Когда я вырасту...

Павел Заякин
(Из цикла «Ненужные люди»)

Я взглянул окрест меня – душа моя страданиями человечества уязвленна стала. Обратил взоры мои во внутренность мою – и узрел, что бедствия человека происходят от человека, и часто от того только, что он взирает непрямо на окружающие его предметы.
А.Н. Радищев «Путешествие из Петербурга в Москву»

1.
В село Ошколь я попал почти случайно, если категории случайностей применимы в миссионерской практике. Собственно, изначально с миссией это не было связано никак. Я колесил на своём уазе по степи за Озёрском в поисках неизвестной мне ещё писаницы – наскальных рисунков, оставленных здесь, судя по прочитанной статье, в далёкие таштыкские времена, примерно полторы тысячи лет назад. Рисунки в тот день не нашёл и во второй половине дня вырулил к озеру. Августовское солнце припекало, и я решил искупаться, благо подъезд к берегу был хороший и на травянистом склоне, полого уходившем в воду, уже расположилось несколько групп отдыхающих. Я подъехал, заглушил двигатель и выпрыгнул из кабины, пахнувшей перегретым железом и бензином, на ходу стягивая рубашку. «Привет, русалки! Как водичка?» – спросил я у ближайшей ко мне стайки детей, игравших «в ножички». «Нормально, – закричала одна из девчонок, лет десяти-одиннадцати, стоящая на одной ноге в исчирканном перочинным ножиком кругу, – тёплая водичка. Змеи только попадаются иногда». В группе засмеялись. Я опасливо остановился у воды, вглядываясь в тёмную зеленоватую толщу: «Змеи?» «Да не бойся, дядя! Танька шутит! – девчонка лет четырнадцати, самая старшая в группе, меднокожая и кудрявая, в полинялом купальнике, щерила кривые редкие зубы в улыбке. – Купайся, змей нынче нет». Вода и впрямь была тёплая, и чтобы охладить разгорячённое тело, мне пришлось отплыть подальше и занырнуть в глубину. Здесь, видимо, били холодные ключи, и контраст был разительный. Я выскочил из студёной тьмы, распластался на парном верхнем слое на спине, махнул руками, направляясь к берегу и в десяток гребков выскочил к детям: «Ух, красота!». Упал в траву, втянул носом её болотистый запах, закрыл глаза, раскинул руки… «Дяденька, а вы откуда?» Я приоткрыл один глаз, увидел редкозубую, махнул рукой неопределённо: «С Шахт. Слыхали про такой посёлок?»  «Ого! Далеко… А мы местные, с Ошколя. Подбросите нас в деревню?» «Что, так долго идти?» Я сел на траву, подставил солнцу спину. Дети бросили играть, подтянулись, уселись рядом. Четыре девчонки, два пацана, одному лет десять, другому и вовсе около пяти. Тот, что постарше, кудрявый, лобастый, был сильно похож на любопытную девчонку, так же улыбался, щурясь на солнце, был так же кривозуб. Видимо, брат, подумал я. Народ загалдел-заканючил, типа – ну подвезите, что – вам трудно, что ли. Мне было не трудно. Уазик чихнул, затарахтел, и вся полудюжина ребятни полезла на заднее сиденье и в багажник, беззлобно пихаясь и толкаясь. Поворот со щебёночной трассы, от разваленной будки-остановки, центральная улица, с магазином и школой, скрип тормозов, и: «Готово, приехали! Выгружайся!» Народ выгрузился, и все разбежались по домам. Только кудрявая, одёргивая платьице на мокром купальнике, махнула мне рукой: «Спасибо, дядя! Приезжайте ещё!» И тоже убежала. Несколько секунд – и их голоса утихли, будто были поглощены, впитаны улицей и домами.

Я осмотрелся. Деревня плавилась в послеполуденном солнце, было абсолютно безветренно, и пыль, поднятая моим уазиком, неохотно опускалась обратно на дорогу. Только сейчас я заметил, как убоги и кособоки домишки, составлявшие деревню, как щербаты полуповалившиеся ограды, а во многих домах не хватает стёкол – то тут, то там домики щурились заколоченными проёмами, кое-где окна были забиты фанерой или мешковиной, в одном доме из выбитого окна торчала подушка. По улице бродило несколько облезлых пыльных куриц, вдали хрюкала свинья – вот и все признаки жизни. Вообще, после весёлого галдежа моих случайных пассажиров деревня здорово придавила меня. Она казалась нежилой, полузаброшенной, напоминала больного, что наблюдает за вами сквозь полуприкрытые веки, когда вы, растерянный, сидите у его постели. Я попытался было сбросить этот морок и дёрнул двери в местный сельмаг, но они оказались заперты, и я, пожав плечами, забрался в машину и с облегчением покинул это странное место, еще не подозревая, что вернусь сюда вскоре.

2.
В начале декабря мы получили для церкви в Шахтах целый грузовик гуманитарки, в основном одежда и обувь «секонд-хенд». Раздавали без устали, дня три. Лора, наша «изначальная прихожанка», как она сама себя величала, составляла списки, отправляла своих мальчишек по адресам, люди шли и шли, а вещи всё не кончались. Когда иссякли Лорины списки, я вспомнил про Ошколь: «Может, туда отвезём?» Перед глазами встали почему-то облезлые куры и щербатые окна. Лора пожала плечами: «Почему бы нет? Говорите дату, отче, и поедем!» «А чего откладывать? Вот в следующее воскресенье и поедем!»

