Терзновение праха

Сергей Беж-Ге
«За границами мрака существует иная реальность. Эту реальность не охватить рассудком. Сознание, что вышло за предел собственного естества — блуждает в поисках того праха, которым являлось при жизни…»
(Начертание на камне при входе в один из почти разрушенных временем склепов; на самой окраине кладбища бесформенный постамент с выдолбленным предупреждением: «только для слепых»)



Секунды, каплями влаги сочились из сырого пласта прогнивающей древесины, падали во тьме в тишину мертвого покоя, в зловонном наслоении склизких останков находя различные микроскопические русла. В каждой такой секунде оживлялась вечность. И было что-то вполне обыкновенное, и даже обыденное в том, что эти капли струились по истлевшей органике и материи древнего как мир праха.
Когда-то он жил.
Он упивался прохладой и тускловато сияющим свечением неба, что ускользало ввысь, будто прячась от завороженного взора и терялось среди мерцающих в самой глубине пространства звезд и едва различимых в этой искрящейся тьме туманностей. Планетарное светило прерывало эту идиллию мрака, восходя над поперечником горизонта, где темное небо, озаряемое предрассветным матовым бликом, сходилось в одно целое с бескрайней дремлющей в истоме землей.
Все было так и не так.
Восход таил в себе смысл преображения, предел естества. Озарение пространства. Восторг бесконечности, что теряется во всеохватном призраке света.
Вечность играет с разумом в прятки в этой безостановочной перемене мерцающего ничто. День и Ночь — пустота кажущегося. В каждой точке пространства бессмертие. Дыхание природной сверхсубстанции — что неуловима ни для взора, ни для отсроченного на гибель и пустотность ума.
Замутненная разумом прогалина смысла.
Все так. И как всегда иначе.
Беспокойный мир, формующий недвижимость.

Он оторвал взгляд от горизонта и посмотрел на свои руки, на их раскрытые ладони, что, не смотря на проникающую даже под одежду влагу, были сухи и горячи. Он обтер ладонью лицо и посмотрел снова. Теперь кожа на сгибах сетчатого рисунка блестела от влаги. Он присел на корточки и дотянулся этой рукой до затылка трупа, но тут же отдернул ее, едва коснувшись этого места кончиками пальцев, и ощутив твердую упругость холодного как сама земля тела. Еще некоторое время он пронзительно смотрел на лежащего в липкой кашеобразной грязи широко раскрытыми глазами, в которых бесновалась искорка безумно дикого упоения моментом, хотя одновременно в них затаился и слепой ужас. Затем его вырвало. Прямо туда, где только что скользнула пальцами его увлажненная то ли росой, то ли потом, рука.
Закопав труп, он спрячет его от света.
И сделать это нужно немедленно, потому что рассвет не заставит себя ждать. Скоро начнет светать и в предутренних лучах, что озарят для взора то, что покрыто мглой, он увидит смерть такой, какая она есть воплощенная в свое непорочное естество.
Он прозреет в гибельном величии смерти.
Жизнь требует жертвы.
Эта жертва — его постижение сущности безумия... жизни? Смерти...
Самого себя.
Потому что труп в сочащейся влагой и кровью грязи — это он и есть.
Сам.
Это его умершая мечта.

След из бездонного провала прошлого.
Всплеск ясности, озарения.
Осознание...
—  ... Падшие во грехе  не минут кары Господней! Акмен,.. Муторт! Дьявола прибежище в нас!
Фастольф очнулся, но еще не раскрывал глаз. Его веки подрагивали.
— Не идите путями гибели! Прибежище в одном! Он в нас! Но не мы... Свет Господа сияет в тех, кто...
Звучный голос потонул в реве многоголосья, в истерии толпы.
Фастольф открыл глаза и приподнял голову. Он лежал совершенно голый на твердом настиле ворсистого ковра. Над ним возвышалась широкой боковиной массивная дубовая кровать, инкрустированная по углам узорчатой каймой белого металла. Тонкая работа. Он нахмурил лоб, силясь что-то вспомнить.
— Входите тесными вратами! Сатана искушает, но путь веры праведен!!!
Орущий звон мембран. Акустическая вибрация. Что-то вспомнить...
— Возрадуйтесь! Ибо десница Господня скоро воззрит на вас! БЛАЖЕННЫ...
