Божество ожиданий. Господин ощущений

Эдуард Дворкин
               

«Есть люди умные и занимательные, которых нельзя разуметь серьезно, потому что  у них нет твердого мнения, а есть только ощущения, которые постоянно меняются. Таковы бывают нередко так называемые художественные натуры: вся жизнь их – игра сменяющихся ощущений, выражение коих доходит до виртуозности. И, выражая их, они не обманывают ни себя, ни слушателя, а входят, подобно талантливым актерам, в известную роль и исполняют ее художественно. Впадая притом в беспрерывные противоречия сегодняшнего со вчерашним, они умеют искусно соглашать эти противоречия и переходить от одного к другому искусною игрою в оттенки всякой мысли и переливы всякого ощущения».
               
                Константин Петрович ПОБЕДОНОСЦЕВ. «ХАРАКТЕРЫ»



«Художник слова является господином ощущения – искусно орудуя расположением фактов и чисел, набрасывая на них свет и тени по своему усмотрению, возбуждая одних пафосом, запугивая других иронией, он овладевает полем, и борьба с ним за истину становится крайне затруднительна, а иногда и невозможна для человека, не умеющего орудовать фразой, но орудующего строгою связью логического рассуждения».

                Константин Петрович ПОБЕДОНОСЦЕВ. «ХАРАКТЕРЫ»

               






КНИГА ПЕРВАЯ: БОЖЕСТВО ОЖИДАНИЙ

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Глава первая. ПЕРЕМЕЩЕНИЕ ВЕЩЕЙ

Три общеобязательных положения:
– существует портрет;
– существует лицо;
– суждение о сходстве лица с портретом предоставляется третьим лицам.
Я искал глазами мою мать и наконец увидел ее в тени большого шкафа.
(Я – это тот, кто мыслит).
В простом пеньюаре из бумазеи маменька что-то перекладывала с места на место: кровать была двойная, и по вечерам из нее выдвигали нечто вроде потайного ящика.
Покрасневшее маменькино лицо было страстно и грозно вместе, слова же обличали совершенный упадок духа.
– Пустая игра мысли, – она бормотала. – Du glaubst zu schieben und du wirst geschoben.
Перемещение вещей было столь беспорядочно, что наблюдателю не представлялось возможным подчинить их верному закону рассудка.
Мир шел нам в каком-то смысле навстречу, как повторение уже знакомого.
Картина мира – это портрет?
Существо вопроса требует разных смыслов.
Гораздо важнее возникающее здесь сомнение: что, маменькин ящик – просто свалочное место для всего?!
Я улыбаюсь яснее: человек – царь вещей.
Царству возможной необходимости противостоит царство свободной действительности.
Свободная действительность: Лора сошлась с Милеевым.
Возможная необходимость: Лора бросила Фертингофа.
(Лицо Лоры и лицо Милеева на фоне портрета Фертингофа).
– Но Фертингоф – всего лишь выдумка, – из вороха Лора выбирала слова, – гипотетический господин воспринимает мир только одним своим усиком; на конце  чувствительная точка, которая, собственно, и познает. Фертингоф не знает других ощущений.
Третьи лица испытывали сомнения: Фертингоф был похож и не похож.
Виктор Милеев просматривался в школе и дома.
В своем ящике маменька проводила переоценку ценностей.
Она усматривала их, и они значили.
С жуткой очевидностью открывалась непостижимость временн;й бесконечности.
В далеком прошлом Лора и Фертингоф делали что хотели – теперь Лора и Милеев делали что хотели и когда им вздумается.
Так говорит не мораль, так говорит физиология.
Мы можем пойти дальше и сказать:
«Чудовищное животное, задыхаясь в дыму пожара, одновременно тонет в море».


Глава вторая. СМЫСЛ ЧЕЛОВЕКА

День был прекрасный.
Ярко смотрело солнце на больную природу, как бы желая помочь ей оправиться от прогрессировавшего недуга.
Весело шел папаша домой с небольшим выигрышем: весло!
Весло, он знал, приближает его к морю.
Здоровая природа – пирамида цветов.
Природа больная – шкала звуков.
Мы можем иметь в сознании что-то, чего мы не замечаем.
Дерево, полное разноцветных плодов и листьев.
Жужжание пчел.
Звучную формулу счастья.
Темную пустую сцену.
Рык чудовищного животного.
Исчисляемый Божий атрибут.
Девять безликих детей, умерших вскоре после рождения.
Петое слово.
Какую-нибудь даже церковку с синими главами и зелеными ставнями.
Церковки папаша не замечал.
Служа в одном из министерств уже шестой год без всякого движения, он был познающий, немного актер, писал статьи – но познавал и играл только то, что было на виду сознания –
– Осознанная необходимость! – вставал он в позу.
Бездействие мирного времени доставляло ему частые досуги.
Нам сообщался его веселый смех.
– Фертингоф! – с маменькой держались мы за животы.
В школе, где преподавал Милеев, (я там учился) Фертингофа проходили в старших классах на уроках физиологии.
– Каждый из нас, – учил Виктор Алексеевич (Милеев), – должен по капле выдавливать из себя Фертингофа.
Выдавливая, мы приносили пробирки – учитель наш сливал всё вместе и прятал в морозильной камере.
Дурно сложенная, перетянутая женщина читала нам мораль.
Если сказать: «повторение уже знакомого» – это ровно ничего не объяснит.
Каждый человек, явившийся в качестве настоящего, долгое время представляется нам как ушедший – в большей или меньшей степени.
Понять человека значит узнать его, то есть в новом человеке распознать старого.
Понять человека значит поставить его на место.
Смысл человека заключен в выхождении его за собственные пределы.
«Смысл человека может лежать вне его самого!»
Так говорил, обращаясь к двум слугам, убиравшим комнату, пожилой мужчина, торопливо входивший в приемную барского дома.


Глава третья. РАЗОРВАВШИЙ РОДСТВО

Третьи лица были достаточно бледны, но претендовали на состояние «более-чем- лица».
Именно они создали эпоху толков без конца и толки называли суждениями.
Умы пробавлялись пустяками.
Разговор принимал характер сплетни.
Лица оживлялись.
Фертингоф сделался вещью в себе.
Некоторые считали его пригородом Петербурга; кто-то – чистой формой без материи, но были и такие, кто утверждал, что Фертингоф, дескать, уже сидит в мозгу, еще до того, как мы узнали о нем.
Когда пожилой мужчина прослушивал музыкальное произведение, паузы в его звучании напоминали ему о Фертингофе и заставляли думать о нем.
Когда этот пожилой мужчина входил в приемную барского дома, он приказал двум убиравшим комнату слугам о себе доложить барину.
Пожилой мужчина, очень некрасивый, но с характерным умным лицом был некто Стремов – не он ли сам в своем сознании, не замечая того, когда-то и внес в этот дом – запавшего ему Фертингофа, как мог бы внести в приемную, скажем, жужжание пчел или формулу счастья?!
Его ввели в кабинет: густые драпировки старинного фасона, на золотых стрелах, обшитые тяжелою бахромой, закрывали окна. Дубовая прочная мебель обита была черным репсом. Резные стулья наделены высокими узкими спинками.
Приблизившись к хозяину, Стремов никак не предпринял видимых попыток к разговору: в том не было необходимости.
У Фертингофа росли длинные усы с подусниками: он выпростал нужный ему волосок и чувствительною точкой на нем провел по гостю.
Между Стремовым и Фертингофом заключено было какое-то невыговоренное условие: вроде как Стремов должен был приходить к Фертингофу с собранной им (Стремовым) информацией, которую тот считывал с него и мог в дальнейшем ею воспользоваться – взамен Фертингоф наполнял перцептивное поле Стремова его собственными (Фертингофа) отражениями, потрескиваниями, мимолетными тактильными ощущениями, которые самому Стремову не под силу было в точности привязать к контексту восприятия, но которые легко было поместить в мир, не смешивая с сопутствующими мечтаниями.
Разорвавший привычное нам родство с миром, Фертингоф воспринимал мир как парадокс – ощущения Фертингофа давали Стремову слышать немотивированное биение мира.
Их разговор (а Фертингоф и Стремов могли разговаривать!) обнаруживал такие случаи, которых никогда не существовало!
«Никогда! – обмолвился Стремов на выходе из дома Фертингофа, – это лучшее средство!»



Глава четвертая. УСИК ПОДРАГИВАЛ

На выходе слуги подали ему распечатку.
Умер Менделеев.
Стремов на похоронах спросил усопшего, который из атрибутов Божиих, обычно исчисляемых, ему (Дмитрию Ивановичу) представляется особенно понятным и необходимым—ученый не назвал ни разума, ни благости, ни даже святости и могущества: он назвал петое слово и пустую темную сцену. На эту сцену, полагал уже Фертингоф, мог быть выведен сверхчеловек – ему же предстояло пропеть слово. Доставивший информацию Стремов не знал доподлинно, ответственен ли этот сверхчеловек за судьбы мира, и Фертингоф ответил: да, а как же! Он спросил, почему Дмитрия Ивановича хоронили в маске и в красном колпаке, и Стремов ответил, что смерть, по Менделееву, – пошлый маскарад. Они поговорили – 
«Если бы Фертингофа следовало выдумать – его бы не было!» – полагал Стремов.
Петое слово – «вечность».
Положенное на музыку оно исполнялось хором на темной сцене, давая слушателю в паузах превращаться в зрителя.
– Я езжу в театр, чтобы видеть, а не для того, чтобы слушать!
Лиза Меркалова была племянница жены Стремова, и он все свои свободные часы проводил с нею.
Лиза не слышала вечности – она видела лица.
Пустая сцена, как бы извне, наполнялась содержанием: из-за невидимых кулис в лице ощущений и представлений выходили ожидаемые и не очень персонажи и их исполнители.
Слушая хор, в продуманных паузах Стремов был снова у Фертингофа: огромный стол стоял почти на середине кабинета – на нем в строгом порядке и в точной симметрии расставлены были самые разные хрустальные, бронзовые и серебряные фигурки: были среди них золотая Анна, мраморный Вронский и чугунный Каренин.
Глядя на Анну или ставя ее на ладонь, Стремов обыкновенно говорил пошлости, и усик Фертингофа подрагивал.
Позже, читая распечатку, Стремов уточнял себе то, что хотел передать ему хозяин дома и кабинета.
«Сверхчеловек – имел сообщить Фертингоф, – не обязательно мужчина!»
Мужчина как целое по содержанию всегда богаче своих частей – отдельные части женщины превосходят по значимости ее самое.
Жена Стремова не обладала той необходимой плотностью, которая наличествовала в Лизе – возникшая между мужем и племянницей короткость никак не представлялась ей предосудительной.
Лицам третьим, однако, являлось не только то, как выглядят слова, но и то, как звучат лица.
Слова выглядели вполне самобытно.
Самобытность же лиц сходила на нет.


Глава пятая. РУССКИЙ ПАПА

Была на словах и самобытность вещей.
В своем кругу они давали попавшему в него вообразить то, что не примешивается к миру, а существует впереди, сбоку или позади него.
Прошла пора, когда Фертингоф, набросив на себя соломенную шляпу и легкую блузу (вещи!) прогуливался с Лорой по живописным окрестностям Рима.
Уже тогда он не мог помыслить себя как часть мира и даже продукт природы – чтобы вернуть Фертингофа на Землю, Лора дергала его за усы: будь сверхчеловеком!
Неясная красота Лоры –
Капельки Фертингофа, просачиваясь, –
Любовь есть такое состояние, когда человек по большей части видит вещи не такими, каковы они есть.
Фертингоф говорил Лоре о том, кто и куда переезжает и более не остается в Риме; о том, как любит ее Лиза Меркалова , – но видел не себя и Лору, а Стремова и Анну.
«Для того, чтобы не было молосно, – смеялась Анна, – надо не думать, что будет молосно!»
«Папа переезжает в Петербург?» – удивлялась Лора.
«Папа может шалить общественным мнением и радоваться нареканию, – отвечал Фертингоф: – русский папа!»
Стремов валился куда-то под гору; Анна любовалась собою, как природа.
Итальянский фотограф вечно опаздывает.
Наружность не доказывает ничего.
Толстой собирал людей вместе, чтобы слепить в космического жука.
Жук Молоствов должен был сразиться с Фертингофом за обладание миром, но Фертингоф почти не думал об этом, следуя совету Анны.
Стоило Фертингофу задержать взгляд на Анне, как сразу же образы более отдаленных женщин начинали раздваиваться: Лора, Лиза Меркалова.
Акт внимания ничего нового не создавал.
Фертингоф продолжал искать.
Стремов (под горою) тоже искал.
Фертингоф не мог взять в толк, что мы (он думал за всех) испытываем потребность понять то, что мы ищем, без чего мы бы этого не искали.
Стремов, напротив, как-то истолковал себе, что им (ему и Лизе Меркаловой) нужно оставаться в неведении относительно того, что он ищет.
От имени Фертингофа Стремов говорил с Анной.
Анна становилась неясной – сквозь ее красоту начинала просвечивать Лиза Меркалова.
С гирляндой разноцветных роз на голове.
Опаздывает французский парикмахер.
Вечно.
Один только он мог содержать в порядке усы Фертингофа.


Глава шестая. БОЛЬШИНСТВО ОЖИДАНИЙ

Никто не видел жены Стремова.
О ней говорили, как о четвертом лице.
Ее ставили в образец светской женщины хорошего тона.
Она отлично звучала, но никак не могла показать себя по-настоящему.
Ее никогда не видели, например, в театре.
Стремов ходил по сцене и словно разговаривал сам с собой.
– Французский парикмахер и итальянский фотограф – одно и то же лицо: Мерло-Понти!
Стремов вынимал фотографические портреты и тряс ими в воздухе.
Невидимая, жена смеялась.
– Фотограф – Понти, парикмахер – Мерло! – она возражала приятным голосом.
Вместо того, чтобы удивляться окружавшему миру, Стремов удивлялся жене.
– Откуда тебе известно?
– Понти – способ, – зеленое мелькало из-за кулис. – Мерло – это стиль.
Вошел садовник и заменил отцветшую плошку цветущею новой.
Густой цветочный дух помогал ускользать именно тому, что Стремов искал: детство?
Садовник, когда Стремов встречал его взгляд, выставлял Стремова на обозрение других и не как человека среди других людей, а, скорее, как сознание среди бессознательного.
Попавший в толстую, липкую, жучью паутину Стремов, в черном трико и с огромной малиновой кокардой, из себя заливал все красным цветом, уводящим за рамки времени и напоминавшем об абсолютном индивиде.
Красный абсолютный индивид предвосхищал большинство ожиданий.
Недоставало только случайностей в деле мысли.
Испанский (да!) садовник вызывал ситуацию ожидания – когда переживают не само ожидаемое, которое нельзя переживать, поскольку оно еще не наступило, а переживают исключительно воображаемое.
Трудность может быть обойдена.
Сомнения могут быть отведены.
Стремова оценивали: он был задет за живое.
Косатая ласточка, вся оперенная в звуки единого петого слова, прилетела, склевала паутину; Стремов высвободился.
Его упрашивали идти в детскую, предоставляли ему в резон, что девять часов, умные дети уже спят, а только капризные бодрствуют.
Стремов, безусловно, был умен.
«Я еще и ребенок?!» – не вполне верил он шкале звуков.
Кормилица тихо смеялась на его поцелуи.
Он сохранил память о ней, как о личности положительно одаренной.
Блаженство не обещается?!



Глава седьмая. ВИДИМЫЙ НИОТКУДА

Лиза Меркалова носила платья Анны, и Лора тоже иногда надевала их на себя: у Анны было много платьев: черное, лиловое, красное.
Говаривали, одной из них отошли и панталоны Анны; чулки с подвязками достались Крупской.
Что-то в качестве антуража взял итальянский фотограф.
В дорогих целых чулках Крупская приходила к Лоре или Лизе Меркаловой прибрать – ей нужно было кормить больного мужа – он вел непродуманную жизнь, течение которой сказалось на его здоровье.
У Крупской было девять детей, которые все умерли вскоре после рождения без всякой болезни, вследствие чего ее стали подозревать в «фабрикации ангелов».
Взглянув как-то на окна гостиной (у Лоры), Надежда Константиновна (Крупская) заметила, что тюлевые занавески стали совсем плохи. Она порешила сделать новые, наполовину вязаные, и так спешила с работой, как будто боялась, что не поспеет кончить.
В другой раз, уже у Лизы Меркаловой, она отвела у окна тяжелую портьеру, и ей открылся фокус стекла: под некоторым углом она увидела соседний дом и дерево неподалеку от него – дерево имело две сажени в высоту и отстояло от дома на восемь аршин. Дерево стучало ветками, полными плодов и листьев, а из лома вышел Толстой и специальной техникой мысли сцепился с Надеждой Константиновной: он закрыл пейзаж и открыл объект.
Большое «Я», забегая вперед себя, в жизнь проводило собственные результаты: мышление абсолютного толка предписывало «ЕМУ» цели.
Когда Лиза Меркалова и подоспевший Стремов оттащили Крупскую от окна и уложили на кушетку, она (Крупская) без единой мысли, показалась им вечною; от нее веяло каким-то оцепенением.
Надежда Константиновна родила десятого, и он остался жив.
– Им движет предрассудок! – Крупская не могла изловить его на бегу.
Физические понятия потеряли свою силу.
Подняли голову вещи: задняя сторона настольной лампы была теперь не что иное как лицо, которое она показывала камину.
Толстой кому-то сам казался зеркалом.
Дом, видимый ниоткуда, сделался домом, видимым отовсюду.
Смотреть на него – теперь значило поселиться в нем и из него постигать вещи в тех новых ракурсах, в каких отныне они обращены были к наблюдателю.
Стремов и Лиза Меркалова не могли взять в толк, отчего погас камин и умолк благовест.
– Камин живет в мире каминов, – ритмически Крупская смахивала пыль с мрамора, – а благовест живет в мире благовестов.
Надежда Константиновна не смешивала.
Лиза Меркалова и Лора никогда не перекрывали друг дружку: одна была банальна и циклична, другая могла быть открытой и своеобразной.


Глава восьмая. ПОСЛЕДНЕЕ СОЖАЛЕНИЕ

Случайностью в деле мысли оказалось то обстоятельство, что «испанский» садовник произвольно обернулся Мичуриным.
Фотограф – способ, парикмахер – стиль, садовник же претендовал на метод.
Меняя цветочные плошки у Стремова и помещая тем самым подопытного в ситуацию ожидания, он методом обхода трудностей не мог все же отвести от последнего к тому подступавшие сомнения.
Красный абсолютный индивид катил впереди себя большое круглое «Я».
Камин погас, и заканчивали благовестить к заутрене, когда Стремов возвратился домой; впрочем, какие-то угли еще пепелились.
«О том речь, чтобы описывать, а не о том, чтобы объяснять и анализировать!» – Стремов в камин плюнул.
Если сказать «красный абсолютный индивид» – это ровно ничего не объяснит.
Если бы Стремов жил в мире Стремовых –
Дом – мир, а не Рим!
Дом был щегольски содержан.
В доме у младших членов семейства была просторная светлая детская с гимнастикой и отдельная классная комната с рациональными столами и скамейками. Стремов только недавно был отнят у кормилицы. Судьба учредила все для него с такой попечительностью, что он не знал ни малейших забот. Каждую пятницу у них был обед, каждую среду – вечер.
Окно навязывало ему какую-то точку зрения на церковь.
– Любовь, уход за собой и одежда! – там проповедовали.
В форме любви определялась возможность мира.
В форме ухода за собою – некое состояние равновесия.
В форме одежды зарождалась норма.
Все эти формы предполагалось заполнить содержанием.
Некое содержание было само собой разумеющимся.
Оно, это само собой разумеющееся обычно не привлекало к себе повышенного внимания и могло творить необыкновенные вещи.
– Не будешь спать, – пугала кормилица, – придет красный индивид и заберет тебя!
Черты лица Стремова, еще неопределившиеся, были достаточно миловидны и дышали детской доверчивостью.
Он трепетно припадал к ее рукам.
Она посылала последнее сожаление смутному порыву к жизни, возникшему в ней на самой пошлой основе.
Все мысли суть скверные мысли.
Стремовы, опровергая вещи, откладывали их почтительно в долгий ящик.
В чопорной петербургской обстановке мальчик до поры не мог развернуть тех умственных сил, которые крылись за его лимфатическим от природы темпераментом.



Глава девятая. СКРОМНАЯ ВЫЕМКА

Открыта и своеобразна была Лора, но Лиза Меркалова тоже могла быть открытой и своеобразной.
Надежда Константиновна зачастую не знала, пришла она к Лоре или к Лизе Меркаловой.
Она прошла однажды большими комнатами на свет лампы, и засвежевший воздух старых барских хором дал ей физическое ощущение дрожи.
Совершенная брюнетка с огненными глазами, густыми, как лес, ресницами, необычайной правильности и приятности лицом сидела – умри и восстань! – за вчерне законченным восстановлением своего неподражаемого облика; лицо ее, как две капли розовой эссенции, походило на ее портрет, висевший здесь же.
На ней был розовый корсаж с прошивками из золотого кружева и гладкая муслиновая юбка того же цвета. На вороте имелась самая скромная выемка, едва дававшая понятие о груди – зато правое плечо было видно почти все: узкая пройма держалась простым аграфом в форме жука из старинной бирюзы.
Была ли представшая дама непостижима для Крупской или непостижима сама по себе?!
На абсолютно-самоочевидное не стоит тратить слов.
Надежда Константиновна уже имела Анну в своем сознании, но только не замечала ее, и вот теперь –
Чудовищное животное бросило задыхаться в дыму, тонуть и скромно отползло в сторону; подальше красный индивид откатил большое «Я»: решительное неповиновение увечью сделалось само собой разумеющимся.
«Да – голова еще цела!» – легко Анна прочитала то, о чем подумалось ее поздней гостье.
Специальной техникой мысли Надежда Константиновна приняла, что возвратившейся необходимо первым (грешным) делом освободиться от пошлостей, которые со временем на нее налипли.
– Не надо бояться, что выйдет пошло, если боишься пошлостей! – сказала Анна с таким выражением, которое показывало, что она от всей души желает быть Надежде Константиновне приятной, но не более того.
Тра-та-та.
– Что говорят здесь про новое положение, которое я провела в свете? – между тем приступила Анна к расспросам.
Крупская об этом ничего не слышала, и ей стало совестно.
– Там, напротив, оно наделало много шума!
Анна посмотрела по сторонам, и Крупская поняла, что должна подать ей чай, сливки и хлеб.
Ни в коем случае Анне Аркадьевне не следовало и нюхать сыр, а все остальное – пожалуйста!
Положив свою руку под руку Анны, она проводила ее до дверей ванной.
Надежда Константиновна не могла говорить о Шекспире, Рафаэле и Бетховене, но могла сказать о воспитании детей или о социалистическом соревновании.
Специальная техника мысли позволяла ей, впрочем, выйти за собственные пределы.


Глава десятая. НАШЕ ВОСПРИЯТИЕ

Некое состояние равновесия удерживало, буквально на весу, явленную предельную проблему.
Возможность мира – да! – существовала.
Зарождалась норма.
Внутреннее не проецировалось на внешнее: идентичность того и другого выливалось в форму.


ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава первая. ДРУГОЙ СМЫСЛ

Я лежу в своей постели на левом боку, подогнув колени – закрываю глаза, размеренно дышу, отдаляясь от своих замыслов.
Кто, собственно, замышляет: я или другой я? Большому, абсолютному «Я» это не суть важно.
Маменька, наклонившись к столу, что-то работала.
Папаша, задумавшись, как бы желал что-то вспомнить.
Было известно из нескольких рук положительно, что муж Крупской, человек мнительный, желавший построить себе дом, при этом испытывал чувство, как будто живьем он намерен замуровать себя в мавзолее.
Свою цену мавзолей имеет в самом себе.
Планировалось заключить туда Менделеева – Вронский, однако, привез Анну.
Никак государь не намерен был поощрять короткости в мавзолее: в итоге Анна пошла вон тихой походкой, кашляя и оглядываясь на все стороны, как обыкновенно поступают люди, которые не знают, куда деваться, но для поддержания своего реноме непременно хотят показать, что нисколько не потерялись.
Решено было на Семеновском плацу строить копию: новый мавзолей ничем не отличался от старого, и только надпись на нем была авторская: «Щусев».
Алексей Викторович (Щусев) стоял перед собственным детищем, опираясь на него руками: ярко выражены были только кисти рук, а что до тела – оно тянулось, словно хвост кометы; самая форма мавзолея интегрировала в себя его содержание в такой степени, что в конце концов это содержание начинало казаться просто одним из модусов ее самой (формы).
В поведении архитектора было что-то педантичное и серьезное, идущее от его неспособности к игре.
– Вас не должно вводить в заблуждение слово «живой», – предупредил он первых посетителей.
Первыми посетителями мавзолея стали Стремов и Фертингоф – второй уже не наблюдал своего тела, и чтобы наблюдать, ему требовалось второе тело, само по себе недоступное наблюдению.
Щусев отнесся ко всему весьма серьезно: главные линии мавзолея, дополненные другими линиями, перестали быть параллельными и получили какой-то другой смысл и какое-то новое значение, которые уже не могли быть отделены от ранее имевшегося и заложенного.
Не могли быть отделены друг от друга.
Другой не увидел Фертингофа, а Фертингоф увидал не его.
Другой Фертингоф не был живым существом, даже человеком или сознанием – он был Бог знает чем.
Маменька продолжала вышивать, не замечая, что в почти законченный небесно-голубой розан попала нить кроваво-красного свойства.


Глава вторая. МАТЕРИНСКИЙ ЗАПРЕТ

Другой смысл и новое значение мавзолея – другие – давали обильную пищу толкам о тайниках и стимулах.
Куда идет стена?
Движение берет факты на себя.
Движение фактов – много шума: здесь и там.
Кошерным не оскоромишься – напрямую это относилось к пище. Обед со временем крепчал, становясь таким же плотным, как вещи: под ферулой французского гувернера (парикмахера) Стремов отдавал факты и самое их наполнение загадочному процессу движения.
Материнский запрет грозил ему потерей чувства шаловливой свободы: человек без пола, размножавшийся отводками и черенками, шумел веткой, полной плодов и листьев. Поллюции сделались редки и более не сопровождались снами.
– Поллюция, – лыбился Мичурин, – идет не от образа, а вызывает его.
Так Стремов впервые увидал Анну: внизу живота что-то схватило –
На подгибавшихся ногах он выбежал из мавзолея и долго слышал за собою мелодический серебристый смех.
Слова слышат и видят.
Смех колышет.
В Анне была сила той ночи, когда глубоко проваливаешься под одеяло.
Никто окончательно не спасен, и никто безвозвратно не потерян: Анна понималась без всякой мысли – ее смысл присутствовал повсюду, но нигде не был выставлен как другой.
Смысл мавзолея строится не столько из общепринятого смысла слов, сколько способствует его (мавзолея, смысла) изменению.
Помещенный в мавзолей хоть ненадолго становится вечно живым.
Нет того, кто лежит – есть лишь покой слов.
В извилистом узком коридоре стоит прелый запах кислых щей; Щусев в кожаном переднике.
– У нас положение, – предупреждает: – кто на дверях занавеску задернул, значит – баловаться будут. А за баловство пожалуйте красненькую!
– Нам только посмотреть, – смущается Стремов. – Мы не знали.
Не слушая, Алексей Викторович задергивает занавеску сам.
Нет того, кто говорит, лежит – есть поток, покой слов.
Обида со временем крепчает, становясь такой же крепкой, как обед.
В одном месте вдруг появляется «пища», в другом – «тайники», а что до «стимулов» – они встают стеною.
Рядом с ощущением стоит «пустой» субъект, собственно, ради ощущения и существующий.
Ощущения формируют отношения.
Эти отношения существуют благодаря субъекту, который их описывает.
Моя история – это продолжение некоторой предыстории, чьи промахи и достижения она использует.
– Вот Щусев говорит в мавзолее, – тоже говорил Фертингоф. – Я слышу Александра Викторовича и знаю, что он говорит, но «Щусев» и «говорит» безумно далеки друг от друга. Между ними какая-то пропасть.


Глава третья. ЦЕННОСТИ СОЗДАЮТСЯ

Стремов, Щусев, Анна, Фертингоф, мавзолей образовали некое единство, в котором всегда оставалось место еще для кого-нибудь.
Мавзолей построен был так, чтобы давать его посетителям свободу ощущений: в столовке постоянно подавались крепчающие кислые щи, непрерывно погромыхивало в тайниках, каждый получал некий стимул.
Возможно было отдалять или приближать ощущения, преодолевать различия, слегка даже сжимать или разжимать пространство – осмысливать те отношения, которые подпадают под это слово.
К составившемуся обществу вскоре примкнули муж Анны и отец Гагарина; одному из них вскоре предстояло пролететь над церковкой, другому – проплыть под мостом на Неве.
Для жизни характерно то, что она распадается на потоки: воздушный был за отцом Гагарина, водный контролировал муж Карениной.
Алексей Иванович занимался изготовлением бумажников.
Алексей же Александрович быстрее всех подносил руку к точке комариного укуса.
Физического различия между комаром, кусающим ложку, и деревянным предметом, которым врач нажимает на тарелку, недостаточно для объяснения того, что хватательное движение уместно, а жест указания – никак.
– Ценности создаются, – приговаривал Алексей Иванович.
– Ценности усматриваются, – не соглашался Алексей Александрович.
 – Ценности кусаются – потирал руку Алексей Викторович.
Недоставало только Алексея Кирилловича.
Шло переоценивание Анны; мавзолей был полон от верха до низу.
Фертингоф однажды нашел, что Анна придает его ожиданиям боевой, поступательный характер – Стремов же нашел, в свою очередь, что она его ожидания окрашивает в радужные тона.
Отбившийся от группы экскурсант тем временем заблудился в лабиринтах мавзолея – его искали, но не нашли.
Между «искали» и «не нашли» никакой пропасти не было.
Муж Надежды Константиновны никогда не просил быть уложенным в мавзолее, но, судя по всему, шло именно к этому – какие-то люди приходили в бывший особняк Кшесинской, снимали с Владимира Ильича мерки, причесывали его на особый лад, накладывали косметику и даже начиняли ему внутренности ароматическими травами.
Преображенный он выходил на балкон покурить и мастерски изображал Ленина. За небольшую плату с ним мог сфотографироваться любой желающий.
Умер Менделеев.
Клеивший чемоданы он предоставлял отцу Гагарина складывать в них бумажники.
Малые формы, будучи вложены в большую, чудесным образом становились содержанием.


Глава четвертая. ЗАДОМ НАПЕРЕД

Разжав (разрядив) пространство, опасно к себе Фертингоф притянул ощущения.
Теперь комариный укус представлялся ему деревянным предметом, тарелка – указывающим жестом, а сам он – другим.
Анна представилась ему божеством – она наполняла его ожидания.
– Чего ждете вы от меня? – веером Анна ударяла его по плечу.
Усиливавшееся ощущение надолго выводило руку из строя: он сделался легко раним: Иероним!
Иероним Фертингоф!
Иероним Иеронимович!
Анна надевала ему дорогую фетровую шляпу, габардиновый мантель и выводила на трибуну мавзолея.
Фертингоф поднимал руку, и танки, ломая брусчатку, оглушительно ревели.
– Я жду от вас, – отвечал Фертингоф Анне, –
Ничего, однако, нельзя было разобрать.
В сине-голубом небе отец Гагарина крупно писал слово.
С этим же словом муж Анны плыл по Неве.
Первого мая занятия в школе отменены – Виктор Алексеевич Милеев вывел класс на Дворцовую площадь. Приподнятая атмосфера намекала на утреннюю поллюцию – Стремов, сбившись, по ходу выкрикивал восьмимартовские призывы.
Весело было смотреть на общую картину, полную света, красоты и движения.
Казалось, сам Всевышний участвует в радости этого дня – Менделеев Дмитрий Иванович шествовал под золотом расшитой хоругвью: в нем не было никаких инстинктов учености и только – высокая духовность.
Он понимал, разумеется, что группа лиц мало-помалу прибирает себе его Высокие Функции, но делал вид, что именно так и нужно; одесную и ошуюю шли Пасечник и Мельник: у одного была в руках ендова со святою водой и кропило – другой под мышками нес хлебы.
Столкнувшись с Мичуриным, Мельник выронил солонку и не сдержал себя.
– А вот я тебе дам знать, наемна шкура, как крещеных людей называть оборотнями! – тут же получил он угрозу в ответ.
На праздник Мичурин явился в платье, предписанном для раскольников. На нем был надет длиннополый суконный кафтан, весьма низко подпоясанный, с четвероугольником красного сукна на спине. В руках он держал с желтым козырьком картуз, который обязан был надевать задом наперед.
Нет того, кто говорит, лежит, идет – есть поток слов.
В Мичурине слова при общей ясности языка ложились на какой-то темный фон.
Если спектакль затягивался, дюжинное лицо Мичурина становилось чудовищным, его выражение наводило ужас, ресницы и брови приобретали такую материальность, какую я никогда за ними не замечал: передо мною была заостренная лысая голова с четким разрезом зубов на лбу, с двумя подвижными сферами на месте рта; они окружены были поблескивающими волосками и подчеркнуты твердыми щеточками.


Глава пятая. ПЯТНО КРЕПЧАЕТ

Я приступаю к рефлексии.
Нет покоя слов.
Есть их волнение и беспокойство.
Я призывал Толстого; я рисовал сцены его жизни: интерес – вереск – пустошь – Пушкин.
Любовь, уход за собой и одежда – Пушкин.
Любовь за собой – Толстой.
Реальность сама по себе – Толстой по себе сам.
Заранее определивший состояние слов – кто тебе поверит?!
Он представлял тот текст, переводом которого на точный язык стремятся быть наши –
Я полагаю, что в исторической перспективе вижу Толстого, стоящего на пьедестале, который (Толстой, пьедестал) в самом деле является солнечным пятном, и потому не знаю, могу ли я утверждать, что видел когда-нибудь пьедестал, на котором при приближении я вижу солнечное пятно.
Со временем солнечное пятно крепчает, становясь таким же крепким, как Толстой.
Вот сцена из его жизни.
Вересковая пустошь; Пушкин. Толстой подходит. Смысл жизни Пушкина заключен в выхождении его за собственные пределы в состояние «более-чем-Пушкин». Толстой взваливает тело себе на спину, несет к Черной речке и пускает плыть по священным отныне волнам: нынче здесь – завтра там!
Похороны Пушкина по-индуистски.
Хороним – Иероним!
Укус комара на вересковой пустоши – так был придуман Фертингоф: куда комар с хоботком, оттуда и жук с усиком.
Когда Пушкин рассказывал дочери о человеке, маленькая Анна видела человечка – когда она рассказывала отцу о собачке, Пушкин видел довольно большую собаку.
– Я не понимаю роли собачки! – говорил Фертингоф.
Молодой Гордон, пес Толстого, лаяй.
Анна, как и любое произведение искусства, существует подобно вещи и живет вечно, подобно истине.
Опыт Анны – цельный текст, лишенный пробелов, но снабженный отточиями; есть в нем нечто неопределившееся – то, что со временем будет обязательно определено каким-то более полным и понятным пониманием.
За мной приехали, меня взяли.
Когда, стуча сапогами, меня ведут по коридору, в котором раньше я никогда не был, к хозяину кабинета – существует кто-то, кто знает вместо меня, для кого развертывание этого спектакля имеет смысл, кто движется к цели, и я вверяю себя этому знанию, которым не обладаю.


Глава шестая. ПУШКИНСКОЕ ПЯТНО

Жизнь не ограничивалась мавзолеем.
Старый сумасброд приносил кремортартар.
Кремортартаром всем подряд натирали сочленения: люди подпадали под единую мелодию движений: похоже было на полет шмеля или гудение огромного жука.
Стремов слипался с третьими лицами: пели хором.
Единственно Фертингоф отпадал, сделавшись несообщительным – сухие, пусть и учтивые ответы Анны обезохотили его попытки.
Ноздри лошадей покрывались куржаком.
– Крысы, – говорил ребенок Крупской, – не могут выходить изо рта и возвращаться обратно в желудок.
Происходила беспредметная суета: никакого дела не начиналось, а между тем все время шло какое-то кружение, оставляющее впечатление, как будто нет ни одной свободной минуты.
Дамы, любящие верховую езду, обыкновенно хвастают рысью.
– Я не понимаю роли собачки! – Фертингоф пенял Стремову.
Стремов, как привязанный, ходил за Лизой Меркаловой.
Его постоянная заботливость о ней доходила до предупреждения малейших желаний.
Лиза Меркалова хвастала галопом.
Женские подложные радости недоступны мужчинам.
Молодые и средних лет мужчины из разряда заносимых на черную доску в клубах, на больших санях тройками, беспредметную суету, собственно, и затевали, подъезжая беспрестанно к большому солнечному пятну, раскинувшемуся вольно на белоснежной простыне.
Говорили: пушкинское!
Последний смысл всегда остается туманным: Ленин подражал голосу Менделеева, факт дремоты в мавзолее приобретал вполне мистическое значение; я не могу пережить прошлое во всей его реальности.
Хозяин кабинета, в который меня привели – Александр Платонович Энгельгардт.
– Кто-то, кто знает вместо вас – это кто?
Я приступаю к рефлексии.
Роль собачки; взорвать танк.
Роль собачки – взорвать танк!
Я объясняю Энгельгардту.
Следователь хохочет.
Следователь не хочет меня отпускать без вознаграждения.
– Прикрепим вас к столовой мавзолея!
Я сдержанно благодарю.
– Повесим на спину рюкзак.
Тра-та-та.
Лязгая сочленениями-гусеницами, вращая орудийной башней и выпуская вонючий дым, на меня надвигается мавзолей.


