Мой путь. мысли врача

Евгений Бондарчик
Смерть выглядит по-разному.

Смерть Саши была фонтаном липкой крови, бьющим из его раскуроченной ноги так, как нехотя, тяжело выливается домашнее вино из маленькой бочки, когда того уже немного осталось – я запомнил, когда в молодости татары угощали нас в Крыму, под Судаком. Фонтаном крови, который пульсируя, бил посреди воплей, мата, дыма и перекрученного причудливыми узорами металла, окроплял на глазах превращающийся в вязкую и смрадную грязь песок. Тогда, тридцать лет назад, под небольшим аулом километрах в пятидесяти от Кандагара, два советских БТРа подорвались на штатовской мине. Первую машину перевернуло и разворотило страшно, вторая, шедшая на удалении пятнадцати метров, пострадала меньше. Ее тоже перевернуло, но только повалило на бок, у водителя была тяжелая травма носа и челюсти – от страшного удара от руль – это я сразу увидел, придя в себя и начав вникать в случившееся. Он орал, матерился как мог, страшно и почти нечленораздельно, прижимал к лицу лоскут разорванной сильно губы, остальные ребята, подавив друг друга при падении БТРа, кажется пострадали не так сильно. Мы начали выбираться… кто-то помог водителю, Леше из Таганрога, вылезти через верхний люк, сквозь пальцы рук, закрывающих его лицо и глушащих его вопли и мат, струями обильно текла кровь… Дым сильно застилал расстояние до первой машины, а когда я доковылял до нее, в распахнутых створках задней двери увидел Сашу… Он свешивался верхней частью тела из повернутой наискось щели двери – спиной вниз, голова запрокинута, шея и горло вытянуты назад, судорожно шевелил челюстью – то ли хватал воздух, то ли пытался кричать... Полувзгляда хватало, чтобы понять – и то, что он один жив – чудо. Дальше – как учили, «на автомате». Голова, шея – все гудело, звенело, кружилось, тошнота давила, но я подхватил его под плечи, начал тащить, и где-то на заднем плане мелькнула то ли мысль, то ли надежда – ничего, братка, все будет в порядке, поживем еще. Когда же я сумел протиснуть его сквозь раскорёженную дверь, оттащил на несколько метров, и взглянул, стало понятно – в порядке ничего не будет. Саше оторвало ногу, выше колена, а осколок мины пропорол брюшную полость. Если из культи оторванной ноги кровь пульсировала фонтаном, то из раны на животе, поверх вывороченных тканей и края металла, кровь не била, а как-то просто поднималась и вытекала, как молоко, сбегая у нерадивой хозяйки, вытекает над краями кастрюли… Я действовал четко, автоматически, как учили, сознание мое разделилось как бы на несколько планов. Вырвав с пояса ремень, стянул как мог культю, валик из моментально снятой гимнастерки – под Сашину, с выпученными глазами голову, марлей из медпакета прижал разорванные ткани живота, пытаясь остановить кровь и понять, как же прижать так, чтобы не травмировать еще больше огромным осколком. Где-то на «третьем» плане мелькала мысль, что Саша – покойник, и не выбраться ему; будто вдалеке, через глухоту и гул от контузии, слышалось, как старлей, молодой парень, недавно после ярославской учебки, матерясь орал в рацию, сообщая о случившемся и требуя вертушку с медсоставом, для эвакуации раненных … было слышно и как орут другие раненные ребята, как кто-то кричит – «да нет, бл…дь, так пережимай, жми крепче», кожа на лице ороговела от брызг крови и насевшей сверху гари от взорванного и горящего БТРа, но «первый» план целиком заполняло его лицо… я знал это лицо с пяти лет, с тех пор, как помнил себя… на моих глазах, из года в год, оно менялось, пока не стало таким, каким было два часа назад, перед погрузкой в