Бердянский дворик

Ирина Гурская
Обшарпанная стена. Вылинявшая. В разводах. И рама балконной двери облупленная, - краска, исчезая, рисовала свои смыслы. За стеклами темно, дверь закрыта. Но почему-то кажется, что ее только что закрыли. Закрыли, чтобы потом открыть. Балкон второго этажа старого дома. Нет, не у всех у них одинаковый вид.

Почему я люблю старые, очень старые, черно-белые прабабушкины фотографии? Мне кажется их должны любить все. Я набрасываюсь на них как на витамины. Чужие родственники чужих людей в давно прошедшем времени… Но взгляд. Их взгляд лишен сиюминутности. То, что стало для нас навязчивым протоколированием, для них было общением с будущим. Характер, душа и судьба слились в их взгляде и словно изготовились для прыжка в вечность. Настороженная открытость свидетельствующая неизведанное оказывается эквивалентна абсолютному знанию. Событие, запечатлевающее взгляд, взгляд, запечатлевающий событие. Черно-белое пространство, черно-белое время – перекресток направлений, изнанка жизни. Взгляд в будущее, гарантирующий прошлое. Сейчас на фотографиях нет взгляда, есть забытье. Но неузнанная черно-белая ось координат меряет все по-своему. И чужая вечность вдруг оказывается твоей повседневностью.

Мера изжитости колеблется как стрелка компаса – тебе сюда. И чужая повседневность вдруг оказывается твоей вечностью. В городе моего балкона никогда не шумело море. Здесь оно нежное, замученное людьми. Плеск полуденного штиля приносит на берег темную грязь с верфи – цвета горького шоколада. А штормовой ветер почти всегда кружит над городом, не давая о себе забыть. Пирамидальные тополя со свистом рассекают воздух боками, как корабли. Ордой набегают плотные, крупные облака из степи. Море выплескивается на город, подпуская к себе лишь товарнячок, виновато виляющий по своей узкоколейке в самом парадном месте набережной.

Давным-давно в детской изостудии, приваленные к стенкам, стояли груды картонок с акварелью – большие и маленькие. Если заглянуть туда и наугад, из середины, вытащить лист, первое, что бросится в глаза – серо-зеленый разлив учебной акварели, с легким налетом извести от стоящих повсюду гипсовых голов. И запах – солнца, пыли и затаенной тишины. Это фасадный цвет домов, выходящих на набережную в городе моря и балкона. Я не видела, чтобы люди поворачивали в эти красивые прямоугольные проемы между двумя башенными закруглениями стен – будто, заглядываясь на море, стены пошли легкой волной, и возникла арка, в которую можно войти, зеркальная поверхность вод, в которой можно увидеть себя. Жара дневного сознания не всегда отпускает в сумрачную чуждость самого себя.

Красота арочных проемов заключалась в удивительной соразмерности дому и представлению о времени его постройки. Пропорции арок, окон, лепных украшений, перекликаясь, создавали точный тон звучания эпохи, настроенность на незыблемость своего могущества. Внутри арки стыдливо прятались приоткрытые решетчатые ворота, сделанные с любовью, взявшейся неизвестно откуда и по какому поводу, но оставшейся в линиях, формах и их слаженности. Стыдиться им приходилось, по-видимому, своего цвета, точнее его нежного напоминания на ржавом отсутствии. Я долго не могла отвести взгляд от этого цвета и линий, вцепившихся друг в друга в неодолимом, более чем полувековом, распаде, из которого вдруг резанула жизнь, настоящая, не сиюминутная, выдержанная, как вино. Причастность потаенной, подсознательной коллективной памяти, насущной как хлеб, стала вдруг реальностью. Реальностью без реальности.

Время продолжало жить своей независимой жизнью, и теперь, сделанные с абсолютной тщательностью, металлические прутья, шишечки, гроздья, наконечники свидетельствовали свою любовь создавшей их эпохе.

И вот я видела уже не обглоданные безразличием прутья, а кокетливую, хоть и монументальную, ажурную и игривую решетку ворот, бережно закрываемых по торжественным случаям. Тогда дома на набережной превращались в затейливую гирлянду, нашептывающую прохожим мысли и настроение. А дворики уединялись, отгороженные ширмой-гирляндой, еще больше погружались в свою брюзгливо-меланхоличную атмосферу. А может, уютно-радостную.

В городе моего балкона по торжественным случаям тоже перегораживали центральные улицы. И дворики замирали, как суслики в норках, пытаясь понять, как же теперь они соотносятся с городом. Потом постепенно наполнялись звуками: сначала редкими и осторожными, к середине дня – все более приподнятыми и оживленными, переходящими в праздничный галдеж. Рано утром, по одному, люди выходили из двориков, иногда с украшенными ветками и воздушными шариками в руках, и скапливались огромным количеством в нескольких местах города, чтобы через некоторое время, бурлящими потоками тающего ледника, пройти через центр города и рассеяться в его противоположной части, малыми горстками возвращаясь в свои дворики. Это называлось демонстрация. А дети в такие дни были охвачены лишь одним стремлением – обойти, перелезть, обхитрить, проникнуть – любой ценой узреть эту «демонстрацию» в непосредственной близости.

