Чистый талант

Александр Медведев 3
; Андрей, ты дома? А мы со вчерашнего к тебе стучимся. – Леонид Леонидыч, сине-щетинистый и кадыкастый, просунул в приоткрытую дверь довольную физиономию.

; Я дома не ночевал, только-только вошёл.

; Дело молодое. А я всё хочу тебя с настоящим художником познакомить. С самым что ни на есть настоящим! Пойдём ко мне! Сам увидишь. Пойдём, пойдём…

Леонид Леонидыч форсировал события, видать, извёлся, поджидая меня, и, наконец, дождавшись, разом захотел всё кончить, свести меня с новым соседом и уже с лёгким сердцем продолжить празднование его появления в квартире №17. Я нехотя последовал за ним.

За столом сидел насупленный старик в демисезонном пальто. Две расстёгнутые пуговицы пальто позволяли заметить под воротником белой хлопчатобумажной рубашки змеиную головку узла чёрного галстука. Над ним топорщилась бородка донкихотствующего профессора из советских фильмов. Да это же «депутат Балтики», настоящий профессор Полежаев или, как его, Докучаев? Не надо никакой машины времени, зайди в соседнюю комнату коммунальной квартиры и, пожалуйста, в конце семидесятых годов встретишь персонажа начала двадцатого века. Профессор тяжело восстал, протянул мне набрякшую синими венами руку и произнёс глухим прокуренным басом:

; Абрамов Николай Иванович.

Пока я, оглушённый, усаживался, пока разглядывал стакан розового молдавского портвейна и потом, стараясь не принюхиваться, большими глотками опрокидывал его, Леонид Леонидыч не умолкал, рекомендуя нового соседа.

; Он настоящий дизайнер, не из анекдота «– Здравствуйте, я дизайнер! – Да вижу, что не Иванов» – понятно? Тебе будет полезно, он тебе всё покажет, всему научит…

; Леонид Леонидыч, Лёня… ; басил профессор, ; да перестань, Бога ради…

Очевидно, за два дня они успели коротко сойтись и друг с другом не церемонились. На правах старожила квартиры Леонид Леонидыч рьяно взялся опекать нового жильца и, увлёкшись, принялся разъяснять даже те вопросы, которые и перед самим никогда не вставали. Николай Иванович заметно тяготился неослабевающим вниманием к своей персоне. Он сидел и решал, остаться ли ему возле недопитого портвейна и терпеть назойливого соседа, либо всё-таки уйти под предлогом беседы с молодым коллегой.
Леонид Леонидыч тем временем натурально распоясался. Оставшись в несвежей желтоватой майке, он размахивал руками, сообщая скороговоркой о своей высадке на Кубу во время Карибского кризиса. Без его участия Фиделю пришлось бы туго. Утверждение звучало непререкаемо и наглядно, стоило взглянуть на висящий над столом снимок молодого лейтенанта, – выпускник военно-морского училища нешуточно целился крупнокалиберным взглядом. Пренебрегая условностями связного повествования, Леонид Леонидыч стремительно бросался от одной темы к другой. Не успел я толком вникнуть, в чём же состояла его роль на Кубе по предотвращению третьей мировой войны, как он уже указывал на литографированную афишу – рисунок изображал бой быков в Испании. Крупные латинские буквы должны были убедить кого угодно, что нарисованный тореадор – Leon Kostrojevsky – и Леонид Леонидыч Кострожевский одно лицо. Почему бы и нет? Действительно, если на дверях квартиры ещё час назад красовалась бирка «№ 17», то не факт, что за это время там не могла бы появиться бирка – «палата № 6», своеобразный маячок, указывающий, что невероятное может быть очевидным и это надо принять. Мы с Николаем Ивановичем, не сговариваясь, кивнули, а Леонид Леонидыч, как был в образе тореадора, так сходу – быка за рога – начал введение в практическую геополитику.

; Ну, вот сейчас – вьетнамо-китайский конфликт. Радио слушаем, телевизор смотрим! Ты же только что из армии, Андрей, сам понимаешь оперативную обстановку, всё это хрень, «космонавты и татары, всё неправда, всё говно, уносить свои гитары им придётся всё равно!»

Леонид Леонидыч хохотал, прикрыв веки. Затем резко встрепенулся и, внимательно посмотрев на нас, произнёс усталым командирским голосом:

; Мою группу расчленили. Перед самым вылетом. Всё, ваши не пляшут! Половину ребят медкомиссия тормознула. Заменили совершенно незнакомыми мне людьми. Такая вот поступила вводная, смекаете?

Я развёл руками. Николай Иванович с готовностью принял мой жест приглашением налить и наполнил стаканы.

Мы выпили.

Леонид Леонидыч задумался, продолжать ли, не будет ли тут разглашение военной тайны? Наверно, наше молчание уверило его, что мы – свои, что мы ; ни-ни, и тогда он решил поведать, как выпутался из страшной западни, уготованной начальством, расчленившим слаженную группу.
 
; А я им – раппорт! Неоправданный риск, не могу ставить на карту жизнь этих новичков. Раз! Второе – без моих ребят эта операция просто бессмысленна, ; ну ты, Николай Иванович, их ещё увидишь. Андрей вот знает, надёжные ребята!

– Ну, так и вы…

– Да ладно, я, чего там. Да, чего там у нас ещё? – Леонид Леонидыч изогнулся и достал из-под стола очередную бутылку портвейна. – Последняя. А вот с Китаем ещё накувыркаемся, помяните моё слово. Э-э! Вы что, оба уходите?

; Пойдём мы, Леонид Леонидыч, работы Андрея посмотрим.

; А, ладно, давайте. Вам есть о чём поболтать. Заходите после.