Вечером я посетил Милану. Это был наш особый случай – Милана Сергеевна, худенькая хакаска, лет тридцати пяти на вид, переехавшая в Шахты из Ленинграда – так, по-старому, она упрямо называла Санкт-Петербург. Милана была на инвалидности, писала стихи, получала пенсию, не работала нигде и всё время «болела нервами», в связи с чем мне частенько приходилось причащать её на квартире. Жила она вдвоём с сыном, угрюмым тринадцатилетним подростком, впрочем, жили они втроём – ещё там жила Тяба, мелкая собачка, которая, несмотря на свои кукольные размеры, имела очень скверный характер и могла укусить гладящую или кормящую её руку своими острыми зубками-гвоздиками. Особенно она не любила детей, всегда на них рычала, вздорно задрав верхнюю губу на своей уродливой карликовой морде. Когда я посещал Милану, Тябу запирали в ванной, и она там ворчала и подвывала, сопровождая нашу домашнюю службу, а Милана морщилась и страдала в ответ. В тот день, причастив Милану и выслушав её жалобы на здоровье под Тябин аккомпанемент, я немного разозлился. «Дорогая Милана Сергеевна, хотите услышать мой пасторский совет?» – спросил я, сдерживая раздражение. «Ой, ну конечно, отец Александр, – засуетилась Милана. – Конечно, говорите, зачем вы спрашиваете?» «Ну, тогда послушайте…» И я вывалил на неё то, что думал: что нельзя зацикливаться на своих болезнях, сколь бы они ни были неприятны и тяжелы. Просыпаться по утрам, ходить на своих ногах, иметь крышу над головой, сына, пенсию и собачку – это уже великое благо. Как часто она смотрела вокруг себя? Видела ли рядом людей, которым значительно хуже, чем ей? Задавалась ли она вопросом, чем она сама могла бы помочь другим? Она кивала обескураженно, а я к концу монолога устыдился своей резкости, извинился, как мог, и ушел. «Ну и пастырь! – думал я, идя домой. – Набросился на бедную больную женщину…»

Милана позвонила на следующий день, долго благодарила за прямоту (мне при этом было ужасно неудобно), а потом спросила, чем она могла бы быть полезной, что я думаю? «А поедемте, Милана Сергеевна, в воскресенье со мной в Ошколь? Слышали про такую деревню? Вот и поможете мне раздать там гуманитарку, идёт?»  На том и порешили.
Выехали сразу после литургии, попили чаю и поехали. Уазик забили вещами и книгами, впереди, по-хозяйски, уселась Лора, Милане досталось всё заднее сиденье, Тябу она, по моему настойчивому совету, оставила с сыном Юрой. Пролетели райцентр Сыры, заправившись там восьмидесятым бензином, вышли на озёрскую трассу, проскочив скалистые горки около Красных Камней, и примерно через час уже пылили из Озёрска по просёлку в сторону Ошколя. Зимы в степных районах Хакасии малоснежные, сверху маленько припудрит, и ладно. На перевале немного высыпало на дорогу, но что это для моего танка? В общем, спустились мы в посёлок уже в лёгких сумерках.

Ошколь стоял под пепельно-мрачным небом вполне живой и попыхивал вверх трубами печей. Стёкла окон домишек, что были целы, отблёскивали в свете уходящего к западу маленького зимнего солнца, будто покорёженные очки. Мы подрулили к местной школе-«девятилетке», скрипнули тормозами. Из дверей выскочил сутулый и хромой мужик, сунул руку, представился: «Аяс. Сторожу тут. А вам кого?» «Нам директора бы, – сказал я. – Тамару Петровну. Мы с ней договаривались». «Ну, заходите тогда, коль договаривались. Я быстро за ней». И исчез, накинув ватник. Мы вошли, осматриваясь. Большой коридор, ряд окон, под ними – круглые самодельные батареи из крашенных в зелёное здоровенных труб, с другой стороны – вдоль зелёной же крашеной стены – кабинеты, рядом со входной дверью – раздевалка. Пахло мокрыми половыми тряпками, раскалённым железом и немного книгами. Мы постучали ногами при входе и пошли к ближайшему подоконнику, обожглись о батарею, встали у стены. Вскоре хлопнула тугая дверь, вошла маленькая женщина в жёлтой куртке и валенках с галошами, скинула с головы шаль: «Здравствуйте! Я Тамара Петровна!» Мы представились, и я напомнил, что звонил, и вкратце поведал о нашей цели: раздать гуманитарку. Ну а кому нужнее, тоже хорошо бы от неё, от Тамары Петровны, узнать. «Ой, какие же вы молодцы! – всплеснула руками директриса и даже, кажется, прослезилась. – Давайте, заносите в учительскую, а я сейчас список набросаю и детей пошлю по домам».

