Комиссар

Ибрагимов Анвар
      Я - еврей, коммунист. Политрук роты. Я пленен на девятый день войны. Я не закапывал свои документы.  Я не срывал комиссарских  звезд с рукавов.  Я не поднял руки вверх.
      Мой пулемет замолчал, когда кончились ленты, когда погиб второй номер, когда я израсходовал  патроны и две гранаты по назначению. По врагу. Я был ранен в правое плечо, не тяжело. Жаль, что кровь залила партбилет, лежащий в нагрудном кармане.
      Враги ворвались в траншею, и первому я рубанул  саперной лопаткой  лицо. Потом второго. Но  меня повалили на землю. Я сопротивлялся, я рвал их зубами, пытаясь, дотянутся до  глоток. Я слышал их визг и хрипы.
      Они прижали меня к земле. Они били меня и забили бы, если бы пожилой фельдфебель не урезонил солдат: «Хальт. Баста!».
      Голова кружилась, кровь заливала глаза, но я не терял сознания. Я встал. Я не поднял рук  на окрик «Хенде хох!».  Я не прятал взгляд - я смотрел им в глаза.
      Солдаты били. Меня. Били снова, всем, что попадет под руку. Потом выволокли из траншеи и пинали меня на бруствере.
      Устав, они  поставили меня на ноги.
      «Хенде хох!»,-  лаяли они, упирая в нижнюю челюсть ствол карабина .
      «Хенде хох! Швайн! Хенде хох!», - дыша перегаром шнапса, орали мне в лицо.
      Я не поднял рук, я не отвел глаза.
      Я знал, что меня убьют. Так пусть убьют непокоренным.

       Разгоряченные боем, потные молодые солдаты собрались меня расстрелять. Но и здесь фельдфебель остановил их. «Хальт!».
       «Ком», - и резко дернул  за рукав.
       Меня вели вниз по склону.  Волоком, за шиворот. «Шнелле, шайсэ!» Туда,  к дороге. До которой было 265 шагов. Перед боем, организуя позицию, я измерил этот склон.
       Бой закончился, и движение по дороге возобновилось.
       На обочине чадили горящий немецкий грузовик и перевернутый мотоцикл.   
       Покатый склон холма, от позиции до дороги,  усеян трупами: и нашими, и немцев.  Это была стремительная, дикая, остервенелая рукопашная схватка. Да... А серых-то  трупов значительно больше!
      Навстречу, от дороги,   бежали автоматчики, поспешно передергивая затворы  автоматов. Но и здесь фельдфебель не дал убить меня.
       Так я спускался, шатаясь, окруженный лающим врагом, получая удары прикладов в спину, припадая на колено, но вставая. Шел.
На дороге пылили штабные автомобили, сигналили  транспорта, бронемашины,  шла угрюмая пехота.  И  эта сила неумолимо текла на восток.
        А по высохшей степи, в стороне, за дорогой,  им, навстречу, на запад,  шли бесформенные колонны  пленных красноармейцев. Их были сотни, тысячи. Горькое зрелище.
       Жаркое июльское солнце висело в небе, и слепило глаза.
       Немцы, раскачав, сбросили в кювет сгоревший остов грузовика. И  командир, запыленный оберлейтенант, без фуражки, вихрастый, с  выцветшими на солнце соломенными волосами и следами от дорожных очков вокруг глаз, повернулся ко мне.
       Фельдфебель кратко доложил командиру.
       Тот ответил: «Гут. Шульц». - И перевел взгляд на меня.
       Нет, он не торопился допрашивать. Немец достал портсигар, открыл его, медленно вытянул сигарету. Фельдфебель услужливо чиркнул зажигалкой и офицер, исподлобья, посматривая на меня, прикурил.