«Относительно быстро удалось выскользнуть». ; Я, было, обрадовался, но тотчас осёкся, что-то мне подсказывало, что вечер вполне может омрачиться неожиданной визитацией профессора. Но делать нечего, и я распахнул свою дверь:

; Прошу.

Предложив Николаю Ивановичу стул, я принялся показывать холсты, рисунки, наброски и эскизы декоративных композиций, курсовые задания и творческие работы. Он, молча, курил.

– Ну как вам? – спросил я, начиная тяготиться странным молчанием.

; Какая беспомощность, ; только и произнёс профессор, вдавливая в пепельницу окурок. Движение подчёркивало, что он сознательно надавил на самолюбие художника, доверившего ему сокровенное.

«Ё-моё! Тебя за этим и пригласили, чтобы выслушивать гадости!» – Я почувствовал, что искорки досады, попавшие на пары портвейна, грозили вспыхнуть пламенем гнева оскорблённого самолюбия. Я закурил сигарету и после второй затяжки решился ответить на грубый выпад.

; Может быть, с высоты вашего опыта это всё и беспомощность. Но я-то учусь на втором курсе всего лишь, и возможно, чему-то ещё научусь.

; Тебе сколько лет?

; Двадцать один. Исполнился месяц назад.

; Уже, уже двадцать один! Для художника это зрелый возраст, боюсь, что впереди…

«Да что ж он себе позволяет, в конце-то концов?» – Я чувствовал, что вот-вот начну закипать. И вдруг подумал, что если буду так горячо реагировать на «советы постороннего», – неизвестно откуда возникшее в памяти название статьи Ленина вышучивало мою бурную реакцию, – да, если меня будут расстраивать отзывы случайных людей о моих работах, то… Что будет тогда, я не стал додумывать, ощутив внезапную смену настроения, – обида вдруг сменились каким-то хулиганским азартом, а попросту говоря, я уже готов был хладнокровно нахамить этому, с позволения сказать, профессору кислых щей.

; Ну, хорошо. А сами-то вы, чем похвалитесь?

Николай Иванович неожиданно резко встал, и недобро глядя на меня, сказал:

 ; Пойдём!

Мы отправились по длинному коридору к первой комнате от входа в квартиру. Он кулаком открыл дверь и шагнул в темноту. Я хотел последовать за ним, но остановился на пороге, опешив. Щёлкнул выключатель, и какой-то фантастический свет преградил вход в мрачную пещеру. В зловещем освещении открылось пространство, которое только что загромоздили вещами, не успев расставить. Впрочем, расставлять было особенно нечего. Четыре старинных стула жались в центре комнаты. У окна жертвенником возвышался письменный стол, к стене раненным зверем припал диван. Немногочисленная мебель завалена книгами, журналами, рулонами бумаги. В просторной комнате некуда ступить, однако Николай Иванович смело преодолевал бумажные торосы, не теряя равновесия.

«Что за странный свет у него? ; подумал я, совершив всё-таки два робких шага от порога. – Ну, конечно, странный, это же фотолаборатория!» Оба окна плотно занавешены чёрным брезентом, а за моей спиной над дверью тускло светит красный фонарь. В углу комнаты на полу за диваном притаился открытый чемодан с двумя кюветками, наполненными мутными растворами. «Тоже мне, художник! Есть такие, что без фотографии ни шагу». Неожиданное саморазоблачение профессора бальзамом легло на рану, нанесённую мне безжалостно резанувшей «беспомощностью».

; Вот мои работы!

Николай Иванович доставал книги с единственной заполненной полки книжного шкафа, их набралось с десяток. Я, совершенно не подготовленный воспринимать увиденное работой художника-графика, снисходительно взирал на обложки, суперобложки, форзацы, заставки, шмуцтитулы, спусковые полосы, технические иллюстрации. Смотрел, будто на изображения, сотворённые «где-то в типографии», появившиеся как бы сами собой действием каких-то станков, что ли, но уж никак не волей и рукой художника. Я не видел, да и не желал видеть перед собой ничего художественного.

; Ну, а что тут особенного, Николай Иванович? – Я решил доиграть роль художника, искусство которого, мягко говоря, незаслуженно поставлено под сомнение, и кем ; каким-то фотографом, которому, собственно, и нечем хотя бы уравновесить мои рукотворные творения, не говоря о том, чтобы перевесить!

; Вы перефотографировали кем-то уже созданный образ и поместили его на обложку…

; И шрифт даже не сам написал, ; подхватил в тон мне Николай Иванович, ; а также переснял из каталога «Летрассет» и наклеил. Только вот почему-то за всё это краденное, ; Николай Иванович полез опять на полку, ; за всё это мне вот такие дипломы присылают! Вот! Из Варшавы с конкурса книжного оформления, Праги, из Дрездена. А ты можешь всю жизнь вылизывать свои курсовые, а работать так и не научишься. Потому что, ты видеть не умеешь, смотришь, а не видишь. Ты – как ребёнок, который на вопрос в каком доме он живёт, начинает рассказ не с адреса, не с площади и образа дома, а лепечет что-то о прикроватном коврике красного цвета в белый горошек. Ты смотришь на мои обложки и не видишь главного: соразмерности изображения и пространства живописного поля; не понимаешь, почему именно этот, а не иной шрифт здесь и именно такого размера и насыщенности, и отчего он так дружно живёт с изображением…

Я напоролся. Именно то и произошло, себя не обманешь. Этот сумрачный профессор, ради приличия даже не промычавший одобрительного междометия моим опусам, оказался очень современным художником со свежим, дерзким мышлением, способным ясно и убедительно его выражать, книги, оформленные им, были тому подтверждением. Мне вдруг открылось нечто обобщающее эти разные издания, а именно – изящество, лаконизм, явное благородство, словом то, чему название безукоризненный вкус искушённого мастера. Действительно, зачем такому блеять, плутать в тумане «как бы», если он привык к высшей степени точности, возведённой в искусство? Точность – вежливость королей! Вот оно что: здесь речь-то не о времени, а о точности образного высказывания. Я не знал, куда себя деть. И зачем только я ему показывал, и в самом деле, беспомощные в своей приблизительной образности работы?