Пока таскали с уазика мешки и коробки, подтянулись и первые жители, женщины в основном, вокруг них вились дети. Лора, выставив нас в коридор, уже стояла со списком и командовала генеральским тоном, выясняла возраст детей и размер одежды и обуви, быстро находила нужное в вещах, что-то отмечала в бумажке. Счастливые мамаши шли мимо нас с Миланой по коридору, радостно прижимая пакеты к груди. Я распечатал коробку с Библиями, Милана их раздавала, совала детям детские книжки, а я пытался разговорить хоть кого-то. Вскоре вокруг меня собралась группка благодарных женщин, благоухающих спиртным, к Милане тоже подошли с разговорами.

Жили в посёлке, как на острове. После развала Озёрского совхоза, частью которого была деревня Ошколь, жизнь здесь замерла. Раз в день проезжал проходящий автобус, раз в месяц захаживала почтовая машина с пенсиями и пособиями, детей постарше возили в Озёрск в школу на чахоточной «газельке» – вот и вся связь с «большой землёй». Магазин снабжал людей основными продуктами, а самый «главпродукт» – спирт – продавала тётка Марья. В основном на нём и жили: и мужики, и бабы. «А вы бы к нам приезжали, молитвы свои служить, а мы бы приходили», – сказала мне одна тётка под одобрительный гул остальных. «А где собираться-то?» – растерянно отозвался я. «Так тут и собираться, в школе. Сейчас с Петровной всё порешаем, она против не будет». Благодарная Тамара Петровна была не против, и мы договорились на субботу, с полудня – всё равно у школы была пятидневка.

На улице совсем стемнело, когда мы вышли к машине. «Здорово, дядя! – меня вбок пихнула редкозубая знакомая, уже наряженная в новый «секонд-хендовский» пуховик. – Помнишь меня? Я – Надя Бенедиктова. А это – Костик, брат», – и отвесила лёгкий подзатыльник мелкому редкозубому, что вертелся тут же, под ногами, хлюпая большими резиновыми сапогами. «Да как тебя забудешь, русалка, – усмехнулся я. – Приходи в субботу, приводи своих друзей-подружек на занятие. Будет интересно». «Ага, – шмыгнула носом обретшая имя Надя, – придём. А вы нас сейчас до дома не подбросите? А то мы аж на дальней улице живём, далеко». «Ну чего с вами делать? Залазьте!» И потеснили Милану, охавшую над Костиковыми резиновыми сапогами на босу ногу.

Избушка Бенедиктовых была и впрямь на краю села. Без ограды, вся кособокая, с парой фанерин вместо стекла. Мы осветили её фарами, разворачиваясь, и я заметил, что в доме нету света. «Экономите?» – спросил я, выпуская шуршащую обновой Надю. «Какой там! – ответила та, выдёргивая с сиденья Костика, обнимавшего большой пакет гуманитарки. – Отрубили за неуплату. Ну ничего, у нас есть свечи. А готовить можно и на печке. Зайдёте?» Я кивнул Милане, и мы вдвоём пошли по тёмному двору, где угадывалась развалившаяся банька, какие-то ещё постройки тоже «пизанского» типа, под градусом к земной тверди. К дому прислонилась большая поленница, и Надя сноровисто нагребла рубленых дров на сгиб руки: «Это Колёк, старший мой брат, дров заготовил. Да вы заходите!» Мы зашли, наклонившись в низких дверях, Костя шумно захлопнул за нами дверь, заставив Милану вздрогнуть. В нос шибануло кислым: то ли старой едой, то ли шерстью, то ли их ядрёной смесью. От сквозняка зашатались тени по углам кухни, куда мы вошли, но свечи не погасли. От стола встал, тоже пошатнувшись, парень лет восемнадцати, такой же смешно похожий на Надю с Костиком, кудрявый, редкозубый, нос приплюснут, глаза на лице широко расставлены. Сунул руку, буркнул: «Здрассте! Коля», и кислятину перебил алкогольный выхлоп. Надя сунула ему пакет: «Примерь!», развернулась к нам: «Чай будете? Я спекла оладушки!» «Да мы лучше так, – сказал я торопливо, – по оладушку возьмём с собой и поедем. Темно уже, ехать далеко». «Ну ладно, – не стала настаивать редкозубая Надя, громыхнула крышкой на сковородке, вытащила три оладья, завернула в газетку со стола, протянула мне. – Приезжайте в субботу, мы будем, соберёмся». Мы развернулись к дверям, Милана вдруг порывисто обняла Надю, всхлипнула: «А мама-то где?» «А там! – махнула Надя в сторону занавески, отделявшей кухню от другой комнаты. – Спит мамка пьяная. И дядя Ваня тоже. Они ж ещё с утра приняли».

Пока ехали домой, молчали. Молча съели оладьи, вдыхая их слегка подгоревший запах, словно пытались вытеснить из ноздрей кислятину Бенедиктовской избы. Потом Милана тихо сказала, глядя в темноту: «Как они так живут?» «А куда им деться? – отозвалась Лора. – У них разве есть выбор?» Я промолчал. Я знал, что Ошколь уже взял нас себе в заложники.

