Десяточка

Марина Улыбышева
      Она появлялась не то, чтобы часто… а – очень часто. Не успеешь успокоиться, в себя придти, утрясти в душе то, что нарушалось от её посещений, а она уже вот опять – на пороге:
      – Светланочка! Здравствуй! – И смотрит на тебя так, будто ты ей мать родная.
      В общем, случалось это примерно раз в неделю. Раз в неделю дверь моего рабочего кабинета несколько раз судорожно дёргалась, словно кто-то раздумывал, а надо ли ему сюда, потом широко распахивалась, и возникала она – набеленная, нарумяненная, в дурацком капюшоне, подпоясанная зелёным ремнем…
      – Светла-а-аночка! – протяжно говорила она, обнажая под верхней губой два крупных, как у голодного кролика, зуба, – Ты мне не дашь хотя бы десяточку?
      – Не дам! – Почему-то с радостью отвечала я. – У меня в кошельке пусто.
      И это бывало правдой. Я ведь человек честный, врать не умею. Но это бывало редко. Потому что чаще всего, деньги у меня были. Ведь я работала. А вот её на работу никто не брал. И правильно делал. Без лупы видно, что голова у неё отдыхает. Винтиков в ней не хватает или тараканы завелись. Ха, но она всерьёз делала попытки на работу устроиться. Например, к нам – журналистом.
      – Да-а-аа-вайте я вам заметку напишу! Ха-аа-рошую! Дайте мне тему!
      
      А ещё она всем очень хотела понравиться. Наверное, в первую очередь работодателям и мужчинам. На худой конец хоть кому-нибудь. Видимо, ей катастрофически не хватало любви. Поэтому из сапог у неё торчали неотразимые в кавычках полосатые гетры, чёлка под капюшоном была взбита в рыже-кучерявый пук, а губы обведены какой-то вампирской помадой.
      – Светланочка! Ты мне десяточку дашь?
      Чаще всего, буркнув «угу», я раздражённо лезла в кошелёк и вынимала эту заветную для неё десяточку, автоматически выбирая самую замызганную и помятую. Ну а какую ей ещё давать? Пусть и такой радуется.
      И она радовалась. Надо отдать ей должное, после этого она исчезала мгновенно. А я приводила в порядок свои растрёпанные чувства: глухое раздражение, что-то похожее на жалость, и ещё обиду, непонятно на кого. Я никак не могла понять, почему она приставала именно ко мне. Ведь в нашем учреждении прямо по коридору были ещё десятки дверей. И я даже интересовалась у соседей, не надоедает ли она ещё кому-то. Нет! Надоедала она только мне.

      – Пошли ты её подальше! Чего церемонишься! – Советовали мне сослуживцы. – Эта пиявка выбрала самую уязвимую. К нам, небось, не походит… 
      – Да я бы и рада послать, – отвечала я, – но как-то не получается.
      – Пусть идёт в органы опеки! Или дурдом! Они специально для таких созданы. 
      – Верно! Завтра я её точно пошлю! – Соглашалась я, но понимала, что это я только при них такая смелая.

