Ю – это старик. Старикан. Старец. Старчище. Старикашка. Нет, всё как-то не то. Лучше всего к нему подходит слово, которое он сам однажды и придумал. Вернее, не придумал, а прочитал у Толстого Льва в дневниках, а тот списал из народной речи.
Зачал старинушка покряхтывать,
Зачал покашливать,
Пора старинушке под холстинушку,
Под холстинушку да и в могилушку.
Вот он и есть – старинушка. Небольшенький такой. Сухой. Седой. Морщинистый. С железным прессом кубиками. Ну да. Потому что всю жизнь физкультурой занимался – то на лыжах, то на велосипеде. Крепкий такой старинушка, и с юмором. Звонит и говорит:
– Привет, кузнечик! Ну как тебе прыгается?
Кузнечик – это я. Почему кузнечик? А шут его знает! Это у нас игра такая: он – Ю, а я – кузнечик. А ещё у нас игра в любовь. Ну как будто бы у нас любовь-морковь. А у нас и вправду любовь-морковь. Стал бы он мне без любви названивать.
– Привет, – говорит, – кузнечик! Всё скачешь?
А я и вправду скачу на одной ноге, потому что когда он позвонил, я одну ногу в тапочку уже всунула, а другую только собиралась. При этом рукав кофты у меня пока только на одну руку надет, поэтому трубку я держу головой, прижимая её к шее, а второй рукой пытаюсь поймать второй рукав. Мне вообще разговаривать с ним некогда. Потому что надо срочно перекусить и на работу бежать. Но кто ж побежит на работу, не поговорив с любимым. И я, прижимая трубку щекой, скачу в кухню и начинаю засовывать в рот кусочек бутерброда. Видимо, в трубке начинается предательское чавканье и он спрашивает:
– Ты там ешь, что ли?
– Нет, – говорю я, – уже нет.
И начинаю чавкать потише. Потому что знаю, что разговаривать по телефону с набитым ртом это верх неприличия. И вот этот верх я и осуществляю. И, конечно, мне становится стыдно. Потому что воспитанная девушка никогда так бы не поступила.
Почему-то старики часто вздыхают и говорят – ох. Не ах, не ух, не эх, а именно – ох! Что-то такое они в это ох вкладывают, чего никакими другими словами и не выскажешь. А, когда надо много высказать, то получается такое охохох! Вот и сегодня он говорит охохох, и я понимаю, что день его, видно, с утра не задался. Может, погода пасмурная, может – не выспался, а, может, болит какая-то косточка старая. Чего там в этих косточках болючего, понять не могу, но почему-то все старики на косточки жалуются. У младенцев обычно болят животы, у детишек – горла, у взрослых болит всё подряд – сердца, селезёнки, печёнки, почки всякие, лёгкие, а у стариков – болят только кости. Наверное, всё другое уже отболело.
И вот он говорит охохох и молчит. И я молчу. Мы долго молчим. Молчим и молчим. Молчим и молчим. Это мы так разговариваем.
Я уже доела свой бутерброд и наливаю цикорий. Цикорий потому, что он как раз для печёнки полезный. При этом я перекладываю трубку под левую щёку, потому что правая уже затекла, и если не переложить трубку, то я так и останусь кособокая. А кто ж такую любить будет? Ведь, конечно, он меня любит за красоту. Так мне кажется. Ну ведь не полюбил же он какую-нибудь знакомую Свету или Валю, потому что Валя и Света не такие красивые. Я, конечно, тоже не модель, но ведь и он не Ален Делон, хоть и с кубиками.
А ещё он любит меня за ум. Я, вообще-то, не такая умная, как ему кажется. Просто мне повезло пару раз на его философские вопросы сказать что-то умное, а может и даже остроумное. Но ведь он не знает, что это случайно. Поэтому он считает меня очень умной, ну и теперь мне приходится делать вид, что это так и есть. А куда деваться? Бывали ранее времена, когда он меня спрашивал даже о смысле жизни. Искал он его тогда до зубовного скрежета. Так ему это необходимо было, причём не формально, а нутром понять. И я надувала щёки от важности и чего-то там буровила про то, про сё. А он очень внимательно слушал и молчал. А потом прошло много лет, и как-то невзначай он сказал мне:
– А ведь ты, кузнечик, ничего в смысле жизни тогда и не смыслила.
Не смыслила. Но ведь – тогда. А сейчас-то я, конечно, всё смыслю. Но он теперь меня про смысл жизни не спрашивает. Наверное, уже сам его знает. Так что теперь ему уже и спрашивать не нужно.