Глава седьмая. ЛЮБОВЬ БОГА

Умер Дмитрий Иванович Менделеев.
Вышедший за собственные пределы, в состоянии «более-чем-Менделеев», он лежал под золотом расшитой хоругвью, сжимая коленями особо прочный, за семью замками, собственноручно изготовленный чемодан.
Он уносил с собою одно теплое, светлое воспоминание, которое как-то не шло к его очерствевшей природе.
Келдыш у высоко поставленного гроба прикидывал технические характеристики: Дмитрий Иванович завещал выбросить его штучное тело в Космос.
Лиза Меркалова морщилась: ей сильно не нравился покойник – с желтым лицом Дмитрий Иванович решился на белый галстук.
– Явившийся в образе человека, сейчас, в большей или меньшей степени, он представляется вам ушедшим, – попеременно обращались к собравшимся Мельник и Пасечник.
– Он жил напряженными головными интересами, – сказал Богомолов.
– Он подвел resume общему мнению, – вздохнул Милеев.
Алексей Кириллович Вронский был подавлен горем, все причиняло ему страдание: ему представлялось, умерла Анна.
Алексей Стаханов на всех производил впечатление молодого богослова. Говорили, что он сын Анны и Менделеева. Там, где он появлялся, возникало какое-то бессознательное движение. Люди наделяли его значимостью, придавали ему черты лидера, проповедника, застрельщика социалистического соревнования. Он принимал это, как само собой разумеющееся. Само собой разумеющееся удерживало его на гребне волны – ему, само собой разумеющемуся, Алексей Стаханов препоручил большую часть забот о поддержании равновесия между своими политическими и религиозными взглядами. Именно он убедил Дмитрия Ивановича умереть, чтобы потом укрепить свое реноме весьма эффектным фокусом.
– Кое-кто, – говорил Стаханов само собой разумеющееся, – считал Дмитрия Ивановича старым сумасбродом, сбивающим людей в единую биомассу, из которой впоследствии можно вылепить что угодно – так вот: старый сумасброд вовсе не Дмитрий Иванович, а космический жук уже создан и потому нет смысла в дальнейшем получении биологической массы.
Осторожно люди высвобождались из тесно сплотившей их среды, и только Стремов оставался вместе с Лизой Меркаловой – парикмахер Мерло отлепился от фотографа Понти, и тот свободно делал памятные снимки.
«Любовь Бога к самому себе проходит через меня», – ощутил Фертингоф, расходясь с Лорой.
Все эти похороны, слова, кружение и жужжание еще до того, как проявиться внешне, уже существовали в виде его мыслей.
Лора пребывала в праздности и довольствовалась их естественным различием.
Фертингоф был дан.
Он был дан самому себе.
Он обещал быть – нарочно, чтобы не очень просили и чтобы потом отозваться болезнью или неожиданным делом.
Было лишь одно но: не обладая никакой действительностью, он не мог быть уверенным в своем собственном восприятии.


Глава восьмая. ВЗГЛЯД СОБАКИ

Старый сумасброд, подбросивший людям простыню с пятном кремонтартара, и в самом деле издалека смахивал на Менделеева, но химия была совсем другая.
Дмитрий Иванович, умерев, остался в вечно настоящем (так думал старый) без будущего – сумасброд же именно намечал будущее без настоящего, читай: без Менделеева.
То, что искал старый сумасброд, не было химерическим совпадением его с другим (Менделеевым), это не была любовь Бога, последний смысл, историческая перспектива или полное понимание (взгляд собаки) – это не было само собой разумеющимся, каковым, таковым, целостным, молосным – скорее, это была реакция на отсутствовавший объект.
Старый сумасброд искал вересковую пустошь, любовь за собой и отбившегося от группы экскурсанта, но между экскурсантом, пустошью и любовью разверзалась зияющая пропасть.
Старый сумасброд понимал, что экскурсант – это стимул, любовь – пища, а пустошь – тайники (мавзолей), но не хотел называть вещи своими именами.
Если старый сумасброд размышлял, он осмысливал отношения между экскурсантом и группой; если он не размышлял, то смутно воспринимал пространство вересковой пустоши; если же он размышлял-не размышлял – за ним шлейфом тянулась любовь.
Свое внутреннее старый сумасброд проецировал на внешнее, но не было идентичности того и другого.
Старый сумасброд слушал, как прочитывают текст, который он набросал, но не узнавал содержания и не понимал мотивов; он даже утверждал, что не будь подписи, авторство текста осталось бы нераскрытым.
Ему накрапывал дождь.
Он обдернул полы своего пальмерстона.
Он был немного актер, когда писал свои тексты.
Блеск его пронзительных глаз временами становился положительно нестерпимым, как и насмешливая, злая полуулыбка на тонких и бледных губах.
Старый сумасброд был немного актер – отбившийся экскурсант был отчасти зритель. Отношения между зрителем и незрителем, экскурсантом и неэкскурсантом складывались только благодаря старому сумасброду, который их описывал и нес в себе: пространство мысли опространствовалось и само начинало творить пространство.
Пустые субъекты, расставленные здесь и там, поддерживали равновесие – заполненные человеческой массой, они придавали шаткому равновесию куда большую устойчивость.
Накрапывал дождь.
Огромная емкость с бурлящей человеческой массой была не суммой в ней растворившихся людей, в которых прежде следовало усомниться, но неистощимым источником, откуда люди и извлекались.
Не истинно реальные (пусть!), но нужные и фактичные.


   Глава девятая. ПЕРЕСТАТЬ УВАЖАТЬ

С собаками вход в мавзолей заказан.
Молодой Гордон (пес Толстого), недавно возвратившийся из Ялты, где он по набережной прогуливался с Анной и ел арбуз из рук Антона Павловича («Отчего бы я мог перестать уважать тебя?»), играл свою собственную роль: ему полагалось оставить на мавзолее метку.
Внутри лежал пустой субъект, и от того, чем его наполнят, зависели судьбы России.
Самая достоверность мавзолея в космическую эпоху есть не что иное, как мавзолей достоверности – я говорил, что «жду давно» или что «кто-то умер».
Следователь Энгельгардт записывал  – молодой Гордон не отставал.
Существовало незаметное сцепление двух не согласующихся друг с другом опытов (записывания): Энгельгардта и Гордона; можно представить себе и другие опыты (я и Толстой), которые функционируют по схожим правилам – и другие миры, равно возможные, как и мой.
– Кого ждете? – спросил следователь.
– Того, кто умер, – соображал я все возможности.
– Каждый, кто умер, мнит себя Богом! – заявил кто-то третий.
Александр Платонович занес в книжку.
– В каком случае недостает рук? – свободно он заскользил.
– Если сад очень велик и необходимо содержать его в должном порядке.
– В какой момент сад начинает глохнуть?
– В тот самый вечер, когда хозяева приглашают немилосердно шумный оркестр.
Я схватывал свою собственную мысль – Александр же Платонович схватывал свою, и потому никакой мало-мальски достоверности диалога и вещей, в нем затронутых, не существовало: можно было говорить, что угодно.
Я повторял, что давно жду и что кто-то умер.
Мы перестали быть в ситуации и попали в другую.
Густая человеческая масса истекала за окнами.
– Если никак не контролировать ее, она может превратиться в чудовище.
– Через нее именно проходит любовь Анны к космическому жуку.
– Вы знаете, что Менделеева хоронили с пустым чемоданом?
Разумеется, я знал.
Теперь то, что было в чемодане, находилось, расфасованным, в рюкзаке.
– Как быстро поставят мавзолей на колеса?
– Щусев и Келдыш работают не покладая рук. Они почти оглохли.
– А пока – столовая?
– Столовая.
Как мог, я отгонял суеверие.
Говаривали, что пища, съеденная в мавзолейной столовке, превращается в приличных размеров крысу: в самое неподходящее время она может выскочить изо рта и наделать дел.


Глава десятая. ДРАГОЦЕННАЯ ВАЗА

Я  лежу в своей постели на левом боку, подогнув колени – закрываю глаза, размеренно дышу, приближаясь к своим замыслам.
Доверьтесь мне: расслабьтесь.
Руками делайте то, что вам приятно: никто не оглохнет!
Анна – драгоценная ваза, с тонкой, гладкой поверхностью и с шершавой внутренней стороной.
Тот, что сомневался, уже сомневается в том, что он сомневался.



ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Глава первая. ОБРЫЗГАТЬ ВСЕХ

Слышались голоса людей, пожелавших казаться неузнанными.
Молодой подражал голосу старика.
Ленин пытался говорить по-немецки.
Истина может явиться лишь, когда я отказываюсь прояснить ее.
Я без остатка растворяюсь в кофе: мне удается стать тем, чем я притворялся, – массой, лишенной взгляда и почти лишенной мыслей, заключенной в какой-то банке на кухонной полке и присутствующей в действии при помощи кипятка и чашки.
Нечто должно видеться кому-то.
– Кофе так и не сварился, а обрызгал всех и ушел! – смеялся Толстой.
– Он произвел именно то, что нужно! – не соглашался я.
Был повод к шуму и смеху.
На стол принесли блюдо, но никто не интересовался, откуда оно взялось.
Вронский, накануне принявший католичество, представлял себя Римским папой.
В нем появилось некое показное участие ко всему, что происходит, как если бы ему был поставлен некий невозможный вопрос, на который, прищелкнув, он дал неожиданный точный ответ.
Стремов в пальто изображал коня.
Петербургские дамы имеют какую-то особую ловкость, какую-то щегольскую сноровку, за которую нельзя сказать им спасибо – Лиза Меркалова, Лора, Надежда Константиновна Крупская по очереди вскакивали ему на спину, и Стремов катал их вокруг стола.
– Откуда взялось это блюдо? – спросила вдруг Анна Андреевна.
– Его принесли! – ей пошутил Вронский.
Поэтесса встала, чтобы уйти: подборы и шлейф скрывали некоторую сухощавость ее фигуры.
Она и Вронский не трудились занимать друг друга – в этот дом поэтесса пришла по делу, но попала в самый разгар неприятного ей веселья.
– Она утонула, – повторил Стремов.
Кто-то вместо Анны Андреевны знал, что «она утонула» было недостающим третьим звеном в цепочке «жду давно»  и «кто-то умер».
Она утонула – жду давно – кто-то умер.
Именно это (об этом) твердили голоса, и именно это было поводом к шуму.
Блюдо же на столе было поводом к смеху, как его (смех, повод) понимали собравшиеся здесь люди.
Разыгрывался спектакль: гнусаво голоса за сценой читали ее стихи.
Анна Андреевна воспринимала спектакли тогда, когда они еще до того, чтобы стать событием, существовали в виде ее мыслей: этот существовал!
Анна Андреевна помнила, как действовать и что говорить.
Она должна была сцепить опыт Вронского со своим.
В ней родилось, как и было должно, ложное счастье, впрочем, не захватившее ее полностью.
Она спросила чашку кофе.
Кокетство шло своим порядком.


Глава вторая. ИНТЕНЦИЯ

Вело изнутри туда, куда стремилась она сама.
Был замысел, но он касался только формы.
Да, Римский папа звал ее молиться, но такового не было намеренья.
Была направленность сердца.
Накануне Анна Андреевна посетила Каренина; ее поражало химерическое совпадение с другой – со всей решимостью она добивалась от них мало-мальски внятных объяснений.
Специальность и техника, перестав быть самими собой, сцепились в специальную технику.
Анна Андреевна сцепилась с Алексеем Кирилловичем.
– Вы представляете мне ее в ложном цвете!
Закрывший объект, он открывал пейзаж.
Само собой разумеющееся: зеленая трава, голубое небо, желтый паровоз, красное знамя, лиловое платье. Само собой разумеющееся удерживало Анну в жизни, но эти небо, трава, знамя, платье и паровоз напрочь скрывали ее в переплетении своих цветов и символов.
– Смысл Анны, – вкрадчиво вкручивал Вронский, – поймите, лежит вне ее: она – это именно паровоз, небо, платье, трава, красное знамя (крестное знамение).
– Знамя, платье, небо, паровоз, трава, – не поддавалась поэтесса, – хотите вы сказать, ответственны за судьбы мира?!
– Да, это так. Они – сверхвещи.
– Любую вещь возможно опровергнуть – ее откладывают в долгий ящик: сверхвещь – почтительно кладут!
– Есть пять вещей, – Вронский вдруг погрозил гостье пальцем, – которые нельзя отложить в долгий ящик, это: голубое небо над вами, лиловое платье на вас, зеленую траву под вами, красное знамя вам навстречу и желтый паровоз в вас!
Он как будто всунул ноги в старые туфли, Вронский.
Он приводил в порядок свои вещи: были неприятности и козни против соединения церквей; Вронский сказал символы; Анна Андреевна не успела напиться кофе и наесться печений – так что же было?!
Умер кто-то. Повод для смеха.
Она утонула. На платье прореха.
Ложное счастье является лишь,
Если на блюде его разглядишь.
Для Анны Андреевны Вронский был лишь взглядом на Анну.
Римский же папа взаправду проводил тезис соединения церквей.
Соединенность Анны и Анны Андреевны в одно, как нечто, окутанное мраком, расширяло связь поэтессы с мирами над мирами и системами систем.
– Добро пожаловать в уголок небытия! – зазывали голоса за сценой.
Сияющий или зияющий?
Низвергнуться иль вознестись?!


Глава третья. НЕЧЕМ ДЫШАТЬ

В одном отношении Анна понимала Каренина – в другом он понимал ее.
– Понимаю, – хитро он смотрел, – как же: завтрашняя наука!
«Завтрашняя наука, – в самом деле думала Анна Андреевна, – непременно растолкует нам необходимость для Анны именного такого, а не иного, устройства ее ушей, ногтей и легких».
– Уши Анны, – поведал ей Алексей Александрович, – были, может быть, чуть великоваты и хрустели хрящами, когда она направляла их в сторону говорившего; ногти рвали чулки и царапали мебель; легкие забирали столько воздуха, что находившимся рядом становилось нечем дышать.
Для самого себя, понимала Анна Андреевна, Каренин не выступал ни мужем, ни ревнивцем, ни царским чинушей: его населяло сознание, что он есть то, что он видит. Тем интереснее было его видение Анны.
Он видел, как изменяются цвета – исходный оставался тем же весьма недолго: попеременно Анна становилась голубой, лиловой, зеленой, красной – она насыщалась нестерпимой яркостью и вдруг взрывалась желтым цветом и светом.
Анне Андреевне не слишком удобно было расспрашивать Каренина о поллюции – она знала, что именно во время поллюции женский образ в голове мужчины переливается радужными тонами – но Алексей Александрович сам сказал ей, что поллюции происходили у Стремова, а он сам (Каренин) лишь наблюдал его.
Бывший будуар Анны Алексей Александрович приспособил под само собой разумеющееся: на нечеловеческом фоне налицо был стол с внешними челюстями.
– Смотрите, – Каренин изменял емкость конденсатора, – при любой игре света и при любом освещении он остается в трех измерениях!
В самом деле, Анна Андреевна видела стол в прошлом, настоящем и будущем.
Слова «направление движения стола» ничего не значили бы, не предполагай она и Каренин – за ними (словами, ею и Карениным) некий взгляд, упертый в затылок.
– Но ведь это, – силилась Анна Андреевна стряхнуть наваждение, – теннисный… нет, – увидала она лузы, – биллиардный стол!
– Вестимо, – Каренин отбросил ракетки и выпростал два кия. – Держите!
Прицелившись, он ударил по выставленному на сукне блюду, и то угрожающе зазвенело.
Очередь была за Анной Андреевной.
Делая свой удар, Алексей Александрович порвал ей платье.
Стол помаленьку сдвигался к прошлому.
«Если бы я в свое время, – коленями подталкивала гостья, – по настоянию вышла бы за Алексея Александровича, то была бы счастлива в совместной жизни или же он бы убил меня?!»
«За что убил бы?» – не мог взять в толк кто-то третий.
«Вот захотел бы и убил!» – настаивал некто четвертый.
Размахнувшись, Анна Андреевна сильно ударила кием.


Глава четвертая. ТРИ ГАЗЕТЫ

В мире нет ничего законченного: когда-то Анна была с Фертингофом.
Их связь ничем не завершилась – на некоторое время Фертингофу потребовалось другое тело, чтобы наблюдать его собственное – Анна предоставила ему свое; эксперимент завершился, и союз исчерпал себя.
После окончания большой трудной работы полагается увидеть пустоту.
– И вы увидали ее? – не отступалась Анна Андреевна, зная, что пустота была от Анны.
– Я взял первых попавшихся лошадей и поехал к себе, – Фертингоф потягивал себя за усы. – Когда я приехал, я мог делать, что хотел: я полностью был понят, поставлен на место, меня изучали в школе и выкапывали в пробирки.
Он рассказывал о себе, и Анне Андреевне не всегда удавалось перевести разговор на Анну.
Вернувшись в залу, они встали в углу.
– Я вам послал за доктором, – быстро проговорил Фертингоф.
– Но я здорова, – чуть отшатнулась Анна Андреевна, – зачем мне доктора?
– Маленький кричит, – подражая младенцу, Фертингоф издал звук, – у вас молока мало.
Из своего тела Анна Андреевна всмотрелась в Фертингофа: вышедший за видимые пределы, он принимал ее за другую: та родила сына, уже второго, и в самом деле у нее был легкий жар.
Доктор Антон Павлович пришел с большим ялтинским арбузом, в нем было торжество тщеславного успеха. Он всех хотел удивить и был очень доволен собой. Отчего бы он мог перестать уважать ее?
Антон Павлович осмотрел уши и ногти Анны Андреевны, послушал легкие.
– Мальчик, – определил он. – Сын.
Один баркас качался на волнах. Была роса на траве, праздные и само праздное; они уезжали куда-нибудь за город, и всякий раз, когда они спрашивали, где они – им отвечали, что они в Новом Фертингофе.
– Я буду о вас помнить, – обещал им Иероним Иеронимович. – Господь с вами, оставайтесь, места хватит.
У старых лип, липких от кремонтартара, много естественных врагов: селянка на сковородке, три газеты, метель в камине, поцелуи из старого шкафа… сладкое забытье, это безумие…
Старые липы располагались ближе к сердцу Фертингофа, чем, например, ненужные дела и разговоры всё об одном – Фертингоф чувствовал то, что чувствовали они, но не могли передать.
Каренин с огромною шишкой на лбу и Вронский с пластырем на губе приходили ее искать, но Фертингоф сидел безучастно за письменным столом и, словно гигантский жук, шевелил усами: Алексей Александрович в конце концов начинал от щекотки смеяться – Алексей же Кириллович томился сильным желанием поделиться своими воспоминаниями:
– Если б вы знали, с какой женщиной я познакомился в Карлсбаде!
Слушая его, доктор свешивался с высокой липы:
– Это вы про что? А? Кого?
Вронский не слышал, и это, пожалуй, все, что можно сказать про него.


Глава пятая. ЛОШАДИНАЯ ФАМИЛИЯ

Стремов один продолжал понимать Фертингофа.
– Литература – шелуха, – к примеру, говорил Фертингоф, и Стремов понимал, что, подобно луковой, она лишь окрашивает жизнь по скорлупе – само же яйцо жизни остается таким, каким было: крутым, жидким или всмятку.
Яйцо жизни можно было пустить по столу, и, если стол оказывался биллиардным, он мог смачно проглотить его.
Когда Фертингоф бывал не в себе, он требовал лошадей и без оглядки мчал в пустоту; красный уголок небытия (некое Само) был оборудован позади всех отдельных мыслей – там некое сознание кому-то позволяло углядеть нечто.
То, что в Стремове располагалось в настоящем, присутствовало в Фертингофе в прошлом и будущем.
Он, Фертингоф, оживлял прошлое!
Зоологи говорили о лошадях Фертингофа, но не так, как о лошадях Пржевальского или Клодта в смысле имени собственного, а в смысле общего имени.
– Лошадь, – признавали одни, – это лишь форма, все на свете может существовать в форме лошади.
– Мы с вами тоже? – ржали другие.
– Тоже. Мы тоже! – одни били копытом.
Стремов заказал фамильный герб: позлащенный уж обвивался вкруг ноги, просунутой в стремя.
– Теперь отдыхай! – Фертингоф шевелил усиком.
Стремов не отвечал за последовательность: вполне возможно, приятель его шевелил, и лишь потом раздавались слова.
Лицо Мичурина, отец Гагарина и стол Каренина сделались так далеки, словно бы между ними и Стремовым разверзлась какая-то пропасть; голоса же Антона Павловича и Анны Андреевны, напротив, словно бы пробивались совсем рядом.
– Мы с вами – единственные разумные существа в этом мире, –  глухо произносил доктор.
– Еще, кажется, жук, – неуверенно прибавляла поэтесса.
Смысл Фертингофа лежал в нем самом!
Когда Фертингоф оживлял прошлое – необходимое и возможное в нем начинали расходиться по сторонам: ревнивцы, любопытные, горбуны, чиновники отходили к необходимому – калеки же, умирающие, капельдинеры и зоологи принадлежали возможному.
Это было вполне новое прошлое, и попавшему в него предоставлялся выбор: кем стать: горбуны в таком прошлом не были калеками, капельдинеры – любопытными, ревнивцы – умирающими и чиновники – зоологами.
В оживленном прошлом Стремов был чиновник, но мог быть юношей, мальчиком, совсем малым дитем.
В своем новом прошлом Стремов был некрасив, но имел некий выбор: он мог быть отвергнутым другими или отвергать сам.
Для своего приятеля, поблизости от необходимого, Фертингоф придерживал и возможное.


Глава шестая. ЦВЕТ ОБЩЕСТВА

Видя, что их слушают, Анна Андреевна и Антон Павлович вошли в бальную залу.
Было множество любопытных.
Отплясывали трепака.
В форме веселой лошади действие проносилось неведомо куда по гладко натертому паркету.
Подошел капельдинер, и Антон Павлович опустил арбуз ему на блюдо.
Чья-то нога была просунута в пропасть: Стремов!
Он выглядел куда моложе своих лет и томился сильным желанием.
«Он – познающий и актер, – успел предупредить поэтессу доктор, – хотя представляется чиновником и ниспровергателем».
В Стремове Анна Андреевна видела праздного; поцелуи из старого шкафа были его проделками: мальчиком он любил прятаться в ванной комнате.
– Как вы попали на этот бал калек и умирающих? – Стремов подбежал развязной иноходью.
– Мы бы хотели увидеть танец Анны, – за них обоих ответил Антон Павлович. – Это возможно?
– Необходимо! – Стремов показал на левый угол залы, где сгруппировался цвет общества: черный!
О чем-то Анна беседовала с Николаем Левиным и мадам Шталь, и эти двое ужасных отнюдь не чувствовали себя таковыми: Николай и мадам, каждый, полагали себя тем, кого видели перед собой, а видели они Анну. Их восприятие передавалось собравшимся: три Анны в черном углу залы обсуждали что-то, и даже Анна Андреевна поддалась всеобщему гипнозу, и только доктор Антон Павлович с еще отвисшими от арбуза руками в левом углу залы видел не тех, кого видели все, а других: там находились жук, крыса и пчела.
– Что здесь реальное? – доктор протер пенснэ.
– Реальное, – Анна Андреевна отвечала, – здесь то, что имеется между ними.
Реальным был выбор: Анна могла выбирать между Николаем Левиным и мадам Шталь.
Она выбирала ушами: она слышала голос Менделеева.
Он говорил ей, что она ждет давно, что Николай Левин умер, а мадам Шталь утонула в Карлсбаде –
В ушах Анны блестели и извивались роскошные солитеры.
Гибкий стан Анны согнулся, складки платья грациозно заволновались – она заломила руки и пошла черным лебедем – все увидали, как мучительно умирает Николай Левин, как тонет вместе с колясочкой мадам Шталь и как долго ждет чего-то и не может дождаться сама Анна. Она словно бы говорила кому-то: «Бей меня!»; усталость и равнодушие сделались разлиты в ее лице и движениях.
Перед тем, что видел доктор, и тем, что воспринимала поэтесса, не было больше ничего видимого (они вплоть до самой смерти ожидали появления чего-то другого), но будущее отныне складывалось не только из предположений (доктор) и мечтаний (поэтесса) – их мир загодя наметился самым важным: стилем, того, что произойдет.


Глава седьмая. ПОРУЧЕНИЕ ГРАВЕРА

Стремов продолжал быть тем, кто запутался в юношеской любви, и тем, кто жил в родительском доме.
В марте не было ничего законченного: горбуны еще расхаживали с прямыми спинами, вакантной оставалась должность ответственного за судьбы мира; подчеркнуто нейтрально капельдинеры в ложном свете предваряли ложное счастье.
Стремов рисовал голубое небо, зеленую траву, желтое, похожее на паровоз, солнце – учителя были довольны, не придавая детской мазне никакого особого смысла. Стремов изобразил лиловые чулки, такие же панталоны, какие-то тряпки, удачно прикрыл всё лиловым же платьем – мадам Шталь только посмеялась, а в голове Стремова уже трепыхал красный флаг.
На похороны Менделеева с красным флагом пришел Николай Левин: была революция в умах.
– Не так важно, что ты рисуешь, – теперь агитировала мадам Шталь, – а то важно, как ты делаешь это!
Голубое небо – с пристрастием.
Зеленую траву – в полный рост.
Желтое солнце – с пятнами, штучно.
– Нельзя поймать смысл! – пропагандировал Николай Дмитриевич.
Желтое солнце выходило лицом Менделеева; на башнях реяли флаги, а самый большой прикрывал мавзолей.
Ленин преподавал немецкий.
– Ding an sich, – учил он, – Ding an mich, Ding an dich.
Время между тем шло. Появились телевизоры с Богомоловым, в Космос полетел отец Гагарина. Религия социалистического соревнования вытеснила все прочие – Римский папа благословил стахановское движение; из банка извлекли припрятанную сперму Пушкина и ею оплодотворили боярскую дочь: родилась Анна Каренина.
Это была Анна нового, пролетарского типа.
Волосы ее, вопреки моде, требовавшей, чтобы они были курчавы и завиты, лежали на лбу гладкими прядями. По первому живому и свежему впечатлению, сидя за туалетом в своей уборной, она поняла: кто-то умер!
Когда Анну привели в квартиру, где прежде она никогда не была, ей дали понять, что существует кто-то, кто знает вместо нее, для чего это нужно – и вот теперь этот кто-то умер, унеся тайну с собой!
Последний смысл остается жирным – Анна искала пятна.
«Любовь юноши к самому себе проходит через меня!», – она улыбалась.
Приехали Николай Шталь и мадам Левин (Анна понимала, что так лучше): они имели дело с Анной, уже понятой определенным образом.
– Одно поручение гравера Пожалостина, чтобы не забыть. – Шталь, наклонившись, поставил на паркет цилиндр. – Он просил передать вам свою последнюю волю: –
Анна слушала с широко расставленными ногами, потом уперла руки в боки, откинула голову и страшно захохотала.


Глава восьмая. ВРЕМЯ РАБОТЫ

Во время всеобщего труса и заразительной паники он проявил замечательную неустрашимость.
Он ненавидел открыто, а любил пристрастно.
– Седальны – прокимны, самогласны, самоподобны и светильны! – открыто провозгласил он.
– Стихари стиховны, – за ним тут же завизжали-заголосили калеки и умирающие.
Его привычки сделались едва ли не всеобщими; обыкновения его перенимались повсеместно.
Он появлялся в чуге вишневого цвета – в такой же, с рукавами до колен и нашивками голубой материи (вдоль переднего разреза), с прикрепленными петлями и пуговицами, – стали ходить горбуны и ревнивцы.
Чиновники, подражая ему, лежали в постелях на левом боку, подогнув колени – пустые субъекты вообразили объекты, несовместимые с контекстом – на эти объекты капельдинеры опирались двумя руками, протягивая тела за собою, словно хвосты комет.
Ранее опровергнутые (казалось бы!) вещи он вынимал из долгого ящика и превращал в фетиши: красное знамя (?); он называл вещи своими именами: жизнь – вересковая пустошь; все люди – экскурсанты: заблудившийся – вождь.
Зоологи считали его старым сумасбродом, но старым сумасбродом он не был.
Он был кто-то.
Кто-то, кто знает вместо нас: гравер Иван Петрович Пожалостин.
– Что было в том чемодане Менделеева (вопрос на засыпку)?
Смеется Иван Петрович – детский вопрос:
– Гексаген!
Николай Шталь – доверенное лицо гравера Пожалостина – мадам Левин (не удивляйтесь!) – его портрет.
Суждение о сходстве лица с портретом предстояло вынести Анне.
Однажды, когда ее вели через квартиру, где раньше она никогда не была, Иван Петрович неосторожно выглянул из-за шкафа (вышел из его тени) и тут же скорчился от чудовищной, как ей показалось, поллюции, которая неузнаваемо исказила его лицо, сделав Пожалостина похожим, может быть, на того –
Обеими руками Анна опиралась на стол, и собственное ее тело тянулось за нею, словно хвост кометы.
Она была в Космосе.
Гравер в скафандре напоминал  об отце Гагарина.
Космос полон был капельдинеров – это доказывало существование театра.
Отец Гагарина (в прошлом – капельдинер) изображал отца Гамлета.
Заговорили о припрятанной сперме Шекспира.
Сделалось спортом поймать поллюцию
Мужчины ходили с пробирками
Банк спермы продлил время работы.


Глава девятая. ПРЕВЗОЙТИ СУЖДЕНИЕМ

С искаженными лицами познающие выходили из ванных комнат – их места занимали актеры.
Мадам Левиншталь, универсалка, играла сразу несколько ролей.
Она жила и умирала на сцене.
Мужчины, общаясь с нею, чувствовали себя так, будто всовывали ноги в старые туфли.
Николай Левин шевелил пальцами: напрочь он забыл суть поручения гравера.
С почтительным недоумением на него смотрела Анна.
Улыбаясь вкось, Николай Дмитриевич выказывал интерес к –
На стене внимание привлекал поясной портрет Пожалостина: вылитая мадам Шталь.
– Это копия, – Анна Аркадьевна пояснила, – оригинала не существует.
– Ваш муж, кажется, ревнивец? – неожиданно Левин не удержал во рту.
– О нет, – рассмеялась хозяйка дома. – Скорее, он горбун.
Пальцами она непрерывно подвивала на лбу прядку висячих волос; на столе лежал томик Карла Маркса и на нем – портативные серп и молот.
Своими мускулистыми, загоревшими, покрытыми волосами руками легко Анна подхватила орудия пролетариата и стала показывать гостю, как ими действовать. Она, очевидно, видела, что из ее объяснения ничего не поймется, но зная, что говорит громко и что ее руки сильны, она продолжала объяснение.
Маркс находил опору в орудиях ковки и жатвы – Анна, скорее, манипулировала ими, чем опиралась на них.
– Активность здесь, – она подкидывала и подставляла ладони, – смотрите: соединена с пассивностью. – Автоматизм, – она равномерно постукивала и чикала, – превзойден волей. – А что до восприятия, – она задевала железом, – вы можете превзойти его суждением!
Анна была ловкой и неуклюжей, спокойной и нервной, умной и глупой; она была самой собой.
Николай Дмитриевич сидел напротив Анны и не хотел сморгнуть с нее.
Не всегда можно встретить ту, которая соединяет в себе любезность и добродетель с серпом и молотом.
Один Пожалостин знал, чего ему стоила его сдержанность.
Анна дала ему поносить красный флаг.
– Где тут у вас можно спрятаться? – Левин решился.
Широко Анна распахнула скрипучие дверцы.
Внутри голос Менделеева бормотал, что он, Николай Левин, умер, умер, умер.
– Вторая жизнь, – знал он свои права, – Я должен возродиться!
– Селянка на сковородке, – на выбор предложил Создатель, – три газеты, метель в камине…
Когда чины полиции под предводительством жандармского офицера бесцеремонно вошли к Анне, их встретили лишь воздушные поцелуи из нутра старого шкафа.


Глава десятая. ПРОТИВ ВЕТРА

Невозможно стоять лицом против ветра, если он северный – сила его рвет щеку; еще труднее держать портрет.
Если никто меня об этом не спрашивает, я знаю, что такое Анна; если бы я захотел объяснить спрашивающему – нет, не знаю.


ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Глава первая. ФОКУС СТЕКЛА

Понятия преломились.
Теперь вы не можете взять в толк, что ваш собеседник подразумевал под словом «стол».
Он сочинял в голове целые романы: реальным в них было то, что находится между нами: стол.
Стол – первоначальный, нетронутый смысл.
Существует нечто, о котором свидетельствует этот стол во всех его перемещениях – это истина, которую я обнаружил вчера и к которой думаю вернуться сегодня.
Нам следует понять две вещи: стол и –
Выждав перерыв, граф с глупым удивлением повторил:
– И?
Гриневич и Свияжский рассмеялись, Слюдин оглядел стол.
Мельник и Пасечник пахали пар, жена Стремова, Лиза Меркалова, Крупская пололи яровые посевы, молодой Гордон, отбившийся экскурсант, красный индивид и пустые субъекты мотыжили подсолнечники.
– Человечки! – Слюдин послюнил палец.
Перед ними словно бы простерся опыт Анны, Пушкин и большая собака.
Опыт, довольно острый, снабжен был отточиями.
– Когда они затопчут посевы, – граф оперся о стол, – на их месте возникнет вересковая пустошь!
– Пустошь вместо Пушкина, – Гриневич постучал ногтями. – Кажется, к этому призывал Вересаев?!
– Если при помощи Пушкина возбуждать какой-нибудь участок кожи, – где-то читал Свияжский прежде, – то появятся точечные восприятия.
– Не Пушкина, – поправил граф, – а волоса Пушкина: если при помощи волоса Пушкина возбуждать кожу – появятся остренькие точки!
– Собака смотрит! – Слюдин прикрыл лицо газетой.
– Взгляд собаки меня не смущает! – Гриневич прихлебнул кофе и закашлял.
Сейчас бы поставить на стол блюдо да и закрыть проблему – граф медлил: не в выведении идей (выеденное яйцо, луковая шелуха) обстояло, не в исследовании характеров заключалось, но в прояснении межчеловеческого события заявлено было.
Предстояло понять одну вещь: каким образом –
Новое назначение покамест отделено было от прежнего.
Дерзость была сделана.
Устрицы пищали и требовали шампанского: устрица-Мельник, устрица-Пасечник, устрица-жена Стремова, устрица-Лиза Меркалова, устрица-Крупская, устрица-молодой Гордон, устрица-отбившийся экскурсант, устрица-красный индивид.
Раковины-пустые субъекты безучастно лежали в стороне.


Глава вторая. ПРОИЗОШЛО НЕЛАДНОЕ

Я смутно угадываю себя за всяким отдельным действием.
Я не сварился, а обрызгал всех и ушел.
– Американские приемы! – сказал бы Свияжский.
Вчера я обнаружил нечто: волос Пушкина на мне, человечков-устриц в меню и назначение-покамест надо мной.
Я жил, как все, ничем особенным не выделяясь: обычный мещанин, державшийся старины: вот, разве что, мондегрины с завидным постоянством повисали у меня на ушах, выбивая из общего ряда – я делался слишком уж возбудимым, испытывая порой странное ощущение блаженства.
«Мондегрины» – это глупое слово, придуманное горбунами, умирающими и экскурсантами: эти люди не умеют выслушать собеседника, но легко протягивают эглет в феррул.
Положительно полезно будет послушать –
Потолковавши в этом роде с полчаса, я встал, чтобы уехать: нужно же когда-то отдалиться от словообольщения!
Устричная зала Елисеева цветисто переплетала выброшенных на столы всевозможных рыб и морских раков, в кадке кишели моллюски, в медном тазу плескалась барышня Акулина, тюлень выполз из-под стола; барахтались под ногами дельфины, выдры, черепахи: будем же людьми друг для друга!
Человечки-устрицы выступали на первом плане – имевшие альтернативу, они могли выбирать: быть человечком или устрицей, у них был выбор между мазохизмом и садизмом: быть съеденным или съесть.
Придя домой, я подметил озабоченным взгляд папаши, уловившего, что со мною произошло неладное.
– Покамест- назначение отделено, – я показал пальцами.
Маменька ахнула – Слюдин, сделавшийся в семье совершенно домашним человеком, включился в деятельность по созданию смыслов.
– Квартира, где никто не был, – принялся он дышать над столом, – находится в доме, который посещали все. Квартира, тем не менее, покамест каким-то образом отделена от тела дома, и назначение ее неизвестно. Покамест-назначение есть то, что он, – домашний человек дохнул на меня, – видит: это сознание умирающего или сознание калеки.
– Хотите вы сказать, – родители переглянулись, – это опыт?
– Опыт Анны.
– И мы должны его проделать?
– Решать вам.
– Собака и портрет?
– Щека и северный ветер!
Так решено было смоделировать ситуацию.
Определенно, мы дерзали.