       Потом глянул поверх меня на склон холма. Похоронщики уже складывали на брезент трупы солдат его роты. Он затянулся и подумал: «Девять дней назад  я форсировал Неман, мы их застали врасплох, мы погнали их на восток, мы захлебываемся от толп деморализованных пленных, а я уже потерял полроты, и двадцать здесь, в тылу. Фанатики. За всю французскую компанию я потерял всего пятерых».
       Фельдфебель положил окровавленные документы на крыло замызганного грузовика «Опель-Блиц»».
       «Партбилет – коммунист. Красные звезды - комиссар. Приказ велит расстрелять и того, и другого. Но прежде допросить».
       - Намэ?
       - Человек. Манн. – ответил я.
       - Нахнамэ! – безучастно допрашивал офицер.
       - Ты – враг моей Родины.
       - Велш компание. Регимент?
       - Сдохните. Все сдохните. Нелюди. Здесь твоя могила, – выдохнул я с кровью.
       - Мо-ги-ла,- повторил оберлейтенант, вытирев платком с щеки красные брызги.
       - Шульц, Вас ист дас «Мо-ги-ла»? Намэ?» - усмехнулся немец.
       - Граб. – угрюмо ответил седой фельдфебель.
       Офицер  закурил вторую сигарету,  подошел ко мне, вплотную, и заглянул в мой единственный глаз,  второй - плотно  укрыло  рассеченное веко.
   

 

       «Когда же кончится этот чертов, липкий снег?!»  Гауптман поднял лицо к серому тяжелому небу.
       Граната упала чуть в стороне, но всё же  посекла немца осколками, а взрывная волна, кулем, бросила на кучу разбитого блиндажа.  Он ударился спиной обо что-то твердое. В спине хрустнуло, и острая боль обездвижила тело. Немец потерял сознания.
       Дитрих открыл глаза,  когда стал задыхаться - пол-лица закрывала  липкая, холодная, вонючая грязь, и в неё, в эту грязь из развороченного живота  вытекали внутренности. Болью пылал позвоночник, руки и ноги не слушались. Ужас заполнил его, и он закричал, выдавив из себя хрип.
       Стрельба  и крики «Ура!» приближались. 
       Кто-то, пошарив по его карманам, неловко наступил на вывалившиеся кишки умирающего офицера, и, оттолкнувшись от обездвиженного  тела, выпрыгнул из траншеи.  Боль иглами прожгла тело немца, закипая, заполнила до краев  сознание.  Ноги  заерзали, скользя по дерьму и грязи. «Энде? Почему?»  Грязь забила нос, заскрипела на зубах. Грязь чужой земли. Он задыхался.
        «Моя жизнь, мечты, мысли - тлен. Глупо.». Жизнь вытекала из тела вместе с кровью. И по ней топтались и скользили подошвы бегущий солдат. Взгляд погас. «Мо-ги-ла», - бледной тенью промелькнуло слово - мысль.
        «Ура!   Бей!», - проносилось над  головой и вслед за грозным кличем, на запад, равнодушная ко всему, полетела из траншеи его немецкая  душа.
      
      Увидев это оберлейтенант отпрянул.  Сломал сигарету. Крикнул: «Фанатикер!». Успокоившись, попытался опять прикурить, но руки дрожали, он отвернулся и кое-как прикурил. Подозвал унтер-офицера. 
      - Комиссар, - он указал  на меня пальцем -  Эршисен!»
      - Яволь, героберлейтенант!
       Они повели меня к обочине, к ближайшей промоине . Я не видел, как подкатил  запыленный "Кюбельваген" и из него почти на ходу нескладно выскочил высокий офицер в черной форме. 
       «Хальт! - скомандовал он,  и выслушав доклад оберлейтенанта.  Приказал,  а мне показалось, что по-змеиному прошипел: «Нихт шиссен».
Фельдфебель повел головой, чертыхнулся: «Стинкид эсэс».
       Меня привели обратно.
       Эсэсовец вглядываясь в мое лицо,  щупая красные звезды, плотоядно сглатывал слюну и, улыбаясь, как старому знакомцу, растянув свои губы, спросил «Юдэ?»  и самодовольно сам себе ответил: -  «Юдэ».
       Все собравшиеся вокруг пристально уставились на меня.
      - Да.   Еврей, -  прошамкал я, разбитым ртом.
       Эсэсовец достал пистолет и, вонзив его в мою рану, начал крутить в пулевом отверстии дулом с острой мушкой. Мне было больно, но я терпел.
       «Юдэ! Коммунист, Комиссар. Ха!» - Длинный обратился к пехотинцу: «Дитрих. Его,его мало расстрелять. Его три раза  казнить».  Он отгибал пальцы: «Комиссар. Болшевик. Юдэ».
       Пехотному офицеру было не до казней, и он решил приступить к своим прямым обязанностям. Он поднял руку: «Компание! Ахтунг!»
       Но эсэсовец, как старший по званию, остановил командира роты.

