Побег

Людмила Ашеко
                ПОБЕГ
                1
Я ехала в Санкт-Петербург, который помнила Ленинградом с его литературной биографией и графико-живописным обликом, с его болезненно-Достоевским прошлым, революционно-жестоким началом  юности и сегодняшним воскрешением, возведением в ранг почти столичного города, любимца былых царей и нашего президента. Сутки в пути, поезд полупустой, поздняя осень, дождь по стёклам, хмурая неухоженная тётка, почти старуха, напротив. Присмотревшись, я подумала, что она ненамного старше меня, только совсем себя не любит: одета кое-как, во всём облике проступает ничем не прикрытая, не реставрированная, естественная старость.
 Мне уже давненько хотелось есть, я ждала вагонного чая и хоть какого-то намёка на то, что попутчица тоже зашуршит каким-нибудь мешочком со снедью, но она сидела истуканом, только дважды выходила, видимо, курить в тамбуре, так как вернувшись, приносила с собой неистребимый запах табачного дыма. Меня замутило после её второго похода, и я решительно полезла за сумкой с продуктами. Тут и чай понесли, я взяла два стакана, соседка молча отвернулась от любезной проводницы и уставилась в окно. Я развернула фольгу, и румяные куриные ножки, начинённые чесноком, перебили, наконец, табачную вонь. Взглянув на соседку, я заметила, как по горлу её пробежал, скрываемый ею, глотательный рефлекс, и подумала:  «Может, у неё нет еды?»
— Извините, пожалуйста, соседка, давайте перекусим?
— Нет, спасибо, – прошептала, прошелестела она.
— Ну, мы же едем больше двух часов, до поезда добирались… пора по всем канонам. Я вас приглашаю к своему столу, помогите одолеть, меня просто завалили родственники едой!
Я лгала. Курицу готовила сама в расчёте на то, что долго ехать и по приезде неизвестно, как сложится. Женщина впервые посмотрела мне в лицо, глаза её были голодными, как у брошенной собаки, она сглотнула слюну, мешавшую ей ответить.
— Спасибо… если чуть-чуть… – теперь это был булькающий хрип.
Я, понимая всю щекотливость её положения, на отдельный лист  фольги, как на тарелку, положила          куриную ножку, хлеб, помидор, бутерброд с сыром и маслом, пододвинула стакан чая.
— Ну, вперёд.
Как она сдерживалась! Как тщательно жевала пищу, чтобы не проглотить разом, спеша и давясь… Я не смотрела на неё, но краем глаза улавливала её мужественные старания, а сама говорила, глядя в окно:
— В Питере утонем в дожде. Наверное, надолго зарядил, а мне даже на руку: надо в библиотеках, в архивах сидеть… В хорошую погоду не усидишь – в парки потянет, к Неве, в пригороды к заливу… А  должна документы изучить, материалы собрать для книги. Пишу о писателе-земляке, дошла до Петербургского периода – годы его учёбы, первые публикации…
Мы поели. Соседка всё время молчала. Наконец, я услышала её голос и поразилась его красоте: тембр средний, скорее, низковатый, глубокий, «бархатный» оттенок.
— Спасибо. Вы писатель?
Она не сказала, как многие, «писательница», и я отметила это, как признак культурности собеседницы.
—Да… Скорее, краевед, чем художник. Но и рассказы о современниках пишу… и стихи.
— Ваше счастье. Я бы тоже написала одну повесть, но не стану и пробовать. Не хватит ни способностей, ни сил, а теперь уж  и времени…
— Ну, этого вы не знаете. Никто ничего не знает о своём завтра.
— Это верно. Никто не знает, что будет, но кое-кто знает, чего не будет. Не будет уж  точно.
— Серьёзная мысль. А почему вы сказали «одну повесть»? Одну, а не больше?
— Потому, что только её я и знаю – свою повесть, знаю настолько, что нахожу интересной и необычной.
— Для каждого повесть собственной жизни и наиболее понятна, и необычна, и…
— Сомневаюсь. Другого спросишь: «Как живётся?»  А он: «Как и всем, обычно, да так…»  А у меня не как у всех, необычно и не так.
— Я не могу просить, не решаюсь… Но, если вам хочется…               
— А знаете, хочется. Банальная мысль, что встреча в пути неповторима, не имеет обязательств и продолжений, подстёгивает меня. Да и это купе, где только вы и я, и то, что вы писатель, а я единственную отраду в жизни знаю – книги, которые жить научили, не подвели, не предали… И то, что вы – дама…
Её голос, речь, грамотная, напевная, красивая, глубинные интонации, выдававшие большие серьёзные чувства, заворожили меня, открыли в ней человека непростого, действительно, начитанного, умного. Да и лицо, подкрашенное теперь теплотой румянца, озарённое большими серыми глазами, полными грусти, чуть скорбные, но красиво припухлые губы, приоткрыло былую красоту.
— Я только выйду, покурю. Не могу без этого.
Минут через пять она вернулась, снова внеся терпкий запах дыма, но полный желудок он не раздражал, а внёс даже какую-то скрашивающую нотку в наш разговор, скорее, монолог моей спутницы.
Она посмотрела в окно, вздохнула:
— Правду пишут в книгах – трудно начать…  С чего бы… Хотя…  Меня зовут Галина Степановна, профессия – библиотекарь. Ну, не о работе речь. Я расскажу о чувствах, которые с раннего детства поселились в душе и владели всей моей жизнью, моей судьбой…
Я была страшим ребёнком в семье, где после меня родилось два мальчика с разницей между нами, как по заказу, в два года: я, Сеня, Владик. Отец пришёл с фронта инвалидом, без правой руки, а мать, бывший работник райкома комсомола, пережившая оккупацию, помогавшая партизанам и успевшая повоевать в отряде, была назначена заведующей РОНО, так как до войны закончила пединститут и год работала в школе. Отец перед войной пришёл из армии – прослужил на флоте четыре года – устроился на завод Сельхозмаш  и, становясь в райкоме на учёт, сходу сделал предложение «этой глазастой задире», как он окрестил мать. Поженились, а тут война… 
Я, конечно, точно не знаю, но думаю, что после войны встретились два новых человека. И не сошлись. Дом был общий, новый, хороший, дети – один за другим, а жили каждый сам по себе. Отец, весь в орденах и медалях, «вкалывал», как он выражался, на почте: носил письма, газеты, журналы…Чувствовал себя униженным, никчёмным, хотя своей левой рукой делал чудеса: построил веранду без чьей-либо помощи, насадил сад, прекрасно готовил… Мать была вся в работе, на виду, дом её, казалось, только обременял, тем более что с нами  поселилась бабушка – папина мать, которая нас, детей, растила, но которую моя волевая, властная мамаша откровенно презирала за её тихую пугливость, безропотность и, особенно, безграмотность.
Стыдно сказать, но я не помню, как  и когда умерла бабушка. Просто, я в августе вернулась из пионерлагеря и узнала, что её больше нет. До этого момента я вообще мало что помню:  ну, росли мы вместе с деревьями в саду, ну, вот и на дерево можно влезть, не сломается… Зелени наедались до боли в животе, до корч… Бегали до ночи, играли в войну, в классы, в лапту… Зимой на санках, лыжах все горки излазали, бегали с коньками на пруд… В школе я училась легко, хорошо. Золотое детство! Оно кончилось в мои одиннадцать лет, сразу. Мать, сидя у стола, хлопнула по нему рукой и твёрдо сказала:
— Всё, Галя. Бабушка умерла, ты большая девочка, будешь отвечать за братьев. Чтобы уроки делали, чтобы ели вовремя, одеты были аккуратно. И все вы, дети, помогаете папе по дому: посуду мыть, убирать, кормить животных (все тогда в городах при частных домах и даже многоэтажных –  а в нашем городе больше трёх этажей ещё не строили – в сараях держали кур, коз, свиней или кроликов). Спрашивать, Галя, буду с тебя.
Мы трое стояли, выстроившись в шеренгу перед столом. Отец с горькой миной на лице смотрел в окно, а мама, почему-то раздражаясь, повысила голос:
— Чтобы дома был порядок! Чтобы в школе на вас – никаких жалоб! Вы знаете, где работает мама.
Владик, идущий в первый класс, испуганно таращил глаза, Сеня рассматривал свои старые сандалии, а я почувствовала холодок в груди. Это был страх. Я вдруг поняла, что не люблю маму, не знаю, не понимаю её, а только боюсь.