«Мертв...»
— Не искушен тот, кто верует! Примите...
«Как будто...»
Фастольф сел. Нащупал рукой стенающий голосами прибор.
— И-С-К-У-П-Л-Е-Н-И-Е!!!
Истерическая волна взорвалась, но, не успев достичь предела, что громоподобен и нестройно раскатист, внезапно оборвалась на гудящей ноте, — его пальцы что-то надавили на корпусе радиоприемника.
Это был сон. Теперь он вспомнил.
Сон, в котором он умер. И в то же время нет, потому что должен был остаться тот, кто погребет его труп, вживит, а вернее, вмертвит его в тесные недра земли, грязи, ввергнет туда, где смрад настолько сперт, что он даже не ощущается. В эту полость. Где влага сочится прямо в Вечность, томясь в пустоте и гнилой насыщенности каждой секунды. Единого и нерушимого мгновения.
Это может свести с ума. Фастольф встряхнул головой и на миг закрыл глаза.
— Я вернулась.
Как короток миг забвения!
Он кивнул и поднялся.
Марта посмотрела сначала на его лицо, потом насмешливо прищурившись, ниже линии живота. Ее губы поджались.
— Я принесла нам поесть. Ты голоден?
Он внимательно посмотрел на нее. Утонченная линия смеющихся губ. Озорной блеск в проникновенно смотрящих глазах; нет,.. не смотрящих — именно проникающих, хотя и это может быть не совсем верно. Глаза, что знают твою суть с изнанки. Глаза — корнееды.
И, вдруг, от этих самых корней его оголенное естество начинает въедливо покрывать твердая кромка нарастающего ужаса, и он омертвело застывает в тисках-объятиях плотно прилегающих корой не просто к коже или телу, а к самому его сердцу. Он понимает, очень отчетливо и одновременно не совсем внятно, что не знает кто она, хотя как-то чувствует, что она часть его
(жизни?)
самого. И может быть... главная часть.
Но он совершенно не знает кто она такая.
Чуждая. Пришедшая из тьмы дверного проема, за которым вечная ночь, и холод, пронизывающий и леденящий до центра позвоночного столба, и пространство, что непрерывно (и вероятно так было всегда) проваливается в бездну самого себя не оставляя надежды на покой.
Она вернулась из ниоткуда. Она сказала, что вернулась...
Марта подняла на уровень груди целлофановый пакет, дно которого оттягивалось книзу его содержимым. Что там? Сырой бифштекс? Чьи-то внутренности...
— Я приготовлю. А ты пока оденься. Голому пища не впрок.
Он силился что-то сказать, исподволь движимый больше инстинктом, чем разумением, но язык зачем-то ткнулся в прикус зубов, а полость рта налилась свинцом. Он услышал свое сердце — его замирающий бег в клетке времени, что отчертило четкие линейные границы для его разума. На место размеренного биения сердца наплывала безудержно хаотичная пульсация ничем невыразимой жути.
Она была облачена в легкое платье из тонкой, плотно облегающей фигуру материи. Красное. Не доходящее до колен, с глубоким, чуть ли не до копчика, вырезом на спине, который он увидел, когда она повернулась чтобы войти в... кухню? Разделочную?
Просто сумрак. Он шевельнулся. Что-то побуждало его двинуться за ней. Марта... Откуда он знает ее имя?
Фастольф открывает глаза.
Он лежит одетый на застеленной, убранной постели, и его ноги в грязных башмаках с налипшей на подошвы и боковины грязью покоятся на отсвечивающем  глянцем, совершенно чистом покрывале из какого-то синтетического материала. Чистом... за исключением того места, где расположились в раскидку его ботинки на твердой подошве, что чуть жали ему даже сейчас, хоть он и не двигался. Тем более не бежал. Он давно собирался купить себе другие.
Давно...
Грязь на них уже засохла. На покрывале тоже.
Он поднимает руку к лицу и кладет ладонью на разгоряченный лоб, тут же ощутив некоторую непривычную шероховатость его кожей. Он даже не смотрит на руку. Он уже знает, что она так же в наростах засохшей грязи. И вторая мало чем отличается от первой. И его костюм местами покрыт источающими сырость, и какой-то плохо различимый земляной смрад, кляксами и потеками.