3.
Месяц спустя, уже в новом году, на православное Рождество, мы привезли в Ошколь наш детский праздничный концерт. Собрали детей из воскресной школы в Шахтах, заказали автобус на Сыринской автобазе и приехали. Тамара Петровна подготовила спортзал, что был по совместительству ещё и актовым, расставила стулья, собранные из всех классов, даже отгородила шторкой сцену. Народу пришло много, по случаю праздника взрослые были навеселе. Зал гудел, двигал стульями, а мы ждали начала. Дети бегали к шторке и заглядывали, наши – в зал, а ошкольские – из зала, за занавеску. Наконец, я вышел, рассказал о Рождестве, призвал к молитве. Все встали со стульев, кто-то даже опустился на колени, откашлялись, отсморкались в рукава, замолчали. Я замер. Мне хотелось так много сказать Богу, но, глядя на этих людей, я растерял все слова. Смотрел и молчал. Молчали и они. Кто-то сипло дышал, дети шмыгали носом и шушукались, колдовал в своей котельной Аяс, сообщая нам о себе стуком по трубам. Потом, когда молчание затянулось, я сказал просто: «Господь, ты знаешь этих людей. Ты для них пришёл в этот мир однажды. Для них умер и воскрес. Дай им веру. Пусть и они обретут смысл своей жизни и спасение. А детям дай будущее. Аминь». Кто-то в зале неуверенно хлопнул в ладоши, на него зашикали. Я объявил, что сейчас дети из шахтинской воскресной школы покажут рождественский спектакль, и все опять расселись по местам.

Наши дети старались, хотя частенько и забывали заученные слова. Анечка Лыскова, закутанная в покрывало, театрально закатывала глаза при виде картоннокрылого длинного Васьки Шахрая, доносящего до неё «благую весть»; картавый Коля Руликс старательно суфлировал из-за шторы, заглядывая в Библию; хор ангелов, состоящий из Дианы, Вари и Гали в белых простынях, готовился вступить с пением «Свят, свят, свят…», а пастухи были местными – двое Бенедиктовых, Надя и Костя, и две Тани, Марьясова и Сулекова, все мои давние знакомые, «русалки» с того памятного летнего купания в озере Ошколь. Картонных овечек, вырезанных и разрисованных Миланой, они держали подмышками, поправляли бороды и платки, завязанные на головах тюрбанами, и стучали по полу палками-посохами. В общем, всё прошло на ура, хотя Святой Лука был бы немало удивлен новаторскими решениями и отчаянной импровизацией его рождественской истории.

После исполнения «Тихой ночи» в полной темноте с зажиганием свечей мы сорвали такие овации, которые способны были пробудить в нас как минимум желание поступить в театральный институт. Лица артистов сияли счастьем, и даже маленький кукольный Иисус, казалось, улыбался из соломы в самодельных яслях. Зажгли свет, и я вышел вперёд. «Друзья! – сказал я, гася начинающийся галдёж как в импровизированном зале, так и на сцене, за моей спиной. – Мы поздравляем вас с наступившим Рождеством Христовым и хотим сделать вам подарок. И я сейчас не о конфетах и фруктах, которые мы тоже подарим всем пришедшим детям. Вы знаете, мы приезжали сюда уже несколько раз, чтобы проводить занятия воскресной школы. Так вот, мы договорились с Тамарой Петровной, чтобы каждое воскресенье приезжать сюда и проводить здесь кроме детского занятия ещё и занятия со взрослыми, чтобы к Пасхе собрать здесь общину. Так что – добро пожаловать!»

Все опять захлопали, застучали стульями, потянулись к выходу. В уголке спортивно-актового зала уже будили парочку сильно принявших на грудь зрителей, те, матерясь и тут же извиняясь, тоже вышли на улицу, заботливо придерживая друг друга. Милана, Васёк и Коля принялись раздавать детям пакеты с подарками, а я вышел на крыльцо, вдохнуть свежего морозного воздуха. На крыльце курили, я уловил запах дешевых сигарет и махорки. «Мы придём! Слышь, батя?» Пепел с «козьей ножки» сорвался с самокрутки и полетел по ветру, разбрызгивая искры и серые снежинки пепла. «Батя, мы будем ходить, вы приезжайте! И, это… концерты привозите. А то тевели… эти, ну, те-ле-визиры-то мы пропили все…» Мужик выплюнул самокрутку и пошел по улице, покачиваясь, вслед за бабами, исчезающими во тьме. Я покачал головой, развернулся к двери, столкнулся в проёме с директрисой. «К тётке Марии пошли, – неодобрительно кивнула та вслед уходящим, – догоняться спиртом. Хлеба и зрелищ, да. Но вы приезжайте, правда. Вдруг что получится?»