Глава третья. ПРОВОДИМ ОПЫТ

Дом стоял на Греческом проспекте, принадлежа скопцу Струбинскому – здесь оборудован был уголок небытия, откуда выкатывалось временами некое деструктивное Само, полностью размыкающее ощущения и заодно стирающее сознание в пыль мгновений.
Тут заклинали акт свободы.
Чистая форма могла предстать без материи – материя же порой не имела своей формы и выражения.
Здесь собирались калеки, а ближе к ночи подползали и умирающие: формальности улаживались в одну минуту.
Первоначальное значение, впрочем, стиралось в банальности привычных ситуаций.
За исключением одной единственной квартиры, не относившейся даже к самому дому, а, скорее, к пристроенному флигелю, селились в нем те, кто не имел достаточного состояния, чтобы жить открыто.
Само здесь могло быть само собой разумеющимся – оно удерживало Анну в жизни: она жила за счет воспоминания о том, что она была, затем – за счет воспоминания об этом воспоминании.
Когда меня вели через квартиру, где раньше я никогда не был, к хозяину дома, я видел Анну: неповиновение увечью написано было на всем ее облике – она сменила черное левантиновое платье на белое коленкоровое: ее гибкий стан несколько искривился, уцелевшая голова с опущенными глазами склонялась немного на плечо – по нему скользил, извиваясь, толстый волос; не ленью или негой, но усталостью и истомой отзывалась ее небрежная поза.
Папаша остался на дворе, маменька стерегла лестницу, Слюдин придержал Анну – меня привели к Струбинскому.
Безудержный поглощатель жизни и ненасытный собиратель всевозможных уродств смутно угадывал меня, сидя за кофе.
Слышно было, как где-то, в тоннеле реальности, проносится подземный поезд.
Внизу был папаша, замкнувший тоннель на себя и самый поезд пустивший по кольцевой.
Я наверху пришел к своей Самости и центру своего я.
На лестнице маменька фиксировала в памяти призрак мгновения.
Слюдин извивался в руках чудовищного Бога с серпом, отсекающим естество.
– Собака, портрет, щека, северный ветер, – Струбинский говорил и выставлял на стол, – это последнее, что видит умирающий, и то, что я даю ему увидеть.
– Перед смертью? Он умирает и уносит образы с собой?
– Напротив! Наступает улучшение! Нет больше умирающего: он превращается в калеку!
– Собакотерапия, – я булькаю, – портретотерапия, щекотерапия и тарапия-ветро! Гениально!
– Покамест гениально, – цедит Струбинский в чашку. – Покамест нет назначения. Покамест назначение отделено. Покамест-назначение отделено.
Собака на портрете (молодой Гордон) стоит с отдутой ветром щекою.
Но что это?
Мы ли проводим свой опыт или же Анна исполняет последнюю волю Пожалостина?!


Глава четвертая. ПЫЛЬ МГНОВЕНИЙ

Произошло неладное.
Смутно Анна угадывала меня за всяким отдельным действием.
Она спросила кофе.
Я был выпит до дна.
Прежнее высокое назначение отложено было в долгий ящик.
Отпевали Слюдина: последнее, что видел умирающий, было Само, стирающее сознание в пыль мгновений.
Домашний человек завещал похоронить себя на вересковой пустоши, и восприемником его от гроба назначил Вересаева.
– Покойник! Покойник! – кричал Викентий Викентьевич людей на церемонию: ему не верили: он точно так кричал прежде по Менделееву и Пожалостину.
Он предложил сменить название: станцию Астапово именовать Анна Каренина.
Редко встречая Анну, он ничего не мог ей сказать, кроме пошлостей, но он повторял эти пошлости, о том, как хорошо было бы переименовать станцию, о том, как замечательно было бы дать станции имя Анна, о том, как превосходно было бы увековечить таким способом ее образ, с таким постоянством, которое выдавало какую-то личную его вовлеченность.
Принявший католичество, он ездил в Рим, общался с папой и, возвратившись, объявил, что Римский папа – это очистившийся Вронский, исчезнувший некогда из Петербурга и по слухам погибший за сербов.
С согласия Анны Вересаев будировал общество: якобы у Карениной была интимная связь с понтификом, еще когда она была несовершеннолетней, а он – всего лишь каноником.
Чьим сыном был Алексей Стаханов? Алексей Григорьевич Стаханов?
Папа Григорий не понимал: следил за экспедицией Папанина.
Отец Стаханова должен был улететь в Космос, и потому строго был засекречен.
Тургенев писал знаменитых «Отцов и детей», но все отцы там были Гагарина, а все дети – Стаханова: так выходило, что Анна была Всероссийской бабушкой, что сильно подрывало авторитет Крупской.
Вмешался Ленин, запахло подзабытым Рабкрином, посыпались заявления о приеме. .
– Католик не может быть членом партии! – теперь Анна отвечала Вересаеву пошлостью на пошлость.
Она до поры удерживала подле себя Слюдина, а, когда это сделалось невозможным, с Вересаевым повезла его в Астапово.
В невозможной красной фуражке начальник станции сразу привел их на вересковую пустошь.
Именно здесь произошло неладное.
За красной фуражкой Анна угадала жука Молоствова.
Викентий же Викентьевич за фигурой начальника углядел чудовище.
Объятое пламенем, оно погружалось в пучину озера.


Глава пятая. ПРЕДВОСХИЩАЯ СОБЫТИЯ

«Пишу к Вам, милый дедушка Иван Сергеевич, по первому живому и свежему впечатлению, боясь, что в моей насекомости чуть я стану откладывать, чтобы подумать да и покатать шар – и чувство, и побуждение всё затрется, замнётся толкотнею и неугомоном ежедневного проползания», – к Тургеневу обращался жук Молоствов, в своем собственном восприятии, взятом в качестве простой мысли.
Его ум глядел весьма далеко – единая мелодия его поведений складывалась в симфонию мыслей, большое Я и забегание вперед.
Предвосхищая события, жук Молоствов сообщил Тургеневу, что Анна непременно трактует его, как собственное большое Я.
«В общении с нею, – на тонированной китайской бумаге пытался он оправдаться, – я изъявил единственно ту обыкновенную учтивость, которая не показывает ни малейшего желания нравиться».
«Мое «я», – Тургеневу же написала Каренина, – заставляет другого ползти для меня, оно заставляет нас быть насекомыми друг для друга».
«Не отказываться – не значит выбирать, – каждому ответил Тургенев, –
Предварительная потаенная концепция вересковой пустоши как нельзя лучше соответствовала такой же, сложившейся в отношении Пушкина в жизни: не нужно было ни выбирать, ни отказываться.
Анна и Вересаев пошли искупнуться на озеро.
– Как звать чудовище? – Анна плескалась и приседала.
– Озеров.
– Для нас это человек, как и Молоствов?
– В какой-то степени.
– А Само?
– Само – это самодержавие! – Вересаев нырнул.
Концепция озера была не суммой вещей, позволявших в них усомниться, но резервуаром, откуда извлекаются предметы: многое было скрыто от глаз и лежало на дне.
Вересаев вынырнул с инвалидной коляской, посадил в нее Анну и повез обсушиться на солнце.
Стоя позади, он послюнил палец.
«Стоя» получилось, как «стол».
Заметно у Анны недоставало ног.
Ее опыт почти целиком поглотился опытом Пушкина: чем меньше –
Лаяла большая собака.
«Пусть лает собака» – была последняя воля Пожалостина.
«Пусть носит ветер» – Викентий Викентьевич планировал оставить для себя.
Чем меньше собака, тем больше –
Он подошел к стоявшему неподалеку гробу, отстегнул крышку – двумя пальцами защемил Слюдину нос, два сунул лежавшему в уши, четыре погрузил в рот и остальными поддел сонную артерию.


Глава шестая. ЗА РУКУ

Ожидаемо четыре пальца извлекли огрызок яблока.
Чем меньше огрызок, тем легче спрятать его во рту.
Едва опыт Пушкина не растворился в опыте Мичурина.
– Чем это вы не угодили Ивану Владимировичу? – спросил Вересаев спасенного.
– Сон разума рождает чудовищ, – насилу Слюдин отдышался, – У нашего садовода была чудовищная поллюция наяву…
Они устроились поудобнее – на заднем плане возник вишневый сад: слышно было, как топором стучат по дереву.
– Пришел поезд, слава богу, – в образе выговорил Викентий Викентьевич, – а вы-то хороши, – он посмотрел на Анну, – нарочно приехали сюда, чтобы на станции встретить и вдруг проспали: сидя уснули. Какая досада!
Слюдин вошел спиною с чем-то большим.
– Вот садовник прислал, говорит, в столовой поставить!
Не в силах далее выносить пошлости, Анна сошла в зал: видно было, как корчились мужчины, сгибаясь в поясе.
Был утренник, холодно; сменили декорации: на сцене большая собака кушала орехи.
Стремов говорил о вязке ключей – Анна вышла в фойе.
Она спросила кофе в буфете.
«Позавчера» – я плохо услышал.
Буфетчик тяжело дышал: поцелуйте шкаф!
– Направо, на повороте к беседке, белое деревцо склонилось – похоже было на женщину, – в зале оправдывался Мичурин.
Анна просила отключить трансляцию.
Пострел постарел.
«Я покойна, – себя ощущала Анна. – Я счастлива!»
Концепция Менделеева, о которой не желали говорить люди, исподволь настаивалась в воздухе: теория запахов.
Созданные, как и другие виды, для животной жизни и смехотворно отринающие в себе животное начало в пользу духовных ценностей, мужчины и женщины, подобно хорькам и скунсам, приманивали партнеров именно своими запахами.
Анна вернулась ближе к концу представления и вынуждена была прижать к носу крепко надушенный платок.
– Да что вы держите его за руку, – Вересаев побрызгал освежителем воздуха, – ведь он уже умер!
– Мы запрещали ему держать животных и птиц женского пола, – Анна вздохнула.
Она отошла от покойника – сдавлено в зале смеялись.
– Он был неравнодушен к ласточкам, лисичкам, овечкам, – сказал Вересаев для всех. – Мичурин застал его наедине со своей козочкой.
Анна и Вересаев хотели казаться грубыми и говорили лающими голосами – слышалось это так, как будто Тургенев пытается говорить по-немецки.


Глава седьмая. ГОВОРИТЬ ХОРОШО

Он позволял себе это лишь в крайних случаях.
Тургенев бемеркнул.
Пугающая динг ан зих выкаталась на него огромным говённым шаром – руками упираясь в землю, ногами жук Молоствов катил его аккурат на Ивана Сергеевича.
Сильный запах сбивал мысли.
– Фор унзерер назе гар бляйбт филь фершлоссен! – бемеркнул отец «Отцов и детей». – Кого это ты приманиваешь?
– Дас штиле бессере виссен, – в изнеможении жук опрокинулся на спинку. – Я зову тихое лучшее знание.
– Ты все-таки выбрал?
– Да, дедушка.
– Мое «я», – подзавелся Тургенев, – другого заставляет быть для меня! А что твое?
– Ты знаешь, дедушка, я общался с Анной и теперь представляю ее собственное «Я». Большое.
Огромное даже, а не большое трюмо, обремененное позолотой, выплыло на заднем плане с вечной Троицей: Каренин, Анна, Вронский.
Стоя перед центральным зеркалом, Анна все же не могла взять в толк, отчего это в свете так близко связывают ее с этими двумя аристократами, а не с тремя-четырьмя другими.
В крайних зеркалах охорашивавшиеся мужчины самодовольно разглаживали усы: пусть и придуманная, связь с известной красавицей, поднимала их акции.
Алексей Александрович, ее однофамилец, всячески поддерживал версию, по которой якобы он являлся ее мужем: для убедительности изредка он приглашал Анну в свой дом, откуда просил подальше выставить голову из окна; он щедро платил ей за какой-нибудь совместный выход в театр или за появление на великосветском приеме – на том и заканчивалось.
Что же до Вронского (еще до принятия им католичества), то  с ним всего навсего она провела ночь в вагоне поезда (плацкарта), после чего известная формула на всех заборах с чего-то приобрела новый смысл
А + В = C
Анна + Вронский = Скандал!
Собственное «Я» Анны, большое и круглое, звучно прокатывалось по России.
«Непостижимое!» – писал Тургеневу Толстой еще до отлучения.
Новое тихое знание приходило на смену прежнему шумному.
После известного происшествия на железной дороге, сделавшись едва ли не вещью, Анна ушла в себя.
Иван Сергеевич Тургенев носом водил по сторонам.
Порядочным людям стыдно говорить хорошо по-немецки.
Многое для нашего носа еще остается закрытым!
В старом томе Толстого найден был волос Пушкина.
Ценный экспонат собирались выставить на пушном аукционе.


Глава восьмая. ОТДЕЛИТЬ ВЫРАЖЕНИЕ

У всякого графа своя фантазия – о вкусах не приходится спорить: империя пожинала плоды под Севастополем; в Петербурге произошла форменная битва при Садовой – верх взяли апраксинцы.
Усталые бойцы отдыхали каждый в своем углу, собирая силы, чтобы успеть распорядиться ими в нужное время.
Откуда-то прорывалось содержание, никак не связанное с личным опытом.
Существовавшие прежде, но лишенные ясного содержания образы (Наполеон, Пушкин) настойчиво внедрялись в сознание; важным сделалось не то, что человек есть, а то, за кого его принимают.
Наполеон много сделал для России в формах обыкновенного человека: он сказал речь, собрал войско, повел на Москву; Пушкин своим гением держал Россию в известных границах.
Когда Наполеона вели через Россию, где раньше он никогда не был – один Пушкин знал, для кого это имеет смысл.
– Ты видишь, что твое присутствие тяготит больную! – поэт обращался.
Корсиканец не слышал.
Тайно во французский лагерь был доставлен пушкинский волос, и, когда Бонапарт уснул, этим волосом ему пощекотали в ноздре.
Волос Пушкина, побывавший в ноздре Наполеона!
Французский император увидел, услышал, почувствовал запах и вкус множества ранее не известных ему вещей – он получил также лучшее знание (тихое) вещей, ему знакомых.
Он произвел ряд новых назначений.
– Покамест я жив, – заявил Пушкин, – наполеоновы назначенцы не смогут подняться над уровнем безотчетных и шатких намерений и влечений!
Приехавший от Наполеона к Пушкину отец Фертингофа, пустой субъект, экскурсант без всякого идеологического комментария, при выборе перспектив тем не менее сумел отделить выражение от выражаемого: роман, повесть, пьеса перестали быть индивидуальностями, но продолжали слыть ими, покинув прежние свои места, но удовлетворяя отныне более изощренному назначению.
Всячески пытавшийся пересказать Наполеона, выйдя навстречу ему, Пушкин по сути представил межчеловеческое событие, а уж собственно выведением идеи из него и исследованием характеров занялся Лев Толстой.
Гравер Пожалостин чеканил профили.
Менделеев чертил таблицы.
Старый сумасброд вырабатывал идеи.
Струбинский придумал квартиру.
Буквально всё работало в одном направлении.
Но действовало в другом.
Сознательно – в одном.
Бессознательно – в другом.


Глава девятая. МОРОЖЕНЫЕ ЯБЛОКИ

С божьей помощью из Арктики возвратился Папанин – недоставало только его.
Он привез чистые формы и северный ветер.
Странное ощущение блаженства овладевало умами: пришли метели, появились первые замерзающие.
С отдутыми щеками они предлагали мороженое яблоки.
Сошедшая на нет самобытность вещей вновь восходила на да.
В новеньком красном тулупе, румяный, с длинною седой бородой и с большим мешком за плечами Папанин (запах белого медведя) под Новый год заявился к Анне.
Его сознание было расколото в белую пыль; он принес ледяное шампанское.
Жизнь не должна была останавливаться – планировалось массовое переселение пингвинов с южного полюса на северный, и Папанин хотел заручиться поддержкой Римского папы; Анна обещала содействие.
Папанин слышал шум метели у нее в камине; «люди произошли от пингвинов» – носилось в воздухе.
«Совсем не важно, как это обстояло вчера!» – пел и кружился ветер.
«Кому есть дело до того, чем всё оно обернется завтра!» – пускались в пляс снежинки.
«Какая, в сущности, разница, что именно произойдет сейчас!» – немели и мерзли ноги.
– Вы ведь не настоящий Папанин?! – Анна набирала в рот шампанского и прыскала на гостя.
– Разумеется, нет, – Иван Дмитриевич сгибался в поясе. – Я – пингвин.
– Пингвин, – она грозила пальцем, – не может быть членом партии!
– Еще как! – последовательно полярник вынул красный, белый, желтый билеты. – Вот, пожалуйста!
– Пингвин – это литературная форма, как, например, роман! Роман-пингвин! – не знала Анна удержу. – Пингвин-бук!
Для попадания в дальнейшее мы должны понять две вещи: стол и Анну.
Вещь есть то, что по большому счету себя не знает и пребывает ко всему прочему в неведении относительно мира.
После трагического происшествия на железной дороге Анна, по сути, сделалась вещью и в определенное время должна была лежать на столе.
Рассыпаясь еще в воздухе, бутылки, тарелки, фужеры слетели со скатерти прочь, и Анна легла так, чтобы соединились контакты.
Она должна была подпитаться новой энергией взамен истраченной.
Смысл жизни заключен в выхождении ее за собственные пределы – известным способом за них Анна вышла, но состояния «более-чем-жизнь» не достигла.
Она оставалась в «более-менее-жизни».


Глава десятая. ПЧЕЛЫ ЗАКАНЧИВАЮТ

Забытые идеи не прекращают своего существования.
Идеи – это жужжание пчел.
Пасечник спокойно спит при самом сильном жужжании, но просыпается даже от глубокого сна, едва только пчелы заканчивают.
Пчелы – шкала звуков над пирамидой цветов.
Приползшая с железной дороги к дому Струбинского умирающая Анна (ее сильно жалили пчелы, не давая умереть окончательно) со временем превратилась в калеку, никак, впрочем, не желавшую повиноваться своему увечью – смеясь, она называла его «овечье».
Другие калеки принимались бекать, мекать – рычала большая собака.



ЧАСТЬ ПЯТАЯ
Глава первая. МАЛЕНЬКАЯ ПЛЕСЕНЬ

Спокойно Мельник спал, пока крутилось колесо, но сразу проснулся, едва оно прекратило набирать обороты.
Жужжали пчелы, свистел носом Пасечник; по установленному распорядку перемещались вещи.
Принесли повестку.
Отбившийся от группы экскурсант оказался отцом Фертингофа – это заставляло задуматься.
Группа состояла из богомольцев, поклонявшихся голове Богомолова: старухи, маленькие ребятишки, собаки, оставшиеся у входа в мавзолей.
Хрустальный, на цепях, гроб запотел изнутри – установить, кто именно лежал в нем, было весьма затруднительно – первым следователь допросил Пасечника.
– Не знаю, – показал тот, – я спал, жужжали пчелы: мне виделся ленинский волос на серебряном блюде.
«Однажды, отворив окно, тщетно Ленин искал прохлады», – Энгельгардт вспомнил.
– Ленина всегда окружали животные и птицы женского пола, – следующим показания дал Мельник. – Крутилось колесо, отбившийся от группы экскурсант был стар, как мир и говорил о смерти.
«Смерть – медведица, – нащупал следователь, – Как обойти эту медведицу?»
Он вызвал Щусева.
– Ленин – это маленькая плесень, которая наросла на нашем крошечном мавзолее, – архитектор сплюнул в угол. – Пропавший искал в жизни наслаждений.
«Ленин и наслаждения, – прикинул судебный следователь, – это на пушкинском уровне!»
Ленин, переставший быть Лениным, продолжал слыть им – из него прорывалось содержание, связанное с огромным жизненным опытом. Когда экскурсанты окружали гроб и начинали его раскачивать (шаткие намерения) – самый процесс представлялся им межчеловеческим событием: отец Фертингофа стоял у Ленина в головах, немели ноги, из гроба выбивалась пыль – казалось, это было вчера, и в гробе лежит пингвин. У входа в мавзолей громко лаяли собаки; старухи утверждали, что  отец Фертингофа держал Ленина за руку и испытал наслаждение, от которого буквально согнулся в поясе.
– Как волос Ленина попал в столовую мавзолея? – следователь Энгельгардт спросил на раздаче.
– Его на своей голове к нам перенес Богомолов, – Крупская в белом поварском колпаке подала тарелку фирменной ленинской ботвиньи.
Судейский знал, что, когда мавзолей открыли, Ленин приходил в него, как простой экскурсант, задавал вопросы, много шутил и в столовой требовал себе непременно фирменного борща по-менделеевски.
– Я, – говорил Ленин, чесноком натирая корочку хлеба, – могу проецировать себя на других людей и выражаться в большом разнообразии персонажей. Я – персонифицированный архетип и культурный символ.


Глава вторая. ЖИВОЙ ТРУП

Французский парикмахер Мерло и итальянский фотограф Понти, приглашенные молодой (Юнг!) Советской республикой за неимением собственных специалистов, оставили нам во многом противоречивый образ: Ленин – мудрый старец, тень, великая мать, анима и анимус, младенец и Самость.
Образ добавлял сексуальности, подчеркивал красоту, насыщал духовностью, но мог при случае поколебать моральную добродетель или разрушить устоявшийся стереотип.
Мудрый старец очень походил на Льва Толстого; он появлялся у настоящего Толстого и держал того за руку – все думали, классик умер.
Разнохарактерность мудрый старец умел совместить с торжественным величием, а нескладицу представить громадным синтезом. Мосты, вокзалы, почта, телеграф, казармы, дворцы, ватерклозеты, пасеки, ветряные мельницы, музеи, конюшни, каскады, зверинцы, зачарованные гроты, бумажные фабрики, оранжереи, туннели, театры, горы, замки, фонтаны, искусственные ручьи, киоски, швейцарские шале, клубы, артиллерийский парк, чудовищных размеров пушки, панорамы, рощи, кустарники, голландская молочная ферма, машина для гранения бриллиантов были лишь иллюстрациями его идей.
Он, мудрый старец, хлопал и потрясал, бежал и вертел, разжевывал и толок, скрипел и визжал, рубил резал, пилил, истирал и стружил, раздавливал и измельчал – повсюду, где он появлялся, стоял разнузданный гам, визг, свист и треск.
Бессознательное действовало на сознание – системно мудрый старец закладывал его в головы: дедушка Архетип. Персона.
«Ленин не умер, – толклось внутри следователя, – под видом мудрого деда он ушел в народ!»
Словно бы дразнили судейского: вдруг с ясного неба прямо на него падала тень, которую он бессознательно принимал за отца Гагарина – ныне Энгельгардт знал: нет, это Ленин искал прохлады!
В другой раз, он помнил, пчелиный рой явил ему великую мать, и это была мать всех идей и мать порядка: холодная жара, рабская свобода и живой труп.
Великая мать была естественным ходом вещей и предлагала себя познать – он уклонился от чести… очнулся он от целой шкалы звуков под чуть не египетской пирамидой цветов.
Чесался анус (дым багровый) – стало понятно: анима и анимус: женское и мужское – одно чесалось на другое: излюбленное ленинское положение!
Массовое переодевание младенцев (запах белого медведя!), имевшее место на Садовой и повлекшее за собою  серьезные беспорядки, теперь можно было трансформировать в лучшее знание: Наполеон спас Россию, удовлетворяющую отныне новому неизвестному назначению!
Александр Платонович Энгельгардт расщепил Самость.
Внутри оказались подлинный субъект, целостная личность и цель жизни.



Глава третья. НОВЫЕ ЗВЕЗДЫ

Зеленые бархатные обои, развешанные на высоких шестах, оттеняли аллею.
Обои слегка хлопали, шесты чуть раскачивались, аллея надежно была сокрыта от нескромных взоров.
Отец Гагарина еще нетвердо держался на ногах – человек, упавший с небес, Пандемоний по сути, он находился под наблюдением докторов в восстановительном пандемониуме, оборудованном всем необходимым.
В Космосе у Алексея Ивановича было много свободного времени, он прочитал трилогию Толстого «Самость» – это был мощный спонтанный прорыв бессознательного материала, не выведенного из личного опыта.
В «Холодной жаре» кучер в парусиновом халате с медными пуговицами у хлястика помахивал длинным английском бичом.
Далее, в «Рабской свободе» время шло к вечеру.
И, наконец, в «Живом трупе» некая дама отказывалась оживить свои бледные щеки каким-то количеством румян и не хотела обременять никаким ожерельем своей нежной шеи.
В Космосе перед Алексеем Ивановичем росли даль и пространство: его мир становился глубже, его взору открывались все новые звезды, все новые загадки и образы.
В то же время, читая «Самость», он понял, что коль скоро нечто должно все же кому-то видеться, необходимо, чтобы позади всех мыслей располагалось некое Само.
«Я – первый побывавший в Космосе», – прогуливаясь, он думал.
Когда он говорил это врачам, те грозили ему пальцем.
– Первой в Космосе побывала плесень, – мягко возражал доктор Антон Павлович. – Вторым – Максим Штраух.
– Хотите мы положим вас в мавзолей? – к первому присоединялся доктор Викентий Викентьевич. – Отдохнете, отоспитесь…
Алексей Иванович знал, что в мавзолее лежит Максим Штраух, а, значит, доктора делают ему невозможное предложение, которое он должен поместить позади всех других предложений, возможностей, мыслей.
Штрауха в своей голове Ленину принес Богомолов.
Спокойно Ленин спал, пока Штраух крутился.
Не то чтобы Штраух отогнал от Владимира Ильича тревожившую последнего медведицу, но он помог вождю обойти ее.
Штраух сильно потел и хорошо изъяснялся по-немецки.
Тем временем Ленину виделось будущее: пушкинские аукционы, телесные наказания для женщин, Россию разбить на дачные участки и отдавать потом немцам в аренду под дачи!
– Уйду я спать, – с усмешкой отвечал врачам отец Гагарина, – а без меня тут –
Стояла сильная жара, но жарко не было: спасали обои.


Глава четвертая. НА ГОЛОЙ ЗЕМЛЕ

Алексей Александрович Каренин после того, как на него упала тень, равным образом заключил в скобки свои мнения и приобретенные убеждения, но что бы он ни думал и в чем бы ни убеждался, он всегда убеждался и думал на фоне того, в чем он был уже убежден или что думал до этого.
Он дал Анне маленькую передышку, и та, сидя на голой земле, пришла к такому выводу.
Анна не выступала ни калекой, ни умирающей и только потому сетовала на свою увечность или умирание, что смотрела на себя глазами Каренина; ее сетования не отличались чистосердечием: таким образом она расплачивалась за свое бытие в мире.
Когда Анна в инвалидной коляске возвратилась с вересковой пустоши, она рассказала Каренину, что там, на озере, она видела Вронского.
Справедливо Алексей Александрович полагал, что Анна вольна видеть, кого пожелает, и потому не стал ей выговаривать, а пошел навстречу, заметив, что и он (Каренин) будет рад его (Вронского) видеть.
«Уж если Вронский должен кому-то видеться, то лучше пусть он видится мне, нежели Анне!»
Предполагаемое, а затем и мелькнувшее виденье Вронского покамест не сочеталось с мыслью о нем: мысль была летучая, а виденье – туча тучей.
Мысль была простая: Алексей Кириллович – папа Григорий; виденье однако осложняло понимание.
У датского посланника был бал, кто-то напустил багрового дыма, у всех чесались анусы, Анна танцевала с Вронским – и Вронский (Каренин увидал) своею мелкой стороной вдруг опростался наружу. Все это было тем ужаснее, что происходило в закрытом помещении: палец Вронского прямо указывал на разверстый анус (дым шел оттуда), и это был не палец-для-Каренина, который он видел направленным в сторону ануса-для-него: это был палец Вронского, который сам указывал Каренину на анус, видимый Вронским (тот извернулся).
Анна (за мыслью последовала другая) предопределила Вронского не так вовсе, как причина обуславливает следствие, но так, как ситуация, стоит ей завязаться, рано или поздно приводит к развязке.
Что бы Вронский ни делал, что бы ни затевал (становилось понятным), всегда он будет представляться кому-то на фоне им затеянного или сделанного.
Алексей Александрович Каренин продолжал оставаться в тени; он расплатился за Анну, ее бытие, и никому не был должен.
Струбинскому он направил других калек с умирающими на замену; Вронский продолжал ждать развязки, следователь Энгельгардт обуславливал ситуацию, датский посланник был молчалив или шептался с французским парикмахером.
Накатывал громадный синтез: отбившийся отец Фертингофа метался между вокзалами, почтой и телеграфом: он рассылал отчаянные сообщения.
Было затихшая возобновилась битва при Садовой.
Подлинный субъект стоял насмерть против целостной личности.


Глава пятая. СЕМЬ ЗВЕЗДОЧЕК

Его балы и праздники имели менее официальности и более той благородной свободы, которая составляет всю прелесть общества.
Датский посланник барон Отто фон Плессен был женат на княжне Варваре Гагариной.
Он часто говорил супруге, что хотел бы полететь в Космос, и наконец она обещала переговорить с отцом.
– Да мало ли чего он хочет, – смеялся Алексей Иванович. – А я, может статься, хочу быть отцом Гамлета!
Он прилегал на козетку и просил дочь пустить ему ушные капли.
– Давайте поступим так, – к тестю подступил сам барон, – вы возглавите императорские театры и в Космос полетите в каком-нибудь водевиле, а по-настоящему полечу я.
Устроивши бал, а вместе и праздник, он так напоил Келдыша, что сумел с его помощью на рассвете пробраться на Космодром и расположился в ракете; он спрятал тело Штрауха в кустах и сам занял его место.
Сделавши знаменитый виток, преспокойно он возвратился к жене, предоставив дублеру мелькать на экранах, гонять чаи с королевой и раздавать многочисленные интервью.
– В Космосе, – прекрасно отец Гагариной вошел в роль, – довольно много загадочного: к примеру, вот, Большая Медведица…
Семь звездочек выбегали на сцену и танцевали с детьми – поэтесса Анна Андреевна обеспечивала финансовую подпитку утренников.
Старые герцогини страшно Алексею Ивановичу улыбались и зазывали к себе обедать.
Отец Гагарина помолодел десятью годами.
Муж француженки из водевиля, узнав о произошедшем, требовал, чтобы он взял на себя обязательство в данном ему авансе.
– Звезды, – лукавил герой Космоса, – обволочены животными телами.
– То есть? – в упор не понимали старые герцогини.
– Звезды, – произносил Алексей Иванович патетично, – настоящие, небесные, чудовищные и огромные входят мириадами в мое тело, маленькое, временное, вечное – и выходят обратно; руки мои, ноги, спина обтекают далекие звезды, в том числе Большую Медведицу!
– В таком случае, – подбрасывал муж француженки, – что же кровь, лимфа, семя?!
– Звезды, – взлетал космонавт под купол. – Звездно!
Француженка, с которой он был теперь в связи, отказывалась применять румяна и надевать ожерелья.
В парусиновом халате кучер изготовил английский бич.
Время между тем шло к вечеру.
Алексей Иванович попал в Самое То.
Ни под каким видом в Него не следовало углубляться далее: громадный синтез грозил засосать без остатка.
На Первом пушкинском аукционе был продан с молотка биологический материал поэта.


Глава шестая. ВЕЩИ ЗАНОВО

В тот же самый вечер Лиза Меркалова нашла в своей комнате штуку тонкого полотна, батиста, кисеи, две дюжины мадрасских платков – и не могла сведать, кто их оставил там.
Погода стояла постоянно хорошая; Стремов заводил разговоры о предполагаемых удовольствиях – во всех его приемах проглядывала не притворная, а настоящая привычка к тайным роскошам жизни.
Впрочем, по судьбе его службы, они давно не виделись; он стоял перед ней, любуясь развитием ее красоты.
В красном распашном капоте тихо она смеялась на его поцелуи.
Сполна Стремов расплачивался за бытие Лизы Меркаловой.
Девушка часто ходила в мавзолей, насыщаясь разлитой там духовностью и придавая себе все более сексуальности – когда же в мавзолей приходил Стремов, он ощущал, как колеблется его моральная добродетель.
Общим было то, что Ленин, там внутри, разрушал установившиеся у них стереотипы – не то чтобы Ленин мог отключать разум, скорее он давал возможность увидеть вещи заново, в иных подробностях и положениях. Сам он, по сути, тень, мог предстать великой матерью или ее младенцем, превращая при этом Лизу и Стремова, скажем, в аниму и анимуса. В другой раз, сам анимус и анима, он превращал Лизу в великую мать и в младенца – Стремова.
Стремов и Лиза Меркалова в мавзолей приносили свои привычки, вкусы, надежды и выносили наружу противоречивую картину мира, в котором предметы и люди менялись местами и даже могли посягнуть на основы мироздания: в этом случае личный мир пинком выбрасывался из мира вообще.
Они входили со своими предрассудками, и Ленин перерабатывал их в метод и истину.
С женщинами, например, Ленин был ласков и нежен, как с детьми, которых собираются обмануть и не взять на гулянье или в театр.
Ленинская теория бархатных обоев иллюстрировала себя вполне на детских утренниках и праздничных гуляниях, но не все взрослые в полной мере разделяли ее. Ленин ушел в общепит, сделался архетипом: дедушка Общепит и старец Архетип.
В беспрерывном происходившем в мавзолее размене чувств и мнений никто не заметил, как исчез экскурсант.
– Кажется, это был отец Фертингофа, – глядя вслед исчезающему, только и сказал Стремов Лизе.
Одно, впрочем, не следовало из другого.
Исчез экскурсант.
Пропал отец Фертингофа.
Исчезнувший экскурсант был, несомненно, отцом Фертингофа.
А вот отец Фертингофа совсем не очевидно –


Глава седьмая. ПОЭМА НА МОРОЗЕ

Сколько произошло перемен, изменивших установившийся (было) порядок вещей!
Папанин сделался литературной формой.
– Воля ваша, Иван Дмитриевич, – ему говорила поэтесса Анна Андреевна, – гневайтесь не гневайтесь, а я больше не намерена!
Ничто не оставлено было в покое, и даже мертвые потревожены в их могилах.
– Представьте себе, что вы описываете партию шахматной игры, имея дело с белыми и черными, – Папанин отвечал поэтессе.
Проигравшие при Садовой посягали на свободу Мексики.
Появилось коллективное бессознательное.
Личное содержание отступало.
Анус символизировал противоположный пол.
«Смерть наступает как ушиб!» – пел Мичурин.
Удивительным образом ужимаясь, все это помещалось в Папанине – огромный, раздутый, едва не лопавшийся от всего того, что носил в себе, Иван Дмитриевич диктовал Анне Андреевне свое виденье действительности, и поэтесса волею обстоятельств вынуждалась за ним записывать.
– В уголовном департаменте Санкт-Петербургской Судебной Палаты, – со свистом рвалось из полярника, – под председательством сенатора Молоствова при членах Озерове и Милееве, прокуроре Гриневиче и секретаре Свияжском рассматривается дело о взрыве в мавзолее, повлекшем за собою –
Судебная хроника под рукой Анны Андреевны принимала форму поэмы, но самая поэма на морозе принимала форму Папанина.
Этот взрыв в мавзолее (она слышала его отголоски в Папанине), прочем, высвободил из Ивана Дмитриевича изрядно материала, возвратившегося на ранее занимаемые им позиции – Иван же Дмитриевич заметно потеплел, хотя и продолжал носить в себе много чего замороженного.
Самое происшествие, наделав шуму, дало пищу многочисленным толкам (думали, поставят домик на колеса – на том и закончится).
– Что скажете о взрыве в мавзолее? – на балу спрашивала Анна Вронского.
– Полагаю, сие не случайно, – подергивая воображаемую сутану, Вронский отвечал.
Ленин чудом остался жив – пребывавший в праздности, он довольствовался естественным различием между своим существованием и существованием Штрауха, именно вырабатывавшим для него идеи. Различие это заключалось в том, что кучер в парусиновом халате с медными пуговицами у хлястика (Штраух) помахивал длинным английским бичом лишь тогда, когда время шло к вечеру, дама (Ленин) собиралась в театр и при этом отказывалась оживить свои бледные щеки каким-то минимальным количеством румян и обременить нежную шею роскошным брильянтовым ожерельем.
Штраух полагал румяна и ожерелье обязательными попутчиками революционных масс – Ленин же утверждал, что пролетариату никакие попутчики не нужны вовсе.

