Когда мы были молодые продолжение 7

Алексей Василенко 3
     СОАВТОР «ДОРОГИ ЖИЗНИ»


Гамлет Владимирович Максапетов

– Когда Гитлеру не удалось с ходу захватить Ленинград, он цинично заявил, что городу придётся умереть голодной смертью. Так оно, наверно, и случилось бы, если… Если была бы у нас другая страна, другой народ. Хотя, нельзя не признать – положение создалось очень трудное. Тогда население Ленинграда составляло три миллиона человек. Добавьте к ним войска, оборонявшие город. Фронту и сражавшемуся Ленинграду нужны были продовольствие, топливо, вооружение, боеприпасы… В блокированный город доставлять всё это по воздуху невозможно было. Кроме того, нужно было эвакуировать в тыл нетрудоспособное население – детей, больных, раненых. Вот тогда в считанные дни на берегу Ладожского озера вырос новый порт и началась перевозка по воде. Руководил всей этой работой член Военного Совета Ленинградского фронта адмирал Исаков. Собственно, полная блокада города  исчисляется с момента, когда фашисты захватили Шлиссельбург и замкнули кольцо. Было это восьмого сентября. А уже девятого сентября озёрный транспорт доставил в Ленинград первые грузы. Каждый такой рейс был подвигом, потому что бомбили и обстреливали непрерывно. Люди гибли, тонули корабли, но всё же задача выполнялась.

А голод, несмотря на все усилия, уже пробрался в город. Тринадцатого ноября было объявлено о новом сокращении хлебных норм до крайнего минимума; рабочим по 250, а всем остальным – по 125 граммов хлеба в сутки. Ну, о том, какой это был хлеб, писалось много. В те же дни Ладожское озеро замёрзло, оборвалась и эта ниточка, корабли уже доставлять грузы не могли…

Тогда и родилась идея проложить по льду автомобильную трассу. Тут надо сказать, что по военному своему образованию я танкист, учился в бронетанковой академии. Но танков на всех не хватало, и был я с начала войны танкистом в пешем строю. А потом стал автомобилистом и остался им на всю жизнь.

Разведка предложила, как менее опасную, трассу, которую предстояло испытать, между портами Кобона и Осиновец. Сотни грузовиков были собраны на берегу озера, но пока действовать реально не могли, потому что было абсолютно точно подсчитано, что для существования дороги нужен лёд не тоньше двадцати сантиметров или, если пользоваться инженерным языком, двухсот миллиметров. Но расчёт на сильные морозы, которые, казалось, ударили как раз кстати, не оправдался вначале – лёд нарастал чересчур медленно. Что было делать? Ждать? Но ведь все мы знали, что в Ленинграде запасов продовольствия нет, что даже та жестокая норма, которую установили тогда, в середине ноября, не может быть обеспечена, если первые машины не пройдут ещё несколько дней…

Ждать было нельзя. Каждый  час – это жизни людей.

22 ноября наша колонна сошла на лёд. Грузовики были полуторатонные, их в просторечии полуторками звали. Дверцы в кабинах были сняты, в каждом кузове были лом, лопата и одно-два бревна. Зачем такие предосторожности  – и так будет понятно, если напомнить, что лёд на трассе не достиг ещё и ста миллиметров!

На подножке головной машины, не сходя с неё, ехал майор Василий Антонович Порчунов – командир 389-го автобата. В конце колонны шла «летучка» технической помощи. Мне было приказано обеспечивать связь машин в колонне. А что такое связь в таких условиях? Радио исключалось полностью: немцы тут же засекут и вся величайшая секретность, с какой готовилась эта операция, полетит к чертям.  Исключались и всякие световые сигналы. Придумали целую систему сигналов флажками и выстрелами. А в основном приходилось побегать вдоль колонны, из конца в конец, и так – несколько километров по голому льду, потому что в тот год снег выпал намного позже ударивших морозов. Но время и ситуация нас подгоняли, хотя лёд держал ещё очень плохо – под колёсами то и дело разбегались трещины, словно молнии, выступала на поверхность вода. Всю дорогу под сплошной треск ехали и шли. Одна машина утонула. Всего одна. Но в ней было полтонны муки…

Когда добрались до берега, были измотаны до предела и от усталости, и от огромного нервного напряжения, когда в каждом треске льда ты стараешься угадать: смерть это пришла или ещё поживём. Да, сил уже ни на что, казалось бы, не осталось. Но мысль о том, что весь груз колонны – десятки тонн муки – теперь спасёт жизнь многих сотен, даже тысяч людей, заставляла  продолжать  свою работу.

Вот так прошёл первый рейс на Дороге жизни. Работа эта длилась сто пятьдесят два дня. Погоды или времени суток для нас не было: туман, метель, мороз – шли и шли машины. Самым опасным считался девятый километр от западного берега, потому что это была самая близкая точка к береговым батареям фашистов и обстреливался этот участок непрерывно. Там и льда-то, по существу, не было, ледяная каша. И вот дорожники в белых маскхалатах клали деревянный настил и поливали его водой. Мороз тогда хорошо работал на нас – вода замерзала очень быстро. А потом – очередное попадание снаряда или воздушный налёт, и снова приходилось делать этот настил. И так несколько раз в сутки. При налётах фашисты старались фугаски сбрасывать тяжёлые, потому что от них лёд раскалывался сильно, льдины переворачивались вместе с людьми, машинами…

Вместе со мной пришёл на Дорогу Ваня Буравлёв, тоже танкист бывший, как и я. Погиб 27 ноября. Осколок бомбы. Погибли лейтенант Вася Быков, московский студент, и Серёжа Круковский – он из Одессы был. Утонули, спасая свои машины с мукой, герой-водитель Кавязин из Кирова и ленинградский таксист Попов. Провалился под лёд Вася Руднев, погибли очень многие, разве можно назвать всех!

