Если можете, простите... Глава 5

Лариса Порхун
5.
     Меня всегда интересовало, а в последнее время, я очень часто думаю о том, каким образом получаются такие люди, как я? Вот такие: надломленные и с червоточиной. Бесконечно уставшие и надоевшие даже самим себе. Возле меня холодно и неуютно… Возле меня страшно. Как можно было меня выбрать? Сам себя, например, я ни за что бы ни выбрал.
    Я пытаюсь читать какой-то детектив, который валялся у тестя в машине. В матовом свете ночника, я смотрю на свернувшуюся в калачик Дашку, и пытаюсь вспомнить, куда засунул таблетки. Натягиваю джинсы и тихонько выхожу из комнаты. Стоя в прихожей, надевая куртку и нащупывая оставшиеся пару феников, прислушиваюсь к сочному храпу тестя, слышимому через две стены. С бьющимся сердцем подхожу к огородной лавочке возле старого колодца. Ленка, будучи и в относительном здравии, была человеком, мягко говоря, непредсказуемым и странным. А сейчас и подавно, какой с неё спрос. Я обхожу колодец и со стороны огорода, (вот, она, долгожданная радость!) прикрытый какой-то дрянью, лежит маленький пакет. - Ну, Ленка, вот человечище! Прочитала всё-таки моё сообщение! - облегчённо вздыхаю я, и достаю маленькую баночку, в каких  раньше продавали горчицу или майонез. Сейчас там, разумеется, не то и не другое. Там разведённый спирт или палёная водка, мне, впрочем, всё равно. Мне нужно что-то предпринять, чтобы уснуть, иначе я так и буду шарашиться в потолок до утра или бегать каждый час на перекур. Дома в таких случаях меня хоть немного спасал компьютер. Здесь же, интернетом пока и не пахнет, а телевизор выключается в десять вечера. Пытаясь сложить пакет, натыкаюсь на что-то твёрдое, оказывается, Ленка, добрая душа, положила мне вдобавок кусок хлеба с салом и солёный огурец. Наверное, чувствует во мне родственную душу, считает меня своим, таким же изгоем, каким является сама в своей родной семье. Я залпом выпиваю больше половины, но страшно закашливаюсь и в ужасе, оттирая мокрые глаза, смотрю на тёмные окна. Если что, всегда можно сказать, что схватило живот. Тем более что лавочка находится совсем рядом с отхожим местом. Поймал себя на этих трусливых мыслях, навеянной мещанской моралью и разозлился. И чем такое моё поведение лучше малодушного, школярского прятанья по углам с сигаретой Дашки и её сестёр? Но всё вроде бы тихо. Я справляюсь с накатывающей тошнотой с помощью огурца и, закуривая, жалею, что не взял с собой воды. Смотрю на небо и любуюсь его близостью и звенящей, пульсирующей у меня в голове, притягательной непознанностью и чернотой. Вот в такие моменты, я почти примиряюсь со своей реальностью. Особенно, если знать, что в кармане ещё пара колёс, которые вкупе с оставшимся в баночке содержимым вполне могут обеспечить относительно крепкий, хотя, конечно, и не очень здоровый сон. Ненавижу ночь. Не переношу её. Она - мой мучитель и палач. Мы с ней, как жертва и преследователь. Как истец и ответчик. Я убегаю, она настигает. Она ищет, я прячусь. Ночь предъявляет счета к оплате с усердием злобного и неумолимого робота-коллектора. Он подстерегает меня где угодно. Он может объявиться за спиной, зазвучать в моей голове, примерещиться в муторном и беспокойном сновидении. Но мне нечем платить. Я пуст и выхолощен, словно напрочь обезжиренный кефир, помешанной на диетах анорексички. Мысли толпятся в моей голове, как рота бестолковых солдат-новобранцев. Они выматывают и терзают меня до полного изнеможения. Поэтому часто после такой бессонной ночи я выгляжу и чувствую себя гораздо хуже, чем после ночной смены. Но иногда вдруг, когда я думаю, что больше не выдержу, устанавливается поразительная тишина. Такая гулкая и окончательная, что у меня начинает ломить виски. И это ещё хуже, потому что мне начинает казаться, что я умер. Я не люблю ночь, потому что боюсь её.