4.
Получилась община. Только взрослых там было раз, два – и обчёлся: ходила Марьяна Трошкина –  неопределённого возраста, мать восьмерых детей – когда была трезва; бабушка Полина – большая, толстая, лет семидесяти, с дочкой Еленой под сорок лет, мрачной и неразговорчивой, в толстых роговых очках; ещё бабушка Надя, совсем старенькая, сухонькая и весёлая, да взрослый уже Бенедиктов Николай. Остальные – человек двадцать – были дети: всех размеров и возрастов, включая, конечно, и моих давних знакомцев. Собирались в классе, после обеда, когда я в компании с Миланой, а иногда с Лорой и её недавно освободившимся из лагеря сыном Алексеем, приезжал в Ошколь после службы в Шахтах. Милана прикипела к деревне, подружилась с Марьяной и возила ей постоянно какие-то пакетики с одеждой. А Алексей, который готовился к конфирмации, готов был по два раза на дню слушать и проповедь, и занятия. Дети же наполняли общину жизнью. Жужжали, как пчёлы в улье, наизусть рассказывали Краткий Катехизис, отвечали на мои вопросы и задавали свои. Несколько человек, включая почти всех взрослых, были крещены в православной церкви, остальным предстояло принять крещение на Пасху, и я всё чаще задумывался – как быть? Как крестить детей, большинству из которых было уже двенадцать и больше лет, если их родители не в церкви? В конце концов, перед Страстной неделей, я решил собрать с родителей расписки: мол, так и так, мы не против того, чтобы наши дети были крещены в лютеранской церкви и стали прихожанами ошкольской общины; на том и порешили.

Община родилась на Пасху, в апреле, когда пригрело деревню весеннее солнышко, вовсю запели птицы, запахло навозом и распустились из почек клейкие молодые листочки. Святой водой из тазика, что стоял в тот день на алтаре, полили молоденькую лиственницу в школьном дворике, и чай с Лориными плюшками, что мы пили в тот вечер, казался особенно вкусным и пах хакасскими травами и мёдом. Алексей терзал струны гитары, подбирая пасхальный гимн, дети болтали, расплёскивая чай и запихивая в себя бесконечные плюшки, Марьяна старалась не дышать и не смотреть в мою сторону, устыжённая своей несдержанностью – не утерпела-таки и выпила до службы. И только мрачная Лена, дочь бабушки Полины, смотрела в распахнутое окно и молчала, а потом развернулась к нам в минуту затишья и бросила: «Нельзя было забирать нас у него. Не велит он. А мы взяли и ушли…» «Кто «он»? – не поняла Лора, прерывая разговор с Марьяной. – Ты про кого это, Леночка? От кого вы ушли?» Бабка Полина, кряхтя, поднялась со стула, подошла к дочери, обняла её, повернулась к Лоре: «Да не обращай внимания, это она не в себе, у неё это бывает. Пойдём домой, доченька…» «Нет, мам, посидим ещё. Мало ли что он говорит? Мы же ушли от него, хоть и нельзя было».

«А давайте поиграем? – предложила Лора, прервав затянувшуюся паузу. – Напишем на листочках каждый своё желание, перемешаем и раздадим. И по очереди будем изображать это без слов, ну, как в игре «крокодильчики», знаете? Жестами там, мимикой. Дети могут написать, кем они хотят стать, ну а взрослые… Взрослые – просто, что они хотят». Все зашуршали бумагой и карандашами, насыпали бумажки в мою кепку, потом стали тянуть.

Круглолицая симпатичная Таня Марьясова («Я не Таня, я Тая, но называйте Таней, я уже привыкла») изображала парикмахера, это было легко, она же радостно ткнула пальчиком в дочку Тамары Петровны Соню: «Это твоё желание, я знаю!», и угадала. Соня долго и мучительно делала вид, что пишет у доски, поправляла воображаемые очки и опять писала, отходила, осматривала критично воображаемые записи, потом, повернувшись к нам, задирала бровки домиком: мол, что это? «Учительница?» «Писатель?» Но Соня упрямо крутила головой: «Нет!», и снова поправляла воображаемые очки и чиркала по доске воображаемым мелом. «Учёный?» – неуверенно предположил татуированный Алексей, отставляя в сторону гитару. «Да!» – закричала радостно Соня, кидаясь на шею опешившему Алексею. – Я думала, вы никогда не догадаетесь. Только вот… Я не знаю, кто это загадал». «Это я! – поднял руку маленький Костик Бенедиктов. – Учёным быть хорошо. Я закончу школу и пойду на учёного учиться. Буду жить в Москве, в большом доме, где вода в кране и туалет в доме, и буду всё-всё знать!» Все засмеялись, и Костик смутился, а я поспешил ему на помощь: «Что вы смеётесь? Если человек хочет, ставит цели, то так и будет. Бог даст, и станет Костик учёным. А что у тебя, Костя? Изображай!»

Общими усилиями и артистическими способностями мы узнали, что Надя Бенедиктова хочет стать художницей, Таня-Тая – балериной, вторая Таня, Сулекова, – врачом, Васёк Шахрай и Коля Руликс, конечно же, священниками, Лора хотела иметь большой дом («чтоб всех детей своих собрать вместе – да, Лёша?»), а маленькая Маша – водить грузовик. Та же Маша очень убедительно изобразила пьяную, а потом скрестила на груди руки и помотала головой: мол, нет, и ткнула пальчиком в покрасневшую маму Марьяну, а та, взяв со стола листок и прочитав, задумалась, а потом жалобно сказала: «Я не знаю, как это показать… Я даже не понимаю…» «Это я написала, – сказала от окна молчаливая Лена. – Там написано, что я хочу стать человеком. И это очень даже понятно». «Но, – растерялась Марьяна, – разве ты не человек?» «Нет, не человек. Чтобы стать человеком, нужно умереть и воскреснуть. Как червячок: сначала он становится мёртвой куколкой, а потом – бабочкой. И Иисус так тоже сделал – умер и стал человеком. И нам тоже надо так, а иначе его не победить, нет». Все молчали, поражённые, а Лена, высокая, худая и мрачная, смотрела на нас от окна через свои толстые стёкла очков острыми уменьшенными зрачками, будто колола булавками. «Ну всё, нам точно пора», – опять завозилась, вставая со стула, бабушка Полина. И увела вяло сопротивляющуюся Лену, оставив привкус отсроченной беды. Потом стали собираться в дорогу и мы.