                2
Мне запомнилась золотая, солнечная осень, манящая на улицу свежим своим дыханием, ожерельями   рябин, мягким теплом  недолгих деньков. Красные клёны вдоль нашей улицы, горький запах увядающих на земле листьев… Завтра воскресенье, школьная неделя закончилась, хочется побегать, побродить по рыжим холмам. Но это потом, когда сделаю уборку. Я торопливо таскаю воду из колонки, Сенька отказался и удрал в соседний «двухэтажный» двор. Выбиваю кучу половиков – Владик показал язык и убежал за братом. Выметаю дом и веранду, мою километр полов, наконец, разогнув занемевшую спину, в дрожащей от напряжения руке несу ведро с помоями в огород, слить на компостную кучу. Босым ногам прохладно, ветерок овевает моё потное лицо, треплет влажные от испарины волосы… Конец этой нудной и тяжёлой работе, сейчас отдохну, пойду гулять! Сенька разбежался и толкнул меня в спину. Я лечу подрастающей и болящей грудью на скользкую вонючую кучу, грязная вода от пояса до пят окатывает меня из ведра! Брат пошутил, он хохочет, приплясывая от восторга. Рядом Владик радуется и хлопает в ладоши! Я неторопливо поднимаюсь, прыжком оказываюсь рядом с Сеней и бью кулаком в его лицо.
Мама, скривив рот, смотрит на меня, как смотрела однажды на кошкину пакость. Она не разрешает мне оправдываться, стучит по столу:
— Молчи, Галя! Я не хочу тебя слушать. Что бы ни случилось, ты не имела права бить брата! Неделю – без прогулок, на весь вечер – в чулан!
Сенька, из-под трущего глаза кулака, ехидно глянул на меня, стараясь не задеть пальцами свой распухший нос.
Весь вечер Владик время от времени подбегал к чулану в холодных сенях и, сложив губы трубкой, в дырку от сучка гундел известные давно и сочинённые им дразнилки:
— Галка - палка, дралка, скалка!  Так тебе и надо, будешь вечно вада!
Папа пришёл с работы поздно, пьяный, какой-то мятый. Мама ругала его размеренно и нудно, голос её   разносился по всему дому, бил в звонкие доски чулана:
— Ты, Степан, опускаешься всё ниже, позоришь себя, меня, своих детей! Чему научатся от тебя сыновья? Да, ты инвалид, зарабатывать руками не можешь, мог бы учиться, строить свою жизнь. Заочно кончил бы, хотя бы бухгалтерский факультет в строительном техникуме, работал бы по-человечески. Водка многих сгубила и тебя одолеет!..
Папа молчал. Даже не мычал, как раньше. Вдруг, словно очнувшись, спросил громко:
— А где Галя?
— Галя совершила хулиганский поступок: ударила брата в лицо кулаком, разбила ему нос до крови. Я её наказала – в чулане сидит, –  мама говорила громче обычного, видимо, и для меня, – дочь, скорее всего, тебе подражает!
— Да хватит тебе! – папа захрипел, – ты, чурка бесчувственная! Только указывать всем, а сама…
— Что сама? У меня высшее образование, меня на работе уважают, ценят, я пользу обществу приношу!..
— Пользу? Кому от этой пользы хорошо? Мне, детям? Домой ноги не несут! То хоть мать-старуха встретит, покормит, слово скажет…  А  ты…  Я тебе так, ширма. Вроде порядочно живёшь, замужем вроде! А сама прячешься за мужем! Думаешь, я дурак? Не понимаю? Спишь бревном, чуть руку протяну – отстань, устала!..
— Ох – хо – хо! О чём он! Ха! У нас трое детей! Ещё хочешь?
— Хочу. Хоть десять, чтобы в любви, в ласке…
— Алкоголик! Развратник! Ещё на меня грязь льёт! Мне никто не нужен! Ничего не хочу! Дурак ты безграмотный! Недоумок!
Я думаю, мать говорила правду и ей, действительно, никто не был нужен, потому и карьера её не складывалась. Она была холодно-красива: стройная, большеглазая, на виду, среди мужчин чиновников…
В пылу ссоры обо мне совсем забыли. Поздний вечер наполнил чулан густой темнотой, сырым проникающим холодом. Я стучала зубами, лила молчаливые слёзы, но не звала мучителей на помощь, гордо мечтая умереть в своей тюрьме.
— Дети! Вы легли спать?
Мама, видимо, заглянула в комнату мальчиков.
— Ужас! Владик, ты почему лёг в сандаликах?
Вот тогда она, скорее всего, и вспомнила обо мне. Дверь чулана со скрипом открылась, меня ослепила включённая лампочка, такая маленькая и тусклая обычно. Я с трудом открыла глаза: ни тени раскаяния или жалости в её лице.
          — Выходи. Сейчас же спать!
Я, клацая зубами, вышла на кухню. Папа сидел на табуретке, опустив голову на свою, упёртую в колено, единственную руку. Он посмотрел на меня сквозь раздвинутые пальцы.
— Замёрзла, доча? Иди ко мне.
Я подошла, вдохнула запах перегара с табаком, он обнял меня за плечо. Рука его, горячая, твёрдая, зажала, уняла мою дрожь, я прильнула к его теплу, почувствовав родство и жалость. Но тут мама резко бросила сквозь зубы:
— Спать, я сказала!
И папа вяло отпустил меня, отвернулся, ещё и пробормотал:
— Зачем ты братика ударила? Нехорошо…
И тут я заревела в голос, затопала ногами, замахала руками! Мать зачерпнула кружку воды из ведра и плеснула мне на голову.
— Спать, сию минуту!
Утром я не смогла встать: температура была под сорок, горло болело так, что не могла ничего проглотить. Вызвали врача, купили гору лекарств…               
Ничего, кроме злобы и досады, моя болезнь у близких не вызывала: в доме был кавардак, мальчишки совсем отбились от рук.               
Четыре дня я промучилась в боли и жару, потом ещё два дня с небольшой температурой, томясь слабостью, провела в постели, тогда и обдумала всё.
Это был мой первый побег. Побег от несправедливости, нелюбви, нескладной недетской судьбы.
Я взяла деньги из копилки, хотя собирали их все трое: я и братья, еды положила в школьный портфель и две книжки: «Том Сойер» и «Робинзон Крузо». Не забыла и про лекарства, болезнь ещё не совсем отступила. Ушла я утром, когда все разошлись по делам: родители на работу, мальчишки в школу. Я должна была к пяти вечера поехать в поликлинику на приём к врачу, так что расчёт был на то, что хватятся меня только вечером, а весь день – мой.
У меня хватило бы денег на билет до Москвы, но кто мне его продаст? Я подошла к поезду и, когда на посадке проводница отвернулась, за каким-то дядькой пронырнула в вагон. Свет был совсем тусклый, в одном купе две тётки смотрели в окно и махали кому-то, смеясь и отпуская шуточки. Я пулей влетела на третью полку, поставила перед лицом свой портфель и притихла.
Утром на вокзале меня встретил милиционер. Он сразу позвал меня: «Галя!». Я и обернулась.
Родители вычислили мои планы, я ведь поехала к маминому брату устраиваться к нему на стройку камни таскать, глину месить…
Галина Степановна горько усмехнулась и поднялась:
— Антракт… или перекур?
Нервно теребя пачку, она достала сигарету.
— Уж  извините… Нужно подкормить вдохновение. Да… а как же вас зовут, если не тайна?
Я назвалась.               
— Буду знать, и помнить, может быть, что-то ваше почитаю…
— Ну, это сомнительно. Я ведь местный автор. Провинция.
— Да, провинциальное искусство – поле деятельности героев: ничего не получать, только отдавать! Ну, я на минуту…
Она вышла, свернув к ближней двери вагона, я посмотрела в окно. День угасал. Дождь прекратился, и на кромке слияния неба с дальним лесом прочертилась яркая медная полоска. Унылое поле, рыжее, бархатное вдали, стук колёс, мерное покачивание вагона – всё это было фоном невесёлого случайного рассказа, фоном портрета одного лица, одной судьбы…
                3
Я ждала продолжения. Галина вошла, глотнула остаток лстывшего чая из своего стакана и села, привалившись спиной к стене, глядя в окно и щурясь от вечернего, пронзительного луча.