машины, и каким в то мгновение словно приковало, заставило оцепенеть мой взгляд… на те мои двадцать лет у меня не было на земле человека ближе, родней душой, может, только мама… Саша был не просто другом детства – на те наши с ним двадцать, когда росшие и жившие, учившиеся и служившие рядом, мы разделили чуть ли не каждый из совершившихся и оставшихся в памяти дней, он был частью меня, частью, без которой я не представлял своей жизни, как не представляют ее без ног или рук, без родителей или дыхания… На моих глазах его лицо крепкого парня заостряло черты, глаза округлялись, казалось – выпирали из орбит, челюсть, которая сначала тряслась, будто хотела что-то произнести, вдруг съехала в судороге в сторону, сжалась с верхней, кровавая пена начала выливаться между стиснутых челюстей, и хоть я понимал, что его уже здесь нет, я смотрел на его лицо, на вылезающие наружу в предсмертной конвульсии глаза, и мне казалось тогда, что он видит меня, что-то силится сказать мне взглядом… В первой машине тогда погибли все, все восемь бойцов, водитель и радист, только они погибли сразу, а Саше судьба даровала несколько минут страшной агонии… чтобы именно так в первый раз показать мне смерть… Помню, как где-то совсем на периферии потрясенного и работающего как натянутая струна сознания, мелькнула мысль поискать оторванную ногу и как требует инструкция – упаковать в медпакет, сдать медикам на вертушке, когда подойдет…

Смерть Саши была первой смертью, которую я видел, не самой страшной. С тех пор я видел много смертей – на поле боя, в больничной койке, среди привычных домашних вещей, в полном сознании и в безумии агонии. Смерть – которая пахла мочой и калом, гноем пролежней, запахом госпитальной дезинфекции, от которой несло сладким смрадом гниющих от гангрены ран или полевого наркоза. Смерть Саши была для меня страшна тем, чем и до сих пор, невзирая на годы, виденное, привычку, продолжает страшить и потрясать всякая смерть – тем, как в мгновение ока она стирает, сметает человека полного надежд, ожидающего его впереди или уже прожитого, всего, что было им думано, прочувствовано, еще желалось и планировалось… Тогда я ничего не чувствовал – только смотрел и запоминал. Но вечером, в лазарете, в одиночестве перед пахучим холодом, которым тянуло из темного поля, и еще дальше – из блестящих на солнечном пекле, но почти не различимых в темноте рыжих гор, я ощутил смерть как зло, главное зло, ощутил тогда, и продолжаю ощущать сейчас, спустя десятки лет, ощутил на всю жизнь. Тогда ли я ощутил, что должен бороться со смертью?.. Не знаю… факт таков, однако, что борьба за жизнь стала моей дорогой… Многие годы я борюсь со смертью и дарю людям жизнь. Это мой путь.

Смерть отца подарила ему покой и избавление от страшных мук. Несколько лет, при полном сознании и бессилии, он пролежал в кровати с ампутированной рукой и ногой, и ждал, пока рак из третьей стадии перейдет в последнюю и убьет его. Каждый его день был адом, мы были рядом с ним, мы окружали его любовью, мы приводили к нему его бывших студентов и аспирантов, возили его – изувеченного калеку – в оперу, филармонию, на заседания ученого совета, давая почувствовать, что нет для нас более полноценного и достойного человека, чем он… Но нет ничего на этом свете, что могло бы унять муку души и ума, поруганного достоинства человека, который вынужден умирать так… Когда он умер, на его лице не было следов муки или вообще каких-то чувств.. был только один скульптурный, каменный покой…
Тогда я как раз заканчивал третий курс медфака и должен был выбирать специализацию. Я выбрал онкологию.