; Да ничего, Андрей. – Николай Иванович неожиданно по-доброму рассмеялся. ; Перетопчемся! Пойдём-ка ещё вина возьмём, да и хватит, а то работу сдать не успею, а мне надо в этом месяце денежку всё же получить. – Он посерьёзнел. – Долги отдам, вот тогда и заживём. Тогда только самую интересную работу и станем делать.

Поздний вечер, магазины закрыты, однако мы пошли за вином. До знакомства с Николаем Ивановичем я и не думал, что есть спекулянты, продающие спиртное круглые сутки. Впоследствии, за два года соседства с ним я узнал несколько таких точек на Советских улицах по правую сторону от Суворовского проспекта. В тот раз мы отправились в Дегтярный переулок, в дом напротив бани. Поднялись, отсчитав семь ступенек, и три раза стукнули в стенку.

– Помилуй бог, Борода?

Дверь открыл приземистый пожилой человек с внимательным взглядом. Он говорил нараспев, и таким манером поведал, что с утра ещё взял ящик вина, и это было правильно, потому как, задержись он на час ; в двенадцать часов в гастрономе-то уже ничего не было! ; и люди бы безответно в его стенку стучали, а он – помилуй бог! – как всегда, о страждущих позаботился. Человека этого на «орбите», в районе от «Трёх богатырей», ларьков на углу 8-й Советской и Дегтярного переулка, до «Семи ветров», пивной на углу Старорусской и Мытнинской улицы, так и звали – Помилуйбог. Бутылка вина у него стоила три рубля.
 
Николая Ивановича, а на «орбите» – Бороду, знали многие колоритные личности, в разное время суток выходившие на улицу с целью «сесть кому-нибудь на хвост». Кто-то надеялся угоститься маленькой кружкой пива, иной готов был по случаю подсобить уставшим в опорожнении бутылки вина, а то и водки. Встречались и те, что, подлечившись амбулаторно, хватанув то тут, то там глоток на ход ноги, искали возможности залечь в стационар, то есть навязаться к кому-нибудь, кому уже безразлично, каких и сколько болящих он приведёт к себе. Не раз Николай Иванович просыпался в своей комнате, лежащим на полу, скорчившимся на диване, навалившимся на стол, словом, в той позе и там, куда его швырял в беспамятство «контрольный выстрел в голову» ; роковой глоток. Оставив на полу горы окурков, мозаику осколков тарелок с надписью «Общепит», живописные жирные пятна раздавленной кильки или «пролетарской ветчины» ; зельца, гости исчезали, прихватив с собой приёмник, понравившиеся книги, какую-нибудь мелочёвку. Уйти от такого щедрого человека и ничего не взять на память, было бы как-то не по-людски. Из одежды, правда, ничего не пропадало. Как-то давно, когда выходы на «орбиту» у Николая Ивановича ещё случались довольно редко, гости унесли его пальто. Больше он уже не снимал верхнюю одежду и головной убор, если приводил кого-либо к себе, чтобы выпить-закусить за импровизированным столиком, табуреткой, накрытой доской от фотоувеличителя «Нева». В такие дни «открытых дверей» у Николая Ивановича я с грустью вспоминал «Странную историю доктора Джекила и мистера Хайда». По-старомодному аккуратный в манерах и одежде, ; я был не одинок, кто видел в нём профессора, ; Николай Иванович вдруг превращался, но не в жестокого страшного монстра, как это происходило с героем Стивенсона, а в страшно жалкого, беспомощного перед своим недугом человека. Он становился податлив, мог пропить с людьми с улицы всё, взятое в долг или авансом в издательстве, чтобы потом день и ночь, не разгибаясь отрабатывать это, в итоге довольствуясь какими-то крохами. Иногда он перехватывал трояк или пятёрку даже у меня, живущего на стипендию и на редкие халтуры. Отказывал я только, когда у самого было шаром покати, а он всегда возвращал деньги в обещанный срок.

После первой встречи, начавшейся довольно нелюбезно, мы редкий день не сходились, то в моей комнате, то у Николая Ивановича. Он работал и по ходу объяснял, что в данный момент делает, почему так, а не иначе, и в каких случаях мог быть уместен и другой способ. Я смотрел на него, сидящего за идеально чистым столом, облачённого в белый халат, на его белую шапочку, и думал: а всё-таки настоящий профессор! На столе два стакана, один с «белой водой», в нём он полоскал кисть для белил, другой – с «чёрной» для промывки кисти от туши.

– Ты посмотри – блестит? То-то, не блестит! А потому, что тушь я мешаю с темперой, и чёрное у меня получается бархатистым, матовым. Если чистой тушью крыть плоскость, получишь чёрную блестящую дешёвку. А одной темперой может выйти и неравномерно.

– Рейсфедером линию проводи мгновенно, тогда не будет заплывов. Карандашом или кистью – коснулся и смотри не на кончик, а в ту точку, куда собираешься линию направить, и – вжик!
 
– Букву рисуешь, раскрашивай её не от контура к центру, а от центра к краям, иначе всегда неровно покрытой станет выглядеть и вообще неряшливо.
Он вздыхал.

– Это я сейчас не каждую неделю брюки глажу. И пиджак вот заблестел на локтях.
– Чего ж вы хотите, Николай Иванович, если вы его чистой тушью без темперы красите.

