Великий День

Ольгерт Айнкопф
(Литературный перевод рассказа Курта Воннегута "Great Day")


Когда мне было всего шестнадцать, люди принимали меня за двадцатипятилетнего, а одна взрослая дамочка из города клялась, что мне никак не менее тридцати. Я был здоровенный, усищи имел – что тебе щётка стальная. Я, понятное дело, хотел повидать чего ещё кроме Люверна, штат Индиана, и это вовсе не значит, что Индианаполис меня б зАраз устроил.
Короче, я соврал о своём возрасте и вступил в Армию Мира.
Никто по мне не рыдал. Не было никаких тебе флагов, никаких фанфар с оркестром. Ничего такого, как в старые времена, когда молодой пацан уходил туда, где ему б, возможно, башку оторвали в борьбе за демократь.
На вокзале не было никого кроме мамки, а мамка была злая. Она-то думала, что Армия Мира только для лодырей, которые нигде боле не смогли себе найти приличную работу.
То было как вчера, хотя случилося оно в году две тысячи тридцать седьмом.
— Ты держись подале от энтих зулусов, — напутствовала мамка.
— В Армии Мира не только одни зулусы, мам, — я ей сказал. — Там народ со всех стран, какие только есть.
Но для мамки все, кто живёт за пределами округа Флойд, зулусы.
— Да всё оно едино, — сказала мамка. — Я так полагаю, им хорошо тебя кормить там дОлжно апосля всех ихних-то налогов, что онЕ с миру собирають. Раз уж ты так навострилси примкнуть к энтим зулусам, и всё такое, я так полагаю, тебе следоват радоватца, что там вокруг нету никаких других армий, охочих тебя подстрелить.
— Я буду блюсти мир, мам, — ответил я. — Никаких войн страшенных боле, поди уж, не будет при одной-то единственной армии. НЕшто тебя гордость за это не берёт?
— Да гордысь-то менЕ берёт, но тОка за то, что люди смогли ево, мира этова, добитца, — сказала мамка. — А энто вовсе не обязыват менЕ любить никакие ваши армии.
— Так ведь то, мам, новая, вышшего класса армия, — я настаивал. — Там даже ругаться запрещено. А ежели ты церковь не посещаешь регулярно, так тебя десерта лишают.
Но мамка всё головой качала.
— Ты тОка одно помни, — она сказала. — Ты тОка помни, что ТЫ из высшева классу.
Она меня не поцеловала, только руку мне пожала.
— Вот скОко ты у менЕ, — сказала она, — таким ты вот завсегда и был.

Однако, когда я мамке повязку плечевую со своего обмундированья базовой подготовки послал, я слыхал – она ею пред всеми хвасталась, ровно то была открытка от самОго господа бога. А ничего-то и особого, в общем, просто лоскут синего войлока с изображеньем золотых часов, вышытых на нём, да зелёной молнии, часы те испускающую.
Я слыхал, мамка языком своим растрезвонила всем и каждому о том, как сынок ейный служил в роте контроля времени, ровно знала она, что эта рота контроля времени собою представляла, и ровно каждый знал, какая величайшая то была штуковина во всей Армии Мира.
Ну, значит, рота наша была первой такой ротой контроля времени – и, верно, будет последней, ежели только не удастся починить машину времени. То, чего нам предстояло делать, было таким секретным, что даже мы сами не могли этого разгадать, пока уже не стало поздно уносить ноги.
Капитан Порицки был нашим военначальником, и он ничего никогда нам не говорил кроме того, что нам следует быть гордыми за то, что во всём мире нас было только двести человек численностью, удостоенных чести носить такие повязки с часами и молнией.
Когда-то он играл в рэгби за Нотр-Дам и был похожий на гОру из пушечных ядер на клумбе подле зданья окружного суда. Ему глянулось щупать бугры своих мышц, пока сам беседовал с нами. И ему глянулось, какая твердь в тех ядрах евоных мышц была.
Он – говорил – шибко гордится, что будет возглавлять отряд таких славных бойцов в такой важной миссии. Говорил – мы узнаем, что это за миссия, когда прибудем на манёвры в некое местечко под названьем Шато-Тьерри, что в северной Франции.
Иногда заглядывали генералы, чтобы нами полюбоваться, ровно нам что-то особо горестное такое и прекрасное предстояло там чинить; но никто ничего даже и не пикнул о машине времени.