     Только одно преимущество есть у ночи. Единственное, хотя и весомое: ночью почти наверняка я остаюсь один. Я вспоминаю, как жалко выглядела Дашка, свернувшаяся калачиком на самом краю дивана. И мысли эти и воспоминания, что лезут без приглашения, я тоже терпеть не могу. Но тут уж я бессилен. Вернее, почти. Прекратить я это могу только одним способом. Я взглянул на тускло-блеснувшее содержимое банки. Теперь я уже не уверен, что этого способа мне хватит, чтобы не ощущать себя до утра. Чтоб перестать быть тем, кто я есть. Хоть на несколько часов не быть собой,  вылезти из своей кожи, покинуть свою оболочку и забыться. Я машинально проглотил таблетки и допил остатки неизвестного пойла. Посасывая уксусно-кислый кусок огурца, я снова вспомнил Дашку, как она лежала на краю, закутавшись с головой в покрывало и как беспомощно её голая рука с явственно проступившими на ней голубыми венами свисала почти до самого пола. Именно в этих ярко-голубых венках на удивительно белой руке и заключалось самое беззащитное. И ещё то, как она лежала на самом краю, точно боялась во сне даже нечаянно ко мне прикоснуться. А может каким-то образом чувствовала, что этого опасаюсь я. - Зачем я женился?- спрашиваю я в который раз у себя, зная наверняка, что ответа у меня нет. Так, - резюмирую я, - Раз всё ещё приплывают такие вопросы, ясно только одно, Ленкина бурда, даже усиленная пилюльками не возымела на меня ни малейшего действия. Будем надеяться, что это временно. А вопрос этот риторический, перманентно возникающий на протяжении всей моей семейной жизни, вовсе не праздный. Есть же категории людей, которым нельзя жениться. По закону там или по понятиям. Вот и таким, как я жениться нельзя ни в коем случае. Потому что это бессмысленно и жестоко. Особенно, учитывая то, как я отношусь к другим людям. В свою защиту, в которой я, правда, нисколько не нуждаюсь, должен сказать, что как бы плохо я не относился к другим людям, к себе я отношусь ещё хуже. Я не знаю, почему и как это произошло. Но я знаю, когда. Это только усилилось в последнее время, а началось очень давно. Ещё в детстве.
     Я хорошо помню день, когда я совершенно по-новому взглянул на свою мать. Стоял ясный, очень солнечный весенний день, мне было лет семь или восемь. Вероятно, это был выходной, так как все, кроме отца, были дома. Я на улице, возле дома возился со своим новым автоматом. Время от времени, я запрокидывал вверх голову и провожал взглядом пролетающие самолёты. В этот день их почему-то было особенно много. После того, как я стал ходить в школу, меня очень интересовала военная тема. Особенно сильно волновала она меня в определённом контексте. А именно: что делать, если вдруг на нас снова нападут фашисты? Меня это очень беспокоило. И конечно, я обратился с этим вопросом к самому близкому и дорогому человеку, к своей маме. Хотя спрашивать об этом мне было неловко даже у неё. Ведь мама могла подумать, что её сын просто трус. Для меня это означало бы конец всего вообще. Мамино разочарование во мне пугало не меньше самих фашистов. В тот день она развешивала только что выстиранное бельё. Ещё один самолёт пролетел так низко, что мне показалось, что он слегка задел верхушку самого высокого тополя на аллее, ведущей к КПП.
- Мам, - начал я,с тревогой следя, как растворяется в пронзительной синеве неба рыхло-белый инверсионный след, - А если вдруг фашисты снова нападут? - осторожно спросил я, как бы, между прочим. К моему огромному облегчению, маму ничуть не смутил этот вопрос:
- Ничего страшного… - улыбнулась она, - Не переживай, сынок! Возьмём лопаты, вилы, топоры, да и прогоним их сразу же, - мама подмигнула мне и встряхнула полосатую наволочку. Я ошарашено смотрел на неё, как будто перестал узнавать. Чувство успокоения, от того, что я всё-таки смог задать терзающий меня вопрос и от того, что мама так спокойно его восприняла, постепенно сменилось недоверием, удивлением и разочарованием. Я думал, как же так? Разве можно так несерьёзно относиться к таким вещам? Какие лопаты? Какие вилы? А что если она так думает на самом деле? Тогда всё ещё хуже. Как же тогда мы будем жить дальше?