– Ишь ты, нахватался! Моя школа. Да, костюм теперь не тот. А всё равно я и сейчас ещё стильный дядя, нет? Хотя бы издалека? – спрашивал Николай Иванович, подойдя к двери.

; Чего ж издалека, достаточно отойти на расстояние трёх диагоналей от произведения, как вы и говорили про оптимальный отход, чтобы наиболее отчётливо воспринять изображение. Вы где-то метр восемьдесят ростом, стало быть, уже на расстоянии пяти с половиной метров вполне стильно выглядите.

; Уел, уел под чистую! – раздавался бас уже из коридора.

Я садился на его место и старательно пытался применить совет по рисованию буквы, а Николай Иванович тем временем приносил с кухни сковороду.

– Картошка по-абрамовски.

Мы ели разрезанные пополам и поджаренные на подсолнечном масле картофелины.
 
; Что мужику нужно? – спрашивал он. – Мешок картошки, да литр масла, и месяц можно жить. Да чай, без чая не выжить. Хлеб ещё. Ты ешь, давай!

– А почему, вы в белом халате?

; Люська меня снабдила, она у меня зубной врач. Скальпели, пинцет ; это от неё. Я вот здесь, а она с девчонками, их у меня две, они в Колпино. Там и тесть с тёщей, мне с ними не ужиться, да и работать, как там работать? У меня срочный заказ, ; за что меня в издательствах и ценят, я мгновенно делаю эскиз, рабочие оригиналы, без вопросов, – мне день не день, ночь не ночь, кому это понравится? В каких мягких тапочках ни ходи, а всё шум, скрип, звон. А людям рано вставать. Ну и передых какой-то должен же быть? Он у меня известно какой, может и затянуться, тоже мало интересного полную неделю смотреть на меня такого красивого. Вот отдельно от них живу и работаю, так и напишут на мемориальной доске: жил и работал, только и всего. Или: жил и только работал. Люська знает, когда у меня в каком издательстве гонорары, приезжает, ласковая: «Николаша, соскучилась!» И пожалуйста, раз и другой, что ты, а в Колпине – то голова болит, то устала. А тут и просить не надо, сама постель застелет, чистые простыни с собой привозит. Да не устаёт! Ещё в гастроном потом слетает. И, что не в гонорарные дни немыслимо, на ночь остаётся! «Ты неуёмный, Николаша!» Ну, я и поплыл: сыт, пьян, нос в табаке. Наутро просыпаюсь, нет моей Люсьен, и денег нет. Всё подчистую выгребет. У неё отработано. А я не то, чтобы обманываться рад, но вроде того. Да Бога ради… Опять беру в долг. Вот так всё время. Вся моя семейная жизнь. Девчонки мои, кому они нужны? Шесть и восемь лет. Был я как-то с ними в цирке в прошлом или позапрошлом году, они довольные: «Папочка!»

С трудом верилось, что Николаю Ивановичу сорок шесть лет. Выглядел он гораздо старше. «Андрюша, я ведь болен алкоголем!» ; сокрушался он не однажды. Всякий раз, выходя из его комнаты, и говоря «до завтра», я не был уверен, что назавтра найду его трезвым.

Нередко, выйдя из запоя и настраиваясь на работу, он заглядывал ко мне. «Не помешаю?» А я только рад, вижу, что живёхонек – уже хорошо, да и что-нибудь показать ему есть повод, я очень скоро перестал бояться его нелицеприятных, но точных замечаний, почувствовав, как под его влиянием дела мои художественные пошли в гору.

Николай Иванович приходил с кружкой чая.

; Ты давай, не отвлекайся, работай, а я тихонько посижу.

Он нарезал перочинным ножиком дольки яблока в кружку, потом закуривал. Долго молчать он не мог, особенно, если видел что-то коробившее его вкус. Вкус; главное в художнике, не раз слышал я от него.

; Ну что ты там выпиливаешь? Хватит пыхтеть. Это надо делать одним махом, без никаких!

Пока я добивался, чтобы получилось «без никаких», стало быть, без лишних деталей, без всего, отвлекающего от выразительной формы и цвета, он успевал рассказать не одну из многочисленных историй, связанных с профессией. Потом подходил, смотрел на мою работу и изрекал:

; Другое дело. Надо ли было много говорить?

Всё-таки говорилось как раз много и всякого разного. Мы касались любых тем, и они, так или иначе, переплетались с вопросами искусства.

; Мы же все простые люди, Андрюша. И академик, и герой, и мореплаватель, и плотник. Все ходим в дождик в галошах, и художники тоже. Однако мы, художники, отличаемся от остальных не тем, что видим красоту и тонкий лиризм этого дождика, ; многие даже сверхчувствительны, не нам чета. Дело в том ещё, что мы, в отличие от всех остальных, эти самые галоши можем сделать. Мы умеем выразить свои мысли и чувства так, что они становятся понятны другим. А плотник тут или академик так и остаются со своими, может быть, неимоверно глубокими и высокими, но невыраженными чувствами.

Я улыбался «тонкому лиризму», единственному, кажется, штампу, который позволял себе Николай Иванович. Могла возникнуть мысль, а не говорит ли он что-то однажды заученное, так всё лилось гладко. Наблюдая его в деле, я убедился, что мыслил он, конечно, самостоятельно, даже в самой проходной работе старался не допускать самоповтора, не говоря уже о перепеве чьей-то удачной находки. Наверно, речь и манера выражаться выявляет то, как человек работает, с каким отношением.

Профессиональным лицом этого человека была строгая убедительность.
Первое художественное образование он получил на живописном отделении Рязанского художественного училища в конце пятидесятых годов.
 
