А. З. Мышлаевский. Суворов - человек

Библио-Бюро Стрижева-Бирюковой
Александр Захарьевич МЫШЛАЕВСКИЙ (1856 - 1920)

СУВОРОВ - ЧЕЛОВЕК

(Речь, сказанная 4-го мая 1900 г. в зале Офицерского собрания армии и флота)

Сто лет тому назад, в эти самые дни, в скромном доме на Крюковом канале умирал мучительной смертью Суворов. Чрез два дня его не стало. 12-го мая, в 10 часов утра, двинулась печальная процессия к месту последнего успокоения почившего. О погребении не было извещений «с душевным прискорбием», не было печатных некрологов, не было даже приказа при пароле об исключении умершим; но от этого провожавшая толпа не поредела; исчезло лишь все двоедушное, все ловкое, все житейски-дипломатичное и тем заметнее стала скорбь народа, заменившего своим неподдельным горем войсковые почести, которые недоставали ему, как генералиссимусу.
Что же собрало эту толпу, что придало ей этот порыв, вследствие которого она перестала считаться с опалою и суровым режимом?
Могут ответить: народ преклонялся пред гением, героем, великим полководцем, перед которым, по словам тогдашнего прославленного пииты:

Из мраков восстают стигийских
Евгений, Цезарь, Ганнибал.