Когда мы прибыли в Шато-Тьерри, там нас уже поджидали. Вот тогда мы и узнали, что за нами чего-то особо чумного чаяли. Каждый желал видеть эдаких головорезов с часами и молнией на рукаве, каждый хотел посмотреть большое представленье, какое мы собирались устроить.
Ежели сказать, что мы дико выглядели по прибытьи, то со временем нам становилося ещё дичее. До сего самого момента мы так и не вразумели, чего рота наша контроля времени должна была учинить.
А справляться было бестолку.
— Капитан Порицки, сэр, — я обратился к нему вежливо как мог, — Слыхал я, что завтра поутру мы собираемся что-то навроде штурма демонстрировать.
— Ликуй, солдат, ибо дОлжно тебе быть гордым и счастливым! — он мне ответил. — То есть правда!
— Капитан, сэр, — я сказал, — наш взвод избрал меня, чтобы справиться у вас за то, чтоб мы зАраз могли узнать, чего нам предстоит исполнять. Мы хОчем к этому, такскать, быть подготовлены, сэр.
— Солдат, — заявил Порицки, — каждый боец в этом взводе имеет боевой дух, esprit de corps, три гранаты, винтовку, штык и сто патронов амуниции, не так ли?
— Так точно, сэр, — подтвердил я.
— Солдат, — продолжал декларировать Порицки, — ЭТОТ взвод готов. И чтоб доказать ТЕБЕ, сколько веры в этот взвод во мне имеется, я засим отдаю приказ, чтобы именно ОН возглавил штурм.
Его брови взметнулись.
— Итак, — сказал он, — разве ты не собираешься выразить мне благодарность?
Я выразил.
— И чтоб доказать, сколько веры во мне имеется в ТЕБЯ, солдат, — сказал он, — именно тебе выпадает честь быть первым бойцом в первом отделеньи первого взвода.
Его брови взметнулись в очередной раз:
— Разве ты не собираешься выразить мне благодарность?
Я снова выразил.
— Моли бога только, чтоб учёные оказались так же готовы, как и ты, солдат, — добавил Порицки.
— Во всём этом нам пособляют учёные, сэр? — спросил я.
— Аудиенция окончена, — возвестил Порицки. — По стойке смирно, солдат!
Я построился.
— Отдать честь! — приказал Порицки.
Я отдал.
— Шагом ‘арш! — приказал Порицки.
И я удалился.

И вот, где-то во Франции, в блиндаже, за ночь до большого представленья – ничего неведающий, перепуганный и в тоске-печали по дому – я стоял в карауле. Со мною вместе в карауле был один парнишка из Солт Лэйк по имени Эрл Стерлинг.
— Говоришь, учёные нам помогают, а? — обратился он ко мне.
— Именно так, как сказал капитан, — я ему ответил.
— Я бы лучше предпочёл не знать ТАК много, — заметил Эрл.
Огромный снаряд рванул в небе и едва не полопал наши барабанные перепонки. Орудийный шквал грохотал над землёй, ровно как великаны сговорились весь мир раздробить на кусочки. Понятное дело, то были снаряды из наших дружественных орудий, которые изображали, ровно были они вражескими, ровно за что-то осерчали. Все схоронились глубоко в блиндажах, потому никто не должен был получить ранений.
Никто, однако, радости никакой от всего того шума не испытывал, кроме капитана Порицки; а тот был прямо неуёмный, ровно мозги себе набекрень свернул.
— Симулируют то, симулируют сё, — пробурчал Эрл. — А вот со снарядами-то не получается, и я не собираюсь симулировать, что я их боюсь.
— Порицки говорит, это музыка, — сказал я.
— Говорят, это в аккурат так, как оно всамдЕле происходило во времена настоящих войн, — произнёс Эрл. — Не можно и представить, как люди при том живыми оставалися.
— Так окопы хорошую защиту обеспечивают, — пояснил я.
— В те-то времена безмала никто, кроме генералов, в блиндажах эдаких и не сидел, — Эрл сказал. — Солдаты только лишь в траншеях неглубоких да к тому же безо всяких перекрытий маялись. И когда поступали команды, им полагалось из этих траншей выпрыгивать, а такие команды поступали регулярно.
