Черемуха Маака

Агния Майборода
Не скажу, что с Надеждой Ивановной нам было легко, мы от нее уставали, иногда уже с утра, особенно если звонкие ее разговоры приходились на авитаминозный март и понедельник, и рыжая Нелли, оставившая карьеру актрисы ради «простой» офисной работы, только роняла голову на тонкие руки и тихо говорила: «О Господи». И все. Никто не обижал Надежду Ивановну ни словом, ни раздраженным жестом, все знали – нужно немного потерпеть, потому что она нам нужна, как редкое в мире добро и солнце.

«А какое там солнце, девочки! Я же теперь через парк хожу, и березки совсем весенние, стоят такие веселые! Я всем советую – ходите на работу пешком! И прогулка, и для души полезно – не представляю, как они там в Москве живут в своей толкучке, а я каждым деревом любуюсь. Такая радость – идешь мимо кленов, потом узнаешь дуб черешчатый, потом раз – рябина на углу, а у меня во дворе снежноягодник – волшебный куст. Вчера шел снег, и куст стоял, как в сказке!»

С простодушной обстоятельностью дачницы она наивно и уверенно вспоминала все встречные деревья – ель сизая канадская, черемуха Маака… «Да-да, запомните: Ма-а-ка. У нее ягоды маркие, как чернила. Хочу черенок на участок срезать, правда, говорят, она паразитов привлекает, надо почитать. Но такая красота!»

Нам потом этой красоты не хватало. Даже Нелли скучала, самая тонкая в восприятии, еще в юности решившая, что женский мир журналов по рукоделию, по садам и огородам, мир уверенных в себе выкроек и чайных сервизов («какая прелесть!») – это уродство духа. Так и говорила: «Уродство духа», и я любила эти слова, так же, как сады и огороды.

Нелли потом больше всех вспоминала Надежду Ивановну, подозревала, что та, уйдя на пенсию ровно в пятьдесят пять, в такой здоровый и дважды зрелый возраст, совсем и не ко времени обабилась. А я с тайным наслаждением слушала и за Надежду Ивановну радовалась, представляя, как та обабилась – стала круглой, счастливой и сладкой, как ромовая баба, такой же пьянящей и по-женски завершенной. Сидит на даче, нет, стоит, уперев руки в бока, стоит среди своих грядок, рядом с кустом черемухи Маака, а в дачном домике ее ждет крючок и салфетка, вязанная по образцам из журнала «Вдохновение мастерицы».

Нелли, нервной и прекрасной, словно слегка с похмелья, доставалось больше других. «Нелли», - шепотом, на цыпочках подкрадывалась к ней Надежда Ивановна, неся, как рушник, что-то красное, кружевное и с бисером. Нервная Нелли дергалась рыжей птицей, оборачивалась быстрым глазом, выдыхала свое «О Господи», а Надежда Ивановна, ласковым смешком ее успокоив: «Испугалась что ли?», начинала: «Вот смотри, ты с рыжинкой, к твоему цвету волос подойдет, на кофточку хорошо ляжет, ты примерь, это филейное вязание – столбики с накидом». «Спасибо, Надежда Ивановна, не нужно, Надежда Ивановна, я не ношу такое, Надежда Ивановна», - несчастная Нелли пыталась и не могла высвободить свои плечи из длинного красного кружева, а Надежда Ивановна делала шаг назад, торжественно кивала, заключая с видом мастера: «Хороша! Все женихи – твои!»

«Кто чихает?» - кричала она всей комнате. «Чеснок нужно в нос положить, маленький кусочек, ноздри, ноздри обмазать! Я вам сейчас почищу. А завтра хозяйственного мыла натру и в блюдцах расставлю, хорошо бы еще с лучком, но у Маришки аллергия».

***
Я знаю, что Надежда Ивановна держала связь со всеми родственниками, отправляла открытки – в обеденный перерыв, недели за две до праздника шла на почту, тщательно выбирала близорукими глазами открытку и мучила добрых и полных почтовых сотрудниц: «А те покажите! Мне бы надо с медвежонком – с медвежонком есть? Мне племяннице отправить. А тех со Снегурочкой дайте пять». Чернила обязательно вдруг заканчивались, она покупала три ручки впрок, и конверты выбирала с тематикой: «Это у вас кто? Авиатор Уточкин? А зачем мне авиатор для новогодних открыток? Нет, дайте мне с елками в снегах». Пожелания писались длинные и искренние.

Она была бездетной, незамужней, и, не выделяя никого, ценила каждого своего родственника, далекого и близкого. Некоторых я выучила – Надежда Ивановна поздравляла их с днями рождения по телефону громко и обстоятельно, желая каждому по его жизненному пути. «Тебе, Мариночка, желаю найти душевную гармонию с мужем. Духовная гармония у тебя уже есть – это главное, Марина, ты помни, как тебе повезло. Вы с Женей люди одинаковых жизненных ценностей, с вектором добра, а все ваши недопонимания - от установок. Ты многого хочешь от жизни, Марина! Женя, он простой человек, а ты еще в институте какой-то сложности набралась, и все тебе мешает. Беспочвенные фантазии!»

