Норильчанка

Сергей Бажутин
               



                Л.Г. Смирновой

Сквозь морозный туман с трудом можно было разглядеть гигантский параллелепипед обогатительной фабрики, врытый в крутой горный склон. Радужный свет немногочисленных фонарей и прожекторов плыл медленными тяжёлыми облаками, гонимыми невидимым течением стылого воздуха. Тени их сползали в каменную долину, а потом летели дальше, проносясь, словно ангелы, над заснеженным кладбищем заключённых, над неровными рядами столбов с колючей проволокой, над низкими бараками, занесёнными по крыши нечистым серым снегом.

Южный ветер не приносил тепла, откуда ему было взяться, если на юге лежали бесконечные равнинные тундры, и снег, сметённый со скал Норильского Камня, за четыре зимних месяца слежался, стал твердым, словно доска.
По натоптанной тропке Тасе нужно было пройти всего шестьдесят шагов от остановки «М;на», странно большой автомобильной платформы, развозившей фабричные смены, до деревянной лестницы, поднимавшейся на горную террасу, где стояла новая обогатительная фабрика.

Ох уж, эта лестница, девяносто семь ступеней, покрытых утоптанным сотнями ног снегом.

Лестница тоже привычно охнула под ногами прибывшей смены, - и втянула людскую цепочку под направленный свет прожекторов, чёрные палочки на белом медленно передвигались вверх. Ветер по-хозяйски сносил в сторону соцгорода сгустки людского дыхания, а может, это были просто облачка и струйки снега, сносимого с плоской вершины Рудной горы.

Тася поотстала, и подумала, сколько же раз она считала эти проклятые ступеньки. Вот они, раз, два...пять...десять… Они напоминали ей девчоночью игру в квартиры-клетки: каждая ступенька отличалась чем-то особым, - торчащим гвоздём, мелодичным или визгливым скрипом, выбитой балясиной или прикрученной к перилам проволокой, - так и года стали отличаться теперь друг от друга, они перестали быть по-детски безликими, наполняясь во взрослой жизни важными событиями, имевшими точную привязку.

Где-то далеко в полузабытом детстве грохотал через полстраны её главный поезд, увозивший их с мамой и старшим братом в центр Сибири, в Красноярский край, - на Украине начинался голод. Тася ничего не помнила из того эшелонного времени, кроме своей красной шапочки с помпоном, которую украли, и швейной машинки, исчезнувшей вместе с братом, брат потом нашёлся, а машинка нет…
До семнадцатой ступеньки Тася едва переставляла ноги, спала с открытыми глазами, потом просыпалась, потому что сбивалось дыхание, на тридцать пятой нужно было повернуться спиной к ветру, а на пятьдесят третьей, где была небольшая площадка, можно было и отдохнуть, покланяться колючему ветру, потереть шерстяной варежкой побелевшие щёки и нос.

Став постарше, она узнала, почему они попали в тот поезд, и поняла, какой был тогда год – 1932-й, с ужасом подумав, что было бы с ними, если бы отца не забрали в НКВД… Да, такой странный вывод. Что было бы с ними со всеми, если бы они остались на Украине? Ужасная голодная смерть?

Мама рассказала, что на отца написали донос и через день за ним приехали. Не хотелось думать о том, кто же это сделал, но и спасибо он тоже не заслужил.

- Сосьед, матка боска, так бардзо любил наш дом, - сказала мама. – Скилько раз Жоре мовила, не пей з ним, не приглашай до нас, ни, тржеба было самостановением проявить, пшепрашем, «Хай живэ» среди ночи заспевать. Як дети малые, а ведь войну мировую прошли, не что-то тебе. И Янека заодно, в подкулачники записали… Та-а, який вин пидкулачник, - она перешла на украинский. - Та й тату твий… який вин контррэволюцьонэр!

Перестук колёс, паровозная сажа…

Тася вспомнила отца, как он встречал их с мамой и братом на дебаркадере в Енисейске, - вышиванка с косым воротом и пояском, и он, радостный, с жестяной коробкой леденцов для малой четырёхлетней дочки.