— Полагаю, им дОлжно было плашмя к земле никнуть, — сказал я.
— Как близко к земле той приникнуть можно? — желал знать Эрл. — В некоторых местах тАмошних трава так коротко острижена, её кто ровно газонокосилкой отутюжил. И ни единого деревцА. Рытвины одни кругом. И как только люд честной умом не трогался во всех этих войнах настоящих? Почему не бежали?
— Люди, они смешные, — отозвался я.
— Иной раз я думаю, что как раз-таки наоборот, — произнёс Эрл.
Очередной снаряд разорвался, большой, за ним два малых – один за другим.
— Видал коллекцию русской роты? — спросил Эрл.
— Слыхал о ней, — ответил я.
— У них около ста черепков собрано, — продолжил Эрл. — Разложены по полке, ровно дыньки.
— С ума сойти, — я отметил.
— Эт-точно, чтобы эдак черепки коллекционировать, — подтвердил Эрл. — Так им ничего и не остаётся. В смысле, здесь ты где ни копни – черепушку али ещё какую костяшку обязательно отыщешь. Что-то чудовищное тут, должно быть, произошло.
— Что-то чудовищное тогда происходило повсюду, — я ему ответил. — Вот тут, на этом самом месте, сраженье великое случилося. На этом самом месте американцы в пух и прах да чрез колено разбили германцев. Порицки мне рассказывал.
— Два черепа до сих пор со шрапнелью внутри, — поведал Эрл. — Видал такое?
— Не-а, — ответил я.
— Тряхани, и ты услышишь, как она внутри болтается, — продолжал Эрл. — И дыры, через которые они проникли, видны.
— Знаешь, что надобно сделать с теми несчастными черепами? — спросил я. — А надобно пригласить полчище капелланов ото всех религий, какие только есть. И надобно всем капелланам достойное погребение тем черепам несчастным устроить, и закопать их там, где останки ихние никто и никогда боле не потревожит.
— Так, вроде, и не люди это боле, — Эрл произнёс.
— Когда-то все они были людьми, — я возразил. — Они жизни свои отдали за то, чтоб отцы наши, деды и прадеды могли жить. Самое малое, что мы щас можем сделать, это по-людски обойтись с ихними останками.
— Да, но не прадва ль, что некоторые из них, останков, были тех, кто прадедов наших погубить как раз-таки и намеревался? — упирался Эрл.
— Германцы думали, что воюют за лучший мир, — сказал я. — КАЖДЫЙ тогда думал, что воюет за лучший мир. В сердцах ихних были искренние намеренья, а ведь ЭТО главное.
Холщовая занавесь при входе в блиндаж распахнулась, и капитан Порицки ввалился вовнутрь. Он казался неторопливым, ровно ничего большего, чем тёплый лёгкий дождик, снаружи и не происходило.
— Так ли оно безопасно выходить наружу, сэр? — я поинтересовался у него.
И то правда: ему вовсе не требовалось выбираться наружу. Блиндажи имели ходы отовсюду и повсюду, и никому нужды не было высовывать нос во время массированного обстрела.
— Такая ли она безопасная профессия, которую ты, солдат, по воле собственной избрал? — спросил тот меня в ответ.
Тыльную сторону своей руки он поднёс мне прямо под нос, и я увидал там длинную рваную рану.
— Шрапнель! — заявил он и усмехнулся, а затем приложил рану ко рту и начал сосать из неё кровь.
После того, как он выпил достаточно крови, чтоб восстановиться, капитан окинул нас с Эрлом взглядом с головы до ног.
— Солдат, — спросил он меня, — где твой штык?
Я общупал вокруг своего ремня: я всамдЕле забыл свой баёнет.
— Солдат, что ежели б враг внезапно нагрянул в сей самый момент? — Порицки принял вид, ровно он смертельно перепужался. — «Ой, звиняйте, братцы! Погодь чутОк, покамись я свой штык разыщу», вот что ты им скажешь, солдат?
Я покачал головой.
— В решающий момент штык – это лучший друг солдата, — учил Порицки. — В такие моменты профессиональный солдат самый счастливый по причине непосредственного контакта с неприятелем. Не так ли?
— Так точно, сэр, — ответил я.
— Ты собираешь черепушки, солдат? — спросил Порицки.
— Никак нет, сэр, — ответил я.
