Семейные жизни

Агния Майборода
1.

Она вышла замуж практически за молодость – и за его, и за свою. Был «веселый месяц май», и она была так счастлива, как бывают счастливы женщины единожды, уже потом, после майской свадьбы, жизнью замученные.

Все прошло по хорошему сценарию: яблони зацвели вовремя, под фату, дни стояли яркие, ясные, небо брызгало шампанским, и фотосессию придумали стильную, на советскую тему – в поле, на фоне комбайна. Поля и комбайны – это от деда жениха, главы госсельхоззерна, подарившему молодым на свадьбу гобеленовый диван с золотистыми цветами. Щедрый май подозрительно усердно обещал счастье.

Она хохотала, осыпала гостей конфетти, пока жених, крепкий красавец, крутил ее на руках. Почти на всех фотографиях – она у него на руках, есть на плече и на шее. Вот он подбросил ее в синий воздух и сейчас поймает, вот он ее поймал и хищно, но ласково держит, вот он играет с ней в карусель, а вот подсаживает в кабину комбайна, а она будто упирается, но хочет, и машет обнажившимися ногами, и счастье!

Он усадил ее-таки в комбайн, но фотография не вышла – в крестьянку для эффекта контраста может рядиться только барышня, а она в комбайне превратилась не в изысканную озорницу, а в настоящую жену комбайнера, которая с собственной свадьбы - в поля. Зато хорошо покрутились возле одинокой березки: тонкий березовый лист шел нежным кружевом к кружеву ее фаты, покрутились и сели. Муж на руках больше не носил – повертелись, и будет.

Они даже не начали ссориться, как молодым положено. Он мирно лежал на диване, подаренным дедом, главой сельхоззерна, она беспокойно, с надеждой ходила рядом, пытаясь поругаться, помириться, купить машину, уехать в путешествие. Но воздух возле дивана был плотным, как осенний туман над рекой, слова замирали и падали, он был вполне доволен, а она его так и не выгнала.

Ей вообще мало было надо – мечты о семейном счастье и мечтами неловко назвать. Чтобы вечером, усталый, возвращался из рабочей суеты, шел в ванную, крякал от удовольствия и покоя, сильной рукой поворачивал вентиль, мыл руки («Ты с мылом мой! Полотенце не то бери, это Сашкино, за стол садись, сегодня рыба».) Чтобы висел мужской своей глыбой над столом, устало, на локтях, снова крякал, а она ему – хлеб, соль, чай с сахаром - две с половиной ложки.

Ничего такого не было. С работы по вечерам он не приходил, потому что на нее не ходил – была у него в молодости чистая амбиция – стать предпринимателем, он даже с дивана вставал, но – не сложилось, и он на диване так и остался в виде не то домового, не то альфонса при своей жене, бухгалтере двух бухгалтерий.

Их дверь была обита черным дерматином, советским оплотом прошлой жизни, из-под шляпок гвоздей тоненько ползла вата, я звонила в эту дверь, и в голове проносилось смутное: «А у других уже новые, металлические. Установлены под заказ...»

Зато у них была кухня под заказ. Цвета бордо, обещающего роскошь и семейный уют, которому она недоверчиво, боясь сглаза, радовалась: «За каким нам это бордовое?», и которым он чванливо и глупо гордился: «Гарнитур вон взял!» И кивал на яркие висящие шкафы, застывая в дверях. «Ты что ли взял», - с привычной досадой и любовной насмешкой ворчала она, не меняя бабьей застольной позы: подбородок на кулачке. Он пьяно и весело крякал, шел к холодильнику, она, лениво, как собака на цепи, поворачивала к нему ухо: «Опять за пивом что ли?» И совсем лениво и протяжно: «Алкоголик».

Он, найдя свое пиво, окончательно светлел и посмеивался: «А чего алкоголик-то сразу? Вон сейчас с Серегой по контейнерам договоримся, я и за гарнитур вложу». «Вложишь, дождешься от тебя», - ласково ворчала она, и вдруг неожиданно резко кричала ему, уходящему, вслед: «Дверь за собой кто прикрывать будет!» И уже тихим аккордом нежно дразнила: «Гарнитур он взял…»

И после этой чудной, мною любимой прелюдии из семейной жизни, под золотистым бархатом бра и бордовым - гарнитура, на сцене с черным окном разворачивалась история ее разочарований. «Ох, устала я, Кать», - запевала она, и я, подперев кулаком подбородок, заслушивалась. «Да не знаю уже. Ничего не делает». Она прислушивалась, настораживалась: вдалеке в квартире никакого опасного молчания, только заговоры телевизора – тишина и покой. «Ну вот с работы приду – дома бардак, носки по всей квартире разбросаны, я понять не могу, откуда он их берет! Штаны в одном углу, какие-то газеты в другом, а кому сейчас нужны газеты, все в интернете есть…»

Под эти слова, как под музыку, она вставала, садилась, тянулась к духовке, что-то туда запихивала, открывала холодильник, что-то вытаскивала, резала, а я смотрела завороженно и слушала, как будто какая-то тайна хранилась и в духовке с ароматной курицей, и в ее холодильнике – полном, богатом, волшебно светящемся изнутри.