Хотя эти данные и известны, но я всё же хочу назвать несколько цифр, чтобы можно было составить представление о масштабах работы. Все машины, которые на трассе работали, суммарный их пробег составил 41 миллион километров! Более чем тысячу раз вокруг земного шара! 360 тысяч тонн грузов в Ленинград перевезено и свыше полумиллиона ленинградцев и раненых вывезено в тыл. Причём, надо сказать, что никакие цифры не в состоянии показать значение Дороги жизни для осаждённого Ленинграда. Героизм, подвиг, самопожертвование… Всё это было.

Но главным всё же была работа. Смертельно опасная, но работа. У нас ведь даже план был, то есть, плановое задание! Да, да! И мы вначале никак не могли его выполнить. Уже результаты нашей работы начали сказываться, уже 25 декабря нормы выдачи хлеба ленинградцам были увеличены, а мы всё никак не могли перевыполнить план. И никто не ссылался на объективные причины – обстрел, бомбёжки, гибель людей. Куда уж объективнее! Но мы чувствовали себя неуютно от сознания, что пока не можем работать лучше. И, наконец, 18 января впервые при плане в две тысячи тонн мы перевезли две тысячи пятьсот. А потом это уже стало нормой. Вплоть до последнего дня…

Последний день был 24 апреля. К этому времени лёд у берегов уже растаял, метров двести от берега была чистая вода. Мы довезли до этой полосы   первомайский подарок ленинградцам с Большой земли – лук. Да, обыкновенный репчатый лук! Но он для голодающих, страдающих от авитаминоза людей был нужнее, чем… даже не знаю, с чем можно сравнивать…

Последний этот поход был комбинированным – и на машинах везли, и на лошадях. А когда добрались до воды у берега, до рыхлого льда, то все бойцы и командиры взвалили мешки на плечи и понесли – по пояс в ледяной воде…

9 мая 1942 года был опубликован Указ о награждении орденами и медалями многих работников Дороги жизни. А в июне в Кремле Михаил Иванович Калинин вручил мне орден Красной Звезды. Это была моя первая боевая награда.

Кстати, с ней косвенно была связана одна история, которая длилась несколько лет и касалась меня, моих близких и одного незнакомого, но тоже очень близкого мне человека.

Когда девятого мая… Кстати, обратили внимание? Девятого мая! Но только на целых три года войны раньше. Так вот, когда был опубликован Указ Президиума Верховного Совета СССР, в нашей части организовали митинг. Большое начальство приехало, даже фронтовой оркестр прибыл, а солисткой в нём была Клавдия Шульженко! Очень её в войсках любили, и её приезд был для нас тоже как награда. Концерт прошёл в большой штабной землянке и хлопали мы столько, что руки болели… А на следующий день Политуправление фронта прислало к нам художника с заданием сделать портреты всех бойцов и командиров, награждённых орденами. Было нас, награждённых, всего пятеро, так что справился художник очень быстро, и вскоре пять портретов – довольно большие  были, 100 на 60, на холсте, гуашью – были выставлены на поляне под соснами, а сверху повесили красное полотнище с надписью «Герои Дороги жизни».

Но недолго они там красовались. Неожиданно (а на войне всё неожиданно!) подняли нашу часть по тревоге – перебрасывали нас через Москву в Сталинград, это, конечно, узнали мы позже, – только и успели мы нехитрые свои пожитки схватить. Так и остались портреты в лесу рядом с брошенными землянками, которые уже никто не маскировал. Эту деталь я специально подчёркиваю, чтоб показать, как хорошо мы маскировались. Ведь не успели мы сняться с места, фашистские асы сразу же заметили (а до этого летали мимо!) «новый» объект. Налёт был, видимо, страшной силы, от бывшего нашего расположения только щепки остались…

Вот сейчас вы думаете: и чего этот Максапетов фантазирует, он же не мог всего этого видеть! Но не спешите. Да, я, конечно, ничего этого не видел. Но вот тут и начинается совсем необычный сюжет.

Спустя некоторое время шёл по лесу раненный солдат. И фамилия его была – Кикнадзе. Дошёл он до разбомбленных землянок и понял по количеству воронок, что живым отсюда не мог уйти никто. Пожалел про себя погибших, но ничего не поделаешь, – на войне как на войне, надо идти. И вот тут он заметил на земле чудом уцелевший портрет и транспарант с надписью про героев. А на портрете моём звание видно моё, ещё не очень высокое, и написаны фамилия, имя и отчество. Уж не знаю, по какому порыву чувств, но взял Кикнадзе этот мой портрет, сложил его и сунул в вещмешок. И пошёл портрет по дорогам войны. Но потом Кикнадзе был ещё раз ранен, на этот раз тяжело, почти год скитался по госпиталям. В конце концов списали его подчистую. И одно из первых дел, которым он занялся, прибыв в родной Тбилиси, стал поиск моих родных.

Я не знаю, может, помогли в этом мои необычные имя и фамилия, то ли нашлись  в очередном военкомате, куда посылал он  запросы, отзывчивые люди, но он всего несколько месяцев спустя нашёл наш дом и мою маму. Достал портрет, который к тому времени он уже аккуратно вычистил и вставил в рамку, и спросил: не ваш ли это сын? Когда мама обняла портрет со слезами, когда усадили Кикнадзе за стол, он рассказал, что я герой и что я погиб. Стал рассказывать о том, как он нашёл портрет, и какая картина была вокруг.

А мама вся трясётся, сказать ничего не может, потому что незадолго до того написал я ей из-под Сталинграда и даже фотографию прислал. И вот она, волнуясь, выложила всё это перед Кикнадзе на стол. Сверили даты, и недоразумение рассеялось.