       Два солдата держали  мои руки,  а эсэсовец со знанием дела бил меня,  приговаривая: «Юде, Болшевик. Комиссар».
      «Кто дал вам право бить меня? Я такой же человека, как и вы. Мне больно!
       По какому праву вы убиваете, походя, с наслаждением?
       Кто научил вас причинять боль другому человеку?
       Упиваясь его страданиями и распаляясь от мучений других.
       В чем ваша корысть  -  калечить меня?
       Вы ведь знаете, что такое боль. Где ваше сочувствие?
       Кто звал вас, что бы убить Меня?
       Вы не люди, не звери. Вы – нЕлюди. Нежить!».
       Я стонал, я давился, сдерживая крик. Я не проронил ни слова.
       Они сорвали с меня одежды. Водитель эсэсовского авто Курт и фельдфебель разделили их, мол "на ветошь для протирки машин сойдет".
       Враги ухмыляясь, изобретали, как меня убить. Сжечь, растоптать, разорвать, четвертовать. Лишь бы еврей – комиссар подольше мучился.
       Эсэсовец бил меня до бесчувствия.
       Потом, отдышавшись, он посмотрел назад, (на  юге, ярко пылало солнце, по степи, пыля, брели толпы  пленных красноармейцев),и жадно отпил воду из фляги.
       О! - он поднял указательный палец вверх  и указал на телеграфный столб. –
Привязать.
       Потом крикнул своему водителю: "Курт",- и что-то ему приказал. Солдат  вскинул руку и исчез.
       - Оберлейтенант!  Прикажите, пусть принесут проволоку,-и кивнул в мою сторону.
       Фельдфебель пошел к ближайшему поваленному столбу, и  срезал провода.
       Сознание заволокло розовым туманом, я упал без чувств.
       Меня приволокли к столбу, облили из ведра мутной водой с привкусом соляра, встряхнули и прижали к столбу.
       Фельдфебель ловко начал привязывать меня. В это время эсэсовец подошел к конвойным и дал команду остановить колонну пленных. Что-то им сказал, показывая рукой то на меня, то в небо. Вывел двоих и тут же расстрелял.
       Потом, довольный  собой, вернулся к столбу, изменился в лице  и рявкнул: «Найн!» Фельдфебель вытянулся в струнку. Эсэсовец орал на фельдфебеля, на Курта,  на индифферентного оберлейтенанта и его «камрада»  офицера  - кавалериста.
       Принесли колючую проволоку и меня приторочили к столбу. Шипы больно, очень больно, вонзились в тело. Голова падала на грудь. Он поднял ее за волосы и указал на табличку. Я смог увидеть только «Камисар. Еврей»  и еще что-то.
       Её укрепили мне на грудь. А повисшую голову прихватили колючей проволокой, вонзив ее в лоб. В довершении. Они прибили гвоздями комиссарские звезды на мои плечи.
       Потом отошли, придирчиво рассматривая, и даже поправили табличку, что бы ровнее висела.
       Эсэсовец разделся до пояса, и Курт обливал его нежное белое тело прохладной водой. Смыв мою кровь со своих рук. Он обтерся тканью. Еще раз зло посмотрел на меня, и выдавил - «Распять бы тебя, комиссар. Да много чести».
       Сел в авто и уехал во мглу. Дым и пыль застилали свет.
      