Но гений, герой - вообще понятия неопределенные; в них и до сих пор не могут разобраться даже мужи науки, психологи. Преклонение перед специальными талантами также не удел толпы. Нет, не одного лишь полководца провожала эта толпа…
Гром его побед?! та слава, которою он окружил русское имя, заслуги его перед Родиною?! - Быть может, отчасти это. Но для народа, для тогдашней серой, мало тронутой наукою, светом знания и общественными интересами толпы, этого мало. Она может проявлять в своеобразных формах свое внимание, но чтобы плакать, чтобы заменить своим горем недостававший в полной мере почет, - нужно нечто большее.
И это большее заключалось в том, что толпа провожала ей близкого, ей понятного, вышедшего из ее же среды и не порвавшего с ней интимной связи, лучшего из русских людей.
Нравственный облик Суворова, понятный для народа, не ясен для науки; он затемнен, покрыт разнообразным наносным слоем и особенно щедро усыпан пудрою шута. Характеризовать Суворова, просто как человека, быть может, труднее, нежели определить его полководческий талант. Этою непосильною задачею я и не задаюсь. В эти скорбные дни воспоминания о почившем, позволяю себе привлечь внимание лишь к основным устоям нравственного его склада в том виде, в каком сам их понимаю.
Главною чертою духовного облика полководца было безмерное его честолюбие и жажда славы. Слово «слава» было неизменно-заключительным в его речи к солдату; искреннее признание в честолюбии, обуревавшем всю жизнь, было едва ли не последнею фразою в устах умиравшего: «Долго я гонялся за славою, - все мечта!» - сказал он тогда.
Стремясь подняться на высшие ступени почестей, доступных простому смертному, он с ревнивым чувством относился к служебным успехам других. Возможность более быстрого служебного движения младших повергала его в отчаяние, а личный успех этого рода заставлял его прыгать через стулья.
Но честолюбие, славолюбие и служебная его ревность были полны высокого благородства. Стремясь к почестям, Суворов за всю свою жизнь не сделал ничего такого, что не вяжется с честью. В ту далекую от нас эпоху, когда чины давались нередко за заслуги, не имеющие ничего общего с военным делом, когда угодничество иногда ставилось выше годности, когда офицерский чин еще так недавно был законною наградою простого лакея, Суворов для своего движения на верх избрал единственный и наиболее тяжкий путь, - путь боевых отличий, путь заправской службы, путь действительной солдатской обстановки. И он скорбел, когда приходилось строить крепости в Финляндии; он мучился, попав «в прописные». Зато к концу своей многотрудной жизни, перефразируя слова другого нашего полководца, Царя Петра, он мог бы сказать, что всю свою славу, все свои отличия он добыл «тяжким трудом и большою кровью».
Суворов правду ставил выше угодливости, а резкое, искреннее, часто язвительное, слово, - выше лести. Это создавало ему много врагов, но этою искренностью и правдою он перед ними не поступался.
В его переписке, особенно с Потемкиным, встречаются, конечно, льстивые выражения, дифирамбы, преувеличения, преклонение перед несуществующими добродетелями, но судить о Суворове по таким фразам нельзя. Не будем забывать, что то было время, когда лесть была обязательною принадлежностью простой обходительности и салонной вежливости, когда ода и стихи «на случай» господствовали, когда представитель этого направления, Державин, доходил до крайних, геркулесовых столпов преувеличения. С этого поправкою льстивая фраза в устах Суворова будет иметь такую же цену, какую в XVII веке имели слова «холопишко твой Сенька Чечоткин земно челом бьет», или какое в наши дни имеют слова «прошу принять уверение в совершенном почтении и таковой же преданности».
О Суворове, с точки зрения его правдивости и искренности, нужно судить по тем минутам, когда угодливость сталкивалась с делом, а лесть с чувством собственного достоинства. А такие факты и многочисленны, и всем известны. Под Очаковом угодливость не помешала Суворову самым недвусмысленным образом подчеркнуть всю неправильность действий того же Потемкина, а после штурма Измаила чувство собственного достоинства продиктовало ему ответ, что его, Суворова, могут наградить только Господь Бог, да Матушка-Царица.
Ценя в себе самом чувство достоинства, страдая, быть может, даже излишним самолюбием, Суворов уважал и личность другого.
В его манере обращения с младшими была известная бесцеремонность, граничившая, по нашим понятиям, с оскорблением; он употреблял офицера для таких поручений, которые теперь считались бы неприличными. Но, снова скажу, не будем забывать время, в которое он жил, и то восточное раболепство, которое окружало, напр., Потемкина и наследников его счастья. Ничего подобного у Суворова вы не заметите.