— Не мешало б этим заняться, — сказал Порицки.
— Так точно, сэр, — ответил я.
— Есть чёткое объясненье, почему каждый из них был убит, солдат, — Порицки продолжал поучать. — Они не были славными воинами. Они не были профессионалами. Они совершили ошибки. Они не усвоили уроков НАСТОЛЬКО хорошо, чтоб НЕ умереть!
— Похоже на то, сэр, — согласился я.
— Вероятно, ты думаешь, что манёвры тяжелы, солдат, но они даже близко с настоящей тяжестью не сравнятся, — сказал Порицки. — Ежели б во главе командованья находился я, так у меня б вы все щас до единого были снаружи под этим артиллерийским обстрелом. Единственный способ стать профессионалом – пролить кровь.
— Пролить кровь, сэр? — переспросил я.
— В бою части бойцов дОлжно полечь, чтоб остальные из того могли извлечь урок! — изрёк Порицки. — Чёрт... никакая это не армия! Столько правил безопасности и докторов, что я и заусенца на пальце не видал за шесть лет. Эдаким манером профессионалами не становятся.
— Никак нет, сэр, — подтвердил я.
— Профессионал видал всё, его ничем не удивить, — не унимался Порицки. — Что ж, завтра, солдат, тебе предстоит понюхать настоящую службу, каковой сто лет было не видано. Газовая атака! Заградогонь! Перестрелка! Работа штыком! Рукопашный бой! Разве ты не рад, солдат?
— Разве я——что, сэр? — не понял я.
— Ты что, спрашиваю, тому не рад? — повторил Порицки.
Я глянул на Эрла, затем снова на капитана.
— О нет, сэр, — я сказал; я медленно и тяжело покачал башкой и добавил, — Так точно, рад, сэр. Точнее быть не может.

Когда ты служишь в Армии Мира со всем новейшим оружием еёным, заниматься там особо нечем, кроме одного. Тебе надобно полагаться на то, что говорят офицерА, даже ежели оно и не имеет никакого смысла. А офицерАм, им дОлжно полагаться на то, что говорят учёные.
Положенье дел зашло далеко за рамки пониманья обычного человека, а вероятно, что так оно и завсегда было. Когда капеллан кричал на нас, рядовых солдат, на предмет того, как надобно иметь великую веру, которая не чает никаких к ней вопросов – он парился зазря. Лишь только Порицки закончил говорить про то, как нам предстоит пойти в атаку при помощи машины времени, ни единой разумной мысли у обычного солдата, как я, не могло и возникнуть. Я просто сидел, ровно шишка на бревне, и пялился на торчащий на моём ружье баёнет. Склонившись так, что перёд моей каски опирался о дуло, я глядел на этот штык, ровно был он некое чудо света.
Все две сотни личного состава нашей роты контроля времени находились в огромном блиндаже, слушая капитана Порицки. Никто, правда, на него не смотрел. Тот чувствовал себя таким счастливым от того, чему дОлжно было произойти, что он непрестанно общупавал себя всего, ровно убеждаясь, что ему это всё не снится.
— Бойцы, — этот чумной капитан говорил, — в пять ноль ноль артиллерия установит две линии фальшфейеров в двустах ярдах друг от дружки. Эти огни обозначут границы луча машины времени. Нам дОлжно атаковать промеж этих сигнальных огней.
— Бойцы, — он сказал, — промеж сигнальных огней в едино сойдутся сёдняшний день и восемнадцатое июля тысяча девятьсот восемнадцатого года.
Я лизнул лезвие штыка. Мне нравится вкус масла с железом в малых количествах, что не говорит, однако, за то, чтоб глотать это масло бутылками.
— Бойцы, — продолжал Порицки, — вам предстоит увидеть вещи, от которых у гражданских волосы зАраз седеют. Вам предстоит увидеть, как американцы контр-атакуют германцев в былые времена под Шато-Тьерри.
Бог ты мой, как же он был счастлив!
— Бойцы, — он сказал, — это будет адским кровопролитьем.
Я двигал своей башкой вверх и вниз, так что каска работала, ровно насос, качающий воздух повдоль моего лба. В такие моменты пустяковые вещи могут быть особо приятными.