       Мне было больно. Мне было нестерпимо больно. Но я не кричал, я скрипел остатками зубов, и эта боль не компенсировала боль тела. Я выгибал его, разрывая кожу. Я истекал кровью. Но не кричал!
      Я знал с самого начала, что убьют. Я знал, что они оставили меня умирать. Мучительно умирать. В знойной пустыне. На пылящей жаре.
      Теперь надо выдержать и не закричать, и не рассыпаться в мольбах о пощаде. Надо терпеть, терпеть до тех пор пока не иссякнет жизнь. Нельзя. Нельзя  просить милости у врага.  Врага надо убивать, убивать.
       Для них я - знак устрашения.
       Для своих я - символ борьбы.
                       Захватчики  шли на восток: пехота, кони, мотоциклы,  телеги. Чадили грузовики, грохотали танки, и все  смотрели на меня. Все. Когда я выходил из забытья я видел. Как они смотрели.
       Завидев меня, они прекращали смеяться и горланить. Невольно подтягивались, поправляли оружие. Они поворачивали головы в мою сторону, будто держали равнение на меня. Ряд за рядом. Строй за строем. Их лица становились серьезней и строже. Будто  хотели, что бы под маской строгости, я не прочитал их мысли: «Зачем мы здесь? Что  ждет нас в этой никем не побежденной стране, если этот Человек не убоялся смерти, не встал на колени. Если он один сильнее серой толпы пленных? А если он сильнее любого... из нас»
      Я проклинал каждого из них. Пусть у меня не было сил, но ненависти к врагу приросло во сто крат. Я, полумертвый, уже мог видел бесславный конец каждого.
      Они остановили колону пленных и, показывая бойцам на меня, били их палками, и те по-старушечьи, имитируя страх, неумело  защищались от ударов. Тех же, кто стоял стойко и сопротивлялся, отводили в ров и расстреливали. Таких было не много, но они были!
      Я смотрел на них, они на меня.
      «Бей», - заклинал я.
      «Бей», - мой единственный глаз сверлил бойцов.
      «Бей!» - шептали мои кровавые губы.
      Они не слышали меня. Но читали по губам.
      - Держись.  - Раздался одинокий крик.
      - Держись браток, - подхватил второй, потом - третий.
      - Бей, убей  - хрипел я.
      Охрана залаяла, по-немецки. Раздались выстрелы.
      - Держись!Терпи! Мы идем.
      - Бей!
      В ответ - немецкая ругань и выстрелы.
      И из ничего, будто пробившийся росток в безжизненной пустыне: «Рас-цвета-ли яблани да-а-а груши. Па - а – аплы-ли туманы над рекой!»
      - Бей, - приказывал я, давясь кровью на вздохе.
      - Выха-а-ди-ила на берег Катюша!
      И вся степь громогласно запела русскую боевую песню.
      Русский мат накрыл немецкую ругань.
      - Бей их! Бей сволоту! Б...!
      Треск автоматных очередей. Испуганные крики и нарастающий яростный рев русской брани. «Бей! Бей! Бей! Ура!»
      Шальные пули распахали моё тело. В последнем луче света я увидел бегущих прямо на меня растерянных врагов и, бьющих их дубьем, окрыленных яростью, бойцов Красной армии.
      Я умер  умиротворенным,  ибо знал, что мы победим.
      Я. Советский человек. Еврей. Коммунист. Комиссар.


Смелость и презрение к врагу.

На фотографии - безымянный Красноармеец. Лагерь военнопленных. Минск. 1941 г.
В этот же день его расстреляли.
(Фото хранится в Национальном архиве США).