Поцеловал. Не страстно поцеловал – поцеловал благодарно.

- В чужом стане он. А очнется - буйствовать начнет?!  Кто его там защитит? – переживала Алена, хотя уверенность Бату ее сразу же успокоила.

- И позаботится о нем и защитит так, как и я бы сам берег. Наш сын под присмотром сына моего, - кто бы мог подумать, и Бату сам был бесконечно горд, что Сартак сам вызвался приглядывать за братом, пусть об этом знал только сам Бату.

 Алена решительно изогнула тонкую шею, стараясь дотянуться до его радостно застывшего взгляда:
- Так ты в самом деле сына у меня забрать решил?

Бату серьезно отнесся к вопросу, сказанному с улыбкой, взгляд его помрачнел:
- Я ведь не твое беру, свое себе возвращаю.

Возможно, в чем-то он был прав, но уж очень не хотелось, чтоб он вынудил сына или еще хуже - подкупил.

Необычно женственно она прильнула к нему, захватила его, зажала, пленила, охватила гибко и сильно:
- Когда ты приказал мне прийти к тебе той ночью, и я пришла, каждый хотел себе что-то вернуть, но когда мы любили друг друга разве это было так важно?  Ведь именно тогда сам Бог нам наши мечты вернул.

Бату залюбовался ее грацией и был вынужден признать полное поражение:
- Вот ты бестия! Знала же, кого для земли своей добывала.

Она закинула голову и засмеялась: открыто, обезоруженно:
- Откуда ж я знала, что ты меня отпустишь живой?

Она никак не ожидала, но страстный поцелуй прервал ее смех. Долгий томный поцелуй, после которого его взгляд стал серьезным отчаянным.

- Да и я не знал, - отрывисто признался он, -  я с тобой обо всем забыл. Вспомнил, когда Субедэй канючить стал… А князь меня уж удивил, так удивил. Случись со мной такое, ни хана бы, ни тебя, ни наследника в живых бы давно не было. И ныне поди знает, что ты со мной?

- То выбор мой, - со вздохом произнесла она, и разве у нее был выбор? Это произошло спонтанно, совершенно неожиданно, и разве Иван виноват в том, что она испытывает к Бату такое сильное влечение.

- Еще и выбирать тебе дал? – ошеломленный проницательностью Ивана, Бату уже и не знал, что о нем думать, - то не муж у тебя, то ангел без белых крыл, хоть и с тебя иконы пишет.

Он сдержанно отодвинулся от нее и начал одеваться. Разве мог он теперь прикасаться к ней, если кровь его стучала в висках при мысли о том, что чувствовал бы он, если был на месте Ивана в то время, когда она ему отдавалась.

 Но ей он ничего не сказал, лишь завернувшись в теплую шубу он нежно улыбнулся ей, а выходя на улицу, и откинув полог, внезапно столкнулся с Александром. Решив, что такая внезапная встреча с Александром наверняка смутит Алену. Особенно то, что Алена была не одета, и у Александра могут возникнуть подозрения, заставило Бату грубо оттеснить его от двери.

Он не дал ему войти и на немой вопрос его ответил грозно:
- Разговор с ней долгий был!

Задетый его таким поведением, Александр настойчиво стал прорываться в шатер и не оставлял попыток протиснуться мимо него.

Бату грозно задержал его, путь ему рукой в шатер преградил:
- А ты не тревожь! Устала матушка. Лучше сам собирайся и ко мне заходи. К тебе тоже серьезный разговор имеется.

Но услышав эти слова и догадавшись, кого Бату так отчаянно не впускает, быстро оделась Елена, наспех себя в порядок привела, и выскочила из шатра к нему навстречу сама, да кинулась к Александру, обнимать принялась, целовать часто глаза, щеки, волосы.

- Нууууу матушкаааа! – Александр заныл обиженно, что при военачальнике его опозорила, жалобно голову склонил, застыл растерянно, смущенно на Бату поглядывая, но тот ни улыбки не скрывал, ни догадливости, что сын чересчур заласканный. Хотел руку на плечо Александру положить, но не посмел….

V

Над побоищем небо затянули тучи, и пошел мелкий моросящий дождь со снегом. Зябкие ледяные капли, колкие, как наконечники стрел, беззвучно втыкались в чешуйчатые доспехи убитых лошадей, поверженных, недвижимых воинов, в неровные сколы крупных валунов и отполированные поверхности прибрежных камней, вонзались в широкие листья еще сухого прибрежного тростника и камыша, в сферические покрытия юрт и купольные крыши шатров, в толстый мех шуб, накидок и легких плащей, беспощадно хлестали серьезные лица мунгитов.

 Обычно дожди не приносили радости, но Бату радовало, что этот дождь смывал кровь с лица земли. Внезапно ветер согнал облака прямо над ними, и лесистые массивы из ельника, застывшие над озером, потемнели и неожиданно стали исполинами, закрывшими от псковского любопытного люда стан войска неизвестного.

Кроме того, веселую сумятицу внесла в жизнь псковцев победа, которая приятно нарушила обычную монотонность городского быта. Да и забот было много – раненых врачевать, убитых оплакивать да хоронить. Никто уже не переживал по поводу того, что на незнакомцев могут обратить внимание и пристать с расспросами кто они, откуда, и почему не заходят в город.

Бату в нетерпении ожидал сына. Устало расслабившись на троне, он оживлял в памяти остатки минувшей ночи, и лицо его время от времени освещала небывало теплая улыбка.

Александр вошел… Смелый гордый, не склонившись, а выпрямившись, прищурив глаза, в точности, как Бату сам это всегда делал в незнакомом обществе. Александр осмотрел всех приближенных с вниманием и взглянул на Бату прямым открытым удивленным взором, да и Бату смотрел на него, точно всматриваясь в собственное отражение.

- Знаешь, кто я? – прямо спросил Бату.

Он-то полагал, что тот догадывался, кто его отец, а оказывается, Александр неплохо знал снаряжение, угадывал сноровку, регалии и воинов обученных признал сразу. Оттого и ответил сердито:
- Хоть шерсть ты и сменил, но я тебя признал. Ты татарин – враг мой лютый.

Бату усмехнулся. Похоже и впрямь его норов. А иначе к чему ему нарываться на неприятности? Таким ответом только чингизид и мог удостоить.

- Что признал, славно, - непроницаемо ответил Бату, -  откроюсь тебе. Мунгит я.  Бату имя мне. Я из рода чингизидов, внук великого Чингизхана, Белой Орды основатель.

Александр даже вздрогнул, услышав имя жестокого завоевателя. И если он немного стыдился своей горячности, то теперь понял, что имеет на нее все основания.

- За помощь благодарю премного, но почему пособил, да и зачем пришел – не разумею, - произнес он, пытаясь осознать и понять произошедшее.

 Уже даже эти сведения были для него ошеломляющие, но вот сопоставить их совсем не получалось. Точнее получалось, но как-то нелепо и невероятно.

Несомненно, Бату мог бы прямо сейчас сказать правду, но его удивил Александр. Он стал ему интересен, как интересна любому создателю сущность его создания: список он с него какой: точный иль искаженный, либо чистый эталон. Бату захотел проникнуть в самую суть его рассуждений, мыслей и желаний, узнать, что скрывается за такой холодной благодарностью.

- За тобой пришел. По нраву ты мне, по душе. Беру тебя с собой. В Орду со мной пойдешь, сыном мне там будешь – учеником и помощником, - Бату был почти убежден, что это предложение польстит любому уважающему себя воину, и такому отважному, как Александр, уж точно, но молодой князь гордо вскинул голову и молвил: «Степной лис тебе сын, а я русич! И буду гнать вас, ханов, с Русской Земли. Гнать так, чтоб степь под копытами ваших коней горела!».

Нахмурился грозный хан, схватились за сабли верные беи, дабы казнить княжича за дерзость, но остановил их Батый грозно.

-Назначил его моим сыном, значит моим сыном и останется. Мне его судьбу решать.

Сам же встал, к нему подошел неторопливо, осмотрел, усмешку в углу рта плохо спрятав.

В каждой фразе Александра заметно проявлялась горячая вспыльчивая личность, наделенная невероятной силой, и с этим знакомством вся история любви Бату, всей его жизни принимала такой фантастический оборот, что становилась уже совершенно невероятной.

- Ох, и горяч ты. Ох, и несговорчив. Аки ты такой дерзостный прижился на скромной Руси?

Молчал долго Бату, давая себя разглядеть внимательно, но заметив, что тот не меняет взгляд свой упрямый и суровый, сходство их не замечает, уточнил:
- Меня разглядел ты не шибко хорошо, кажись, чего-то не доглядел. Хоть и не пришлось нам доселе свидеться, а я вот сразу в тебе себя разглядел.

- Тем ты меня не изумил, -  все так же строго глядя по сторонам, ответил Александр, не в состоянии поверить в честность его намерений, - можа я и без тебя догадался, что вашей гадкой крови во мне подмешано. Уж я давно смекнул, с чего и в малолетстве в меня все пальцем тыкали.

Эгоистично, конечно, но это был хороший предлог, чтобы заставить его с ними остаться. Александр близок им по духу, Бату был уверен. Или, по меньшей мере, он может уговорить его объяснить, почему он догадывается о своем происхождении и отказывается поехать с ним.

  - Смекнул, что балдыр ты? Ты б матушку запросил, иль побоялся, что престол отцов потеряешь?

- Тут хвастаться больно нечем, чтоб правду знать, - ответил Александр, не проявляя, однако, никаких признаков неприятия или разочарования, -  вот подтвердит она и к кому прикажешь пойти душу изливать? К вашему брату поганому бежать плакаться?

Это и было главным опасением Бату, и он решил выяснить, скрывал ли он эту догадку оттого, что это его беспокоило, что с ним несправедливо обошлись или просто потому, что не желал принимать это свое родство.

Бату уверенно положил ему руку на плечо:
- Ко мне иди. Саблю тебе подставил, и плечо подставлю, коль потребуется.

Александр, стоявший с ним рядом, вдруг дернулся в сторону, рука Бату упала с его плеча, а он быстро вытянул меч из ножен.

- Согласия своего я не давал, а ты шибко ко мне неприкрыто развернулся да приблизился неосторожно. Подальше от меня держись со своим плечом, а то полоснуть могу так, что и прикрыться не успеешь.

Бату рефлекторно взмахнул саблей, снеся конец его клинка с оглушительным звоном и скрежетом.

Заправил саблю в ножны неторопливо, и продолжил:
- Не каждому дозволено ко мне с оружием заходить. Либо равным, либо мертвым. Выбор за тобой.

Александр ассоциировал Бату с врагом, с которым не стоит откровенничать, – и это все портило. Он вглядывался и не мог понять, что так притягивает его взгляд к этому надменному лицу, рыжим прядям, выбивающимся из-под боевого шлема с косой, – и не мог понять даже после всех полунамеков.

Он думал лишь о том, что одним ударом мог заслужить славу героя, убившего самого злейшего врага, а он отчего-то замешкался и не смог. Теперь возможности у него были невелики – меч был безжалостно сломан, но еще была способность отчаянно начать крушить направо-налево, пока они не опомнились.

- Выбор свой я сразу изрек: по тебе равняться, ниже гада пресмыкаться. Беседую с тобой не из почтения, а лишь потому, что с миром ты пришел и на моей стороне сражался.

Бату оттеснил его от кэшиктэнов, прикрыв собой, прежде чем кто-то сообразил, что он угрожает, и успел что-то предпринять.

Он быстро расстегнул поясной ремень с саблей и, не без внутренней борьбы откинул в сторону, произнес вразумляюще:
- Такими посулами не расшвыриваются. Ты сейчас мне грозишь, а ведь ни войском, ни силой не превосходишь. Напугать ты меня не испугаешь, смутить - не получится, обмануть – не выйдет, только себе гордыней своей навредишь. Глупо от помощи сильных отказываться, от случая единственного стать правителем великим.

В тонкостях быта мунгитов Александр разбирался плохо. Только в пределах рассказов бывших пленников он знал все те унизительные порядки, существовавшие в их среде. Еще несколько разрозненных фактов, рассказанных отцом.

Однако и этого скудного запаса было достаточно, чтобы сообразить, что наряду с властью, он получит презрение собственного народа, совершенно неприемлемого для него.

- Почем зовешь меня к себе иль не знаешь, что не было и нет на Руси такой нечисти в правителях, чтоб свой же народ в угоду власти ханской ногой поганой попирал! Никогда я в услужение к тебе не пойду, никогда с врагом своим дружбу водить не буду. С тем, чье имя звучит, как угроза.

- Другом тебе я и сам становиться не желаю, -  признался Бату, искренне радуясь, что, наконец, нашел что-то, что вызвало у него такую реакцию. Оказывается, его смутило его имя: будучи знаменитым и известным, но сыскавшее себе дурную славу среди его народа.

Он помолчал и продолжил вразумительно растолковывать, - полезно иметь друзей сильных, но лучше любых друзей враги, что делают нас самих сильнее. Пусть я враг тебе, но враг полезней самого лучшего друга народу твоему. Народ русский: народ-великан. Мне его на колени ставить пришлось, чтоб доспехи на него одеть.

Тут уж дал волю Александр своему возмущению, так долго копимому, закричал пронзительно:
- Когда бесчисленно уничтожал, о пользе ли думал? Умерщвлял и казнил безжалостно слабых и беспомощных. Не дозволено никому стирать с лица Земли народы божьи! Насилие и зло никогда не будет оправдано, какими бы намерениями оно не прикрывалось!

Если вначале Бату в душе возмущался такому отношению, то сейчас отрешился, примирился как-то, сосредоточившись на том, чтобы заставить этого пылкого решительного юношу, оказавшегося воспитанным столь идейным и патриотичным, взглянуть на ситуацию в его масштабах.