Облеченный громадною властью, он никого умышленно не сделал несчастным. Располагая почти безграничным правом награждать и извергать, он не злоупотреблял этим правом. В его бесконечных передвижениях от одного служебного положения к другому не заметите вы столь обычного в то время стремления «обновить служебный персонал», чтобы сделать новую метлу.
Назначенный в Италию, он встретил там не симпатичных ему людей, но ничего не сделал, чтобы от них освободиться. Поставленный неискусными действиями Римского-Корсакова в тяжкое положение в Швейцарии, он первый же стал на его защиту, а критика и беспощадного судью тот встретил в своем же подчиненном, не блиставшим, однако, суворовскими дарованиями.
Суворов знал, что всякий человек соткан из добра и зла, из достоинств и недостатков. Он брал человека таким, какой тот есть; у него «всяк был прав и никто не был виноват», ибо он умел найти ход к доброй стороне человеческой души, оставляя в тени ее пороки. Вследствие этого, вокруг него не всегда собирались люди, блиставшие своими достоинствами, но вследствие того же его окружала та преданность и любовь, которые двигают горы.
И это сказывалось в трудные минуты испытаний. Под Кинбурном, Рымником, Измаилом, Прагою, на Треббии, у Нови, на высях С.-Готарда и в ущельях Рейсы исполнитель его воли, его ближайший помощник, душу свою клал не только «за други своя», но и лично за самого Суворова. И в этом - ключ его побед на столько же, на сколько в личном его таланте и в высоких достоинствах солдата.
Происходя из среднего дворянского рода, генеалогические корни которого пришлось выводить из-за границы, будучи сыном невидного офицера, позже тогдашнего «прокурора», этого преемника петровского «обер-фискала», Суворов сам создал свою фамилию, сам сделался родоначальником кн. Италийских гр. Рымникских.
Но величайшие почести, им лично заслуженные, не наполнили его душу кичливостью, самомнением, самообожанием и пренебрежением к «подлым», т.е. менее его декорированным сословными, родословными и служебными привилегиями. Суворов говорил, что горделивость (позвольте смягчить его, по обыкновению, несколько резкое выражение) есть привилегия не вполне правоспособного ума. Граф, князь и фельдмаршал, он оставался тем же Суворовым, каким был в роли простого российского дворянина и скромного штаб-офицера.
Облеченный величайшим почетом, он с прежнею простотою, сердечностью и отзывчивостью бросал свою ласку и фанагорийскому солдату в Вильне, и увенчанному победными лаврами кн. Багратиону в Вероне.
В век стяжания, в век колоссальных состояний, образовывавшихся не всегда прямыми путями, Суворов был чист от каких бы то ни было злоупотреблений этого рода. Скупой по натуре, он, конечно, «приумножал», но никогда для этого не посягал на деяния даже только некорректные. Расчетливый и умеренный в личной жизни, он щедрою рукою помогал своим сослуживцам и даже допустил расхитить часть своего состояния. Не повинный в злоупотреблениях подчиненных, следуя завету, что «Бог дал, Бог и взял», он ликвидировал часть своих достатков, лишь бы разделаться с грязью нечистого дела.
Солдат по натуре, «чуждый», по его словам, «иных дарованиев», кроме военных, в век, когда научные силы выражались Цыфиркиными, Кутейкиными и лингвистом Вральманом, а наше российское юношество выливалось в приснопамятный тип Митрофанушки, Суворов высоко чтил свет истинной науки. «Ученье свет, - а неученье тьма», - учил он в эпоху невежества солдата и сам, во всю жизнь, даже в предсмертные дни болезни, не выходил из роли ученика.
Стоустая солдатская молва, его энциклопедическое образование, составившее тот фундамент, на котором взрос его военный талант, определила по своему: он «заговорен», он знает «слово», а высшая часть военного общества проникалась доверием к его светлому уму, знанию и истинной, не узко профессиональной, образованности.
Боготворя армию, посвятив ей всю свою жизнь, будучи солдатом по натуре, наполнив при помощи этой армии Европу славою побед своих и России, он был свободен от шовинизма и преувеличения достоинств этой армии, во что бы то ни стало. Не он выдумал несчастную для нас фразу: «Шапками закидаем». Наоборот, вся его «наука побеждать» была отрицанием в порицанием порядков Елизаветинского времени, исправлению и усовершенствованию которых он посвятил свою карьеру, а плоды трудов видел и в славных победах, и в ряде невероятных подвигов Швейцарского похода. Но даже и после этого похода он не впал в преклонение: порицая австрийцев вообще, он все же не скрыл, что служба Генерального штаба, продовольственная и артиллерийская часть у них стоят выше, нежели у нас. Суворов знал, что самовосхваление равносильно самоубийству; в нем билась та животворящая струя здоровой критики, которая служит залогом усовершенствования, предостерегая от затхлости стоячей воды.