     Я не помню с тех пор сколько-нибудь серьёзных вопросов, с которыми бы я к ней обращался. Я не стал любить её меньше. По крайней мере, тогда ещё точно нет… Но то бескрайнее доверие, которое она во мне вызывала, начало таять незаметно и почти безболезненно. Оно неуловимо испарялось, как белый след, что в тот день оставил сверхзвуковой лайнер в голубом, весеннем небе. Хотя возможно так мне кажется сейчас, по прошествии стольких лет. Очень может быть, что не было никакой чёткой границы, обозначающей окончание доверительного периода. Не было этого плоского и примитивного «до и после». Тем более что в реальной жизни такие вещи случаются крайне редко.Наверняка всё копилось постепенно, исподволь. Что, как-раз-таки было бы и логичнее. И в тот день, который так запомнился мне, я, возможно, был всего лишь слегка огорошен маминым креативным подходом в противостоянии вражеским захватчикам. А началось всё гораздо раньше, да и потом ещё медленно копилось и приумножалось…
     Однако совершенно точно могу утверждать, что с этого момента я уже чётко осознавал свою автономию. То, что ещё недавно привело бы меня в ужас, сейчас воспринималось бесстрастно и спокойно. Как должное. Как очередной, хоть и не самый приятный, но неизбежный жизненный этап. И с сестрой общение заметно сократилось. Я ей уже не так безоглядно подражал, как прежде. Более того, многие её занятия вызывали у меня искреннее удивление, а часто и откровенный сарказм. Что, разумеется, тоже никак не располагало в мою пользу. Только, когда мы затемняли окно и садились с ней печатать проявленные плёнки, хихикая и переговариваясь шёпотом, как заговорщики, на какое-то время могло показаться, что всё осталось по-прежнему. Но это было не так. Постепенно и размеренно, но весьма определённо что-то менялось….Скорее всего, это что-то было в нас самих. Мы менялись, не только потому что становились взрослее, менялись обстоятельства жизни, наше к ним отношение, менялась сама жизнь.
     После десятого класса сестра вообще уехала и через год вышла замуж. Помню, что я долго не мог понять, как же так, что же это получается?… Значит всё? Всё, что было, это уже в прошлом?… Ничего больше не будет? Всё кончилось? Сильнее моё потрясение было только через три года, когда я увидел сестру на предпоследнем месяце беременности. Моё четырнадцатилетнее сознание категорически не способно было адекватно воспринять эту картину, что, по-моему мнению, великолепно иллюстрирует как степень моей одичалости, так и зашкаливающий уровень ханжества моих родителей, постеснявшихся каким-то образом подготовить меня к этому зрелищу. Не знаю, почему я употребил слово «родителей», в то время как подразумевал одну лишь маму. Вряд ли отцу пришло в голову хотя бы задуматься об этом. Да как, собственно, и обо всех остальных семейно-бытовых вопросах, которыми занималась исключительно мама. У отца они неизменно вызывали гримасу брезгливости на лице, и он в той же степени предпочитал их не касаться, в какой мать старалась его от этих проблем, по возможности, оградить.
     Впрочем, когда Лика уехала, долго скучать у меня времени особенно не было. Мы переехали, и я пошёл в городскую школу, которую сразу же возненавидел. Меня воспринимали, да, возможно, я и в самом деле был кем-то вроде деревенского дурачка, к тому же несколько лет просидевшим в горах. Именно с переездом в город до меня стало всё с большей ясностью доходить насколько я, мягко говоря, недолюбливаю людей. Пройти через двор, образованный корпусами пятиэтажных домов, стоявших в форме гигантской буквы «П», для меня было настоящим испытанием. Там всегда было полно детей и взрослых, которые безумно раздражали самим фактом своего присутствия в непосредственной от меня близости. Люди не просто мне не нравились, большинство из них вызывало чувство отвращения и непреодолимое желание держаться от них, как можно дальше. Примерно тогда же, внезапно, пугающими семимильными шагами у меня начала развиваться аллергия, которая, несмотря на многочисленные процедуры как традиционной, так и альтернативной медицины, пребывает со мной, увы, и по сей день. Моя сестра, ставшая, между прочим, психологом, любит порассуждать на эту тему:
 - Подумай о том, чего ты не выносишь? - советует она мне, - Твоя аллергия - чистой воды психосоматика, это же ясно, как божий день… Сначала нужно осознать, затем принять…
- Мне легче назвать, что я выношу, - перебиваю я её, впрочем, пока вполне доброжелательно, - По крайней мере, это займёт на порядок меньше времени… При условии, конечно, что мне удастся вспомнить хотя бы что-то - добавляю я.….   Вообще говоря, меня часто выводит из себя, что она, точно так же, как и многие её коллеги по психологическому цеху сплошь и рядом стремится наводить тень на плетень.