- Я народы порабощал, их же и объединял. В едином кулаке у меня народы те, в едином кулаке земли их.

Слишком рьяно он его увещевал, слишком назойливо. Как будто приготовив все ответы к его бесконечным вопросам.

Но и у самого Александра было достаточно ответов в запасе:
- Не твоя  это земля, не твоя Родина, не покорится она тебе и в кулаке твоем!

- Как же восстанет земля ваша на меня, ежели кровь твоя в кулаке моем? – Бату едва сдержал руку, чтобы не закрыть рот дерзкому Александру, -  как сопротивляться сможет моей власти?

Вдруг обратил внимание Александр, что шлемы других, в отличие от его шлема, не украшает коса. Были на той косе и бусы, и ленты, золотые нити – в общем, странные для воина, украшения. Вроде как женские.

А если так, если завоеватель посчитал такое украшение необходимым, как вооружение, значит, ему, поработителю, не чужды были и более вульгарные способы завоевания, значит, подлый захватчик ни раз сталкивался с неукротимостью женской гордости и чести:
- Враждебна она тебе, потому что живая она. У нашей Земли душа живая.

Ответ Бату обескуражил, потому что задел. Он устало отошел от него, сел на трон. По уровню фанатизма Александр превзошел даже Алену, что выглядело очень подозрительно.

- Видно, и впрямь, живая, если она ценою крови безмерной тебя себе вернула да сберегла. Что стал ты ей послушен и предан беззаветно. Но расстрою я планы ее дальновидные, ибо любую землю в моей власти покорить. Ибо нет народа, мне в равной мере противостоящего.

Уверенный, что Бату замыслил что-то недостойное, и объятый диким недовольством, Александр произнес:
- Высказал бы я тебе, да только правда моя не шибко по душе тебе придется.

- Ну скажи. Я правды никогда не боялся, - произнес Бату, смутно чувствуя себя еще и до высказывания уже уязвленным.

-  Силой своей бахвалишься? – прищурился Александр, став его абсолютно точной копией в русском чекмене, - сильный зверь никогда слабых не тронет, он и без этого силен, только хищник кровожадный, который жрать хочет. Ты ж множество поработил, но не возвысился выше тщеславия своего!

Бату стало так не по себе, что он даже поежился. Это точно был он в свои молодые годы.

Юношеский максимализм и нигилизм его проявился в Александре все в той же бурлящей форме, и как объяснить ему теперь, как внушить, что он уже прошел этот путь и не оступился на нем:
- Мне голову хочешь склонить? Моего достигни, тогда упрекай. Моя голова до сих пор при мне, хоть и видел я битв поболе твоего. У моей головы и мудрости хватает язык за зубами держать перед высшими и державными.  Свою-то голову за дерзость потерять не боишься?

Только Александр не прислушивался к холодному рассудительному голосу, лишь слышал, как ему казалось, постоянные угрозы в свой адрес:
-  Плох тот воин, которому жизнь не мила, но хуже него тот воин, кто лебезит перед врагом раболепно. А смертью меня не пужай, смерти страшится лишь тот, кто жизнь волчью прожил. Я же перед Богом любой отчет держать готов. Ты ли готов за все свои злодеяния перед ним ответить?

Бату поборол искушение осадить наглеца, потому что прямота его была Бату по душе, да и к тому же в рассудительности Александру было не отказать:
- Не по чину ты мне вопрос задал, но по родству отвечу. Бог нужен тому, кто сам слаб и беспомощен. Кто не властен ни избирать, ни вершить самостоятельно. Тому, кто, как пес, чужой воле покорен. Нет у меня Бога выше меня самого.  Нет ныне земли богаче, чем Орда Белая. Нет обширней и многолюдней города Сарай-Бату. Нет престола выше, чем престол улуса моего. Стало быть, на моей стороне все боги, раз меня в правители земли выбрали.

Ощущение безграничного господства было сильное, но Александр не отступил бы от своих убеждений, даже если бы грозила ему смерть:
- Бог себе не сильных выбирает, а тех, кому он нужен. Мой же народ верою живет, верой и крепнет. А чем сильнее наша вера, тем сильней наш Бог!

  Бату устало откинулся на спинку трона. Впервые великий воитель, рассудительный властелин увидел в человеке что-то большего размера и величины, чем когда-то в нем. Это что-то вломилось в сущность его сына, встроилось в помыслы, и Алена не могла такого натворить. Что-то огромное и несломимое в Александре поселилось абсолютно без ее ведома и, кажется, Бату догадывался, кто это мог с ним сделать.

- И где же владения Бога твоего, коль я всем здесь владею? - грозно спросил Бату, - и земли мои, и народ… воздухом дышишь – и то моим.

- Здесь все – его! - яростно выкрикнул Александр, и первый раз в жизни засомневался, сможет ли и дальше демонстрировать гостю свое дружелюбие, - здесь вашего – ничего.

Бату не собирался уступать и сдаваться просто так даже в словесной перепалке:
- У князя-то твоего что ж – тоже ничего?

Идеально правильные вопросы оглушали Александра, но он упорно стоял на своем:
- И у князя ничего!

К удивлению, Бату расхохотался. Вид его сделался спокойней, расслабленней. Он снова подумал об Иване, и образ его заставил позабавиться - и только.

Вот кому он теперь по-настоящему сочувствовал; если с Аленой и можно было как-то совладать, подавить, пользуясь ее женской натурой, то Александр был абсолютно запальчив и неуправляем.

- Гляжу, шибко разгулялся ты без подходящего кнута. Зазря твоя матушка князя не вызвала. Спросил бы я с него за почтение твое.

Александр снова вздрогнул, на этот раз решив, что отцу придется отвечать за его дерзость. Он поторопился отвести от него все подозрения.

- Мне князь не указ. Я сам за свою голову отвечаю.

- Слышал бы тебя ныне князь, сразу бы смекнул, что у него сбруя негожая… Кабы знал я о тебе - тотчас бы на тебя узду покрепче накинул, -  лукаво улыбнулся Бату, испытывая приятное злорадство, что Иван сам себя наказал, скрывая сына от него и безуспешно пытаясь обуздать столь непокорный характер, - но я на тебя управу и ныне найду. Сначала тебя в свой кулак приберу, а опосля и за твой народ непокорный возьмуся.

- Не нужен моему народу кулак, чтоб в одно собираться! – отреагировал Александр молниеносно, заметно обиженный, -  треплют его завоеватели, на куски земли раздирают, а он друг за друга цепляется, в сгусток единый сплавляется - ни разбить его, ни раскрошить.

Этого хватило, чтобы Бату понял, с кем он сейчас разговаривает – это были слова не дерзкого мальчишки, а того самого напророченного правителя, говорившего голосом собственного возмущенного народа.

Он подался вперед, спросил пристрастно:
- Соберется народ твой, кто поведет его к победе, а не на смерть? Не найдется на Руси армии, моей выносливей и многочисленней. Не появился на Руси равный мне по силе. Как же разрушится царство мое?

- Тем, что в себе ты Бога заключил, тем ты царство свое и разрушил. Разожмешь ты кулак свой на смертном одре, и что останется? Прахом разлетятся народы твои. А наш народ, как вода из капель в лужу объединится, в реку потечет, океаном восстанет, да и волной несокрушимой поднимется, объединит те народы, тобой брошенные, и смоет с лица земли ваши следы поганые. Только не увидишь ты то время после смерти, подложный бог, потому что души бессмертной на то не имеешь, - рот его кривился, складывая слова, но совсем не зверски, а с болью. С той болью, которую Бату теперь, как никто, понимал.

 Силуэт Александра странно изменился, он весь вытянулся, будто рос на глазах, и спустя мгновение с легкостью пумы ринулся на Бату, на лету прикрываясь корзном от возможных ударов.

Бату вытянул правую руку, останавливая кэшиктэнов, одновременно выбросив вперед незаменимую и верную косу. Сила его оберега, сплетенная в длинную ленту, переплетенная гибкими золотыми нитями, представляла собой дополнительное оружие вроде ташуура: с ее помощью эффективно можно было не только связать и ударить нападающего, остро заточенный накосник при достаточной силе удара мог даже убить врага.

Точный бросок, обмотавший косу вокруг шеи Александра, не только остановил и пленил его, но и ошеломил небывалым маневром. Легко дернул головой Бату, и коса, увлекая за собой Александра, лишила его равновесия и опрокинула. Бату встал, подошел, склонился над ним, освободил, возвращая себе свое ценное сокровище.

 Произнес, в изумленные глаза заглядывая:
- Так вот из чего вырастет царство твое! Что ж, сомнений нет, что на моих костях основанное любое царство крепко и нерушимо будет… Как ни старался я, ты все ж в чужой земле народился. Если б знал ты, сколько я тебя ждал. Думал о тебе бесконечно да жалел, что ты, может, и не родился вовсе. Наверняка и душой ради тебя пожертвовал, судить не берусь. Но ни един день не поменял бы, ничего бы из доли не вычеркнул, да и не смог бы. Потому, что жизнь жил так, как нужным считал. Ни в одном стремлении своем не сомневался.

Бату помог ему подняться, но Александр отпрянул назад, теперь справедливо приписывая ему совершенно сверхъестественные способности.

Он оцепенело смотрел на него, не сразу пришел в себя:
- И я смогу жизнь прожить без сомнений.  Опасений у меня нет – я праведному правителю служу.

- Решил жизнь прожить правителю угождая, и во всем себя ущемляя?  - между тем догадался Бату и тут же обрисовал его будущее, - холопом всю жизнь свою проживешь.

- Я сын великому князю. Не холоп я отцу своему, и ни в чем он меня не ущемляет, - твердо ответил Александр, тем не менее отвел взгляд и нервно замолчал.

И сам Бату молчал, ожидая, пока тот поднимет на него глаза.

В гордом взгляде не отражались эмоции, они были скрыты, но Бату угадывал все то, что должен чувствовать его сын, подчиняясь Ивану:
- Великий князь ваш слаб, казна его пуста. Как может богатырь могучий, такой как ты, служить холопом хозяину скверному? Как не противно тебе склонять голову перед правителем бездарным, который ни объединить, ни защитить свой народ неспособен? Разве не почетней послужить царю великому?

Снова с нетерпением ожидал Бату его ответа. И снова был разочарован.

 Александр сглотнул, будто от комка в горле, а когда заговорил, его голос звучал ровно и уверенно:
- Я не князю служу, а Земле Великой. Перед ней и голову склонить – за честь, и холопом ее быть – почет. За гнутые спины, труды и смирение воздает она нам урожаями богатыми, да запасами своими. Кормит и одевает, греет и оберегает. Не себе берет, а раздает без скупости. Этого богатства в казну не соберешь, ее богатство великое в закрома не спрячешь. В памяти ее мы навсегда сынами останемся, лелеет она детей своих порой и себе в ущерб. Хранить и оберегать ее – долг наш и обязанность кровная. Мать она нам, а не владычица. Никого охранять себя не заставляет, никого защищать себя не принуждает, а мы за нее все, как один, умереть готовы.

Даже не предполагал Бату, кто его главный соперник вплоть до этого дня, когда с таким жаром об этом рассказал Александр. В данный момент Бату не представлял, что делать, поскольку его сын испытывал к нему те же непримиримые чувства, что и любой русич, и даже не пытался это скрыть.

 Ему пришлось взять себя в руки. Пусть и лишь потому, что жестокий джихандир впервые почувствовал себя проигравшим:
- Не угадал я, зачем твоя Земля меня звала… Заманил меня все ж к себе дух Земли вашей. Обхитрил врага своего коварно. Мы князей ваших казнили, владык свергали, а правитель ваш истинный силой нашей утвердился. Больно мне теперь знать, что самое дорогое он отобрал у меня не единожды… Но во всем я знаки судьбы усматриваю.  Есть промашки, которые совершать нельзя, а есть промашки небу надобные. Победил я вас, а вы меня поглотили.  Числом своим, землями. Только ныне я постиг, что я хитрец, а вы – мудрецы. Свое – отдаете, мое – забираете. А забираете то богатство, что вовек не возвратить, вовек не захватить, только с кровью вырвать. А я за то богатство самую дорогую стоимость уплатил.

Александр был вновь возмущен его словами, хотя и не понимал почему. Возможно, потому, что тот так спокойно говорит о своих чудовищных по жестокости завоеваниях, или потому, что он его так хорошо понял. Не исключено, что вторая причина беспокоила его больше, особенно после ультимативного заявления «взяться» за его непокорный народ:
- Мудрость не в том, чтоб мудро говорить, а в том, чтоб мудро поступать. Неистребима память народная, злодейства твои веками помнится будут. Мудрость же твою только ты и постиг. И что цена твоей мудрости, ежели ты постиг ее поздно?!

Признавая абсолютную правоту столь юного наставника, Бату почтительно кивнул, предельно мягким тоном произнес:
- А ты и силен, и умен не по годам. Князь тебя, как должно, воспитал. А косу воинскую сам плести научился?

- Матушка научила, - смущенно признался Александр и покраснел стыдливо.

- Научилась все ж, - совершенно буднично заметил Бату и погладил тяжелой ладонью косу пшеничную на плече, помедлив, продолжил, - а я ведь большему научить смогу. Смогу научить, не только воином доблестным прослыть, а войска подчинять, народы объединять, города великие утверждать.

- Ни обучаться, ни знаться с тобой не хочу. Хану служить - все одно что с волками дружить, - смело вскинул голову Александр, увидев, что взлетели вверх сабли беев и ждут приказа, но молчал хан и смотрел внимательно на княжича. И тот смотрел во все глаза на него и, к изумлению, не мог найти подвоха.