— В школе обо мне пошла дурная слава. Я и так обходилась без подруг – в соседнем дворе была разновозрастная шумная компания, братья вечно рядом… А в школе перекинешься на переменке парой слов с той-другой девчонкой, вот и вся дружба. Но теперь меня сторонились, особенно, «хорошие девочки». Сбежать из дома – это было хулиганство, настоящее детское преступление. В гордом одиночестве я торчала на перемене в коридоре, чаще всего у окна, да и за партой сидела одна в конце ряда.
Дома тоже осложнилось. Мама смотрела на меня с презрением, не говорила со мной, а бурчала короткие командные фразы, не обращаясь никак:
— Уберёшь кухню, польёшь цветы. Постираешь детское.
Папа смотрел с жалостью, но никогда больше не гладил по голове или плечу, не называл Галчонком, только Галя. Братья совершенно не слушались, показывали языки, удирали от домашних дел…
Я не любила дом, школу, только книги были моей отрадой. Читала беспрерывно, где и когда могла.   Однажды услышала, как девчонки в классе обсуждают свои занятия в Доме пионеров: кто о танцах, кто о драмкружке… В воскресенье пошла туда – в небольшое двухэтажное здание, уютное, с деревянной лестницей и стрельчатыми окнами. Список кружков – в вестибюле с овальным зеркалом на стене. Читаю: не то, не хочу, нет… и вдруг – «библиотекари»! Оно! Моё!
Записалась к милой, толстой, черноглазой тётеньке. Нас всего-то человек двенадцать набралось, она вечно в журнале три-четыре фамилии приписывала – «мёртвые души», что ли? Мы – почти все девочки, только два мальчика, очкастый и заикастый, подклеивали книги, наводили порядок на полках, заполняли листки картотеки… Но, главное, читали, что хотели, первыми «глотали» новые книги (тогда они регулярно поступали в фонд). К нам приходили местные писатели: прозаики и поэты, мы учили стихи, загадки о книгах, проводили викторины, литературные конкурсы… Это была радость моей жизни, отдушина, среда, в которой росло лучшее, что было в душе и характере. Наш кружок мирил меня и с семьёй, и со школой, хотя на занятия дважды в неделю я, буквально,  вырывалась, как Золушка  на бал, переделав все домашние дела.
Уже исполнилось мне пятнадцать, я училась в восьмом классе, ещё не влюблялась и не мечтала  о любви, но тут библиотека получила шеститомник Александра Грина, вернее, шёл он по томам, постепенно. Мы зачитывались его рассказами, взахлёб обсуждали каждый, спорили, пока не пришёл третий том, а там «Алые паруса». Это произведение, видимо, надо читать именно в пятнадцать лет, оно – витамин роста для юной души. Мы просто «заболели» этим сюжетом, героями, атмосферой… Читали раз по пять, что называется, рвали книгу из рук друг у друга! И вдруг третий том пропал. Исчез с полки. Никто не признавался, что взял его почитать, не клялся, что вернёт. Его унесли, присвоили. Уже четвёртая, серая с алыми надписями, книга стояла после второй, а третьей не было. Мы, собравшись в следующую среду на занятие, постановили «разобраться» с этим. Наша руководительница Нина Григорьевна как-то нехотя говорила с нами.
— Ребята, это бывает. Иная книга затеряется, что ж поделаешь? Заменим чем-нибудь.
— Да чем же «Алые паруса» заменишь?! – горячилась я, – и кто заменит? Неизвестно ведь, кто спёр!
И тут вдруг Вадик, заика наш – ехидный малый – тихо так прозаикался:
— К-кто из д-дома б-бегал, т-т-тот и к-книгу м-мог у-у-утянуть…               
— Ты! Да я тебе!.. – у меня краска прилила к щекам, и слов не было.
— А-а-а! П-п-пок-к-краснела!..
Я бросилась к нему, Нина Григорьевна схватила меня за руку.
— Галя! Не смей! И ты, Вадим, не распускай язык! Здесь не суд, мы не смеем никого обвинять, тем более, бездоказательно!
Меня трясло, все дети молчали. В тот день мы рано разошлись по домам. Я ночью всё ворочалась, переживала. Вдруг, чуть задремав, дёрнулась всем телом, проснулась с бьющимся сердцем и ясно так вспомнила: когда две недели тому назад уходила из библиотеки вместе с Ниной Григорьевной, заглянула случайно в её сумочку, пока она ключ прятала, а там уголок такой серенький мелькнул. Я тогда и не приметила, и не запомнила, а теперь – всплыло. И ещё вспомнилось, что у неё сын больной, в инвалидной коляске. Читать очень любит…
Больше я в кружок не пошла. Нина Григорьевна в школу зашла, спросила:
— Галя, почему ты не приходишь? Никто тебя не обвиняет в пропаже книги. Да и книга-то нашлась, правда, пострадала она отчего-то, сырая была, потом высохла и покоробилась, но возвращена. Анонимно…
Она говорила о книге быстро, опустив глаза, и мне было до слёз её жаль. Я, тоже отведя глаза, сказала просто:
— Не приду я больше. Хочу подготовиться получше и поехать в библиотечный техникум.
— А… это хорошо… – она вздохнула облегчённо, улыбнулась мне, – если книги понадобятся, приходи.
— Ага. До свидания.
Это был мой второй «побег» – из кружка, который стал милее дома. Но я ещё не умела прощать и чувствовала себя преданной самым светлым человеком моей короткой жизни.
                4               
Мама меня в техникум не отпустила.
— Надо окончить школу, потом институт: образование должно быть только высшее – без вариантов!
Ага! Отпустить домработницу! Самой трёх мужиков кормить, обстирывать, дом – махину такую – убирать!.. Пьяненького папу терпеть! Этого не хватало!
Так уж повелось: с восьми утра до девяти вечера мамой в доме и не пахло. Папа её иногда бранил:
— Знаю, знаю, где шляешься! Знаю, кто у тебя есть!
— Дурак ты, пьянь беспробудная!
Мама, спровадив папу в бабушкину комнату, теперь спала одна в спальне, куда и уходила, хлопнув дверью.
Получив в шестнадцать лет паспорт, я записалась во взрослую городскую библиотеку, где ещё и курсы английского языка посещала за небольшую плату, для чего устроилась в хлебный магазин (слава богу, маленький) на соседней улице – мыла по вечерам полы.. Вела курсы учительница-пенсионерка, а народ в группе был интересный и разный. Я сразу приметила его, Станислава Бруснина, студента физмата пединститута – единственного ВУЗа в нашем городке. Его тёмные, волнистые волосы обрамляли бледное, холодное лицо с тёмно-карими глазами, крупным носом и презрительно изогнутыми, довольно толстыми губами. Широкие плечи, тонкая талия, длинные ноги – фигура спортсмена, да к тому же какая-то кошачья пластика. Я влюбилась с первого взгляда, очертя голову. Теперь я понимаю, что все сразу увидели эту мою влюблённость, и он, конечно.
В свои двадцать три года он, видимо, уже всё успел, избавился от привкуса романтики, не искал любви, а смотрел на всякие новые отношения, как на эксперимент, приключение, развлечение. В наше время понятие «малолетка» относилось ко всякой школьнице, даже из выпускного класса. Несовершеннолетних побаивались затрагивать, но уж если сама…
Он на занятиях говорил со мной крайне редко и всегда презрительным тоном, конечно, завуалировано презрительным, скорее, снисходительным. Я страдала, плакала по ночам, мечтала о нём… Однажды на улице я встретила его с женщиной старше его. Шикарно одетая: свободное рыхлое пальто, шляпа с полями вниз, туфли-шпильки… Особенно поразили меня полупрозрачные чёрные перчатки и лакированная чёрная сумочка. Сквозь перчатку светился перстень со светлым камнем. Я потом всю жизнь мечтала о таких перчатках и перстне, – Галина Степановна засмеялась, но горечь сквозила в её смехе. — Стас шёл, опустив голову, с виноватым лицом. Она же изредка бросала ему одно-два слова. Вы уже поняли, что я пошла за ними и шла до старого трёхэтажного дома с барельефами на стенах. Это был обкомовский дом, как говорили, со сказочными квартирами. Они остановились у подъезда, я прошла мимо, а когда обернулась, сворачивая за угол, их уже не было.
С этого дня собственная неполноценность, убогость начала пригибать мою шею, томить меня, мучить… Я ненавидела своё лицо, фигуру, особенно, ноги. Мне противны стали мои два платья – школьное и «выходное», мои летние тряпки из ситца и штапеля… Я стыдилась себя, но всё-таки продолжала ходить на курсы и, сгорая от боли, впитывала всеми порами каждое движение, взгляд, слово Стаса.