Я, конечно, понимаю радость всех наших родственников, собравшихся в доме и устроивших возможное по тем временам пиршество. Я понимаю, что Кикнадзе буквально силком заставили погостить несколько дней. Но одного я понять не могу: как столько взрослых, умных людей не догадались взять адрес моего неизвестного мне брата… А может, – взяли, а потом затерялся он, и после не могли мне в том признаться?

Письмо от матери о Кикнадзе и о портрете я получил уже на Курской дуге, под Прохоровкой.

Когда после семилетнего отсутствия в октябре 1945 года я вернулся домой, я поехал в Тбилиси. Знал только, что Кикнадзе был родом из этого города, что звали его Вахтангом, что хромал он на раненую ногу, ходить ему было нелегко. Пробыл я в Тбилиси несколько дней, много разных инстанций обошёл, но сделать то, что сделал Кикнадзе – в незнакомом городе найти человека только по инициалам и  фамилии, – я так и не сумел. Не вернул долг замечательному человеку.

А портрет…Эту работу неизвестного мне художника я храню всю жизнь. Смотрю частенько на него и вспоминаю дни своей страшной и прекрасной молодости…


 




КОГДА МЫ БЫЛИ МОЛОДЫЕ

Серафима Николаевна Коптяева
Александр Фёдорович Ермаков

С членами этой семьи мы разговаривали в маленькой квартирке, расположенной в самом обыкновенном спальном районе. Члены семьи – Серафима Николаевна и её муж Александр Фёдорович. С ними же рядышком – кот, полуослепший любимец, которому  умные и добрые современные  ребята из этого же подъезда выжгли сигаретой глаз и, видимо, получили от этого удовольствие.

Мы говорили о житье-бытье хозяев, обо всей их долгой жизни. Оба они – фронтовики, по обоим война прокатилась тяжеленным колесом. Симочка-Сима-Серафима, смешливая большеглазая девочка, жила до войны в Ленинграде.

– Нас с первых дней войны – девчонок-то – повели в Дом культуры районный. Стали мы заниматься на шестимесячных курсах медсестёр. Были мы на казарменном положении. А это  значило, что учили нас без передышки, даже посмотреть по сторонам, как говорится, не было возможности. Вообще-то, хотя в памяти многое сохранилось, сама себя ловлю на том, что нет в голове связной, последовательной картины. Вспоминаются отдельные эпизоды. Хотя, может быть, из этих осколков и складывается мозаика?

26 августа сгорели Бабаевские склады. Поразило то, что сахар горел синим огнём.

Выдали карточки. У меня карточка учащегося – 125 граммов в день. Это хлеба. Больше ничего. Папе дали рабочую карточку. Мачехе моей – иждивенческую.

По тревогам мы выезжали с носилками туда, где были завалы от разорвавшейся бомбы или снаряда. Раскапывали людей, оказывали им первую помощь и отвозили в больницы своего Володарского района.

Отца в армию не взяли, он уже в возрасте был, назначили его в отряд МПВО – местной противовоздушной обороны. Вскоре он умер. Попросил мачеху, чтобы дала ему кипятку – запить аспирин. Она вместо воды дала столярного клея, который размачивала тоже в печке. А я как раз дома была – отпустили домой помыться. Папа, когда отпил, ещё сказал, что вода что-то солёная. А утром умер – всё там у него склеилось.

– Так ведь это похоже не убийство!

– Может быть. Скорее всего, это так, она от папы избавилась. Но кто в те дни проверял? Кому это было нужно? Поплакала я, зашили мы его в простыни, положили на санки, наняли дворника за продуктовые карточки – папину и мою, мачеха свою не дала, – отвезли на Волково кладбище и закопали в снег. В землю зарывать сил ни у кого не было.

Меня перевели в больницу на Щемиловку. Раньше там содержали психбольных. Теперь там были одни дистрофики. Может быть, это и были психбольные. Наверно, так и было. И наверно, на них какие-то продукты полагались. Но их не кормили ничем, и они умирали один за другим. Приходим утром, а там сразу несколько трупов. Мы их стаскивали в сарай. Мягкие места у трупов всегда были вырезаны…

Я сама, видите, какая. Ростом не удалась. А тогда веса во мне уже не осталось никакого, я уже не могла ходить, стала падать на ходу. Много раз ко мне лезли. Упадёшь – к тебе сразу кто-то подойдёт, начнёт обыскивать, искали хлебные карточки, которых у меня тогда уже не было. А то и просто подходили. Не сопротивлялась. Много ли мне надо? Обшарят, столкнут в снег и уйдут. Сил не было никаких, пила я в ту пору только солёную воду, превращаясь уже окончательно в дистрофика. Но ещё ходила кое-как, надо было ходить; остановиться – значит, сразу же умереть. А потом наступил момент, когда я едва добралась до дома. Вся опухла, ноги – брёвна стеклянные…

Мачеха буквально выгнала меня из дома. Дала мне котомку за плечи и спровадила. Адрес, куда я могла ещё пойти, был – две тётки мои. Я до тёти Мани всё-таки дошла, а она, оказывается, давно умерла. И сестра её тоже умерла. Больше мне идти было некуда.

И я решила побороться за свою жизнь. Пошла на Финляндский вокзал. В то время эвакуировались дети из ФЗУ. Фэзэушники садились в вагоны, и я решила втереться к ним, даже в вагон просочилась, но… Вывели меня из вагона, как «чужеродный элемент». А «элемент» уже с ума сходит от голода, от потери сил, слёзы текут, и предлагает «элемент» самое ценное, что было с собой, – платье. Предлагает проводнице в качестве платы за собственную жизнь. И она эту плату взяла!