Спросил пристрастно:
- Чего взираешь ты на меня так чудно, не веришь слову моему? Так я и делом доказать могу.

- Уж больно мы одинаковы, чтоб удалью меряться. Даже отблагодарить меня за помощь не желаешь? – поинтересовался Бату, чутко улавливая его колеблющееся расположение к нему.

- Я в помощи твоей не нуждался, - недовольно пробурчал Александр, -  а ты сам пришел, а теперь благодарность с меня требуешь? Плачу за то, что покупаю, а что мне навязали – мне и даром не нужно. Забирай победу, коль унесешь, тут заслуга твоя, не прекословлю.

- Победу себе оставь, мне ты надобен, - продолжал Бату спокойно, но настойчиво, - обучить тебя желаю. Вижу, что отцом к браням жестоким не подготовлен ты, сдержанности не выучен, к дисциплине не приучен. Сам был таким, знаю, как тяжело своим умом до всего доходить. Сколько ран от тех уроков, сколько швов, сколько крови пролито напрасной. Не притеснить хочу, а за тебя по-отцовски душой болею.

Его напористость и неотступность в который раз поразили Александра, удивили, но не зная их причину, оттолкнули:
-  Меня не неволь, и уроки твои мне не впрок - удали мне с лихвой хватит. Хоть и впрямь похожи мы, точно друг с друга слеплены, а батю родного на проходимца, в золото разодетого, я не меняю.

Все, что еще теплилось у Бату внутри, болезненно сжалось. То, что предлагал он своему сыну, разительно отличалось от его представлений о власти.

Бату всегда думал, что власть основана на богатстве, обширных землях, непобедимом войске. Это внушил ему Чингизхан.

Но оказалась, что власть, основанная лишь на преданности, не иллюзия. Она существует в этом убогом народе, погрязшем в нищете. 

Расправив плечи, Бату посмотрел на Александра с вызовом:
- Мне тебя неволить ни к чему. Ты свою удаль во всей красе показал, да и я в долгу не останусь. Оставляю тебя тут одного.

Гнев, который Александр увидел в глазах Бату, вселил в него беспокойство, он постарался придать своему голосу мирный оттенок:
- Один я не останусь, у меня дружина большая и семья немалая.

- Дружина большая, да ни один от меча не прикрыл, семья есть - а некому душу излить, -проницательно произнес Бату и махнул рукой, разрешая из шатра удалиться.

Не наказал княжича за оскорбление, да обиду не стерпел, осерчал, тут же войско свое по приказу поднял да и в орду засобирался. Но напоследок к княгине зашел.

Алена уже стояла у входа и, по виду, была сильно встревожена.  Позволила подойти чуть ли не вплотную, да так и стояла в глаза заглядывая, и ни слова не говоря.

Ему пришлось начать разговор первым:
- Стало быть, как и положено, проститься с тобой пришел. Да еще…, - он снял с гайтана кольцо, которое она ему прислала, и протянул ей, -   колечко это тебе оставить. Пусть у тебя так и будет. Это подарок мой тебе. Я лишь память хранить буду, а ты сына моего храни.

Он так и держал кольцо в руке, но она кольцо в молчании своем не принимала. Тогда он уверенно поднял ее руку и сам одел ей кольцо на палец, но воспользовавшись этим, Алена обхватила его ладони и медленно отошла назад.

  Ему, разумеется, следовало это предвидеть, но он оказался застигнутым врасплох. Воспользовавшись его растерянностью, Алена легко затянула его в шатер, уговорами за стол усадила.

А на столе и чай, и пироги, и лопатка баранья его любимая, где нашла ее только в краю своем?! Ждала его… ждала с нетерпением, оттого и молчала, оттого и тревожилась – не могла позволить уйти ему быстро и мимолетно.

Отказать Бату не смог, да и догадывался, к чему этот пир для него устроен. Наверняка знает, что Александр, узнав, что за воины пришли к нему на выручку, наговорил ему гадостей.

И этот влюбленный, улыбающийся взгляд почти забытых глаз, ловящий каждое движение, каждый кусок, который он в рот отправлял, заставлял теряться и радоваться одновременно.

И как-то не получалось быть теперь царственным и важным, снова домашняя теплота разливалась по телу с ее заботой и беспокойством: с радушно подаваемыми блюдами, с услужливо протянутым рушником.

Наелся он уже с избытком, а кулинарные изыски все не заканчивались. Покровительственным жестом он остановил ее руку, потянувшуюся за очередным блюдом, нежно поцеловал тонкие пальцы:
- Благодарствую, родная. Сыт я. Пора нам прощаться.

Ее отчаянный взгляд будто не хотел слышать этих слов. С тревогой она спросила:
- А с сыном простился?

- Права ты, твой это сын. Не хочет он меня знать, значит, и прощаться с ним не буду, - но оттого, что намеренно грубые ноты вложил Бату в этот ответ, особенно остро Алена почувствовала, как страдает он от такого отношения.

Да и выглядел он совсем не таким, каким она привыкла его видеть: теперь это был не уверенный в себе, гордый и холодный владыка. На нее в печали смотрели усталые, словно, затуманенные глаза, он сидел, впервые, слегка ссутулив плечи, речь его была медленной и спокойной, и его легко можно было принять за человека, удрученного горькими думами и подозрениями.

- Так ты не сказал ему?! Ужель не поверил мне? - растерялась Алена, - отец ты ему, ведь вы же похожи как. Силы он твоей, вида грозного, а умения… Я ведь пугаюсь порой, откуда он знать может?

- Знаю, вижу: мой это сын, но дух в нем – русский! -  от сознания этого факта неожиданно что-то перевернулось, что-то случилось с Бату.

 Правда, с виду ничего броского, ничего такого, что было бы заметно со стороны, нельзя было в нем найти. И все же за тот недолгий разговор, когда в полных решительности глазах сына он увидел неведомую ему прежде силу, какая-то неразгаданная загадка мучила теперь Бату, вызывала огорчение, которое для него самого оставалось необъяснимым.

- Чем же он от твоего отличается? Даже в стане твоем не найдется воина лучше Александра. Он ведь не только силой не обижен, но и смел, и отважен, - Алена хотела улыбнуться, но ей вдруг стало стыдно этой радости, такой безудержной открытой и горделивой, точно какой-то незаслуженно отобранной у него привилегии.
 
Бату теперь даже эта гордость не обижала. Как никогда приятно было ему сидеть с ней рядом, касаться ее плечом. Только лишь за ее певучий голос он готов был провести с ней сколь угодно времени.

Приятно было находиться в сверкающем чистотой шатре, когда перед тобой восхитительно накрытый стол, уставленный разнообразными яствами, когда так мила, так обходительна она, да и необходимость в скрытности отпала, и он честно признался:
- Никогда я в защиту врага не стану. Никогда мой дух врага не пощадит, а он на брани Субедэя выручил.

- А может и твой то дух. Ведь ты меня не раз защищал. Даже в обличье воина непутевого, - напомнила она. Ласково к плечу его прижалась. Бату лишь трепетно провел по ее голове, по косе, скрытой повойником:
- То ж грамота у тебя ханская была.

- Не в грамоте дело-то было, - она недвусмысленно повернулась к нему, обняла за плечи, -  меня ты защищал – слабую беспомощную.

- Не слабость я в тебе узрел – силу великую, - он прижал ее к себе, осторожно прикоснулся губами к ее щеке, -  ее и защищал.

- Пришел же ты ко мне да землю новгородскую спас. Пусть не друзьями, но попутчиками ведь можно объединиться? - впервые она воспользовалась возможностью остаться с ним, но теперь у нее ничего не получилось. Он грозно заметил:
- Объединился я с тобой и сына потерял.

- Не потерял ты, а обрел! – непередаваемо горячо вскрикнула она и добавила с тревогой, -  разве не такого сына ты хотел?

Не разделить ее радость было странно, однако, Бату почему-то почувствовал желание скрывать это, и она, очевидно, это поняла. Кроме того, в Бату шевельнулось давнее подозрение, что скрыла она сына от него неспроста:
- Сына своей земли я хотел, а получил русича упертого, в землю твою обеими ногами вросшего! Почему не отдала? А если бы не приняла его Русь, отвергла?

Сделав вид, что убирает посуду, Алена загремела тарелками с таким расчетом, чтобы, пользуясь шумом, не отвечать на его вопрос. Хотя эту хитрость Бату сразу разгадал, и тоже быстро отодвинул блюда от нее, и ее закусываемые в волнении губы оказались прямо перед его глазами, требующими ответа.

- Русь, как птица благородная, всех своих птенцов и родных, и приемных, крыльями большими от невзгод укрывает. Не могла она его не принять, не могла не возлюбить. А что не отдала я его тебе, так разве ж я ему не мать? Ежели и собака, и кошка подкидышей кормит, как же своего то кровного я могла отдать?

Еще до того, как Бату высказал эту обиду, он осознал, что подобное обвинение глупо и бесполезно. Он понимал, что если бы она отдала сына, то, значит, той ночью лишь притворялась и его не любила, и бессмысленно бы было отбирать его у нее, чтобы лишить сына счастья лишь потому, что он сам был несчастлив.

- Мне ж он тоже кровный, а ты его от меня спрятала, -  он медленно провел ладонью по ее щеке, но взглянув на него, Алена чуть заметно вздрогнула:
- Так и моим он не был никогда. Его князь воспитывал. Видел бы ты, как любит он его. А ведь знает, что не родной.

- Знает, что не родной, так ведь знает, что от любви великой, - голос Бату стал глуше и пронзительней, -  помнит, что вором кусок от меня оторвал. Думал, меня спасает, а оказалось, наше счастье погубил.

- А все-таки каким особенным он вырос, каким стойким Иван его воспитал. Я и не думала, что у него нрав твой обуздать получится, коль я его не обуздала, - Алена молитвенно сложила ладони с чувством растущей радости, что может теперь так открыто говорить это ему.

Мысли Бату продолжали витать в далеком прошлом, когда о сыне он только мог мечтать.

Он вспомнил, что и в видениях своих он чувствовал что-то такое, что имело отношение к чужой Родине, но любовь к Алене совсем было изгладила эти грезы из памяти.

Теперь он опять их припомнил, и из глаз его блеснули искры гордости:
- Нет. Не князь его воспитал. Русь взрастила. Она и род ваш в вечности увековечит, русы вы будете из века в век, как шаман напророчил…. Но если царство великое уготовано потомкам сына моего, а вы врагов своих спасаете, то может и мою душу кто спасет, чтоб узрел я царство то великое, когда оно небеса своими пределами подопрет.

От его недавней грусти не осталось и следа, и возвышенное радостное чувство наполнило горящее сердце. Бату с удовлетворением обозревал окрестности сквозь открытый полог шатра, и блаженная улыбка играла на его губах.
 
- Надо отцу с сыном попрощаться, как должно. Я с ним поговорю, объясню – поймет, -  эта печаль изводила Алену все время, пока длился разговор, и на глазах невольно наворачивались слезы обиды за сына, который не захотел, а быть может, не смог понять отца.
 
- Не смей! Не знал, пусть и не знает. Зла не держу, что не захотел он честью поступиться. Сам такой. За то, что он верен долгу своему, его уважаю, пусть и не его это долг, - вероятно, впечатления, полученные им от встречи, были бесконечно ярки и теплы, так как даже поверхностно можно было заметить, что грозный вид его счастливо меняется при воспоминании о сыне и не мешает резкости его высказываний. Во всяком случае, в сыне он отыскал то, к чему сам стремился все свои годы.

Бату встал, глубже надвинул боевой шлем, накинул на плечи шубу, поправил воротник и поясной ремень сабли. Он не тешил себя мыслью что-то изменить, он окончательно решил оставить все как есть.

Алена наспех собрала ему калиту съестного в дорогу.  Бату показалось, что она слишком суетится. В ней присутствовала странная нервозность, похожая на чувство вины. Осталось только понять, что ее так беспокоит.

Протягивая суму, Алена, смущаясь, произнесла:
- Не обессудь, небогатая у тебя с этой битвы дань. Не наполнить мне до краев богатствами обширные хранилища твои.

Он громко расхохотался, принимая скромный ее дар, который позволил себе от нее взять. Ответил нежно:
- Нет теперь на всей земле тех хранилищ обширней и богаче, нет завидней и прекрасней сокровищ, что в них хранятся. Сызнова переливаются те хранилища сиянием звезд небесных, стелятся под ноги полями васильковыми.

Сердце ёкнуло. Предчувствие подсказывало: она в нем не обманулась. Алена невольно залюбовалась им: всегда умело льстил, когда нужно, а может, и впрямь, правду говорит:
- Ужель, Бату, сердце к тебе вернулось?

Его пристальный взгляд еще больше ее восхитил. Уж очень он был светлый, излишне мягкий:
- Не терял я сердца своего, просто поздно ты поняла, что оно у нас с тобой одно на двоих. Так и надо было на двоих делить поровну, а ты и свою половину мне не доверила, и мою -  себе оставить захотела.

Алена боялась его слушаться, понимая всю глубину смысла его слов. Она отошла в сторону и отвернулась. Это очередное бегство от него было так показательно.

Любовь с удвоенной силой нахлынула и растеклась внутри. Бату глубоко вздохнул, заметил раскованно и прямо:
- Бояться тебе меня ужо нечего, а ты все таишься. Если бы Александр с княжичами приехал, мне бы про него и не поведала… а я ведь его сразу же и разглядел. Битва еще не началась, а я в нем сына узнал. Как тебя среди дебрей лесных разглядел, так и его – среди воинства вашего. И тебя узнал, когда жабой тебя назвал, только не думал, что ты до ханства нашего дойдешь, ждал, когда же повернуть решишься. Тришка повернул, а ты не стала, вот когда я изумился. Когда же хану открылась, понял я тогда, что за меня стеной стала. Уже не за отца, не за дом отчий, а за меня к хану пришла… а все твердила, что не муж я тебе. Я тебе с самого первого дня муж не по своему желанию, а по твоему выбору. На меня ты во все глаза всегда смотрела, меня и слушалась. Да и отец твой нас благословил. Еще в Новгороде мне тебя оберегать поручил. Еще до того, как князь владимирский тебе свое кольцо навязал.