      И всё-таки вся беда была даже не в том, что она просила денег, а в том, что она никогда не просила их сразу, сходу, так сказать. Перед этим она часами сидела в моём кабинете и жеманно, сквозь два верхних зуба,  задавала дурацкие вопросы:
      – Ну, как твой сынок Антошка?
      – У меня не Антошка, у меня Олежка, –  поясняла я.
      – Да?! – В сто первый раз удивлялась она и погружалась в тупое безмолвие, кажется, сбитая с толку каким-то непредполагаемым Олежкой.
      Я делала вид, что работаю. Хмурила брови, старательно перекладывала на столе бумаги. Но никак не могла сосредоточиться. И почему у нас нет вахты, которая бы ещё на входе тормозила всех этих клоунов? А она поправляла свой рыжий пук на голове и брала телефонную трубку моего служебного аппарата.
      – Светла-а-аночка! Можно я позвоню? Я быстро. Ну, просто очень быстро. Я же всё понимаю. У тебя тут нельзя.
      И, не дожидаясь моего согласия, набирала номер.
      – Алё! Это собес? Департамент социальной политики? Да! Девушка! Я туда и звоню! Девушка, не бросайте трубку! Когда у вас можно гуманитарку получить? Для беженцев! Да! Когда? Только завтра? А сегодня нельзя? Точно нельзя? Пло-о-охо. Очень плохо. Алё, девушка! У вас прошлый раз в крупе червячки ползали. Да! Беленькие такие, толстые. Да, у вас! Нет, не перепутала, Ваши. Такие  беленькие. В грече. И в перловке. Да! Алё! А номер прокуратуры не скажете? Меня сосед из квартиры выгоняет. А я мать-одиночка с ребёнком!  Да, ребёнку десять лет. Я прописана. Конечно, прописана! Точнее, нет, не прописана…. Я не знаю! Какая разница? Ордер? Ордер мне не дают! Нет, не знаю. Девушка! Я хочу в прокуратуру пожаловаться. Да, прокурору!
      Она опускала трубку на рычаг и тут же поднимала её снова:
      – Алё! Это прокурор? Мне прокурор нужен! Это из департамента социальной политики звонят! У нас тут жалоба. Мать-одиночку из квартиры выселяют. Моя фамилия? Зачем вам моя фамилия? Соедините меня с прокурором...

      И так часами. Или минутами. Но мне казалось часами. Наконец, я не выдерживала и напоминала ей, что этот телефон –  служебный.
      –  Прости, Светланочка! –  Извинялась она и тут же клала трубку. Но про десяточку ещё не спрашивала, а начинала шуршать бумажками. Не моими. Своими. Она доставала их из своей хозяйственной сумки, расправляла, раскладывала перед собой на моём столе и шуршала ими, как ёжик старыми газетами под диваном. Впрочем, я уже забыла, что сравнила её с кроликом. С кроликом в капюшоне с двумя хищными зубами во рту. В капюшоне ходила она и зимой и летом. В капюшоне, наверно, белилась и румянилась.
      – Светла-а-а-ночка! – Вдруг осеняло её. – А у тебя Антошка любит сказки?
      – Нет. – Отвечала я. – У меня Олежка уже вышел из этого возраста.
      –  А сколько ему? – Озадачивалась она. – Тоже десять! Ой! И моему – десять! У меня есть такая отличная книга. С картинками. Может, купишь Антошке?
      – Он не любит сказки, – цедила я сквозь зубы.
      Но она всё равно доставала из своей сумки какую-нибудь видавшую виды книжицу, наверное, найденную на помойке, и начинала воодушевлённо показывать мне картинки.
      – Смотри, какие хорошие. Не возьмёшь? А? Всего тридцать рублей!
      Тут иногда я сдавалась и покупала за тридцать рублей помоечную книжку. Она оживлялась и мигом начинала вытаскивать из своей торбы стоптанные ботинки (возьмёшь, а?), деревянные бусы (смотри, какие красивые!), рис в полиэтиленовом мешочке (этот без червячков!), пудреницу или сломанную шариковую ручку:
      – Возьмёшь? Смотри, какая хорошая!
      Но я уже была непреклонна, справедливо полагая, что и так уже для неё слишком много сделала. Она снова начинала шуршать, и упаковывать рваные башмаки в какие-то пакетики, при этом обиженно посапывая и поглядывая на меня, как мышь, да нет же – кролик, из-под своего капюшона и своей мочалистой чёлки. И вот тогда она набирала побольше воздуха в лёгкие, приосанивалась, сцепляла умоляюще руки, делала паузу, дула сквозь верхнюю губу на свой рыжий пук и … словно плохая актриса в театре, наконец, подавала ту реплику, ради которой она, собственно, и приходила:
      – А ты мне десяточку не дашь?
      Я облегченно вздыхала, понимая, что финал сегодняшней пьесы близок, и что на несколько дней у меня амнистия. И всё-таки я очень неохотно, соответственно своей роли, доставала из сумки замызганную купюру, всем видом показывая, что делаю ей великое одолжение. И я, действительно, делала ей одолжение. Конечно, десятка – мелочь, не деньги, да и тридцать рублей не катастрофа, а вот нервные клетки, которые, как известно, не восстанавливаются, мне были дороги. Их мне было бесконечно жаль. Конечно, я могла бы, завидев её в дверях, сразу совать в её кроличью лапку эту злополучную десяточку. Наверно, тогда бы я избежала всех этих ненужных разговоров и вопросов, которые меня злили. Но я сама не могу понять, почему я никогда не шла ей навстречу, с необъяснимым упорством наблюдая, как она в очередной раз будет изворачиваться и клонить разговор к своей заветной цели, спрашивая то как моё здоровье, то в каком доме я живу, то декламируя мне свои стихи или звоня по моему телефону. И чем дольше она ходила вокруг да около, тем больше я раздражалась и набиралась решимости уж в следующий раз, действительно, послать её, куда подальше.
      Получив, наконец, десяточку, она очень радовалась. Кокетливо (опять обнажив два острых кроличьих зуба) она дула на свою завитую чёлку, которая при этом наконец-то приподнималась с лица, показывая два бесцветных, каких-то испуганных, глаза. Ей тоже становилось легко. Она быстро застёгивала сумку, прощалась и обязательно передавала привет Антошке, мелькнув напоследок в дверном проёме белыми лосинами, заправленными в полосатые гетры.
      
