de omnibus dubitandum 107. 241

Лев Смельчук
ЧАСТЬ СТО СЕДЬМАЯ (1890-1892)

Глава 107.241. МИГ ОТЪЕЗДА…

    Солнечным сентябрьским утром – деревья оставались еще зелены, но низины и рвы уже зарастали астрами и блошницей – Венков уезжал в Тифлис, на восток, в кадетский корпус.

    Он поцеловал Викторию в обе ямочки, а следом еще в шею и подмигнул покосившейся на Марию чопорной Ларивьер.

    Наступил миг отъезда. Его провожали: Мария в своем «шлафроке», Виктория, гладившая (раз больше некого) Така, мадемуазель Ларивьер, не знавшая еще, что Венков забыл взять с собой подписанную ею накануне книгу, и дюжина щедро одаренных чаевыми слуг – по сути, все обитатели дома, за вычетом Бланш, которую добила мигрень, и Клэ, попросившей простить ее за отсутствие, – она еще прежде обещала навестить занемогшего сельского жителя (нет, право же, у девочки не сердце, а золото – как часто повторяла проницательная Мария).

    Черный баул и черный чемодан Венкова вместе с его богатырских размеров черными гантелями погрузили в коляску, и лето 1890 года кончилось.

    – У нее чарующе ровный ход, сударь, – на своем причудливом, старосветском английском заметил Бутеллен. – Tous les pneus sont neufs {(Так) лилея дикая вверяется пустыне… (фр.)}, но, к несчастию, на дороге немало камений, а юность мчит шибко. Мсье следует быть осмотрительнее. The winds of the wilderness are indiscreet. Tel un lis sauvage confiant au dsert…

    – Ни дать ни взять заправский слуга из старинной комедии, так, что ли? – сухо осведомился Венков.

    – Non, Monsieur, – ответил, придерживая фуражку, Бутеллен. – Non. Tout simplement j’aime bien Monsieur et sa demoiselle. { Нет, месье… Нет. Просто я горячо люблю месье и его мадемуазель (фр.).}

    – Если ты говоришь о малышке Бланш, – сказал Венков, – то будь любезен, цитируй Делиля не мне, а своему сыну, который ее того и гляди завалит.

    Старый француз покосился на молодого барина, пожевал губами, но ничего не сказал.

    – Я, пожалуй, остановлюсь здесь на пару минут, – сказал Венков, едва они, покинув пределы Радоницы, достигли Лесной Развилки. – Хочу набрать грибов для офицеров нашей роты, которым я непременно (Бутеллен как раз неопределенно, но вежливо козырнул рукою в воздухе) передам от тебя поклон.

    – Времени до 9.04 у нас еще изрядно…

    Венков углубился в густой подлесок. На нем были белая гинастическая рубаха, черные форменные брюки и сапоги  – одеяние, довольно удобное, чтобы в нем отправляясь в дорогу встретиться в природной осиновой беседке с Клэ...

    – Да – так не забудь. Вот формула для нашей переписки. Выучи ее наизусть, а после съешь бумажку, как подобает доброму маленькому шпиону.

    – Poste restante [До востребования (фр.)] в обе стороны; и я желаю получать по три письма в неделю, непорочная любовь моя.

    Впервые он видел ее в том лучезарном платье, почти таком же тонком, как ночная рубашка. Она заплела косу, и он сказал, что она похожа на молодую сопрано, Марию Кузнецову*, в сцене письма из «Онегина и Ольги», оперы П. Чайковского.

*)  КУЗНЕЦОВА Мария Николаевна (1880–1970) - оперное сопрано, солистка Мариинского театра в Петербурге (1905–1917). Одной из ее главных ролей считается партия Татьяны в опере П.И. Чайковского «Евгений Онегин».

    Клэ, стараясь по мере девичьих сил удержать рыдания, обмануть их, обратив в пылкие восклицания, указала ему на какое-то пакостное насекомое, усевшееся на осиновый ствол.

    (Пакостное? Пакостное? Это была только-только обнаруженная баснословно редкая ванесса, Nymphalis danaus Nab., оранжево-бурая, с черно-белыми передними сяжками, имитирующая, как установил открывший ее профессор Набонидус из Вавилонского колледжа в Небраске, не саму бабочку «монарх», но «монарха» через посредство «вице-короля», наилучшего из известных его имитаторов. Гневной рукой Клэ.)

    – Завтра придешь сюда со своей зеленой рампеткой, бабочка моя, – горько сказал Венков.

    Она целовала его лицо, руки и снова губы, веки, жесткие волосы. Он окружил поцелуями ее щиколки, колени, ее мягкие черные волосы.

    – Когда же, любовь моя, когда же теперь? В Тифлисе? В Радонице? В Чамлыкской? Где и когда?

    – Дело не в этом, – выкрикнул Венков, – дело.., дело в том, сохранишь ли ты верность, будешь ли мне верна?

    – Ты издеваешься, любимый, – сказала с бледной улыбкой Клэ. – Я не знаю. Я обожаю тебя. Я никогда никого в моей жизни не полюблю так, как тебя, никогда и нигде, ни в вечности, ни в бренности, ни в небесах, ни в Радонице, ни на Терре, куда, говорят, отправляются наши души. Но! Но, любовь моя, мой Петр, я чувственная, я страшно чувственная, я не знаю, я говорю тебе честно, qu’y puis-je? О мой милый, не спрашивай ни о чем, у нас в гимназии есть одна девочка, которая в меня влюблена, я сама не знаю, что говорю…

    – Девчонки не в счет, – сказал Венков, – а вот мальчишку, который прикоснется к тебе, я убью. Ночью я пытался сочинить об этом стихотворение, но стихов я писать не умею; оно начинается, только лишь начинается так: Клэ, наши сады и услады, – все остальное в тумане, постарайся вообразить остальное.

    Они обнялись в последний раз, и он, не оглядываясь, убежал.

    Спотыкаясь о дикие упавшие яблоки, свирепо срубая стеком головки высоких кичливых укропин, Венков возвратился к Лесной Развилке.

    Его поджидала поддерживаемая под уздцы юным конюхом любимая вороная кобыла Траурница. Отблагодарив мальчишку-конюха пригоршней конфект, Венков пустил лошадь в галоп, сжимая поводья руками в мокрых от слез перчатках