     К годам шестнадцати, я почти совершенно отгородился от родителей. В основном, наше общение сводилось к моим коротким ответам на их повседневные вопросы. Не потому что мне так уж нечего было им рассказать, и не из опасения быть неверно понятым, и я вовсе не полагал, что мне не о чем с ними говорить, (разве что иногда, да и то самую малость).  Нет, всё гораздо проще. И, наверное, печальнее. Из-за самого процесса общения, как действия. Мне было трудно и неприятно этим заниматься. Как какой-нибудь нудной и монотонной работой, в выполнении которой утерян смысл. К тому же существовала вполне обоснованная и неоднократно подкрепляемая вероятность того, что в противном случае коммуникация может затянуться на весьма неопределённый срок. Вот так и случилось, что по мере завершения моего пубертата, ненавязчиво и плавно, как бы сами собой установились границы моего взаимодействия с близким кругом, в частности, да и всем остальным миром, вообще.
     Мне раньше казалось, что мать и не заметила происходящих со мной изменений. Но теперь я в этом не уверен. Я вспоминаю, как осторожно, даже с некоторой опаской, спрашивала она о школе и прочих текущих делах. Словно боялась, что может сказать что-то не то. Что каким-то образом может задеть или обидеть меня. И я возьму и рассержусь. В том, как она обращалась ко мне, всегда чувствовалась неуверенность: то ли она говорит, уместно ли спрашивать об этом? Не звучат ли её слова глупо, нелепо, унизительно? Как бы ни было сейчас это неприятно, должен признаться, что порядочный отрезок времени меня вполне устраивало мамино подобострастное отношение ко мне. И то, что она, очевидно, побаивается меня. Это льстило моему самолюбию. Я представлялся себе этаким благородным, но утомлённым подлостью и низостью этого мира отшельником, со снисходительной доброжелательностью выслушивающим свою бедную, но чересчур приземлённую мать. Честно говоря, как бы ни кичился я своим, очень часто напускным равнодушием, вспоминать об этом и сейчас довольно противно. Я не хочу думать о матери, потому что, когда это случается, я испытываю злость и безнадёжность. В первую очередь, по отношению к себе. А потом уже и к ней. И ещё я чувствую перманентную жалость к матери и одновременно с этим собственную никчёмность. И злюсь от этого ещё больше. На эту мою беспомощность и слабость, на её жертвенное существование, на то, что всё бесполезно и всё зря. На то, что ничего нельзя сделать, и никому из нас невозможно помочь.
     Сколько я себя помню, мать всю жизнь мужественно боролась с пьянством отца. Будучи глубоко созависимым человеком, она искренне верила, что алкогольное пристрастие мужа, вполне можно преодолеть, целенаправленно и методично, тем или иным образом наставляя отца на путь истинный, что в её мировоззрении означало исключительно трезвый образ жизни. Следуя этому, мать целиком и полностью сосредоточила в своих руках управление и контроль, освободив тем самым отца от финансовых, воспитательных, бытовых и прочих семейных дел. Кроме этого, она систематически, с большей или меньшей степенью интенсивности устраивала показательные мероприятия исправительно-поучительного характера, преследующих две цели: вызвать у отца раскаяние и чувство вины и тем самым пробудить желание измениться, и призвать его к ответственности. Полнейшее отсутствие результатов этих усилий её ничуть не останавливало, а, похоже, наоборот, воодушевляло. При всём желании не могу представить себе ситуацию, чтобы мама, глядя, как улыбающийся пьяной заискивающей улыбочкой отец, покачиваясь, неуверенно входит в дом, со вздохом смирения взяла вдруг и произнесла бы что-то вроде: «Ну, всё, чему быть, того не миновать, видит бог, я сделала, что могла и теперь умываю руки». О, нет! Может быть кто-то другой, но только не эта женщина. Она, как неутомимый муравей, что тащит на себе больше собственного веса, как храбрый портняжка и стойкий оловянный солдатик в одном лице, черпающий силы и бесстрашие в собственном отчаянье, каждый раз неистово и безрассудно бросалась на защиту интересов своих детей и семьи в целом. Она поступала так, как в её понимании это следовало делать. Просто потому что по-другому не могла. Она кричала, плакала, стыдила, взывала к его чувству долга, находила, выливала или перепрятывала нескончаемые бутылки, часто в бессильной ярости переходя от словесного эмоционального воздействия к физическому. То бишь рукоприкладству. Отец же в любом состоянии не выносящий шума и крика только слабо уворачивался, да в редких промежутках, когда мать переводила дух, старался, если не утихомирить её, (что в отдельных случаях было просто невозможно, всё равно, что пытаться остановить БТР на полном ходу), то хотя бы как-то оправдаться.