5.
Почти четыре года я ездил в Ошколь каждое воскресенье, отслужив в Шахтах, и нигде больше не видел я таких внимательных и доверчивых глаз. Даже мрачная Лена, казалось, оттаяла и перестала пугать людей странными фразами, а алкоголичка Марьяна стала находить в себе силы не напиваться по воскресеньям перед службами. Дети незаметно росли, девочки расцветали непонятной им самим первой красотой, мальчики начинали басить и вытягиваться в длину, курить за школьным углом и за магазином.

Через полгода нас выставили из школы. Тамара Петровна, виновато скосив глаза, оправдывалась распоряжением из районо, но можно было не объясняться: в районе уже вовсю шло шельмование «зловредных сектантов», и выселения общины из школы следовало ожидать. Коля Бенедиктов – тот, что постарше – получил от Озёрского сельсовета покосившуюся пустую избёнку на окраине деревни и позвал нас к себе. Мы перебрались, и теперь я служил по воскресеньям за шатким колченогим столиком и, скрипя разномастными половицами, молился, чтоб не опрокинулась чаша на импровизированном алтаре. А дети обживали и это пространство, скучивались на Колиной кровати, на лавках, на фуфайках, брошенных на пол. Иногда я привозил проектор, и мы смотрели мультики: «Суперкнигу» и другие, на библейские темы, и все, взрослые и дети, замирали, наблюдая за цветными картинками, двигающимися по относительно белой простыне, повешенной на кривой стене Колиного дома.

Община жила как-то вопреки логике всеобщего деревенского повального пьянства и распада, и я по временам ощущал себя в ней этаким гамельнским крысоловом, по воскресеньям заводящим на своей дудке песни, что помогали этой горстке детей и взрослых хоть на немного «расколдоваться», сбросить с себя морок неодолимого мрачного будущего и просто жить. Временами, спускаясь на своём уазике с горы в деревню, я, как и в первый раз, чувствовал какую-то недобрую силу, мрачный взгляд надтреснутых очков, упругое сопротивление среды, которое приходилось чуть ли не физически продавливать железом машины, энтузиазмом проповеди, расположенностью и открытостью к этим брошенным людям, жившим здесь, как на острове.

Года через два закрылась отторгнувшая нас школа и стояла теперь посреди деревни: чёрная, большая, нелепая, будто брошенная баба, растопырив на улицу побитые глаза-стёкла, будто спрашивала: «Зачем?» Тамара Петровна перебралась в Озёрный, к сыну, ещё несколько семей переехали: кто в Озёрный же, кто в Сыры, и всё больше домов пустовало. Ночами их посещали «гости», и наутро, когда бледный свет озарял лиственницы на склоне горы, можно было увидеть выпиленные куски стен, разбираемых на дрова, поваленные пролёты заборов, обнажавшие заброшенные огороды и являвшие «мерзость запустения» и сорняки.

…А потом я перебрался в Абалаково из Шахт, и навалилось: новая община, миссия в Саянске, детский клуб… Я бывал иногда в Шахтах среди недели, служил там вместе с новым настоятелем, отцом Филиппом, знал, что он продолжает ездить в Ошколь – правда, уже через воскресенье, чаще с Алексеем, но уже без Миланы и Лоры. Однажды я приехал в Шахты с ночёвкой, и мы, взяв бутылочку вина, засиделись на кухне за разговорами. Тогда я и узнал о смерти бабушки Полины. «Схоронил её по осени, да. А я тебе не говорил? Так её же дочь задушила ночью подушкой. Елена, да. Нашли её, уже когда до соседнего дома запах дошёл. И я, главное, приезжал в эти дни служить: не было её, а дочь приходила. Мама, говорила, спит, не может прийти. Я говорю: может, мне самому прийти к вам, на дому причастить, а она: нет, мол, не надо, мама просила не беспокоить. И он тоже просил». Я вздрогнул: «Он? Кто он?» «Вот и я не понял, – вздохнул отец Филипп, – подумал, что она про кого-то, кто с ними живёт, кто к ним приехал, родственники там. А через две недели приезжаю, а мне такое выкладывают. Елену, дочку-то, увезли уже: сначала в ментовку, а потом сюда к нам, в психушку, в Шахтинский индом, на обследование. А у неё шизофрения, оказывается, была; подтвердили и отпустили. Вернулась она в деревню». Мы помолчали. Я был ошеломлён и совершенно не знал, что сказать. Поднял пустую бутылку, взвесил в руке… «Погоди, сейчас! – отец Филипп метнулся к кухонному шкафчику, извлёк бутылку мутноватой жижи. – Будешь? Только самогонка, прости…»