Когда приехали к Ладожскому озеру, там всех нас пересадили в кузова машин грузовых, прикрыли одеялами, и мы поехали по льду. Потом стали рваться снаряды. Машина остановилась. Тут взрывы кругом, а водитель, не поверите, , не торопясь похаживает вокруг, пинает ногами колёса да ещё нас успокаивает, мол, лежите спокойно, всё нормально будет, поедем до берега, где уже поезд стоит, погрузитесь и поедете в Вологду.

Так и получилось. Машина подошла прямо к вагонам товарным. Я залезла на нары. И уснула мгновенно. Как провалилась.

Очнулась от голоса. Звучал он странно, мне показалось, будто из-под земли. Рядом какая-то женщина или девочка говорила кому-то:

– Позови санитара, а то она уж сколько времени не встаёт, поди уж умерла.
Я только попыталась сказать, что я живая, но опять провалилась в чёрную яму.

Очнулась я в больнице. Открыла глаза и увидела взгляд мальчика, который лежал на соседней койке. Он тоже заметил, что я очнулась, глаза обрадовались, он закричал:

– Проснулась! Проснулась она!

Стали меня кормить манной кашей. Она была специально жидкая, и её наливали в чайник для удобства. Я чуть у чайника носик не откусила, а сестра медицинская плачет и говорит:
 
– Ну, потерпи, потерпи, милая! Нельзя тебе сразу есть! Умрёшь, девочка!

Через несколько дней стали кормить ложкой. Сама стала есть только через месяц. К тому времени вскрылась кое-где Сухона-река. Меня отпустили, и я пошагала по санному пути.

Где-то догнали меня сани. Дед спросил, куда я иду. Сказала, что в Нюксенский район, к папе на родину. Он сказал, что навигация ещё не открылась по всей реке, а туда надо только пароходом. Придётся подождать, по рыхлому снегу и льду ходить и ездить опасно.

Привёз он меня к себе домой. Легла я на русскую печку и опять отключилась дня на три, а то и больше. Опять очнулась. На этот раз голая, в самой печи русской, на соломе. Женщина поливает тёплой водой, моет меня да приговаривает:

– Будешь ты у меня чистой, так и поправишься быстро.

И всё в памяти как картинки, как обрывки киноленты… Пошли пароходы, весна уже, а я и не видела её. Когда вывели на улицу, чтоб посадить на пароход, я даже задохнулась от весеннего воздуха.

…И вот деревня Озерки Нюксенского района Вологодской области. Наконец-то тихая пристань? Да нет… Взошла в дом дяди. Дальше сеней не пустили. Дядя в армии, этого можно было ожидать, но от тёти я не  ждала такой встречи после того, как помогали мне совсем чужие люди. И поймите меня правильно -  я ведь ничего не просила, не навязывалась. Более того – я же видела, что у тётки трое детей, один совсем маленький, в люльке качался, да ещё старуха-мать. Ребятишки бегают, просят картошки – поесть, а тут как снег на голову лишний рот, лишняя забота. Это я всё увидела и поняла, что мои надежды рухнули в одну минуту. Но хоть слово-то доброе! Хоть кипяточку дай! И детей обделила из-за меня – не стала на стол накрывать, вдруг картошки попрошу…

Вышла я и пошла по деревне – без цели, без адреса, без надежды. А вести-то по деревне – куда там телеграфу! Моментально все узнали, как встретили родственницу из блокадного Ленинграда. Не успела пройти несколько домов, как бригадирша выскочила на улицу, повела к себе, а на столе – чугун картошки дымится! И детей не меньше, а сели за стол все вместе…

Недолго я там пробыла. Прикрепили меня к магазину за две   версты за хлебом ходить. А есть хотелось непрерывно после голода, это как психическое заболевание. На неделю  получу – за два дня съем. Что было бы дальше – не знаю, если бы не очередной набор – на войну. Там всё решалось по количеству человек, поэтому меня вставили в списки, а одну девку здоровую оставили дома. Врачи меня не хотели даже брать, говорили:

– Да она даже до фронта не доедет – вся опухшая, и ноги в экземе!

Надоело мне это всё, сказала:

– Считайте, что иду добровольно. А жить буду.

Зачислили меня в 24-ю армию, в один из санотделов. И поехали мы в самое тихое на тот момент на земле место – под Сталинград…

Тяжёлая, долгая пауза упала в комнату, где пахло лекарствами, висела на стене репродукция с иконы Богоматери, а на фотографии – они в том далёком послевоенном году. «когда мы были молодые, когда мы были молодые и чушь прекрасную несли, фонтаны били голубые, и розы красные росли»… На кровати лежали удостоверения к наградам – орденам, медалям. Их много на двоих. Лежат вместе, и какая книжечка чья – не разберёшь. Да и зачем?

Я нарушаю тишину, чтобы переключить хозяев на другие, может быть, не такие тяжёлые воспоминания.

– Александр Фёдорович, а для вас война как начиналась?

– Как для любого командира Красной Армии. К началу войны я уже окончил училище, стал артиллеристом, служил. Война началась так, что о первых днях и вспоминать не хочется – отступление, окружение, плен…

– Вы и в плену были?

– Был. Два дня. Подо Ржевом нас прижали крепко, пришлось уходить мелкими группами. Ну, насчёт пушек мы меры приняли. Вляпались к немцам неожиданно: прямо натолкнулись нос к носу. Загнали нас в сарай, кого поймают – всех туда. Через день вывели и повели куда-то. В подходящем месте переглянулись мы с товарищами: рванём? Рванём!