Глава восьмая. СТАРИННЫЙ СОН

– Смешалось все у вас в голове, – смеялась поэтесса полярнику. – Не голова, а Дом Советов!
Она принесла Папанину поесть и выкладывала еду на стол.
Они были не одни.
Екатерининские дамы и кавалеры, турки с трубками, немецкие персоны, арлекины, медведи, крестьянки в синих сарафанах, веселые мужики в армяках, слуги, кучера, нищенки, уличные разносчики, Ленины в ассортименте смотрели со всех сторон, полок, поверхностей.
Фарфоровая Россия всех эпох, бисквитные и глазурные фигурки, народец крошечный и хрупкий, прелестен был своею тонкостью раскрасок, женственной нежностью, юмором, смекалкой – всею полнотой русской улыбки.
Сам Иван Дмитриевич, ростом едва в полтора вершка, хитровато склабился Анне Андреевне с белой льдины, украшенной красным флагом.
– Где тут у вас отец Гагарина? – у поэтессы рябило и пестрело в глазах.
– На шифоньере, рядом с женой Стремова и ребенком Крупской.
–  А Алексей Григорьевич Стаханов?
– В семье, – смеялся полярник, – между мамой Карениной и папой Вронским.
Анна Андреевна бессознательно взяла в руки Анну Аркадьевну.
– Она порой удивляет меня своим глубокомыслием, – Папанин аккуратно статуэтку принял. – Она следует только первым движениям, великодушна по вдохновению и безрассудна на деле.
Симулируя полудетскость, вытянув черты лица в несерьезном раздумьи, Каренина глядела в сторону.
– Кажется, трещинка? – поэтессу как будто кольнуло в ребро.
– Она упала, – полярник обмахнул метелочкой. – Я склеил.
Анна Андреевна перехватила фигурку и опасно вертела перед носом хозяина.
– Я бы не удивилась, если бы вы и не хотели встретиться со мною, – кривляясь, подражала она голосу Анны Карениной. – Я ко всему привыкла. Вы были на льдине? Да, вы переменились, – произнесла она очевидно с дурным намерением.
Иван Дмитриевич окончательно отобрал Анну.
– Какая дама не пользуется румянами и не носит ожерелий? – быстро спросил он.
– Мертвая, – так же быстро ответила поэтесса. – Неживая.
– Ленин, – полярник куда-то гнул, – скрываясь от временного правительства в доме Струбинского, переоделся в женщину.
– Но в мавзолее, насколько мне помнится, – Анна Андреевна затеребила бахрому, – Владимир Ильич лежал нарумяненный и с ожерельем на шее?
– В мавзолее лежал Штраух, – Папанин напомнил, – и кто-то снял с него украшения!
– Выходит, это не Штраух привозил Ленина в мавзолей, а именно Ленин доставлял Штрауха! – не знала поэтесса, что и думать. – А Штраух спал и видел коллективное бессознательное: чудовище горит в озере и жук-сенатор!
– Старинный сон Наполеона и Кутузова! – Папанин далеко выкатился за рамки.


Глава девятая. ГОЛОД НЕ ТЕТКА

Молодой Гордон лаял на старого сумасброда.
Старый сумасброд нашел любовь на вересковой пустоши, но не хотел называть вещи своими именами: хотел-не хотел.
Старый сумасброд вел отбившегося экскурсанта.
Старый сумасброд и немного актер создавали пространство.
Пора было возвращать Менделеева: Дмитрий Иванович воскресе! Лупили яйца, говели, целовались, били в колокола.
Немного актер создавал новый образ: Бог-химик!
В соседней комнате, за стеной, шаркали туфли Мережковского.
Ленин прогуливался с собачкой.
– Крупская никогда не изменяла Ленину! – на себя папаша взял смелость.
Маменька покатывалась со смеху.
Звезды, обволоченные животными телами, эпатировали филистеров.
Многое сделалось красным – плотность этого красного цвета, его самость, его способность меня затрагивать и переполнять происходят от того, что он требует и добивается от моего взгляда некоторой вибрации; предполагается, что я знаком с цветовой гаммой, особой вариацией которой он выступает.
Красный цвет – проявление красной поверхности, она – проявление красной бумаги, и, наконец, последняя – проявление красной вещи, этой вот книги.
Крупская ворчала и ворочала глазами.
Повсюду расставлены были тарелки: бекон, омлет, овсянка, джем.
С чего-то взяли, что отца Фертингофа застать будет проще за завтраком.
Отцу Фертингофа хотелось (в глубине чьей-то души!) испытать себя и примериться к какому-нибудь завтраку, и потому он принял вызов.
Завтрак – не девушка, которая идет сама по себе и стоит по развитию на переходной ступени между обезьяной и человеком; завтрак не дурак и не дрянь, хотя может быть и тем и другим; завтрак – это человек (как говорят французы), который весело, оживленно, постоянно делает свое дело, высоко ценимое всеми его окружающими.
Завтрак в мавзолее – это живая загадка.
Приемные комнаты ума Ленина открыты для всех.
Завтрак слегка смущался, как будто боялся, что отец Фертингофа съест его.
Отец Фертингофа не имел полной свободы мыслей, словно кто придерживал их.
Ленин лежал с особенным в виде трапеции вырезом на желтоватой груди, и потому, что вырез был именно желтоватый, отец Фертингофа лишен был свободы.
Стараясь на вырез не смотреть, он смотрел в сторону, но видел вырез.
– Мавзолей – это плющом обвитый домик?
– Да, сударь.
От меня отворачивались.
С рюкзаком за плечами я вошел: Степан Халтурин, фон Штауффенберг.
Ленин что-то кричал, но за прочной хрустальной крышкой: разобрать было сложно.
Я опустил рюкзак под шведский стол, не приняв в расчет толщину столешницы.


Глава десятая. СНОВА ФОКУС СТЕКЛА

Этапировали филистеров.
Пустые субъекты, третьи лица, красные абсолютные индивиды, турки с трубками, немецкие персоны, бывшие царские чинуши, горбуны, апраксинцы, доверенные лица, ревнивцы, просто любопытные, замерзающие шли ужасно длительно, точно ноги их были спутаны или они шли на муку.
Под предлогом лечения чистым воздухом они из одной прихоти выразительностью каждой отдельной черты искупали общий недостаток красоты.
Горожане, питавшие отвращение ко всякой преувеличенности и фразе, стояли у окон: в провинциальной глуши этапированным предстояло плотно собраться с мыслями.
Дождь хлестал упорнее, чем когда-либо.


ЧАСТЬ ШЕСТАЯ
Глава первая. СЛАВНОЕ ВРЕМЯ

Ему попадались шапочные знакомцы, с которыми он разменивался поклонами.
В остроконечной курмячатой шапке, в пальто и пледе, он шел торопливо – его шапка съехала на затылок, плед свесился, и пальто распахнулось.
Поутру он направлялся в присутствие с угрюмым видом – не разобрать было, скверно ли ему идти в должность, работал ли он всю ночь или у него с похмелья болит голова. Домой он возвращался с улыбочкой, и снова не разобрать было, чему он улыбается: взял ли взятку или мысленно обедает.
Есть сомнамбула – она имеет вторую действительность, которую мы объективно наблюдаем: идет по крышам, карнизам, над пропастью, не обрываясь, не страшась: не видит того, что мы видим и видит то, чего не видим мы.
Богомолов был именно сомнамбулой.
Его магнетизером был Фертингоф.
Сам никуда не выходивший после известного происшествия, решать свои задачи Иероним Фертингоф посылал Иеронима Богомолова.
Иероним Фертингоф внушил Богомолову повстречать во второй действительности праотца Гагарина, и Иероним Богомолов своей тростью методически обстукивал карнизы и крыши.
Праотец Гагарина сидел на подиуме, свесив ноги в пропасть.
Только что из Космоса, он отряхал звездную пыль, ковырял в ухе и очень походил на отца Гамлета. На нем был надет казакин, довольно длинный, из стамеди стального цвета с красной шелковой оторочкой и на красной подкладке.
– Папаша, – Иероним Богомолов обратился к праотцу Гагарина нужной фразой, – кто строил эту железную дорогу?
Души встретились, и взоры их породнились: Иван Иванович взглянул на фактотума, и параллельно праотец Гагарина посмотрел на Богомолова.
Комар укусил ложку.
Врач деревянным предметом нажал на тарелку.
Хватательное движение (Куба) – да; жест указания (янки) – нет!
Советские ракеты попали на остров Свободы!
Теперь для разговора (Кто строил?) требовалось третье тело, само по себе не доступное радарам: оно подключилось: видны были только кисти рук, самое тело тянулось за ними хвостом ракеты.
– Мерло-Понти, – Иван Иванович дал отзыв на пароль (Кто строил?).
Их разговор потек непринужденно.
Всяк, слыша их, сообразил бы (в Бразилии), что это два друга, вместе воспитанные, после долговременной разлуки с живым удовольствием приводят себе на мысль славное время их младенчества.
В одном отношении Богомолов понимал праотца Гагарина, в другом – Иван Иванович понимал фактотума Фертингофа.
Добро должно быть с челюстями!


Глава вторая. НАСИЛУЕМ КОНСИЛИУМ

Эта железная дорога шла над крышами домов, местами пропадая в облаках.
Мчался голубой поезд.
В вагоне полно было комаров.
В другом везли тарелки и деревянные ложки.
В бронированном третьем под сильной охраной транспортировали запчасти к ракетам.
Везде совещались врачи: консилиум?!
Во всем видны были кисти рук профессора Мерло-Понти: подстричь идею и снять с нее снимок!
Французский парикмахер Мерло и итальянский фотограф Понти соединились для изучения третьей реальности.
Стоило им, однако, воспринять ее (т.р.) как таковую, как бы раскрыть глаза и увидать ее, как они ощущали вечное и вездесущее присутствие в опыте безусловно непостижимой тайны.
Когда Фертингоф еще был с Лорой и выходил из дома, он никогда не выходил, чтобы прогуляться, всегда – чтобы куда-то сходить, и проходя мимо дома, где жили Мерло и Понти, не узнавал его, так как выходя, он не собирался туда идти.
До сих пор Богомолов жил головою.
Церковка бросалась в глаза.
Дмитрий Иванович не способен оказался толком объясниться: не помутился ли он?
Непогрешимость папы была ограничена жизнью Вронского.
Достоверность и есть сомнение.
Анна вызывала привыкание.
Поезд из второй действительности шел в третью реальность.
Богомолов действовал по инструкции: взял билет, ни с кем по дороге не спаривался: берег голову.
Все самки были крупнее его и имели виды.
Самка Молоствова (жучиха) шире всех распустила усики – умело Богомолов уклонился – праотец Гагарина (в коробке) передал ему туфли Мережковского, и он (Богомолов) должен был доставить их Фертингофу.
Туфли как таковые сами могли управлять ногами, но Богомолову (он примерял) они оказались малы – сомнамбуле весь мир маловат во второй реальности, но они (все) направлялись в третью, и в ней Богомолов выглядел насекомым.
Сам Богомолов и самки вокруг него – круг сужался.
Комарихи жаждали крови.
Сомнамбула Богомолов ждал команды магнетизера Фертингофа, но Фертингоф беседовал с отцом.
Отец Фертингофа завтракал: сокровенный человек, он на гробе Ленина, по-платоновски, резал вареную колбасу (свое брало естество).
В коробке шнуровались мережковские башмаки.


Глава третья. ВТОРАЯ НАГРАДА

Дьяволы опять навоняли, хотя и не ели жирных харчей.
Преисподний, глубинный, змеевидный, звероличный?
Яко пар или птица?
Глагольник, блудный, злосмрадный, похотный?
Сластотворный, утроболюбивый, любонеистовый?!
Любопрительный, полуденный, полунощный?!
Не было таких, которые откликнулись бы на имя и вышли.
Скуфья – вторая награда священнику после набедренника.
Церковка бросалась в глаза своими розово-красными стенами, белыми выступающими орнаментами, синими кубовыми главами и зелеными ставнями.
– Нет ни мужчины, ни женщины, – проповедовал отец Вейнингер, – а только элементы мужского и женского.
Церковка была при женском монастыре ордена мизогинов.
– Куда кинешься? Где нам дороги? – поблекшие бормотали послушницы.
В кельях было чисто и надоедливо определенно: окна всегда завешены, день и ночь горели лампады, ни в чем не было заметно следов увлечения.
Руки стыдливо прятались под апостольники.
Девушки покрепче отпрашивались у матушек к угоднику.
Матушки, сжимая сухие губы, осматривали фигуры девушек и провожали их цепкими взглядами.
– Знаем, какие это угодники – небось, при сабле, шпорах и за углом стоят.
Вставало над всем и расползалось страшное слово «родиха».
Боялись его молодые девушки до умоисступления – коварное, изменчивое, оно в тысяче образов рисовало им гибель, позор. Все преступления перед ним были спасением. Бледное, срамное оно сатанинским ревом врывалось в песнь бесплотных ангелов, застилало светлый образ Богоматери, топтало в грязь святой инстинкт материнства. Когда же враг одолевал, и девушка, забыв все, выкрикивала срамные слова и билась с пеной у рта, ее запирали в сыром склепе под церковкой, где хоронили игумений, и приглашенный монах читал над ней заклинания, выгоняя из нутра мучившего ее дьявола.
Лора жила монастыркой и очень скучала.
Раньше она была с Фертингофом, но потом бросила его и сошлась с Милеевым: тот оказался сущим дьяволом, и теперь Лора ходила в апостольнике.
Доверенным лицом Фертингофа был Богомолов – фактотумом же Милеева выступал отец Фертингофа.
Милеев, шестирукий, изрыгал удушливый газ, в то время как монахи изгоняли его из нутра Лоры – когда девушке надоедало, она отпрашивалась к угоднику.
Тихим чистым спокойствием веяло от угодника, на душу действовавшим примирительно и спокойно.
Его широкие шаровары падали складками на лакированные ботинки.
«Папе сделали ботинки», – вспоминалось из детства.


Глава четвертая. ЧУДОВИЩЕ ЛОТЦЕ

Стремов и Лиза Меркалова ждали повторного появления среди них Менделеева, чтобы Стремов, как о свершившемся факте, мог сообщить о том Фертингофу.
Теперь у обоих (Фертингофа и Стремова) были одинаковые длинные усы с подусниками, и каждый, выпростав волосок попрочнее, посредством его, общался со своим визави.
Все протяженное становилось непротяженным, когда Стремов обращался к Фертингофу, и снова превращалось в протяженное, когда Фертингоф отвечал Стремову. Каждая точка поверхности кожи Фертингофа, да и Стремова, качественно была отлична от соседней и потому давала свое особое ощущение.
Общаясь, Фертингоф и Стремов вырабатывали пространственное чувство. Осязательные рецепторы, касаясь временами друг друга, искрили и потрескивали – интимное бытие как результат смутных разглагольствований выворачивалось на некие высшие таинства; понятия переходили в свою противоположность и примирялись затем в высшем единстве.
Искали вечную идею, задушевный мир, высшую ценность – нашли домохозяйство в огромных размерах, распорядок, удовлетворяющий самому себе и предначертание задач общей деятельности: разнообразную игру в свои собственные формы в интересе, хотя, и высших идеалов. Давая Фертингофу чисто механические объяснения событий (вместе с самими событиями), Стремов получал от Фертингофа едва ли не идеальное истолкование мировой жизни.
«Человека поймет только тот, кто прежде понял пчелу, комара и жука», – полагал Стремов.
«Что за педантство, – внутренно хохотал Фертингоф. – Человека поймет тот, кто изучит наперед чудовище, которое тонет в пучине, охваченное языками пламени!.. Жука, помнится, зовут Молоствов, а чудовище?»
«Чудовище Лотце», – Стремов знал.
Глаза чудовища горели удовольствием – отныне оно могло являться Фертингофу под узаконенным именем, как это делал конкурирующий с ним жук.
Когда отец Фертингофа насылал Виктора Алексеевича Милеева – от дьявола Богомолов уходил в мир насекомых и там искал покровительства у Молоствова-жука: Богомолов был не фактическим, а скорее юридическим лицом Иеронима Иеронимовича-младшего.
Фактически от лица Фертингофа все же выступал Стремов.
Лакированные ботинки – третья награда священнику после скуфьи и набедренника: Стремов не понимал, куда фактически Богомолов везет ботинки Мережковского.
Чудовище Лотце между тем письменно отказалось от фамилии Озеров, а жук Молоствов избран был сенатором.
Именно под его председательством в Судебной Палате рассматривалось дело о взрыве в мавзолее, повлекшем за собою битву при Садовой, уход Лоры в монастырь, обличительные песни Мичурина и знаменитую партию шахматной игры, в которой после долгих маневров Папанин одолел Римского папу.


Глава пятая. ПОМИМО БЫТИЯ

Когда писателю выносят вотум недоверия, он по возможности далеко выставляет в окно давно не мытые ноги, шевелит пальцами и ждет, не наденет ли кто пролетающий на них лакированные ботинки.
Когда молодая Советская республика свой вотум вынесла Мережковскому (мракобес и гиппиус), Дмитрий Сергеевич, напротив, ноги из окна выставил в лакированных ботинках, и пролетавший праотец Гагарина легко их сорвал.
Когда в поезде плотно Богомолова обсели самки, туфли (башмаки, ботинки) Мережковского принялись самошнуроваться.
В такой обуви Фертингоф мог легко выйти из дома, чтобы прогуляться и даже зайти к профессору Мерло-Понти.
Иероним Иеронимович имел все основания бояться, что профессор лишит его богатого внутреннего мира и переведет к прочим людям в бедный содержанием мир внешний.
«Пусть лучше Лора перейдет в мой мир, нежели я возвращусь в ее», – усиком ответно он водил по руке Стремова.
Отключивший (в знак протеста?) все свои познающие органы Иероним Иеронимович оставил себе волосок, которым с руки Стремова считывал принесенную ему информацию; посещавший его Стремов ничего в себе не отключал и свой волосок настропалил, чтобы в свою очередь знать, что Фертингоф хочет передать ему.
Стремов мог бывать у Фертингофа по факту – мог и посещать его в придуманных паузах (слушая, к примеру, хор): во втором случае на столе с челюстями (так!) стояла Анна и лежали поверженные Вронский с Карениным.
Раньше Стремов сам поддерживал в должном порядке усы Фертингофа – позже за это взялся французский парикмахер, а спустя еще некоторое время к нему присоединился итальянский фотограф.
Мережковского никто не любил – неисчерпанностью прежних отношений веяло от него: людей он лечил от Бога, а когда умирал Менделеев, Дмитрий Сергеевич в лакированных ботинках стоял над ним: тонкие темные брови и небольшой, но приятный лоб выкупали его несколько толстый нос и бледные губы.
Когда умирает человек, неплохо рассказать ему что-нибудь эротическое, но умирал человекобог, и Мережковский походил на каторжника, рассказывающего своему поверженному товарищу похождения такого свойства, которые способны бросить в дрожь всякого не каторжника.
– Не может быть! – из последних сил восклицал распростертый, выбрасывая на стороны длинные руки и касаясь ботинок пришедшего проводить его.
Предполагая, что Менделеев унесет рассказ в могилу, Мережковский передавал действие без купюр.
Дмитрий Сергеевич передавал Дмитрию Ивановичу все известные ему подробности интимных встреч Анны и Вронского.
Воскресший Менделеев ныне располагал новым знанием.
Но есть ли что-то, чего не знал бы Бог?


Глава шестая. НА СТОРОНЕ ПЕРВОГО

Помимо «бытия», как известно, существует принципиально иной мир – мир постижения «смысла бытия».
Вы бытействуйте—мы вас подождем!
«Помашет» – «Бомарше», такая появилась рифма.
Кто-то и впрямь махал рукой, но Бомарше в точном переводе, задувал свечу Анны и раздувал пламя во Вронском; итальянский парикмахер становился испанским цирюльником, фотограф выпадал вовсе, подлинным бытием обладал Толстой – Каренина представляла лишь мнение.
«Каренина» – «мнение»: принес Мережковский созвучие.
Вторая природа готовилась заменить первую.
Инобытие Фертингофа превратилось в скороговорку: было отчужденный от самого себя Иероним Иеронимович к себе же возвратился в обогащенной форме – вернулся не по прямой, а по спирали.
Так вместо свечи появилась лампа накаливания.
Ильич судился с Лодыгиным – на стороне первого выступал Ползунов, второго поддерживал Стефенсон.
Профессор Мерло-Понти, как и все прочие, заходил в Фертингофа (действие происходило в Фертингофе), но со стороны казалось, это Фертингоф стал выходить из себя и посещал дом профессора.
Иероним Иеронимович выпрастывал спираль, и Мерло-Понти подавал напряжение.
– Что видите?
– Свои собственные формы, – снявши лакированные ботинки, Фертингоф смеялся на софе. – Я – в форме огромного домохозяйства и я же – распорядок, удовлетворяющий самому себе!
– Что вы в своем домохозяйстве?
– Здесь, – пациент шевелил свободными пальцами, – я – абсолютный исток, мое существование идет не от моих предшественников – оно идет к ним и их поддерживает!
– Ну, а в удовлетворяющем вас распорядке?
– Там, – Фертингоф проговаривал скороговоркой, – я – горизонт, расстояние до которого сойдет на нет, поскольку оно не станет его свойством, пока я сам не окину его (себя) взором.
Незадолго до Фертингофа к профессору приходил Папанин, утверждавший то же самое, а после Фертингофа профессор ожидал Мережковского, еще не зная, что скажет последний.
Профессор Мерло-Понти подстриг и сфотографировал пациента.
Фертингоф ему преподнес скороварку.
– Вы думаете, в подвале у меня сидит Толстой и мы быстренько сварганим из него супчик? Вы полагаете, это Толстой разлучил вас с Лорой?
– Он – мой предшественник, но более я не намерен его поддерживать, – Фертингоф отчеканил. – Я выведу его, обещаю, на чистый горизонт и новый распорядок!


Глава седьмая. ПОЛЮБИЛА ОБОИХ

Одни и те же люди существовали в двух разных мирах и, если в мире бытия вели себя легкомысленно и даже порой предосудительно, то в мире постижения смысла они были раздумчивы, тяжеловесны и добродетельны.
Толстой от недоговоренности переходил к умолчанию.
В своем огромном домохозяйстве он ввел новый распорядок, последовательно проводя изменения повсюду: от устья до истока.
Сильно мешало течение.
– Но это же Фертингоф, – не понимала Софья Андреевна. – Речка Фертингофка!
В мире бытия Лев Николаевич забирался на крышу и ходил по кровле (ему нравилось слово) – в мире же постижения он сидел в подвале и перебирал картофель.
Тем временем Мережковский писал своего Толстого, и этот другой Толстой, так не похожий на самого Льва Николаевича, всерьез претендовал на признание в мире постижения смысла (Толстой-философ), в то время как Толстой-писатель набрасывал в мире бытия задуманное им «Воскресение».
С помощью Менделеева, оказавшегося чуть ли не Богом, Анна возвращалась к жизни – при этом Вронский становился Римским папой – Каренина давала жизнь младенцу, в свою очередь породившему стахановское движение, и далее все участники действа (это было поистине драматическое произведение), мужчины и женщины, просто-напросто распадались на элементы мужского и женского.
Менделееву (Богу) противостоял Милеев (дьявол с маленькой буквы); еще были лакированные ботфорты, со скрипом направлявшие ноги в разных направлениях – Толстой представлен был к ордену мизогинов.
Отец Вейнингер изгонял отовсюду отца Фертингофа.
Доверенное лицо Милеева Иероним Иеронимович-старший обнаружен был в домохозяйстве Иеронима Иеронимовича-младшего, вытекающим временами наружу из собственного сына.
Известный снохач (в Россию напасть приползла из Франции), старший Фертингоф имел определенные виды на Лору и по ночам являлся ей в келье монастыря.
И без того новый, решительно распорядок обновлялся.
Все протяженнее становился горизонт и все острее пространственное чувство: необходимость железной дороги, связывающей землю и небо, была очевидной и искала своего материального воплощения.
И вот – пошел первый поезд.
Снабженный вагоном-парикмахерской и вагоном-фотосалоном в своем первом опыте он содержал непостижимую тайну.
Пущенный по воле Божьей состав не мог не привлечь к себе внимания дьявола.
– Ну что вам стоит? Что тебе стоит? – по ночам уламывал Лору посланник Милеева.
Несмотря на резкое различие (с точки зрения мужчины) между Фертингофом и отцом Фертингофа, Лора (как женщина) видела в них то самое общее, за что полюбила их обоих.


Глава восьмая. МЕЛКИЕ УСЛОВИЯ

«Домохозяйство Толстого и домохозяйство Фертингофа – одно ли это и то же или два разных домохозяйства?» – старался понять судебный следователь.
В одном и в другом пыхтели гигантские скороварки – безостановочно варился бульон из мяса свежеубиенных тварей: животных резали на крыше и туши сбрасывали в кипевшие жерла.
Домохозяйства (чего не мог постичь Энгельгардт) располагались в двух разных мирах: бытия и постижения его смысла, – но ориентированы были (Милеевым?) на показание вида, что преследуют крайности.
Наводился вопрос (косвенным образом) на артельные сыроварни, потребительские ассоциации и ссудо-сберегательные кассы.
– Пусть лучше тысяча человек принесет по одному рублю, чем сто человек – по десяти! – говорил Толстой и говорил Фертингоф.
Полный мясной обед на неделю стоил один рубль.
– Вы у кого питаетесь? – спрашивал Энгельгардт всех вовлеченных.
Стремов, Анна Андреевна и Богомолов перехватывали у Фертингофа.
Щусев, Штраух и фон Плессен ходили в мавзолей.
Гриневич, Свияжский и Вересаев столовались у Толстого.
Бомарше в переводе Мережковского и под редакцией Анны Андреевны вносил исправления в напечатанное:  не «обладал» Толстой подлинным бытием, а «обедал» им!
Мнение складывалось (мнением была Каренина), что Бога пора лечить от людей.
Одноразовые тарелки сильно загрязняли первую и вторую природу; комаров били деревянными ложками.
Отца Фертингофа записали в сомнамбулы.
Три Иеронима (два Фертингофа и Богомолов) планировали захватить самолет и для начала создали вокально-инструментальную группу.
Чистый звонкий голос запел, словно жалуясь на землю и просясь на небо. В этом пении проглядывал луч надежды, выражалась вера в лучшее – судьба однако не дремала: жизнь, тут как тут, была со своими язвительными намеками. Душа, готовая улететь, остановилась вдруг железными когтями существенности: борьба с жизнью началась: житейские печали, мелкие условия, препятствия, бедствия, огорчения промелькивали и ревели, ложась свинцовым грузом на измученное, истерзанное сердце.
Мороз и огонь попеременно бегали по жилам: доложили Папанина и Милеева.
Привстав, Анна Андреевна далеко отбросила перо.
Согнувшись, они внесли длинный громыхающий ящик.
Анна Андреевна закричала.
– Распоряжение Политбюро, – Папанин вытер пот. – Впредь до особого постановления.
Милеев высвободил место под роялем – мужчины вдвинули ящик и завалили его старыми рукописями.


Глава девятая. МЕНЯТЬ ЖЕНУ

Они замолчали; один – собираясь рассказывать, другой – приготовляясь слушать.
Новость была шокирующая: Ленина из мавзолея перенесли в кунсткамеру!
– Но почему? – не понимал Милеев.
– Ему разрешалось, – Папанин рассказал, – до пятидесяти раз менять жену: Владимир Ильич уходил в свободный поиск, но всегда заново выбирал Крупскую.
– Супружеская верность в патологической форме, – в себя пришла Анна Андреевна, – наблюдается у некоторых пород человекообразных обезьян. Это дало основания Вестермарку построить теорию о заимствовании человеком брачной формы жизни, именно моногамии, – от этих животных.
Анна Андреевна была чисто одета. В комнатах тоже все оказалось прибрано. Грязи, пыли и сажи – нигде. У образа с серебряными венцами висели чистые утиральники. Стол был покрыт безукоризненно белою, хотя и неправдоподобно толстой скатертью.
– Какие сладкие пирожные! – Папанин потянулся за следующим.
– Как нежно плачет скрипка! – даже прослезился Милеев.
Анна Андреевна встала, обесточила радиоточку – играли члены Политбюро: чистый голос замолк.
– На что они жалуются? – она попыталась совместить услышанное с увиденным.
– Наши ракеты, – Папанин кивнул под рояль, – по требованию Вашингтона пришлось убрать с Кубы. Это большое горе для всех нас. Они такие маленькие и никому не мешали.
– Это детские ракеты? – боясь, как бы мысли не приняли эксцентрического направления, поэтесса спросила. – Они именно должны стоять под роялем? Но почему у меня?
– Ваш сын Готорн – американец, – Милеев шевелил рукой под скатертью. – Истина одна, но может проявляться в самых разнообразных формах! У вас какой распорядок?
– Я прежде стираю скатерть, а уж потом выгребаю железки и сажу из-под рояля, – не стала утаивать поэтесса. – Что до Готорна, он сначала начищает свою Алую букву, а уж потом –
Огромный закопченный состав с воем пронесся над окном, выстреливая подшипниками и болтами.
Трое собеседников упали под прочный дубовый стол.
– Путешествие из Петербурга в Москву на «Радищеве» занимает теперь семь минут, – Анна Андреевна поднялась первой. – Чтобы уложить волосы нужно брать билет туда и обратно.
В окно, кружась, влетела глянцевая бумажка: фотография!
– Пустой субъект! – взглянул Милеев.
– Турок! – посмотрел Папанин.
– Ревнивец! – наморщила лицо поэтесса.


Глава десятая. ДОМАШНИЙ ЧЕЛОВЕК

С большим опозданием включившийся (все же) в деятельность по созданию смыслов Слюдин, домашний человек Карениных, пришел к выводу, что первичное восприятие Толстого является именно тою основой, на какой вырастают все человеческие смыслы и значения.
Погода была нерешительная, воздух тяжелый.
По руке Фертингофа жук Молоствов катил бесценную свою катку.
Достоверность возможности – разве же не возможность достоверности?!


ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ
Глава первая. ДРАЛАСЬ ЖЕЗЛОМ

У Анны ничего не было с Вронским.
Без лишних усилий она достигла участи всех модных женщин: она была оклеветана и смеялась над клеветой.
Тщетно старалась она принудить себя к сильным впечатлениям: именно любовь решительно ей не давалась.
Она представала пламенною и страстной, что, по романтической потребности моды, было необходимо, и так же тайно скрывала свою добродетель, как прежде скрывала бы порок.
Она вставляла ключ в замочную скважину, дралась тяжелым жезлом или высаживала бревном дверь.
Свежий ветерок умерял жар. Странная улыбка оживляла ее черты. Вся фигура Анны выказывала силу и энергию: замечательно некрасивая, она имела особенную способность нравиться своим землякам-пролетариям, которых в городе было довольно.
В мире постижения бытия ее голос звучал новым образом: в тембре ее существа слышался звук треснувшего фарфора.
– Не время теперь для пустых замечаний! – она произносила.
В разведенном огне были сожжены не понравившиеся ей туфли Мережковского.
Что-то о ней скажут? Как перетолкуют ее бешеную горячность, столь противоположную всегдашней кротости?!
В сражении при Садовой серьезно пострадала устричная зала Елисеева: трудно сказать сейчас, что более было оскорблено, уничтожено, разорено в этом ужасном разгроме – частные ли лица, гражданственность или государственное устройство? Все было опозорено, замарано, загажено в водовороте обид, ярости, бесчинства и бессмыслицы, обильно сдобренных вином и пивом.
Бревном пролетарии выбили дверь – в обществе Николая Левина и мадам Шталь Алексей Кириллович Вронский в крепко просоленном воздухе ел дельфина.
Иные животные нелегко забываются: дельфин!
Поедая дельфина, Вронский подражал его голосу!
Живое настоящее зубами разрывалось между возобновляемым прошлым и намечаемым будущим!
Когда Анну вели через квартиру (Струбинского), существовал кто-то, знавший почем что – и этим знавшим был морской интеллектуал.
Дельфин давал впечатление необыкновенной свежести!
Слова «направление движения стола» приобрели вдруг материальную значимость: яростно щелкая челюстями, стол, Вронский, Николай Левин, мадам Шталь рванули с места и, разбрызгивая стекла, выломились из залы наружу.
Анна тихо смеялась на поцелуи дельфина.
Никак не намечалось будущее, но прошлое возобновило себя в ужасающей ясности.


Глава вторая. БРОСИТЬ ПОД СТОЛ

Одни ничего не понимали, другие были растеряны, третьи лукавили.
Все было запутано, туманно, неверно.
Каренины стали чуждаться всякого общества и говорили прямо, что не видят необходимости, не чувствуют удовольствия терять время в пустых визитах и разговорах.
Алексей Александрович сидел за книгами: он уверял, что с книгами никогда не соскучится, а если которая ему надоест, то он всегда может бросить ее под стол, изорвать, сжечь, утопить, полить постным маслом и съесть.
Анне же Аркадьевне стало некогда заниматься тем, что, по словам злоязычных людей, для каждой женщины необходимее воздуха: приболел младший сын.
В голосе его было заметно смущение, в глазах – печаль, во всех движениях – досада и нетерпение.
Болезнь молодого человека скорее была моральная. Алексей Стаханов беспокоил мать чрезвычайною экзальтацией своего характера, доходившею до высшей степени раздражительности, если желания его встречали неожиданное сопротивление. Энтузиаст и сангвиник, он увлекался первым впечатлением и готов был жертвовать всем тому, что не заслуживало даже внимания.
Артиллерийскому обществу нечего было делать – Стаханов вместе с Готорном и Милеевым строил гигантскую пушку.
Профессор Мерло-Понти финансировал воздушную железную дорогу – Стаханов  доставил в Америку решетку Летнего сада и привез сто паровозов.
Дмитрий Иванович Менделеев изобрел приставные челюсти, и Алексей Григорьевич приделывал их к предметам мебели.
Мебель Карениных содержалась в совершенной чистоте, но давно прохудилась и требовала значительных исправлений.
Дмитрий Сергеевич Мережковский, напротив, не показывал даже вида, что принимает в чем-нибудь участие – приглашенный воспитателем к Алексею, он все же спросил воспитуемого:
– Если нечего есть, жевать ли человеческое мясо?!
Алеша взвизгнул, перекинулся, застучал ногами, схватил челюсть, бросил, попал в фарфоровую вазу – та разбилась вдребезги.
Теперь Анна слышала голоса парикмахеров, фотографов, портных, шляпников, шпажников, башмачников и торговцев-китайцев.
Все парикмахеры утверждали, что скоро мужчины возобновят пудриться.
Портные – что станем носить шитые кафтаны.
Шляпники – что появится некий Шляпников.
Все шпажники уверяли, что молодые и старики возвратятся к холодному оружию.
Башмачники пропагандировали лаковые штиблеты.
Китайцы клялись и божились, что шелковые материи со дня на день вытеснят всё другое.


