Пришлый

Евгения Черногорова
Не могу сказать что прибывший с посланием был разумом близок к нашему дому. Вид он имел наиглупейший, сымал шапку не по делу и всех благодарил, раздражал, если не сказать гневил до умопомрачения.

 —И знаете, Ираида- это в сути человека русского, как не словом его, так повелением или  рукой, склонится же до земли.

 —Отнюдь Григорий Ильич, гляньте на слова его люду вашему. Так взбаламутил, и без того шатается ваше благодеяние, которое и благом назвать трудно.
Я, изволите могу вам речь его передать, так уж повелось, что я там, где иным пролезть в игольное ушко неведомо.
—И чем обрадуете сударыня.
—Да вот нечем.
Вроде от глупости болтал, иль от дороги долгой, и стол то ему дали, и соломы, а он в ответ - Брезгую!
— Это чем же ирод, он брезгует, милостью моей!
— Да не вашей, вашей не видит вовсе, зараз за вами другой голос имеется- так он и в нем видит не милость, а суд над стяжательством да бесчестьем.
— Чей?
— Небесный глас. Так и сказал, не могу празднества телу требовать, когда Русь моя огнём полита, не идёт пир во время чумы в уста мне, песен мне поётся грустных, и веки мои больше долу опущены от неблагодарности и горя детям да немощным.
Таку штуку выказал, и сел на крыльце табаку забить.
Да табачок у него странный, что не клуба дымная - лицо рисуемое, как художник, помните? На ту седьмицу нас радовал портретом княжны.
— А как не упомнить, княжна то, ох миловидна.
Так пойду спрос возьму- отчего в немилость просится? Что ему делать до иных? Таких вольнодумцев Иначе не возьмёшь! — Пойдите, пойдите, друг любезный, чего терпеть от люда, надобно сразу творить им место да немоту.
Григорий Ильич поднял взгляд свой, в коем разума то было, а вот страху более виделось, но несли ноги его к заезжему, с очами пасмурными, с голосом редким, с сединой белой.
На крыльце, столпотворение. Стоит Григорий слухает- Чего там старый толкует народу простому.

И толкует то с таким раболепием пред дворовыми, словно они ему заместо закону и хлебного надела.

Странник:

Моя великая страна, моя многострадальная, добрая Русь, мое сердце. Говорит, а сам ласкает дитя на колени.
Что тебе мудрость вековая, что тебе силы четыре в душе твоей, Русь моя? Коли нет на свете понимания, а только красным орошают землю нашу, и от каждого идёт страх такой, коим можно наполнить горы, окияны, реки полноводные и то не хватит места. До небес страх тот рукой тянется, а чем милость небеса раздадут? Вот вы, люди дворовые тож не от любви питаетесь, а все страхом. Разве может без духовности духовник вас к истине привесть?
Разве поклонение хозяину в вас родит счастье за муки на которые он сослал вас?
А избавления от оных вам не ведомо, ибо после творите беззаконие, и гнев его в вас растёт аки сорняк, да других этим гневом вы орошаете.
Эх,как не понятием сильны вы, так слабы верой. И овцы в стаде бегут от несправедливости, и мечутся в незнании законов мироздания.
Говорит странник, и нет Григорию сил -глас его остановить.
Только чем больше глаголет, тем чаще дым из трубки его идёт, и лица всё, лица, то Иван- плотник кажется, то девка дворовая, то дитя нарожденное днём назад.
Пыльно от дыма того, отёр Григорий глаза- нет никого, тихо так, что мир остановился. В последнем облаке лицо знакомое, то праведник, кому барин носил даров аки раб за душу свою, за успокоение. Рассеялось. Так и стоит Григорий один, и чуется ему дары не смоют с сердца его написанного, и в полной тишине кроме бежания  крови по сосудам его, не услышит он ничего. А ведь где-то колокола возвещают Пасхальную неделю! Но не отпущения несут они, а кары небесной за сотворенное руками каждого.