Всему есть свое вразумительное объяснение. Подобающее и обстоятельное.
Он, видимо, все-таки закопал того... кем бы он ни был. Без лопаты. Без ничего. Просто руками, которые теперь наверняка сбиты в кровь. Может быть, на некоторых пальцах не хватает ногтей. Он не будет проверять. Он слишком устал для того, чтобы знать еще что-то, что можно так запросто и ненавязчиво ЗНАТЬ.
Устал.
Возможно потому, что не знает главного: кто он и что с ним.
Он будет лежать так долго. Пока не войдет она. Марта? Но это будет уже его следующий уровень восхождения. Куда? А может быть нисхождения. Он давно перестал что-либо понимать. Единственное, что он понимает и знает совершенно достоверно — он никак не может проснуться.
И это самое страшное,.. жуткое даже может быть, хотя словами вряд ли возможно взвешенно определить... это состояние? Просто — это. Осознание того, что он не может проснуться гнетет его самым глубинным утробным ужасом, потому что он... ибо он... не в состоянии з н а т ь ЗАСЫПАЛ ЛИ ОН ВООБЩЕ!
И если нет, то он хотел бы обрести свой прах. Найти его в самом себе или в той бескрайности пустоты, что гнетет саму себя, что за дверным проемом, в который войдет...
Открывая каждый раз глаза, он ждет самого себя. Давно ли? Ему могло бы показаться, что Вечность, если бы он только допустил в себе возможность подобного вопроса. Но он его сознательно старательно избегает.
Какая разница?
Он привык делить это безумие с призраком самого себя, коим на деле и является. И так было всегда. Так. И нет. Как-то по-другому. Иначе. Не как всегда.
Осознание в сумраке замутнения.
Он ждет.
И почему-то его терпению нет предела.
— Я вернулась.

Всякий раз это происходит однообразно и в тот же момент по-разному. Но в чем отличие — понять невозможно. Калейдоскоп, в котором как его не крути, всегда отыскивается один и тот же узор. Не обнаруживается — сам собой, нет. Общий узор всегда издевательски разнообразен и отличен от предыдущего, от последующего. Но во всех есть что-то плохо различимо знакомое.
Так и здесь,.. то есть, так и с ним.
Пытается найти себя, а находит следующий сон.
По сути, у него нет даже времени всерьез подумать обо всем этом. А может времени вообще нет? Во всяком случае, для него. Забвение. Его бытие — полное забвение, которое медленно кружит его в вихре не существующих событий, которые в свою очередь не более чем нескончаемые отражения друг друга в мутном и кривом зеркале субреальной действительности. А он... повторение самого себя. Он, непонятно какого размера матрешка с бесконечностью вкладышей. Дешевая кукла...
Мысль, вполне полновесная, ощутимо весомая, цельная о том, что он должен во что бы то ни стало проснуться, не успевает конкретизироваться, фактически сформироваться, дабы своим необратимым движением вытолкнуть его из зацикленного мира чудовищно жутковатых грез.
«Если я умер...»
Фастольф открыл глаза и тут же болезненно зажмурился — прямо в мозг ударила волна яркого и безучастного ко всему света. Только пульсация откуда-то из центра... да, ему, где-то за гранью сознания показалось, что самой Вселенной, не имеющей начала, конца... завершенности? Он повернулся на бок и приоткрыл подрагивающие веки. Его взгляд уперся в несколько покрытых крохотными капельками росы травинок. Фастольф с шумом выдохнул.
«Будет лучше, если я встану».
Сказав себе это неторопливой мыслью, он так и сделал.
Долина света. Не тронутая цивилизацией природа. Прохлада ветра и жгущий кожу жар солнца. Терзновенный порыв родящего всякую жизнь истока. Будто молчаливый мир желает войти в него. Проникнуть до самого нутра. И?
Возможно, где-нибудь поблизости есть водоем.
(И... разорвать в самое ничтожное, какое только возможно; в пыль... и еще меньше. Прах. Наконец, ПУСТОТУ. Или же сдавить так сильно, как могут давить тиски, что где-то поломались и не раздвинутся больше никогда, но он... почему-то должен оказаться в них; между МОЛОТОМ)
Река или озеро. Или море. Он всегда любил воду. Но не сырость.