Глава третья. ПЛАВНЕЕ И МАСЛЯНЕЕ

Что до фотографов, то они, редко встречая Анну, не могли ничего ей сказать, кроме пошлостей.
Они повторяли набившие оскомину фразы о том, что если человека долго не вспоминать – он исчезает, и даже, если мы перестаем говорить о животном, – то, считай, нет и его.
– Да, но причем здесь фотография? – с чего-то Анна горячилась.
Улыбаясь, фотографы выпускали птичек.
– Воспоминание и есть фотография, – люди пошлили.
Анна оставалась с открытым ртом.
Сама для себя она не была ни ходячим мнением, ни примером для подражания.
Ей было странно, что мороженое для мальчиков стали называть «грязным», а ходившие по платформам горничные отныне загибали назад головы, что встречные сторонились теперь не в ту сторону, а все вокруг вообще забыли, куда и зачем они едут.
Фотографы оставались Мерло, но парикмахеры все решительнее возвращались к Тютькину.
Анна перестала вспоминать, что у нее было с Вронским, и с Вронским у нее ничего не было.
Был дельфин на поводке, ялтинская набережная, Антон Павлович за деревом: дама с арбузом!
Милеев предлагал ей принять участие в забастовочном движении и лечь на рельсы – вместо себя Анна выложила арбуз – треску было на всю Россию.
Анну содержали в доме Струбинского, она носила платье из дешевого пледа: прямые воротнички не сходились спереди.
Фертингоф хотел сформировать ей политические или религиозные взгляды, но понял, что это бесполезно.
По какой-то оказии (представилась удобная возможность!) Анна вспомнила домашнего человека, потом снова вспомнила, еще раз – и было запропавший Слюдин появился, придавая новый смысл всему утерявшему прежний.
Казалось, Слюдина не так давно предали земле; домашний по сути человек, он не вполне был домашним человеком Карениных; включавшийся в деятельность по созданию смыслов, более добавлял он всему не резонности именно, а, скорей, домовитости – и все-таки Анна увидала в нем, если не реализацию некой нормы, то вполне ее зарождение.
Разговаривая со Слюдиным, Анна никак не упоминала то обстоятельство, что в устричной зале Вронский поедал дельфина (блюдо тянуло аж на двести рублей) – ей было неприятно вспоминать об этом – смутно в пиршестве проступало что-то, касавшееся до нее, чего не должно было быть.
Домашний человек тем не менее придал новый смысл отношениям Анны и Вронского.
Послушать Слюдина – абсолютно всё имело до нее касательство.


Глава четвертая. СЪЕЛИ КРОКОДИЛЫ

В;дение в идее предшествовало в;дению в реальности.
В реальности Слюдин придерживал Анну.
В идее концепция вересковой пустоши накладывалась на эффект Вестермарка.
Позаботившись о создании чего-либо – позаботься, будь добр, о его же уничтожении!
Всякое существование решительно внеположно другому, если оно пребывает в праздности и довольствуется естественным различием.
Жизнь Анны Аркадьевны много способствовала развитию поэтического дарования Анны Андреевны.
О внеположности не шло, как и о праздности – естественные же различия нивелировалась общим интересом к возможному или нет отделению выражения от выражаемого.
В контакте поэтесса Анна Андреевна выражалась в том смысле, что к ней после тяжелого и продолжительного отсутствия (!) возвратился ее муж-капельдинер, Анне же Аркадьевне предстояло определить –
Ситуация осложнялась тем, что усатые и бородатые мужчины, по жизни связанные с Анной теми или другими отношениями, начали петь женскими голосами: Мичурин, члены Политбюро, три Иеронима.
Слышание в реальности предшествовало слышанию в идее.
Не было женщины, способной реально затмить Анну, но появились мужчины, претендовавшие идеально ее оттеснить.
Капельдинер-муж Анны Андреевны размещал зрителей уже не по площади залы, а забивал по всему объему—снизу доверху: своих постановок театр сам не наблюдал – для этого ему требовался другой театр, способный видеть и слышать.
Это было появление чего-то другого: стиля!
Стиль – это любовь!
Анна говорила о своей любви к уединению – она была совершенный портрет меланхолии.
Вронский страшился обмануться в своей догадке.
Их разговор казался принуждением с обеих сторон.
Алексей Александрович Каренин рвал листы из книги.
Общество требовало разных смыслов.
Поэтесса Анна Андреевна умеряла шаги: человек, имеющий братом крокодила, может спокойно плескаться в кишащей аллигаторами реке.
Вакантной оставалась роль собачки.
Щуку наказали тем, что пустили в реку, где ее съели крокодилы.
Тени держались за лестницу, глухие смотрели на танцующих.
Музыка переходила в область чужого искусства, описывая черты лица и превращая его в фотографию.
Прикрывая дыру, Николай Левин держал шляпу на колене.


Глава пятая. НОВЫЙ ВЗГЛЯД

Вронский страшился догадаться об удавшемся обмане: фотограф – Фертингоф!
Алексей Кириллович рассматривал альбом с видами Ватикана, когда кто-то вставил ключ в замочную скважину.
Ему принесли лакированные ботинки и шелковую материю для шаровар.
Отец Вейнингер, мизогины и Вестермарк видели в нем угодника (в идее), но сшитые не по мерке шаровары в решающие моменты падали на ритуальную обувь.
Чудовище Лотце, жук Молоствов и Милеев, конкурировавшие между собою, объединились в идее раздуть во Вронском пламя: члены Политбюро ровно ничего не понимали, католики были растеряны, фотографы откровенно лукавили.
Приходила Лора.
Она вынимала руки из-под апостольника, пудрила Вронского и заставляла носить кинжал.
Она приносила ему грязного мороженого, арбуз – назад загибала голову и говорила, что они едут не в ту сторону.
– Нехорошо, – повторяла она. – Вы уже второй меня не уважаете теперь.
– Отчего бы я мог перестать уважать тебя? – Вронский подтягивал шаровары. – Ты сама не знаешь, что говоришь.
Лора, разумеется, шутила и играла роль.
Фертингоф, тем временем встречая Анну, ничего не мог ей сказать, кроме «Вронского» – в результате у нее сформировался какой-то новый взгляд на смысл этого чужого ей человека.
Анна принимала позы – Фертингоф щелкал затвором; что-то переписали: в Ватикане Фертингоф был с Анной.
Между тем Николай Левин оказался самим Толстым – изрядно покуролесивший в молодости, грехи прошлого классик переписал на третье лицо.
Толстой был некрасив, отвергал других, не выбрал между садизмом и мазохизмом: не принял схиму.
– Отречемся от старого мира! – пел Льву Николаевичу голос.
Толстой ограничился принятием нового имени.
Николай Левин взял мадам Шталь из дома Струбинского: непонятно о понятном.
Лора назад закидывала голову Вронскому: понятно о понятном.
Фертингоф таки сформировал Анне новый взгляд: непонятно о непонятном.
Анна Аркадьевна и Анна Андреевна имели общий интерес: понятно о непонятном.
Главенствовал все же новый взгляд: сколько бы Лора ни загибала голову Вронскому, каким глубоким ни был общий женский интерес, как часто бы Николай Левин ни брал мадам Шталь из известного дома – все было бы «кислым сахаром» и «жидким камнем» без нового, проникающего взгляда на вещи.
Анна принимала в Ватикане такие позы, что рассматривать карточки можно было, лишь заперевшись на ключ.
Выражаемое пробовало отдалиться от выражения.
Индивидуальности сливались с существами – при этом контакты свое значение устремляли вовне.


Глава шестая. ЧУДНОЕ МГНОВЕНЬЕ

– Что это вы смотрите? – спросил у Алексея Александровича профессор Мерло-Понти, когда Каренин, обогнув круглый стол и стараясь не коснуться челюстей, из-под него поднял красную книжку.
– Тут очень интересный роман, – сказал хозяин дома, показывая. – Оказывается, – прибавил он с веселой перегласовкой, – что главным виновником раздела Анны был совсем не Толстой. Оказывается…
И он со свойственной ему ясностью поведал гостю о Николае Левине.
Между этим человеком и Анной не было общей черты: средних лет мужчина из разряда вывешиваемых на черную доску в клубах, и дама с особым устройством ушей, ногтей и легких (выявившихся на железной дороге) – случилось всё же так, что однажды они взглянули на себя глазами именно этого, не известного им другого, и Левин с ужасом увидел себя умирающим, а Анна Аркадьевна себя увидала калекой.
– И что из этого? – не мог не спросить профессор.
Но ничего не оказалось, кроме «оказывается».
Создавая свой собственный мир, Алексей Александрович скоро переставал обращать на него внимание, и мир исчезал – какие-то моменты сохранялись дольше других, и профессор торопился их зафиксировать.
– Для чего пачкаете вы мороженое?
– Чтобы его не ели, а им дрались: люди бьются железом и убивают друг друга, когда же они стреляют шариками мороженого –
– Из грязного мороженого, – наступал профессор, –  легко выложить дельфина, крокодила, любое чудище, можно прикрепить тени к лестницам, заставить мужчин петь женскими голосами, слепить мавзолей, Зимний, Ватикан – и так же легко их разрушить?!
– Оказывается! – довольный Алексей Александрович заливался громким смехом.
– У Николая Левина, – профессор торопился использовать рифму, – на колене дыра. Оправдывается ли этим ношение приставных челюстей госпожою Шталь?
– Челюсти мадам Шталь в фокусе фарфора совмещают то, что не снилось нашим комсомолкам, – Каренин отвечал уклончиво.
Самую малость он раздвинул гардины, чуть-чуть приоткрыл раму окна, и тут же перед мужчинами подчеркнуто замелькали ярко-красные юбки при кофточках бледно-красного цвета.
Было тут и божество, и ожиданье –
На глазах профессора Мерло-Понти Алексей Александрович Каренин создавал очередной собственный мир, до неприличия, может быть, женский или красный.
– Скажите, – с чего-то заволновался  Мерло-Понти, – там сохранится, я надеюсь, руководящая роль партии?
– О, нет! – Каренин, подхватив какую-то юбку, сладострастно расстегивал кофточку. – Руководящая роль в этом мире будет принадлежать профсоюзам!
Во Франции у профессора оставалась семья, и он не хотел быть примешенным к чему бы то ни было.
Он протянул руку к шляпе –


Глава седьмая. ДЕЛАЯСЬ УПРУГИМ

Члены Политбюро давали концерт в Петербургском обкоме партии.
Пели о главной задаче профсоюзов; слова были неразборчивы.
Каждый слышал свое.
– Главная задача профсоюзов – не есть человеческое мясо! – разбирал Мережковский.
Сам он не ощущал себя ни Мережковским, ни даже Дмитрием или Сергеевичем – так называли его окружающие; Дмитрий Сергеевич Мережковский полагал, что он есть то, что он видит и то, что он слышит.
– В силу природы или истории, – все же делал он уточнение своему ощущению.
Ему предлагали выбрать между горбуном, красавцем и евреем – он выбрал красавца: для себя, но не для самого себя.
Красавец для себя в силу природы.
Для самого же себя, в силу истории, Дмитрий Сергеевич был aptemuno.
Поклонник ужасов, неразумных вещей (маленькие парижские шляпки тысячами он импортировал в Россию), мебели, обитой черною волосяной материей, кровавых бифштексов неизвестного производства – красавец для других – он чувствовал себя несогласным с линией Политбюро.
– Ешьте мое мясо, пейте мою кровь! – призывал еще Менделеев.
Дмитрий Сергеевич вкусил и с тех пор –
Ему было хорошо  и в женском, и в красном мире – его опыты на земле под стеклом пневматической машины отец Гагарина подтверждал в Космосе: там и здесь звуки слабели так, что два человека, стоя рядом, едва могли слышать друг друга; эфир утрачивал свое жидкое состояние, делаясь упругим; люди, уменьшаясь в тягости вместе с атмосферой, испытывали неизвестные чувства, не столь мучительные, сколь беспокойные – которые, однако, могли быть ужасными знаками близкой смерти (кровотечение изо рта, ушей, носа; напряжение жил, готовых вот-вот разорваться).
Сидя в зале обкома, Дмитрий Сергеевич никак не отождествлял себя с членами Политбюро – сидевшие же рядом испытывали ранее не известные им чувства.
Домашний человек Слюдин чувствовал себя какой-то бесплотной тенью, к тому же и глухой, с лестницы наблюдающей за танцевавшими Вронским и Анной – те были в шаге от опрометчивого и безнравственного поступка, но Слюдин, не обладавший физической массой, не мог остановить два распалившихся тела.
Сидевший за Слюдиным Вересаев в тело Слюдину всовывал пальцы, стирая сознание Слюдина в пыль мгновений.
Члены Политбюро отпевали Слюдина со сцены.
Менделеев и Пожалостин ждали его на станции Астапово.
Вот-вот действие могло закрутиться на поворотном круге.
Лотце, Молоствов и Милеев было уже торжествовали победу.
Вейнингер и Вестермарк с мизогинами, к утешению друзей человечества, –
И тогда рядом стоявшие (у них были входные места) Лотце и Молоствов просто перестали слышать друг друга.


Глава восьмая. СВОБОДНЫЙ ИСТОК

Наглотавшись противозачаточных таблеток, с книгой на коленях, Анна сидела на садовой аллее, а мимо нее с мерным похоронным криком ритмически двигались мужчины, и ей невыносимо было слышать их.
Шла репетиция похорон Слюдина.
Более домашний человек по сути, нежели домашний человек какого-либо дома, Слюдин самому этому дому придавал некий добавочный смысл, однако не пережимая его в ущерб домашности.
Мебели в доме Карениных, однако, самую малость он переложил смысла: вместе с Алексеем Стахановым он наприделывал челюстей к столам, рвавших одежду и оставлявших на теле следы глубоких укусов.
Челюсти умело были спрятаны в черной волосяной материи и, при совпадении положений, могли вырвать из тела укушенного едва ли не целый кровавый бифштекс.
Слюдин не то умер сам, не то его убили или еще что-нибудь – он сильно уменьшился в тягости, пускал кровь из ушей и, наконец, у него разорвались жилы.
Мысленно переносясь вперед, Анна видела его бесплотной тенью, наблюдавшей за ней с лестницы.
– Божество или обжорство?! – смеясь, вопрошал он теперь.
Своим ответом она обманывала его ожидания.
Обман удавался.
Николай Левин переписывал женский роман в красный: выражаемое осталось в прежнем – выражения перешли в новый.
Перемещаясь в прошлое, Анна видела себя на вересковой пустоши – Слюдин, пусть неживой, придавал церемонии особый смысл – с Вересаевым на пару Анна вырабатывала общественное мнение: на вересковой пустоши был самый открытый в России горизонт, если, конечно, убрать вереск.
Анна и Вересаев шевелили свободными пальцами –
Свободный исток пробивался, неся то, чего не знал Бог.
Истина была слепящей – они смотрели на нее сквозь Слюдина.
Профсоюзы – школа коммунизма!
– Школа хозяйничанья! – не мог не спошлить Вересаев.
Находясь в настоящем, со скамейки наблюдая за кричавшими мужчинами, Анна все более приходила к выводу, что перед нею – освобожденные профсоюзные работники.
Когда репетиция закончилась, все они на манер членов Политбюро покрыли головы дорогими фетровыми шляпами.
Стало не отличить.
Разница, впрочем, имелась: старые шляпентохи и новые шляпниковы.
Шляпентох Владимир Эммануилович возглавлял консервативное крыло партии.
Шляпников Александр Гаврилович возглавил партийное профсоюзное движение.


Глава девятая. МОРАЛЬ ЛЕГКА

Мир под стеклом пневматической машины виделся Мережковскому, может быть, в фокусе стекла.
До поры, впрочем, Дмитрий Сергеевич не отрекался  и от мира старого: он стоял за интервенцию: необходимо, он полагал, завоевав старый мир, на пользу себе из него взять всё, не потерявшее своей ценности.
В свою очередь мир Каренина, отличный и от старого, и от мережковского, никак не мог определиться по отношению к ним, считая первый жидким камнем и второй – кислым сахаром, что, уже в свою очередь, ровным счетом ничего не означало.
Отец Гагарина, пролетая над всеми, радировал, что Земля внутри пустая.
Ее полная рука крепко держала восковой огарок.
Дожди окончились, стояла сухая холодная копоть.
В мире Мережковского головной убор космонавта – это клобук, состоящий из камилавки и надетой на нее креповой ткани с тремя длинными воскрилиями назади – в таком именно виде отец Гагарина явился на аудиенцию к Менделееву.
Не подавая вида прежнего знакомства, весь в белом, Дмитрий Иванович протянул руку для поцелуя.
Он сделался огромен, вращал глазами, и вся Его особа теперь носила печать какой-то сознательной и беспощадной силы. В одной руке Он держал портсигар, в другой – серебряный подсвечник.
– Что им весело? – священным голосом спросил Он о людях.
– Друзья человечества, – тщательно Алексей Иванович подбирал слова, понимая однако, что не слова вовсе важны в этот момент, а нечто другое, – под руководством Коммунистической партии завязывают шнурки на Женской площади, и оттого разговоры шумны, марши бравурны, общества состоят из молодых ветреников, мораль легка и свободна, старинные же обыкновения, получается так, – забыты.
Он говорил, отец Гагарина, и ощущал, как пыль мгновений забирается в сознание.
Пневматическая машина производила сотрясения поверхности, разжижая камень и окисляя сахар – общественное мнение склонялось на сторону обжорства – на станции Астапово ждали Астапова.
– С каких это пор дельфинам присваивают фамилии? – не понимал (не знал) Менделеев.
Через прозрачное стекло, с отцом Гагарина, он наблюдал Землю и видел резвящиеся в волнах стайки вертких мужчин и женщин.
– Дельфин – арбуз – Ялта! – скандировали протестующие.
Шнурки на лакированных ботинках показывали бурю.
Абсолютно (буквально) всё имело касательство до Анны.
– Боженька дрочится! – на Земле ерничали сторонники Милеева.
– Сплывайтесь! – призвал секундант дельфина и Вронского.
 Что день грядущий им готовит?!
 Члены Политбюро пели злыми тонкими голосами.


Глава десятая. ТАНКИ НАШИ КРЕПКИ

Члены Политбюро – не ангелы.
В Ялту приехал Утесов.
В новом мире все начинается сызнова.


ЧАСТЬ ВОСЬМАЯ
Глава первая. ИГРАЕМ ЧЕХОВА

Когда Утесову предложили выбрать между горбуном, евреем и Ибсеном, Леонид Иосифович выбрал Ибсена.
Играть Чехова в Крыму должны были не только люди, но и животные, насекомые, вещи: Утесов привез стаканы, стулья, сюртуки, арбузы, дельфинов – вдруг в Ялте он (Утесов) ввел какой-то загадочный звук, которого и воспроизвести нельзя было, но который был необходим для раскрытия души героев драмы.
Каждое утро по приезде Леонид Иосифович брал арбуз, собачку и шел прогуляться на набережную.
Антон  Павлович имел Ибсена в сознании, хотя и не замечал его – со временем Ибсен крепчал, становясь таким же плотным, как Утесов.
Для самого себя Чехов не выступал ни Ибсеном, ни Утесовым, ни даже Астаповым или академиком Визе; Антон Павлович наблюдал их, но оставался самим собой: не он смотрел на себя их глазами, а они смотрели на себя глазами Чехова.
– Лишь только спадет настрой общества, – заводил Ибсен.
– Лишь только ослабеет живой интерес к общему делу, – подхватывал Утесов.
– Тотчас наружу выступят элементы мрака и разрушения, – к выводу подводил Астапов.
– Которые, – закруглял академик Визе – и будут искать себе приюта в общей апатии и безгласности.
Они садились на стулья, расстегивали сюртуки и поднимали стаканы.
– Вот вы – дельфин по форме, – Астапову говорил Ибсен, – звучание, условный значок, аллегорический образ, скрывающий за собой мысль, могущую быть выраженной без вас. Что вам, скажите, до новой реальности?
– Я, сударь, не копирую образцов, – выскальзывал Астапов, – не повторяю вещей, а только откликаюсь на них: новая реальность – это игра взаимооткликов. За воем ветра и шумом волн и скрывается до поры та реальность, которую можно познать, лишь уподобясь в своих проявлениях ветру, дождю и морю.
– Как вы, – перевел на свое академик Визе, – относитесь к тому, что мир вокруг сделался женским?
Он заказал мороженое, и ему принесли грязное.
Ему случилась надобность побывать в Петербурге, и там на черную доску в клубах вывешивали молодых и средних лет женщин.
– Мир принял фигуру с почти мальчишеской грудью, – вмешался Антон Павлович, – и вместе с совершенной женственностью цельного впечатления.
Ему приходилось весновать в Москве и там, если менялась перспектива, то затягивался и спектакль.
Горбунья, красавица и еврейка в силу женской природы и женской истории принуждали его к некрасивости и выбору: отвергнуть или быть отвергнутым.
Чехов поселился в одной из трех и постигал вещи в тех ракурсах, в каких они оказались к нему обращены.
Толстой стал зеркалом для двух других.

Глава вторая. РОЛЬ ФАТА

Стриженая старуха в седле детского велосипеда промчалась, ухая, мимо веранды татарского ресторана, где (бутафорческий пафос!) прямо в воздухе (казалось!) парили легкие плетеные столы, а на ярких узорчатых скатертях солнцем отбрызгивали острые столовые приборы.
Антон Павлович должен был выбрать нужное слово.
Мимо!
Для полного обхвата жизни человеку надобно, чтобы к нему обращались напрямую, но ровно ничего не говорили.
Одно и то же можно думать или полагать.
У каждого свои кипарисы – пальцы города, если вдуматься –
Прознав о толстовском Левине, Чехов для себя подобрал Антонова.
Антонов был звон колоколов, три газеты в день, целая селянка на сковородке, метель в камине, тень из книжного шкафа.
Он поехал провожать ее на железную дорогу.
– Это хорошо, что я уезжаю, – Антонову говорила Анна Аркадьевна фон Дидериц.
Она возвращалась на станцию Астапово, где пили чай и было темно.
– Первый день на сваях! – зычно хохотал Утесов.
Он прятал свое полноватое тело от отца Гагарина.
Анна Сергеевна Каренина улыбалась несильно: вместе лорнетка и веер.
– Я едва жива. Зачем вы приехали? Зачем?
– Зачем? – повторил он, глядя ей прямо в глаза. – Вы знаете: затем, чтобы быть там, где вы!
По лестнице снизу вверх шел Ибсен и сверху вниз академик Визе.
– Мы с вами обезумели! – один говорил другому.
У них было две жизни: одна, чтобы пошутить – другая, чтобы увидеть себя в зеркале.
Они были свита и играли Чехова: в самой действительности не существует значимых индивидуальностей, на сцене, разве.
Они полагали.
Утесов, Ибсен, Астапов, академик Визе и вот теперь Антонов имели сильную склонность, несмотря на разницу в годах, казаться близнецами.
Чехов настоял, чтобы официант выпил стакан портвейна.
Татары липли.
– Им, татарам, недоступно!
Антонов говорил высокопарно, не замечая, что вместо Астапова, который успел ретироваться, его слушал академик Визе.
Загнув салфетку в петлю сюртука и похваливая каждое блюдо, старик кушал с необыкновенным упорством.
Безмолвные символы сопровождали себя звучанием паузы.
– Всем хорошим во мне я обязан рыбам – признавался Астапов.
Море смеялось.

Глава третья. ПРИШЕЛ ПАРОХОД

Органы выделения не позволяют человеку воспарить выше крыши.
Нужно запереться в уборной комнате и не дышать.
Загадочный звук распространился над Ялтой.
Пришел пароход.
Горбунья, красавица и еврейка по шаткому трапу сошли на берег: в одной был Чехов.
Играть Чехова нужно нутром – надобно по капле в себя принимать Чехова.
Когда Анна Андреевна (поэтесса) довольно прилично заплывала, ее начинал целовать близорукий дельфин, но Анна Андреевна еще не прибывала в Крым лично, а только отрядила десант.
Пространственное чувство, впрочем, позволяло ей перемещаться; побочные эффекты, возникая, притягивали новые формы.
– Вы привезли нам мысль о непогрешимости папы? – от новоприбывших дам отшатывался академик Визе.
– Она ограничена, – о мысли говорила еврейка, – для высочайшей степени душевного удовольствия.
– А не-пог-ре-ши-мость?! – Утесову не терпелось быть посвященным в таинство.
– Не ограничена ничем. Безгранична!
– В таком случае, – крепчал Ибсен, – так получается, – она нам еще пригодится: непогрешимость, мысль.
– Неровно пригодится! – горбунья выпрямлялась загадочно с лицом одушевленным и видом милой беспечности (загадочности).
Из моря шумно выныривал Астапов – его энергия придавала радости ленивому.
Астапов, как обычно, был полон разнообразных умственных интересов и имел тенденцию (подобно Мережковским в мирах благовестов, бытия и постижения смысла) к образованию своей маленькой церкви.
– Эти ваши разные каучуки, – кричал он женской аудитории, – не уберегут вас в волнах моей страсти!
Красавица била его веслом.
Они были близки к межчеловеческому событию – Антонов, однако, призывал не раскачивать лодку.
Во всех мужчинах и в какой-то даме сидел Чехов.
Чувство милой загаженности оставалось после огненно-быстрого пролета мысли.
Ибсен предлагал горбуна, красавца и еврея для других, оставляя красавицу, еврейку и горбунью – для себя.
Противостоять Ибсену должен был Чехов.
Оба они, Ибсен и Чехов, брали в пример любителей устриц: любители говорили, что войдешь во вкус не прежде, как съевши уж с полсотни.
Русский Ибсен – это суконный длиннополый сюртук, сшитый на манер поддевки, с костяными пуговицами впереди и складками сзади.
Дамы жаловались на скучных и нескромных искателей.
Русский Ибсен был скучен и нескромен.
Он был искатель.


Глава четвертая. СВОЯ ГАЗЕТА

Ибсен (русский) умел делать видимое невидимым.
Повсюду забиты были сваи, но их никто не наблюдал.
– Действие, – говорил Ибсен, – держится на капельдинерах!
Его послушать, Анна Андреевна была красавицей, еврейкой и горбуньей.
– Муж отпустил вас сюда, чтобы усилить интригу, – говорил он поэтессе. – Это так по-капельдинерски!
– Видимо-невидимо! – смеялась Анна Андреевна.
Она знала, что во время спектаклей-ужасов муж в костюме чудовища бегал по залу, стараясь напугать зрителей.
Специально для него Ибсен набрасывал эпизодические роли. В одной муж Анны Андреевны был мужем красавицы.
– В вас сидит Чехов! – смеялась поэтесса Ибсену.
Она злила драматурга, чтобы ослабить интригу.
В отместку Ибсен перестраивал зрелище – Анна Андреевна становилась невидимой, и на ее месте появлялись горбунья, стол, стул и стакан.
– У каждого своя газета, – откуда-то доносился голос Антонова.
– Мы все – символы, – должна была говорить горбунья (Горбацевич). – Когда мы, символы, пробуждаемся, становясь плотными, как предутренний туман в горах, последний смысл в контакте с самим собою, издает высокий прощальный звук.
Если она в самом деле произносила это, Антонов (выйдя из-за угла) свертывал в трубу три толстые газеты, напоминая о шофаре:
– Все изменится вдруг!
Если же горбунья не произносила этого, то превращалась обратно в поэтессу Анну Андреевну, и Антонов читал ей газеты.
– Третьеводни, – читал он вслух, – в горах пробудились символы. Они стали плотными, как предутренний туман, при этом был слышан звук, напоминающий о прощальном.
– Кто-то, – прозрачно поэтесса намекала, – умеет сделать неслышимое слышным.
– Неслышное слышаным, слышимым? – недослышал Антонов.
Шумно он привлекал воздух.
Его органы не совпадали с функциями.
Дышал он ушами, а видел ноздрями.
– Чем же он любит, шельмец, – внутренно захихикала Анна Андреевна. – Может быть, сердцем?
Делающие, похотствующие и чествующие прогуливались по набережной.
Сосуды, потребные для дел чистых и нечистых – все были одинаковы.
Сердце – пепел, Бог – из глины, жизнь – забава.
– Вылил я однажды в унитаз томатный соус, – рассказывал Утесов из одесской жизни, – а супружница моя подумала –


Глава пятая. ПРОЩАНИЕ С ПАРОВОЗОМ

Ибсен ничего не мог предложить женщинам, кроме идеалов и потому те не принимали его всерьез.
Думали, что по примеру Толстого и Чехова он запустит какого-нибудь Генрикова – своего приглаженного близнеца – в этом случае первый содержал бы мысль, а второй размножал бы ее или выражал другим образом.
– Кипарисы – пальцы мои, – мог в этом случае пропеть тоненько Ибсен, и Генриков мощно раструбил бы повсюду: – Потолки наши – кипарисы!
Благословенно дерево, через которое бывает правда; на всем лежал отпечаток особенной, своеобычной жизни.
Вместо Генрикова из знаменитого дома Струбинского в Ялту прибыл некий Федоров: можно ли ребенка ударить прикладом?
Мимо катили велосипеды судьбы: стриженая старуха с мальчишеской грудью разрушала цельное впечатление.
Она обдавала запахом и влагой цветов – кружева на ее белье похожи были на рыболовные сети.
Никто не понимал, чего она хотела.
– Спасение в равнодушии? – спрашивал Антонов.
Он восхищался равнодушием, обедал и гулял с ним, и только праздность была сильнее равнодушия: в ней было некое совершенство.
В первый день езды на сваях Антон Павлович сделал темно, чай и няню, но индейка-старуха все переделала по-своему: орган в ресторане, кресало в памяти и то, что было на молу.
Федоров от себя прибавил осетрину с душком и арестантские роты – последние тут же ему вернули в придачу с неистовой игрой и головной болью.
Дети всем надоели, но о прикладе боялись и думать.
Вместо одного капельдинера, мужа Анны Андреевны, в Ялту понаехала целая куча – физически сильные, под руки они подхватывали кого хотели и волокли на самые ужасные места, откуда было не слышно и не видно.
Делающие и похотствующие, они прогуливались компактными группами: Чехова, впрочем, чествовали.
Когда на рояле начинал играть нищий – выли собаки.
Газеты вдруг нашли эквивалент: мороз крепчал – театр был полон.
Тщетно Федоров пытался разбудить здоровые силы: судьба-иудейка!
Охотно крымчане переходили в католичество и обратно.
В Ялту приехал Вронский, тут же схватившийся с Астаповым: новая реальность против игры взаимооткликов.
В газетах писали, некий Гуров задушил какую-то Анну Сергеевну.
Убийцу поместили в железную клетку и с телом жертвы возили по полуострову.
За небольшую плату Гурову можно было задать вопрос.
Антон Павлович отдал рубль и взял сдачу.
Анна Сергеевна лежала неподвижно.
Гурову принесли арбуз, он отрезывал себе ломти и не спеша ел.
– Как? – Чехов спросил. – Как?!


Глава шестая. ГОЛОСА ЖИЗНИ

От Вересаева приехал Викентьев – потребовал чаю, няню и чтобы погасили свет – его повели в ресторан, дали слушать орган, напомнили о кресале, обещали отвести на мол.
Чехов настоял, чтобы он выпил стакан портвейна.
Столы были усилены вином и закусками.
Дети, предчувствуя ужин, врывались в залу, расшатывали столы, ломали стулья: мебели угрожала гибель.
Взор детей всегда устремлен ниже лица женщины – гипотеза же о том, что женщина внутри полая, какой ее (гипотезу, женщину) представил Викентьев, была совершенно не научна и не верна.
Викентьев слышал голоса жизни, но полагал, что это полоса жизни, когда он сталкивается с явлениями, фактами, вещами и их взаимоотношениями.
Пел Утесов, но был ли он смущен недавним разговором с Гуровым или действительно охрип после вчерашнего позднего гуляния, только пение его не было удачно.
Викентьев засыпал не вдруг – разгоряченное воображение продолжало работать.
Слышался звон фарфора.
Горничная входила со скатертью – появлялся и исчезал самовар, своим оживленным видом лишь разогревавший атмосферу.
Анна Сергеевна была няня: тушите свет! Гуров – совершенный ребенок – взглядом не доставал ее лица и смотрел ниже; Анна Сергеевна демонстрировала ружейные приемы и гулко ударяла прикладом в паркетный пол.
Словно бы забивали сваю!
Анна Сергеевна была полая (все-таки!): когда она приседала, воздух из нее выходил со свистом, когда выпрямлялась – с шипением привлекался.
Всякая женщина со временем превращается в няню; любой мужчина – ребенок.
Любая женщина не верна, но всякий мужчина – искатель.
Кто ищет женщину – тот найдет неверность.
В неверном свете!
Столы усилены были женщинами; Бог весть, как это делалось, но прежняя беззаботность, мир, тишина, уют как будто вывелись.
– Ум и чувства равно задушены! – голос подталкивал Гурова к возмездию.
Профессор испробовал над ним все средства.
Пряди волос, развившиеся от ночной сырости, еще более оттеняли матовую белизну лица Анны Сергеевны, лживость которого как будто застыла.
«Небось, не Каренина!» – Гуров вытянул руки…
Чехов наслаждался ночью.
Подошел какой-то человек – должно быть, Ибсен, – посмотрел на него и ушел.
В Москве, в оркестровой яме МХАТа задушенной была найдена Ольга Леонардовна Книппер.
«Теперь, – думал Чехов, – все увидят – »


Глава седьмая. СНИМАТЬ ОДЕЖДУ

Город шевелил кипарисами: кому-то крыша, кому-то пальцы.
По периметру Толстого пустили считывающее устройство: оно показало: тон вчерашней агрессии поднят до предельного уровня.
Прямою наводкой Толстой бил по Ибсену.
Человек, имеющий братом крокодила, был Василий Иванович Немирович-Данченко – въезд в Крым был ему заказан, и он спокойно плескался в Москве-реке.
– Крым принадлежит Норвегии, – иногда выпивал он с Ибсеном.
Когда задушили Ольгу Леонардовну (Книппер), Василий Иванович с братом (Владимир Иванович, крокодил) считывал данные с Толстого: тот обещал «Живой труп», начало было положено.
Должен был играть орган: высеченные рукою Всевышнего по небу летали искры, в море плавали обломки мебели, Анна Сергеевна (Книппер) выходила на мол – в неверном свете ночи она начинала снимать одежду, и кружева на ее белье похожи были на рыбью чешую. Никто не понимал, чего она хотела, и это было от лукавого, от Ибсена: Толстой и Ибсен сошлись на молу: равнодушный Толстой и праздный Ибсен.
По залу с собаками на поводке проносятся капельдинеры – держась за каучук, Анна Сергеевна входит в воду: пока это было всё.
Что Ибсену хорошо – то смерть Толстому.
В то время, как Василий Иванович выпивал с Ибсеном, Владимир Иванович выпивал с Толстым.
Анна же Сергеевна, совершив печальный круг, вся в белом, сидела на большом камне, и Гуров, отец вечной материи, боясь, чтобы в ней не возникла новая жизнь, предлагал женщине обмен атомов.
Теперь, по мысли Чехова, все должны были увидеть то, чего не видели раньше.
– Небо в алмазах? – как-то догадывалась еврейка.
В кустах нищий начинал играть на рояле.
Ждут выстрела.
Кричит сова.
Антон Павлович говорит о промышленной добыче алмазов: акционерное общество!
Еврейка (Сарра!) смеется: дни ее сочтены.
Вьетнамец по руке может определить день рождения женщины – норвежец назовет день смерти.
– Я хоть и не скандинав, – произносит Гуров, – но могу назвать день вашей кончины. Дайте руку.
Анна Сергеевна протягивает ему левую – он начинает с силой выкручивать ее.
– Сегодня?! – догадывается жертва.
Чехов наслаждался ночью, Ибсен – днем, Толстой – днем и ночью.
Норвежец наслаждается чем, а русский – когда.
Спав с тона и настроения, Викентьев проснулся.
Он разыскал тело Анны Сергеевны и пустил его по воде.
Капельдинеры шибко смеялись: на молу, мол, сыскал!

Глава восьмая. ЯВНЫЙ МИФ

Ибсен постоянно шел от конца к началу: Анна Сергеевна катила свой арбуз на вершину горы – это был трудный подъем от кокетства к любви, и он никогда не бывает так скор, чтобы женщина при первом движении ноги могла оставить у подножия свои хитрости.
«Люди, пришедшие из разных миров, позже по ним и разойдутся!» – этого она не знала.
«Женщина – это я!» – подмывало ее заявить – Анна Сергеевна знала, это не так.
В ней содержались как женское, так и мужское начала.
Можно сказать: двухвалентная – она испытывала на себе давление обоих начал, порою чувствуя себя между молотом и серпом.
Чудовищный женский бог отсекал естество.
Парадокс, символ, мотивированное биение мира, точку зрения на любовь.
Арбуз выеден был ложкой и усеченные субстанции помещены внутрь него: так Анна Сергеевна полагала, дабы придать веса своему предстоявшему подвигу.
Легче было трактовать самый арбуз просто как голову Гурова, отпиленную ею на молу в порядке защиты от посягательств, но тогда выходило так, что она выедала мозги, а это было ей неприятно.
Явный миф хитро прикрыт был любовной аллюзией и мог быть изложен лишь эзоповым языком: кому суждено идти в гору, тот не утонет.
Анна Сергеевна знала, что на короткое время действие (в себе) держал Викентьев и Викентьев спал – потому с высоты положения она подпускала голоса, чем-то напоминавшие утесовский.
Голоса говорили, пели, хрипели о горничной, входившей в мир с крахмальной скатертью-дорожкой, самоваре, умевшем вытягивать лица – о том, что невозможно рассмотреть за темнотою и услышать за треском и хрустом мебели.
Анна Сергеевна шла от конца к началу – лакеи, походившие на немцев, в характерных рогатых касках, занимали позиции за перевернутыми столами. С кем был бы Ибсен, доживи он до оккупации?!
В голову приходили рассуждения, но что могло прийти в арбуз?!
Решение!
Увидишь мужа – убей его!
Нужно было только положить начало.
Она предпочитала игольчатые ружья Дрейзе.
Удобно расположившись за арбузом, она прикрутила оптический прицел.
Муж, ничего не подозревавший, покачивал головой и улыбался сладко.
Фон Дидериц, он, из католичества для более успешного внедрения на месте перешел в православие.
По всем его прикидкам, а Ореанде Гуров уже должен был покончить с Анной Сергеевной.
Анна Сергеевна Баскунчак!! – случайно, как пуля, попало ему в голову.