Она резко обернулась, и они оба в молчании смотрели друг на друга очень долго. Увы, она прочитала его мысли слишком поздно. Признание Бату оглушило Алену не меньше, а даже больше, чем его приход к ней. На лице ее проносились эмоции удивления, сожаления, радости… ещё чего-то, недосказанного.

- Чего же ты мне это только сейчас говоришь?

Теперь Бату не сомневался в искренней любви своей лебедушки. Вид его казался виновато-смущённым: словно, ребёнок сильно нашкодил, а только теперь решил признаться:
- Я от тебя слышать хотел. Всю жизнь свою слышать хотел, что нужен был тебе сам… без чьих-то поручений и обещаний, без клятв, без обетов, без обмена и откупа. Чтоб была ты моей по зову сердца своего, а не чужого поручительства. Как я твоим был – всецело и навсегда без обещаний и клятв.

Невольный вскрик Алены вырвался из груди, как раскаянье за непреднамеренно доставленную боль. Та Алена, которую она знала всю жизнь, как гордую правильную порядочную женщину предстала вдруг перед ней подлой, ядовитой змеёй.

С ее лёгкой руки, из-за ее непримиримой гордости легко рассыпалось все его так бережно хранимое счастье. О его этой мечте Алена не могла даже догадываться, пока так вразумительно он ей это не рассказал. Да, это был не ее долг. Да, это был не ее суженый. Ее суженый молча и преданно ждал ее признания. Она сопротивлялась не его власти, она сопротивлялась своей любви. За это Бату и мстил.
 
- Что же ты наделал, Бату? Стал бы ты первым, стал бы мужем мне, я же просто признаться тебе боялась! Боялась, что уважать и любить меня перестанешь, ежели я слово свое нарушу! Мы же вместе могли быть, а ты всю жизнь из-за меня себе исковеркал?!

Оглушительное прозрение на её прекрасном лице бальзамом пролилось на его израненную душу. Мужем Иван ей стал лишь потому, что с ним она потеряла невинность.

По какой-то причине Бату не ждал раскаяния, жгучих искренних слов оправданий, но это признание в содеянном, такое горькое, растопило его холодное сердце. Требовать большего он не смел, ведь и Алене за это доставалось, не только ему:
- Думаю, оно того стоило, коль ты это поняла.
 
Бату сожалел. Конечно. Просто щадил ее сейчас. Теперь она видела другую сторону своих поступков. Она самоутверждалась, пользуясь его любовью, оттого ей и пришлось от него убежать.

- Мало-то как было у нас с тобою, - горько заметила она.

Это покаяние Бату было совершенно не нужно. Не нужна была даже власть над ней. Лишь ее преданная любовь, которая и в разлуке не оскудела:
- Так и того малого мне хватило, чтоб всю жизнь смыслом наполнить.

Ответил и замолчал. Искренне хотелось верить, что она сознается сейчас, когда всего несколько мгновений разделяют их от вечной разлуки:
- Признайся же мне, милая, хоть чуть, хоть когда-то, мужем меня почитала?
 
Снедаемая чувством досады, что он сомневается даже сейчас, когда она ему все так же преданно принадлежит, что после ее искренних слов он может в этом еще сомневаться, а также собственной глупости и недальновидности, несвоевременного понимания произошедшего, она сложила руки на груди, как раненая в сердце.

Он даже не подозревает, сколько слез она по нему выплакала! Он понятия не имеет про женскую гордость, и какой она бывает: как не позволяет, не пускает через себя переступить. Словно, ядовитая змея не дает сделать решительный шаг, даже, когда этот шаг – путь к любимому человеку.

- Бату, Бату…. Едва увидела я тебя, лишь взглянула на всадника диковинного на коне вороном, так и стал ты чаянием моим, долей горькой, да любовью тайной. И проговаривалась я ни раз, и выдавала себя неосторожно, да открыться не могла, не смела, да робела. Понимала, как откроюсь тебе, так и не отпустишь меня никогда.

Вздохнул хан тяжело, по косе ее, в бою добытой, рукою провел:
- Если бы ты открылась, разве ж я бы тебя тогда держал? Сбежала от меня, да от любви спасения так и не нашла.

Томительная минута расставания мучительно затягивалась, а уверенность, что с каждым словом все тяжелее становится развернуться и уйти, и вовсе убеждала в правдивости всех ее откровений. Добавить что-то еще он уже не мог, непривычный комок собирался в горле и давил так сильно, что Бату вдруг резко засобирался:
- Аленушка, милая. Пошто держишь ты меня разговором? Мне в путь пускаться уж надобно. Простись со мной: хоть взглядом, хоть словом, но боле не удерживай.

- Как? – и вдруг крупные слезы покатились из глаз ее васильково-голубых, – как проститься мне с тобой, поведай, коль тоска по тебе не отпускает? Нет мысли ни одной, чтобы к тебе не возвращала. На небо гляжу, а в тучах взгляд твой суровый вижу, к березке подхожу – березку нашу поминаю, в реку вхожу и там ты…. Наяву вижу, как спасал меня, как плавать учился. Спугнет меня что, а я тебя зову, Бату кричу, и при луне кричу, и при солнце. Сколько раз при Иване имя твое поминала, он уж и обижаться перестал. Я за столько лет не смогла с тобой проститься, а теперь ты за миг с тобой проститься требуешь.

И бросился к ней Бату надрывно, пальцами крепкими голову обхватил, поцелуями слезы высушил. Обнял страстно, прижал к груди мускулистой.

- Вот и покорилась ты мне, непокорная! А всего то и нужно было, что распрощаться с тобой.

Горькие всхлипы срывались с ее дрожащих губ. Соленые слёзы текли по щекам.  Горячая любовь топила холодную тоску и обиду:
- Всегда ты знал, милый, что не смогу я с тобой никогда распрощаться.
 
Именно так он и думал. И сейчас горячо ее расцеловывал, потому что всё, что он мог ей ответить, неизменно возвращало его к самому началу: к девичьему сарафану, к незнакомке неземной красоты и первому страстному поцелую:
- Волшебница моя лесная, молчаливая, тайн великих полная, как страна твоя волшебная. У которой не спрашивать надо, если любишь, а сразу себе забирать.

Алене это простое искреннее напоминание было мучительней едва ли не больше, чем признание. Гордость неизменно напоминала о себе: 
- Вот и покорилась я хану.

- Нет не покорилась, ибо я не хан. Не называй меня ханом. Не был никогда. Для чужих хан, для своих не хан, - словом, поводов себя корить у нее не было, но время прошло безвозвратно, рассыпалось сквозь пальцы, как песок, их хрупкое счастье. Ему хотелось сказать ей, что он рад и горд, и прошедшее неважно, если так счастливы они сейчас, но слова не шли, ибо все это была неправда.

- Непереносимо! Не можно! Не могу с тобой проститься. Не смогу! - слабо выговорила она и виновато улыбнулась, а все смотрела на него большими серьезными глазами.

Теперь только Бату понял, о чем говорил Иван. Если бы князь в ту злополучную ночь разрешил бы ему проститься, Алена, наверняка бы себя выдала.

Но разве он хотел ее покидать? Никогда эта мысль даже не приходила ему в голову, она сама всегда бежала от него, скрывалась, пряталась, отстранялась.

Он улыбнулся, радуясь предлогу спросить правду, не огорчив ее:
- Вернул же я тебя себе, могла ведь ты со мной остаться? Просил ведь я тебя, уговаривал. Что ж противилась ты, что ж бежала от меня без оглядки?

Она опустила глаза, виновато покраснела:
- Много у вас всегда жен, а я хотела быть единственной.

Разве мог он думать о ком-то другом, когда его преследовал лишь ее образ? Зачем надо было надумывать себе будущее, которое не случилось? Ведь он всегда был верен своим высказанным ей клятвам, а она была верна своим клятвам вымышленным.

 Это было досадно, глупо, совершенно бессмысленно:
- Любовь ваша – оружие страшное. Как можно было своим оружием против себя же и противостоять? Я же жизнь положил, тебе доказывая, что ты у меня – единственная!

Он нежно обнял вздрагивающие плечи, но Алена не подняла глаза, и от этого молчаливого прощального прикосновения ее плечи задрожали еще сильнее. Расставание причиняло ей боль, да Бату и сам прекрасно это чувствовал. Он склонился, поцеловал влажные и томные от слез губы да и вышел вон.

 Услужливый юртчи держал коня под уздцы, но годами отработанные движения давались Бату нелегко, слишком уж глубоко резала его душу сцена обкраденного прощания. С невольным видом облегчения он воспользовался тем, что скакал во весь опор всадник навстречу. Задержался, разглядывая, как тот кричит да руками размахивает.

А Алена в шатре кусала губы и безуспешно пыталась справиться с бурей своих чувств. Но сколько ни куталась она в теплую шаль, все напрасно: не спасало и то, что костер горел в сажени от нее, она мерзла, леденела. Не удержалась она, погналась за Бату следом, у коня догнала остановила.

  - Погодь, Бату!  - вскричала он, задерживая его и не зная, чем задержать. Со всхлипами открывала рот, глотала воздух, но Бату стойко смотрел на нее -  он больше не тревожился, он сам для себя все твердо решил. А она… уж кто-кто, а она заслуживает, наконец, право поступиться своим долгом, ведь сколько лет она была этому долгу верна и ни разу не отступила.

 Торопясь, тяжело дыша, подстегивая взмыленного коня, всадник приближался, а она не заметила его даже тогда, когда храп уставшего коня раздался за ее спиной. Конь всадника долго переступал с ноги на ногу, было видно, что посыльный хотел что-то сказать, но не смел.

- С чем ты? – грозно спросил Бату, и только тогда Алена обернулась, радостно заулыбалась:
- То посыльный мой. Вот как вовремя он подоспел.

Наконец всадник нерешительно вынул из-за пазухи сверток, и соскочив с коня, протянул ей. Развернула она сверток – а там венец золотой.

Протянула она его Бату с предыханием, склонилась в глубоком уважительном поклоне до земли:
- Негоже царю с пустыми-то руками возвращаться. Я вот венец шила за победу над свеями. Думала, на Мономашича одену, а выходит, он твой.

Оглядел тот венец Бату, и тут же узнал ханов мужнин венец. Сколько он из-за нее воевал и дрался, а доверие жены любимой он только этой битвой заслужил.
 
- Не каждому мужу такой венец впору. Мне ли подойдет? - прищурился Бату.

- Оказался впору он только тебе. Ведь шила я его мужу самому достойному,- твердо ответила Алена.

Благодарно принял он венец из рук склоненной княгини, растерявшейся от собственной храбрости, впервые увидел ее глаза смиренными покорными, ставшими вдруг темнее и глубже от охватившего ее волнения.

Он заметил разительную перемену в ее поведении, и у него начало горячо стучать сердце, перехватывало дыхание. Он смутился, подыскивая нужные слова, стараясь не выдать, что понял тайный смысл ее подарка:
- Ох ты и рукодельница! Венец то весь из золота, не простой – царский, и с опушкой соболиной и с самоцветами. Будто сызнова под взглядом моим шила: узор то наш, а крест ваш венчает…, - он покрутил венец в руках, но улыбнулся примирительно, добавил гордо, косу боевого шлема своего на плечо переложив, -  только я твою косу ни на что не променяю, а венец все равно заберу. Будет он у меня. Много битв достойных впереди, можа, когда и Мономашич в него оденется.

Она потянулась к нему, прошептала на ухо:
- О сыне ты что ль?

- О сыне. Коль тот сын, отцом нареченный, отца не признает.

Поцеловал ее крепко, страстно, навечно да и в последний раз. На коня заскочил, да и, не оборачиваясь, от нее поскакал. И не видел он ее слез прощальных, а она его скупых и несдержанных – не заметила.

После грохота доспехов и дрожи земли, которые увело за собой тяжелое вооруженное конное войско, ее почти оглушила воцарившаяся за тем тишина. Всего несколько мгновений, и как сон, богатыри в золоченых дээлах важно прошли мимо сквозь туманную завесу дождя. Уже только машущий платок в ее руке напоминал, что кто-то ее покинул, исчезнув и растворившись в дымной дали.

Она осталась одна, за много лет одна в невообразимом одиночестве, пусть и посыльный почтительно склонился в поклоне, предлагая своей княгине надеть его корзно. Алена поспешно вошла в Псков, укрываясь от дождя.

Сначала вдалеке с высоких псковских бойниц еще смутно можно было различить мелькание золотых дээлов, потом все смешалось и растаяло за горизонтом. Весь вечер, измученно прислонившись к деревянной стенке светлицы, созерцала она зачеркиваемый дождем хмурый пейзаж под пасмурным небом. Кроме нее, в башенной светлице никого не было, и она позволила себе разуться, только теперь почувствовав, до чего она измучена и разбита.

Она попробовала собраться с мыслями, но шум и гул, звон посуды и хохот, крики празднующих победу воинов, доносившиеся снизу мешали сосредоточиться; все острее пробуждалось осознание всех откровенных фраз, нагоняя тяжесть в висках, а боль вечной разлуки парализовывала до отупения.  Где-то далеко в пространстве навсегда удалялся от нее ее любимый царственный всадник, под ним, внизу, проносились, мчались просторы, а над ним зажигались яркие звезды. 