— Бойцы, — Порицки не унимался, — я терпеть ненавижу говорить солдатам быть бесстрашными. Я терпеть ненавижу говорить солдатам, что там НЕЧЕГО бояться. Это оскорбленье для них. Но учёные толкуют мне, что тысяча девятьсот восемнадцатый год никак не может повлиять на нас, а мы никак не можем повлиять на тысяча девятьсот восемнадцатый. Мы для них призраки, а они призраки для нас. Мы будем проходить их наскрозь, а они будут проходить наскрозь нас, ровно мы не боле, чем дым.
Я попробовал посвистеть в дуло ствола своего карабина, но оно не издало ни звука. И это хорошо, не то б наше собранье было вконец нарушено.
— Бойцы, — Порицки произнёс, — мне шибко хочется, чтоб вы смогли попытать свою удачу в тысяча девятьсот восемнадцатом, подвергнуться всем опасностям, какие только б он в лицо вам ни швырнул. Те же из вас, кто через всё это прошёл, обернулся бы солдатом в самом первостатейнейшем смысле этого слова.
Никто ему не возражал.
— Бойцы, — этот великий полководец продолжал далее, — мне думается, вы вполне можете представить последствия, когда враг обнаружит, как по полю сраженья ползут все эти призраки из тысяча девятьсот восемнадцатого. Враг знать не будет, в кого и стрелять.
Порицки взорвался хохотом, и ему понадобилось немало времени, чтоб взять себя в руки.
— Бойцы, — сказал он, — мы будем пронизывать их, призраков, наскрозь. И когда мы, наконец, настигнем врага, мы заставим его молить бога за то, чтоб мы тоже оказалися для них лишь призраками. Заставим его пожалеть, что на свет появился.
Этот враг, о котором он так пламенно говорил, был ничем иным, как цепь бамбуковых шестов на расстояньи полумили с ватниками, подвязанными к ним. Кто бы подумал, что человек может так люто ненавидеть бамбук и тряпьё, как ненавидел их Порицки.
— Бойцы, — Порицки заявил, — ежели кто-то помышляет о дезертирстве, так это он, ваш звёздный час. Всё, что вам потребуется, это пересечь одну из тех бамбуковых цепей и скрыться за пределы луча. Вы тут же попадёте в тысяча девятьсот восемнадцатый год, и никаких вам тогда призраков – тогда всё будет по-настоящему. И не родился ещё настолько сумасшедший парламентарий, который бы решился заслать за вами подмогу, ибо НИКТО не может возвратиться оттуда назад.
Мушкой прицела я почистил между передних зубов. Я так себе понимаю, что солдат особо счастлив, когда он в состояньи кого-нибудь покусать. Я знал, что мне никогда не достичь таких вершин.
— Бойцы, — Порицки завершил, — миссия данной роты контроля времени ничем не отличается от миссий любых рот с самОго начала времён. Миссия данной роты контроля времени – уничтожать! Вопросы?
Мы все штудировали военный устав. Мы все знали, что задавать деликатные вопросы было хуже, чем зарубить свою мать топором. Потому никаких вопросов не возникло. Не думаю, что они когда-либо вообще в таких случаях задаются.
— Оружие к бою! — приказал Порицки.
Мы повиновались.
— Примкнуть штыки! — приказал Порицки.
Мы повиновались.
— Ну что, девчата, пора? — произнёс Порицки.
О, этот парень знал психологию вдоль и поперёк. Я так полагаю, в этом и заключается главная разница между офицерьём и рядовыми военнослужащими. Называть нас девчатами при том, что мы всамдЕле были вьюношами, бесило нас так, что мы едва могли соображать.
Итак, мы выдвигались громить бамбук в фуфайках по полной программе до тех пор, пока ни единого не останется во веки веков.

Нахожденье внутри луча этой сАмой машины времени было чем-то средним между заболеванием гриппом, ношеньем чужого монокля для слабого зренья и ощущеньем, что тебя запхнули вовнутрь гитары. Ежели только оно не будет усовершенствовано, скажу я вам, ни о какой ихней безопасности или репутации и речи быть не может.
Никого из тысяча девятьсот восемнадцатого года мы сперва не подметили. Всё, что мы видели – это ихние траншеи и колючую проволоку там, где траншей и колючей проволоки уже давно не было. Мы могли запросто шагать поверх этих траншей, ровно те были крыты стеклянной крышей. Мы запросто проходили скрозь колючую проволоку, не разодрав своих штанов. Они не были сёдняшними – оно всё осталося в тысяча девятьсот восемнадцатом.