Мама умирала страшно. Ее смерть выглядела почти детскими слезами и жалобными, полудетским стонами. Мама всегда была в значительной мере ребенком, всегда боялась смерти, и бездарно растратила жизнь в страхе перед ней. Многие годы, по нескольку раз за год, она умирала от очередного атакующего ее рака, а мы, как любящие дети, должны были умирать вместе с ней и спасать ее, таская ее по вредящим ей проверкам, ожидая их результата и радуясь, что опасность на этот раз миновала и час еще не настал… Ее многократные «смерти» стали притчей во языцах и поводом для изощренной иронии детей и всех остальных. Она так достала нас всех, что мы искренне верили – своими страхами и причитаниями она заговорила себя и умрет от чего угодно, но только не от рака. Поэтому когда нам сказали, что у нее рак легкого, с которым уже нечего делать, что ей осталось до полугода, мы не поверили… долго не могли поверить… Мама, бедная мамочка… у нее не было ни сил, ни достоинства умирать… она умерла за три месяца, до последней минуты оставшись в полном сознании… Будто наказывая ее за слабость и бездумность при жизни, судьба отобрала у нее милосердие безумия, которым иногда благославляет и спасает людей, куда менее достойных, чем моя мать… Она извела нас… Целыми днями она жалобно причитала как ребенок, плача и иногда и вправду как ребенок выпячивая нижнюю губу, смотрела на цветущие кусты перед окнами – на беду, ей выпало умирать весной – описывала их красоту самой себе, и будто прощалась, будто говорила – как хорошо было бы жить и жить, смотреть на них от весны к весне, какие вы счастливые… как же это неправильно, что эти прекрасные цветы будут, а я их уже никогда не увижу… Мамочка моя, мамочка, мой милый ребенок, не заметивший, как навечно прожил жизнь, вечна твоя память.. ты была чиста душой, но в эти длинные и мучительные для нас дни, мне иногда казалось, что в детском трепете перед смертью, тебе кажется несправедливым, что ты умрешь, а мы продолжим жить… Изо дня в день она расписывала свои похороны, давала указания как себя повести, жалела себя, смотрела на приближающуюся смерть, прощалась, не щадила ни нас, ни себя, и казалось, что в ней живет какая-то языческая, безумная надежда, ведомая наверное всякому живому существу на этой земле, что если она вдоволь прольет слез, пожалеет себя и помолится, то случится чудо, и судьба минет стороной, и еще много весен и лет подряд она продолжит сидеть по утрам и вечерам у своего окна, дожидаясь детей, любуясь цветами и перемалывая университетские сплетни с посещающими ее студентами и молодыми коллегами… Мне кажется, она не верила до последних минут, пока не схватила меня за руку и не сказала – ой сынок, что-то у меня все плывет-плывет…

Сестру она довела тогда до нервного срыва и увольнения – несколько лет та не могла выйти перед детьми преподавать… я поначалу держался – на виденном, на бьющем из Сашиной разорванной ноги фонтане крови, на десятках таких же ног, и лиц, и смертей, которые я видел после… иногда в душе, помимо выжигающего огня сочувствия и страдания вместе с ней, когда я готов был умирать болью прощания вместе с ней и умереть вместо нее, разливалась усталость, безразличная ко всему, и мысль, когда подспудная, а когда откровенная, ясная для меня самого – господи, ну когда же наконец… Как мы, бывает, тяготимся смертью и муками ближних, которые мешают нам продолжить влачить ношу собственных жизней, участвовать в карнавале, продолжать катиться в его водовороте к неотвратимому – к такой же смерти, к такой же судьбе, ненужности и опостылости для окружающих, пока еще есть время, пока дана еще фора…бессмысленно просмотрев жизнь как фильм, и бессмысленно подойдя к его концу. Как часто и чудовищно мы не желаем видеть очевидного, даже если оно дышит в лицо, не желаем понять – это нам самим когда-то умирать и отвечать, за то, как мы жили, что сделали и оставили после себя… Как же желаем мы пользоваться жизнью и не знать о том, что над жизнью каждого есть неотвратимый суд, что ничего страшнее нет этого суда, не желаем слышать голос глашатая, который обращается к нам смертью близких… Наверное, еще тогда, после сашиного заостряющегося лица, я понял – я так не могу, не буду так, иначе надо жить, что бы быть готовым, когда придет час…чтобы не дрожать и не плакать от детского бессилия, как мать, не молить выпяченными губами и заклинанием весенних цветов.. что бы победить ужас человеческой судьбы покоем и достоинством. Последний месяц я не выдержал и начал пить, глубокой ночью, когда забывшись от обезболивающих и снотворного, она сопела и похрапывала в пропитанной запахом ее тела и судьбы комнаты, в которой прожила всю жизнь, воспитывала и убаюкивала нас, принимала студентов, состарилась, я садился над стаканом водки с мысленной мольбой найти в себе силы пройти с ней еще один день, до завтрашней ночи, до ужаса полуночного одиночества, до завтрашнего стакана…