В выходные и праздничные дни Надежда Ивановна ездила в гости ко всем своим родственникам. В субботние, воскресные дни – к новосибирским, а в праздничные, к которым хвостиками привязывались подаренные будни, дотягивалась и до далеких: укладывала в суровый коричневый баул компот из черноплодной рябины с апельсиновым коркой, свекольное рагу, тыквенное пюре, вязаные следки и распашонки (это для младших), и ехала одаривать. В Кыштовку, в Барабинск, могла доехать и до Барнаула, везде у нее была родня – сложная, как тонкая механика, сеть людей с их горестями, радостями, тайнами и грехами, знакомыми Надежде Ивановне так же хорошо, как жизнь чешуекрылых, которых она в советскую эпоху любовно изучала.

Она всегда волновалась – не забыть бы кого и тем не обидеть, а я полюбила всю ее родню и по понедельникам радовалась, слушая ее переживания – переживала она искренне, без злорадства и злословия, тонко понимая, где надорвано, где та трещина, которая мешает им быть счастливыми. А самой ей счастья и не нужно было, вернее, счастьем была она сама с ее огородами, плетением столбиком, энергичной заботой о тех, кого она где-нибудь встречала: на даче – о соседе, на работе – о коллеге, на кассе – о девушке-молдаванке, беженке, каждый получал ее заботу на час, а уж родственники – навсегда. Трещины склеивалось, надорванное – зашивалось, племянницы выходили замуж, сестры успокаивались.

Ее двоюродную сестру из Черепаново я даже видела, на лицо – сама Мордюкова, женщина гордая, воинственная, отстаивающая свою власть против мужа и всех ближних. Надежда Ивановна ее любовно усмиряла, навещая чаще других. «Вот смотри, ты даже в землю в перчатках сажаешь. Что тебе эти перчатки? Ногти бережешь? Смешно! Ты же не чувствуешь так природу, и от этого все твои беды. И гордыня, и власть какая-то каменная. Я всегда без перчаток на даче. Помнешь руками землю – сразу почувствуешь, что такое настоящая природа. А ты давишь как бык, ты мужа задавила».

Сама она, действительно, никогда не пользовалась садовыми перчатками и говорила, что земля под ногтем (не грязь, а земля!) делает женщину прекрасней. Надежда Ивановна была поэтом и философом.

«Квась капусту!» - усмиряла она племянницу Ксению, миниатюрную бледную красавицу. «Что тебе твоя йога, ты квась капусту каждую осень и встретишь хорошего мужа. Это не бабьи приметы, это вопрос энергетики – готовящие женщины, особенно готовящие впрок, на зиму, излучают совсем другую, добрую энергетику. Не то, что те, которые по ночным клубам бегают».

Я не знаю, вышла ли Ксения замуж, но я ей очень завидовала – я бы тоже хотела иметь такую, как Надежда Ивановна, тетю.

***
Помню, в какой-то год Масленица так же, как в этот, пришлась на начало марта, мы просто кружились в тепле и свете, хотя, конечно, так хотелось похандрить, поныть: «Оставьте меня в покое с вашими блинами наконец! У меня горит перевод, у меня из носа течет, я поскользнулась возле вашей дурацкой березы», и дальше хандрить.

Но Надежда Ивановна не позволяла – влетала утром еще хмурого понедельника в тень спящего кабинета с охапкой яркого, шитого тряпья и звонко кричала: «Сегодня Встреча – первый день Масленой! Надевайте сарафаны на шубы – айда балаганы и снежные города строить!»

Снега в тот март было много, солнце, рыжее, как блин, не грело, но веселило, Надежда Ивановна знала всю Масленую по дням, она так и говорила: «Масленая», презирая подловатый суффикс «иц», и мы, сначала нехотя, но всегда неизбежно, а потом благодарно и радостно, надевали шитые ее грубоватыми, вечно в каких-то трещинках, синяках и ссадинах руками всегда работающего человека, сарафаны, и выходили строем во двор дома.

В высоком сталинском доме сидел, как в норе, наш переводческий коллектив, и в дни Масленой недели, весь нарядный и в кокошниках, под бригадирством Надежды Ивановны он угощал входящих и выходящих блинами, разливал теплый сбитень и пел хороводные песни. Все было делом рук Надежды Ивановны, особенно алые сарафаны, шитые тесьмой и лентами – золотом по шелку, диковинные петухи, цветы и звери по узорам старинных русских художников – «настоящим, языческим, не отравленным канцелярщиной» - хвалилась Надежда Ивановна, и сарафаны, действительно, были прекрасны.

А в четверг, на Разгуляй, за день до того, как теща ходила на блины к зятю, хотя ни зятя, ни детей у Надежды Ивановны не было, она наряжалась Медведем – тоже сама шила и морду и лапы, и огромный фартук с карманами, полными баранок и пряников, а мы, девушки в алых сарафанах, шитых золотом, сопровождали ее, гуляя хороводом по нашему городку, и столько было в нем в эти дни света и радости.

***
В следующем марте, год спустя после ее ухода, мы расставили по столам и шкафам блюдца с натертым мылом, как приманку для мышей – по городу гулял грипп, кто-то чихал, но дольки чеснока, крепкой, полезной, ни у кого с собой не было.
Мы вспоминали Надежду Ивановну, и я тихо за нее радовалась. Наверное, она многих одарила своим кружевом, и ее черемуха Маака хорошо выросла.