Тысячи солдат наблюдали за нами – народ со всех, какие только есть, государств.
Представленье, нами для них устроенное, ежели сказать напрямик, было жалким. Луч машины времени слепил напрочь, и нас от него просто тошнило. За нас ждали, что мы будем буйными и горластыми, дабы продемонстрировать, какие мы профессионалы. А мы выдвинулись промеж этих фальшфейеров, и ни один из нас не мог и пискнуть из опасенья быть зАраз вывернутым наизнанку. За нас ждали, что мы будем активно продвигаться, а мы никак не могли разгадать – что здесь от нашего времени, а что из тысяча девятьсот восемнадцатого. Мы шатались промеж предметов, которых всамдЕле там не было, и спотыкались об те, что там как раз-таки находились.
Ежели б я был одним из зрителей, я бы сказал, что всё было потешно.
Я был первым бойцом в первом отделеньи первого взвода этой роты контроля времени, и – ни единого бойца спереди меня, кроме нашего самоотверженного капитана.
Своему бесстрашному подразделенью он прокричал лишь одну фразу, и я подумал, что он сделал это для того, чтоб мы стали ещё более кровожадными, чем мы были.
 — Ну, бывайте, ребятишки! — он прокричал. — Мамкам своим регулярно пишите, и носы свои подтирайте, когда распускаете!
С тем он пригнулся и со всех ног пришпорил через ничейную землю.
ЗарАди чести нашей, солдатской, я старался поспевать за ним как мог. Мы оба драли пятки, ровно парочка старых пьянчуг, падая и тут же подскакивая, разбивая себя вдребезги на этом поле сраженья.
Он ни разу не оглянулся убедиться, чего остальные из нас делали. Мне показалось, он не хотел, чтоб мы видели, каким позеленевшим он стал. Я пытался ему сообщить, что мы всех оставили далёко позади, но этот марш-бросок отнял у меня последний вздох.
Когда капитан отклонился в сторону линии фальшфейеров, я решил, что он задумал укрыться за дымом там, где народ не мог бы его видеть и где б его спокойно стошнило вдали от посторонних глаз.
Я нырнул в дым вслед за ним, и в этот момент из тысяча девятьсот восемнадцатого громыхнул шквальный огонь.
Бедный мир дней минувших... как его трясло и раскатывало, как он рвался и изрыгал огонь, как горел и кипел! Грязь со сталью из тысяча девятьсот восемнадцатого года летела по нам и пронзала нас с Порицки во всех направленьях.
— Вставай! — прокричал мне Порицки. — Это тысяча девятьсот восемнадцатый! Он ранить не может!
— Он сможет, ежели захочет! — я прокричал в ответ.
Тот сделал движенье, ровно намереваясь лягнуть меня по башке.
— Вставай, солдат! — он повторил.
Я повиновался.
— Возвращайся-ка назад к остальным пацанам, — он сказал.
Он указал в направленьи просвета в дыму; указал туда, откуда мы прибыли. Я заметил, как весь оставшийся там состав нашей роты демонстрировал тысячам зрителей, как эксперты лежат в укрытьи и дрожжат от страха.
— Там твоё место, — Порицки произнёс. — А здесь моё представленье. И это сольный номер.
— То есть? — я спросил.
Я повернул свою башку, чтобы проследить за полётом булыжника из тысяча девятьсот восемнадцатого года, который только что продырявил наши с капитаном головы.
— Гляди на меня! — он прокричал.
Я поглядел.
— Вот оно, вот где размежеваются мужчины и мальчишки, солдат, — он сказал.
— Так точно, сэр, — я подтвердил. — Вряд ли кто-то ещё может так быстро бегать, как вы.
— Я не про бег тебе, — он ответил. — Я говорю про смертный бой.
О, это была странная беседа. Трассирующие пули из тысяча девятьсот восемнадцатого начали пронзать нас навылет. Я думал, что он ведёт речь о сраженьях с бамбуком в ватниках.
— Никто себя тут шибко здорово не чувствует, капитан, но я так полагаю, что мы всё одно победим, — я сказал.
— Это совсем не то, что я имел в виду. Я собираюсь переместиться в тысяча девятьсот восемнадцатый! — он прокричал. — Ни у кого боле мужества не хватит на такое решиться. А теперь убирайся отсюда к чёртовой матери!