Наутро, направляясь домой в Абалаково, я в последний момент свернул на озёрское направление. Пробежался по асфальту, проехал село, ставшее несколько лет назад оздоровительным центром усилиями предприимчивой местной жительницы Матрёны, и попылил по просёлку, в сторону Ошколя. Уже на спуске притормозил на обочине, вышел, посмотрел на село, расстелившееся внизу, под горой. Тех домов, что стояли когда-то заброшенными и полуразобранными, уже не было, их место занимали пустыри. Те, что были когда-то живы, покосились совсем и жилыми не выглядели. Ни одного человека не было видно. И никакого ощущения взгляда, словно я смотрел на труп. Я спустился вниз на машине и подрулил к школе. Её начали разбирать, будто откусывать: то справа, то слева, крыша по центру просела и прохудилась, и я представил, что происходит внутри, когда идёт дождь. Из соседнего домика выскочил хромой хакас, поковылял к моей машине: «Здоров будь, мил человек! Интересуешься, купить хочешь? Могу свести с хозяевами. Тут можно гостиницу построить, отдыхающих возить». «Здравствуйте, дядя Аяс…» Тот всмотрелся, поднял седые клочки бровей, обнажил в улыбке жёлтые кривые зубы: «Ээ… Священник? Чалахай кюнненг (1)! Сколько лет, сколько зим! По делам к нам, или как? А я вот охраняю эту развалину до сих пор. Вишь, хитят по ночам на дрова, стекло всё порастащили, шифер прут… Частник купил, нанял меня, а сейчас не знает, как избавиться. Хотел гостиницу сделать здесь, да, видать, проклятые тут места». «Да я так, проездом тут, дядя Аяс. Смотрю, домов всё меньше». «Дак, а с чего им больше быть? Бухает народ, мрёт понемногу. Вон бабка Марья, что спиртом торговала, полдеревни потравила этим, как его? Метилом, во! И сама послепла, штоб её, и тоже померла. А сейчас Марьяна гонит самогонку, всех нас кормит, но там – чистый продукт!» Я вздохнул, хлопнул Аяса по плечу засаленного ватника: «Ладно, дядя Аяс, поеду я, навещу кое-кого». «Ну бывай, отец!» И похромал обратно к себе в дом, заросший лебедой по самую крышу. А я завёл машину и поехал к домику бабушки Полины.

Ворота во двор были настежь, из разбитого окна торчало одеяло. Я взбежал на шаткое крылечко, стукнулся в двери сенок, потом в дом: «Можно? Есть кто дома?» Невольно принюхался: пахло старостью, сыростью и грибами. Дребезжащий голос отозвался из дальней комнаты: «Заходите, люди добрые, коль не шутите!» По спине пробежал холодок: «Бабушка Полина? Не может быть!» Тронул рукой ветхую полотняную шторку, отодвинул её в сторону, шагнул в полумрак. Большую часть комнаты занимала кровать, там кто-то спал. А в кресле у окна, с вязанием в руках сидела… «Баба Надя?» Та подслеповато вгляделась в меня, охнула, привстала не с первого раза: «Отец Александр! Изеннер (2)! Как вы здесь?» Я обнял её осторожно за хрупкие плечи, усадил обратно, сам устроился на краю кровати, кивнул на ком под одеялом: «Елена?» «Она. Спит, бедняжка. Совсем исхудала в больнице, ничего не кушает, ну я ей и ношу. Что сама ем, то и ей. Живу тут рядом, мне не трудно». «Как она?» «Да как, совсем хомай, плохо, то есть. Лекарства не пьет, да и где денег брать на лекарства? Совсем с ума сходит. Умереть, говорит, хочу. К маме хочу. Человеком стать хочу». Под одеялом завозилась Лена, зашарила в изголовье, нацепила свои толстые очки: «А, отец Александр пожаловали! Отпеть меня пришли?» «Да что ты, что ты, Леночка! Какое отпевание? Спи, родная! Вот, выпей и спи», – баба Надя ловко подхватила с пола бутылку, набулькала в кружку, протянула Лене. Та схватила, припала к краю кружки, по комнате поплыл запах самогона. «Только так её и успокаиваю, – виновато сказала баба Надя, звякая бутылкой об пол. – А иначе вред себе причинить хочет. Или меня просит, чтоб я ей… помогла». Лена допила, откинулась на подушки, баба Надя забрала у неё кружку, поставила на пол, подошла ко мне, взяла сухонькой сморщенной рукой мою руку. «Помолитесь за неё, отец Александр. Да и за всех нас. Мало нас совсем осталось тут, в церкви. Дети выросли, уехали: кто в Сыры, как моя внучка Тая, кто в Озёрск, кто в Абалаково. Учатся, работают. И слава Богу, что так – хомай орын, плохое это место. Мы уже тут останемся, людьми становиться будем, – она усмехнулась, кивнув на кровать, – а молодым надо уезжать подальше». Я погладил морщинистую старушечью руку, встал: «Я не знаю, что можно сделать с Еленой. Из индома её выписали, родственников не нашли. Только присматривать и остаётся. И молиться». «Молись, молись, святоша, – раздался вдруг с подушек хриплый смех. – А он придёт и за тобой тоже. Если не станешь человеком раньше – придёт и заберёт тебя. Маму он чуть не забрал, но я успела, отбила её. А тебя кто отобьёт?» Я обнял бабу Надю и вышел на воздух. Завёл машину, взглянул ещё раз на дом. Тот словно кричал о смерти, будто пророк посреди этой страшной деревни. Я тряхнул головой и отъехал, попылил по главной улице, мимо запертого магазина, мимо просевшей школы…