Глава девятая. ПРЕВРАЩЕНИЕ АРБУЗА В КОРКИ

Они обладали своими индивидуальными ощущениями, тою материей познания, которую не могли сообщить друг другу.
(предварить ее – значило предупредить)
(по сю сторону)
Муж Анны Сергеевны жил на перспективу: примерно, от начала к середине.
У Анны Сергеевны наблюдалось оволосение по мужскому типу – к парадоксу фон Дидериц относился спокойно, как к женской болезни, которой подвержен был он сам: ему словно бы отсекали естество, и на святом месте взамен возникало нечто, напоминавшее вовсе о другом.
Оба слышали голоса: мужу внушалась мысль, что всякая женщина со временем превращается в свой портрет – Анна же Сергеевна по указке должна была ехать в Ялту, в определенные часы выходить на набережную и там дожидаться указаний.
Внутри Анны Сергеевны словно бы перекатывалось и стреляло: похоже было на растрескавшийся буфет.
Смутно фон Дидериц угадывал себя, стоявшим за буфетом: Анна Сергеевна представляла себе других мужчин, равно возможных, как и муж.
У нее были свои хитрости, но были первое и второе движения сердца – он (муж) мог жить в вещах и за ними, смутно воспринимая жену, как среду для этих вещей.
(его свычки и обычаи)
(в общелкнутом платье, с коротенькой талией)
Они обладали –
Человек позавчерашнего дня повстречал человека дня послезавтрашнего: еще не появившийся и уже ушедшая.
Любой вопрос отзывался нескромностью и выпытыванием.
(очарование мифа)
(происхождение моды)
Он заронил ей в глаза искру кокетства и посадил в тяжелый поезд: редкая голова не оголялась, когда такой (третий класс!) поезд трогался: широко пассажиры крестились и высоко настраивали голоса: ехали в Крым.
Веровать надобно в темноте – Анна Сергеевна всегда верила в поезд.
В темноте не видно поезда: он слышен: сначала высокие голоса мужчин-хористов, потом – стук колес и шум машины; пронзительные гудки разрезывают общий шумовой фон и внушают мысли: третье и четвертое движение сердца –
Внутри Анны Сергеевны трещит и перекатывается Баскунчак.
У мужа (в нем) запрятан Мангышлак, он временами просовывается в дыру между ног фон Дидерица и ревет матерную частушку.
Ночью это будит Анну Сергеевну, но она привыкла.
Она называет Мангышлака урочищем – его природа проста и не роскошествует излишними причинами.
Муж величает ее Баскунчака много пышнее: продолбленное  углубление на вершине соляной горы (!), уходящей на тысячи метров вглубь земли.


Глава десятая. ПРОЩАНИЕ: ХОРАЛ

Никто не слышал, чтобы Ибсен хворал.
Видели: покрывшись ваточным одеялом!
Хорошо вычищенная чернильница –
Нора ходила по комнате, когда он (Толстой) вошел, предшествуемый лакеем.
Ибсен и Толстой смерили друг друга глазами – их взгляды были красноречивы и выражали обоюдную антипатию.
– по завещанию она переходила к Чехову.
«Старый сумасброд и немного актер!»
После этих слов Лев Николаевич ударил поклон и приложился ко лбу умершего.


ЧАСТЬ ДЕВЯТАЯ
Глава первая. ПОДОЛ ПЛАТЬЯ

В красном романе Николая Левина Владимир Эммануилович Шляпентох и Александр Гаврилович Шляпников (партия и профсоюзы) в железных масках бились на эспадронах.
На полу стояла лужа крови, и, лежа, Анна прикладывала к ней последовательно носовой платок, подол платья и вышитую подушку с дивана.
Мебель отличалась восточными формами – вьетнамец наблюдал за сражающимися, но и переводил взгляд на Анну. По руке он определил день ее рождения, и теперь норвежец должен был назвать день смерти.
Красный роман был всего лишь черновиком ее женского романа.
Перемещаясь в настоящее, Каренина испытывала ранее не известные ей чувства, может быть, и религиозные: чувства были не столь мучительные, сколь беспокойные.
Ее влекло к Римскому папе – не за горами был его тайный визит в Россию, и Анна готовилась, может статься, принести себя в жертву.
Она знала, что папа (в быту Алексей Вронский), когда еще только принял католичество и сделался святым угодником, раздул в себе священное пламя, в котором без остатка сгорали грешные души, и готова была вложить в топку свою.
Она виделась с папой в Ватикане и теперь –
Ничего не имевшая с Вронским и даже принявшая сторону дельфина в их дуэли (дуэнья!), Анна готовилась отдать себя без остатка.
Она сделалась раздумчива, тяжеловесна и  добродетельна.
– Готова ли ты распасться на элементы мужского и женского? – тренировал интонации Милеев.
Анна ставила свечу – Милеев задувал ее.
Анна помнила, что Милеев был с Лорой после Фертингофа, но затруднялась связать это с собою.
«Лора ходила к угоднику!» – постукивало у Анны.
Из монастыря Лора вернулась отдохнувшая и посвежелая: родила?
Дети ломали мебель, их было много – найти среди них лориного не представлялось возможным.
Анне сломали буфет.
Искали дискобога: тарелки – диски.
Портрет можно снять и наложить на тарелку (икона?)
Однажды, когда Анна доела котлетку-марешаль и вытерла хлебом тарелку –
Люди беспрестанно сменялись портретами: муж, сидевший за столом против Анны, вдруг зависал на стене в дорогой раме – почти то же происходило с сыном: игравший на коленях матери Алексей Стаханов норовил украсить собой передовицу «Правды»; домашний человек Слюдин, вьетнамец, даже Милеев, другие –
Своего однофамильца Анна называла мужем, Алексея Стаханова – сыном, Слюдина – домашним человеком.
Вронский был Римский папа.
В буфете же Анны –


Глава вторая. КРАСНЫЕ РЕЙТУЗЫ

Никто не расслышал этих слов.
Молчание, начавшееся за столом, продолжилось и на тарелке.
Туда переместилась сама Анна – с тарелки же на ее место перебралась Лора.
Каренин теперь был Милеев; вьетнамец сделался домашним человеком; играя, дети прятались в буфете.
Лицо правильной и редкой красоты, увеличенной чистым и непорочным выражением девственности, сияло с капитальной стены.
Милеев морщился.
Приближался январь: в доме появились новые лица.
В августе (в антракте) капельдинер попросил их за кулисы – с тех пор Милеев заставлял Лору по три часа кряду неподвижно сидеть на стуле.
Вьетнамец был человек чрезвычайно худой и близкий к дряхлости: Лора родилась в феврале.
Желтый человек в белом галстуке держал ее за руку.
– У нас за кулисами, – сообщил он, – отдается внаймы имение с рисовым полем.
Милеев надавил ложкой на фарфоровую тарелку, и та треснула: Лора съежилась в своих узких плечах; где-то заплакал младенец.
Чехова ставили во Вьетнаме и для начала заманили на Сахалин.
Обед был вообще молчалив и скоро кончился, но все остались на своих местах.
Комната была обширна и меблирована как гостиная. Два кресла, крытые красным бархатом, диван, стулья по стенам, почти новые, не походили на реквизит, изготовленный по случаю – комнату можно было принять за гостиную, случайно обращенную в столовую, если бы по мебели не было разбросано множество самых разнородных принадлежностей дамского гардероба, как-то: шуб, мехов, кусков блонд; здесь валялись перчатки, муфты, платья, корсеты, дюжины чулок и выношенных панталон: это была костюмерная комната.
– Вот в этом самом платье, – Милеев высоко воздел ярко-желтое, – Анна на балу танцевала с Вронским, а в этих черных чулках и панталонах по легенде венчалась с Карениным.
Вещи оказались Лоре впору: корсет, сильно затянутый, умерял чрезмерное расползание ее некогда прелестной талии; на лице женщины выражались вместе боязнь и удовольствие.
– Она осталась жива? – Лора продолжала тем небрежным и равнодушным тоном, которым женщины говорят на сцене, чтобы выразить мысль, наиболее их занимающую.
– Анна осталась жива, она живее все живых, живость всегда была отличительною чертой ее характера, – сказал Милеев лишнее, – и вы тоже останетесь живы, об этом мы позаботимся.
Он вытянул из кучи красные шерстяные рейтузы и рассматривал их на свет.
Вьетнамец засовывал в камин огромный чайник.
Раскаленный, пышущий жаром, сильно он смахивал на паровоз.
– Если надеть очки, это совсем не страшно! – расхохотался Милеев.


Глава третья. ПРИХОТЬ РЕБЕНКА

Он протянул Лоре железные, с оконечностями, обернутыми лоскутками кожи: в глазах от них расплывалось.
На тонированной китайской бумаге вьетнамец написал несколько иероглифов.
«То волшебное напряженное состояние, которое мучало сначала, не только возобновилось, но усилилось и дошло до того, что она боялась, что всякую минуту порвется в ней что-то слишком натянутое», – прочитала Лора, тщетно стараясь придать равнодушное выражение своему лицу, в которое ее мучители жадно всматривались.
Она включила тарелку.
– Братья и сестры! – обращался Толстой.
Быть женщиной, в принципе, неприлично! Об этом никто не говорил, но все это знали или об этом догадывались. В силу необходимости общество закрывало глаза и затыкало уши на моральный аспект проблемы.
Вьетнамец и Милеев переставляли тарелки из буфета на стол и обратно – одну установили на балконе и на нее принимали сообщения из Космоса.
Милеев и вьетнамец из дома Анны переходили к Лоре и приносили Лоре старые вещи Анны.
Лора приходила в волшебное напряженное состояние, туже обычного натягивала чулки (Анны), надевала очки и оконечности их просовывала себе в уши – появлялись новые лица: капельдинер, младенец, японцы в рейтузах. В капельдинере и младенце было что-то неприличное, в японцах неприличными были рейтузы.
На прихоть опытной кокетки (опыт Милеева и компании) младенец отвечал прихотью ребенка.
Опасение быть узнанным кидало капельдинера в дрожь.
Сирень за кулисами имела желтый и серо-бурый оттенок, розы цвели без запаха, на веревочных виноградных лозах выпростался вялый крыжовник.
Чехов пытался стянуть Толстого (как Дюрренматт Стриндберга), но Лора не знала этого – теснее становилось ей самой.
Четыре человека сидели у камина – они хранили молчание, изредка прерываемое словами, произносимыми вполголоса: Милеев, вьетнамец, капельдинер и младенец: обсуждалась прихоть ребенка.
Младенец настаивал, чтобы вьетнамец непременно выпил стакан портвейна.
Младенец с лицом правильной и редкой красоты, увеличенной чистым, непорочным выражением девственности, сидел под картиной, изображавшей мужчину с таким же лицом: в отцовстве можно было не сомневаться.
Чистое и непорочное вполне может сочетаться с неприличным, если оно (непорочное) переходит в девственное.
От девственного до недевственного один шаг.
Девственность – выражение.
Девственность всегда преувеличивают.
Девственность – прихоть женщины.
Отцовство – привилегия папы.


Глава четвертая. ПРОСТО ЛЮДИ

Лора должна была повторить подвиг Анны.
– Толстой – это я! – предшественница говорила.
Лора принялась твердить то же самое.
Когда Лора была с Фертингофом, Толстой советовал ей не носить корсета и всегда надевать мягкие, немного неряшливые юбки – стоило ей сойтись с Милеевым, и Толстой тут же стал приучать ее играть в крокет, танцевать до упаду и вести интересные разговоры.
Появились японцы: тот, который прекрасно играл в крокет, был ужасно глуп; японец, великолепно танцевавший, имел дурной характер, а что до японца, умевшего вести беседу – этот был урод и к тому же больной.
– Ватакуси, – говорил он ей, – очень возможно, что ваше великолепно выхоленное, эгоистическое тело высосало ради возвышения своей прелести все соки сердца, и теперь оно (сердце) не краше сморщенного, выжатого лимона: это обнаружит анатом, а теперь видит лишь Господь, привыкший наблюдать много чего печального. Вазари.
– О чем это вы так сосредоточенно раздумываете? – спрашивала Лора японца, с которым играла в крокет.
– Я думаю, – отвечал глупый, – не послать ли экипаж на железную дорогу?
Они посылали таковой, и тот возвращался с мягкими неряшливыми вещами, из тех, что пассажиры обыкновенно выбрасывают на рельсы: чулками, панталонами, юбками.
Японец с дурным характером –
Существа, не знающие своего лица, не ведают в себе личности: Лора смотрела на тарелку и видела Анну, но когда Лора смотрела в чашку, она наблюдала там только густые длинные ресницы под черными изогнутыми бровями.
Кофе так и не сварился, а обрызгал всех и ушел, производя то самое, что было нужно.
– Вы никогда не умоетесь! – Лоре заявил японец с дурным характером.
Она отдала ему фрикасе из угря и майонез из омара с анчоусами – пусть делает свои замечания другой.
Немало тарелок было разбито – когда на стол ставили очередную, Лора не спрашивала, откуда эта тарелка взялась.
Фокус стекла раздражал своей повторяемостью – Лора привыкла.
Вьетнамец вытащил из камина огромный чайник.
От Кузнецова доставили большой бракованный сервиз.
Лора приготовила молоток.
Какая-то злая сила –
Если услышанное накануне человек выдает за давно ему известное и продуманное ночами – это тоже обман; женщина ухитряется превратить его в двойной.
– Правда, – задумчиво Лора улыбалась глазами.
Женщины для кого-то просто люди, а не женщины.


Глава пятая. БЫЛО СМЕШНО

Лора не захотела во всем копировать Анну и многое делала по-своему, рассчитывая, что и Анна, всегда по-своему поступавшая, в чем-нибудь да скопирует ее.
Только накануне узнавшая, что Анна жива, Лора делала вид, что это давно ей известно.
Одна из них, в белом щегольском пеньюаре, казалась усталой и задумчивой – другая, в поношенном черном капоте, была деятельна и говорлива.
У Лоры вошло в обыкновение лично расчесывать бакенбарды лакею, делая того похожим на камер-юнкера – с удивлением узнала она, что и Анна по-пушкински стала расчесывать своего.
Обе они, Анна и Лора, разинули рты, когда выяснилось, что это – одно и то же лицо, шпион, по сути, человек-урочище, стоявший за буфетом и каким-то образом представлявший послезавтрашний день.
«Очарование мифа?» – недоумевала Лора.
«По сю сторону?» – сомневалась Анна.
– Скажите, Мангышлаков, – спрашивали они, – вы женаты?
– Бур-бур-бур! – отвечал он Анне.
– Пых-пых-пых! – он ответствовал Лоре.
Умевший говорить разными способами, он походил на немца и тайно жил с женою какого-то Гурова, когда сам Гуров был в разъездах.
Гуров был в роли фата – Мангышлаков играл фанфарона.
Толстой писал «Анну с собачкой».
Явился молодой Гордон, куда-то тянул Анну; кто-то  прислал большой арбуз и его трудно было удержать на блюде.
С Гордоном на поводке Анна выходила на набережную, и Петербург со своими нотариусами имел строго-официальный вид.
«Она здесь гуляет одна, – соображала Лора, – было бы не лишнее сойтись с ней напрямую!»
В то время Анне не было еще сорока, но у нее был Сережа восемнадцати лет и другой сын, учившийся на обойщика или забойщика – Анна не могла объяснить, и это ей самой было смешно.
Лору захлестывали старые вещи – от Анны и с железной дороги – впору было явиться татарину.
Когда ей принесли поношенный черный капот, в нем оказались сильно увядшие цветы, из тех, что можно собрать на кладбищах, и огарок стеариновой свечи.
Милеев то и дело норовил ее зажечь – всякий раз Лора гасила.
Кто-то уже загибал назад голову, где-то загрязнили мороженое.
Внешняя сторона ума была бур-бур-бур.
Полнота сердца – пых-пых-пых.
Обвязанный тряпками человек (татарин) кланялся на все стороны.
Приехал Римский папа и дал Милееву двести рублей.
– Нельзя ли что-нибудь сделать для нее? – взволнованным шепотом спросила Каренина.
Можно было открыть дверь казармы железнодорожной станции.


Глава шестая. ПЕРЕД ОБЕДОМ

Александр Гаврилович Шляпников пытался заглянуть в лицо соперника, но оно было закрыто.
Владимир Эммануилович Шляпентох сделал последний выпад, швырнул эспадрон в угол и снял железную маску.
С его лица стерлись все следы молодости – знавшие его говорили, что с самой молодости он придал лицу педантическое выражение.
Совершенный портрет формализма, неукоснительно он следовал нетронутому первоначальному смыслу, но сейчас, наперекор ему (Шляпентоху, смыслу, формализму) необходимо было оживить, подкрасить и перезапустить прошлое, раскрыв ему новые горизонты.
Люди позавчерашнего дня норовили скакнуть в день послезавтрашний – через голову Владимира Эммануиловича; суждения о сходстве портрета с лицом предоставлено было физиономиям.
Достоверность превратилась в возможность достоверности.
Мышление видения – в видение в идее.
Свои указания, похоже, Владимир Эммануилович мог заключить в скобки.
– Что, кто-то умер? – спросил он у Шляпникова.
– Уже давно, – Александр Гаврилович ответил.
В будущем его должны были провести через квартиру, где прежде он никогда не бывал (кто-то знал это и в этом видел смысл).
Для всех Владимир Эммануилович был красавцем, но Александр Гаврилович видел в нем горбуна.
Составленный из мужских и женских элементов, собранных вместе, Шляпентох боролся с женщиной в себе, стараясь зажать ей рот.
Александр Гаврилович подал ему очки, найденные на шпалах (с оконечностями, обернутыми кожей), и Владимир Эммануилович в некоторой задумчивости замшей протирал чудом уцелевшие стекла.
Именно партия брала под контроль прошлое, и первая задача профсоюзов была в оказании ей содействия.
Только сцепив цели ближайшие с уже отдалившимися можно было приблизить революцию, нарастить, уплотнить ее – покатить, поставив на рельсы.
Когда Владимир Эммануилович оживлял прошлое –
Из кофе, давно выпитого, являлись человеческие фигуры, свободные минуты, стимулы – выскочил общий красный атрибут; появились смутные отношения, не слишком даже подпадавшие под это слово; своим порядком пошло кокетство – в который раз история замещалась некой предысторией, чьи достижения она (история, предыстория) предвещала.
С радостным чувством Владимир Эммануилович приходил к выводу: годится всё!
Они оба смеялись: Шляпентох громко, от души – его собеседник безмолвно, с оттенком ехидства.
Лакей отворил разом обе половинки двери, белой с золотом, и громко спросил:
– Вы пьете чай перед обедом?
Чай создан был для того, чтобы нравиться женщинам, хотя он не был красавцем, а чашка с ложечкой поражали своею величиной.
Из мавзолея должен был возвратиться Ленин.
И Владимир Эммануилович помчался встречать –


Глава седьмая. ТВЕРДИЛИ МИРУ

« Я – черный монах, – радовался он, проносясь между соснами. – Серый кардинал партии!»
Он двигался со страшною быстротой, и Ленин, возвращавшийся из мавзолея, бросился в сторону, чтобы дать ему дорогу и едва успел это сделать.
«Ленин» был партийный псевдоним – настоящая фамилия вождя была Коврин: Алексей Васильевич Коврин, магистр.
Не было до поры никакой трудности совместить (разграничить) Ленина с Ковриным: тело первого покоилось в мавзолее – дух Коврина витал во фруктовом саду.
Когда обстоятельства изменились –
Шляпентох, разумеется, читал статьи Ленина – прекрасный полемист, тот возражал Толстому.
Александр же Гаврилович Шляпников читал статьи Коврина и, похоже, полностью был согласен с автором.
Оба они: Ленин и Коврин предрекали появление в России черного монаха, но Коврин видел его посвящающим избранных в таинства, а Ленин – уничтожаемым посвященными в них.
– Тем суждено погибнуть, кто идет под началом людей, обреченных на гибель! – громогласно над ними обоими (Лениным и Ковриным) смеялся Толстой.
В знаменитом романе он вывел Ленина Левиным (Николаем), а черным монахом представил Вронского.
Шляпников в полемическом задоре перевел его (Вронского) в католичество.
Левин-Ленин, раздувая Толстого через соломинку, вывел Вронского прямиком в Римские папы, оставив оболочку монаха вакантной –
Шляпникову она оказалась мала –
Владимир Эммануилович бесшумно подошел к скамье и сел – Ленин смотрел  на него с удивлением, Владимир же Эммануилович смотрел на Ленина ласково, лукаво, с выражением себе на уме.
– Ты призрак? – стал Владимир Ильич догадываться. – Почему ты так смотришь?
– Это ты призрак, – заученно Шляпентох ответил. – Призрак коммунизма!
– Значит, я не существую? – призадумался Ленин (сыр во рту).
– Ты существуешь в воображении всего прогрессивного человечества, – так сладко, чуть дыша, Шляпентох ответил. – Ты – божий избранник и служишь вечной правде. Партийной правде!
– Если хочешь быть здоров и нормален – иди в партию! – Ленин смеялся.
– Не в профсоюз же? – хотел Шляпентох уточнить.
Ленин не подтвердил – у него начала исчезать голова, руки, туловище его смешалось со скамьей, и он исчез совсем.
– Поллюция кончилась! – сказал Владимир Эммануилович и тоже рассмеялся. – А жаль.


Глава восьмая. ПРИЧУДЛИВАЯ КРАСАВИЦА

Там, где когда-то было весело, годы спустя, право же, бывает печально.
Там же, где было очень весело, печально становится вдвойне.
Владимир Эммануилович Шляпентох приехал в Третье Парголово.
Здесь в молодости он с Наденькой –
С тех пор прошла целая вечность: какие-то места провалились, что-то наросло, округлился глаз Бога, отгремели февральские дни – люди, набежавшие из разных миров, в те же миры и возвратились.
Сирень стала серо-бурой, розы стояли без запаха.
«Сиречь, – схватывал Владимир Эммануилович. – Черепаха».
Его мысль – причудливая красавица.
Любовь Наденьки к нему проходила через Владимира Ильича.
В незапамятные времена.
Владимир Эммануилович достал из потайного кармана старинные очки с оконечностями и водрузил на нос: Наденька, задумавшись, сидела на камне у озерца, одетая более комфортабельно, нежели элегантно: ее розовое полубатистовое платье изукрашено было блондой и стеклярусом.
Она будто ждала его: в глазах уже промелькнула искра кокетства; голос прозвучал молодо.
– Нет времени до времени, – разом ответила она на все его вопросы. – Есть время от времени!
Явившаяся Шляпентоху в качестве настоящей Надежда Константиновна еще некоторое время представлялась ему как ушедшая в большей или меньшей степени: пыль мгновений просЫпалась в акт свободы – призрак мгновения замаячил с арбузом.
Владимир Эммануилович спросил о муже: где он, что с ним?
– Коврин, – Крупская отвечала кратко, – утомился, расстроил себе нервы, не лечился, но как-то вскользь, за бутылкой вина, взял себе имя Дмитрия Гурова, уехал в Ялту и там сошел с ума.
Загар – здоровье.
Здоровье – жизнь.
Загорелый умирающий человек прошел мимо них, загибая голову.
– Кажется, это твой друг? – споро Крупская подтянула чулки.
– В самом деле, – Шляпентох посмотрел. – Шляпников!
Александр Гаврилович обернулся и упал им под ноги.
– Профсоюз, – объяснил Шляпентох Крупской, – посылал его подлечиться в Ялту и там на голову ему упал арбуз.
В Ялте совсем недавно установлен был аллегорический памятник вождю революции: в образе Гурова (Коврина) Ленин стоял на набережной, отрезывал ломти от большого арбуза и ел не спеша.
Совсем близко раздалась сирена «Скорой помощи».
Владимир Эммануилович не хотел, чтобы его застали с воспоминаниями.
Скрестив на груди руки, босой, он начал расти, поднялся в воздух, перелетел озерцо и исчез как дым.


Глава девятая. РОМАН ДЛЯ ДЕВОЧЕК

Связать Лору и Шляпентоха так, чтобы про Шляпентоха помнили (другим неповадно было!), а Лору забыли – в этом именно заключалось очарование мифа по ту и по сю его стороны.
Когда за Шляпентохом пришли с нотариусом, чтобы в экипаже препроводить на рельсы, он прикинулся татарином: бур-бур-бур.
«Он загрязнял мороженое!» – газеты вышли с заголовками.
Его раздели и одежду оставили на шпалах.
На рельсах не оставалось и следов Лоры.
Нотариус держал свечу.
– Пых-пых-пых! – доносилось издалека.
– Пушкин, родись он в наши дни, никому оказался бы не нужен, – с усилием приподняв голову, выцедил Шляпентох с полотна.
Когда Владимир Эммануилович оживлял прошлое – прошлое омертвляло его.
Умерший на железной дороге раньше Шляпников показательно распался на женское (прошлое) и будущее (мужское): на Лору и на Фертингофа.
Долженствовавший умереть ныне Александр Эммануилович обещал распасться на Анну и Вронского.
– Я не знала, что вы едете! Зачем вы едете? – говорила Анна вагонам.
– Я еду для того, чтобы быть там, где вы, – Анне отвечал паровоз, – там, где вы… там, где вы…
Плохо, когда тебе объясняются в любви, а ты захотел вдруг сразу по большому и малому счету!
– Хочу по-партийному! – успел Шляпентох крикнуть.
– Шляпников хотел по-профсоюзному! – успели ему ответить.
 Нотариус затушил свечу.
Останки понесли в казарму железнодорожной станции.
Возле сырой, прогнившей двери стояли пара сапог, заржавленный треножник и картонная подзорная труба.
Символы по большому счету, они сцепились между собою, загородив вход.
Красными были они и из себя генерировали красное!
В красном свете Анна была чудовищем, обладавшим одною чувствительной точкой!
Вронский был статуей, которая обоняла восковые розы.
Антипартийная по сути парочка, которую профсоюзы прошляпили!
Анна написала роман для девочек «Шляпентох».
Маленькие шляпки отменно прижились в Петербурге – здесь так скупо увеличили поля (сознательно отставая от Парижа), что не было почти никакой разницы с прошлогодними шляпками. Фасон очень мало изменился, поля на середине делали чуть-чуть мыском и обшивали их кружевами в два ряда: один падал на лицо, а другой на поля. Тульи убирали разнообразно: и кружевами, и стеклярусом, и желудями из шелка – на них набрасывали фишю из кружев и того же шелку.
Многие шляпки убраны были широким бархатом, из которого делали большой пышный бант с удлиненными концами, снизу обшитыми бахромою (шляпентох).


Глава десятая. СЛИШКОМ ДАЛЕКО

Старая занавеска с заплатами легко колыхалась от ветра, задувавшего в щели.
Никто не вспоминал Лору, и только Фертингоф держал ее в голове.
Все действующие лица поняли, что дело зашло слишком далеко и перевели разговор на другое.
Игра продолжалась.



КНИГА ВТОРАЯ. ГОСПОДИН ОЩУЩЕНИЙ

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Глава первая. ГУСИ И УТКИ

Новая зима чисто метет.
Был небольшой морозец.
Санная дорога держалась хорошо.
Извозчики ехали веселые – новая зима всегда оживляет извозчиков.
Несколько больших саней тройками и беговых – на рысаках и иноходцах подъехали одни за другими к крыльцу.
Норвежец приехал назвать день смерти.
– Вторник, – определил он по руке.
Свита принялась аплодировать: датчане, чухонцы.
Анна Андреевна внесла в женский календарик.
Приближался январь.
Норвежец осматривался с видом человека, сбившегося с дороги: он ехал к Анне Аркадьевне.
Вез эстетическую схему, а нарвался на мелочи эпохи: символы сошли, как с петуха.
Анна Андреевна всегда имела норвежца в своем сознании, но прежде просто не замечала этого.
Угощение было подано, чтобы быть предложенным гостям.
Несколько пробок было пущено в потолок.
У Анны Андреевны и норвежца имелось одно общее стихотворение.
На красных стенах какой-то залы висели две картины, перед которыми стояли люди, не знавшие своих лиц. Они надеялись найти их (свои лица) на этих картинах, но очевидно затруднялись. На первом полотне, полном света, красоты и движения перед разглядывавшими разворачивалось некое займище, в камышах которого выводились гуси и утки, из мелкой осоки вылетали бекасы, а на заднем плане торжествовали обильные высыпки дупелей. Второй холст в темноватых тонах давал увидеть обстановку небогатой комнаты: стол, кровать, буфет; дверца буфета была чуть приоткрыта… Один из посетителей выставки сидел в инвалидной коляске, фигура женщины была распростерта на паркете.
«Все чаще надежды нимало не исполняются» называлось стихотворение у норвежца.
«Выстрел из револьвера» – так обозначила текст Анна Андреевна.
Подзаголовок норвежца – «В фокусе стекла».
У Анны Андреевны – «Сквозь призму времени».
Других различий не наблюдалось.
Норвежец сел так близко, что волосок его сумасшедших бакенбардов касался щеки Анны Андреевны.
Однако, не прерывалась немота.
Не прорывался глагол.
Не начиналась особливость.
Его волосок возбуждал не ту точку на коже Анны Андреевны!


Глава вторая. БОЛЬШЕ ПОЭЗИИ

Подали обед, и длинная вереница лиц, как нескончаемый польский, потянулась в столовую – они подвигались к еде, но как-то невольно, как будто так и надо было, поворачивали из гостиной в залу, из залы в биллиардную, оттуда в коридор, а из коридора в библиотеку.
Все пили чай перед обедом.
Чай нравился женщинам – мужчины хотели существеннее.
Громадный кусок мяса служил Милееву вместо руки – в его панталонах (мешки!) можно было таскать овес.
Похрустывала мебель.
Ибсен, знали собравшиеся, пришел к началу: все нужно было начинать сызнова: молодой Ленин!
Крупскую уговаривали лечь на рельсы – показавшись в портьере столовой, она остановилась в ней.
После самовара все шли с вытянутыми лицами.
Анна Сергеевна ликвидировала мужа.
В Крыму подавлено было восстание капельдинеров.
Муж Анны Андреевны был в бегах, она же благополучно доставила ракеты на Кубу.
Кто-то поменял картину на стене.
Ужин анахорета превратился в уши анахорета.
Картина по-новому называлась «Недослышка».
– Мне не следует вспоминать прошлое, – давала понять Крупская, – теперь я невеста.
Анна (Аркадьевна) никому не внушала уверенности, что она достижима, но умела внушить мужчинам, что она им необходима: она задавала большой обед, за которым однако редкие гости имели время насытиться: сели – встали.
Немногие заметили сквозь немоту пробившийся глагол: налив мне чаю (еще до обеда), Анна Аркадьевна встала, чтобы пойти распорядиться убрать самовар.
Побаивались говорить: повсюду торчали уши анахорета.
«У анахорета – ослиные уши!» – за эту шутку молодой Ленин был исключен из университета.
Репрессии нависали со всех сторон: не только говорить – писать и печатать было нельзя!
Тяжело опустившись в кресло, жалуясь на усталость, жестами можно было требовать чаю.
Кто-то захватил власть и установил свою диктатуру: обыватели втянули головы.
Анна Андреевна зачехлила чернильницу и насухо вытерла перья: обед у Анны Аркадьевны она держала в уме.
Приглядываясь, я замечал перемену не в ее пользу: она возмужала, в ней сгладилась прежняя наивность выражения, черты лица хотя и получили больше интеллигентности, но и приобрели б;льшую резкость с отпечатком деревенской, что ли, деловитости. Прежде в ней было больше поэзии.
Я натаскал овса, и Анна Андреевна варила кашу
Была видна рука Милеева.


Глава третья. АНОНИМНЫЙ ДИКТАТОР

Мороз и солнце чудесно пробегали по жилам дня.
Не спи, вставай, кудрявый!
Пушкин протягивал руку с кепкой: метр!
Ах, если бы Владимир Ильич всегда был кудрявым!
– Когда был Пушкин маленький, – рассказывала Анна Аркадьевна детям содержание своего романа.
Пушкин и Ленин (архетипы) выражали себя в большом разнообразии персонификаций.
Пушкиным (порою) чувствовали себя Анна Аркадьевна, Анна Андреевна и Анна Сергеевна; Ленина (отчасти) ощущали в себе Мангышлаков, Каренин, Милеев.
Говаривали, что у Пушкина и Ленина было какое-то общее стихотворение, рукописи которого затерялись, а содержание не укладывалось в голове.
Заржавленный треножник Мережковский – картонная подзорная труба!
Слегка разнившиеся по содержанию пушкинский и ленинский варианты носили общее название «Пара сапог» (у Ленина «сапогов»).
Анна Аркадьевна, впрочем, помнила сырую, прогнившую дверь, а Алексей Александрович (Каренин) упоминал о длинном жестком волосе.
Под впечатлением однажды Анна разыскала такую именно дверь в подвале своего дома, но не решалась отворить ее из опасения найти за нею роковые (?!) подзорную трубу или треножник – Алексей же Александрович выдернул из дивана конский волос и щекотал им нежную кожу супруги.
Когда-то в диване Карениных от доктора Чехова прятался Исаак Левитан, а дверь стояла, положим, со сбитым замком – что с того?!
Кому-то ой как хотелось опошлить самоё идею, превратить значимый символ в подобие петуха!
Кукарекалось, впрочем, только Анне Андреевне – Анне Сергеевне, впрочем, аукалось.
Они постоянно дразнили друг друга, пикировались, строили каверзы и делали подруга подруге всяческие сюрпризы: три Анны.
Пушкин подбрасывал загадок, которых не разгадал сам.
«Два конца, два кольца?» – «Вересаев?!»
Вечер субботы, куски красного сафьяна, полубутылка коньяку.
Вопрос сквозь стену: в лицо сапогом!
– Что ли, у вас с Анной Сергеевной общий муж? – спрашивал Анну Андреевну Ибсен.
Это была каверза от Анны Аркадьевны.
Анна Андреевна протестовала, принималась объяснять, запутывалась сама и смеялась.
Анна Сергеевна шутила Анне Андреевне (дразнилась), что у ее Ибсена будто бы три ноги.
– Перепутала Ибсена с Мережковским! – показывала поэтесса палец и поворачивалась спиною.
Между тем Анна Аркадьевна в самом деле опасалась визита Дмитрия Сергеевича.


Глава четвертая. МЕЖДУ МХОМ И ПЕСКОМ

Анна Андреевна проснулась с петухами – Анна Аркадьевна и Анна Сергеевна спали.
Крепкий запах трех женщин стоял в воздухе, далекие голоса нежно касались слуха, в глаза бросался забытый на столе Ибсен.
Нужно ли искать то, что мы ищем сейчас, если позднее все опять станет другим: февральские дни, вторник и то, что находится между ними: подвергнутая сомнению очевидность?!
Двери в коридор и на кухню стояли настежь: служанки носили мох и песок.
Реально то (Анна Андреевна улыбнулась), что находится между.
Все останется между нами.
– Между нами, пирогами, кто-то сильно переел! – проснулась и Анна Сергеевна.
Они вынесли Ибсена прочь и освободили стол – скоро должна была пробудиться Анна Аркадьевна.
Она нюхала хлеб и сыр – шалуньи положили бутерброд ей на подушку.
Сыром и хлебом пахло от Вронского: между лежал слой масла.
Хлеб и сыр были телом Менделеева, и Он говорил: ешьте!
Чем ближе подступало время –
Короче становился день.
Хлеб и сыр – уши анахорета.
Ваши бы слова да Богу в ужин!
Годилось всё, но многое не подходило.
Запустившая общего мужа Анна Аркадьевна обернула его красным сафьяном и в нос ему продела два кольца.
– Ну что, фру-фру? – спрашивал норвежец всех трех Анн.
Дамы ржали.
Вес Анны Аркадьевны равнялся положенным четырем пудам с половиною и ей не нужно было очень строго выдерживать себя и все же вместо еды она могла иногда положить на тарелку роман Толстого.
Там Анна была восковою куклой, грудою конфет, капустою с квасом, охотою спать, положением, наделавшим много шума: Толстой не знал ее календарного цикла (февраль, вторник) и потому она была у него кем угодно, но не женщиной: слишком сухо!
Исподволь Анна разрушала надуманное: она вырывала из книги страницы, зачеркивала, вписывала между строк свое – потом принялась сокращать, сглаживать корявости, сделала иллюстрации.
Так получился детский роман.
«Чтобы со временем не обернуться чудовищем, – напрямую Анна обращалась к девицам, – нужно обладать некой убедительностью, вытекающей из легкости. Легкость – Моцарт (огонь). Убедительность – Панацея (пучина вод). Моцарт и Панацея – залог успе-ха-ха-ха!»