Ну и рванули… Мне эти собаки и стрельба в спину до сих пор снятся. Почему-то особенно были страшны собаки. Не потому, что не управился бы с двумя-тремя, нет! Я тогда вполне мог передавить их, здоровенный был, но ведь порвут же, кровь вся уйдёт, пока справишься. Кабы они одни были, так вроде ничего, а за ними же солдаты немецкие, тут же ослабевшего скрутят…

В общем, уходили мы долго, до самой ночи глубокой. Нас трое было. Один выбился из сил, лёг под стожок: идите, я вас догоню. Успели до опушки дойти, смотрим: с другой стороны поляны немцы идут, собаки впереди, и наш… ну, не товарищ, а собрат по несчастью идёт к ним с поднятыми руками… С одной стороны – струсил вроде, а с другой – он нам жизнь спас, подарил нам пару минут. Собаки на него набросились…

Потом за нами гонка продолжалась. Нагоняют овчарки. И тут, наконец, повезло – озеро там было такое вытянутое, а на нём островок маленький, заросший осокой, камышом. Ничего не оставалось нам, как кинуться к этому островку. Мы переплыли, затаились. Собаки погавкали-погавкали на берегу, эти тоже вышли, пару очередей выпустили наобум, но в воду не пошли, повернули назад.

Выждали мы ещё немного и поплыли на другой берег. Не успели выйти, ещё вода стекала, ещё и оглядеться не успели, а уже слышим: «Стой! Кто такие?». Ну, наконец! Наши. «Из окружения», – отвечаем. «Выходи!».

Вышли. Потом повели нас в штаб. Он на берегу речки стоял. Оказалось, это Москва-река. Вот куда добрались! Мы-то к военному времени ещё не привыкли, порядков заведённых ещё не знали. Думали: придём к своим, а нам, мол, садись, браток, поешь чуток, выпей глоток… Документы выправят, на довольствие поставят, направят в часть. Наивные представления. Во-первых, дежурный сразу сказал: «Нет, я эти вопросы решать не могу, надо разбудить начальника». Приходит начальник штаба с ухмылочкой, в которой чувствуется брезгливость: «Эй, колхознички! Прибыли?». Я говорю: «Да, товарищ майор, прибыли. Только не дай вам бог в том колхозе побывать. Мы из окружения. Офицеры».

Ну, хорошо – ума у человека хватило:

– Извините, извините, есть хотите, наверно?

– Да уж, – говорю. –  Около месяца не видели ни хлеба, ни сухарей. Ягодами питались, грибами и тем, что под руку попадёт…

– Ну-ну, у нас-то на кухне хоть что-нибудь да найдётся.

Покормить – покормили, но от порядка никто не отступил: военное время. Посадили обоих на дрезину, в сопровождении двух солдат с винтовками, и покатили мы прямо на Москву, как оказалось потом – на дачу Кагановича. Там был сборный пункт офицерского состава. А солдатский пункт отдельно был, в каком-то посёлке и тоже, кажется, на чьей-то даче.

Привели нас туда, записали фамилии. Комнату дали на четверых человек, маленькую такую. Там уже была солома на полу накидана. Поставили на довольствие, и мы целый месяц тут жили. И уже никакое довольствие не было в удовольствие.

А как жили? Каждый день вызывали к следователю. И умом понимаешь, что немец уже на Москву нацелился, что в этой ситуации иначе нельзя, бдительность нужна от диверсантов, разведчиков, просто дезертиров и предателей. Понимаешь, а всё же на душе противно становится, когда чувствуешь, что тебе не доверяют…




Каждый раз вопросы были одни и те же: где родился, где крестился, с кем воевал? И самый главный вопрос с вариантами разными:

– Где оставили пушки?

Я это столько раз рассказывал, что мог бы один текст шпарить наизусть, но они выискивали неточности, противоречия, недоговорки…

А дело-то было так: мы уже совсем в безвыходном положении были, с пушками без снарядов далеко не уйдёшь, а оставить врагу никак не хотелось. Что делать? Можно, конечно, взорвать, но жалко, пушки новенькие. Решили разобрать. Разобрали быстро,  промазали всё как следует, в брезенты завернули каждую. И закопали. Место выбрали приметное, чтобы потом можно было найти. Всё равно ведь, думали, через пару дней, через недельку вернёмся. Было это северо-западней Ржева. Вот об этом  я  и рассказывал следователю целый месяц. День-другой пройдёт – и опять уточнения, опять вызывают…

Потом всё-таки проверили, и мы «чистыми» вернулись в строй.

Серафима Николаевна рядом с грузным Александром Фёдоровичем отдалённо напоминает Эдит Пиаф: те же большие, чуть навыкате глаза, маленькая, сухощавая, – она сидит рядом и поминутно заглядывает ему в глаза вопросительно, словно гадая: ты – как? В порядке? Если бы нужно было дать ей прозвище, я бы назвал её так же, как называли Эдит: воробушек… Глядя на неё, на её доставшееся в наследство после блокадной дистрофии хлипкое телосложение, я недоумевал: а как же война? Санитарка, медсестра, связистка – это ведь тяжелейшая работа на фронте. Это где-то в тылу, может быть, полегче, а там…
 
– Я вот много раз читала, когда писали о медсёстрах: она вынесла с  поля боя столько-то человек. Даже, говорят, медаль есть такая международная в честь медсестры Флоренс Найтингейл, вынесшей с поля боя столько-то раненых. Сколько, не помню уж, но точно знаю, что есть много медсестёр, далеко превзошедших эту цифру и даже не подозревающих об этом. Дело в том, что у нас нет западной пунктуальности и практицизма. Там ведь как люди делают: вынесла с поля боя человека – и в книжечку палочку записываю, авось потом и пригодится. Да кто же их, бедных, считал?! До того ли было? Неправда это всё

.
– А вы сами на линии огня работали?
 