Я вдруг понял, что он вовсе не валял дурака. Он всамдЕле считал, что станет великим, коль сможет водрузить флаг и словить пулю в бою, даже ежели тот бой и случился уже более, чем сотню лет назад. В этом сраженьи он планировал нанести свой личный удар, хотя чернила на мирном договоре об окончаньи той войны уже давно выцвели и были едва различимы.
— Капитан, — я обратился к нему, — Я конечно ничто боле, чем рядовой военнослужащий, а рядовым военнослужащим никак не полагается строить догадки. Но, капитан, — я сказал, — мне никак не кажется, что в том есть здравый смысл.
— Я был рождён сражаться! — он прокричал. — Я тут весь ржавею изнутри!
— Капитан, — я возразил, — всё, за что только есть сражаться на этой земле, было уже отвоёвано. У нас есть мир, у нас есть свобода, каждый для каждого друг и брат, у каждого есть свой дом и курочка на ужин по воскресеньям.
Он меня не слышал. Он продвигался в сторону сигнальных огней, по направленью к границе луча машины времени, возле которых дым от фальшфейеров был наигустейшим.
Порицки застыл на сАмом пороге перехода в тысяча девятьсот восемнадцатый год. Он глядел вниз на что-то, что, как мне подумалось, могло быть птичьим гнездом или ромашкой на ничейной земле.
То, что он там обнаружил, оказалось ни тем, ни другим. Я подтянулся к нему и над воронкой из тысяча девятьсот восемнадцатого нашёл его, ровно как подвешенного в воздухе.
В той несчастной воронке находились два мёртвых тела, два живых, а также целое месиво грязи, в котором они все вместе валялись. Я зАраз понял, что те двое были мертвы, ибо у одного из них напрочь отсутствовала башка, а другой был порван напополам.
Ежели у тебя имеется сердце, и ты сподобляешься набрести в дыму на эдакое... всё в этой вселенной тебе покажется нереальным. Нету боле никакой Армии Мира; нету боле вечного покоя на земле; нету боле Люверна, штат Индиана; и нету боле машины времени.
В данный момент были только Порицки, я и эта воронка.
Ежели мне когда-либо суждено иметь дитё, вот что я ему скажу. «Дитё моё, — я ему скажу, — никогда не играйся со временем. Храни сёдняшнее в севодни, а давнишнее в давнем. И ежели ты когда-нибудь заблудишься в густом дыму, дитё моё, сиди смирно до тех пор, пока он не рассеется. Сиди терпеливо, пока ты не поймёшь – где ты был, где ты есть, и куда тебе следует итти, дитё моё.»
Я хорошенько его встряхну. «Дитё моё, ты слышишь? — я скажу. — Ты слушай, что тебе твой папка говорит. Он ЗНАЕТ.»
В той воронке было чётко видать, как эти четверо несчастных душ из тысяча девятьсот восемнадцатого года ползали и ползали, ровно улитки в аквариуме. За каждым из них – как живыми, так и мёртвыми – тянулся отпечаток евоного пути по грязевому дну воронки.
Прилетевший в воронку снаряд загорелся и зАраз рванул.
Когда вся грязь осела обратно в воронку, в ней не осталося никого, кроме одного оставшегося в живых. Он перевернулся с живота на спину и широко раскинул руки. Это выглядело так, ровно он раскрыл всего себя нараспашку тысяча девятьсот восемнадцатому гОду, чтоб тысяча девятьсот восемнадцатый живо добил его, ежели тысяча девятьсот восемнадцатый так шибко того желал.
И затем он увидал нас.
Его не поразил тот факт, что мы висели над ним в воздухе. Думаю, его уже ничем не мОжно было поразить. Очень медленно и неуклюже он откопал из грязи свой карабин и нацелил его на нас. Он улыбался, ровно имел представленье, кто мы такие были, ровно знал, что не сможет ничего нам сделать, ровно всё это простая шутка.
Сомлеваюсь, что евоное ружьё смогло бы вытолкнуть пулю из ствола – настолько ствол был забитый грязью. Ружьё зАраз разорвало в евоных же руках.