(и НАКОВАЛЬНЕЙ, но молот, ударившись с гудящим на высокой ноте звоном, не отскочит как обычно...)
Например, там, под поверхностью, очень глубоко,
(а, кажется, прирастет)   
где срезанные лопатой стенки сочатся и дышат гнилью,.. если яму не зарывали, не забрасывали грунтом. Тогда, может быть он сможет
(навеки —)
выбраться, сломав истлевшую древесину гроба...
(молот, что, застыв, кует пустоту)
Если только ты умер — хотело сказать или прошамкать бесплотными губами что-то внутри него и будто боялось.
(И ЭТА ПУСТОТА И ЕСТЬ...)
Гнушалось правды и одновременно искало ее, рыская во мраке призрачно действительного «я» своими бесконечными тенями, что выползают из коридоров невидимого в кромешной тьме лабиринта.
Почти все время, открывая глаза, он неосознанно для себя искал нечто вовне. Впрочем,.. не то чтобы искал. Просто беспокойство, слегка гнетущее неопределенностью.
А потом приходит она. Каким образом, откуда — это не вопросы для спящего разума. Всего лишь...
— Я вернулась.
Он хочет улыбнуться. Беспокойство, неясная смута оставляют его, облекаясь в конкретность. Если он ждал ее, то это оправдано.
Красное платье с глубоким вырезом. Она сбрасывает его бретельки с плеч, грациозно снимает с талии и оно падает к ее ногам, в траву, согретую солнцем и насыщенную влажной прохладой раннего утра.
— Тут за камышом пруд. Искупаешься со мной?
Он хочет сказать, да. Он даже уже чувствует, как что-то живое струится у него под ложечкой, согревая чресла и сдавливая нежно в паху. Ее нагота ослепительна. Ее движения царственны и одновременно развратны.
Но, вдруг, его столь недолгое спокойствие облекается в уверенность, которая выворачивает неотступно наползающей жутью его нутро наизнанку. Он хочет сделать шаг. Чтобы коснуться ее.
«Марта...»
Но он не знает кто она. Похоже, он НЕ ПОМНИТ САМОГО СЕБЯ. И, если он коснется ее, то не вспомнит НИКОГДА.
А значит — не проснется.
А значит — его сон будет длиться ВСЮ ВЕЧНОСТЬ.
Она скрывается в камышовых зарослях, проникнув меж стеблями настолько пластично, так откровенно особенно в этот момент, подчеркнув эротичность своего движения, что не заворожиться этим зрелищем было бы весьма противоестественно с его стороны. Но его сдавливал незримыми тисками ужас, душил и вгонял в прореху сосущей пустоты. Ослепляющей тьмы. Потому что такая плотная тьма раздавливает белковые луковицы глаз. Она ужасна, убийственна, кромешна. И она где-то внутри него, потому что он ощущает ее сосущую пульсацию. Она утягивает его естество. В ту дверь, хотя он уже и не помнит о ней ничего. В эти камыши... или озеро, не суть важно. Она... Марта.
Фастольф осознает это где-то за границей своего убаюканного (смертью?) разума. Но это осознание недвижимо, мертво. И потому не действенно и бесполезно.
Но случайность...
Калейдоскоп безумия сместился как-то не так? Что-то наслоилось, какие-то несовместимости?
Его ужас, глушащий внутри все звуки мира, плавно переплетается с желанием, соблазном,.. может быть отчаянной похотью. И от этого тиски глубинного сумрака сдавливают только сильней. Так, что он почти физически ощущает это давление.
Но говорить все равно не может.
Все что нужно сделает его тело.
Куда она прошла?
Здесь еще покачивается камыш... или это ветер.
Он слышит плеск.
— Как хорошо... Милый, иди сюда.
Фастольф пытается уловить какую-то расплывчатую мысль, поймать и собрать ее в целое. Что-то о снах.
Но явь...
Жуть и истома.
Желание и непреодолимый ужас. Желание, впрочем, тоже. Это даже не страсть.
Его трясет.
Когда он коснется ее кожи, его сердце разорвется от столкновения в груди восторга, упоения, которым нет предела и...
«Марта!!!»
Он погружается в камыши. Его ноги сами нащупывают путь. Его руки. Ее тело. Все сливается и он кричит.