– Много раз и по разным поводам. Но вначале-то, когда под Калач прибыли, мне дали сумку санитарную и в четвёртую роту приказали идти. А я ещё и не отошла от голода, хожу с трудом… В траншеях вода, у меня экзема на ногах, болячки кровоточат, прилипли к чулкам, которые были сшиты из обмоток. Всё это отмокло, кровь по ногам бежит… Да и где мне было раненых вытаскивать! Велели в медсанбате раненых раздевать, таскать, обрабатывать. Вот так изо дня в день. Потом зима. Кольцо под Сталинградом разбили. Помню – немцы пленные были все обмороженные, им всем помощь оказывали.

Потом бросили нас на Курскую дугу. Сначала ехали, дальше – пешим порядком. И опять там какая-то реорганизация, и попадаю я в роту связи девятого полка 354-й стрелковой дивизии. Перед сражением была такая довольно длительная пауза – стягивались войска, доукомплектовывались, довооружались. И вот в этом антракте все полки своими силами организовывали концерты. Мне тоже предложили спеть. Я спела. Песня была, названия не помню, со словами: «а седая борода не пускает никуда». А ещё станцевала татарский танец, его я ещё в школе танцевала. Ну, восточных шаровар не было, пришлось в мужских кальсонах танцевать. Успех был обеспечен уже этим. Татар в полку немало было, все довольны были, всё повторяли: ай, баяй, ай, баяй! Уж и не знаю, что это значило на их языке. Понятно только, что не ругают.

Вот на этом концерте меня и усмотрел Александр Фёдорович. Был он комбатом 76-миллиметровых пушек. Сразу глаз положил. Ну, грубятина, боров здоровый, обхождения никакого. Он сразу к делу приступил – договорился обо всём, и через какое-то время меня откомандировали к нему, в обмен на его телефониста. Любовница ему понадобилась, видите ли!

…Ермаков смотрит исподлобья, смеётся:
            
– Не любовница, а жена. Я тебе сразу сказал.

– Ладно! Жена! Слышала я про походно-полевых жён. Меня-то ты даже и не спрашивал – хочу ли?

– А чего спрашивать? Или я не видел, как ты, будто ненароком, забегала на меня посмотреть ещё до всего этого!..

…Александр Фёдорович демонстративно-обиженно уходит на кухню.

– Ну, и  что дальше было?

– Да что дальше? То, что должно было случиться. Всё по его плану. Сразу зачастили офицеры, его друзья, на меня смотреть. Землянка была обширная, на две «комнаты». В передней жил комбат с начальником артиллерии полка. А дальше, за плащ-палаткой, – мы с напарником-телефонистом. В первых же числах августа у меня день рождения, так друзья комбата разузнали об этом и загорелись отпраздновать. Соорудили стол не без участия старшины, который раздобыл самогону. А я ещё в жизни не пила ничего крепче квасу и лимонаду. Парни распалились, решили меня споить. Лили самогон за воротник, в рот насильно… Короче, подпоили меня не то что до потери памяти, но всё плыло. Я ушла за плащ-палатку, а там, смотрю, уже ни телефона, ни телефониста. Слышу – друзья с комбатом прощаются. Ну, всё, думаю, попалась! Пришёл Ермаков, стал сразу меня валить, я вырвалась, побежала, не знаю куда.. За мной мчался Ермаков и ещё одному солдату крикнул: «Лови её!». Спряталась я за кустом, но там ведь кругом песок, а на мне ботинки были американские, сороковой размер, со шпорами – следы-то сразу  видны, а у них фонарик был. Привели меня в землянку, Ермаков уже плохо соображает, кричит: «Или ты со мной будешь, или я сдам тебя за дезертирство!»

Ага, вам смешно, а мне тогда не до смеха было. Он ведь знаете, какой был? Короче говоря, шум-то наружу вышел и наша пьяная «свадьба» закончилась тем, что комбата командир полка посадил под арест, а меня в другой полк отправили ночевать. Попала к какому-то фельдшеру-казаху, который, учуяв запах самогона, тут же начал приставать ко мне. Потом уж один санитар не выдержал – увёл меня в заброшенную землянку, оставил там. Была там вода, и по нарам бегали мыши. Но мне уже было не до мышей…

Утром меня назначили в третью роту, где хотя бы компания была: три девчонки, и я – четвёртая…




Потом было сражение на Курской дуге. Ведь всё, что я сейчас рассказывала, происходило за два-три дня до неё. Наша дивизия оказалась в бою позже соседей, они уже вступили в сражение справа и слева. Ну, описать это, наверно, никто не  сможет, что там творилось. Орудия, самолёты, «катюши», танки – огонь страшный, земля смешалась. Грохот невероятный, и всё было черным-черно. Когда всё это отгремело, наша дивизия сорвалась с места и гнала немца километров пятьдесят…

Александр Фёдорович, не выдержав обиженного сидения на кухне, вернулся в комнату, снова сел рядом с женой, с единственным родным человеком на свете, с которым прожил более полувека. Несколько лет назад до нашей встречи был жив ещё родной брат. Жил он в Казахстане, работал. Его зверски зарезали весёлые и жизнерадостные ребята, потому что им показалось, что он не так на них посмотрел. Остался Ермаков один на свете. Детей у них не было. И не могло быть из-за перенесённой женой в подростковом переходном возрасте блокадной дистрофии…

– Что-то недолго вы пробыли под арестом! – сказал я, имея в виду кухню.