      В этот раз, после её ухода, я несколько минут смотрела на закрытую дверь, потом закрыла папку с деловыми бумагами, пристроила поудобнее на нее свои локти, уронила в ладони голову и начала плакать.
      О,как мне нестерпимо вдруг стало жалко себя! Нет, точно моя жизнь не удалась, и нечего себя обманывать! Ну и что, что я имею будто бы стабильную работу и крышу над головой? Да, у меня в голове все винтики на месте, и тараканы не ползают. Да, я никогда в жизни не надену на себя такой идиотский капюшон. Да, мой пук на голове выглядит в сто раз приличнее. Но я ведь точно такая же мать-одиночка. И я тоже хочу всем понравиться. И ещё у меня в доме обшарпанный подъезд, в котором справляют нужду захожие алкоголики. И сын мне уже дерзит. И начальник мной недоволен. И меня тоже никто не любит. Боже мой! Неужели нам всем, умным и неумным, в капюшонах и без капюшонов, катастрофически не хватает любви!
      Да где ж её взять? Хочется, а нету.

      Наплакавшись вдосталь, я уткнулась лбом в бумаги и потихоньку заснула.
      Мне снился прекрасный солнечный день, аккуратно подстриженные и белёные деревья, растущие на радостной улочке. Под одним из деревьев на тёплой, ярко выкрашенной скамеечке сидел аккуратный чистенький нищий, молодой и красивый. Ну да, нищий! Ну да – молодой и красивый! А почему нет? Глаза у него, обрамлённые тёмными ресницами, были немного грустные и таинственные, такие, что впору влюбиться. Он сидел на скамеечке, и, разумеется, страдал от своей нищеты. Но при этом не говорил ни слова, не клянчил десяточку и не протягивал руки. На его благородном исхудалом лице блестел румянец. Я подошла к нему, и моё, вдруг ставшее бесконечно большим и горячим, сердце переполнилось состраданием. Я отдала ему весь кошелёк, всё до копейки, всю зарплату, остановив его протестующий жест своей нежной рукой. Потом я медленно уходила, зная, что он с таким же горячим сердцем и со слезами на глазах смотрит мне вслед, и что мы больше никогда не увидимся, но для большой любви это неважно. Это всё было так необыкновенно и так сладко, что я не слышала, как долго разрывался от громкого звонка мой телефон, по которому меня вызывал начальник.
      Я ведь не жмотина! Разве мне жалко этих дурацких денег? Конечно, нет! Щедрость и любовь переполняли меня.
      Ах, да! Во сне десяточки были не замызганными, а новенькими и хрустящими.