В апреле, перед праздником, он вдруг заговорил со мной о книжке стихов Беллы Ахмадулиной. Я была влюблена в её творчество и, сначала заикаясь и спотыкаясь, а потом увлечённо и горячо высказалась о её стихах. Я видела, что в нём разгорается интерес к тому, что говорю: вниманием светился взгляд, ирония сползала  с губ. Мы сошлись во мнении, ему понравилось, как я подметила игру противоречий, артистизм автора. В общем, беседа наша затянулась, мы, разговаривая, дошли до моего переулка, и Стас пригласил меня отметить майский праздник в компании его друзей.
Я летела домой на крыльях счастья, которое померкло, когда стала думать, а в чём пойти? Тут я совершила ужасное: утащила мамину блузку. В узкой короткой чёрной юбке, сшитой за два дня из моего детского сарафана (он был в сборку, фонарём), в полупрозрачной капроновой голубой блузке, с причёской «хвост» и взбитой чёлкой, я себя еле узнала в трюмо. Туфли, правда, были паршивые. Я умчалась за час до назначенного срока, чтобы не встретиться с мамой после демонстрации: она выстаивала на трибуне до конца. Помёрзнув под пронзительным ветерком, спасаясь от холода в магазинах, я пришла к пятиэтажному, новому дому, где и намечалась вечеринка. Измучилась в ожидании до отчаяния: Стас опоздал минут на двадцать. Компания состояла из восьми человек – трёх пар и двух парней, которые крепко пили и громко орали весь день и вечер. Избегая вина, наполняла бокал лимонадом, но, поддерживая общее веселье, танцевала со всеми модный тогда «твист», а потом в медленном танце Стас вжал меня в себя, и руки его блуждали по моему телу, будя волны стыда и слабости.
В чужой квартире, на какой-то скрипучей узкой койке, случилось со мною то, к чему мы, девушки, так трепетно готовимся, чего боимся и желаем, и что так часто обманывает. Я испытала такую боль, стыд, ужас! Кто-то заглянул и провыл: «О-о-о-о…» Потом парни оглядывали меня от и до, девицы отводили глаза. От блузки оторвалась пуговица, но когда и  где, я не знала, обнаружила только дома, когда, поспешно доведённая Стасом до переулка, почувствовала, что он слегка толкнул меня в темноту, молча убегая. Расстегнула пальто, верх блузки – одежда душила меня...
Мама ждала. Она всё сразу увидела и поняла. Она таскала меня за волосы, била по щекам, обзывала и проклинала:
— Как ты могла, шлюха! Почему ты это сделала? Отвечай! Говори, а то так разукрашу, что никто на тебя смотреть не захочет! Зачем? Почему?
Я помню, взглянула в её глаза и сквозь злобу, презрение разглядела боль, растерянность. Сквозь собственную боль и стыд, во мне проступила жалость к матери.
— Я влюбилась, мама. Это любовь!
— Любовь? Какая любовь? Это разврат, похоть, гадость! Придумали сволочи всякие, буржуи, идиоты! Это мужики для себя придумали, чтобы потреблять! Пойми, несчастная! Пошла вон!
Она хряпнула меня кулаком в спину, я отлетела, ударилась плечом о косяк двери, и этот удар развернул меня лицом к ней. Я посмотрела в её лицо и не увидела своей матери: чужая плоская физиономия, маска гадливости и презрения, гнева и брезгливости… Теперь я не боялась её, я её ненавидела.
Всю ночь боль рвала меня изнутри: боль стыда и обиды, вины и разочарования и просто боль побоев и мужской грубой похоти, попользовавшейся мною.
Когда через неделю я пришла в библиотеку, Стас за все занятия ни разу на меня не взглянул. Я, в горечи обиды, решила выяснить хоть что-то. После занятий  пошла за ним следом, остановила на улице, взяв за рукав.
— Объясни мне своё отношение.
— Отстань! Я не знал, кто твоя мать! У тебя, оказывается, другая фамилия. Не хочу связываться с тобой! И так противно: моему отцу пришлось отнекиваться, объясняться…
           — Как это? Почему?
— Почему – по кочану! На одной площадке с той квартирой, где мы гуляли, училка живёт. Видела тебя, матери твоей настучала. А мой отец – завуч школы – из её системы… Позавчера его на ковёр твоя мамаша таскала!
— А он что?
— Он… А что, ничего не знаю, говорит. А мне – втык: зачем связался с девчонкой, с малолеткой!
— А ты как ко мне относишься?
— Я? Да что мне с тобой делать? Книжечки читать? Жениться я не собираюсь, а встречаться негде, да и не хочу неприятностей. Так что – всё. Всё-всё!
Он повернулся и пошёл, почти побежал от меня. Ну, и я побежала. В другую сторону.
Сдала выпускные, как в тумане, и уехала в свой техникум, так как в нашем, одном с ним, институте учиться не могла, а в другом городе мне мама пять лет обучения не желала обеспечивать. Два с половиной года, по минимуму – и всё. Брат подрастал, о нём забота. И  то, меня не отпускали, а ссылали от «низменной компании», с глаз долой.
Этот побег – третий, самый болезненный, был побегом от горечи первой, безнадёжной любви и от ненависти к родному человеку, которого должно чтить и уважать.
                5               
  На этот раз Галина перекурила быстро, видимо, спеша излить нахлынувшее. Голос её звенел, руки подрагивали, в темноте наползающей ночи на бледном пятне лица горели, переливались блеском глаза.
— В техникуме я была лучшей: училась прилежно и только на «отлично», жила на степендию, скромно и строго. Там, впервые в жизни, у меня появилась подруга. Валерия была так совершенна в своей классической красоте, величавой невозмутимости, некичливой гордости, что я просто влюбилась в неё, как влюбляются в произведения искусства. Лицо и фигура – мраморная греческая статуя, Афродита! Спокойствие линий, чёткость пропорций, гладкая белая кожа… Её точёные пальчики, большие голубые глаза, тяжёлая причёска тёмно-каштановых волос – всё это было словно не от мира сего. Правда, со временем её характер начал несколько раздражать меня: лень, равнодушие, эгоизм… «Я хочу» или «я не хочу», без аргументов, решали все наши споры. Но я ей всё прощала, и все ей всё прощали. У неё было право – право первой красавицы, право недостижимого эталона. Завидовала ли я ей? Сейчас можно признаться: да, до слёз, до оскомины на зубах, до колик в сердце, но никогда не желала её развенчания, падения, зла для неё. Я служила её красоте, и она милостиво поощряла меня.
 Мы жили в одной комнате с нею и ещё одной студенткой – Ирой. Ира была старше нас, уже проработала два года после школы нянечкой в детсаду, зарабатывала стаж, чтобы поступить в институт, но не прошла по конкурсу, и без экзаменов была зачислена на наш курс. Валерия за глаза, без злобы или иронии, называла её «моль бесцветная» за её блёклость, сухость небольшой фигурки и тусклый взгляд сквозь очки. Но Ира была энергичной, живой, полной юмора. В ней была какая-то, вспыхивающая внезапно, отвага, когда за стёклами очков вдруг загорался зелёный огонёк, и невидимая пружинка вздёргивала её лёгкое тело, тут же стремящееся к цели.
Ира мало проводила времени в нашем с Валерией обществе, у неё была подруга Тамара со второго курса, и девушки почти не разлучались в свободное от занятий время. Я была счастлива: Валерия была со мной, была моей и только. Я умела готовить, чем и занималась постоянно, обеспечивая нам пищу дешёвую и вкусную, быстро и ловко убирала комнату и постоянно за двоих дежурила по коммунальной площади (сравнить ли с нашим домом!).Мне ничего не стоило, вместе со своим, простирнуть её бельё, погладить блузку, пришить пуговицу… Зато я могла наблюдать, как она укладывает свои тяжёлые волосы, примеряет, меняя компоненты, то одно, то другое одеяние, красит глаза карандашом, выводя чёрные стрелки почти до бровей. Надо было много читать, и я часто читала вслух, а Валерия, слушая, листала журналы мод, перебирала карты или расчёсывала свою Микки – чудесную меховую обезьяну, которую любила с детства.