Уже на выезде свернул к дому Бенедиктовых, куда заглядывал ещё в тот, первый раз. Издали окинул взглядом, ожидая увидеть ещё большую разруху, но всё было по-прежнему – всё те же кривые стены построек, щербатая крыша, заколоченные окна. За весёлым зигзагом забора кто-то копошился в огороде. Я подошёл, свистнул: «Здорово, Костик! Как жизнь?» Крепкий парень-подросток, кудрявый, с приплюснутым носом, засветился щербатой улыбкой, принялся вытирать руки о штаны: «Дядя Саша! Вы как тут, проездом? Да заходите в дом, попьём чаю!»

В доме пахло травами. Пучки висели по стенам, стояли вязанками, топорщились изо всех углов, и этот неожиданный сильный запах будто нокаутировал меня. «О! Откуда столько… всего? Я даже не разберусь, что тут и от чего!» «Да от всего, – махнул рукой Костя, хлопотавший у стола. – Надюха сейчас у Матрёны работает, на заготовках: готовит разные сборы для фитобочек, ну знаете – в оздоровительном центре лечат этим делом. Так что у нас этого добра всё лето и всю осень полно. Вот и чай у нас такой, травяной, заварю вам с чабрецом, будете?» Я кивнул, опустился на скрипучий стул. «А мама с отчимом где?» – «Мамку тоже к Матрёне пристроила Надюха, а дядь Ваня на заработках, в Ужуре. Сушки будете? А то у нас не особо без Нади и мамки с продуктами, они привозят с Озёрска, после смены». Он виновато развёл руками, а потом вдруг охнул и выскочил в сенки. «Мёд же есть! – Костя торжествующе поднял на вытянутых руках литровую банку. – Хороший, свой. Колёк пасекой обзавёлся, уже год как мы с мёдом. Вкусный!»

Мёд был действительно божественный, таял во рту, отдавая чуть заметной горчинкой. И душистый чай из богородской травы был в самый раз и к этому мёду, и к каменным сушкам, и к этому кривобокому домику с его щербатыми и курносыми некрасивыми обитателями. Обломанной сушкой я цеплял тёмный густеющий мёд из банки и будто причащался жизни этих людей, выцарапывающихся из мертвящего бытия села Ошколь, будто чувствовал их напряжение, направление их воли. Вспомнил про Костиково желание стать учёным, спросил его: «А помнишь?..» Костик усмехнулся, шевельнул на столе большими мосластыми руками: «Буду учёным трактористом. Собираюсь через год в шарагу Сыринскую поступать. Там есть и общага, и жизнь повеселее. А тут же скука смертная. Если б не церковь, спился бы давно уже. Вон, полсела недавно потравились палёной водкой, мамку я откачал кое-как, очки ей прописали сильные, не пьёт пока, боится».

Я отложил сушку, поставил пустую чашку на деревянный самодельный стол, встал: «Ладно, поеду я. Мёд просто обалденный, как и чай, спасибо, что угостил. Привет передавай своим. И на службы ходи к отцу Филиппу». Костик тоже поднялся, протянул руку: «Вам спасибо, что не забываете. А на службы я хожу. Почти постоянно…»

«Спасибо, что не забываете…» Я поднимался на машине в гору от Ошкольской долины и думал: а за что это спасибо? Что я, а потом отец Филипп, могли дать этим людям, кроме редкой гуманитарки и подарков детям на Рождество? Просто могли быть рядом с ними иногда. Остальное они получали сами, когда над этим гиблым местом будто бы открылась дверь наверх. Мы не морализировали, не учили их жить, не обличали грехи и пороки, которые и так были очевидны. Просто были рядом. Держали дверь открытой…

На взгорке я снова тормознул и обернулся. Обычная деревня, каких тысячи по Сибири: умирающая, но живущая до последнего человека. Сражающаяся с фантомами, когда есть за что сражаться. Как там сказала Елена? «Он придёт и за тобой, если не станешь человеком»? Это правда: сумасшедшие замечают иногда очень точные вещи. Деревни умирают, да. Спиваются и деградируют люди. Даже общины – такие, как здесь, в Ошколе – обречены на исчезновение. Но те, кто стали людьми, останутся ими, куда бы их не забросило. Пока над ними открыто небо.

ПРИМЕЧАНИЯ:
1. Добрый день (хак.)
2. Здравствуйте (хак.)

14.03.2020
Рис. с бесплатного ресурса pixabay.com