«Он в этих газетах все объявления бесплатные читает, то гаражи какие-то ищет, то вон, слышала же, контейнеры. И дома ну ничего не сделает, видишь вон, косяк болтается, вон, за тобой! Сто раз говорила – прибей, прибей. «Прибью, прибью». И все. И Серега этот, партнер его по бизнесу, куда там! Собутыльник он!»

И вдруг, жестко выругавшись, она неожиданно гибко откидывалась, и, набрав в легкие воздух, зычно, до дальней комнаты, до мирного телевизора, кричала: «Мишка! Курица готова, иди!» Мишка, подтягивая свободные штаны, опять появлялся в дверях, уже окончательно гармоничный. Целовал жену, запах курицы кружил головы и примирял с жизнью. «Люська моя самая лучшая. Хоть и ворчит», - это уже мне, - «а ни на кого ее не променяю». «Ой, уйди!» - весело соглашалась Люська, Мишка уходил и, осматривая на ходу отвалившийся косяк, веско сообщал: «Косяк болтается. Прибью в субботу».

«Знаешь, Кать», - как-то тихо, покойно, словно после бани или исповеди, произносила она. «А зря ты замуж не выходишь. Ну вот хотя бы косяк. Я-то знаю, что он ничего не прибьет, пока все не отвалится. Но все равно, он рукой его пощупает, примерится, и как-то надежнее – чувствуется, что мужик в доме… А вчера заметил, что в кран в ванной течет, сказал, что прокладку надо сменить».

Прокладку он не сменил, косяк не прибил, он все еще ждет контейнер, она ходит вокруг и почти не мешает, слова замирают и падают. Он вполне счастлив, да и она вполне счастлива, только не все о своем счастье еще знает.

2.

Все у них было. И он раз взревновал ее страшно: глаза выпучил и кричал, как бык перед случкой: «Убью! Тебя убью, его убью, себя убью!» Глупо, потому что она только раз, в 82 году в ресторане «Урожай» прижалась высокой грудью не к мужу, а к мужнину другу, хотя песня для медленных танцев была совсем не подходящей: «Выбери меня, выбери меня, птица счааастья…» Но юбилей перевалил за темную полночь, и так хотелось хоть раз в жизни почувствовать – какое оно? Свободное, во все тяжкие, грудь в грудь с чужим мужчиной! И это - все.

И она ревела, когда, выйдя из студенческой походной палатки к тлеющему костерку, к остывшему песку и заколдованной ночной свежестью воде, заметила у костерка две ладно объединенные фигуры, а близоруко сощурившись, узнала фигуры… Муж и Светка-стервятница. Сначала она хотела избить его бревном, потом утопиться, потом, хватая какие попало вещи, идти домой через сосновый бор, потом ревели парой, и она его простила, потому что «больше никогда и ни за что, это все водка и бес попутал, но ты помни – я только тебя люблю, чего бы вдруг не случилось».

А жизнь продолжалась. Пару раз она ловила на его черной водолазке, всегда пахнущей одеколоном «Саша», чем бы муж не мазал шею, длинных змей – женские волосы. Тщательно мыла руки, плакала, но топиться не собиралась, потому что читала в виноватых глазах мужнину молитву: «я только тебя люблю, чего бы вдруг не случилось».

А чего бы оно не случилось? Они всегда были такие разные, что никто, кроме них, не понимал – как удалось им сойтись: странная пара - гусь да гагара.
Она – маленькая, полноватая, с самой юности пусть добротно, но отяжелевшая: немодные бедра, недлинные ноги, единственная радость – васильковый взгляд да пышная, как земля под паром, грудь, всего раз прижатая к чужому мужику под Птицу счастья в ресторане «Урожай»... И даже толстой косы для нужного образа у нее не было.

Он – поджарый, стройный, белозубый балагур с пышным чубом. «И чешется, и чешется, с утра встану, а он уже чуб чешет, и все морду кремами мажет», - зло язвила гостившая тетка, и, дразнясь, не жалея втянутых щек, лупила себя по лицу: «Тьфу! А еще мужик».

Мужик... Еще какой. Красивые институтские женщины обвивали длинными руками его плечи и дарили гвоздики – мужские, строгие цветы. По государственным праздникам гостиная напоминала похоронный зал, она меняла в вазах воду и возвращалась к своим поневам, косоворткам, туескам и к вышиванию повойников. Или пела новую песню о том, как девки сеяли ячмень, не слушая, как муж ее кричит с порога: «Я пошел, Муренка!»