Через две недели учёбы к Валерии приехали родители из соседнего райцентра. Папа пошёл куда-то по делам, а мама, опустошившая две необъятные сумки с продуктами, села к столу с чашкой чая и, угощая нас пирожками с яблоками, всё расспрашивала про наше житьё-бытьё. Наталья Васильевна была красивой дамой с чертами лица Валерии, только необъятная толщина портила всё, искажала, вызывала у меня досаду: «Лучше бы была непохожа!..» – думала я и отворачивалась от её навязчивого внимания.
  — Тебе, доченька, повезло с подружкой. Галя девочка приспособленная, а ты у меня совсем дитё, неумеха, белоручка…
Она укоряла с нежностью и любовью, гладила дочь по плечу, ласково улыбалась ей. Опять я завидовала: любовь мамы – это такое счастье! А меня за семнадцать лет никто никогда не любил.
Первые зимние каникулы – две недели – мне принесли муку невыразимую. Я приехала домой, где в моё отсутствие был наведён такой кавардак, где все переругались между собой, горы грязного белья свалились на мои руки, уборка, готовка... И – ни одного доброго слова, не то что «спасибо» или «хорошо». Я не могла дождаться отъезда.
 Тут ещё в предпоследний день каникул я в гастрономе столкнулась со Стасом. Он, слегка растерявшись, бросил: «Привет». «Привет», – моё приветствие прозвучало ему в спину. С длинной бутылкой сухого вина и бумажным пакетом он появился затем в широком окне гастронома рядом с высокой красивой девицей в дорогой модной пятнистой шубе. Горечь наполнила рот, соль – глаза.
Второе полугодие пролетело незаметно, под бесконечным страхом, что придётся ведь ехать домой. Но тут, в конце апреля, на собрание курса пришла энергичная молодая дама и пригласила желающих поработать вожатыми в загородных пионерлагерях. Я сразу записалась на три очереди, единственная с курса. Ира едет во вторую смену вместе с Тамарой, иные в первую, в третью… Всех тянет побывать дома, в семье, а я… я поняла, что это мой четвёртый побег – из семьи, лучше бы навсегда.
Больше за время учёбы я домой не ездила. Мама в сентябре прислала мне гневное письмо, что я неблагодарная свинья, что никто не гнал меня летом на заработки (я им, конечно, сообщила, где я), но если я такая уже самостоятельная, то больше денег мне посылать не будут. Сейчас, когда я уже взрослый, даже пожилой человек, я думаю, что это была пустая угроза, желание попугать, получить покаянное письмо. Но тогда я тут же ответила телеграммой: «Денег не надо. Галя». И всё.
Заработанных в лагере денег (кормили нас почти бесплатно) хватило мне, вместе со стипендией отличницы, на весь учебный год. Ещё немного я заработала на зимних каникулах в зимнем туристическом пионерлагере, куда меня пригласили как одну из лучших вожатых. Чудо, как там было хорошо! Группа моя – двенадцать человек – была дружной, спортивной, песенной… Погода держалась на славу: лёгкий морозец, солнце, сугробы по пояс!..
Она замолчала, задумчиво улыбаясь. Стучали колёса и пели: «Так-таки-так-таки-так…»
                6
— Снова лето – снова работа. Я даже новое платье купила. И причина появилась: вместе со мной в лагере работал студент из физкультурного техникума Коля Ларичев, крепкий, весёлый, со  светлым «ёжиком» на голове. Он кружил меня в вальсе на вечерних «кострах», таскал мой рюкзак в походе, поцеловал, провожая в «палату». Он мне нравился: чистый, честный, простой… Я с ним почувствовала себя свободной, обаятельной, женственной. Он восхищался моими волосами, они крупно вились от природы, особенно, высыхая после дождя, от которого мы спрятались в беседке и засиделись на время «мёртвого» часа в лагере. И уж совсем приятно было мне услышать такое его признание:
— Ты, Галинка, девчонка отличная, небалованная, симпатичная очень. Ножки у тебя красивые…
И, покраснев, опустил голову.
После каникул мы начали встречаться с Колей, ходили в кино, на вечер в их техникум. Я была счастлива, одно только портило настроение: Валерия злилась на меня, надувала губы, когда я уходила на свидание, фыркала, когда я возвращалась домой. Я чувствовала себя виноватой, когда не успевала приготовить ужин или постирать нужную ей утром кофточку…
Дело шло к зиме, осень была сырая, холодная, и я решила пригласить Колю в гости, чтобы пообщаться в тепле и покое. В библиотеке, где мы часто сидели вдвоём, нельзя было поговорить, на вечерах – шум, толпа, музыка… Только улица была нам доступна. Мы держались за руки, глядели друг другу в глаза, редкий поцелуй, когда нет прохожих, осторожное объятие… Забыла ли я Стаса? До сих пор помню. Но я разлюбила его.
Я приготовила настоящий обед с пирогом и компотом, сделала генеральную уборку, постелила чистую скатерть и повесила хрустящие полотенца. Валерия, лёжа на кровати с пилочкой для ногтей, исподлобья наблюдала за моими хлопотами. Я старалась не смотреть на неё, но её явное неодобрение вводило меня в какую-то ноющую досаду. Ира забежала и спросила:
— Ух ты! В честь чего?
— Кавалера ждём. Демонстрируем свои лучшие стороны  – Валерия сказала это с таким ехидством, что я вскипела.
— Ну, не мерзости же демонстрировать!
— Давай, давай, а то замуж не возьмёт.
— Если умный, возьмёт, – резко оборвала её Ирина, – а глупый Галинке не нужен, – она ободряюще улыбнулась мне, хлопнула меня по плечу и улетела к своей Томуське.
Я позавидовала Тамаре – мне бы такую подругу!               
Коля пришёл минута в минуту, принёс веточку гвоздики и коробку мармелада, знал, что я его люблю. Валерия с тяжким вздохом покинула своё ложе, села с нами за стол. Обед наш был несколько тягостным. Коля робел, я видела, как его поразила красота Валерии, как смущает лёгкое презрение, сквозящее в её взглядах и жестах. Я собрала тарелки горкой, понесла на кухню, стояла там, прислонившись животом к раковине, не спешила вернуться, знала, что испытываю судьбу. Шла по коридору тихо, с бьющимся сердцем. У двери остановилась, услышав тихий Колин голос:
— Жалко, не повезло Галинке с подругой! – и лёгкий шлепок.
Я вошла. Лицо Николая пылало краской, особенно, левая щека. Валерия, стоявшая напротив него, смотрела в его лицо зло и недоумённо. Она резко повернулась ко мне.
— Я говорю твоему ухажёру, что здесь не дом свиданий. Я не собираюсь создавать вам условия! Мне надо переодеться, отдохнуть! Это женское общежитие!
— Пойдём, Галя, погуляем. Спасибо тебе за обед – ты чудно готовишь.
— Я сейчас, я быстро.
Мы больше не смотрели на неё. Мне было обидно, горько, но я гордилась Колей. Не расспрашивая его ни о чём, я почувствовала, что могу доверять ему. Впервые рядом был человек надёжный, заинтересованный во мне.
Мой пятый побег от подруги, которую я обожала, я совершила за час: поменялась местами в общежитии с Тамарой. Ира была счастлива.
                7
Коля тоже жил в общежитии, но летом заканчивалась его учёба, до которой он отслужил в армии. Он сделал мне предложение сразу после получения диплома, так как был распределён на работу тренером по плаванию в бассейн Автозавода (сам он был мастером спорта), и в молодёжном семейном общежитии ему пообещали комнату, если женится. Я впервые в жизни была счастлива! Мои новые подруги по комнате приняли меня как родную. Видимо, Ирина меня охарактеризовала, да и самим им нравилась моя хозяйственная жилка, которой они чуть-чуть пользовались, но зато помогали мне, чем могли: мы встречались с Колей в тепле и уюте. Свадьбу готовили всей комнатой – я, Аня и Маша, хотя за столом собралось всего-то девять человек: кроме моих соседок, Иры и Тамары, три Колиных друга и жених с невестой. У меня было белое платье, не длинное, как модно сейчас, а с расчётом пустить потом в носку как выходное, коротенькая фата с серебряным парчовым букетиком сбоку, белые туфли-лодочки. Коля купил тоненькие золотые кольца по талону салона для новобрачных. Колин друг Паша и моя соседка Маша были свидетелями в ЗАГСе. Зарегистрировали брак, посидели за столом в нашей «своей» комнате, полученной Николаем после предъявления справки из ЗАГСа о подаче заявления, проводили гостей…   И всё. Кончилось моё счастье.
— Ты почему меня обманула?
— Как обманула?
— Я думал, на девушке женюсь, а подобрал чьи-то объедки!