Над ее же седеющей головой теперь текло только время: безмолвное, неуловимое, беспредельное. Забытье и усталость настолько полно растворили Алену в этом глухом одиночестве, что она перепугалась и вздрогнула, когда внезапно с грохотом распахнулась дверь, и в светлицу шагнул широкоплечий юноша. Вид его был строг и серьезен, несмотря на всеобщее ликование. Она даже не сразу узнала в нем Александра.

- Дозволь, матушка, с тобой в тиши посидеть, - немного захмелевший Александр мотнул головой, сбрасывая неуемное веселье дня, сел, задумчиво опустил глаза в пол. Он чуть согнулся, поморщился, прикрывая бок рукой – ранение еще давало о себе знать.

- Отчего ты, родный, такой хмурый? – ласково погладила она его по рыжим, жестким волосам.

- С гостем нашим неведомым беседу имел, - он заметно волновался, избегая встречаться взглядом и, похоже, был раздосадован.

Алена сразу догадалась, из-за чего именно:
- Звал ли он тебя к себе?

- Звал, - недовольно ответил Александр, - в сыновья к себе звал.

Он многозначительно замолчал и ухмыльнулся уголком рта, скорее это была не ухмылка, а нечто другое, похожее на звериный оскал.

- А ты как? – Алена подсела ближе, стараясь лучше его рассмотреть.

Александр был умным, так говорили все, но настолько вспыльчивым, что горячий нрав затмевал порой самые здравые его рассуждения. Так вышло и на этот раз.

- Ишь, велика честь! Не для того мне отец меч в руки вложил, чтоб я поганому служил! – горячо заявил он.

  - Так и ответил? – ужаснулась Алена.

Уж слишком пронзительно, слишком испуганно она это выкрикнула, чтобы Александр ничего не заметил, но сознался честно, как и всегда:
- Так и ответил, что лис степной ему сын, а от меня он почтения не дождется, - смело он вскинул голову.

- Как можно, Алексаша!? – испуганно отшатнулась Елена. Не было никаких сомнений, что Александр распростился бы с жизнью за эти слова, если бы Бату не был его отцом, - он всех нас выручил, от беды спас, нельзя так-то. Сгоряча-то зачем высказался. Извиниться перед ним надобно.

- Пущай выметается, - равнодушно произнес Александр, - буду я що пред татаром оправдываться.

И умолк на полуслове пытаясь понять, что же так задело его в словах матери. Какая-то мысль, сразу обдавшая холодом.

- Выходит, с недругом и так можно: ежели он беду отвести приходит – то пусть приходит, а коли радость – пущай выметается? – едва сдерживая дрожь своего голоса, прошептала Алена.

 Александр недовольно поднялся, прошелся по комнате, стал задумчиво у окна:
- Чаго приперся, ежели я его не звал. Я бы и сам справился, и помер бы сам, коли бы пришлось помирать.

- Это я его позвала, тебе в помощь позвала, - призналась она с изрядной долей опасения. Непривычная: испуганная и виноватая улыбка скользнула по ее лицу.

  Понятно, что она хотела, как лучше, и все равно Александр едва удержался от того, чтобы не напомнить ей в самых грубых выражениях, с кем она связалась:
- Тебя я тож не просил. Ныне он со мной бился, а завтра против меня пойдет. Мне помощники таки не надобны.

- Тебе помощник? Иль ты на брани им помыкал? Теш свою гордыню у него за спиной. Но я-то воочию видела, что он единый воин, воин бесстрашный, что, не дрогнув, под стрелами стоял и твоих дружинников трусливых, которые громче всех сейчас веселятся, оборотиться не пускал! – яростно закричала Алена, сверкая глазами.

Она рассердилась, но рассердила и его. У Александра не было времени серьезно подумать о битве и вспомнить все действия боевых дружин и о том, кто невольно принял на себя командование всем боем. Но он ведь тоже отличился, а мать не похвалила его, не восхитилась его храбростью и силой, и вообще, как-то очень странно то, что она столь участлива к этому самозванцу, к, по сути, совершенно постороннему человеку.

- Вот уж воин, так воин…. Бабу на войну взял! – запальчиво заметил он.

Подскочила гордая княгиня и ударила тогда Александра звонкой пощечиной, первый раз за всю жизнь ударила, и в малолетстве такого не было.

-  Отец он тебе! Отец родный, а ты его порицаешь!

Пошатнулся тут Александр приметно, назад отступил скоро, словно, пятясь. Дикий взгляд вытаращенных глаз, вмиг показался совсем ополоумевшим. Тут же одумалась Елена, заплакала, стала обнимать его да по волосам гладить.

- Прости. Прости, родный. Разве ж ты знал? Ни ты не знал, ни он не знал. Только князь и знал, да матушка твоя – грешница. Думала, никогда людям не откроюся, ни одной живой душе. Но разве могу я от тебя таить, разве можно родному сыну об отце думать, как не должно? Он ведь видишь, все оставил – сторону свою, семью, войско, гордость свою, а ко мне пришел! Тебя полумертвого на поле бранном разыскал, бесчувственного на руках своих привез, Алексаша!

Стал Александр лихорадочно ладонями чекмень на груди ощупывать, как будто что-то спрятал за пазухой да потерял, и, как рыба, через рот воздух глотал, им же и задыхался до выступивших, удушливых слез:
- Так вот кто тот чудо-богатырь, чьи хитрости я сызмальства перенимал, о ком рассказы твои, затаив дыхание, слушал?! Я же им с детства бредил и восхищался! Догадывался я, что не сказочный он – настоящий, больно лих он там да хитер. В сказках о нем мне ведала оттого, что враг он нам?

- Не думала я, что свидеться с ним придется, а из-за тебя пришлось.

И рыдала княгиня, и плакала, а княжич, будто завороженный стоял, слушал, слова свои тут же переосмысливал, раскаивался.
 
- Так это что ж получается!? – подавляя ком в клокочущем горле, ответил Александр, - он мне объятия отворил, на выручку в трудный час пришел, а я кровного отца, как пса, прогнал?

- Не в обиде он, все разумеет. Доблесть твою и честность уважает. Просил тебе не сказывать. Но разве ж, ежели ему открылась, как же от тебя-то таиться буду? – ею двигал какой-то неосмысленный порыв, она сама не знала оправдывается она или его оправдывает, но Александр поразительно быстро все понял, как будто знал, будто давно чувствовал и догадывался, заговорил пронзительно:
- Как же мне теперь с мыслею жить, что от родного отца отрекся, что отцовского слова не услышал? Он ведь меня признал. Сыном меня назвал, не утаился. А я ему высказал, что степной лис ему сын, что враг он мне, что изверг жестокий. Он же ни словом меня не попрекнул. Себя перед своими военачальниками осрамил.
 
- Разве сына он мог попрекнуть? Позволить жизни лишить за слова неосторожные?  - хоть слова ее касались Бату, ее больше беспокоили теперь переживания Александра, он совсем побледнел и отвечал, давясь словами и захлебываясь:
- Что же ты натворила, матушка?! Почем прежде не открылась? Я его как унизил то, как опозорил. Он меня, как сына щадил, да увещевал, а я мнил, как перед врагом – силой своей похваляется. Что же ты мне о нем столько лет ни словом не намекнула? Иль силой его я тебе достался?

Она лишь тяжело вздохнула и взглянула из окна в ночь, где уже ничего не было видно, лишь мерцающие звезды рассеивали свой неясный свет в необъятные просторы небес.

- Что сказано, что сделано - того не воротишь. Его не вини: любил он меня, а мне не по сердцу был. Теперь же далече он ужо от нас. И сердцем, и образом далече.

- Речешь, что не по сердцу, а меня из-за него ударила?!

Коротко и испуганно взглянула на него княгиня и тут же отвернулась, да промолчала. Необычно посмотрел Александр на нее да и вышел быстро.

VI
Вот уже светлел горизонт, проявлялись яркие очертания окрестностей, а за спиной приятный ласкающий слух гул из звяканья доспехов, шумного прерывистого храпа резвых коней, слаженной дроби копыт, скрипа седел и крикливых грубых голосов.

Как будто единое, слитое существо, стремительно мчался минган джихандира к новым победам и завоеваниям. С заметным вниманием Бату время от времени оборачивался, чтобы взглянуть на своих верных, крепких воинов. От этого взгляда властелина они еще больше выпрямлялись, каменели и отвечали величавыми позами на его оценивающий взгляд.

Все это время тщетно пытался Бату стереть из памяти нежное тепло и ласку ее прикосновений, откровенность признаний. Он справится со всем этим. Только нужно время. Время все переосмыслить и понять заново. Будет ли жизнь его теперь прежней, вот это был вопрос.

Бату оглядывал окрестности с тяжким чувством, что самое ценное забрать не смог. Оставил то, что судьба не сможет ему вернуть уже никогда. И обещанная свобода Алены далась ему ценой уж слишком дорогой.

  - Бедна Русь, - услышал он за спиной протяжный голос Субедэя, который следил за его взглядом, и так же удрученно рассматривал холмики землянок и низкие деревянные хаты. Прыгающие от быстрого галопа, они казались еще меньше и перекошенней.

-  Не бедна Русь… Богата Русь…. Ох, как богата, - грустно вздохнул Батый.

 Он получил хороший урок, и дорого оценил скрытые запасы этой загадочной земли, какими бы на первый взгляд странными или бесполезными они не казались.

Он посмотрел в задумчивости на Сартака, и продолжил:
  - Только богатство ее чужим глазам неприметно. Как колос пшеничный среди травы растет и силой наливается.

Вводил ли он его в заблуждение или так ехидно шутил, но тон его насторожил Субедэя. Он нагнал его, поравнялся с Бату, прищурил свой лукавый глаз:
- И где богатство ее?

- В пыльных канавах придорожных в прятки играет, сопли вытирает, да на свиньях по хлевам катается, объедки ханские ест, - Бату осознал простую мудрость, прежде ускользавшую от его прагматичного ума: сами по себе богатства мало что значат, но приносят пользу лишь тому, кто оставит их в наследство достойным потомкам. Он еще раз обвел окрестности гордым взглядом и продолжил: «Но вырастет ее богатство босоногое, землей да солнцем вскормленное, и преобразится Русь неузнаваемо!».

Здесь они были чужими, поход сюда грозил им большими неприятностями, и, по совести говоря, Субедэй всегда считал, что у этой Земли были все основания считать их врагами; если уж Бату и посчитал Русь своей землей, так хоть ради приличия пусть это признает.

- Веришь в нее? Великой видишь? А ведь не твоя это Земля. Она-то, поди, как поднимется, о тебе и не вспомнит, - усмехнулся он.

  - И обо мне вспомнит… Русь Великая и друзьями надежными, и врагами достойными гордиться будет.

После таких фраз Субедэй понимал, как этот свирепый и суровый джихандир, в бою не вызывавший ничего, кроме животного страха, обретал такой авторитет не только у своих воинов, но и у врагов. Он, к своему сожалению, заметил, что уж если жесткий Бату заметно смягчился, более того, сентиментальничает, это не предвещает ничего хорошего, и это ему не нравилось. Что-то в нем и без того настораживало.

 Разумеется, он уже давно собирался отругать его за глупую выходку как следует, но в отличие от мальчишки Саин-хана, высечь джихандира было не так-то просто. Субедэй лишь угрюмо покачал головой и поскакал вперед в дозор с разведывательным джагуном.

Тем временем наступал безветренный ясный холодный день. Неподвижно застыли струйки дыма над хатами; из-за горизонта поднимался размытый контур солнца, будто разгневанно режущий ярко-голубое небо в отместку за вчерашние тучи.  Маковки золотых колоколен бликами обозначали свое место, будто за ночь упавшие на землю редкие звезды, а водоемы блестели золотыми широкими лентами, отражая яркое солнце. Среди голых полей, где-то вдалеке, мелькали крохотные фигуры путников, кричали петухи и мычали недоенные коровы.

Когда войско поднялось на холм, взору Бату открылась чуть ли не вся окрестность с юга до севера, с востока до запада.  Над ней волшебной дымкой тянулась туманная поземка: сказочная картина, где уютно и хаотично были разбросаны по склонам жмущиеся друг к другу деревеньки. Впервые он попробовал взглянуть на них просто так, не оценивая плюсы и минусы тактического расположения, и увидел удивительное очарование этого простого пейзажа. Невольно Бату остановился и разглядывал местность, как разглядывают спящую незнакомку.

Ведь, по правде говоря, несмотря на то, что он исходил столько мест на Руси, ему еще ни разу не представлялось случая рассмотреть ее тихой, умиротворенной, просыпающейся, ибо она напоминала ему любимую, и он инстинктивно противился найти в ее будничной тишине красоту.

И совсем не подозревал Бату, но в своей бесцельной остановке он снова предчувствовал свою судьбу.  Не мог он знать, а мог лишь почувствовать, что мчится сейчас по степи его сын, как сокол, ветер обгоняя, и холодным воздухом захлебываясь. Во всю мощь хлыщет своего гнедого коня, отца родного нагоняя.

Когда же Александр, одурев от скачки, разрезал строй мунгитов, никто не подумал его останавливать: слишком жалок, слишком измучен он был, грязен и неопрятен. От свежести и почтенности князя в нем не осталось и следа.

Бату сидел на коне к Александру спиной. Еще только рассматривая его очертания, Александр уже почувствовал что-то проникновенное в том, как этот суровый надменный властелин задумчиво и тихо обозревает окрестности: против воли у Александра гулко застучало сердце в груди.

 Неуверенно приблизившись к нему, он потянулся рукой к его плечу. Реакция кэшиктэнов была мгновенной: сбитый с коня, обездвиженный, он даже не понял, что произошло, когда, не дав опомниться, его за секунды уперли телом в мерзлую землю.