Та смерть, которая сейчас смотрела на меня со снимка компьютерной томографии, выглядела куда менее страшно, чем смерти, которые доводилось мне видеть, даже неприметно, будто юродствуя, лукавя – да и не я это вовсе, ошиблись вы, право… и другого быть может, с уставшим от старости и неотвратимого с ней равнодушия глазом, ей удалось бы обмануть, но не меня… Маленькая точка на снимке левой доли легкого, диаметром не более сантиметра, кажется – мушка на внутренних тканях, причудливая забава природы, безобидная странность… «гиперденсивный процесс»… Точка, к которой свелась жизнь человека, геометрическая квинтэссенция смерти… Когда я дошел до нее, листая снимки – непроизвольно присобрался, наклонился вперед, навис грудью над столом и уперся лицом в экран, чуть ли не поздоровался мысленно: «ну, здравствуй, давно не виделись»… да нет, расскажи кому-то другому, что это «не ты», что «все хорошо» – ты знаешь, что всякий, кто хоть однажды глядел в твои бесконечные лица, хочет услышать именно это… это ты… и в этот раз ты решила сыграть со мною всерьез, в блиц… Только специалист понимает, что значит тот диагноз, который еще пару минут, и я внесу в компьютер, в дело больного – мелкозернистый рак легкого диаметром около сантиметра, срочная цистология, решение об операции – по результатам. Внесу как подозрение, под знаком вопроса, ничуть не сомневаясь. Конечно, точный диагноз может дать только цистология – до и после операционная, но я видел много таких точек, и знаю точно, что чем безобиднее они кажутся, тем более страшным смыслом обладают. Опухоль развилась менее чем за год, по характеру агрессивна, навряд ли цистология опровергнет мою интуицию – скорее, только уточнит. Да – в этот раз ты подготовилась, решила сыграть серьезно, у тебя на руках тузы, а в рукаве, на всякий случай – пара убойных, крапленых черным карт. В этот раз ты не дашь себя победить. Не дашь испытать ту радость, нравственную сладость победы, то торжество души и духа, которые дарит чистый снимок легкого через пять лет после встречи с тобой, вот с такой точкой… Но подожди, не торопись… не хорохорься так уж беззаботно и уверенно – мы еще поборемся… я сыграю с тобой партию, которую суждено скорее всего проиграть, я сумею помучить тебя и потянуть время… Я посмотрел на сидящего передо мной улыбчивого человека лет за пятьдесят, пришедшего на прием с женой… дорогой костюм, ладный вид, зажиточность, карьера, самый расцвет заслуженного, заработанного нелегким трудом и бог еще знает чем праздника жизни, жить бы и жить, наконец использовать жизнь как должно, со вкусом, с размахом, которому наверняка завидуют многие… но вот – незадача… он еще не знает об этой «незадаче», маленькой и невзрачной точке, которая через пару минут переменит его жизнь, на его лице трудно прочитать даже какую-то тень обеспокоенности – он всего лишь проходит ежегодное, положенное в его возрасте обследование… его визит ко мне – проходная вещь, вечером наверняка куча дел и встреч, и месяца через три он наверняка планирует ехать отдохнуть заграницу… я осторожно всматриваюсь ему в глаза – он даже не подозревает, чем станет для него эта встреча со мной, что ждет его в ближайшие три месяца… он даже не знает, что судьба через две минуты явственно докажет ему – она распоряжается нами по своему, а не по нашему усмотрению… конечно, это еще не конец… лукавящая, маленькая точка смерти, будто и не смерть вовсе, страшнее всякого ножа или яда, убьет его, выживших в его случае менее пяти процентов, судьба не пощадила его, подарив самое страшное из зол, которые могли упасть на его голову в моем кабинете онколога-легочника. Да, я сделаю ему операцию. Учитывая характер опухоли, точка только кажется маленькой, на деле же – она огромна, ее размер – размер его жизни. Но она сидит в том участке легкого, который позволяет отнять много, сделать резекцию глубокую и широкую… он очень помучается после операции, может – даже станет инвалидом, с до конца дней нарушенной функцией легких… но это подарит ему еще года полтора-два, пока эта точка вернется множеством, множеством таких точек, больших и малых, по всему легкому, после – по всему телу, вторгнется в него что бы убить окончательно… потом – как пойдет, еще полгода, не более… не знаю, есть ли у него шансы встретиться со мной через отведенные судьбой для испытаний пять лет…. Полтора года, два года…. Я смотрю на безмятежное, чуть грубоватое от прожитой жизни, не скрывающее страстей лицо... нужны ли они ему, эти полтора года, и два, и пять, оценит ли он их, как проживет? Сумеет ли прожить так, как не жил наверное всю его жизнь – не разбазарив, а «начисто», раз и навсегда, оценив дар жизни? Навряд ли… прожитая им жизнь – нужна ли она была ему, понимал ли он, что вообще значит, что он живет, что значит жизнь, которая уходила у него на рулетке