Но Ермаков понял по-своему:

– Да если наступление началось, какой там арест! И потом, это Серафима так говорит: наступление, «сорвались с места»… Так-то оно так, да не очень. Мы ведь долго пинались – кто кого потеснит. То они давят, то мы. Немцы дрались яростно, я никогда потом не видел такого натиска, такой воли к победе. И если бы они в тот момент были бы на своей земле, то ой не знаю, чем бы дело кончилось. Но трещинка у них всё же была, хотя рвались они вперёд по-страшному. Момент был – даже наши не выдержали, побежали. А если паника, то ничто не может людей задержать: ни офицеры, ни мифические заградотряды, о которых сейчас много говорят и которых  я не видел ни разу за всю войну…

Остались мы перед немецкими танками четверо. Я был командиром батареи, был ещё заместитель по политчасти Шарин, другого заместителя Полина убило за минуту до того, хороший был парень, жаль, – даже толком похоронить не успели, не могли. С нами у двух орудий остались ещё два отличных наводчика: Соловьёв и Полиров. Танков много, они уже близко. Ну, тут вопрос решается просто: или мы открываем огонь, отвлекая танки на себя, и почти наверняка погибаем, или убегаем, причём, в этой ситуации тоже почти наверняка нас расстреляли бы на бегу немцы. Ну, а если так, то чего  уж там – бежать? Стыдно как-то…

– И вот со стыда вы остались и открыли огонь?

– (Смеётся) Ага! Точно – со стыда! Этот момент даже захочу пересказать – не сумею. Момент – решение – действие, момент – решение – действие, момент – решение – действие…

И всё это за долю секунды! Справа, слева, дистанция такая-то, огонь! Сколько это длилось, – точно тоже не могу сказать. По внутреннему ощущению – несколько минут, а на деле – часа полтора-два, наверно. Подожгли мы семь танков.

  – Ничего себе – со стыда, со страху!
 
– Да, семь. Кто какой танк зажёг лично, не знаю, потому что орудия наши палили без перерыва, хорошо – запаса снарядов хватило. А вот чей снаряд куда попал… За один-то я точно поручусь, видел, как мы ему влепили. А вот остальные…

Ещё бой не закончился, смотрим: командир полка тоже перебегает к нам. Командира нашего хорошо  знали многие не только потому, что фамилия грузинская привлекала внимание – Джанджгава, но главное – храбрый был человек. Бежит к нам в окоп, кричит:

  –  Ты ранен, ранен?!

А я действительно был ранен в голову, кровью всё лицо залито было.

– Ничего, не сильно, – говорю. – Сейчас перевяжу, и всё будет в порядке!

Джанджгава осмотрел поле боя, покачал головой:
 
– Ну, наворотили! Ну, молодцы!

А тем временем уже  пехота стала возвращаться в свои окопы, приводить их в порядок. Мои батарейцы сбежавшие тоже вернулись, глаза боятся поднять…

А на следующий день член Военного Совета приезжает. Уже забыл, кто был тогда… Привозит ордена. Мне вручил орден Красного Знамени, политруку – Красную Звезду, каждому из двух наводчиков – тоже Красное Знамя. Всё было точно так, как в фильме «Горячий снег», помните: генерал, которого Папанов играл, коробочки вручал и – «Всё, что могу»… «Всё, что могу»… Ну, у нас, правда, это не сразу после боя было…

Вот так я получил первый свой орден. А вообще-то война в сюжетах только запоминается. Серафима правильно говорит: как кадры из старого фильма…

– Да, говорила и говорю…. Всё кусками какими-то. Вот картинка, например.

Дошли мы до Вислы, форсировали её, взяли там плацдарм три километра. Его потом Вислинским называли. Ну, я что? Санинструктор. Я должна быть со всеми. А, да, я забыла: я только недавно из госпиталя вернулась. Два месяца валялась, ранение осколочное. Это мы реку Сож форсировали, там оно, железо это, и попало. И вот только мы – четверо девчонок – оказались опять вместе, тут же новая заваруха. На этом плацдарме, прямо впереди нас, окопалась штрафная рота, ШР. Но её никогда так не называли. Говорили «шурочка». И вот в одну «прекрасную» ночь немцы решили нас выбить с этого плацдарма. Огонь открыли – голову не поднимешь. Трассирующие пули, над головой ракеты осветительные, мы их фонарями или люстрами называли, – всё видно, как днём. Тут слышим – ползёт к нам солдат оттуда, из «шурочки». Кричит: «Девчата, за мной, скорей бежим, немцы вон идут!». Я как оглянулась – у меня отнялись ноги. Девчонки бегут, а я не могу. Тогда он меня подхватил и по траншее вниз, по ручью, а по мостику через ручей  едет немецкий танк. Залегли мы прямо в грязь и после опять по этой низинке бежим, потому что знаем – в грязи осколков меньше, она их гасит. Добежали до  первых наших окопов. Едва нас свои не расстреляли, но мы вовремя закричали – откуда бежим…  Немцы нас тогда выбили всё-таки за Вислу.

Была передышка. Спала я под телегой в хозвзводе. И вдруг меня будит Ермаков, кавалер мой ненаглядный. Опять подвыпивший. Я его испугалась – и бежать. Он – за мной вокруг телеги. Цирк! Он кричит, что скоро под трибунал пойдёт, потому что пушку одну оставил у немцев, только замок унесли с собой… Кричит, что хотел только увидеть меня, что для этого он из дивизии, а это десятки километров, прошёл пешком, что выпил для храбрости… Еле его успокоили.

Опять брали плацдарм. Я хоть и была санинструктором, жалела деда нашего – телефониста. Частенько бегала за него на линию с трубкой. Как-то раз ночью лежу в воронке от снаряда, соединяю провода и слышу: где-то рядом говорят по-немецки. Они, оказывается, в соседней воронке сидят. Я выползла подальше, а потом бегом по проводу до землянки.