Муренка, методист фольклорного коллектива «Сеем!», не волновалась, куда же пошел ее муж. А куда? На хоккей, на стадион, на пробежку, на рыбалку, на речку, к затухающему костерку: «я только тебя люблю, чего бы вдруг не случилось».
Она очень долго в это заклинание верила, пока не почуяла, как в доме уж очень резко запахло этим не дотлевшим костерком из студенческой ночи. То же желание убить бревном или уйти через сосновый бор. Будто холодный песок под ногами поплыл. Жутко.

Сначала она от себя отмахивалась: да что может быть нового? Все те же длинные змеи, похоронные гвоздики, все мужики одинаковы, седина в голову – бес в ребро… А потом поняла – не в ребро. Глубже, плотнее, в темную нору забрался бес, в самые дальние воды заплыл. Взгляд не виноватый, а тоскливый; возвращается в дом не под веселым шкодливым хмельком да с розой в целлофане, а с тяжелой, неутоленной думой. И сбегает не резвым козликом под «пошел, Муренка!», а диким волком, брызгая страстной пеной.

Страсть! Вот она какая, страсть… То, что они любить друг друга будут вечно, когда березой и тополем станут, или в две быстрых реки обратятся, как поется в фольклорной песне – в этом она не сомневалась. Но если она хорошо понимала, как радостно можно вдвоем помереть, то, как теперь им вместе жить – она не знала.

«Мой муж. С другой. А я его жена. А спим давно по разным диванам. Но я жена? Правильно, жена. Но не любовница же, а жена… Именно! Вечная! Единственная. Вот тополем станет – сам поймет. Но грязь вся эта и ложь… А зачем ложь? Не надо лжи!»
 
И раз, дождавшись его после полуночи, вышла к нему на кухню - босая, как-то откровенно простоволосая, тяжелая, в ситцевой сорочке, с васильковыми-васильковыми глазами и с чистой покорностью в лице. Он зашевелился, взглянуть не осмелился, весь тоже тяжелый, покорный, как пес на цепи. Так и сидели они друг против друга, долго сидели. Потом она встала, открыла кухонный шкаф, придержала сломанную дверцу, достала коньяк, рюмки… А он все ждал, как у хирурга на приеме. Молча выпили, и тут она сказала: «Ну что. Веди. Чего по углам прятаться?»

Он как-то весь прозрел, даже про стыд свой и ужас забыл, тупо на нее уставился: «Куда вести?» «Сюда, в дом. В гости. Познакомимся. А что? Я тебе не любовница давно. Она у тебя все равно есть, кому и зачем врать, что делать, это жизнь. А может, и подружимся. Песням фольклорным ее научу… Все, я спать. Мясо в холодильник убери, разморозилось».

Он долго пил коньяк, ничего до утра не понимал, а потом вдруг понял, как он счастлив. Счастливее всех возможных мужчин, кому такое сейчас дается – мудрая, добрая, родная жена и страстная, чернявая Алина – молодая, брыкастая, сам дьявол цыганский!

Алина долго упиралась, идти не хотелось, лучше бы эта женщина вообще исчезла и не мешала ей, Алине, выходить замуж, но он настоял: «Моя жена – работник культуры, у нее свободное мышление, человек совершенно без предрассудков. Познакомитесь. Она тебя фольклору научит».

Фольклор Алине не понравился, раздражала культурная чванливость – жена разложила недавно вышитый фартук, назвала его запоной, все хвасталась кроем покосных рубах Ярославской губернии и очень напоминала Алине двоюродную тетку – музейного работника, злившую своими поднятыми и выщипанными бровками: «Как можно этого не знать!» Он сидел, как кот на масленице - счастливый, глупый, радостно хмелея от союза двух женщин – союза имени Его.

В эту же ночь он отбил себе ладонь об Алинину скулу на ее же подушке. «Мне теперь кажется, что твоя толстая баба за нами наблюдает». Они потом в слезах помирились, но чернявое очарование Алины вдруг начало стираться, таять, а рядом было столько разрешенных женщин, и всегда - мудрая жена, да еще его поджарость и чуб – он и в пятьдесят лет чесал его и чесал.

Жене Алина тоже не понравилась - уж очень неотесанная. А вот Настя – понравилась. И Насте, музыкальному работнику по душе пришлась его фольклорная жена без предрассудков. Они даже вместе вытянули пару песен о женской доле, но долго этого странного союза Настя, девушка чуткая и тонкая, вытягивать не могла.

А время шло. Все, что было, проходило: красивых женщин почему-то становилось меньше, он починил сломанную дверцу кухонного шкафа, случайно увидел и купил две новых симпатичных рюмки для разговоров под вечерний коньячок.

Он все реже ходил на рыбалку, она все чаще пела свои песни: про то, как будут вечно шуметь два дерева – береза с тополем, и как сольются две шумных речки, и потекут-потекут мимо соснового бора, мимо остывшего песка, мимо затухающего костерка.