Но наш дворик был особый. Одной стороной он выходил на огромный косогор, который мы называли обрыв, и с которого можно было видеть многое из происходящего в городе, поскольку располагался обрыв в самом его центре. Для наблюдателя, стоящего на обрыве, город превращался в море, шумящее у ног, переносящее в свою чуждость. И зарождающаяся змея демонстрации где-то на подступах к центральному проспекту, и пронзительно бодрящая музыка у трибун на главной площади, и рассеянные группки по-настоящему счастливых людей в другом конце шествия, и палатки-самобранки с булочками и кренделями, - все было доступно обзору, как море – до горизонта. В такие дни мы вылезали из дворика, оставляли его, как панцирь, расползались на разные расстояния, и он недоуменно зависал в непривычном бездействии.

А другая сторона дворика заканчивалась – она нигде не заканчивалась, она делала хитрый плоскостной изгиб и обратной перспективой уходила прямо в квартиры. Жизнь в квартирах и дворике проходила с единой интенсивностью, различаясь лишь по форме. И наш балкон второго этажа старого дома был точкой преломления этого пространства, двусторонним биноклем, то приближающим, то удаляющим по нашей прихоти доступные стороны бытия. Дворик был той же комнатой для игр, курения, выращивания цветов, выяснения отношений, совместных уборок. А выходя ночью на балкон, то есть, почти оставаясь в комнате, можно было ощутить всю нерушимость первозданной космической красоты – прямо над головой сверкали огромные звезды со своими мелкими брызгами – был виден млечный путь, огромная липа переливалась янтарными листьями, переговариваясь с круглым, желтым светом фонарей, который иногда можно было перепутать с луной, и слышно было, как спит город-море и серебрятся, омытые поливальными машинами, лунные дорожки его снов. Если мама сняла с балкона белье, значит, будет дождь, если что-то вывесила, значит пришла с работы на обед, если дверь на балкон открыта, значит мама дома.

Жизнь струилась шелками, цокала копытами, взрывалась снарядами, играла марши, а ворота открывались и закрывались. И только теперь они висят без движения. И солнечному сознанию, шествующему по набережной, хотелось это проигнорировать, не обращать внимания на то, что тополя во двориках вытянулись и разлапились, закрыв все небо и вместо солнца там холод, что вместо скамеек там бревна, вместо качелей железяки, вместо сараев гнилые доски. Хотелось вкатиться на солнечной волне своей вездесущности, покоряя и поглощая, открывая и оставляя, оставляя себя и оставляя себе, как в далекие времена поездок с родителями праздником становились дворики других городов, словно ждущие тебя и делящиеся своим бытием, изнанкой города, теплой, нутряной стороной.

Разводы блеклой зелени проплыли над головой, решетка осталась за спиной, словно махнув на нас рукой, и строгий проем со своей тенью сделал вид, что нас не было.

Когда что-то видишь сразу, не помнишь, как же взгляд подбирается к этому что-то. По каким кочкам прыгает, через какие пропасти переносится. Я увидела обшарпанную стену. Вылинявшую. В разводах. И раму балконной двери облупленную, - краска, исчезая, рисовала свои смыслы. За стеклами темно, дверь закрыта. Но почему-то кажется, что ее только что закрыли. Пространство дрогнуло и стало расслаиваться. В детстве мы где-то находили кусочки слюды. Сдвигаешь тоненький, корявый, какой-то очень наивный слой с радужным рисунком, за ним другой такой же, за ним следующий отслаивается. Дворик, балкон, дверь. Дверь, балкон, дворик. Дворик, балкон, дверь. И все прозрачные. Если поднести близко к глазам, видны камушки, палочки, земля. Как старые фотографии, которые печатались дома в темной ванной. Бледная, не контрастная. Темнее, но неудачная. Слой за слоем, что-то очень наивное и единственно любимое. Детство и мама. Это она только что закрыла дверь. Это она машет мне с балкона. Это она зовет ужинать. Это ее силуэт то бледнее, то темнее, то неконтрастно. Это она больше не откроет дверь. Пространство исчезло, оно превратилось во время. Время стало пространством. Вся жизнь в одно мгновение прошла через этот балкон по вертикали взгляда, ушла вслед за мамой, ушла в землю или в небо. Когда что-то не увидишь никогда, не помнишь, почему.

Этот балкон и этот дворик совпали с моими, как ни один другой. Север и юг, восток и запад, море и суша, рождение и смерть, буйство цвета и света и отрешенность изжитости создали их для превращения времени в пространство и пространства во время. И что-то прокричало, пронеслось ветром, прошепелявило невеселым гомоном с набережной – город моря и балкона брошен, оставлен – не меньше, чем я. Когда дворик умирает, он уже не отпускает на набережную, к солнцу, потому что не существует ни солнца, ни набережной, ни веселых волн, покачивающих упитанные и ухоженные заморские торговые суда, ни стайки-десятки церквушек, созывающих Троицким звоном середины степного лета лекарей и булочников, сапожников и почтальонов. И тоненькие тополя не таращат свои младенческие глазки на норовистых лошадок, золоченые дверцы экипажа и точеные силуэты офицеров царской свиты, да и сам город позабыл о богатстве, скрывающемся в его названии. Лишь планировка центральной части хранит рассыпающийся абрис судьбы, импульс и благословение, план, чертеж, превращающийся в остов. Так и живет город, как человек, сверяющий себя со своим существованием по фотографиям. Бледная, не контрастная. Темнее, но неудачная. Город моря и балкона был покинут теми, кто вырастил его. И он ощущал эту покинутость. Основали и оставили, как ребенка в каждом из нас. Посадили в бочку, запечатали и по морю пустили, а когда берег под ногами оказался, остался лишь чертеж, планировка центральной части.