разнообразных страстей? Та жизнь, капли которой я ему подарю, даже если случится чудо и мне удастся спасти его – она будет для него лишь отсрочкой приговора, отдалением неотвратимого, он просто продолжит использовать то, что осталось и подарено чудом… Продолжит жить, как жил, будто ничего не знает, будто ничего не случилось, будто не стала для него очевидной неотвратимость, и оставшаяся перед ней жизнь ничего не значит… Перед тем, как бездна и мука заберут его, попытается успеть увидеть то в раздалеких далях, куда еще не успел добраться, слово пьяница, сползающий с пиршественного стола в пропасть, в несколько оставшихся мгновений попытается запихнуть и влить в глотку все, что сможет успеть. Плевать ему на пропасть, плевать им на пропасть…  «мы все равно будем веселиться и делать жизнь, хорошо, что она еще есть» – именно это я часто вижу на лицах людей, которые уходят от меня с надеждой.. Будто безразлична им бездна, которая дохнула в лицо, будто ничто не способно заставить их думать и нести ответственность, помешать им использовать жизнь… Мне редко доводилось встречать людей, которые поменяли что-то в той жизни, которую я возвращал им… Большинство продолжали жить, как жили, так же бездарно использовать дар, ценность которого были не способны понять, радуясь, что отпущено еще немного времени перед тем, перед неотвратимо грядущим, что все равно будет, для беззаботного и бездумного веселья над бездной…А может, я как всегда жесток и не прав – капли жизни всегда нужны, жизнь есть жизнь – и перед темнотой бездны понимаешь это как никогда… как правило – слишком поздно… Так моя мать – всю жизнь знала о смерти, всю жизнь ее боялась, и бесследно тратила жизнь в движении к неотвратимости… О, если бы люди могли чуть пораньше увидеть то, что неотвратимо ждет их в моем кабинете, в сотнях таких же кабинетов… Жили бы они так, как живут, могли бы так жить, разменивали бы капли дара жизни на то, на что меняют привычно? Или попробовали, рискнули бы жить иначе, хоть попытались бы жить иначе? Быть может, в водовороте привычно растрачиваемых судеб и жизней, вдруг мелькали бы тут и там искры подлинных стремлений и дел, и дерзким притязанием, трудом и талантом человек попытался бы оспорить власть времени и смерти, того, что неотвратимо – сознавай, или же прячь глаза… Он смотрит мне в глаза, и от остроты моего взгляда наверное тянет чем-то нелегким, чреватым неожиданностями, и на какое-то мгновение беззаботность покидает его лицо, он, кажется, начинает задумываться, что может значить его присутствие здесь, предо мной, что может из этого выйти… Конечно, я скажу ему… я скажу ему прямо, он должен знать, ясно, без иллюзий – этого требует закон, и этого требует совесть. Для того, что бы быть человеком, человек должен жить с открытыми глазами, знать о судьбе, в трагизме этого знания нести ответственность… Человек должен знать, потому что человек должен быть ответственен за собственную жизнь и собственную судьбу… и даже если он не был ответственен за жизнь, которую он провел до визита ко мне, то уж за ту, которая осталась после визита и до конца… Я поборюсь за эту, кажется, бессмысленную, никчемную жизнь, пошлостью и бездумностью обреченную бесследно исчезнуть… я сделаю то, что должен, то, что могу, что умею… хорошо умею, то, чему я учился многие годы, много после прощания с дверьми университета и докторантуры… то, что я так хотел мочь… чтобы иногда испытывать удовлетворение и хоть немного уменьшать разрыв в счете, открывшемся многие и многие годы назад, кажется – в другой жизни… я скажу ему и об этом… я отдам месяц своей жизни, чтобы побороться за несколько лет его… поймет ли он, что ему подарено, сможет ли сделать то, что не успел за многие годы до этого? Пусть это будет на его совести. Мой путь – бороться со смертью, дарить жизнь, с иступленным упорством фанатика, тайно загибающего пальцы в память о нечастых удачах, пытаться закрыть счет, который не возможно закрыть силами человека… Конечно, я знаю, что будет… Ему трудно будет понять, что все его планы отменены маленькой, чуть более светлой, чем все вокруг, точкой на снимке, что теперь в его жизни будет совсем другой план и порядок, и определять его будут эта кажущаяся мушкой точка и я, вступивший с ней в борьбу… он поймет еще не скоро… Как много я видел таких, десятилетиями несомых на крыльях обывательского и бездумного оптимизма, а когда приходит миг – даже не способных понять, что означает этот миг, что означала прожитая, пройденная, исчезнувшая жизнь, какие испытания и какой быть может уродливый, унизительный конец ждет впереди… Я грешен… врач не имеет права быть судьей пациента, а я часто чувствую, что я их судья... и тот адвокат, который делает все и вылезает из кожи вон, что бы спасти их от осуждения и приговора… Мы будем бороться вместе, обещаю тебе и сейчас скажу тебе об этом… и кто знает...