Доложила, что немцы там, – отмахнулись: ничего, мол… А зря. В ту ночь немцы, как потом оказалось, утащили у нас комбата первого взвода. Вызывали по-русски якобы к командиру. Фамилию, наверно подслушали. И вот – мелочь, а судьба у человека как сломалась. У каждого офицера был свой номер, запрещалось обращаться по телефону пофамильно. Но кто-то нарушил это правило. И немцы подключились к нашему проводу и звонят: такого-то начальство вызывает. Комбату бы вспомнить о правилах да насторожиться. Но нет, вышел он, пошёл по ходу сообщения. И взяли его немцы…

Ещё картинка в памяти. Должны были наши брать высоту.. Меня тогда прикомандировали к миномётной батарее 120-миллиметровой. Поздно вечером на лошадях к основанию этой горы подвезли миномёты. Лошадей выпрягли, их угнали, а нам велели окопаться. И никто не подумал, что на этой высоте наверняка есть корректировщики-наблюдатели, что они, конечно, засекли движение… В общем, начали мы окапываться, я сапёрной своей лопаточкой успела махнуть всего-то два раза. И тут началось светопреставление. Опять немцы навесили «фонарей» и стали долбить нас из пушек и миномётов. И вот я в эту ямку, которую успела выковырять, засунула голову и стала молиться впервые в жизни. Молиться-то я не умею, получалось что-то вроде торговли: ты мне, Господи, сохрани жизнь, а я тебе за это пятьдесят свечей поставлю…

Обстрел кончился тоже резко. Видно, наши с боков-то накрыли их снарядами. Но всё равно, у нас урон был большой. Смотрю – кругом убитые, раненые… На мне – ни царапины. Начала свою работу. Тут прибежал по кабелю телефонист и очень удивился, увидев меня невредимой. Понимаете, там не осталось никого, кто  был жив и не ранен. Кроме меня. Вот и думай… торговля или не торговля…

Бывали и смешные случаи. После блокады и того Большого Голода я всё время  не могла наесться. Уже, вроде, и некуда, а глаза всё равно хотят… Как только занимали деревню, я заходила в дома поискать съестного чего-нибудь… В общем-то рискованное занятие – одной ходить по брошенным домам. Там вполне могли прятаться  немцы. Но голод не тётка. Зашла как-то в дом – пусто. Вижу – крышка люка в подпол. Открыла, сунула голову, и вдруг что-то белое там мелькнуло. Я с криком выскочила, тут из ребят наших подвернулся парнишка один – он из приютских был и одноглазый, прибился к нам и стал наводчиком при 76-миллиметровом орудии. Отчаянный был парень.

– Что кричишь?

– Да там белое что-то в подвале!

– А давай-ка, – говорит, – сюда это  привидение в белом!

  Взял гранату, и в дом. Осторожно открыл люк. Тишина.

Он поворачивается ко мне:

– Ну и где тут что?

– Да вот те бог, что-то белое там шевелилось!

Тут коза и заблеяла. Это она там ходила! Ну. он туда спустился да и надоил молока – для козы очень много, видно, давно не доенная была. Он доит, а она рукава его лижет – благодарит…

А в другой раз зашла в дом, только шаг сделала, как из подвала стали из автоматов поливать. На стрельбу солдаты подскочили, туда тройку гранат забросили. Один только эсэсовец остался в живых. Белый, как мел, вылез с поднятыми руками. Ребята сгоряча хотели, чтоб я его расстреляла, но я не стала мараться.

Многое пришлось повидать, пережить. Когда демобилизовалась, побывала в инвалидном доме, потом из Семипалатинска приехала в Ленинград. Дома нашего не было. Я прописалась в общежитии для демобилизованных в своём Володарском районе. Стала работать на заводе, в цехе инструменты раздавала.

Как-то пошла на улицу своего детства, а на ней только один деревянный дом уцелел, где жила когда-то подружка-одноклассница. И она сама там оказалась! Так она обрадовалась! А тут её мать заходит. «Сима, – говорит, – я же сейчас письмоноской работаю, так вот попало мне одно письмо. На твой адрес, на твоё имя. Целый месяц ношу его».


Письмо было от моего несносного. Он умудрился даже адрес перепутать: назвал район Хрустальным, а улицу Володарской. Просит откликнуться.

– Обрадовались?

Серафима Николаевна глянула на мужа и притворно отмахнулась:

– Да кому он нужен-то?

– Но всё же ответили?
         
– Да он после первого же моего письма всё за меня решил. Прислал денег и велел приезжать к нему в Джезказган. Поговорила с выжившей своей тёткой. Та посоветовала не обманывать, а ехать к нему.

Так вот и решилась моя судьба…


…Они не нажили особого добра. Зато жили десятки лет друг для друга, поддерживая в тяжёлые минуты. А их немало было. Инфаркты, операции, лечение… А ранений у них на двоих – шесть. А ещё на двоих одна большущая жизнь, такая большая, что Александр Фёдорович удивляется даже: надо же, при всех болячках в долгожители вышел!

Но жизнь всё же прошла. Как ракета в чёрной ночи взлетела, осветила всё вокруг и, сгорая, тихо гаснет…

Когда мы были молодые
И чушь прекрасную несли,
Фонтаны били голубые
И розы красные росли…

                (ПРОДОЛЖЕНИЕ СЛЕДУЕТ)


        ПОЛНОСТЬЮ КНИГА ПОД НАЗВАНИЕМ "РАССКАЗЫ О ВЕЛИКОЙ ОТЕЧЕСТВЕННОЙ" ВЫШЛА В СВЕТ В ИЗДАТЕЛЬСТВЕ "ВЕЧЕ". ИМЕЕТСЯ В ПРОДАЖЕ.