— Коля! Неужели это так важно?
— А для тебя девичья честь – пустяк?
— При чём тут честь… Я тебя полюбила.
— А до меня другого любила?
— Да. Но там всё кончилось.
— Сколько раз?
— Что?
— А  то: я теперь всю жизнь буду думать, сколько их у тебя до меня было…  Мне противно!
— Противно? Значит, ты меня не любишь?
— Любить, значит, доверять, уважать, а ты…
— Ну, что я? Что? Ошиблась в первый раз, и что, теперь не имею права на любовь, на семью?            
— Не знаю. Это не со мной. Радуйся, что замужем побыла, какому-нибудь дураку штамп в паспорте покажешь. Я с тобой жить не буду.
Как сейчас помню перекинутое через спинку стула моё белое свадебное платьице и упавшую на пол фату с серебряным букетиком сбоку.  Необжитая казённая комната, светлая летняя ночь за окном и пронизывающая душу боль…  Мы поселились на седьмом этаже. Я вышла на балкон и долго смотрела вниз, пока он мылся в душе. Один шаг, одно усилие – и одна боль убьёт другую. Клин клином…
Вот так в стыде и боли, в грехе отчаяния был зачат мой сын. Я не говорю наш, нет, мой, только мой, потому что Николай так и не узнал о нём. Благо, всё случилось летом. Я уехала в пионерлагерь, успела поработать две смены – вторую и третью – заехала на квартиру после того, как Коля ушёл на работу (я видела его – стояла на другой стороне улицы за кустом акации), взяла свой чемодан, вместивший почти все мои вещи, перекинула через руку пальто – одно и в зиму, и в осень –  зашла в техникум, забрала документы и уехала в Ленинград.
Снова я убегала, теперь уже от смерти своей. Душа умерла. Не было ни слёз, ни мыслей, только желание исчезнуть. В пионерлагере один парень рассказал, что в Ленинграде на стройки вербуют рабочих, так и созрел мой план. Я холодно рассчитала, что кроме шага с балкона, есть только такой шаг: начать с нуля, забыть всё, стать другим человеком. А не получится, балконов на свете достаточно.
Галина Степановна замолчала, глядя в чёрное окно. Нужно было щёлкнуть выключателем и зажечь верхний свет, но ни мне, ни, видимо, ей этого не хотелось: тусклое «дежурное» освещение создавало обстановку сидения при свечах. Галина вздохнула глубоко и протяжно:
— Сейчас… пару минут… – и вышла.
Я тоже вышла в конец вагона. Дверь в тамбур была приоткрыта, ритмично били колёса по рельсам, в щель тянуло табачным дымом. Я вернулась в купе, её долго не было, и я, не думая, не вспоминая, просто перебирала душевные свои ощущения, стремясь не расплескать волнующее сочувствие, переполнявшее меня. Поезд загудел куда-то вперёд, в темноту, но ничто не отозвалось на его ноющий зов, словно одинокая душа воззвала в безответной пустыне.
                8
Галина вернулась, достала из кармана пальто платок, промокнула лицо. Может быть, она ополоснула его, а может быть, слёзы не удержались, излились от давящих воспоминаний. Она продолжила хрипловато:
— Надо сказать, я всё время писала домой, мне тоже писали – коротко, раздражённо, осуждающе – то мама, то Сеня. Я не сообщила о своём замужестве, сама не знаю почему, боялась сглазить, что ли? Или чувствовала, что никто за меня не порадуется?.. Но всегда я ощущала угнетающую, нерасторжимую связь с домом, обязанность перед семьёй, зависимость от неё. Это была несвобода, гнёт, плен…
Приехала я в огромный серый город, равнодушно-прекрасный, знакомый, но чужой, поплелась, спрашивая прохожих, на стройку, о которой прочла в объявлении. А время уже было послеобеденное. Со стройки меня направили в контору. Там  встретила я чудесного человека – Алексея Дмитриевича – завкадрами. Он посмотрел на меня поверх очков и тихо так, не спеша, стал расспрашивать: как зовут, что умею, чего хочу?..
— Вот что, детка, (ему было за сорок), ничего ты не умеешь по нашему профилю. Конечно, можно поучиться, а надо ли? У тебя ведь профессия любимая почти в руках. У нас тут при доме культуры библиотека скоро открывается, кроме заведующей, ещё две сотрудницы будут. Иди-ка завтра с утра туда, оформляйся, а сейчас – в общежитие, вот направление.
Я тогда не поняла, как мне повезло. Район наш был отдалённый, без налаженного транспортного сообщения (ходил один автобус с большими интервалами), потому и досталось мне это место, а то бы малярила я, в лучшем случае, или штукатурила. Конечно, заработки у них были, не сравнить с моими, но зато я восстановилась в библиотечном техникуме на заочном отделении и в январе получила диплом, благо, живот ещё не был виден.
Когда я поняла, что беременна, растерялась, испугалась, извелась…
Заведующая библиотекой Анна Романовна как-то задержала меня после работы.               
— Что с тобой, Галя? Ты на себя не похожа. Что случилось?
— Анна Романовна, – я еле шевелила губами, – вы знаете, я уехала от мужа, мы с ним разошлись… И вот я… я…
— Беременна?
Я кивнула и заплакала.
— Ну, и что решила?
— Как что?
— Рожать будешь или прервёшь?
— Н-не знаю…
— Подумай, Галя. Что ни решишь, во всём помогу. И не переживай, трагедии  тут нет. Это жизнь.
— Спасибо.
Я ожила, рассказала всё своему врачу, ну, не всё, конечно, – основное. Она говорит, срок уже большой, искалечиться можно.
Сына я родила двадцать первого мая в восемь вечера. Тяжёлые были роды, осложнённые, месяц в роддоме пролежала, а когда вернулась в общежитие, мне дали другую комнату, где ещё одну одинокую мать поселили с ребёнком.
Клава была из деревни – грубая, разбитная, гулящая. Намучилась я с ней, не передать! С двоими детьми почти полгода сидела не за «спасибо» даже! Ну, у неё хоть девочка, постарше моего Коли на три месяца, спокойная была, а мой сын до года ночами мне спать не давал: то животик болел, то зубки лезли. Клава нас матом поливала, если не пьяная была, а пила часто. Пьяная же спала, как колода.
Жила я – скуднее невозможно! Благо, платье свадебное и туфли продала. Оказали мне помощь от профсоюза, декретные получила, по вечерам, после закрытия, снова мыла полы в маленьком хлебном магазине напротив, Коля лежал на прилавке, заставленный витринной полкой. Так до годика сына при себе продержала, грудью кормила, потом ясли, сад…
Можно сказать, неплохое было время: я упивалась материнством, наслаждалась общением с ребёнком, переполнялась любовью… Правда, мальчик от рождения был очень своеобразным: подвижным, как ртуть, капризным, своенравным. Я и так, и этак, говорила с ним всегда спокойно, с улыбкой, а он, если что не по нём, ручкой по лицу меня бил. Откуда это? Клаву запомнил или в садике научился? Захочет чего – вынь да положь! Кричит, ножками топает! Смотрю на его истерику и думаю: «Это за то, что с балкона хотела… Это за волнение и отчаяние, когда муж прогнал… Это – за то, что хотела избавиться…» Он же тогда уже был во мне.
Два человека помогали мне постоянно: Алексей Дмитриевич и Анна Романовна. Как я благодарна им! Алексей Дмитриевич помог и с садиком для Коли, и с комнатой на общей кухне – избавил от этой ужасной Клавы! Потом путёвку в дом отдыха матери и ребёнка исхлопотал. Как я там отдохнула, окрепла, успокоилась! Да-а… А Анна Романовна и подменит на работе, когда надо, и сама с Колей не раз сидела, и угощала часто вкусненьким… У неё взрослый сын в Сибири работал, помогал ей материально, а так она одна жила, скучала. В день рождения мой и Колин обязательно что-нибудь дарила. Как я любила её! Как уважала и ценила Алексея Дмитриевича! Часто думаю, если бы такие отношения были в семье, сколько любви я могла бы отдать родным, мужу, детям…
За семь лет, пока Коля не пошёл в школу, мне не встретился ни один мужчина, с которым можно было бы построить семью. У меня уже через год был развод: Николай прислал бланки, которые я сразу же заполнила и отправила ему – будь свободен. В библиотеку приходили ребята со стройки, дважды мне предлагалось «пройтись», «сходить на танцы», но меня ждал мой малыш, ничего и никого, кроме него, для меня как бы не существовало. Кроме того, я на библиотечной пишущей машинке печатала для двоих постоянных заказчиков, чтобы подработать.