; Меня за голос полюбила внучка Менделеева, она преподавала историю искусств, и часто меня о чём-нибудь просила рассказать, хоть что угодно, ну я и говорил, – мой голос напоминал ей голос деда.

Я не задавался вопросом, верить или не верить сказанному, что тут – правда, что вымысел, ибо ни одно, ни другое в главном не могло повлиять на моё отношение к Николаю Ивановичу. Голос у него, в самом деле, редкого баса. А в то, что его дипломная работа в Высшем художественном училище имени Мухиной – проект оборудования для лучевой терапии ; заинтересовала не только отечественную медицинскую промышленность, но и английскую, не поверить нельзя. Я собственными глазами видел вырезку из «Известий» за 1964 год, на ней фотография Н. И. Абрамова с макетом разработанной им установки и статья о молодом художнике-конструкторе.
 
; Ты не думай, что мне всё всегда легко давалось, ; говорил Николай Иванович о годах учения. – Я ведь в Рязани заканчивал живописное отделение, а там что – пятно, масса, колорит и валёры, замес, одним словом. А в «Мухе» ; художественное конструирование, техническая эстетика, ; слово «дизайн» в те годы не произносили, станешь выпендриваться, в лучшем случае отчислят. Надо было перестраиваться даже в том, чтобы красить не маслом, а темперой – совсем другой коленкор. Требования – не впечатление передать, не полу-вздох, как в живописи, где всё на чуть-чуть, а то, как проектируемая вещь должна работать. Дизайн ведь не то, как объект выглядит, а как он действует. Но эту простую истину и не все дизайнеры понимают; многим лишь бы себя родимых показать, только, кроме голого зада часто показать-то и нечего. Была и другая беда: возраст сигналил о пределе моей обучаемости, я ведь после рязанского училища ещё на флоте три года отслужил, пришёл в «Муху» двадцатичетырёхлетним переростком, а сокурсникам по восемнадцать лет! До третьего курса еле-еле волочился, стыдоба, уходить уже собрался. Дружок мой, Витька Селезнёв, видя моё отчаяние, сказал: «Давай, Колька, я тебе подачу сделаю, а ты будешь смотреть от начала и до конца». Взял и сделал мою курсовую работу, проект радиоприёмника. Я внимательнейшим образом следил за всеми его действиями и слушал все его что, как и почему. Получилось, Витька стал единственным по-настоящему моим учителем: его объяснений мне хватило сполна, с тех пор я по-другому вижу и соображаю, у меня больше не было, и нет проблем с идеями и исполнением.

Выдающегося выпускника распределили в Научно исследовательский институт ядерных исследований и назначили начальником отдела технической эстетики. Перед Николаем Ивановичем открылись перспективы, какие только могли быть в то время. Он женился, получил квартиру, имел хорошую зарплату и пользовался уважением коллег и начальства. Его проектные разработки демонстрировались в Москве на Выставке достижений народного хозяйства, на аналогичных выставках в странах Совета экономической взаимопомощи. Об этом были материалы в газетах, в журналах «Декоративное искусство» и «Техническая эстетика», вырезки из них Николай Иванович хранил в коленкоровой папке.

Перспективный специалист всего себя отдавал работе, а что оставалось, то доставалось коллегам – Николай Иванович не мог пить в одиночку, так он и не пил, а просто нашёл легкодоступный способ снимать излишнее напряжение, и делал это сначала в узком кругу сотрудников отдела, а затем и в более широком. Наконец, начальство сделало ему предупреждение, напомнив, что работает он в закрытом институте, имеет допуск к секретным документам, а потому распивочно-закусочный обмен опытом, которым он увлёкся, недопустим. Вскоре его понизили в должности. Напряжение, как ни странно, от этого нисколько не понизилось, а, наоборот, возросло. К тому же нашлись доброжелатели, намекавшие ему, что надо бы проявлять больше внимания к жене, она явно в том нуждается, раз не пренебрегает услугами сторонних охотников его проявить. После развода, Николай Иванович первый раз сорвался в запой. Во время второго его уволили.
 
Запись в трудовой книжке говорила об увольнении по собственному желанию, и формально ничто не препятствовало найти работу по профилю. Неформальный же подход к вопросу трудоустройства высвечивал невозможность даже недолгого его пребывания в какой-либо организации с ежедневным режимом работы. Один, другой прогул, вероятно, можно было бы прикрыть, раздобыв справку из поликлиники. Но опытные люди в отделах кадров очень скоро разнюхают сущность его болезни, и никакие справки о перенесённых ОРЗ их не введут в заблуждение. Оставалось одно – стать вольным казаком и работать по договорам. Пожалуйста, если ты член Союза художников, только секретные проекты Николая Ивановича никак не могли быть предъявлены комиссии по приёму в эту творческую организацию. А тут ещё недавний суд над поэтом Бродским, серьёзный сигнал, намёк, что и художника легко обвинить в тунеядстве. Тем более, согласно народному наблюдению, художника обидит каждый. Да, скорее всего, и не без основания, наверно, так ему и надо, коль художник размазня и ни на что не годен – негодяй! Если же он в состоянии сделать хотя бы штриховую иллюстрацию, ретушь, если более чем на любительском уровне фотографирует, то ему нечего печалиться и жизнь его не обманет: Профсоюз работников культуры и Госкомиздат готов такого приветить. Эти организации в 1961 году создали Ленинградский горком художников или, как его ещё называли, Комитет художников-графиков. Горком обеспечил социальный статус плеяде косоглазых и косоруких непризнанных гениев, персонажам так называемого ленинградского андеграунда, не говоря уже о профессиональных художниках, у которых не было ни времени, ни желания заниматься мазнёй, фабрикуя уродцев, намекая, что это-де карикатуры на подлую советскую власть и вообще на неказистую российскую действительность. Двух книжных обложек оказалось достаточным для получения удостоверения члена горкома, и Николай Иванович стал желанным и вскоре необходимым художником в «Гидрометеоиздате», в «Судостроении» и «Машиностроении», в издательстве «Наука», «Медицина» и даже в партийном «Лениздате». С «тревожным чемоданчиком» ; портфелем с макетами книг и минимумом инструментов на случай внезапных правок, курсировал он от дома к авторам, от авторов в издательства, оттуда домой. С этой орбиты он мог плавно или резко перейти на другую, на которой, по мере увеличения сопровождавших его спутников, сгорали ступени его ракеты – деньги, время, здоровье.