А ещё у нас игра в воспоминалки. У него память отличная – он всё помнит, буквально, в каком году, какого числа и в какое время… А я, к сожалению, после нескольких наркозов ничего не помню. И мне играть в эту игру чрезвычайно любопытно. Обычно, она начинается с его слов:
– А вот помнишь…
– Что?
– Как был давным-давно писательский юбилей…
– Не помню…
– Ну как же! Тогда еще банкет был в подвальчике… неужели не помнишь?
– Ну, что-то такое припоминается…. – говорю я, чтобы не обидеть.
– Я тогда ещё тебе стихотворение Ахматовой прочитал…. И вопрос задал. А твой ответ меня поразил… Было дело?
– Наверное… а что за стихотворение-то?
– Ахматовой. Ну, помнишь?
– Помню, конечно! А какое?
– Да вот это же! «Пушкин»!
– А «Пушкин»! Конечно, помню! Про Пушкина там.
– Ну да. Вот такие строчки.
Какой ценой купил он право,
Возможность или благодать
Над всем так мудро и лукаво
Шутить, таинственно молчать
И ногу ножкой называть?..
Помнишь? Прекрасные стихи!
– Теперь помню. И, правда, прекрасные. А дальше что было?
– А дальше я и спросил – какой же такой ценой? И ты ответила…
И я начинаю вспоминать какой-то давнишний полуподвальный сумрак, тесноту сдвинутых и накрытых столов, затёртую кафельную плитку под ногами… Неужели я тогда неприлично в миниюбке ходила? Или в лосинах? Чего это вдруг разговор про ножки пошёл?
– И что же я ответила?
– Ты сказала, что стихотворение это неправильное, что благодать купить нельзя.
Представляю себе такую девчонку в миниюбке, с очками на носу… и занудным нравоучительским тоном объясняющую неправильность Ахматовой. Ну да, ну да… был период, был период. Когда мне казалось, что я право имею…
И тут он опять говорит – охохох! И рассказывает о том, что стал интересоваться цветами и составлением букетов. И что такая внимательность к таким пустячным предметам совсем уже точно признак старости. Потому что всю жизнь цветов он не замечал, а теперь вот знает, что дольше всего стоят в букете цветы медуницы, чертополоха и розового василька.
– Ну а цикорий? – спрашиваю я, чтобы поддержать разговор и, конечно, блеснуть своими познаньями в биологии. И потом я на картинке видела, что у цикория такой толстенький стебель и маленькие неприхотливые цветочки. Что бы им не стоять?
– А цикорий совсем не стоит! – тут же отзывается он. – Он почему-то сразу складывает свои лепестки и сразу скукоживается.
И я чувствую, что вот и приобрела в этом странном разговоре какое-то очень важное знание – скукоживаются цветки у цикория! – а зачем мне это важно так знать, я и сама не знаю. Но мысленно я уже побродила меж полевых цветов, полюбовалась ими, подышала их ароматом. Порадовалась и погрустила, потому что Ю старше меня и когда мы с ним разговариваем, он сообщает мне какой-то важный жизненный опыт последнего благоволения этому миру перед своим уходом. И лет через десять-пятнадцать-двадцать мне тоже переживать этот опыт и тоже интересоваться медуницей и чертополохом, потому что ведь каждому хочется подольше…, подольше- подольше постоять, не скукоживаясь, никуда не спеша, и ощущая плечом к плечу терпкую радость жизни в букете с розовым васильком, закатным солнышком, прозрачным прохладным воздухом границы меж миром видимым и невидимым.
– Ну что, пора прыгать, кузнечик?
Ой, как пора! Похоже, я уже опаздываю на планёрку. И сейчас буду прыгать по лесенкам, а потом по плиточкам на троллейбусную остановку, а потом на троллейбусную ступеньку… Прыг-скок. Прыг-скок.
– Ну что ж, давай прыгай!
– Попрыгала я! Пока-пока.
– Пока! Нет, подожди. Скажи – пока, Ю!
Ему нравится, когда я называю его Ю. Какое-то важное значение есть в этой не слишком распространённой букве. Особенно, когда она вот так стоит особняком, и не примешиваются к ней важные, но какие-то другие буквы.
– Конечно! Не грусти, Ю, мы ещё повоЮ! – говорю я и кладу трубку.
И прыгаю в туфли, а потом по ступенькам прыг-скок, прыг-скок. А в голове – не грусти, Ю, мы ещё повою…, не грусти, Ю, мы ещё повою…