Да, я часто, с некоторым ужасом чувствую себя судьей… Ко мне, из самых разных судеб и ситуаций приходят самые разные люди, и их судьбой становлюсь я, их судьбой становится жаждущая их и требующая жертвоприношения смерть, с которой я вступаю в борьбу, потому что когда-то давно, без их ведома, открыл с ней счет. Как часто мне кажется, что люди, которым я отвоевываю годы жизни, а иногда – и совсем возвращаю ее, не понимают, что значит тот дар, который я трепетно возвращаю в их нерадивые руки… как не понимали этого перед тем, как пришли ко мне… Как часто, когда я смотрю на страсти, владеющие людьми вокруг меня, на которые они тратят жизнь, я думаю, с ужасом открываю для себя, что их жизнь ничего для них не стоит, ничего не значит… Как безумно они втаптывают в грязь повседневных страстей и иллюзий данный им кем-то дар, даже не подозревая, чем может быть этот дар… Кто-то может прожить жизнь, что-то оставив навек – мощь звуков, глубину смысла, проступающего в поэтических строках, тайну линий, спасающую от мук и смерти формулу… кто-то, как я – может спасти многие сотни и тысячи жизней, в которых может, должно случиться все это, и как часто, провожая «своих» последним взглядом в возвращенную им жизнь, я не то что желаю им – мысленно требую, требую от них этого… Кто-то может прожить жизнь, безразлично исчезнувшую в нужде или страстях, оставив после себя кучу фотографий, груду использованных вещей и толпу наследников, алчущих оставшихся после них благ… Бесконечен человек, все может, ничтожен и велик, червь и бог, вопрос в том, чем он решается быть…. Как часто те, кому я дарю возможность жить, оскверняют, кажется мне, тот дар жизни, который я им вернул, часто я с ужасом думаю – не стоят его… я это делаю ради того в них, что они быть может и не знают в себе, ради того, чем они могут и должны быть, ибо люди, созданы людьми… я эгоист, и мне поздно меняться, прожив большую часть жизни – я делаю это только ради самого себя… ради того счета, который давно открылся со смертью Саши… куда вписан упокоившийся отец… куда вписана мать, с ее детскими и бессильными перед лицом судьбы слезами… куда вписаны многие десятки тех, близких и далеких, которые умирали перед моими глазами – на больничной койке, под колесами машин, в ужасе домашней тишины… куда вписаны те огромные, настоящие люди, которых смерть, празднуя победу, как былинку стирала в несколько мгновений, когда рядом с ними не было такого, как я… будто вся мощь их духа, все величие пройденного ими пути – ничто… я делаю это ради них – чтобы они успели победить смерть – тем, как жили, что сделали, на что решились… Мой путь – горький путь… часто я отсрочиваю людям их приговор только для того, что бы они вернулись к привычному празднику будней, не желая знать, не желая помнить, продолжая безразлично ожидать приговора и использовать жизнь… как будто не открылась им муками и испытаниями неотвратимая судьба, не заставила осознать и решиться… чудом получив отсрочку приговора из рук судьбы, они продолжают жить, как жили, радуясь возможности повременить еще  немного перед тем, что все равно настигнет… но я делаю это, это мой путь… Потому что дело моей жизни – побеждать смерть, дарить и возвращать жизнь… что бы вы ценили ее, люди…. Чтобы вы могли победить смерть – жизнью, трудом и любовью, деяниями рук своих… что бы от прожитых вами жизней хоть что-то осталось…