Когда Коленька пошёл в первый класс, вместе с ним один папа привёл свою девочку. Он сразу обратил на меня внимание, я на него. Что-то, как лучик, протянулось между нами. Я постоянно ловила его взгляды: сбоку, поверх голов, в затылок… Несколько раз он говорил со мной о том о сём – о детях, о погоде, о школе…
 Однажды, после родительского собрания, пошёл рядом и проводил до самого общежития. Я узнала, что зовут его Евгений,  что он работает в Доме быта в ремонтной мастерской, что жена его – инвалид первой группы после автобусной аварии. Вот и всё. Больше никаких встреч с ним я себе не позволяла. Если бы он был женат на красавице, стерве или знаменитой артистке, тогда – кто знает? Но чужое несчастье я не посмела усугубить. Пять лет я обжигалась о его взгляды, давила в себе, поверите ли, и любовь, и страсть, и мечты! Я не жила – мучилась. Мне виделся он на улице в прохожих мужчинах, я вздрагивала, слыша шаги в подъезде, не выходила из дома с неудачной причёской, изнывала, тосковала, желала… Он не преследовал меня. Думаю, одиночество своё ему удалось с кем-то разделить и, может быть, я дура и психопатка. Но натура моя такая или воспитание, не знаю, я боюсь греха.
Она замолчала. Стук, лязг, гул… – и всё-таки тишина. Ни голосов, ни шагов, ни скрипов… По окну промазало белым, тонким полотном тумана – печальный ангел пролетел, опустив рукава свободной сорочки…
                9
Я ждала звука её голоса, я уже любила этот звук, этот тембр, этот ритм. Я думала об этом побеге от любви, от возможности счастья, от естественной потребности в близости…  Или о побеге от жестокости к другой женщине, от грехопадения, от  нечистой совести?..  Она заговорила после короткого, как всхлип, вздоха.
—  В пятом классе у Коленьки моего начались проблемы с учёбой: сначала плохие отношения с классным руководителем-математичкой, потом отлынивание от школы, дурная компания во дворе. Я билась за него, а он отбивался от моих усилий: научился врать, начал курить, таскать из дома деньги. Как это страшно – видеть лживые глаза, слышать оскорбления от своего любимого ребёнка!.. В конце учебного года он вместе с великовозрастными друзьями залез в ларёк – украли сигареты, еду, напитки… Был взят на учёт в детской комнате милиции. А потом случилось то страшное, что перечеркнуло не только судьбу мою, но и жизнь, и веру.
Двадцать шестого августа мой сын не пришёл домой даже после одиннадцати вечера. Я пошла во двор, обошла все скамейки и подъезды – никого. Наконец, встретила подростка года на два старше Коли, который жил в доме напротив.
— Вова, постой! Ты Колю моего не видел?
— Видел, ещё вечером. Они собирались в подвал идти.
— В какой подвал?
— Вон туда.
Я пошла к дверям подъезда со входом в подвал, а навстречу мне мама ещё одного паренька Саши бежит и кричит непонятное:
— Скорее! Мешки! «Скорую»! Там!..
Я схватила её, как обняла:
— Что случилось? Где дети?
Она завыла зверем, задёргалась в руках:
— Там! Они а-а-а-а!
— Да что там? – я омертвела сразу и не могу руки разжать, так и держу её в кольце.
Она обвяла вся, заскользила из рук на землю. Я бросила её и, как облитая кипятком, помчалась в подвал. Двери были нараспашку и в подъезде, и в подвале. Я остановилась в дверях, и ноги подогнулись: дети – два мальчика – Коля и Саша сидели, привалившись спинами к стенке. У Саши было синюшное лицо и выкаченные, остановившиеся глаза, а у Коли на лице… ну… на головке… пакет какой-то белый с картинкой. Я идти не могла, поползла к нему по липкой грязи, а дышать было словно нечем. Доползла, пакет сдёрнула, не узнала сына: та же страшная синяя маска, и кровь струйкой  из носа. Я так лицом в грязь и ткнулась.
Галина говорила так, словно горло её было перехвачено, пережато, глаза расширились, казалось, вот-вот выпрыгнут из орбит, руки вжались одна в другую. Мне хотелось, чтобы она заплакала, излила слезами из глаз своих эту жуткую картину, но она всё глядела туда, в то страшное далёкое, и мочала, только зубы вдруг  застучали, заклацали. Я побежала к проводнице и вернулась со стаканом горячего чая, её продолжало трясти, как в лихорадке, но, послушно отпив полстакана, она чуть отошла, тихо заплакала, потом вышла курить.
Я включила свет, достала еду, тут же проводница принесла вечерний чай. Галя вернулась умытая – лицо мокрое – вытерлась полотенцем из пачки с бельём, которая лежала на полке. Молча, я придвинула ей чай, бутерброды, и она нервно и быстро проглотила еду и чай, словно не ела, а принимала необходимые лекарства. Я убрала со столика, стряхнула скатерть, а она достала сверху матрацы и начала стелить постель.
— Да, – сказала я, – продолжим разговор лёжа, распрямим спины.
— Вы не устали от меня?
— Я благодарна вам.
— А я вам. Не могу больше о том… о Коленьке. Тогда меня оттуда «скорая» увезла. Всё-всё! Дальше…      
Первый год не помню как жила, люди помогали, особенно, Анна Романовна. Я забыла сказать: когда Коля в третий класс перешёл, мне дали отдельную однокомнатную квартиру, как строителю, так что жила я в материальном плане неплохо.
Пять лет жизни прошли, словно прожила их, как заводная кукла: без желаний, без чувств, без надежд. Но… опять – клин клином! Внезапно на работе на моих глазах умерла Анна Романовна: зашаталась, покраснела сильно и упала. Инсульт случился. Она только второй год после оформления пенсии работала. Я совсем осиротела. То из дома бежала на работу, чтобы не было той гнетущей пустоты, а теперь и на работе – то же. Но тут меня вызывают к начальству и ставят заведующей в нашей библиотеке. Я не отказалась: дело знала в совершенстве, любила свою работу. Да и чем больше забот, тем меньше раздумий.
Через полгода к нам в библиотеку один человек записался, не строитель, а преподаватель технического  ВУЗа. Он жил недалеко, потому и зачастил в наш читальный зал читать толстые литературные журналы. Мы получали и «Новый мир», и «Наш современник», и «Октябрь», и «Юность»… Он был старше меня на пять лет, вдовец бездетный, одинокий человек. Владимир Васильевич – умница, высококультурный, воспитанный… Мне было симпатично его простое грубоватое лицо, которое, казалось, не портили глубокие залысины, несколько рыхлая фигура умиляла меня своей нескладностью. А его негромкий голос низкого тембра, но с мягкими интонациями, завораживал ещё и потому, что говорил он умно, уважительно и с юмором.
Мы очень подружились. Я узнала, что он, после смерти жены, объединил свою квартиру с квартирой сестры, у которой два сына. В двухкомнатной квартире покоя не было, потому он и проводил вечера в библиотеке. Скоро он переехал ко мне, мы поженились.
Как он умел ненавязчиво утешить, успокоить! Сколько нежности и доброты подарил мне за одиннадцать лет совместной жизни!  Была ли я счастлива? Моментами. Но, скажу вам точно, мать, потерявшая ребёнка, никогда уже не станет счастливым человеком.
История моя подходит к концу, как, наверное, и жизнь. И этого счастья судьба меня лишила. Представьте себе, в пятьдесят лет, еле выжив в несчастьях, растеряв здоровье (у меня целый букет всяких хроник), я, чуть ожив, получаю телеграмму из дома: «Выезжай скорее ухаживать за мамой». Володя проводил меня, на вокзале заплакал:
— Скорее возвращайся, Галчонок! Как я тут без тебя?!
Я с ужасом думала, а вдруг придётся всю зиму жить в разлуке? Если бы, если бы так!..
                10
Дом моего детства обветшал, потемнел, скособочился и словно уменьшился. Я стояла перед крыльцом, заматеревшие клёны с изломанными ветками корявыми силуэтами маячили вдоль улицы. Сейчас я войду туда, внутрь, через почти три десятка лет отсутствия. Что там? Кто там, как? Сердце стучало бешено, а ноги омертвели.