Русский до мозга костей, гордившийся именем русского, выдвигавший в виде особо-бодрящих слов «Помилуй Бог, мы русские», он был свободен от узкой, старо-московской, лже-патриотической исключительности. Не хвалил  он все русское только потому, что оно русское, и не порицал он все иноземное только потому, что оно не наше. Горячий поклонник Царя Петра, он не был заражен лже-национализмом московского периода нашей истории, построенным на осколках татарско-византийской косности. Поставленный лицом к лицу со сложным вопросом польским, он, после штурма Праги, в горячем порыве первый протянул руку поляку.
Глубоко религиозный, истинный сын православной-кафолической церкви, ревностно исполнявший все ее обряды даже во дни болезни, он отличался широкою веротерпимостью, столь свойственною истинно-русскому духу. В борьбе с турками он не выставлял вперед, что они «невернии языци», нехристи, а в Италии подходил под благословение «папежского» архиепископа и выслушивал молебен С.-Готардского монаха с тем же религиозным чувством, с каким подходил и к российскому духовному отцу.
Истинный верноподданный, ставивший имя Царя рядом с именем Господа Бога, Суворов служение Царю видел в доведении до его слуха слова правды в том виде, в каком сам ее понимал, чувствовал и умел выразить, не опасаясь за правду кары, но и не ожидая за нее же благостыни.
Поэтому то в период Павловских реформ, узнав, что старые, покрытые славою Екатерининские знамена преданы пренебрежению, замечая ломку, не оправдывавшуюся необходимостью и прямо вредную для дела, он кричит во всю, не скрывая своего порицания. А когда его старый, умудренный боевым опытом голос не был услышан, он ставит на карту всю свою карьеру, все труды своей жизни и удаляется в невольное изгнанье.
Но, жертвуя своею личностью для дела, тот же Суворов жадно ловил слово монаршего благоволения и порицания, когда оно касалось его одного. Даже в тяжкие часы предсмертной агонии принял он, как знак исключительной малости, намек на внимание Царя.
Таков в грубых, неполных чертах нравственный фонд полководца. Прибавим к этому его могучую волю, несокрушимую энергию, оригинальность склада его мысли к т.д., и нам станет понятен, хотя бы отчасти, тот приговор, который вынес о нем «глас Божий, глас народа».
Не поняла его лишь значительная часть тогдашней интеллигенции. Как полководец, в ее глазах он был баловнем счастья, а как человек - неистощимая тема для анекдотов, превращавших его в какого-то шута, которому для полноты наряда не хватало только колпака арлекина. Грустно сказать, но для реабилитации его науке пришлось даже останавливаться над вопросом, не был ли он полупомешанным.
Не все современники поняли его. Его могучую волю, несокрушимую энергию, строго законное честолюбие и жажду служения на пользу, славу и честь родной армии и военного дела они нередко объясняли по-своему, с точки зрения своих собственных, часто низменных инстинктов, усердно окружая его начинания злословием, ядом сомнения и едва уловимою волной клеветы. Чудная картина его нравственного облика, нарисованная искусною рукою матери-природы, стояла слишком близко пред их, нередко затуманенными завистью и недомыслием, глазами. Они на этой картине рассматривали, ценили и судили отдельные мазки, не будучи в состоянии объять изображение во всю величину. Они изучали Суворова чрез микроскоп, покрытый налетом эгоистических соображений, в то время как им следовало завестись зрительною трубою иного образца, со стеклами более чистого состава, чтобы в небесной выси рассмотреть чудное светило, поставленное судьбою в зенит нашей военной славы.
Но время шло. Невидные муравьи исторической науки делали и делают свое дело. С любовью, сталкиваясь иногда в суждениях и противореча друг другу, шаг за шагом, изучали и изучают они листки его переписки, всесторонне исследывают свидетельства о нем, заглядывают во все уголки его деятельности и не оставляют без внимания даже годы солдатской его жизни. Их трудами образ Суворова мало-помалу освобождается от покрывавшего чуждого ему налета. И вырисовывается пред нами этот образ все чище, все лучше, все возвышеннее. И теперь, чрез сто лет после его кончины, чтим и мы в нем, вместе с толпою, не одного лишь Суворова-полководца, но и Суворова - лучшего из русских людей.

А.З. Мышлаевский

(«Русский Инвалид». 1900. № 99 (5 мая). С. 2).


Об авторе: Полковник, впоследствии генерал от инфантерии, Александр Захарьевич Мышлаевский (1856—1920), совмещал должности экстраординарного профессора Николаевской академии генерального штаба по кафедре истории русского военного искусства и делопроизводителя Военно-учёного комитета Главного штаба.


Публикация и подготовка текста М.А. Бирюковой.