А потом начался Норильск, курсы фабрично-заводского обучения, новая полувоенная форма с блестящими металлическими пуговицами. Скрещенные молоточки на их выпуклой поверхности придавали значимость всему происходящему, расконвоированные преподаватели, профессора с седыми бородками, в треснутых очках, доценты ленинградских и московских вузов давали им основы сложных наук, физики и химии. Уровень фэзэошников из сибирской глубинки был низким. Тася улыбнулась, вспомнив, как кое-кто пытался определять химические соединения на вкус…

На девяностой ступеньке Тася, тяжело дыша, опять остановилась, потопталась в квартирке-клетке за номером 1943, отдохнула, держась за ошкуренные пургой серые дощатые перила.

Под наглухо застёгнутым полушубком, по спине и груди под свитером ползли, щекотались юркие змейки, и завязки ушанки-сибулонки пришлось ослабить.
Что за странная в Норильске мода! Какая-то сибулонка, тонкая, на ватине шапка, обнимающая голову, словно лётный шлем; военные пуговицы, кители без погон, мужские и женские, перешитые полушубки и шинели, - совсем не такая должна быть одежда у девушки!

«Отрез полушерстяного сукна стоит на рынке месячного хлебного пайка, не ровен час, с голоду помрёшь, если захочешь красиво одеться», - подумала Тася.
Она уже разбиралась, что ей к лицу. Давно, году в сороковом, или в тридцать девятом, в Галанино пришла баржа с депортированными из Литвы, в основном дети и женщины. Разгрузив баржу, солдаты-охранники сели в прохладном месте у воды, не заботясь, что поселенцы разбегуться, -  некуда отсюда бежать, это и есть конечный пункт их перемещения по советской земле.

День был жаркий, и переселенцы сидели среди чемоданов и узлов на траве на солнцепёке вдоль деревенской улицы, по одну сторону стояли избы, по другую – под крутым приглубым берегом ярким мощным потоком шёл Енисей, выпуская на поверхность придонные холодные струи. Комарьё стояло тучами над вспененными краями речных блюдец.

Солдаты, добыв самогону, переместились на деревянную палубу баржи, и буксир, распалив машину до огненных языков, гудя, тяжело ушёл вверх по течению, чёрный дым наносило на высокий берег, словно грозовые тучи.

Маленькая Тася с любопытством смотрела на прибывших, одетых в невиданную сельскими жителями городскую одежду. К вечеру они собрались на окраине деревни, зажгли костёр и долго пели протяжные унылые песни. Тася слушала их, не понимая ни слова, но смысл их и так был понятен: тоска, безысходность, чужбина… Дня через три литовцев, наконец, разобрали по избам. Тася сообразила, что сибирячки не особенно расположены к ним, и что только чувство жалости может спасти их от голодной смерти.

Денег у перемещённых не было, невиданная европейская одежда и обувь сразу пошли в обмен на еду. Жена старшего брата выменяла для Таси модельные туфли с маленькими кожаными бантиками, в которых небольшого роста Тася с гордостью ковыляла по деревенским ухабам и казалась себе первой красавицей.

Тасин старший брат работал в «Леспродторге» продавцом, часто уезжал в командировки на плотбища, где собирали плоты и сплавляли их вниз по Енисею. Из кедра изготовляли не только карандаши, но и оружейные приклады, из сосны и ели - снарядные ящики. Тася понимала, что где-то идёт война, отсутствие мужчин и вывезенные из далёкой Литвы женщины, и огромные плоты, и полуголодная жизнь – это её следствие. А когда в Галанино вернулся фронтовик без руки, смотрели на него как на человека из другого мира, - выгоревшая гимнастёрка, медаль, нашивки за ранения, и лихая радость в глазах, что остался живой.

У брата родилась двойня, две девочки, их назвали Таня и Тома. Тася случайно услышала, как брат с женой решали, какую из девочек оставить в живых, боялись, что не смогут прокормить обеих.
Это настолько поразило и испугало Тасю, что она замкнулась в себе и несколько дней не разговаривала с женой брата, боясь увидеть, как она умело месит тесто сильными руками.

Потом Тася догадалась, что есть кто-то, кто наблюдает за всеми и управляет судьбами всех людей, укорачивая или продлевая их, и этот Он не задумывается, сможет ли человек справиться с теми делами или испытаниями, которые ему назначаются.

Он проверяет всех на силу и твёрдость духа, и не выбирает, кому дать задание полегче, кому потрудней.
Про себя Тася всё-таки решила, что Он оберегает и хранит именно её.