 Бату, конечно же, чувствовал его приближение, только поверить боялся. Улавливая за своей спиной стук копыт, шум, почти грохот, он боялся оглянуться, чтоб не растаяли все его догадки, как дым. Боялся не сына увидеть, а посыльного, с тысячей извинений. Не надменный, а только уважающий себя, мудрый правитель будет уважать точку зрения врага. Не слабый, а только сильный духом человек честно признает ошибки и сам попытается их исправить. Только бесстрашный позволит себе оказаться один среди сотен вооруженных недругов.

И даже в таком беспомощном состоянии Александр, содрогаясь всем телом, продолжал бороться, отбиваться, и Бату почти с завистью вспоминал, рассматривая его крепкие руки, о своих собственных, когда-то наполненных молодостью руках: тяжелых мускулистых.

Бату свесился с коня и одним рывком поднял Александра с земли. Жестом усмирил свою охрану. Бату был не в силах вымолвить ни слова… Глубоко потрясенный, он видел, что в глазах сына больше не было гнева, а только лишь смятение. Бату был напуган безрассудством его неожиданного поступка так же, как и сам Александр. Ни один из них не решался заговорить первым. Оба боялись произнести не те слова.

- Что ж ушел ты? Иль задел я чем тебя? Иль расстроил? Не попировал с нами, не порадовался, - осторожно начал Александр, когда справился с эмоциями.

 То, что он заявился один, наводило на мысль, что умчался он из Пскова никого не предупредив, и у Алены могут возникнуть вполне резонные подозрения, что Бату все-таки увез его или, чего хуже, забрал силой. Чувство досады внезапно овладело Бату. «Выпровожу его назад, — мелькнула вразумительная мысль, — и кончено».

- Почем мне было не уйти, коль с победой я ушел? – холодно отозвался он.

- Какой же воитель уйдет, немотствуя, без награды и похвалы? Вернись и уйди с почестями, как подобает победителю, -  во время разговора Александр не спускал с него глаз, между бровями прорезала кожу такая знакомая сердитая складка, взор был тревожным, губы вздрагивали; но лицо будто кричало совсем не то, что говорили губы.

Бату вдруг охватило равнодушное онемение. Эта пафосная, эгоистичная причина казалось ему теперь такой мелочной. Даже если и нечаянно, но и это предложение от Александра прозвучало для Бату оскорбительным:
- Бейся я за похвалы, то и говорить тебе бы было уже нечего. А уж, как наградила меня земля твоя… Богаче меня не будет на земле боле победителя, -  показалось, он ласково погладил Александра властным взором перед тем, как продолжил, - не ведал я, что росло вдали от меня богатство бесценное. Да жаль, не мне досталось. Так что возвращайся и на пути у меня не стой. Уходить не препятствуй.

После этих слов складка между бровями Александра впала еще глубже, задрожали губы. Он вонзился с натиском могучего тарана в Бату вопрошающим взглядом:
- Уж не обо мне ли ты речешь? Ответь, не томи. Истинно ли я тебе кровный? Потомок плоти и крови твоей?

Теперь перед Бату, покорно склонившись, стоял не враг. И странно; ничто так не удручило его в это мгновение, как тот факт, что Александр принял это так просто и легко.

 В требовательном отношении Александра к себе и своему героическому сопротивлению его власти было столько сожаления, что Бату вспомнилась его собственная неуемная напористая непримиримость.

К тому же он поставил его сейчас в весьма неудобную ситуацию: мог ли Бату прилюдно пощадить врага за небывалую дерзость, или публично объявить об обретении сына или, вернее, об утрате его, если сын оскорбил его достоинство?

- Сам ли осознал, иль открыл кто тебе?  - поинтересовался Бату, угадывая за его лепетом и поспешностью такое же точно беспокойство и замешательство, как у честности Алены.

Рассматривая теперь такой знакомый ему взгляд, Александр понимал, что только искренний честный ответ сумеет заслужить ему прощение.

- Матушка открыла.

Боязливое признание, высказанное с некоторым смущением, заставило Бату рассердиться. Он не подумал, что Алена толком Александру ничего не рассказала, а решил, что устыдиться заставил его сам этот факт. За все это время Александр ни разу к нему не приблизился, а говорил так, будто сомневался.

Бату ответил решительно:
- Ошиблась матушка твоя, не мой ты сын. Ежели бы я в тебе сына признал, я бы тебя вовек не покинул.

Вдруг с Александром произошло что-то небывалое. Обычно он плохо владел собой, был обидчив, горяч и заносчив. Но тут это неожиданное отречение до того ошеломило Александра, что он будто окаменел; он был потрясен, как никогда в жизни. Привыкший делать правильные выводы, умевший предвидеть любую реакцию, он столкнулся сейчас с чем-то новым непредусмотренным.

С трудом он произнес:
- Лишь отец придет на подмогу сыну, будучи ему врагом давним. Лишь отец на брани плечом к сыну станет и кровь будет проливать воинов своих, не скрепленный ни обещаниями и ни дружбой.

И чем больше Александр вдавался в предположения, тем пристальнее и недоверчивее становится у Бату взгляд. Александр заметил, как нетерпеливо Бату натянул узду:
- То ж матушкин сказ сызнова узнаю. Ведь давеча сказывал ты мне, что в помощи моей не нуждаешься. Мол, сам справился, сам врага одолел.

К своему стыду Александр понял, что получил по заслугам.  Бату отныне относится к нему с таким же презрением, какое он выказал ему.

Но в Бату было столько невысказанных эмоций: в жестах, в голосе, во взгляде и каждая из них трогала и волновала Александра. Он все пытался объяснить, убедить его:
- Не прав я был, неискренен. Неравный бой был, не справился бы я с воинством своим. Не мог я врага благодарить, мужеством недруга восхищаться. Ты же не побоялся сыном меня назвать. Разве есть мера смелости большей, чем во враге своем родную кровь признать? Храбрости такой в себе я не нашел. Так и ныне не отрекись от меня, не отступись от сына своего.

Этот смелый по дерзости своей вымогатель прощения злил Бату все больше и больше. С досады он выругался, грозно бровью повел:
- Разве не ты от меня отрекся? Как же мне ныне тебя признать?...Я все помню. Разве сына достойные ответы и обещания ты мне давал?

Александр начинал понимать, что его подчеркнуто недовольный вид, ворчливая речь и кажущаяся непримиримость были лишь профессиональными хитростями, которыми он, как военачальник, постоянно пользовался в разговоре с противником, чтобы дать ему повод поразмыслить над своим поведением.

Он смиренно склонил перед ним голову:
- Слова свои помню. Но не отцу их говорил, а говорил, как надлежит врагу отвечать. Простить прошу… Извини, что не послушал, что не признал – прости. Обиду не таи, одного отца я почитал, одному правителю служил. Не ведал, отчего кипит кровь моя и распаляется, жжет меня и колет изнутри, будто железо раскаленное.

- Опоздал ты с извинениями своими. Я к тебе не врагом пришел, а ты, чтоб свою гордость возвысить, на мою гордость наступил, - только сейчас Бату сообразил: он невольно высказал неосознанную причину всей непримиримой вражды с русами. Как оказалось, обида до сих пор скребет его душу.
 
Энергичный, даже неистовый протест непонятным образом нравился Александру и укрепил его все больше в мысли, что ошибки быть не может, что перед ним отец. Оттого и был он победителем, что до последнего мгновения не хотел уступать, и Александр тут же понял: этот человек живет и думает, будто сражаясь. У него была прямо какая-то страсть оказаться сильнее, не уступить. И Александра все больше переполняла гордость за такого отца:
- Мог я опоздать и к жизни возродиться, но вовремя ты приехал, отец!

Бату вздрогнул и изумленно выдохнул. Безотчетная благодарность за спасение на бранном поле, двоякое значение которой Александр еще не успел уяснить, неожиданно претворилась в самый главный страх Бату.

Лишь увидев, как степенный джихандир залился краской стыда, он понял смысл сказанного и тут же испугался, что многие истолкуют его слова превратно.

 Александр и сам почувствовал, как тело его покрылось испариной. И, чтобы никому не пришло в голову ничего бесстыдного, он поспешно добавил:
- Благодарю за помощь, отец! Благодарю за честь рядом с тобой биться, за то, что раненого умирать не бросил – благодарю.

Что-то заскрипело и застонало, едва сдерживаясь, и Александр не мог понять, что это: то ли замерзшая кожа седла, то ли сам Бату, пораженный и ошеломленный:
- Я с тебя ни благодарностей, ни извинений не спрашивал. К чему все это?  Иль страх тебя обуял, что ушел я, обиду затая, да с ордой вернусь? О том тебе беспокоиться нечего. Мстить отцу твоему не собирался, пусть и должен был он по совести тебя мне отдать. На тебя обиды тем более не держу, но как мне принять тебя в семью мою, двери в мой дом открыть, коль ты врагом моим назвался?

Александр, как обычно, просто не взвесил и не рассчитал своих слов, слетевших у него с языка. Удрученно он признался:
- Сгоряча я… но разве не твой это огонь?
 
Бату понимал это, был взволнован ничуть не меньше, как отец, но тогда, первое время разговора держал себя в руках и был совершенно спокоен. Даже наоборот, честно мог сказать, что эта непокорность Александра была Бату по душе. Но спор ведь у них дошел до взаимных обид совсем из-за другого:
- Коль чувствовал, что не русич ты, почему на их сторону встал? Почему землю чужую защищал?

Впервые кто-то обратился с вопросом не к русскому богатырю, а к его внутреннему ощущению себя, чьи способности и возможности были ведомы ему одному, но, как оказалось, еще многое предстояло открыть.

И когда враг, ставший вдруг отцом, попрекнул его, что выбрал он чужую землю, его ревность доставила Александру больше радости, чем все прежние похвалы родных и товарищей:
- Ужели есть чужая земля? Ужели не одна нам Земля – мать? Не делит она нас на племена и народы, не решает, кому дать, у кого отобрать. Она нас всех без выбора питает. Пусть не по крови мы все родня, но по духу. По любви к матери своей терпеливой.  Это одна земля и один общий мир, нам Богом завещанный, что ж нам его делить, как стервятникам?

Так как раздражение не только провоцирует злость, но и обнажает правду, Бату не мог не отметить про себя с чувством огромного удовольствия, что он материн сын; стараясь, в свою очередь, скрыть, как сильно его волнует знакомство с ним, он ответил полным равнодушием к его возвышенным порывам.

- Вот к матери и возвращайся!

Бату демонстративно махнул рукой, указывая кэшиктэнам выпроводить его. Твердой и уверенной рукой Александр вытащил меч из ножен.  Дерзким и по-богатырски рискованным было его решение вступить в бой в многочисленном вражеском войске совсем без подмоги, но помощь пришла оттуда, откуда Александр не ожидал.  Быстро сошел с коня Сартак да рядом стал, саблю из ножен вытащил.
 
  - Я тебя признал, - повернувшись к Александру, гордо произнес Сартак, протягивая руку для рукопожатия, -  не позволю никому тебя жизни лишить, брат!
 
Сартак просто захмелел от мысли, что у него теперь будет брат.  Он по-юношески ярко представил себе, как они вместе будут скакать верхом по полям, сражаться плечом к плечу.

 Когда он сидел над ним беспамятным в ожидании, он вспоминал бой и завидовал количеству братьев, в бою прикрывающих клин Александра. Нетерпеливо он ждал, когда вздрогнут его ресницы, чтобы поскорее услышать голос так похожего на них богатыря, быть может, даже нетерпеливее, чем отец.
 
- Я же русич?! – изумился Александр.

 Его руки он упорно не желал принимать, и, хотя был немало наслышался о свойственной мунгитам бесцеремонности, но заставить родного сына джихандира сражаться против собственных земляков по его вине он не мог позволить.

- Стало быть и я – русич! Коль ежели на твою сторону встать нужно русичем стать! - даже присутствие отца при этих признаниях нисколько не стесняло Сартака, и, когда, наконец, кэшиктэны перешли в наступление, их ожидал грозный отпор.

Сартак недовольно отхлестал первых осмелившихся ташууром, снабженным железными наконечниками, выкрикивая отборные ругательства по поводу того, как они осмелились напасть на сыновей джихандира, пусть даже и по его приказу.

Только так и стоял Александр в изумлении, и даже вновь протянутую руку его не принял.
- Прости, что отвергаю, но не желаю я, чтобы ты из-за меня погиб. Ты, видать, меня не понял, - для Александра, впервые столкнувшегося с мунгитами лицом к лицу, такое поведение Сартака было удивительно, в высшей степени удивительно это желание быть ему братом даже в укор отцу. Это стремление невозможно было ему понять, а тем более оценить.

Услышав такой ответ, Сартак же пришел в восторг - этот русич и впрямь был особенный. Он решил прибегнуть к его же сравнению, даже рискуя, что оно окажется очень дерзким:
- Понял я тебя, брат! Теперь даже если станется, что отцы у нас разные, то братья мы навек, ведь мать у нас с тобой одна.

И вправду, Бату стал раздражительнее, суровее, мрачнее, чем до этого, — вероятно, теперь и Сартаку достанется на орехи. Но, с другой стороны, такой бунт свидетельствовал о том, что во многих крепла вера в то, что Александр – сын Бату, и что он говорит правильные вещи.

 Чем недовольнее, чем жестче смотрел на Сартака отец, тем настойчивее, разумеется, было желание его раз и навсегда обзавестись именно этим братом. Он уже сам отупел среди болванов, беспрекословно выполняющих приказы джихандира, и такой отчаянный брат был ему по душе. Он меньше всего теперь сам хотел слышать признание отца, ведь могло статься, что это неправда, ибо на первый взгляд такая неразумная реакция удивительным образом помогла Сартаку больше не зависеть от мнения отца.