С этим криком он пробуждается.
Сознание медленно возвращает его в русло реальности. Глаза еще закрыты, но он чувствует во внешнем свету после тьмы бессознания едва колеблющиеся тени. Не видит, но ощущает. Еще немного побыть в этой призрачной и уже не реальной тьме. Отойти от шока. Пусть успокоится колошматящееся в груди сердце. Оно птица. Оно хочет вырваться из клетки и обрести свободу. Неплохо. Почти поэтично. Он постепенно успокаивается.
Кто-то склоняется над ним и Фастольф открывает глаза. Маячит свет. На этот раз все плавно, без резких переходов. Он узнает ее. Его разум сжался.
— Любимый, я думала, что потеряла тебя.
Он только закрывает на секунду глаза в знак ответа. Он все понимает, хоть и не понимает главного...
— Ты был в коме...
Она сидит у его постели. Ее рука утонченными пальцами подтирает влагу под глазами.
«Всего лишь кома, а не смерть».
Он осторожно нащупывает сознанием путь в том потоке облегчения, что начинает наполнять его и нести в свободное от тисков мрака пространство.
Потом он открывает глаза, но перед ним, в нем, вокруг — все та же кромешная тьма.
Как всегда. Не иначе и все же, в чем-то по-другому.
Но он не помнит. Что. И как.
Рука движется и нащупывает перед собой твердость этой тьмы. Всепространственный сумрак не безграничен, он сжат в подобие плоти, что окаменела.
Тьма сочится влагой, и нечто в нем ощущает ее движение по микроскопическим запутанным руслам разложившегося тела. Он, конечно же, не видит свою руку. Не важно, что упирается в твердую пустотность пространства. Даже, если он сам.
И больше ничего нет, кроме него и бесконечности плотной неразличимости существующего НИЧТО.
А плотность этого пустого мрака и есть он сам...
Фастольф.
Нашедший себя во мраке и бездне безвременья.
Лишь мгновение…
Память.
Твердыня.
Вечность.
Рука отрывает едва ощутимые пальцы от чего-то липкого и глубокого сразу. Она начинает плавно водить неразличимой кистью справа налево. Все плавней и мягче. Ветер. Здесь не хватает этой странной причуды естества. Как же (здесь) не хватает ветра! Его веки смыкаются. Прозрачность сна, который никогда не закончится. Симфония вечных истин в каждом движении истлевших пальцев. Он музицирует. Это инферно и «кавалькада»; темп нарастает… гармония беззвучия. Вместе с ним в этом бесконечном миге трепещет в экстатическом ритме слепого порыва весь тот мир, который насыщен ветром. Инферно и опера. Кармен. Здесь спряталось чувство, что раньше скакало верхом на ветре. Он что-то помнит на этот счет. Как-то знает. Пальцы стынут и растворяются во мраке.
Он открывает глаза.

Отирает запекшуюся слезинку.

Глубоко вдыхает свежесть утра. И думает. Просто — нахмурено — думает: о чем-то.
Подвешенные на крюки тушки. Завтра? — опять на смену. В холодильник... холодильник. В термосе надо заваривать — прямо в термосе, так лучше. Горячее с холода. Приторно-терпкий чифир. Смак.
Или приблизительно, о том, что соседская хмара с потрясающим воображение бюстом требует — специально — внимания. Жениться, что ли... на всякий случай — женится. Сон в руку? Приспело... Вся в красном... жуть. Вырез глубокий. Глаз проваливается — в ложбину — не достать. Смотрит косо. Но это — полдела... ничего, главное — решительно. Давай — и все. Сама же хочешь. Молча. Дура.
Или... например о том, что больше никогда не будет пить стопку, оставленную покойному. И вообще, он больше не придет на поминки. Даже...
Не придет — в общем — и все.
Фастольф... ну и имя. А какой яркий сон!
Он открывает глаза. В душе пустота. Снова прикрывает, трет пальцами веки. Свет (утра) мешает думать.
Поминки — дерьмо. Дешевая, сивушная водка. Хозяйка — дрянь, жадюга, жаль было налить пятую...
А где он еще «отметился»? В голове кузнечный цех.
Поминки...
Да, его, собственно, не приглашали.
Но... поминки.
Хозяйка — выдра.
Покойник весь синий.