Рыжий Васька, вольготно раскинувшись в корзине под веткой сирени, снисходительно наблюдал за глупым котёнком, очарованным пичугой на дереве. Птичка и правда была хороша: голубое брюшко, жёлтая шейка, чёрная полоска от клюва к глазам, словно карнавальная маска, рыжие с прозеленью удлинённые крылья…
Чёрный, с маленьким белым пятнышком на шейке котёнок, подобрался, вытянулся в струнку, готовясь прыгнуть, но… раздалось насмешливое «кррю-кррю», и птаха, спорхнув с ветки, бесстрашно уселась рядом с Васькиным носом.
Подчёркнуто аккуратно ставя лапки, Черныш проследовал к полупустой старенькой миске, всем своим видом показывая: «Пожалуйста, не очень-то и хотелось».
Васька чихнул, глядя на птичку, встряхнулся, на усатой морде мелькнуло подобие улыбки:
– Привет. Не обижайся, он тебя не узнал.
– Не голодаете?
– Во дворе не без добрых людей. Но тебя всё равно не хватает.
– Мне тебя тоже, Рыженький.
Пичуга чиркнула длинным изогнутым клювом Ваську по носу и сорвалась с места.
– Ты надолго?
– Как получится…
***
Сколько же времени не была она дома… Всюду пыль. Близоруко щурясь, поднесла к глазам стоящую на полке фотографию в рамочке, обтёрла рукавом, улыбнулась:
– Как вы здесь, без меня?
На снимке молодые мужчина и женщина с ребёнком на руках. Сквозь защитное стекло видно: карточка старательно склеена. Там, где кусочков не хватило, подклеен серый картон. Ей было восемь, когда подобрала на улице эти разорванные клочки чужого счастья. В детском доме и дети, и воспитатели крутили пальцем у виска, глядя как пытается она склеить фотографию, подбирая крохотные кусочки один к другому: «Шурка, ты – сумасшедшая, зачем тебе это?» – «Затем…» Она ничего не знала о своей семье: подкидыш; но вдруг показалось… Есть мысли, которые не додумывают до конца, не выражают в словах, даже если никто не слышит.
Мобильник закурлыкал, когда она меньше всего ожидала.
«Господи, где же… Сейчас, сейчас…» – пока неловко слезала с табуретки, на которую взгромоздилась, собираясь мыть окно, рылась в сумке, в карманах халата, всё казалось, что телефон вот-вот замолчит, но кто-то был очень настойчив. Наконец нашла, хрипло выдохнула, словно проскрежетала:
– Да!
– С юбилеем, родная.
– Ты… – голос предательски вздрогнул, – не ожидала.
«Неправда, неправда же…» Она вдруг поняла: ради этого звонка и вернулась. Чтобы ещё раз услышать…
Тук…тук…тук забарабанили в окно. «Конечно, Васька – скучно ему одному, решил проведать». Прижимая плечом мобильник к уху, открыла форточку:
– Лезь, хулиган, – усмехнулась. – Прости, это не тебе.
– Честно говоря, я уже мало похож на хулигана. Но я ничего не забыл. Многое и многих забыл, а тебя помню, – помолчал. – Спасибо тебе. За всё.
– Тебе тоже. На самом деле я очень ждала твоего звонка…
«Вот и поговорили...»
– Что смотришь, Васька? Плачу? Ну, плачу-плачу, бывает… Хочешь, расскажу? Ты поймёшь, – вытерла слёзы, вздохнула. – Я после детского дома пошла работать в городской музей. Надо мной смеялись: не зарплата – горе, а мне нравилось. Я и смотрителем работала, и уборщицей подрабатывала. В будни-то посетителей мало. Родители, бабушки с детками в основном по первому этажу бродят, рассматривают неандертальцев с кроманьонцами, каменные ножи, бусы. На второй этаж ещё так-сяк поднимутся, а на третий – сил уже не хватает. Крутая мраморная лестница отпугивает и старших, и младших: дети устали и раскапризничались, взрослым предметы интерьера прошлого века не больно интересны, такого барахла на чердаках да антресолях хватает.
А для меня, знаешь, Васька, эти чужие фотографии, одежда, мебель, часы, радиолы – как бесценный клад. Кукла на стареньком пианино сороковых годов… У меня тоже могла быть такая, если бы… И совершенно замечательные высокие кожаные ботиночки с пуговками да маленькая шляпка-клош городской модницы в витрине за стеклом. Я их до сих пор помню.
Васька свернулся на диване, то ли слушает, то ли дремлет, ей неважно. Отложила тряпку в сторону, присела рядом с Васькой, чешет за ухом, ласкает, а сама… Где-то там, где юность да любовь незабытая…
– Красивой я, Васька, и в молодости не была: широкие скулы, вздёрнутый нос, белесые брови, ресницы… По отдельности вроде терпимо, а всё вместе – не складывалось. Я и в зеркало не смотрела, вбила себе в голову, что на самом деле – другая, только одна я об этом и знаю… Принцесса такая, понимаешь, – горько усмехнулась. – И очень мне нравилось придумывать, как вынимаю из бумажного конверта пластинку, что хранится в витрине, включаю радиолу… Музыка – она всегда внутри нас…
***
Хрупкая, тоненькая девушка, больше похожая на подростка, закрыв глаза, вальсирует на музейном паркете. Чья-то тёплая рука ложится на плечо, правую руку сжимает крепкая сухая ладонь, но Шурка не останавливается. Не открывая глаз, она знает: у внезапно появившегося кавалера рыжие волосы, яркие васильковые глаза, смешные оттопыренные уши и курносый нос. Никакого чуда: в соседнем зале паренёк-студент уже месяц копирует портрет старухи работы известного мастера. Когда-нибудь Шура тоже станет такой величавой старухой в тончайшей шифоновой шали, а пока… Пока из-под севшей после стирки саржевой юбки торчат острые коленки, зато мысленно надвинутая на самые глаза шляпка-клош заставляет выпрямлять спину, вытягивать шею и высоко держать голову, придавая танцующей даме загадочность и толику высокомерия. Во всяком случае, Шурке хочется так думать…
***
– Закончился, Васька, наш вальс в подсобке, где хранились вёдра, швабры, подрамники и почему-то растрёпанное чучело рыси. Кавалер испугался:
– Ты же… Что, мне теперь жениться на тебе? Я не готов.