К моменту нашего знакомства Николай Иванович вольно казаковал более десяти лет. Его дерзость и бесшабашность, смышлёность и умение собрать в кулак волю с целью довести до совершенства и сдать в срок заказанную работу, ложилось на качество, вызывавшее в памяти, как это ни странно, Акакия Акакиевича Башмачкина. Да, представьте себе, широкому русскому человеку тесно в двух ипостасях – доктора Джекила и мистера Хайда, естественно напросившегося сравнения, которое пришло мне на ум, видя случающиеся перевоплощения соседа. Что это, в самом деле – у подлеца два лица? – нет уж, слишком узкая конфигурация для вдохновенной творческой натуры. Николай Иванович подобно гоголевскому канцеляристу, обожал букву как эстетический объект, он видел её вдохновенным произведением, основанным на пропорциях человеческой фигуры. В одних и тех же буквах в различных комбинациях и написании он различал атлетов и гимнастов, кокетливых барышень и строгих дам, одни представлялись ему задумчивыми созерцателями, другие стремительными деятелями. Бывало, ради короткой надписи на обложке он отыскивал особо подходящий по стилю латинский шрифт и деликатнейшим образом переделывал его в кириллический. После чего, название книги, – какие-нибудь «Технологические процессы геодезического производства», пенящееся скорописью на редакторском бланке, – преображённое его мастерством, принимало грацию божественной Афродиты. В таких случаях, а они происходили не редко, удивлению коллег не было предела, не говоря о восторге редакции и автора книги. Он мог подробнейшим образом говорить о разных видах шрифта, о пространственных и весовых коллизиях, возникающих в буквенных промежутках. Непритворно скорбел, что с утратой ряда букв старой русской орфографии, страницы книг напоминают безжизненную поверхность нейлоновой рубашки, тогда как яти, ижицы, фиты и твёрдые знаки делали книжную полосу богатой парчовой тканью, воздушно-затейливым кружевом. Нужна ли ему была вожделенная Акакием Акакиевичем «шинель» – какое-либо материальное подтверждение принадлежности к уважаемым людям? Сознание, что он художник и может представить и, главное, сделать зримой для каждого, имеющего глаза, любую «шинель», его полностью удовлетворяло. И если нашему соседу, Леониду Леонидовичу, для повышения значительности в глазах мужчин и особенно женщин требовался лейтенантский китель и костюм тореадора, пусть и нарисованный, то Николаю Ивановичу было достаточно широкой известности в узких кругах коллег, подкреплённой десятком дипломов, отметивших его работы на различных выставках и конкурсах.

Закончив художественное образование, я съехал на другую квартиру. Городские расстояния порой оказываются непреодолимыми, и занятость тоже вещь объективная, не способствующая встречам. Тем не менее, мы встречались.
Первый раз он позвонил и попросил «уделить ему десять минут для важного разговора», это было 1981 году, вскоре после моей перемены жительства. Заехал не один, а в сопровождении «искусственного спутника», законы притяжения «орбиты», неумолимые в своей постоянности, продолжали притягивать Николая Ивановича и искателей выпить на халяву. Важный разговор уложился менее чем в десять минут, искомые три рубля, нашлись у меня, к счастью для Николая Ивановича, и он, не давая им сжечь карман бессменного пиджака, незамедлительно удалился.
Вторая встреча относится к середине 1980-х. Я тогда уже состоял в Молодёжном объединении Союза художников и получил от Союза мастерскую, восемнадцатиметровую мансарду на углу Мытнинской улицы и 4-й Советской, табакерку об одном подслеповатом оконце, косящем из-под крыши во двор. От мастерской ровно пятьсот метров до известного мне по прошлой жизни дома. Естественно, через некоторое время мысль посетить Николая Ивановича воплотилась.

– Так я и знал, – покачал он головой, когда я вошёл.

Меня удивил явно недружественный тон.

– Так и знал, что этим всё закончится.

– Что именно, Николай Иванович?

– А то, что ты ко мне рано или поздно придёшь.

– Вот, пришёл. Может, конечно, надо было и пораньше…

– Заявишься, когда не будет работы или чтобы я подсобил тебе непосильный заказ сдать. По моему и вышло.

«Теперь-то что беспомощного он увидел во мне, почему так с порога поставил диагноз? А, может, и загодя всё про меня решил…» ; недоумевал я.
Так же, как и в былые времена, змеился из-под бороды галстук, на похудевшей фигуре лоснился тот же пиджак, всё в облике Николая Ивановича оставалось досконально знакомым, кроме нового взгляда, сверлящего и тревожного.

– Да что вы, Николай Иванович! Есть у меня работа. На днях как раз сдал плакат к музею «Диорама прорыва Блокады», а до этого приняли в Ленконцерте плакат для фокусника Юрия Прусакова, а ещё раньше плакат и буклет для Клуба моряков сделал.
 
; Хвастать, значит пришёл?

; Да нет же, я к вам и не за работой, и не хвастать, с чего вы взяли? Так, решил повидаться, проведать вас, душой отогреться.

Я достал бутылку сухого вина.

; Не возражаете?

; Да Бога ради!