…Лестница кончилась. Мысли Тасины ещё толпились где-то между сороковым и сорок третьим годом, но она уже была готова к работе.
Она очень опасалась опоздать, но увидев внизу, в свете прожекторов человеческую фигуру в шинели, немного успокоилась, - значит, она была не последней. А то, что этот человек был далеко, тоже было хорошо, ведь, если привяжется, с лестницы с этой никуда не сбежишь.

Потом оставалось пройти ещё двести метров фабричным двором, ощущая над головой бетонные громады рудоспусков, вдоль чёрной, выщербленной морозом кирпичной стены основного корпуса, где наводили тоску забранные решётками пыльные окна, и нырнуть за металлическую дверь с огромным противовесом, открыть которую можно было, лишь навалившись на неё всем телом.

Уф-ф, наконец-то Тася оказалась в широком, плохо освещённом коридоре, сдвинула мокрую шапку на затылок, расстегнула две верхние пуговицы полушубка и остановилась: по одну сторону коридора стояла серо-чёрная толпа заключённых.
Это было странно, потому что обычно зеки переходили из жилой зоны в рабочую у другого фабричного входа. Узкий проезд между рядами «колючки» был всегда свободен. У приоткрытых ворот жилой зоны стояли солдаты с автоматами, один выкрикивал фамилию заключённого, и тот быстро перебегал проезд, делая несколько глотков воздуха с воли, хоть и не отличался он ничем особенным, так же пахнул сернистым газом и угольной пылью.

У фабричных ворот запыхавшегося зека встречал другой солдат в белом полушубке и валенках, ставил крестик в длинном списке на плотной картонке, и человек этот в сером вбегал на территорию фабрики.

Да, да, это было очень странно… И Тася быстро пошла, почти побежала вдоль этой зашевелившейся шеренги, стараясь не смотреть в ту сторону, откуда сразу послышались смачные шлепки, чмоканье и грубый смех. Знакомых лиц Тася не разглядела. Видимо, это был новый этап с другого лагерного пункта.
После техникума Тася работала на фабрике пятый год, и к своим двадцати четырём годам доросла до сменного мастера, а в смене работали в основном заключённые, перекидывали лопатами руду и концентрат. Гул работающих мельниц, сепараторов, сгустителей, мягкий шелест транспортёрных лент, стук ссыпающейся в бункер руды, - все эти звуки стали ей привычными и родными. но и привычно страшно было увидеть свечной огонёк под уклонами сепараторов, где уголовные играли в карты, или разбитое в кровь человеческое лицо: кто-то с кем-то не поделился и блатные устроили правилку.

«Что же случилось, почему они стоят здесь, почему не работают?»
И сейчас главным было – проскочить этот проклятый коридор, проскочить в понятный и надёжный в своём постоянстве гул механизмов и обогатительных установок.
Коридор… после него она уже знала, какие у неё руки и ноги, и что надето под полушубком и ватными брюками, и под свитером, и под…
Но напоследок, перед входом в цех, всё же услышала неприятно новое:
- К нам заворачивай, вольняшка! Мы тебя не больно отымеем!
«Что-то совсем они осмелели», - подумала она.

Коридор позади, Тася расстегнула полушубок, сняла шапку, помахала ею на себя, как веером… Вот и стеклянная каморка, - мастеровая.
Можно выдохнуть кислый воздух полутёмного коридора.

В мастеровой было накурено, у стен и за столом стояли и сидели человек шесть или семь. Костя Цхоев что-то быстро говорил на каком-то тарабарском языке, - Тася не могла разобрать ни слова, - на смеси русских и осетинских слов, или на русском с диким осетинским акцентом, которого раньше у него не было.
- Что случилось, товарищи? - спросила она обеспокоенно, стряхивая с полушубка снеговую влагу. – И никто не работает почему-то, авария, что ли?

В этот момент далеко и глухо ударил в ночи гудок металлургического завода и тут же распался на прерывистые тревожные звуки азбуки Морзе.
- Сталин… - Костя проглотил комок в горле, - умэр…
Фабрика отозвалась воем сирены.
Умер Сталин?.. Этого не может быть!
- Как…умер?.. – прошептала Тася.
Она почувствовала неприязнь к Косте-осетину.