- Не нужно мне подтверждение отцовское, коль одна земля нас вскормила! – гордо заключил Сартак, взял да и обнял за плечо растерянного Александра.

Бату, сильно разгневанный, молча глядел на него. Сартак видел, что он с большим трудом сдерживался, чтобы не пнуть его ногой и оттолкнуть от Александра, но ответил Бату сдержанно:
- Отойди от него и впредь за него не вступайся! Пусть он мне сын, но тебе он враг.

Это прямое признание еще больше разогрело кровь Сартака. Впрочем, кровь чингизидов почти никогда не обманывает, и он не ошибся… 

Сартак оглядел Александра теперь еще более внимательно с ног до головы - наконец-то у него есть брат, и этот брат очень целеустремленный и умный парень.
 
- Как же он мне враг, ежели он прав? Одна у нас мать – Земля. Она нас вскормила. Пусть вовек не признаешь его сыном, а мы и так уже братья молочные.

Такая нелепая причина почему-то не вызвала у Бату иронии, совсем наоборот, сложилось такое впечатление, словно слова ударили обухом ему по голове; на несколько минут он замер ошеломленный, уставившись неподвижным взглядом в Сартака.

- Вот уж чудеса в этой земле творятся!  Знать не мог ты, что единожды мать его тебя молоком своим напитала, а вы друг другу как родные, преданы стали.

Воспользовавшись его растерянностью, Сартак повернулся к Александру, положил ему руку на плечо, уверенно произнес:
- В моем джагуне пойдешь, брат! Никто тебя тронуть не посмеет. А коль наследник ты чингизидов, негоже тебе милости выпрашивать.

Но Александр отшатнулся, ибо, когда один человек бывает излишне доброжелателен к другому, из необъяснимого побуждения справедливости тот пытается доказать или внушить себе, будто он поступил дурно или нехорошо. Ведь Александр так и не заслужил доверия отца, а Сартак, встав на его сторону, его потерял.

Бату так же с недоверием, даже с еще большим, рассматривал его. Сын не уступал ему, сопротивлялся, угадывалась затаенная мысль в этих грозных глазах джихандира с упреком и подозрением смотрящих в его просящие глаза.

- Не милости я прошу, а благословения отцовского. Разве достойный я сын, коль отец от меня отступился? - вероятно, Александр сделал шаг к Бату или еще как-либо выдал свое крайнее замешательство, так как был готов к чему угодно, только не к его молчанию.

Но Сартак, задержав его, спокойно продолжал:
-  Живи гордо. Я подтверждаю, что брат ты достойный, я от тебя вовек не отступлюсь.

Александр пожал руку Сартаку. Сначала ему было не по себе, но потом, по некоторой твёрдости движений Бату он почувствовал, что отец принял решение.

Все, о чем Бату намеревался рассказать, а возможно, и умолчать, решало его судьбу. И когда он обратился к Александру, от его недовольного грозного вида, столь пугающего его прежде, не осталось и следа. Хмурый взгляд сразу стал сосредоточенным, он спросил, не убирая ладони с рукояти сабли:
- Желаешь сыном моим быть? Пошлю с русичами рубиться к рубежам моим! Выполнишь долг сыновий – отца приказы исполнять?

Он произнес это безучастно, а затем оглядел свое войско, будто показывая мощь и непобедимость его. «Я здесь всем владею», - невольно вспомнилось Александру, и вдруг — он сам не мог объяснить, как это получилось, — он твердо произнес:
- Нет, отец! Теперь не отрекусь я от тебя, но и от слов своих не отрекусь. Моя это Родина, и ей я предан. Любовью предан беззаветной. Против братьев и против народа своего даже за все блага твои, сокровища великие и благословение твое - не пойду. И с тобой в кровь биться за Русь свою буду. Долг мой - служить Земле своей, той, что меня взрастила и выкормила, и другого долга у меня не будет вовек.

Александр с тяжелым вздохом посмотрел на Сартака и поднял меч, но Сартак смело взглянул на него и сам оборонительно замер.

Медленно вытащил из ножен саблю Бату, иксообразно перед собой ею провернул.
 
- Нет у отца достойней сына, чем сын -  защитник верный чести своей! – произнес он и плашмя саблю на землю отбросил.

Это был воистину его сын. В отличие от Алены любовь он выбрал, а не благословение; за честь посчитал сказать ему правду, чем солгать.

 С коня соскочил Бату поспешно, распахнул навстречу сыну свои могучие объятия, и бросился к нему Александр в слезах и рыданиях, и обнял крепко властный правитель нового сына своего. Обрел богатыря своего долгожданного, о котором всю жизнь грезил. Стиснул его в своих руках, да и сам разрыдался.

 И тут же поклялся сыну вовек не ходить на Русь, не искать себе славы кровью русской. Вмиг собрал нойонов своих и беев и объявил грозно, что надлежит послать гонцов во все концы царства его с требованием отступать войскам с земель русских.

 И никто не мог противиться воли его, не роптал никто, не возражал, только Субедэй, прискакав из дозора и услышав это известие, почувствовал себя плохо. Отошел в сторону, там присел, привалившись спиной к березке белой. Перед ним тут же расстелил Бату на земле толстый войлок, заботливо укрыл наставнителя своего попоной конской.

- Ага, что с тобой?

- Что ты замыслил Бату? Чем руководишься? – немыслимое по масштабам отступление Субедэй воспринял, как личную промашку и вину, и надеялся, что Бату облегчит ему совесть, если ему удастся назвать хоть какую-нибудь серьезную причину. Но причина была весомая и по смыслу, и по значению.

- Радость у меня великая! Сын ко мне вернулся! Сына-богатыря земля русская мне подарила! – произнес Бату, еле сдерживая голос, чтобы не закричать, не заорать от счастья об этом на весь мир, как мальчишка.

Застонал Субедэй, за сердце ухватился.

  - Ты не рад как будто? – изумился Бату, ведь еще ни разу в жизни ни одно событие не представлялось ему таким важным, как это.

- Да я больше тебя рад. Только первый раз узрел я, как ты войска назад двинул, един раз вижу, как ты отступаешь, - слабо простонал Субедэй и попытался улыбнуться, но тело его теперь плохо слушалось -  отнимались обескровленные мышцы.

То, что мудрый сильный и целеустремленный человек рано или поздно обретает свое счастье, не требует особых философских доказательств, да и недостойно было, на взгляд Субедэя, восхищаться тем, что Бату по праву заслужил.

 Но все еще не понимая причину такой тихой радости Субедэя, Бату поспешно оправдывался:
- Обещал я хану русичей сделать рабами, но никогда мой сын рабом не будет. Ни он, ни потомки его. Пусть и придется мне отступить. Я сам эту вражду завяжу ради сына навеки.

Субедэй не мог прийти в себя не только от известия, но и от удивительной перемены, произошедшей с Бату. Его голос звучал совсем по-другому; речь, обычно гневная и холодная, была мягка и радостна, порывистых жестов как не бывало; властное лицо неузнаваемо изменилось - он будто сбросил с десяток лет.

Субедэй лишь кивнул, соглашаясь, попросил:
- Покажи мне его.

  Призвал Бату взмахом руки к себе Александра. Взглянул на него Субедэй да и не сдержался -  покатилась слеза скупая у него из глаза единственного. Стиснул он руку Бату крепко.

- Сходен-то ты с ним, точно ты и есть. Вот и мне довелось узреть богатство Темучжина великое. А я подумал, что глаз меня мой подводить стал. Знал ли ты, богатырь русский, что татарин я, когда от меня смерть отвел?

- Смекнул, - сдержанно ответил Александр, - я врага своего из любой масти отличу.

- А голос-то у тебя! Голос-то! Бату, ужель не слышишь? – воскликнул Субедэй ошарашенно, привстал с усилием, точно перед грозным Чингизханом вдруг оказался, но осадил его Бату, на место уложил да головой покачал, чтоб не открывал он Александру тайну ту.

- Что ж умереть врагу не дал? – поинтересовался Субедэй, с хитрецой взирая на Бату.

- Коль мы бьемся с врагом общим, разве ж мы враги? – он посмотрел на Бату пронзительно, и отец ответил ему одобрительным ясным взглядом.

- Нам объединяться, а не грызться надобно, - продолжил Александр решительно и присел рядом, руку на плечо Субедэю положил.

С этим неожиданным поворотом Субедэй не мог отделаться от неотвязного ощущения чего-то неизбежного и докучливого. Улыбнулся он умиротворенно да к Бату опять обратился:
- Бегали мы от судьбы с тобой, бегали, а она за нами шла упорно. Был у степи свой объединитель, который кровью объединял, что ж, и у Руси будет свой теперь. Одолела она нас заслуженно, обхитрила – достойно.
 
Он властно, как будто давая последние наставления своему воспитаннику, протянул Бату свою руку. Бату хорошо помнил, что в определенное время уж очень обидных упреков по поводу их похода в Псков хотел уже с Субедэем вдрызг разругаться и отправить его обратно, но не решался. А теперь, когда уже можно и его за это отчитать, Бату решил не ерничать; все смыло потоком волнующих впечатлений, и он покорно поцеловал руку своего наставника.

- Только этот объединитель не кровью объединит, а в косу заплетет, - усмехнулся Бату.

- И будет та коса крепка, как цепь, и будет та коса в версты толщиной! – и окрепло лицо у Субедэя вдруг решимостью, грозно брови сдвинулись крутые, -  противился я воле твоей на бой этот идти, только теперь понял, что дух Темучжина тебя сюда звал. За честь почту дух его на чужой земле защищать. Говорили шаманы, что заберет сабдык Земли Русской кровь твою.  Раз ты, Бату, с Землей этой кровью связан, стало быть, и я то богатство охранять здесь останусь.

Застыл глаз его, в небо бескрайнее русское взирая, и уснул он на земле чужой уже навсегда. И схоронили его на просторах русских. Воина чужого, вставшего в защиту врага своего. Остался он на земле чужой, чтобы встать защитой во веки веков на врага всякого за врага своего.

…Они долго ехали молча – сын с отцом. Александр был ошеломлен, но не только свалившимися на него откровениями, но и неожиданными поступками, перевернувшими все его представления о татарах. 

Невольно его взгляд падал на шелковистую косу, которая воздушным мягким облаком, слишком легким для такого тяжелого грозного воина спадала с плеча на его крупное колено, обвивала предплечье, запястье и послушно лежала в его большой ладони. Она была стиснута и обвита тугими золотыми нитями, но у него не хватало мужества спросить у отца, отчего она ему так дорога, но Бату сам разгадал его интерес:
- Косу русую приметил?

  - Оттого и горячился я, - тут же честно признался Александр, -  не твоя она, ясно… девицы пленной, погубленной.

- Не в плену она, не погублена, не в неволе, как и коса эта. Коса эта под охраной моей. То любовь моя, бережно хранимая. Все, что от любви моей мне осталось… Это коса матушки твоей. Тогда делил, думал себя обделил, а теперь вижу – поделил верно.

Александра внезапно удручило сознание того, что он оказался несообразительным до глупости. Имея возможность задавать любые вопросы, он, опьяненный победой, по своей дурацкой запальчивости ни разу не додумался спросить ни у него, ни у матери, присутствие которой на битве было предельно странно, что заставило врага биться на их стороне.

Как же сразу он не догадался, что грозные, полуприкрытые веками миндалевидные глаза принадлежат вовсе не врагу, что в их взгляде, пронзительном и жадном, отражаются его собственные черты. Как мог не заметить, что во всем поведении матери проглядывает жгучий стыд, и не почувствовал по всем явным признакам, что над ней тяготеет тайное прошлое?

Словно прочитав эти мысли, Бату наклонился к нему и тяжелой ладонью коснулся его руки; в теплом понимающем участии было поистине что-то отцовское.

- Не считай, что был ты позором матери своей. Был день, в который ты был зачат, днем благословенным. Ибо не о вражде тогда я думал, а любил безмерно.

И поведал он Александру все. Все как есть поведал, без прикрас: как любил и как ненавидел, как потерял, и как мстил. 

Но не поразился Александр, не ошеломился, молча слушал его, сосредоточенно. Дослушав рассказ и сам ему открылся:
- Знаю я усе. Про разлуку вашу, и про любовь, ведаю.

- Ужель князь тебе поведал?  - искоса посмотрел на него Бату, весьма смущенный.

Александр неожиданно рассмеялся:
- Я все детство сказы про тебя слушал. И про стрелу, и про яму ловчую, и про волков, как с мечом ее управляться учил, про рубаху, да про ковер, про победы твои на игрищах, и про то, как руками своими тело ее нагое от взглядов чужих прикрывал.

- И энто тебе сказывала? – изумился Бату, да и сам покраснел стыдливо, вспомнив тот миг так ясно, будто вчера это случилось: и запах розового масла, и мягкую кожу, и свое возбуждение нестерпимое. Его тогда молила срам не открывать, а дитю такое выдала, что у него и язык бы не повернулся.

- Сказывала, - кивнул Александр, но голос его прозвучал гораздо печальнее и тише, -  да матушка все думала, что верю я, что сказки все то, а я сам догадался, что правда, коль слезы она льет по богатырю тому горючие.
 
Изумленный, Бату в первый миг не поверил собственным ушам, хорошо, что до этого он уже хорошенько поразмыслил обо всем, что нежданно-негаданно пришлось узнать и пережить за последние несколько дней.

Он честно признался сыну:
- Я ей всегда был рад - она не хотела. Не по душе ей моя любовь. Я ведь ежели люблю – порабощаю, по-другому не привык.