Николай Иванович отвернулся и, взяв с подоконника два стакана, показавшиеся мне знакомыми, отправился на кухню сполоснуть их.

Я осмотрелся. Из четырёх старинных стульев – «из особняка княгини Голицыной, той самой Пиковой дамы» ; в комнате осталось только два, да и то один, потеряв переднюю ножку, опирался на табурет. На не разобранном диване откинутое синее байковое одеяло обнажало подушку с давно не стираной наволочкой. Простынь он, похоже, ещё раньше вывел из употребления как не возделываемую культуру. На рабочем столе почил телевизор с запылённым экраном.

Вернувшийся Николай Иванович стряхнул из стаканов капли воды, протянул мне штопор и сел на диван.

– Падай. Да не бойся, блох нет, ещё не совсем особачился.

Уперев в пол бутылку, я откупорил её и разлил вино в стоявшие тут же в ногах стаканы. Вздохнув, – «теперь-то вы оба для красной воды», ; сдвинул свой со стаканом Николая Ивановича.

; Блохи-то ладно, шутка, а вот туберкулёз нешуточно можно подцепить, не выходя из собственной квартиры. В комнате Лёни теперь старуха живёт туберкулёзница. Соседи, что вместо тебя теперь, говорят, её временно поселили, пока очередь на отдельную однокомнатную квартиру не подойдёт.
 
; А как же Леонид Леонидыч?

; Не знаю. Его уж с полгода, как на природу свезли.

; То есть?

; В село Никольское. Психбольница № 1 имени Кащенко – не слыхал? Ну, всему своё время. А куда он потом поселился, известия не поступали.

Мы допивали вино, когда раздался звонок в дверь. Николай Иванович оправился открывать. С ним вошёл мужчина лет сорока и, увидев меня, протянул руку:

; Тагир.

И сразу же – к Николаю Ивановичу, продолжая начатый в прихожей разговор:

; Так они у тебя телевизор посмотрят? Часа на два, а потом мать пришлю, заберёт их.

; Не работает телевизор.

; Да? А, помню, помню. Ладно, сказал – отвезу в ателье, не переживай, на днях, сделаю точно. Пусть тогда так побудут, порисуют у тебя?

; Кто это? – спросил я, когда он вышел.

; Из пятнадцатой квартиры, снимает. С женой торгуют на Некрасовском рынке.
Николай Иванович не успел ничего добавить к сказанному, потому что Тагир уже вводил в комнату мальчика лет десяти и девочку лет восьми. Дети поздоровались и сели на пол, разложив перед собой альбомы и коробку цветных карандашей. Видимо они бывали здесь не однажды. Рассмотрев детей, я взглянул на телевизор – а Тагир-то фокусник! – на нём уже стояла бутылка портвейна.
 
Закрыв за соседом дверь, Николай Иванович подошёл к телевизору и, воздев руки, произнёс:

; Кина не будет? Да Бога ради! Зато – продолжение банкета!

Сославшись на предстоящую встречу, я стал прощаться, Николай Иванович не возражал. Спускаясь по лестнице, где-то между четвёртым и третьи этажом, я услышал щелчок отворившейся двери, и вослед мне несравненный бас:

; Это ты хорошо сказал – «душой отогреться!»

В последний раз мы увиделись в начале девяностых. Он позвонил в мастерскую. Я догадывался, что он хочет занять денег, что ещё могло заставить его позвонить?
Тогда у меня не было заказов на дизайнерскую работу, и я начал писать акварелью пейзажи и сюжеты, стилизованные под восемнадцатый век, что-то в духе Сомова: дамы, кавалеры, беседки, парки и дворцы в эпоху якобы блистательного Санкт-Петербурга. Открывшиеся в большом количестве галереи, обыкновенные, впрочем, лавочки по продаже не столько живописи и графики, сколько разнообразнейшей сувенирной мелочи, принимали на реализацию и мои картинки. Бывало, их покупали сразу, если на них западали иностранные туристы, понимающие толк в рукотворном, следовательно, уникальном произведении. Если таковых какой-то период не оказывалось в городе, оставалась надежда на любителей искусства из соотечественников. Верилось, хотя и безосновательно, что, возможно, некоторые из них, решатся, наконец, приобрести за мизерную цену работу современного художника, полагая, что с течением времени она окажется их существенным материальным вкладом.

В тот день я писал сразу две акварели. Одна, в серебристой гамме, навеянная стихотворением Мандельштама «Поедем в Царское Село», другая – стихотворением Николая Агнивцева «Елисавет», в золотистой. На них полупрозрачными облаками вплывали куски пейзажа, гарцующие уланы, галантные кавалеры едва касались тонких талий дам, уже возносимых над земными печалями звуками скрипичной пьесы Ивана Хандошкина или сонатой Бибера. Дамы непременно воспарили бы, растаяв в частях листа, едва тронутых потёками сходящей на нет краски, если бы им не преграждали путь портрет царицы Елизаветы Петровны и каллиграфические надписи стихотворных текстов, возникавшие из глубины сотворённого фантастического измерения.
Звонок Николая Ивановича напомнил мне высказанное им однажды мнение о моих работах.
 
; Ты слишком умничаешь. – Он тогда разглядывал мою линогравюру: на фоне силуэта города ; фигура старика, держащего подмышкой футляр настенных часов. ; Художнику надо быть проще. Иначе ты рискуешь быть непонятым. Может, это и лестно некоторым, но ты ведь профессионал и рассчитываешь жить своим трудом, а тогда умничанье опасно – кто ж тебя купит, если ты показываешь покупателю, что умнее его? В любом клубе над сценой надпись: «Искусство принадлежит народу». Но ведь это только часть фразы, причём, не главная. Главное в продолжении – «и должно быть понято им». В этом суть, но она чаще всего и ускользает.