Никогда не думала, что потолки такие низкие! Боже мой! Запах какой-то гнили, лекарств, застарелой гари и мерзкой кислятины ударил в лицо. Папа лежал в передней проходной комнате, мама в следующей. Оказалось, папа со своей одной рукой из последних своих сил, подкрепляясь без конца производимой самогонкой, в последние годы один тянул этот воз болезней и капризов.  Он слёг, буквально свалился, в одночасье. Владик, младший мой брат, живёт с семьёй в другом конце города, но уже лет пять совсем не навещал стариков, ни его жена, ни взрослые их дети – дочь и сын. Сеня женился в армии на украинке и остался под Киевом, письма присылает одно-два в год.
Родители встретили меня странно. Папа сказал:
— А, здравствуйте. У меня постель вся мокрая, холодно лежать.
А мама сидела на своей кровати, уставившись в какую-то свою даль,  и даже не взглянула на меня. Оказалось, телеграмму дала дочка соседки, с которой мама всю жизнь не ладила.
Назавтра я вызвала участкового врача. Отец умирал. Он пришёл впервые в больницу, когда болезнь доедала его печень. Мама уже два года не помнила себя – склероз, что-то там ещё…
Не буду описывать весь этот ад. Я и ночей не спала, пока не похоронила папу, все три месяца. Мамина болезнь меня изводила своей непредсказуемостью: то днём спит, ночью бежит куда-то, то ест жадно, до рвоты, то в рот ничего не берёт целые сутки… Отойти невозможно. Спасибо, Аня, соседка, идёт в магазин, на рынок – забежит, что попрошу, купит. Аня моё житьё-бытьё называла «чеченским пленом».
— Во, Галка, доля тебе досталась!.. Да за что же Господь тебе влепил такое? Видно, сколько отпущено, поешь хлебушка да и взойдёшь на небушко за муки твои на земле…
Хорошую, душевную женщину послала мне судьба! Я всё боялась сойти с ума. Ну, представьте, ни радио, ни телевизор включать нельзя: мама сразу возбуждалась и бежала с палкой, чтобы разбить источник звука. Я одна, средства на жизнь очень скудные – вдвоём жили на мамину пенсию. Спасибо, Володя помогал из своей нищенской преподавательской зарплаты, да письма его были для меня отрадой, бальзамом на раны. Ох, болело в душе! И опять – книги. Они спасли меня, вынесли на своих обложках-крылышках из адского огня! Аня бегала для меня в библиотеку и поражалась поначалу:
— Галь! Сколько ж ты читаешь! Да я за год, бывает, ни одной книжки не прочту! Я уже не знаю, что тебе брать – всё ты перечитала!..
Потом и она пристрастилась, хотела понять меня. Появились общие темы для разговоров, кроме как о болезнях и ценах.
И так я прожила… – она так вздохнула, что у меня подступили слёзы, – так прожила я восемь лет.
— Восемь лет? – у меня заныло внутри.
— В-о-осемь… Год назад умер мой дорогой Володя, который приезжал ко мне каждое лето в отпуск, помогал так, что только это и позволило мне выжить. А я даже не могла похоронить его…
Она неслышно заплакала, встала с полки, вышла покурить.
Я поглядела в окно. В чёрной густоте ночи – ни огонька. Мы летим в пустоту, во тьму, летим по рельсам своей судьбы, проложенным без нашего ведома.
Галина тихо вернулась, осторожно прилегла.
— Я не сплю, Галина Степановна.
— Не даю вам спать! Молчу, молчу…
— Нет-нет, закончите, пожалуйста, а то, и правда, за всю ночь не усну! Мне необходимо дочитать вашу книгу!
— Да… Я бы назвала свою книгу «Побеги»… нет, это какое-то ботаническое название. Скорее, «Побег». Побег, ещё побег, ещё… Вот только от Володи не  бежала я, а ползла, как привязанная на верёвке, упираясь в землю, чтобы остановиться, а меня тащило, тащило от него…
Я ухаживала за мамой и стала молиться. Каждое утро, каждый вечер я просила у Бога любви к ней. Насколько было бы легче перетерпеть всё, простив и любя! Но так не случилось. Я смотрела ей в лицо, ловила пустой ускользающий взгляд и спрашивала громко:
— Мама! За что ты меня мучаешь всю жизнь? Я виновата? Что я тебе сделала? А-а-а… родилась…  живу… А ты пользуешься мной, как своей вещью! Отпусти меня!
Она пугалась, мычала, бросалась в меня своей палкой…
И всё-таки ещё два побега было в моей жизни: первый побег от матери – в последний раз на этом свете. Довели меня дела мои до инфаркта, представляете? Аня приходит, а я дышать не могу. Ну, «скорая» увезла меня. Тут уж Владика вызвали, у него телефон есть. Он маму и отвёз в психбольницу. Оттуда –  на кладбище. Не проводила я её.
Я из больницы вышла, денег своих в доме не нашла. Всё перевёрнуто. Звоню Владику:
— Владик, там, в шкатулке были мои деньги…
— А что же, я один должен был хоронить? На свои?
— Но мне ехать надо, до пенсии жить…
— Ладно, билет тебе куплю, катись.
Оказалось, родительские сберкнижки, дом – всё на него было подписано ещё до болезни папы. А он за эти годы только три раза и появился: на похороны отца, потом маму отвёз в больницу да хоронить приходил.
Принёс билет, говорил со мной, как с собакой приблудной.
— Что, за дом судиться будешь?
— Нет.
— Врёшь. У тебя пенсия нищая.
— Нищая, но честная. Я дарю тебе свою часть наследства, чтобы не видеть больше никогда!
Жалею, что так зло говорила. Это обида моя прорвалась.
Вот и последний мой побег – из родного дома, от родного брата, от отчих могил… Приеду, надо работу искать – за квартиру задолжено. О пенсии моей Володенька хлопотал – действительно, гроши, но я за три года, пока получала и мамину и свою, немного собрала денег. Вот братик мой дорогой и похоронил на них маму. Ладно, хоть билет в плацкартный вагон купил, раскошелился. Может, побоялся, что в общем вагоне не доеду, помру, – усмехнулась она, – а в дорогу и куска хлеба не дал. Горько за него, стыдно. Даже Ане не сказала, чтоб не позорить. Спасибо вам, подкормили, поддержали. Спасибо, выслушали. Я словно каменную глыбу с груди сдвинула! Вот, что такое исповедь, покаяние!
Я много думала там… у них… больше, чем за всю свою жизнь. И поняла, что надо было бежать не только от чего-то плохого, грязного, тяжёлого, но и к чему-то. Теперь знаю к чему. Я хочу покреститься, родители были атеистами, может, за то и все мои беды. Успеть бы добежать до духовной высоты, до веры…
Есть ещё у меня цель – не цель… Пока, скорее, мечта-задумка: найду работу, обживусь немного и возьму на воспитание какого-нибудь сироту. Успею, даст Бог, ещё человека вырастить! Сердце, конечно, уже не то, но всё-таки, если не малыша взять, можно дать человеку хотя бы направление в жизни, помочь с профессией, жильё своё оставить… Может, ещё смогу рядом с родной душой пожить?..
Спите. Я измучила вас, наверное! Простите!
— Спокойной ночи. Не меня вы измучили, себя… Отдохните.
Мы замолчали. Я долго не спала, думаю, она тоже. Я успела заметить, что в окне, в чёрной глубине ночи, появились серые перья рассвета, начавшего разворачивать своё крыло. И я упала в глубокую, мягкую волну сна.
                11
Нас разбудили голоса, шум.
— Подъезжаем!
— Проспали? А нет, ничего, успеем, – я завела часики, — доброе утро.
— Доброе утро.
После умывания Галина показалась мне ожившей, посвежевшей.
— Доедаем всё, не возражайте! – разложила я остатки продуктов.
Торопливо ели, пили чай, перебрасывались редкими неважными фразами. Потом собрались, надели пальто. Поезд замедлил ход.
— Прощайте, всего вам самого доброго!
— Прощайте, Галина Степановна. Можно я вас обниму?
Я прикоснулась щекой к её прохладной щеке и сунула в карман расстёгнутого пальто немного денег, свёрнутых в трубочку. Так бы она ни за что не взяла.
Ещё раз на перроне мы долгим взглядом посмотрели в лицо друг другу и разошлись в разные стороны. Я всё-таки обернулась. Она быстро шла, почти бежала, наверное, утренний холод пробивал изношенное пальтишко. Не надо бы бежать, сердце-то порванное…