– Вот ещё, выдумал.
– Ну, почему ты не сказала, что…
– Разве надо было? Зачем? .
– Ты сумасшедшая?
– Вообще-то я – Шура.
– А я – Алексей, Лёша.
– Ты, Рыженький, тоже думаешь, что я была сумасшедшей? Знаешь, мне всегда казалось: талант – как нимб над головой. Мы, женщины, на талант - словно завороженные светлячки на огонёк летим. Потом-то Лёшка понял: рядом полно таких светлячков, зажжённых его талантом, но я была первой, – она вскочила, засуетилась, стесняясь собственных слов. – Заболталась я с тобой, Вася. А дел сколько…
Металась по квартире, хватаясь то за одно, то за другое… Вытаскивала и ставила на место рулоны старых афиш, картонные коробки, доверху набитые театральными программками и билетами на концерты, альбомы с вырезками из давно забытых журналов, подсвечники, статуэтки, сувениры, подаренные кем-то, когда-то… Иллюзия жизни.
Вот уже и порядок наведён, всё блестит, только мысли не отпускают…
– Были у меня, Васька, мужчины, – кот поднял голову, прислушался, – не без того. Интересные, талантливые, но как приходили, так и уходили. После каждого что-то оставалось: то галстук и рваные носки, то гитара без струн, то рыбки в аквариуме. После дрессировщика остался попугай, категорически отказывающийся говорить и сын, который звал меня тётей, но с отцом уходить не захотел… Я всех их любила, а Лешу всё равно помнила. Мы ведь встретились с ним… лет десять назад, наверное.
Она помолчала. И залилась смехом. Голос низкий, хрипловатый, а смех – колокольчиком:
– Конечно, услышь меня сейчас кто, сказал бы: «Сумасшедшая, с котом разговаривает, да ещё душу ему открывает», а ты, Рыженький, не осудишь.
– Мур-рр-рр, – покладисто ответил Васька.
– Продолжаю, милый, продолжаю. Я тогда в театре работала. Кем я только не работала, но это была вершина карьеры: реквизитом командовала, хозяйкой медной горы значилась, – она опять рассмеялась. – Алексей тогда уже не только известным, но и модным художником стал. Режиссёр упросил его сделать декорации к спектаклю. Лёшка пришёл, чертовски важный такой: белый пиджак, золотистая жилетка, шёлковый платок на шее… Думала, не узнает. А он узнал. Женщин-то возле него крутилось… Только жён, кажется, штук пять было, об этом все, кому не лень, судачили. Тогда он как раз от одной ушёл, а к другой ещё не пристал…
– М-мя-у…
– Не плачу я, наоборот. Самые светлые деньки в моей жизни были. Он приходил, садился на корточки возле моих ног, утыкался носом в коленки и молчал. Пока я волосы его поседевшие не взъерошу, не подниму его голову да не поцелую… И у меня перед глазами туман. Как в семнадцать лет. Словно сейчас первый раз, а не тогда… Мне, Васька, столько нежности никто не дарил. Да ты не поймёшь, рыжий… Тебе ведь тоже, лишь бы быстрее…
Вытерла ладонью сухие глаза, попыталась согнать с лица беззащитную растерянную улыбку.
– Всё, Васенька, всё. Ждут меня. Мне ещё на кладбище, к дрессировщику залететь. Хоть не от меня он туда ушёл, а всё же… на могилку-то гляну, проверю, всё ли в порядке… Ты не тоскуй без меня.
***
– Прости Господи, подзадержалась я, но вот же, вернулась… Носки принесла, сама вязала.
– Ты и правда сумасшедшая. Неужто так всю жизнь этого Лёшку и любила?
– А ты подслушивал?! Нехорошо, святой всё-таки.
– Да и подслушивать не надо. Мне архангелы все уши прожужжали, что, дескать, рано тебе ещё к нам. И… вот что, я тебя в список не заносил, лети пока. Добро и на земле должно быть, не только в небесах.
– Носки-то возьми.
– Лети, говорю. Стой... Спросить хотел: ты всё про любовь да про любовь... Что, никаких бед в жизни не было?
– Нашёл о чём спрашивать. Да разве без них бывает? Только помнить зачем?
***
– Доктор, доктор, скорее! Балерина наша глаза открыла.
– Ну, слава Богу, голубушка. А мы уж замаялись вас с того света вытаскивать. Молодой человек за дверью, уверяет, что сын названный – с ума сходит. Ну-ка, скажите что-нибудь. Память-то сохранилась?
– Не балерина я.
– И славно.
– Носки, доктор. Носки шерстяные у меня в торбочке возьмите себе. Я ему потом другие свяжу…