«Что это он такое выдумал! Шуточки кавказские! Да как может умереть товарищ Сталин? На нём же держится всё, всё, что есть в нашей советской стране! Он же дал нам всё! Построил здесь на севере огромный комбинат, выучил, научил нас работать, накормил! Прислал сюда лучших профессоров и учёных, чтобы они учили людей строить, добывать руду, плавить металл… Ведь это он…он… дал нам путёвку в жизнь!»
- Костя! Костя! – крикнула она. – Что ты такое говоришь!

Люди в мастеровой молчали, никто на Тасю не смотрел. Зина из цеха флотации тихо плакала, вытирая лицо рукавом спецовки.

Цхоев, кривя рот, снова заговорил, коверкая свою и так невнятную русскую речь. И вдруг запел, что-то торжественное и печальное, перекрывая и гул фабричной вентиляции, и сирену, и отдалённый заводской гудок. Незнакомая мелодия то вплеталась в эти разномастные звуки, объединяя их, то выскальзывала, поднимаясь вверх, и замирала на самой высокой ноте. Дирижёр, певец и оркестр, - всё это вместе напоминало лязг мехов гигантской стальной гармошки.

Тася не смогла сдержаться и горько заплакала. Она поверила, что товарища Сталина больше нет, Костя Цхоев не мог, не имел права так разыгрывать её. Она никогда не видела столицы СССР, не знала, не задумывалась, куда каждый вечер или утро приезжает товарищ Сталин. Москва и Кремль казались ей такими далёкими, просто несуществующими, потому Тася не могла себе представить, как и где лежит сейчас Великий Кормчий, и кто стоит рядом с его гробом, но ощутила запах свежей, ожившей в тепле ёлки. Запах был тоже горький, терпкий, и совсем не напоминал о Новом Годе.
Это был запах Его смерти.

Она так и подумала, уверенно: «Он – умер».

Но охватить единым взглядом или чувством размеры упавшего на всех горя Тася не смогла, как не смогла бы увидеть и с птичьего полёта огромную свою страну, часть которой находилась во мраке и спячке, и там горели редкие огоньки промышленных посёлков и великих строек. Другая часть только просыпалась, подёргивала натруженными мышцами под утреннюю песню маневровых паровозов и марш ударников труда. Третья, отработавшая смена страны, ещё не смыла с рук и лиц кузбасскую и донецкую угольную пыль, ещё ехали в «Мане» норильские плавильщики и обогатители, отгрузившие в плавильные печи номерного, двадцать пятого завода тонны концентрата.

Подумалось Тасе, что любая большая народная радость, как пуск Днепрогэса, или победа над фашизмом…или… Да, большая народная радость, как и большое народное горе, состоит из радостей и горя каждого отдельного человека, каждого советского гражданина.

И она вновь увидела себя маленькой семилетней девочкой, бегущей в школу по снежной санной дороге через енисейскую тайгу, где за каждым кустом мерещились зелёные огоньки волчьих глаз, и она очень боялась отстать от больших ребят, а до школы было целых восемь километров. Ощутила на своей щеке небритую щёку отца, которого не видела несколько лет, и только догадывалась, в каком из сколоченных на скорую руку населённых пунктов, разбросанных по поймам Енисея и его притоков, отбывает он отпущенное ему на поселение время. В последний раз заглянула в глаза матери, стоявшей на берегу и провожавшей её, Тасю, на далёкий Север, на строительство металлургического комбината. Тася снова и снова, как во сне, видела вёсла большой лодки, опускающиеся без всплеска в енисейскую воду, а материнский взгляд расплывается в тумане времени, отдаляется… вот и матушки нет на свете уже одиннадцать лет.

Тася не могла вспомнить, когда мир перестал быть сверкающим и цельным, распался на куски воспоминаний, и был ли он когда-нибудь добрым.
«Что же будет дальше? - думала Тася. – Как мы будем жить дальше без Него?».
Тася уже не замечала, что плачет не о смерти товарища Сталина, а о своей неласковой одинокой судьбе. Всё на земле, и будущее тоже, застилали эти мартовские слёзы пятьдесят третьего года.

…Костя перестал петь, но вечная погребальная песнь не закончилась, оборвавшись на полуноте, она ещё звучала, ещё со скрипом и скрежетом ходили, вздувались и опадали в агонии остывающие меха: неужели Мир никогда не сможет жить без несправедливости, смертей и утрат?

Дверь мастеровой распахнулась, и в каморку с новой силой хлынул гул большой обогатительной фабрики.

Норильск, ноябрь 2014. 2022