Это тоже его нисколь не удивило и, похоже, даже не ранило. Та улыбка, обращённая к нам – улыбка пониманья, что это всего лишь шутка – сохранялась на его лице, покамест он там лежал и зАраз умер.
Артобстрел в тысяча девятьсот восемнадцатом гОде прекратился.
Где-то издалёка донёсся гудок.
— Чё нюни распустил, солдат? — Порицки спросил.
— Я и не ведал, что они распустились, капитан, — ответил я.
Кожа казалася туго-натянутой, и глаза жгло, но я не ощущал слёз.
— Распустил, и до сих пор распускаешь, — он сказал.
И тут я всамдЕле расплакался. Я знал, что мне было всего лишь шестнадцать; я знал, я был ничто иное, как дитё-переросток. Я хлопнулся на свой зад и, клянусь, не встал бы с него снова – капитан пускай хоть башку мне сносит.
— А вот и они! — Порицки выкрикнул в диком восторге. — Гляди, солдат, гляди! Американцы!
Он пальнул из своего пистолета в воздух, ровно то был День Независимости.
— Гляди!
Я поглядел.
Оно выглядело так, ровно миллион бойцов появлялися из ниоткуда с одной стороны луча машины времени и исчезали в никуда с другой стороны. Ихние глаза, что глаза метрвецов; одну ногУ впереди другой они вскидывали, ровно кто взвинтил им движущий механизм.
В одно мгновенье капитан Порицки подхватил меня, ровно я ничего не весил.
— Вперёд, солдат, мы присоединяемся к ним! — он прокричал.
И этот сумасшедший маньяк живо уволок меня прямиком скрозь линию фальшфейеров.
Я вопил, я ревел, я кусался. Но было поздно.
Фальшфейеры исчезли.
Вокруг не было ничего, только тысяча девятьсот восемнадцатый.
Тысяча девятьсот восемнадцатый – отныне и навсегда.
И в следующий миг вновь грянул артобстрел. И всё было – железо со взрывчаткой, а я был – кровь и плоть; сёдняшнее осталось там, а прошлое – было тут; и железо смешалося с кровью и плотью.

И тут я очнулся.
— Какой это год? — я спросил.
— Тысяча девятьсот восемнадцатый, солдат, — был ответ.
— Где я? — спросил я.
Мне разъяснили, что я находился в храме, переоборудованном в госпиталь. Хотел бы я увидать, какой он. По эху я сам себе представлял, каким высоким и величественным он был.
Я вовсе не герой. Со всеми героями, что вокруг меня располагались, я бы нисколь не стал приукрашать свои заслуги. Я не колол штыком, ни в кого не стрелял, не бросал гранату и даже германца живьём никогда не видал, ежели только те, в той жуткой воронке, ими зАраз не были.
Госпиталям дОлжно быть построенными отдельно для героев, чтобы героям не приходилось лежать рядом с такими, как я.
Когда кто-нибудь новенький слушал мои разговоры, я завсегда им признавался, что я не воевал, что когда меня шарахнуло, не прошло и десяти секунд боя. «Я не сделал ничего для мира и демократи, — я им говорил, — Когда меня шибануло, я ревел ровно дитё и пытался убить своего собственного капитана. Ежели б пуля его не прикончила, это б сделал я, а он между прочим был американцем и моим соотечественником.»
Я б его, ей-богу, убил.
Я также честно им признавался в том, что я б зАраз дезертировал назад в две тысячи тридцать седьмой, выдайся мне хотя б малейший шанс.
Вот вам сразу две статьи для военно-полевого трибунала.
Но никого из героев здесь в госпитале это, похоже, не интересовало. «Ну-ну, братишка, всё хорошо, — они меня успокаивали. — Ты говори, говори. Ежели только кто попытается привлечь тебя к трибуналу, мы все подтвердим, что видали, как ты рвал их, германцев, голыми руками, аж пар из ушей шёл.»
Им нравилось меня слушать.
Так я и лежал там, слепой ровно летучая мышь, и рассказывал, как меня сюда занесло. Я рассказывал им обо всём, что так чётко было запечатлено в моей башке: Армия Мира, все друг дружке братья и сёстры, вечный мир и покой, нет тебе ни голода, ни угроз.
Вот так я и получил своё прозвище. Мало кто в госпитале знал моё настоящее имя. Не знаю, кто первый его придумал, но все с тех пор величают меня: Великий День.