     Мама, являясь абсолютной трезвенницей, просто не могла воспринимать отца в этом состоянии. Ни при каких условиях. Для неё не существовало настолько серьёзных поводов, уважительных причин и знаменательных событий, способных оправдать употребление спиртного. В её понимании, человек должен быть трезв всегда. Тому, «кто заглядывает в рюмку», доверять нельзя. Трезвый человек - хороший человек. Точка. Вот такая незатейливая и прямолинейная философия. Как по мне, так вполне себе достойный, хотя и несколько однобокий подход к жизни. По меньшей мере, вполне понятный и вызывающий уважение. Не хуже других. Я знаю, потому что мне есть с чем сравнивать.
     А вот Лике, наоборот, нравилось, когда отец был подшофе. Она сама как-то в этом призналась. Да это было и заметно. Казалось, будто в таких случаях она облегчённо вздыхает и начинает дышать полной грудью. Она же, несмотря на то, что являлась абсолютно «маминой» дочкой, и заступалась за отца перед ней, гораздо чаще, например, чем я. Что звучит сейчас особенно ироничным рефреном, учитывая её будущие проблемы с алкоголем. А тогда, в детстве это было понятно и вполне объяснимо. Потому что в приподнятом и радостном настроении отец находился только будучи в лёгком подпитии. Или в ожидании оного. Хорошо помню эту радостную отцовскую суетливость и оживлённость накануне какого-нибудь праздника. Он много, но уже по-доброму, шутил, рассыпался в комплиментах хмурой маме, с энтузиазмом брался за разделку огромной рыбины, которую сам же приносил с рынка, попутно делясь секретами приготовления царского заливного. Его жизнерадостное воодушевление передавалось всем кроме матери. Только у неё не было совершенно никаких иллюзий на этот счёт. В отличие от нас, она терпеть не могла праздники по весьма понятным причинам. Она знала, чем всегда оканчивается это предзастольное возбуждение. Это благодушное предвкушение торжества.
     Когда опьянение переходило в более тяжёлую фазу, отец просто отключался. Осложнения начинались, когда он находился вне дома. Потому что дойти до квартиры у него получалось далеко не всегда. Но жили мы среди отзывчивых и сочувствующих людей, воспитанных в духе уважения к старшим, и оказания помощи больным и слабым. К коим они причисляли, по всей вероятности, и людей нетрезвых. Так что папа, оказавшись в очередной раз в жалком и обездвиженном состоянии под открытым небом, почти наверняка, рано или поздно бывал транспортирован к нам на четвёртый этаж добрыми самаритянами, как правило, мусульманского вероисповедания.
     Меня же на каком-то этапе вообще перестали интересовать все их состояния, вместе взятые, равно как и любые их переживания по этому поводу. Собственно, как и они сами. Да практически и весь остальной мир. Годам к пятнадцати оставалось уже, на самом деле, очень мало того, что каким-то образом трогало бы меня. Или пробуждало хоть малейший интерес.