Напрасно Бату оправдывался перед ним — сын все чувствовал, пусть и не понимал, почему. Пока Александр по наитию преодолевал путь к нему, он успел наедине с собой благополучно вспомнить все забытое и упущенное из виду.

Всякий ее рассказ, когда она переживала эти события заново, как пытку, он видел, сколь безнадежна и сильна ее любовь, замечал, как мать гордилась собой всякий раз, когда ей снова удавалось сдержаться, и он, как ей казалось, беззаботно слушал ее, ни о чем не догадываясь, ничего не подозревая о ее любви.
 
- Так и она тебя любила.

Бату сразу же вспомнился целый ряд признаков, на которые он прежде не обращал внимания, да и самый заметный не забыл:
- Любила верно, коль именем, мной задуманным, тебя нарекла.

- Меня отец нарекал, он мне имя выбрал, - Александр сказал это сердито, будто обиделся.

- Да неужто? Быть того не может! Это он после всего-то? – то ли произнес, то ли выдохнул Бату.

Снова настал черед ему удивляться. Он угадывал в словах сына какую-то скрытую гордость, но не мог проникнуть в смысл столь скупого высказывания. Нетерпеливо впились в Александра вопрошающие глаза, из-под сведенных бровей.

 Александр понял, что должен выразиться яснее. И снова овладело им уважение, снова подступила горячая волна благодарности, всякий раз заставляя смущаться оттого, что у него теперь два отца и оба - достойные.
 
- Что ж не может, коль так и было. Он имя мое без желания матушки войску провозгласил!

И тут только Бату сообразил. Разумеется, их встреча в клетке не прошла бесцельно. Конечно, охваченный такой же ревностью, князь ждал его, ждал полный внимания, интереса, ждал терпеливо, настойчиво; знал, что Бату не мог не высказать ему в ярости все наболевшее: он берег его сына, потому что узнал от него правду.

Как теперь можно рассказать в двух словах взволнованному от радости юному богатырю, что он был обречен на гибель. Несомненно, долгое ожидание изнурило Бату, рассыпало все его надежды; а этот непогрешимый праведный князь подхватил его мечту, поверил в его сына, как некогда поверил в его признание. Его фанатичная вера поразила, и в то же время растрогала грозного джихандира.

- Жаль, что не пришлось мне с ним знаться, что сдружиться не довелось. Глядишь, по-иному бы все обернулось. Не виноват он был, что ей свобода по душе.
 
- Так и я такой же. Дал бы ты мне волю, отец? Отпустил бы с Богом, да с легким сердцем? – попросил Александр.

Во внезапно наступившей тишине слышался теперь даже скрип седел и хруст мерзлой земли под копытами. Мысль, что и сын пытается сбежать от него, была для Бату невыносима, но разве он с ним против своей воли?

Он ведь, наверняка, приехал, чтоб стать выше своего отца, еще выше, к тем высям, где оказался только он, единственный из людей. Там, далеко-далеко, где поблескивал трон единоличной власти джихандира в огромном городе Сарай-Бату.

- Ты-то чего противишься? Ужель не желаешь, как я быть?  Я в твои годы уже тумены за матушкой твоей вел. По власти и по силе даже хан меня теперь не превосходит. Ведь ни жизни я тебя лишить не хочу, ни свободы. Супротив возвеличить хочу. Будешь в чести великой. Такой великой, что все князья тебе на поклон пойдут.

Ни разу в жизни Александр не чувствовал себя таким открытым, таким искренним и свободным рядом с кем-то:
- Люблю я Русь, батя, так люблю. Боле жизни люблю, боле свободы и чести. Ежели ты любил, ты поймешь. Ну а коль не любил, то и я зазря родился.

Только теперь Бату понял, почему он всякий раз раздражался, когда он шутливо отзывался о Руси. Он не собирался ее оставлять.  Ему не нужны были ни его богатства, ни власть, ни войско, ни почет и признание, он скакал ночь и день напролет, чтобы вернуть его любовь. 

Все, что было в нем мужского, все было от него, даже мысли и мечты. Она же хотела взять лишь его любовь, всю его любовь взять у него и впитать в себя, и вот это было у него от матери.

Наклонившись к нему, Бату попытался вкрадчиво объяснить, убедить:
- Что Русь твоя – страна темная да убогая. Идти ее – не перейти, плыть – не переплыть, бить ее, а она стонет да другую щеку подставляет. Даже Бог вас не выбрал, а вы сами ему навязались.

- Я ее и убогой люблю, - Александр вовсе не собирался спорить, но вышло резко и жестко.

Нахмурился грозный хан, призадумался. Сами того не желая, они обидели друг друга и замолчали.

Но вот Бату взял себя в руки.
- Убогой и я ее полюбил, убогая -  она самая искренняя, - произнес Бату с пылкостью, присущей только юности.

И, хотя Александр замер, удивленный этой внезапной откровенностью, в нем не было и доли того ошеломления, который обуял его через мгновение, когда Бату в порыве неистовой страсти поднял руку с косой и жадно припал к ней губами в поцелуе.

- Ужель Русь любишь?  - неудивительно, что Александр взглянул на него не только любопытно, но и почтительно.

- Матушку твою люблю, а она – Русь сама. Оттого и сбежала она, что Земле твоей то нужно было. С ратью вашей сражался, а о ней и не подумал. А я верил, что по сердцу ей. Надеялся безнадежно и просто в любовь ее верил. Верил и ждал. Все ждал терпеливо, в душе огонек тот сберегая. Оттого так нещадно и сражался, - похлопал он Александра тяжелой ладонью по спине по-отцовски и добавил, - ибо за такого сына стоило сражаться.

Александр почувствовал себя совершенно беззаботно, и Бату смутно вспомнил, что уж очень сильно хотел его о чем-то спросить, только никак не мог вспомнить, о чем. И эта потерявшаяся мысль не давала покоя и стучала кузнечными молотами, беспокойно сверлила память.

Вдруг он вспомнил:
- Отчего призналась тебе она, ведь обещала обо мне тебе не сказывать? Слово я с нее взял.

- Обиделась она сильно, когда я тебя попрекнул, что ты бабу на войну взял, - смущенно признался Александр.

- Эээх ты! Богатырь! Силы в тебе с лихвой, а вот вежливости ни на грош! На бабах земля русская держится, на бабах русских стоит непоколебимо. Ваши жизни слезами их у Бога вымолены.

А вскоре, впервые, увидел Александр степные просторы: еще холодная, не ожившая, туманная, предстала перед ним степь голая и пустая; и огромное, нависшее тучами небо спускало большие развесистые тени на ее холмистые гряды. Только шумел ветер, завывал уныло и печально, пронзительно свистели суслики, наперебой в вышине звучало птичье щебетание.

Вдруг над этими разнообразными звуками, заглушая все остальное, раздался пронзительный крик, напоминающий плач. Точно призывный клич прокатился над степью, и, казалось, на одно мгновение все смолкло и замерло кругом, будто пораженное жалобным звуком.

Услышав этот ужасный звук, в напряжении Бату поднялся в седле, осматривая окрестности, и с саблей наперевес торопливо поскакал вперед навстречу грозящей опасности. Но напрасно озирался он во все стороны: кругом было спокойно, не было видно никакого раненого зверя.

Птицы по-прежнему щебетали, ветер шумел и гнул с треском корявые ветки кустарников и сухостой прелых трав. Дикие лошади спокойно щипали мерзлую траву. Нигде не было видно ничего, напоминающего опасность.

Но вот опять тот же стон оглушил Бату. Теперь он уже ясно слышал его с высоты, как будто этот страшный зов доносится оттуда сверху, над самой головой. Он поднял лук, приготовившись стрелять, но и вверху не было ничего, что могло бы издавать такой пронзительный крик.

Только благодаря своим зорким глазам, он смог рассмотреть над самой их головой, почти под самыми облаками, вытягивая грациозные шеи, летел над ними клин белых лебедей.
 
Теперь он понял, почему ожесточил тогда его вопрос Чингисхана «ужель другое видишь ты?». Хан сам разрушил свою мечту, разлучив его с любимой, а потом у него же и спрашивал, как теперь это все исправить.

 Бату не мог успокоиться, ибо днем и ночью думал только об одном: найдется, обязательно найдется кто-то, кто объединит враждующие земли и народы в огромное, могучее царство, кому-то удастся отыскать какой-нибудь способ, быть может, и не только его неродившемуся сыну.

И уж джихандиру лучше всех было известно, как мало он добился по сравнению с тем, чего хотел. Все, что он испробовал: и меч, и огонь, и страх, и смерть, и угрозы не помогли ему - значит, в чем-то он заблуждался.

Это царство из видений шамана должно восстать, как восстал из небытия и его сын, восстать, потому что любовь никогда не остается в долгу, пусть на это у нее и уходят долгие годы.

- Езжай, Александр! Зовет тебя земля твоя. Так зовет, что и я слышу. Стало быть, нужен ты ей боле, чем мне.
 
По округе разнесся визгливый, высокий звук; ташуур, взвившись в воздух и описав огромную петлю, хлопнул, точно раскат грома. Перепуганная лошадь рывком отскочила в сторону и понеслась с растерянным поражённым наездником обратно – в лесные пущи, к березам белым, озерам голубым.

Бату окончательно решил не обременять сына своей мечтой, чтобы он не мучился виной, в которой неповинен. Принципы войны нельзя навязать тому, у кого другая судьба, тому, кто любит тебя и врагом. Далеко или близко, какая разница, где в мире живет твоя частица.

Ведь родной человек всегда беспокойно ожидает тебя, ревниво помнит каждый миг и думает о тебе. Что толку, если ты стараешься удержать то, что никогда не будет тебе принадлежать – оно уже не твое по праву рождения, даже твой собственный сын - это новая личность, другой человек со своими взглядами и суждениями.
 
…Не только Бату провожал его взглядом, провожал Трифон, чей жалобный клич, разнесшийся по округе, совсем не походил на волчий. А над Танаисом, над его вспененной, мутной водой, поднималась грозной силой будущая опора Государства Российского – молодое, лихое казачество.

Верный друг Мунке положил Бату руку на плечо, то ли сочувственно, то ли удивленно произнес:
- Столько лет ты его ждал и отпустил?

- Отцу пристало ли сына в выборе ущемлять, - твердо ответил Бату, провожая скачущего Александра взглядом.

- Был бы он твоим сыном, такое царство великое да богатое, как твое, никогда бы на Русь убогую не променял, - с усмешкой заметил Мунке. Ведь в свои юные годы был Бату и честолюбив и расчетлив, и желание нагреть руки на его богатстве не могло не соблазнить амбициозного русича.

- Ух, вырастет Русь. Ой, окрепнет. Гореть будет ярче, чем солнце на небосклоне, века гореть будет несгораемо, пока не закалится от обжига долгого. Переплавится в щит единый, грозно меч освободительный над всеми народами земными занесет. Во весь рост свой богатырский встанет: плечи расправит, ногами в землю упрется, спиной небо подопрет. Весь народ свой сирый да убогий крыльями своими белыми укроет. Крикнет во всю грудь богатырскую так, что ветер бешеный в степи поднимется. И поползут от нее в страхе змеи да разлетятся вороны. И падет всякое иго от того меча, любое ярмо разрушится. Расколется царство мое на черепки и рассыплется прахом. Русь же станет несокрушима да могуча, велика да богата, укрепит народы верой справедливой, объединит целью единой. По рекам молоко потечет, в каждом доме скатерть самобранка расстелется. Мы же добровольно к ней на поклон придем, и дань у ног ее сложим.

…И станут ли пророческими, мудрый хан, твои слова, если не узрел ты мудростью своей, что не расколется царство твое и не рассыплется прахом, а рекой полноводной вольется, в косу крепкую заплетется, засияет самоцветами в шапке Мономаха.

Что ни раз еще приедет к тебе сын твой, и станут для Руси фундаментом мощным уроки твои сыну своему. Что простишь обиду кровную князю за Елену и даже с ним примиришься. Вызовешь князя к себе на разговор долгий. Когда же дойдет до тебя известие о смерти его преждевременной от руки предательской, то горевать по нем будешь, как по родному. Все силы и средства приложишь, чтоб отомстить за него. Свергнешь хана завистливого рукой своей мудрой, и достойного хана на трон возведешь.

А именем Чингисхана поклянешься, что как бы ни сильно было твое проклятие, высказанное в сердцах, ничьей Русь не будет, останется гордой и свободной, что испокон веку духом русским зовется, как и твоя любимая княжна. Сам же на русской земле успокоишься, на границах ее духом великим в защиту встанешь.

 И вспомнит о тебе Русь, прах с тебя сдует, из тени деда великого выведет, сама из пепла и забвения, как феникс, поднимаясь. На тебя надежно положится, чтоб души, из ада спасенные, строя в тумены, джихандир великий стройными рядами выводил.



Эпилог
Нет, земляки родимые, не убога Русь, не скудна, просто щедра и добра непомерно. Отдает да делится, не жалеючи, да не жалится, что раздает впустую. Не собраны ее богатства в закрома да в амбарах не припрятаны, но засеяна щедро тем богатством вся земля подлунная. Как придут на землю грозы да ливни, как начнут бесчинствовать бури и ураганы, так поднимутся те семена от влаги обильной. Встанут пущами непроходимыми, да свой богатый урожай дадут.

…Велика и богата Русь-матушка, гостеприимна да доброму путнику щедра. Что заезжий купец, что человек из стольного града, что пришлый чужестранец все простору ее восхищаются. Но к незваному гостю неприветлива. Иди, хан, по чужой земле, ставь свой кожаный сапог на чужую землю, смерти своей ищи: от зверя лютого, от человека недоброго, от земли этой, для тебя темной и убогой.

Вот и закончился мой сказ. А было ли, не было, то сами разумейте.
2016-2019