Старик, несущий подмышкой время. Я ему не стал рассказывать историю возникновения этого сюжета, возможно, непонятного и мне самому. Когда я делал эту гравюру, у меня из памяти не выходило одно московское видение. Однажды на Сретенке мне встретился высокий пожилой человек в старомодном зимнем пальто и каракулевой шапке-пирожке. Он медленно шёл мне навстречу, и так же медленно падал снег в тот безветренный сумеречный час. Ещё на расстоянии я разглядел, что он несёт часы, похожие на те, по которым в детстве я учился различать время. Мне захотелось повнимательней взглянуть на часы встречного, я чувствовал, что происходит нечто символическое: старая Москва этим прохожим являет мне образ времени. Поравнявшись со мной, человек помедлил, и я разглядел его ношу: часовой футляр без механизма, а в нём пустые зелёные винные бутылки.

А теперь эти манерные акварели. Наверно, увидев их, неоконченными к тому же, он, если и не скажет опять что-нибудь колкое, обличительное, то непременно подумает. Эта мысль навела меня на другую. Я решил не принимать Николая Ивановича, а встретиться с ним на улице, возле мастерской. Да, так будет лучше. Кстати, ему не придётся подниматься на шестой этаж по утомительной чёрной лестнице о ста сорока четырёх ступеньках. А ещё лучше, если он вообще не будет знать, где эта лестница. В конце концов, я не Чапаев, чтобы искренне воскликнуть: «Ты приходи ко мне полночь за полночь, я чай пью, садись, кушай!» Да и не искренне я уже не в силах был сказать ему что-нибудь подобное.

К назначенному часу я вышел из мастерской, спустился с поднебесья блистательного Петербурга восемнадцатого века. Миновав подворотню, остановился в ожидании Николая Ивановича. Он не замедлил придти. Надвинутая на лоб пыжиковая шапка с поблёскивающим налётом мороси, висящей в октябрьском вечернем воздухе, поднятый воротник демисезонного пальто и выцветший мохеровый шарф с едва уловимыми признаками прежней синевы почти совсем скрывали его лицо. В знакомой фигуре появилось что-то новое. Он как будто стал ниже ростом. Так оно или нет, я не успел определить, Николай Иванович уже что-то говорил, и я включился в беседу.

– …до пенсии, Андрей. Она у меня теперь основной гонорар.
 
– Не хватает пенсии, Николай Иванович?

– Власти наши родные заварили эту кашу с перестройкой и смылись, а нам хлебай. Поди докажи новым, что ты не с Луны свалился, а всю жизнь тут горбатился. Принёс им издательские договоры для оформления пенсии, у меня там хорошие гонорары, уверен был, что приличную сумму положат. Как же! Положили прибор – в микроскоп мою пенсию разве что увидишь. Говорят, можешь в одно место свои договора засунуть, вот тебе пенсия по старости и будь доволен.

Я дал ему три синенькие сотенные бумажки.

– Андрюша, это же только-только хлеба купить.

– А что я могу, Николай Иванович, сам на масло не зарабатываю который месяц, у меня даже пенсии нет. Театры и музеи сейчас ничего художникам не заказывают, все афиши у них наборные, денег на рекламу нет. Кропаю акварельки, на масляные краски и холсты денег нет, случайные заработки и те почти не случаются.
Николай Иванович смотрел куда-то в сторону.

– Да, Бога ради, Андрей, надо ли много говорить? Я ж не по годам развит, понимаю с полуслова. Ладно, пойдём, проводишь меня до угла.

Мы двинулись по Мытнинской. Его походка, хорошо мне известная, нисколько не изменилась. Он шёл, сильно подавшись вперёд, набрякшие ладони гирями от часов висели вдоль туловища. Вспомнилось наше давнее, году в 1979-ом, возвращение из ДК Орджоникидзе с выставки авангардистов, среди которых были его коллеги по горкому художников. Выйдя из троллейбуса, мы отправились к дому, и я начал оживлённо делиться впечатлением от экзотической выставки. Николай Иванович осадил меня: «Что ты размахиваешь руками? Иди спокойно. Хочешь, чтобы нас в ментовку загребли?» Я огляделся и сказал, что никаких ментов поблизости нет. «Это ты так думаешь, – сказал Николай Иванович. – Есть тихари, они по гражданке, ты и не заметишь, как они тебя оприходуют. И на будущее, особенно выпивши, никогда не размахивай руками на улице».

Мы подходили к Старорусской, когда Николай Иванович остановился, чтобы закурить.
– Издательства тоже прижались – выдохнул он. – Ну и без компьютера мне думать нечего о заказах. Я уж и не дергаюсь. У врача на днях был. Говорит, печень у вас увеличена. Не знаю. Тагир предлагает помочь приватизировать мою комнату, хочет купить её у меня, говорит, вот тебе и деньги будут.

– А жить-то тогда где?

– Он сказал, что гнать не будет – «живи, как и жил», – комнату он детям хочет купить на будущее. Вот, думаю. Задолжаю я ему, всё никак не отдать.

Я поспешил назад в мансарду, и, если бы не поторопился до закрытия метро попасть домой, так бы и остался ночевать в мастерской, забывшись над своими акварелями.
Месяца через два в Музее города открылась выставка агитационного фарфора, мне посчастливилось делать графическое сопровождение к ней, серию плакатов-календарей и буклет. Обрадованный получением гонорара, я позвонил Николаю Ивановичу. К телефону долго никто не подходил, затем ответил мужской голос: «Здесь таких нет». Я подумал, что набрал неточно номер и перезвонил, назвав его фамилию, имя и отчество. Тот же голос ответил: «Вам же сказали, он больше не живёт».