      После девятого класса, я ушёл из школы, хотя мама и уговаривала меня идти в десятый класс. Если бы она не стала в какой-то момент проявлять излишнюю настойчивость, я, возможно, так бы и поступил. Всё по той же причине: мне было всё равно. Даже, уходя со школы, я обрекал себя на ещё больший напряг, нужно было думать, куда идти дальше. То есть я сознательно (или назло) выбрал то, что и по сей день не терплю больше всего: прикидывать, обдумывать, взвешивать и принимать решения. Но мама настаивала, приводила день ото дня всё более тяжеловесные аргументы в пользу аттестата о среднем образовании, и для того, чтобы усилить свою позицию, даже временно объединилась с отцом. Она к этой стратегии прибегала неоднократно, чтобы показать, что тот, кто с ней не согласен, явно в меньшинстве. А отец, понятное дело, был всегда на её стороне. Было бы странно, если б он вдруг выступил в защиту другого мнения. Это всё равно, что, я извиняюсь, против ветра плевать. Мы с Ликой это знали, и на его поддержку никогда не рассчитывали. И даже если бы вдруг он встал на чью-то другую, а не на мамину сторону, мы бы первые этого не поняли. Меня, во всяком случае, такое сразу бы насторожило. Поэтому, когда мать в очередной раз предлагала мне:
- А давай спросим у папы, что он думает по этому поводу, - я хоть и морщился, так как мне было распрекрасно известно, что папа по этому поводу, ровным счётом ничего не думает, а заранее согласен с мамой, но всё-таки в глубине души чувствовал относительное спокойствие: всё идёт так, как обычно. Так как и должно быть. Чем больше мать уговаривала меня идти в десятый класс, тем больше меня это раздражало. Чем больше раздражало, тем сильнее мне хотелось сделать наоборот. Когда мне всё это надоело, я просто сообщил, что поступаю в техникум. Располагался он в двух шагах от нашего дома. Думаю, я и поступил в него по этим же соображениям. Какой именно техникум не имеет значения. Так как сколько-нибудь существенного влияния, по меньшей мере, на мою профессиональную жизнь, он не оказал совершенно. И уже не окажет. Это абсолютно точно. К тому же я вообще не уверен, что помню его название. Я пошёл туда, потому что нужно же было хоть где-то закрепиться. Я не мог, увы, как бы ни хотел, не быть нигде. Да и потом, кто бы мне это позволил. Это и по сей день остаётся моей самой желанной, но едва ли достижимой мечтой. Быть нигде… Или не быть нигде… Нигде… Не быть… Не видеть, не слышать, не говорить, не ощущать... Было понятно, что начни кто-то, вроде меня, рассуждать о таких вещах, тем более вслух, он вряд ли мог бы рассчитывать на понимание. Вот я и двинул, так сказать, по пути наименьшего сопротивления.
     В техникуме мне неожиданно понравилось. Хотя в моём случае, «понравилось» - это не тот термин. Будет точнее, если я скажу, что там было несколько менее противно, чем в школе. Во-первых, образовательные требования были не просто минимальны, они вообще едва просматривались, явился на занятия, уже молодец. Во-вторых, именно в технаре у меня впервые появился друг - Илюха Баранов: долговязый, вечно улыбающийся, легковесный, не мучивший ни себя, ни других бесконечными экзистенциальными изысканиями. С интеллектом не просто девственно чистым, мне даже казалось, запечатанным. Словно это было что-то, что не являлось его собственностью, и пользоваться этим ему было неловко. В-третьих, а оно плавно вытекает из двух предыдущих пунктов, благодаря тому месту, где я вдруг оказался и моему приятелю, я с восторгом узнал, что есть, есть лекарство от моего недуга, которое я условно называл отвращение к жизни и самому себе. Видимо в моей семье отношение к алкоголю было настолько категоричным и полярным, что мне до шестнадцати лет и в голову не приходило, что его можно взять и выпить просто так, совершенно безнаказанно, почти между делом. Например, перед парами, или на большой перемене, вместо обеда. Я до сих пор был уверен, что после этого непременно должно случиться что-то ужасное. Самый отвратительный кошмар: я открываю глаза в больнице, а надо мной скорбное лицо мамы и её горестный вздох: «А ведь я тебя предупреждала, сынок… Неужели отцовский пример так ничему тебя и не научил?!» Илюхе очень понравилась эта зарисовка. Он долго ржал, тряся своей продолговатой головой, скаля зубы и длинно сплёвывая:
- Ой, не могу-у… Ты эт серьёзно, Дрон? - искренне недоумевал он, - Так-таки и ни разу даже не пробовал?
- Не, ну с сеструхой, бывало, цедили вино из банок, которые мать ставила...- мямлил я что-то в своё оправдание. Отсмеявшись, и утирая глаза, Илья протянул мне как-то банку крепкого пива:
- Да не ссы ты, ничо не будет, - он, одобрительно, как добрый батька на своё неразумное чадо, смотрел, как не очень уверенно, но жадно я отпиваю пиво, - Ох, ну ты ж и мудило, - удивлённым тоном, ласково выдохнул Илюха, забирая у меня полупустую банку, и мне тогда же подумалось, что как же это здорово, когда у тебя есть такой понимающий и такой классный друг.

Продолжение следует...