Глава пятая. ЧИСТОТОЙ ОТНОШЕНИЙ

Женщины были повсюду: за столами, между столами, под ними – те, что были под столами, превратились в чудовищ и хватали молодого Ленина за ноги.
На круглом столе была накрыта скатерть, на квадратном стоял китайский прибор, на ромбовидном – серебряный спиртовой чайник.
Девица с чистыми щеками и старуха в инвалидной коляске принимали заказы – Владимир Ильич потребовал ужин анахорета и полубутылку коньяку.
Ему принесли гуся в камышах, бекасов из мелкой осоки и цельную высыпку дупелей; молодой Ленин нравился решительно всем, кто встречал его, он был силен чистотой своих отношений.
Ленин ел; женщины не видели себя, они все смотрели на него, и каждой представлялось, что молодой Ленин – она.
Ленин пришел поучиться у женщин: годится всё, хороши все средства!
– Женщины, – спрашивал Ленин у женщин, – они, что же?
– Утратили, – ему отвечали.
Годились, впрочем, все, хотя некоторые не подходили.
«Буду меньше махать рукой и больше всем туловищем!» – он решил.
Пока всё не стало другим: январские дни, понедельник и то, что находится между ними: непревзойденное суждением восприятие, – молодой Владимир Ильич продолжал некую предысторию, чьи достижения активно использовал: эта предыстория была декабрем (декабрьскими днями), воскресеньем (воскресением) и общим направлением не от предшественников, а к ним!
– Без дальнейших околичностей?
– Напротив! С ними!
Владимир Ильич мыслил пальцем – Ленин постукивал ногтем по скатерти, и с соседних столов ему отзывались китайский прибор и серебряный вьетнамский чайник.
Сейчас Анна Сергеевна (за квадратным столом) была его ушами, а Анна Андреевна (за столом ромбовидным) сделалась его легкими.
Был ли он сам только оболочкою для трех мало известных ему женщин (Анна Аркадьевна – ногти; круглый стол под скатертью)?!
Но почему тогда чистота отношений?!
Каждая женщина имела характеристику; характеристики собою образовали цену, которую молодой Ленин должен был уплатить, даже об этом не помышляя, за свое бытие в мире.
Сдвинули столы.
Познающий Ленин был немного актер (зоолог): время сделалось временем-собакой (в смысле общего имени) и лошадью-временем (в смысле имени собственного).
Они двигались диаметрально противоположно: эти собака и лошадь!
Прилетел комар, кусал ложку.
Деревянным предметом Анна Андреевна прижимала тарелку.
Было Владимир Ильич хотел сделать жест указания, но вышло лишь хватательное движение.


Глава шестая. СЛАБЫЙ ОБРАЗ

Женщины утратили некоторые свои качества, но взамен их приобрели другие, ранее им не свойственные.
Анна Сергеевна не могла более бегать, как лошадь, зато выучилась по-собачьи лаять.
Анна Андреевна разучилась пускать мороз и огонь по жилам, но могла теперь открыть счет воспоминаниям.
Анна Аркадьевна не повиновалась увечью и удерживала себя в жизни.
Многое вокруг стало другим.
Околичности, умножаясь, уводили от сути; непрямые способы действия становились востребованы повсеместно в самом широком ассортименте.
Китайские приборы многим заменяли мужчин – они придавали девичьим щекам ложную чистоту и до времени усаживали старух в инвалидные коляски.
Мужчины махнули рукой, некоторые – всем туловищем.
Мхом, песком, служанками конопатили окна на зиму: между рамами.
Крупская была невестой: между рамами: телевизор?!
Декабрьские дни сменялись ноябрьскими, за воскресеньем следовала суббота и из-под нее проглядывала пятница.
Все были больны Ибсеном: показывая, как оно стало, он вел к тому, с чего это начиналось.
В телевизоре рядом с Крупской появился Ленин.
Ленин в октябре!
Он делал хватательные движения и в них попадали банки, мосты, телеграф.
Как это было по-женски!
Многое оказалось прижатым к ногтю, многие на тарелку клали романы.
На заржавленный треножник Анна Аркадьевна водрузила картонную подзорную трубу, вырезала из мяса руки, стащила с Милеева панталоны и натянула их на каркас: Карабас-Барабас!
Карабас-Барабас гонялся по сцене за Моцартом и Панацеей – дети кричали, смеялись, били ногами.
Сырая прогнившая дверь в подвале дома Карениных вела в прекрасную страну Советов, где все дети учились в школе и в каждой пионерской комнате стоял Ленин.
Однажды, дежурным, случайно сдвинув истукана, я обнаружил тайный ход и после некоторых колебаний все же пройдя по нему, оказался в доме Карениных.
Теперь я был мальчик-кофе, отчаянный шалун, вливавший женщинам бодрости и подвигающий их к импульсивным поступкам.
Это мое положение наделало много шума –
Стали появляться геометры – они погоняли понятливых.
Что-то вращалось вокруг чего-то.
Неизвестное перестало быть ненавистным и даже наоборот.
Слабый образ верховного брезжил.


Глава седьмая. ОТЦОВСТВО ОБРАТНО

Вокруг смутных идей вращаются задние мысли.
Отрезать нас от них (идей, мыслей) – в этом мире останутся только геометры да понятливые животные.
Неизвестное – самое дорогое достояние человека: все в здешнем мире есть слабый образ верховного домостроительства.
Дмитрию Ивановичу Менделееву приятно было снова оказаться среди живых людей: в одном месте повадилась решетка, предоставляя свободный проход: он вышел.
Весь Петербург веселился. Толпа, неизвестно откуда выходившая на свет Божий, пахнувшая затхлым, жаждавшая маскарадов, бегущая на фейерверки и без стыда влекущая за собою безобразных детей и полуостриженных собак, шумно волновалась по улицам от Николаевского вокзала до Адмиралтейства.
Бог – всего лишь удобный термин? – Дмитрий Иванович предвкушал.
Он сдвинул угол дома, прошел по Неве, пустил вскачь мадам Шталь, изгнал торговцев из Исаакия.
«Кутейник!» – носы поджимали у Федора Михайловича.
А Анна отчего вдруг почувствовала себя не в своей тарелке? – Она страшилась таинственного своего знакомца, которому воображение ее придавало сверхъестественное могущество.
Она присела гостю, держась за ручку кресел и не поднимая глаз.
У Анны Дмитрий Иванович застал Вронского – тот сразу подошел и взял у Менделеева благословение.
Тон давнишней печали значительно был смягчен и понижен.
Слуги ходили робко, не меняясь взглядами.
Межчеловеческое событие, созрев, обнаружило себя без всякого идеологического комментария: представился выбор перспектив, которых смысл доступен был лишь в непосредственном контакте с ними: есть контакт!
Теперь Анна, Вронский, Каренин могли, наконец, выделить себя из более обширных значений и в узком плане зажить вечно, символизируя истину.
Пришедший и Возвратившийся представил им слишком высокое и благородное счастье, чтобы возможно было профанировать его словами.
Предвечный замысел в который раз спас Анну.
Рывком Он распахнул рамы, и наступила весна.
У Анны накопилось уже изрядно детей, своих и приемных: она забывала о них и вспоминала снова: маленькие каренины, вронские, мережковские, викентьевы, какой-то гладышев …
Дмитрий Иванович ловил и не мог отличить своего.
– Этот?!
– Нет: Карнаухов!
Он мог пожрать их всех, но, разумеется, не стал делать этого.
Чувство милой загаженности оставалось на руках Его.
Сама Анна не слишком помнила, кто чей.
Поймали Алексея Стаханова: любезно Вронский уступал отцовство Менделееву, а Тот не менее любезно отцовство передавал обратно Алексею Кирилловичу.
Домохозяйство примешивалось к домостроительству.
Стаханов Алексей Григорьевич во избежание толков должен был стать сыном папы Григория.
Что стоило Менделееву сделать Вронского Римским папой?!


Глава восьмая. НАША ЗАДАЧА

– Грошовая марка, постепеновщина, приспособляемость, копеечный душевный комфорт! – заходился молодой Ленин.
Все в жизни можно изменить, но самоё жизнь – нельзя.
Предвечный замысел располагал придать смешавшемуся в кучу живому – вид, включающий выбор перспектив.
Ленин хотел сесть с Крупской, но его предупредил Менделеев.
Ленин велел привести себе собаку и лошадь.
Понятливые животные распознавали неизвестное, в то время как красота Крупской (молодой) лишь возбуждала мысль о высшей красоте, которой Владимир Ильич не наблюдал.
Он (Ленин), впрочем, смешивал красоту (Божий дар) с очарованием, производимым, к примеру, поэтами – самих же поэтов не всегда отличал от геометров с их мистическими фигурами и дальними отголосками, которые они (отголоски) будили в нем и которые (поэты, геометры, отголоски) шли из невидимого мира.
Изображаемые поэтами картины и геометрами – фигуры сливались в единые угловатые изображения тех же неизвестных геометров и понятливых животных – круг замыкался, и невидимый мир оставался непроницаемым, впрочем, испуская сигналы.
«Будет людям счастье!»
Все веселились – Владимир же Ильич из бездны вызывал зверя: долой старые учреждения, старые обычаи, старое счастье!
Он садился на лошадь, и собака бежала следом.
Он ехал в неизвестное, которое не путал с невидимым миром – верховным домостроительством, впрочем, попахивало от того и от другого.
Он ехал по мху и песку: между стеклами.
Анна Аркадьевна наблюдала.
– Что, Ленин – конопатый?
– Однажды он сел на канапе, – рассмеялась Анна Сергеевна, – вымазал панталоны майонезом и поранился шпажкой.
Когда Дмитрий Иванович расконопатил окна, Ленин получил полную свободу.
Не может Бог предоставить свободу напрямую, свобода старше Бога и предоставлена Ему так же, как людям.
Не надо свободы просить у Бога.
Взять ее – наша задача!
Демагог – демабог.
Натурально, было в Менделееве предвечное – сидя подле Крупской, он соблазнял ее яблоком.
– Замышляете меня спасти? – смеялась дама.
– С точки зрения грехопадения, – замышлявший подмигивал.
Владимир Ильич ехал в неизвестное – геометры, замыкая круг, звенели музыкальными треугольниками.
Неизвестное тоже было старым, и неизвестный зверь из бездны тоже –


Глава девятая. ГОСПОДИН ОЩУЩЕНИЯ

Никак Анна Аркадьевна не вписывалась в круг его мышления и потому не захотел он признать ее.
Фанатический ниспровергатель общих начал, Ибсен не пожелал признать родственную натуру, но полностью принял коллегу по поэтическому цеху и даже в разговоре по душам назвал ей день смерти: вторник!
Их общее стихотворение (Ибсена и Анны Андреевны) вышло безликим: в героине только с большою натяжкой можно было увидеть Анну Андреевну – фигура же, распростертая на паркете, и вовсе могла принадлежать кому угодно; птицы вставлены были для антуража, а обстановка комнаты прямо списана со старых вещей, сваленных в подвале дома Карениных.
Умершего мужчину легко нарядить в женские одежды и тогда всем покажется, что носом в паркет уткнулась женщина.
Дверца буфета открывалась в пробитый стенной лаз, выходивший на Садовую, с недавнего времени где бесновалась толпа: слышался звон стекла и выстрелы из револьвера.
Анна Сергеевна возвращалась с неутешительными известиями: большевики задались мыслью привести к живому единству не только всё, что сами видят и чувствуют, но и всё, что видят, мыслят и чувствуют другие люди, и даже то, что никогда не бывало, но могло бы произойти в невидимом мире.
– Человек с ружьем – господин ощущения!
Ибсен обрил бакены и натянул кофту Анны Андреевны.
Борьба с Лениным становилась все более затруднительной: тот испускал свет и набрасывал тени по своему усмотрению.
Отточенная фраза разрушала логические построения.
– Смерть Ибсену! – прорывался глагол.
Анна Андреевна подготовилась к вторнику: убралась в комнатах, освободила стол, вымыла тело.
Сборы были тяжелые.
Бабы натаскали камышей, осоки, привезли зачем-то инвалидную коляску.
Приходили к началу: Ибсену поведали о Пушкине.
Крепкий запах Пушкина повис в воздухе: хлеб, сыр, пироги.
Заканчивалась среда.
Подступал вторник.
– Господи! – возроптала Анна Андреевна. – Отчего некоторые из человеков достигают старости и состояния немощи, а другие умирают в самом расцвете сил и возможностей?!
Прислушалась – и пришел к ней глас:
– Лучше внимай себе и не подвергай твоему исследованию судеб Божиих, потому что это – душевредно!
Она открыла глаза.
На паркете лежал мертвый Ибсен.


Глава десятая. ВСЕ РАЗГОВОРЫ

Есть такое место, откуда слышится гроза и веет страхом.
Невидимый мир намечает отношения, никак их не фиксируя.
Геометры в невидимом мире гарцуют на долгогривых лошадях – поэты ходят с собачками.
Шел Мережковский с песиком – навстречу ему, верхом, отец Карнаухова.
В невидимом мире – все разговоры о Боге.
– Бог – априори, – сказал отец Карнаухова.
– Бог – аптемуно, – отозвался ему Мережковский.
В невидимом мире рассуждения не проникают вглубь предмета, не пытаются свести вопросы к общему началу и добраться до основной идеи.
В одном месте обитатели попортили решетку, открыв свободный проход, но вместо Бога к ним вышел Ленин с ружьем.
Они закричали, и отголосок из мира невидимого проник в видимый мир.


ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава первая. КТО-ТО ХОТЕЛ

Продолжая подбрасывать своему пациенту информацию, профессор Мерло-Понти удерживал зверя в бездне, а неизвестное – в невидимом мире.
Невидимый мир будил отголоски, отголоски – на мысль приводили картины, картины рисовали поэтов, поэты производили очарование, очарование рождало красоту, красота возбуждала мысль о высшей красоте.
Невидимый мир, такой же старый, как видимый, легко поддавался осязанию, и Фертингоф, проводя волоском по коже Стремова, чувствительною точкой на этом волоске считывал принесенные ему сведения, принимая одни и отвергая другие.
Сознание, тем не менее, оказывалось перегруженным символами, которые, сцепившись, загораживали проход между сознанием собственно, и тем, что помещалось сразу под ним: здесь прочищали запахи перебродившей пищи, достаточно сильные.
Кто-то хотел, чтобы он забыл Лору (Лора на рельсах!), но Фертингоф не принял этой информации (принял, но не принял!).
Этот кто-то, а, может статься, кто-то другой смешивал в его сознании Лору с Анной (Анна-Лора!), а подвиг Анны с подвигом Лоры: молотком Лора –
В клетке сидела птица-тройка: забытый символ.
Ощущения постоянно менялись, переливались одно в другое.
Палкой профессор Мерло-Понти пошевеливал в нутре буфета; чувствительных точек было две: на конце волоска Фертингофа и в определенном месте на коже Стремова: соприкасаясь, точки давали информацию Фертингофу и ощущения Стремову.
Если предельно детализировать, Фертингоф своим волосом возбуждал именно участок кожи, на котором сначала появлялись множественные точечные восприятия, четко отделенные одно от другого, и лишь впоследствии локализирующие себя в одной точке. По мере же повторения возбуждения локализация становилась все менее определенной, восприятие расходилось по пространству, а ощущение в то же время утрачивало свою специфичность: Стремов чувствовал уже не касание, а, типа, жжение – то холод, то жар. После этого донору (Стремову) представлялось, что возбудитель (волосок Фертингофа) передвигается и чертит круг на его коже. Стремов, наконец, уже ничего не чувствовал, а Фертингоф до отвала насасывался информацией.
В точке, которая становилась единой, прерывалась немота, оттуда прорывался глагол, там начиналась особливость, и оканчивалось безразличие.
Все невидимое, сверхчувственное стало воплощаться в видимые, осязательные, чувственные формы, показываться в натуре.
Среди нагроможденных друг на друга столов, стульев, диванов и картин появившаяся Анна-Лора сидела в кресле против Фертингофа (сложив руки), и в глазах ее можно было прочесть, что она любуется им.
– Что ты смотришь на меня с таким восторгом? – Фертингоф приосанился. – Я тебе нравлюсь?
– Да, – ответила Анна-Лора, – ты один из немногих –


Глава вторая. ПРИЗНАК ЦЕЛЬНОСТИ

Фертингоф забыл Лору на рельсах.
Можно было понять так, что он нес ее куда-то – переходя же железную дорогу, приткнул немного на рельсы, чтобы передохнуть самому, да там и забыл (дальше пошел один; она осталась лежать).
Так понимал Стремов.
Профессор же Мерло-Понти знал, что Фертингоф забыл Лору на рельсах в смысле живой картины, которую та (картина, Лора) представляла, разыгрывая из себя Анну Каренину; Фертингоф был из тех пациентов, кто не помнил того, чего не хотел помнить, а, значит, этого не было вовсе!
– Увижу, – передавал Фертингоф через Стремова, – и то не поверю!
Беседуя временами с Анной-Лорой, он считал ее  более символом, отголоском, ощущением и даже запахом хлеба, пирогов, сыра, нежели –
Появившись однажды, она поселилась в буфете, где хранились тарелки и съестные припасы – ему приходилось порой дергать ее за платье, чтобы она обратила на него внимание.
– Говоришь, один из немногих?! – приосанивался он.
– Да, – отвечала она, – ты один из немногих.
– Как же в таком случае старые памятухи?
– Старые памятухи полагаются на свою память, но утратили ее в своих ликованиях и радениях.
Старые памятухи, о чем-то напоминая, звонили в колокола и сладкогласно пели – Иероним Иеронимович (Фертингоф) слышал звон, но никогда самих памятух не наблюдал.
Музыкальные звуки, как и сильные запахи, однако, прочищали память: гений памяти – тайна для самого себя.
Гений нравственности – тайна для других: как это ему удается?!
Гений свиста – паровоз: пронзительными свистками он поднимет мертвого.
Паровоз – низший гений ума, признак цельности; внешний мир не скрывает своего механического: поршни, рычаги завращались в натуре.
В помощь профессору Мерло-Понти из Крыма был выписан доктор Чехов: дамы из багажа получали маленьких собачонок.
Гений цельности вышел во внешний мир, не подавая, впрочем, признаков здоровья.
От признаков до гения, как от паровоза до Чехова.
Иеронима Иеронимовича привезли на вокзал.
– А ты кого встречаешь? – должен был спросить Стремов.
– Хорошенького доктора!
– Ты, верно, его знаешь?
– Кажется, знаю. Или нет. Право, не помню, – рассеянно отвечал Фертингоф, смутно представляя себе что-то чопорное и скучное.
Говорили в толпе, что с Чеховым приехал биологический писатель, но, сколько ни ждали, из вагона такой не вышел.
Паровоз – признак цельности.
Павороз – затяжка у мешка.


Глава третья. ГОСПОДИН ОЩУЩЕНИЙ

Старые памятухи: то, о чем или те, которые?!
Старые памятухи – затяжки у мешка, паворозы.
Со свистом летят паровозы вперед – паворозы же тянут назад к воспоминаниям.
Мешки воспоминаний – нес кто-то и споткнулся на железной дороге, бросил.
Проедет паровоз или павороз?
 Иероним Иеронимович много об этом думал, но после забыл.
Те, которые приходили, получали ответ: барин не принимает.
Пели памятухи песни народные, сказывали старинные баллады: не слышал барин.
Не слышал Фертингоф того, о чем –
Здесь бы и вмешаться биологическому: прорвать!
Биологического писателя прорывает: копится, клокочет, вздувается: не может не выплеснуться на бумагу.
Чем?
Да хоть –
Какая разница!
Хоть памятухами на паровозах!
Эй, что там за гранью?!
За гранью – грань…
Школьная моя учительница словесности нижнего белья не носила. Она называла меня Листенгартеном и грозилась утопить в чашке кофе. Весь класс замирал, когда она выдергивала меня из-за парты и бросала к доске. Она была беременна Толстым. Мы боролись.
Соня Левит была мадам Шталь.
Леша Бегунов – Николай Левин.
Еще были господин ощущений (манекен, которого нужно было переносить, чтобы добраться до пишущей машинки), кучка извивавшихся дождевых червей; техничка натаскивала горячей воды, статисты изображали трубочистов, ангелов, мироносцев, апостолов.
Женя Черножуков очень был похож на умершего Ибсена; в каждой коммуналке хотя бы один телевизор транслировал его пьесы: Толстой попадал в смысл – хитрый же Ибсен всегда был рядом со смыслом, расширяя поле воздействия.
Он (Ибсен, Черножуков) вбрасывал обрывки мыслей: мы подхватывали.
Видимый мир, дескать –
Всякое дело начинается –
Человек воображает –
Дух порою не сознает –
Гении из параллельного класса свистели, фиксируя отношения.
Опрометчиво отец Карнаухова заглянул в наш мир: занятия окончились – сын не возвращался.
Отца уложили на пол.
Столяр-краснодеревщик, с собою он принес дверцу от старинного буфета.
Человек глубоко религиозный (Бог-априори), однажды он счел небезопасным для души своей молиться в некоем храме, где иконостас не достигал  положенной высоты, а царские двери закрывались недостаточно плотно.


Глава четвертая. В РЯДУ МЫСЛИТЕЛЕЙ

Обрывки мыслей проворачивались в стиле «дескать»: видимый мир – то, что мы прекрасно о нем знаем: всякое дело, стоящее труда, всякая забота, стоящая попечения, всякая радость, имеющая цену в этом мире, – в нем начинаются и с ним же для нас кончаются.
А внутренняя жизнь, как же?!
Есть поверие, что конские волосы в горячей воде превращаются в червей-волосатиков.
Дескать!
Однажды Анна Сергеевна, расшалившись, бросила в Анну Андреевну целой горстью червей. Анна Андреевна отскочила и угодила в котел с горячей водой. Анна Аркадьевна с причитаниями принялась раздевать Анну Андреевну. Той не особенно было больно. Посулив хорошего шлепка компаньонке, Анна Аркадьевна зазвала в дом мимо проходивших трубочистов и предложила им забрать Анну Сергеевну с собой. Их было трое, они вошли со своими мешками и веревками; Анна Сергеевна кричала и просила прощения, а Анне Андреевне было ужасно стыдно стоять голой.
По Ибсену Анна Сергеевна должна была уйти с трубочистами – Толстой требовал, чтобы с трубочистами ушла Анна Аркадьевна.
У первого – трубочисты были символами, а второго символы были трубочистами.
Встал тогда Дмитрий Иванович Менделеев, занял одним движением все пространство и молвил громоподобно:
– Куда идти? Не осталось места!
О чем ангелы (дескать!) раструбили мироносцам, мироносцы – апостолам, а те и другие – всему миру.
Так ли  и не осталось места?
Листенгартен дал волю сомнению – следовал он изысканию истины или только мирволил низким наклонностям своей природы, но в душе его зачался тайный заговор, и на бой выехали два витязя, один с открытым лицом – другой с опущенным забралом.
Девочки расположились перед партами, мальчики встали позади.
Мужеский пол Дмитрий Иванович (вел Закон Божий) признавал типом центробежным и соответствующим свету, женский – центростремительным и соответствующим тяжести: один витязь, понятно, был Листенгартен, другой – женщина.
Дверца буфета прикрывала пролом в стене, ее отодвинули – они выехали на Садовую.
Дескать: все выделываемое понятно, но низменно – создаваемое же велико и выше понятия.
Ритор и художник сошлись: первый знал, что может сделать, второй же не имел понятия – в нем действовало вдохновение, его истинная сила была сила бессознательная.
Истинное, здравое разумение не есть разумение логическое и доказательное.
Оно – прозревательно.
Ритор же, как бы ни был искусен – стоит из последних в ряду мыслителей.


Глава пятая. ПОЯСНОЙ ПОКЛОН

Антон Павлович, наблюдая битву, ощущал себя рядом со смыслом.
Дух не сознает порою своей силы: признак здоровья – бессознательность.
На Садовой приехавшему открылось лишь механическое: фигурки витязей на пружинах наезжали друг на друга.
– А динамическое где же? Где существенно жизненное? – может быть, наивно спросил у профессора доктор.
Зашли в Никольскую церковь – там?!
Царские двери оказались плотно закрытыми, иконостас был чересчур высок.
Снова предлагались символы: царские двери (дескать) – врата Рая.
– Что же внутри? – за символами доктор предполагал символы.
– Aptemuno, – не подкачал Мерло-Понти.
Они совершили поясной поклон.
– Иероним Иеронимович знает свое лицо? – на улице писатель приступил к делу.
– Всю жизнь он прожил среди людей и потому считает свое лицо человеческим, – ответил и не ответил профессор.
Спешившие к месту схватки городовые, подпрыгивая, старались поддеть штыком тех, кто высунулся из окон.
Повсюду были волосы: почти совершенно светлые и черные, завивающиеся колечками.
– Вы захватили с собою ваш загадочный звук?
Ультразвуковой генератор Чехов, разумеется, привез.
Чтобы Фертингоф не заинтересовался, откуда прибор, его решено было поставить на блюдо, и эта композиция немедленно вызвала соответствующую ассоциацию: Вронский клал на тарелку роман!
Человек воображал, что дает волю сомнению (мирволил): третий витязь?!
Всякое дело начинается в видимом мире.
Видимый мир – мужской (мужеский), невидимый мир – дамский. Они могут сливаться в минуту лирического восторга: вот вам и гений, творческая сила, абсолютная личность. Разумеется, тоже символ: личной свободы, могущества вне законов, границ и контроля. Два мира родили третий: самодовлеющий.
«Самодовлеющийся», – Антон Павлович засмеялся.
«Чехов – легкие планеты», – думал Мерло-Понти.
Легкие планеты легко оборачивались.
Они дышали правдивостью.
 Соня Левит и Леша Бегунов были ответственны за переноску манекена, они же меняли ленту в пишущей машинке, выметали волосы и оживляли Женю Черножукова: теперь он был поваром.
Карнаухов-сын –
Черная монахиня Анна-Лора могла появиться с собачкой.
Мадам Шталь держала за дух.
Николай Левин ставил на призрак.
Между профессором и пациентом встал господин ощущений.


Глава шестая. В ЖЕНСКОЙ ОДЕЖДЕ

Обыкновенно, поспешая на бой, красный витязь выезжал на Садовую и возле Никольской церкви к нему присоединялся господин ощущений.
Витязь желтый с черной монахиней мчались навстречу со стороны Лермонтовского проспекта.
Они сшибались: лед и пламень!
Теряя волосы, свои и лошадиные, они бились в лирическом восторге, в то время как секунданты, позевывая, обсуждали свои дела.
– Когда же откроют ворота Рая? – спрашивал господин ощущений.
– Во вторник, – черная монахиня отвечала.
Во вторник, однако, ворота оставались на запоре.
– В голубой вторник, – монахиня однажды уточнила.
Загадочный звук плыл со стороны синагоги.
– Жив, слава Богу! – на себя черная накладывала знамение.
– Кто? – недопонимал господин.
– Да Ибсен же! – отбрасывая капюшон, Анна-Лора откидывала волосы.
Уже длительное время господин не испытывал новых ощущений: черная монахиня будила в нем те же, что некогда, в видимом мире, Лора вызывала у Фертингофа.
Бог вышел из синагоги.
Что было раньше: Бог или синагога?
Раньше был звук.
Звук был раньше слова.
Дышалось легко.
Я ходил с открытым лицом; Елена Петровна (словесность) опускала вуаль; на общем собрании Черножукова выбрали поваром; между Никольской церковью и синагогой по каналу Грибоедова пустили речной трамвайчик.
Карнаухов-сын – гений нравственности – сортировал старые памятухи: это – нравственно, это – нет.
Нравственна особливость, безразличие безнравственно. Безнравственна немота (когда есть, что сказать), нравственен глагол жгучий.
Соне Левит и Леше Бегунову в обязанность вменили нагромождать один на другой предметы мебели, так, чтобы сокрытый от нескромного (безнравственного) взгляда внутри свалки составился бы укромный уголок: его забрали решеткой, умышленно в одном месте расшатав прутья.
Никто, разумеется, не забывал о Ленине.
Никак господин ощущений не накладывался на человека с ружьем.
Женя Черножуков готовил еду в женской одежде –
Худо-бедно продолжалось Божественное домостроительство.
Возбуждены были новые точки: грехопадения-искупления и конечного призвания человека.
Борьба за истину с художником слова представлялась бесперспективной.


Глава седьмая. ГОЛУБОЙ ВТОРНИК

Однажды к нам пришло много народу.
Мужчины в голубом и женщины в голубом-светло.
Мужчины входили, будто в церковь, а женщины – как в синагогу.
 В иссиня-голубом Женя лежал на учительском столе, неотличимый от Ибсена.
Переставляли манекен, чтобы каждый мог пожать ему руку: ангел явился к нам во плоти и ушел в живом образе.
Гостям предлагались его последние пирожки с повидлом и компот из сухофруктов.
«Не следует разделять звуки на приятные и неприятные», – цитировали его прощальную фразу.
Со скрипом открываются ворота Рая – приятный звук или нет?!
Бог вышел их синагоги и вошел в Никольскую церковь.
Продолжительно на канале гудел трамвайчик.
Вся в черном Анна-Лора появилась с собачкой.
За царскими дверями наш соученик сделался символом (в церковь его принесли трубочисты); предполагалась кремация. Пролом в школьной стене должны были замуровать с урной внутри.
Для Сони Левит Женя сделался духом – Алексея же Бегунова он беспокоил как призрак.
Дмитрий Иванович Менделеев рассказывал о Жене, как о живом: Евгению, дескать, нравятся женщины, но чисто эстетически, как если бы он разглядывал картину или статую. В него влюбляются, а он, не отвечая на чувства, трансформирует своих воздыхательниц в свежее тесто для своих пирожков и колечек – он сделался заступником женщин в кулинарии.
«Чистая совесть – самая лучшая похлебка!» – он улыбается нам.
Черная монахиня Анна-Лора ворошила старые памятухи, литературный манекен сидел за пишущей машинкой: умер символ – за здравствует символ!
С умершего мужчины легко снять женские одежды, господину ощущений в руки вложить ружье, пробитый лаз – заделать, словно его не было.
Пушкин достиг старости, Ибсен умер в расцвете возможностей.
Разъезд был труден: двести карет подавали одну за другой: Фертингоф надеялся, уповал, ждал.
«Большинство людей умирает, так по-настоящему и не пожив, – пришло ему на волосок. – Они этого просто не сознают!»
Сидя между именитыми докторами, Иероним Иеронимович не знал своею левой рукой, что выделывает его правая.
Чехов смеялся заливисто.
Мерло-Понти грохотал басом.
 Фертингоф был на грани выздоровления.
Лошади несли.
Наступал чистый понедельник – день роздыха между оргией, посвященной вторнику и воскресной гульбой.

Глава восьмая. ТРУДНАЯ СТАРОСТЬ ПУШКИНА

Литературный манекен сидел за пишущей машинкой.
Пушкин в старости превратился в манекен, но не бросил литературной работы: понятия расползались – он их присобирал мягкими наползающими складками.
Пушкин стрекотал: машинка походила на швейную.
Изделия выходили с иголочки.
Пушкин производил звуки: отчетливые, ровные, по-своему прекрасные.
Голубые звуки поэта воскрешали ушедшие символы; старые памятухи неслись вскачь и повисали на ветвях дубов; молодой Ибсен принял имя Евгений.
Разъезд был труден: подали двести карет, но только на одной из последних Ибсен (Евгений) мог уехать от Пушкина (старика).
Недалече, однакож.
«Очарование любовных увлечений исчезло, – Пушкин глубоко заразил Ибсена, – нельзя ли его восстановить?!»
Евгений (Ибсен) сделался одержим вопросом.
Ему требовалось представить женщину вновь интересной, вырвать ее из рук анатомов-физиологов, вернуть поэтам, воссоздать утраченный ореол.
Евгений провозгласил некий принцип прощения (забвения) женских грехов (ошибок): амнистия: всем женщинам от лица Римского папы выданы были индульгенции.
Первой, в пику Толстому, прощение получила Анна.
На ней оказалось знаменитое черное платье, уже потертое, кое-где заплатанное, но с бальным шлейфом и убранное большими бантами – она держала в руках плетеную корзину и было вступила с кем-то в ожесточенную перебранку.
«За стеклянными дверями сидит Анна с пирогами», – захотел Ибсен увидеть.
Вполне могло выйти и так!
Он примерил на себя одежды Анны и ничком упал на паркет гостиной.
Плыл звук.
Намечались новые точки и запятые.
«Кажется мне, я лежу за царскими дверями, – грезил Ибсен. – Кажется, я Черножуков».
Он был в руках Дмитрия Ивановича, и Менделеев делал ему воскресающий массаж.
Женя вернулся, кажется, на уроке химии: тихо вышел из стены и, бледный от известки, сел на прежнее свое место.
На урок словесности Елена Петровна пришла в новеньких трикошках: в сражении витязей она уступила Листенгартену и выполнила его требование.
– Анна Аркадьевна, – учительница рассказала, – бросила, наконец, выделываться и принялась создавать: ритор более не привлекал ее к себе всецело, и она могла частично посвятить себя художнику.
«Художник слова, – мы помнили, – является господином ощущений».



Глава девятая. СОБАКА НА ЗАЙМИЩЕ

Тот, кто пытался добраться до основной идеи, непременно попадал в какую-нибудь историю: вода выступала у него выше головы или загоралась одежда, но – странное дело! – стоило воде отхлынуть или погаснуть огню, и он выходил из стихий необожжен и сух (отряхался в минуту).
Главные идеи давно заложены в умы, остается лишь подобрать нужную – беда в том, что идеи лежат в умах слишком уж глубоко, и почти всегда есть возможность отогнать слабую мысль от идеи или даже самоё идею отодвинуть от мысли.
Выходивший сухим становился немногословен.
Водянистые старики кричали из толпы.
За стеклянными дверями, обгоревшая, восседала женщина с плетеною корзиной.
Антон Павлович взял пирожок – к нему полагался компот из сухофруктов. Там, где нет времени – самое то! Доктор торопился к пациенту: простая, в сущности, идея лежала у того под множеством внешних наростов, наслоений и запретов.
Он торопился и не мог отойти – продолжал смотреть на пухлую краснолицую бабу: бородкой, принимая еду, Чехов коснулся сиделицы или она, вскинув голову, задела его бородку, но он считал информацию.
«Это – Ибсен», – осознал Антон Павлович.
– Пошто?! – ибсеновские водянистые старики кривлялись.
Молчали в хмурой неподвижности ибсеновские краснолицые женщины.
Всё, решительно, дышало (было) Ибсеном.
Там, где нет времени, есть вечность.
Там, где вечность, есть жизненная задача.
Человек может пасть из-за жизненной задачи другого, но, если он останется жив, он должен жить ради собственной.
Антон Павлович сложил свою Песню травы, но эта песня выросла не в его Степи, а пробилась на ибсеновском Болоте.
Тяжелыми испарениями поднимались символы.
Камыши – искусство.
Гуси, утки, чайки – совесть.
Высыпка дупелей – истина.
Собака на займище – чужая помощь.
Символический строитель (Щусев) в области человеческого духа создавал пожары в душах людей – символический пожарный (Брандт) тушил их из брандспойта.
Вполне неудачники Ибсена и даже их контуры могли внести в действие элемент трагедии.
– Пошто, – кричали ибсеновские привидения, – переиначил пьесы?!
И в самом деле!
«Иванов» вместо «Брандта».
«Дядя Ваня» взамен «Пер Гюнта».
«Чайка» на месте «Дикой утки».



Глава десятая. ОБЛАКО В ШТАНАХ

Преподаватель словесности носила тонкие стильные платья, в то время как женские панталоны продавались сшитыми исключительно из толстенной байки – огромные «штаны» складками оттягивали на себя участки покрывающей их материи, и женщины представали в ужасном виде, однако наступали морозы, и мне не хотелось, чтобы Елена Петровна что-нибудь себе простудила; в свою очередь она взяла с меня слово, что я надену кальсоны.
В кальсонах по Норвегии ходил Ибсен.
Анна же Аркадьевна в ядовито-розовых трико сходила (на спор) на бал в Дом офицеров. Белье пришлось сильно подтянуть, отчего она вынуждена была вытягивать платье обеими руками.
Анну никто не пригласил.


ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Глава первая. МАНЕРА ДВИГАТЬСЯ

Медленно Анна-Лора распадалась на свои составляющие.
– На Чайку и на Дикую Утку! – вполне внятно произносил Фертингоф.
В чистый понедельник он, уже вполне отличавший звуки от запахов, услышал вкус скандала: кто-то пустил слух, дескать, Кшесинская будет выступать на трибуне мавзолея Ленина.
Мавзолеев, собственно, была два: московский и петербургский – Лениных тоже была пара: старый и молодой, но вот Кшесинская была одна (Матильда), и предыдущее ее выступление привело к тому, что в недрах мавзолея пропал отец Фертингофа, а теперь, судя по всему, должен был пропасть сам Фертингоф.
Временное несчастье и страдание всегда должно предпочесть поступку, кладущему пятно на все семейство – к временному несчастью Фертингоф был подготовлен, но тайно рассматривался и некий поступок, такой, чтобы, совершив его, не оставить пятна.
Природа противопоставляла себя себе самой, точно заглядывала в туманное и тусклое зеркало.
Взгляды дышали испарениями; Кшесинская уточняла свои инстинкты – некогда она была мощной Волей – позже стала Идеей. Пока Иероним Иеронимович не был заключен в оковы пошлого рассудка, один он мог вырвать эту Идею из цепких лап Химер, обсевших Ее и не дававших Идее отражать Сущее.
«У нее была манера двигаться, приседать, подпрыгивать и вообще кружиться, какая наедине с нею заставила бы затрепетать влюбленного». Никто не знал, что означает эта фраза.
Осенний ветер раскрашивал деревья.
Улица сжала толпу.
Чего-то испугались кони: шарахнулись, заколебался тяжелый гроб и заметался спрятавшийся там покойник: из мавзолея в мавзолей перемещали тело Ленина.
Сливалось всё в мрачной просьбе: «Помилуй нас!»
Ленин занял все пространство: как тут помилуешь?!
Веяло страхом от мавзолея, и слышалась оттуда гроза.
Шел вождь.
Крупные капли вождя стучали по обожженным головам его адептов.
Страдание было написано на лицах.
Временное несчастье толстовски предлагало себя двумя рядами точек.
Поступок был слетать на Луну.
Луна как бледное пятно рассматривалась встревоженным семейством.
На фоне Пушкина – для тех, кто понимает.
Все наши глупости и мелкие злодейства –
На фоне Ибсена, для тех, кто улетает.


Глава вторая. МАНЕРА ПРИСЕДАТЬ

Лучшим актом следует признать третий.
– Слышите, Ленин стучит в окно, – обращали внимание хмурые люди.
– Зачем он стучит, – не понимали другие. – Разве нет дверей, чтобы позвонить?!
Дом снаружи был похож на большой, мрачный и безобразный ящик, но внутри было хорошо и уютно – ему все же хотелось, чтобы этот дом сгорел.
Крупская принесла семейные занавески – снова приходилось возвращаться к той обывательщине, которая не знает страха смерти, но и не чувствует трепета жизни.
Они занавесились от работ – под мавзолеем делали шахту.
– Стаханов? – спрашивал Владимир Ильич.
Ему смеялись: – Берите выше!
Выше была Вселенная, Вселенская.
Тайна. Слава. Миссия.
Одет от бутафора, Владимир Ильич грузил будущим.
«Планеты полопаются, как спелые почки, – взваливал он на спины рабочих, – радостным будет чувство распада!»
Взрывными работами руководил отец Фертингофа.
– Пушкин хорош сам по себе, – заходил он к Ленину, – а вот Толстой только с Анной Карениной, – говорил он.
– Толстой вырвал Анну из рук Пушкина, – объяснял Ленин. – Искусство и принцип до такой степени оказались высокими, что вступили друг с другом в заоблачную борьбу: Пушкин-искусство и Толстой-принцип.
– И Анна-символ! – Крупская неглупо вмешивалась.
Однажды, когда кончили обед, Ленин нагнулся к отцу Фертингофа и так, как будто какие-нибудь пустяки, тихо сказал ему:
– У меня есть маленькое дело к вам.
Они вышли в подсобное помещение, и старший Фертингоф выслушал.
– Так, словно бы прошли танки? – он попросил уточнить.
– Рытвины от гусениц, сизый дым в воздухе, – руками показал Ленин. – Временное несчастье.
– Пятна?
– Сразу же смыть!
– А что, как заколеблется контур? – отец Фертингофа прикинул.
Ленин суеверно постучал в окно.
– Тьфу-тьфу!
Вместо точка-тире получилась точка-точка.
Отец Фертингофа отлично понимал морзянку.
«Манера приседать!» – Ленин радировал.
И поплевывал.
Хмурые люди раскрывали зонтики.
Руки Владимира Ильича сделались громадны и странно вялы, палец от пальца держался врозь.


Глава третья. КОЛЕБАТЕЛЬНЫЙ КОНТУР

Природа Фертингофа-сына нередко противопоставляла себя природе Фертингофа-отца.
Воспитанный на Пушкине отец легко уживался с химерами и потому сразу нашел общий язык с Лениным – всосавший с молоком матери идеи Ибсена сын от ленинских слов впадал в ступор и месяцами не мог прийти в себя.
Иные женщины терпеть не могут свисту, нечаянного к ним прикосновения и самого малого шуму и стуку, от этого становясь бешеными – когда мать Фертингофа-сына ходила в интересном положении, Владимир Ильич именно свистел, шумел, стучал и норовил к ней  прикоснуться – сын появился на свет рабом своих ощущений и сразу попал в руки анатомов и физиологов.
– Задача жизни – собака! – смеялся Ленин.
Мать вырвала сына из рук врачей и передала поэтам.
Его учили на слова отвечать словами: успешные ответы давались ему без особых усилий – другие дети в виде бабочек, в костюмах последней моды, с голыми руками и ногами, носились в воздухе.
Было ясно: кто-то кому-то помешает.
«Старые учреждения, старые предания, старые люди, – пели дети, – »
Дальние отголоски этой песни преследовали выросшего сына всю жизнь.
Жизнь благополучно заканчивала свои маленькие бытовые циклы – дуплистые старики с грузным кряхтением падали чуть не каждую неделю.
Тогда же и прогремел эффект Вестермарка: дети, которые воспитываются вместе, как правило, не испытывают сексуального влечения друг к другу, став взрослыми – независимо от их пола и вероисповедания!
Мать Фертингофа стала воспитывать сына на пару с сыном Анны Карениной (Сережа стал взрослым, но Анна Аркадьевна родила Алексея), когда же госпоже Фертингоф было недосуг, мальчиков на воспитание принимала Анна.
Алексей был чрезвычайно экзальтирован, в то время как Иероним – лишь раздражителен. Один – энтузиаст, другой – сангвиник, оба они увлекались первым впечатлением, совершая порой поступки, заслуживавшие порицания, но не компрометировавшие их положения в свете.
– Кто отец Алексея? – спрашивал Иероним.
– Алексея Стаханова создала Необходимость, – странно сыну отвечала мать.
– Великое «хочу» Природы? – самую малость пошлил ребенок.
Первые ощущения давали мальчикам первые впечатления – впечатления улетучивались, ощущения оставались.
Словно бы где-то колебался контур, и Природа распадалась на составляющие.
Составляющей Природы маленький Фертингоф считал Тайну.
Маленький Стаханов – Славу.
Мальчики ощущали свою Миссию, но не могли выразить ее словами.
Миссии разнились.
У Алексея – созидательная.
У Иеронима –
Первый возбуждал взрослых пафосом.
Второй запугивал иронией.


Глава четвертая. ПОД ГРЕБЕНКУ

Карнаухов сыр – то, что нюхала Анна.
Запах был прежде звука и сильнее слова.
Звук, впрочем, тоже был не слаб – кто-то изо всей мочи нарабатывал в ставень.
«Ветер раскачивает деревья?!» – Анне увиделся контур.
Дуплистый человек стоял на пороге, таинственный незнакомец, тринадцатый за столом, беглец из темницы долга, ритор, пляшущий атом, символ. Один глаз у него был, как у рыбы, другой – как у птицы.
Она слушала его более с терпением, чем с любопытством.
Его панталоны пригодны были лишь англичанам и сторожам публичных зданий – это были мешки.
Купец издалека, путешественник по страсти – судя по всему, продававший русский сыр в Лондоне и за границей представлявшийся милордом, он требовал обратно свои сапоги, заржавленный треножник и картонную подзорную трубу.
– Опутаете проводами, изготовите колебательный контур?! – откуда-то она знала.
– Незамедлительно удалите эту мысль! – он потребовал.
Дмитрий Сергеевич Мережковский был убежденным противником большевизма и личным врагом Ленина: бутафория была нужна для отвода глаз, а вот умело составленный контур –
Он стоял за иностранную интервенцию и физическое устранение Ленина.
На Садовой должны были начаться массовые отвлекающие беспорядки – англичане же под прикрытием высаживались с моря, захватывали мосты, банки, телеграф и почту.
– Отчего письма на север идут медленнее, чем на юг? – Анна спрашивала во втором акте.
Интервенция должна была прийти с севера.
– Оттого, что идею поработили химеры, – отвечал гость. – Они принесут нам свободу!
Последнее, понятно, было об англичанах.
Свобода для женщины хороша лишь тогда, когда ей стукнуло пятьдесят или ее обезобразила оспа.
Мережковский смотрел на волосы Анны, которые она соединила в косу и небрежно подобрала под гребенку, но так ловко, как не всегда удается при тщательной уборке.
Разве не возобновляются старые связи?
Словно бы отвечая на его вопрос, Анна взяла лист почтовой бумаги, перо и ровным почерком вывела шесть слов.
Старый толстовский ход – с ними Дмитрию Сергеевичу предстояло составить предложение.
Слова были такие: способности, бездействие, раздражение, спокойствие, гармония, обстоятельства.
С тарелочки Мережковский взял ломтик сыра и аккуратно положил себе в рот.


Глава пятая. ТЫСЯЧУ РАЗ

Пока ваши любящие способности обречены на бездействие, вы не можете без некоторого раздражения смотреть на общее спокойствие и гармонию, из которых вас выключили обстоятельства.
– Года вас не изменили.
– Ни на волос.
– Как этому давно!
И в самом деле, года не изменили Анну – ее изменили обстоятельства, буквально выключившие ее из состояния спокойствия и гармонии.
Анна сделалась раздражительной; это ее состояние передалось маленькому Иерониму, отданному ей на воспитание.
Прежде Анна была экзальтированна, и экзальтированность перенял ее сын Алексей, рожденный революцией и «Правдой» крещенный Стахановым.
Среди повлиявших на Анну обстоятельств было и то, что муж ее Алексей Александрович Каренин сделался каким-то другим человеком, хотя и с теми же паспортными данными: он близко сошелся с Вронским и готовился принять католичество.
Ленин был ни жив ни мертв – каждую неделю поступали противоречивые сведения, Толстой спрятался за частоколом точек, Ибсен сделался символом, в Менделеева никто не верил.
Мировая удалась только в половину: Мережковский не прояснился.
Походка его, несмотря на быстроту, оказалась не совсем тверда – тому виною были старые сапоги.
Он менее слушал Анну, нежели любовался ею; она смеялась таким свежим смехом, что Дмитрий Сергеевич заслушался.
Ее манера производить впечатление едва ли не заставила его трепетать.
Настоящая минута однако же ускользала – другой смысл и новые значения все громче заявляли о себе; мысль была далека от окружающих обстоятельств.
Обстоятельства были таковы, что борьба за истину становилась крайне затруднительной – мысль же возникала совсем о другом: ощущения меняются, новые значения по усмотрению своему набрасывают тени на расположения фактов. Настоящая минута, думалось так, ускользая, успевает поразить бессилием все стремления к внутренней жизни, подрывает авторитет слова Божия, заглушает упреки голоса совести.
Нужно было бороться с настоящей минутой – Анна и Дмитрий Сергеевич сделали это каждый по-своему.
Она лишнего раза не пожала его руки, что могло бы придать ему реальную осязаемость.
Он тысячу раз повторил «аптемуно», вцепился себе в волосы, бросился навзничь, прокатился по полу, вскочил и исчез, как привидение.
Положительные люди хвастают своей сухостью – муж Алексей Александрович трещал в соседней комнате фалангами пальцев.
Когда Анна осталась одна, ей разом с поразительной верностью представился целый ряд малозначимых и почти придуманных обстоятельств, едва ею уловленных прежде и неопровержимо свидетельствовавших о любви Мережковского к ней.


Глава шестая. ЧТО-ТО  БЛЕСТЯЩЕЕ

В пятьдесят лет она переболела оспой.
– В другом смысле! – Анна набрасывала тень.
Муж предоставил ей свободу.
Бессознательное продолжало давить на сознание.
Она приезжала на железную дорогу, просила отпереть казарму станции, клала на оцинкованный стол сыр, хлеб, ставила полубутылку вина.
Если на столе кто-нибудь лежал, Анна приподнимала покрывало: не Вронский ли?!
Анна воображала себе объекты или персонажей, присутствие которых несовместимо с контекстом и не примешивалось к миру, а существовало впереди его.
Она придумала Ленина, тянувшего мир за собою, наподобие бурлака; Менделеев был Богом, а Вронский – Римским папой.
Ни малейше не музыкантша, Анна в свою жизнь положительно не спела ни одной песни, но песня в казарме сама вылетала из ее разверзшихся уст.
Если сказать «песня», это ничего не объяснит.
Такие песни поют бабочки-дети, не испытывая сексуального влечения.
«Старые связи не умирают!»
Если стол в казарме оказывался свободен, Анна ложилась на оцинкованную поверхность, и тогда входил Вронский: он был подавлен горем, все причиняло ему страдание, но его глаза уже начинали блуждать, исподтишка засматриваясь на что-то блестящее.
Анне делалось смерть стыдно – она лежала в панталонах Мережковского.
В амбары Ватикана предстояло засыпать овес: эстетические теории и социальные воззрения отступали перед простой хозяйственной необходимостью.
Вронский боролся с Анной, стараясь зажать ей рот.
Здоровый и сильный инстинкт был сбит с пути химерами.
Мешки-панталоны, наполненные под завязку овсом, мог поднять только Милеев, шестирукий и шестиногий.
Вронский дал Милееву двести рублей, и тот, шестипалый, закрыл дверь казармы железнодорожной станции: три ноги в левой штанине, три ноги – в правой.
Дети визжали.
Сыто ржали лошади.
Чехов придумал фамилию.
С****иаров!
– Как жаль, что вы дали себе такое направление!
Анна держала карман шире.
Когда на ночь она стаскивала панталоны, овес сыпался на пол спальни, и муж смеялся.
Лошади несли.
Быстрая езда по рытвинам и ухабам в открытом взгляду экипаже предоставляет невыгодные условия для разговора.


Глава седьмая. ОТЕЦ И БУМАЖНИК

Какой-то композитор украл у Анны бумажник, составленный из двух серебряных пластинок старинного высокого чекана.
Бумажник принадлежал Мережковскому, и именно за ним, собственно, Дмитрий Сергеевич приходил, забывший его некогда в кармане им сброшенных панталон.
Вместо бумажника у Анны оказалась мысль о бумажнике.
У Вронского – мысль о непогрешимости папы, у Анны – мысль о содержимом бумажника.
Непогрешимость папы ограничена жизнью Вронского, но содержимое бумажника –
В первом акте Анна не могла сладить с взглядом, остававшимся без выражения: один глаз у нее округлился, как у Мережковского – другой прищурился, как у Ленина.
В воздухе носовой нотой разносилось петое слово.
Аптемуно! Бросьте пошлую манеру писать фразами.
Лился отовсюду ложный свет: доверенные лица принимали значительные виды.
Нравственный каприз стремился к совершенному произволу – кучер подбирал вожжи, отчего кони, в предчувствии ударов, ускоряли бег.
Что-то блестящее отдавалось в ушах однородным шумом.
Вышед на улицу – чей стон раздается?! Ленин тащит мир за собою! Песня! За такую – не жаль бумажника композитору! Единая мелодия поведений!
Если бы не одно обстоятельство: бумажник был изготовлен в космосе и содержал космическую пыль!
Космическая пыль – пыль мгновений.
Анна никак не могла сладить с глазами: ее рассеянный взгляд переходил от страниц книги к узорам ковра.
Весь город спал, и только часовые протяжно перекликались.
– Я выстрелил в себя нарочно! – кричал один.
– Ты больше не будешь! – отзывался другой.
Алексей Александрович что-то делал под одеялом, руководствуясь своими привычками.
Определенно колебательный контур мужа –
Анне предстояло пройти немалый путь от равнодушия до терпимости.
Руки Алексея Александровича, наконец, легли вдоль колен, и это было олицетворение задумчивости.
Олицетворение добавилось к символам – недоставало только девиза.
«Отец и бумажник» был никакой не девиз.
А между тем бумажник изготовил отец Гагарина.
Слова «отец» и «бумажник» все более занимали Анну.
Алексея же Александровича более занимало слово «развод» – арендовав займище, он занялся разведением дупелей.
Были еще «аптемуно», «колебательный контур», «непогрешимость папы» и «любящие способности».
Куда-то подевалась «гармония».
«Обстоятельства» сохранились.


Глава восьмая. КУБОМЕТР ПОРОДЫ

Кони ускоряли бег, потом замедляли.
Малозначимые обстоятельства сменялись почти придуманными.
Что-то шумное слепило своим сверканием.
Ленин, Бог и Римский папа подавляли здоровый и сильный инстинкт – Ульянов, Менделеев и Вронский, напротив, способствовали ему.
Всего лишь подавить инстинкт – в том ли Идея? Всего лишь способствовать – в этом ли?!
Время распускать сопли и время подбирать: Ленин помиловал идейку.
В дамских панталонах пробежал Мережковский.
Анна хотела что-то сказать, но ей не удалось.
«Посвящающий в таинства всегда будет уничтожен посвященными в них же», – случайно не это?!
Ленин, напротив, сказал:
– Жить и действовать почти то же, что образовать партию или примкнуть к партии (читай: примкнуть штыки к партии)!
Ему ни на минуту не могла явиться мысль пойти навстречу времени (читай: повернуть назад).
Стаханов вынул последний кубометр породы – в шахту спустился отец Фертингофа.
Первая минута прошла в молчании.
Только что стали подавать вторую – вошел Келдыш; его лицо имело значительный вид.
Он грубо проговорил:
– Почему задержка?!
Обыкновенно он давал осесть, рассеяться, исчезнуть пыли, туману, мраку и видел отдаленные области с их светлыми и темными точками с тем же спокойствием, с каким другие привыкли созерцать Луну в ясную ночь – но не в этот раз.
Ускользала третья минута.
Пляшущий атом колебал контур ракеты.
Келдыш отстегнул сапоги, отогнул треножник, сбил ударом ноги картонную трубу.
Слышно стало, как внутри ракеты отец Фертингофа диктует свое послание потомкам.
Запах был, впрочем, сильнее слова.
Над планетой бродит запах, запах большевизма!
Все было тщательно рассчитано: когда Луна окажется в интересном положении, на ее обратную сторону выпадет дуплистый старик!
Раб своих ощущений (он, а не сын!), он выдавит их на Землю!
Надеялись, ощущения Фертингофа-отца примет на Земле Фертингоф-сын.
А, между тем, из Космоса не возвратился еще отец Гагарина.
Мать Фертингофа-сына, закинув на руку трен синей амазонки, скакала по направлению к горизонту.
Уродливость новорожденного связана ли с воображением матери?!


Глава девятая. ЗНАТЬ И ВЕРОВАТЬ

Анна Аркадьевна хотела петь, но издавала ужасный рев.
Взявшийся аккомпанировать Мережковский постыдно бежал – сами того не желавшие гости оказались посвященными в таинство – инстинктивно кто-нибудь порывался Анну убить: проткнуть штыком или живьем закопать в землю.
Анна рассыпала темные и светлые точки; наползал сильный запах.
Ситуация вышла из-под контроля, полагали одни.
Все предусмотрено, – знали другие.
Анна должна была дать жизнь ребенку: не Сереже и не Алексею.
Его предполагаемая уродливость была связана с ее воображением.
«Он уродится при большом разъезде миров, было слившихся в галактическом восторге: гений и символ».
– Сапрыкин? – пробовала угадать Анна Сергеевна.
– Алексей Бегунов?! – ближе подходила Анна Андреевна.
К тому времени было известно, что ни отец Фертингофа, ни сам Фертингоф сенсорными властителями не являются, и потому Анна Аркадьевна могла одновременно ответить прямо и уклончиво.
Господин ощущений!
– Смерть найдет свою причину! – говорит русский человек.
– И рождение тоже (найдет)! – присовокупляет нерусский.
Там и здесь люди ощущали умственные потребности, ранее им неизвестные, и в частности: аргументацией и сознательными рассуждениями проникнуть в область созерцания мысленного – туда, где в таинственной глубине пребывает сущность нашей жизненной силы –
Забегали риторы, засуетились художники, задвигались осветители, исследователи вышли на цель разумения: не в том она, чтобы найти причины, а в том, чтобы знать и веровать!
Еще для высочайшей степени душевного удовольствия необходимой признали мысль об Анне.
– Зачем она?
– Как зачем-с? Неровно пригодится!
Февральские дни окончательно были похерены.
«Каренина – это я!» – более не звучало дико в устах женщины, всем обязанной февральским дням.
Отогнав покушавшихся, Сережа и Алексей отнесли мать в спальню – Анна Сергеевна и Анна Андреевна раздели ее: на Анне Аркадьевне, как на тубе, оказалось пять вентилей; подруги отключили дополнительные трубки, вытянули воздушный столб и понизили звук до пяти с половиною тонов.
Постепенно Анна замолчала и вовсе.
Основополагающие решения мы принимаем, когда перестаем думать. Жениться или не жениться, уехать или не уехать – изводим мы себя доводами за и против: что предпочесть?! И вот надоедает: мы выключаем напряжение, выпускаем воздух, гасим глаза, размыкаем челюсти: внутри пусто, но откуда-то нам известно: жениться, ехать!
Когда опустился занавес, и все вышли кланяться, Анна, сидевшая на самом верху, увидала Луну на четвертой-девятой минутах.
Луна пульсировала, готовясь разрешиться от бремени.
На лунной поверхности отец Фертингофа протягивал руки к ее нутру.
Готовясь принять гения, он довольствовался бы и символом.


Глава десятая. ПОЙМЕМ ДРУГ ДРУГА

Через тысячу лет после Толстого всё так же просто составлялись изречения и предания – там же, где изречений и преданий в слове, действии, признании не доставало, в общем духе выносились общие приговоры или делались пояснения; иные из числа последних, вследствие разных обстоятельств, были уже не дополнения, а чистые изменения толстовского первобытного смысла.



ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Глава первая. РАЗРЕШИТЬСЯ ОТ ВРЕМЕНИ

В классе у Сони Левит кто-то украл бумажник – Елена Петровна позвонила в милицию: пришел следователь Энгельгардт.
Раскрывши журнал, он пробежался по фамилиям.
– Три космонавта, – он усмехнулся, – два инвалида ума и воли, гений нравственности, царь вещей, четыре фактотума, двенадцать манекенов и господин ощущений. М-да.
– Мясные руки Ленина, – Елена Петровна извлекла из шкафа. – Левая – грезящая, правая – дремлющая.
Руки были в белых перчатках, и поверх них на пальцах блестели кольца.
Следователь попросил принести одеяло для мальчиков – в него оказался завернут мешок с овсом.
– Евгений где? – Энгельгардт знал легенду.
Шкаф отодвинули, и Черножуков вошел с бакенбардами на щеках.
Недоставало пишущей машинки – ее доставили из учительской, и следователь сел за клавиши.
Вскорости бумажник обнаружили в укромном классном уголку, но вместо денег в нем оказалось послание к потомкам и клок конских волос.
Соня Левит никогда не причесывалась, самодовлеющаяся.
– Менделеев никогда не чесался! – она приводила довод.
Никогда не говори самодовлеющаяся!
Освобожденные по состоянию здоровья от закона Божьего Соня и Листенгартен во время урока прогуливались по Садовой и каналу Грибоедова от синагоги до Никольской церкви и иногда переносили записки.
В прошлой жизни Соня Левит была мадам Шталь, а Листенгартен –
Ее лицо носило следы какого-то увядания, словно она поспешно смыла с него краски; ноги Листенгартена были малы и странно подвижны (ступни), пальцы блестели и извивались.
Дорога от синагоги к церкви шла босиком.
Идущие без проблем достигали церкви, дороги же обратно просто не было и посему символы уступали место девизам.
Девиз чувствительной госпожи Шталь был обманчиво прост: фиалка, едва приметная в траве (толпе) с надписью: должно искать меня!
Девизом Листенгартена сделался маленький единорог между восемью ящерицами и змеей, со словами: не знаю, куда меня влекут оне.
Дьякон гудел, беря поминание и опуская в карман серебро.
Старые памятухи вылетали из луженой глотки.
– Должно искать меня! – Соня Левит пряталась за царскими дверями.
– За упокой руки Ленина! – дьякон возносил к небесам.
Он входил в алтарь и там что-то делал с Соней.
Обратно Листенгартен вез одноклассницу в инвалидной коляске.
Люди думали, в одеяле – мешок овса, и просили отсыпать.

Глава вторая. СЖИГАТЬ БУМАГИ

Легко ли зачеркнуть прошлое?
– Одним росчерком, – папаша вынимал автоматическое перо. – Проще простого!
– Зачеркнуть смерть? – я не верил.
– И рождение заодно! – папаша выхватывал гербовое свидетельство и чертил по нему.
Таких свидетельств у нас было много – сосед, работавший в крематории, должен был сжигать бумаги вместе с их владельцами, но почему-то приносил их в квартиру и давал играть детям.
Чумазый дядя Коля Сапрыкин был спившимся космонавтом и когда-то рассыпал в Космосе пепел Ленина.
– Когда, значит, Ильича сожгли, – он рассказывал, – пепел сложили в непроницаемый мешок и крепко завязали под горло. Ну, а в Космосе –
Ему поручили сжечь Анну Сергеевну, но он пожалел ее и принес домой – с тех пор повторявшийся на коммунальной кухне разговор о счастливых семьях принял шумный характер.
– Если на стол ставят бутылку, – дядя Коля кричал, – в счастливых семьях не интересуются, откуда эта бутылка взялась!
Грудью вперед выступала маменька – все ждали высказывания о несчастливых семьях (хотя, казалось, откуда бы?!), но маменька вдруг говорила, что никогда не стала бы читать «роман в пересказе», без прямой речи вовсе или романа в письмах.
Папаша, состоявший некогда в связи с француженкою-гувернанткой, переводил дух и отправлялся на Мальцевский рынок за самой большой грушей для жены, соседка Груня Фаддеевна удалялась к себе перечитывать старые письма, я играл старинными графинчиками, заменявшими мне женщин.
Ночью приходили поллюции.
Легкой и эфемерной была чеховская.
Тяжелой и продолжительной – толстовская.
Чудовищной – бунинская.
Вечером был традиционный телевизор, и я всегда радовался «Даме с собачкой», зная, что после нее почти не опозорюсь: чик – и готово!
Если показывали «Анну Каренину», мое мальчиковое одеяло куда-то улетало вместе с простыней, и судорожно я подбивал под себя подушку.
Женственный и изящный Бунин своими «Темными аллеями» –
Утром в классе мальчики обменивались впечатлениями: вересаевская поллюция донимала Алексея Бегунова, Карнаухов мучился уже подзабытой к тому времени тургеневской.
Женю Черножукова сразило прямо на уроке.
На музыке учительница решила показать нам песню Сольвейг.
У Жени сделалось лунное лицо.
Его положили в классном уголке и укрыли герметичным одеялом.



Глава третья. ТЕХНИКА МЫСЛИ

Всегда я понимал, чего не могу из того, что могут другие – и посейчас не представляю себе, чего не могут другие из того, что могу я.
Анна Сергеевна смогла угадать Сапрыкина.
Она – страница книги; он – узор ковра.
Пыль мгновений на них: космическая.
Пепел Кшесинской витает в Космосе.
К Луне тянет руки отец Фертингофа: руки Ленина.
Новая Луна, рождаясь, прячет истинное лицо.
Планета Вронский, звезда Каренина, притягательная: процесс пошел!
– Моя звезда, – смеется Алексей Александрович. – Гори огнем!
Он – газовый гигант, пятый от Солнца.
Он обладает той сообщительностью, которая чрезвычайно облегчает и ускоряет короткое сближение.
Еще когда он целовал в ракете лоб Анны – с ужасом убедился, что она почти мумия, не имеющая даже обычного холода трупа, словно бы целовал он не мертвую, а манекен из целлулоида.
Когда же перед взлетом он целовал отца Фертингофа –
Был праздник – Кшесинская танцевала на трибуне мавзолея Ленина; стояли летние чудесные дни, но было душно.
В воздухе носилось что-то праздное и праздничное, что-то неугомонное, торопящееся жить, вызывающее на рассеяние во что бы то ни стало.
Вечно настоящее нигде не разрывается
Портреты членов Политбюро вместо самих их: Пушкин, Тургенев, Толстой, Чехов и примкнувший к ним Вересаев.
Сами-то где? – Верно, катаются в лодке.
Техника мысли перестает быть самой собой: мысль самое себя воспринимает как проблему.
Ножки балерины были до такой степени впрыгивающими в душу, что вызывали ощущение почти физической ласки.
Женщина наружности скорее эксцентрической, чем изящной.
Анна означает благодать, а Матильда – благовзять.
У нее вырвалось нетерпеливое движение.
Платье было сшито слишком по ней.
Она принадлежала к числу тех женщин, которых года определяются минутным выражением необыкновенно подвижной физиономии.
Танцем она могла сказать все, что угодно.
– С воплем счастья, – она говорила телом, – слились в поцелуе два мира; два солнца слились в порыве страсти, как два усталых сердца, и из кипящего хаоса возник новый мир!
Сейчас видно было, что она счастлива.
Она растоптала картонную трубу, легко перепрыгнула попавший под ноги какой-то ржавый треножник и аккурат вписалась ногами в огромные стоптанные сапоги –
Тут же Дмитрий Сергеевич Мережковский почувствовал –
Дальнейшее поддается передаче лишь в пересказе или в письмах.


Глава четвертая. СНОВА ЛОШАДИНАЯ ФАМИЛИЯ

Анна Сергеевна словно бы ускользала от дяди Коли и понемногу возвращалась в свое, ничем не нарушаемое, вдовье одиночество, при этом не поступаясь ни на гран своею вдовьей свободой.
Она жила в письмах фактотумов, которыми на рынке рукописей приторговывали инвалиды ума и воли. Именно в мире писем и их вольного пересказа Анна Сергеевна среди неведомых опасностей искала подобных себе, чтобы в дружеском общении отстоять свое право на существование.
Хмурые люди не знают, отчего они страдают, и бывшая фрейлина императорского Двора Михелева Груня Фаддеевна дала прочитать несколько писем соседу своему по квартире, чтобы знал –
Дядя Коля Сапрыкин собственно космонавтом никогда не был, а появился в сплетении жизненных обстоятельств сразу как спившийся космонавт.
Поэтесса Анна Андреевна писала в пересказе для детей его литературную биографию, при этом удивляясь открывшемуся ей сверхчувственному сходству положений: сама она была именно бывшей перевозчицей советских ракет на Кубу, но никогда не была собственно их перевозчицей.
– Анна Сергеевна, – уверяла Анна Андреевна дядю Колю, – признак здоровья.
Она стеснялась сказать, что хорошо знает Анну Сергеевну по прошлой жизни – дядя же Коля промолчал о том, что некогда на советской ракете пролетел мимо Кубы.
– Карибский кризис – это я! – все же однажды он не утерпел.
– Карибский кризис, – впала поэтесса в образность, – это красочный тканый ковер, а вы, так получается, узорчатый завиток на нем!
Так выходило, Николай Сапрыкин не распылял в Космосе пепел Ленина.
Кто тогда?
Отец Фертингофа!
Когда Кшесинская танцевала на трибуне мавзолея, в шахте под ним полностью к запуску была готова ракета с космонавтом на борту.
Вечно настоящее взорвалось.
По недосмотру или по злому умыслу вдруг провалилось тщательно заровненное место – жахнуло, столб огня подхватил ленинский саркофаг, ракета –
– «Мешковс» по- латышски  «мешок с овсом», – не то дядя Коля обмолвился, не то спохватился.
– Ты про ракету давай, – не дали себя обвести дети, – ракета что?!
– Ракета улетела, – сосед наш подхватил с плиты кастрюльку и скрылся в комнате.
Был тот вечерний час, когда понемногу пустеют трамваи.
Рука вагоновожатого была словно не телесная, а сделанная искусственно.
Одетый космонавтом пассажир вез мешок, попахивавший овсом.
При жизни Ленин ел слишком много овсянки.
Труп не совсем мертв, если его обитатель снова может входить в него.
Поэтесса Анна Андреевна последнее время писала для детей, а дети в коммунальном коридоре играли, так получается, для нее.
Выбравшись по необходимости ночью из своей комнаты, пенсионерка Михелева почувствовала на себе железную руку и, сама не понимая как, очутилась –


Глава пятая. ЖИВОЙ КОФЕ

Дневной трамвай следовал до мавзолея.
Ночной трамвай шел на космодром.
Женщина-пешеход танцевала на рельсах.
Спившийся пешеход и не женщина вовсе.
Спившийся пешеход – это Ленин для бедных.
Ленин для богатых лежит в мавзолее.
Ленин для бедных ездит в трамвае.
Мясные руки Ленина-для-богатых богатые и пожимают.
Костлявая рука Ленина-для-бедных сжимает горло бедного.
Ленин никогда не причесывался.
От Ленина и слышу.
Плох тот Ульянов, который не хочет стать Лениным!
Приемы его холодны, пепел – стучит.
О ком и о чем бы Анна Андреевна не писала, всегда она писала о Ленине: руки его как две мясные птицы, глаза – как рыбные фрикадельки.
Так Анна Андреевна писала для детей.
Дети же для Анны Андреевны ели овсянку, играли в трамвай, искусственную руку в форточке, принцессу Ингеборгу и живой кофе.
Дети делали шум в буфете.
«Они, верно, катаются в лодке!» – догадывалась Анна Андреевна.
Когда они подрастут и пойдут в школу, там, уже подготовленных, их встретит Анна Аркадьевна.
Вся их жизнь станет смеющейся игрою ощущений, выражение коих непременно дойдет до виртуальности – и, выражая свои ощущения, дети перестанут обманывать себя и зрителя, а подобно талантливым актерам, войдут в известную роль и художественно ее исполнят.
Потом кто-нибудь (Анна Сергеевна?) с детских в прошлом лиц сотрет все следы молодости, некоторые (лица) даже заменив портретами.
Дети из замкнутого душноватого мирка яркими бабочками разлетятся по разным мирам.
Твердое мнение заложено в мавзолее – вокруг него (мнения, мавзолея) непрерывно возникают и меняются ощущения.
Подходят пешеходы, подъезжают трамваи: привет манекену!
Умный и занимательный манекен твердо держит мнение, на котором держится сам.
Мнение, впрочем, простое: согласить противоречия: сегодняшнее со вчерашним и завтрашнее с сегодняшним.
Требуются оттенки мысли и переливы всякого ощущения.
Ждем господина хорошего!
Оставляя за порогом свои твердые мнения, занимательные умные люди в мысль переливали то, чего никогда не чувствовали, а в ощущения – то, чего отродясь не бывало на мысли.

Глава шестая. ДЕТСКАЯ ЗАБАВА

Так получалось, мешков было несколько: с овсом, с пеплом Ленина, с пенсионеркой Михелевой – Мешков(с) в тогда советской Латвии мог выбирать.
Он выбрал клаксон, сунул его в четвертый мешок, приехал в Ленинград и оставил в трамвае по имени «Индепенденс».
Мешок с овсом разъезжал в трамвае «Энтерпрайз», и там, где Садовая пересекалась с Лермонтовским, трамваи вполне могли пересечься.
В советской Прибалтике многие одевались космонавтами: шлем, галифе, скрипучая портупея, фиалка в петлице – Мешков выпрыгнул на ходу.
– Каренина – это я! – к нему подходили молодые и старые женщины, приглашая вместе попить кофе.
Кофе был живой и мертвый.
Женщины принадлежали к числу тех, которые беззаботно и бессознательно сгубят чужой век – свой же прожуют с чистой совестью неведения.
Многие путали Космос и Прибалтику.
Зверь из России, о котором так красноречиво распространялись большевики, обдавал Прибалтику своим мертвящим дыханием.
Трамвай-перехватчик «Спитфайр» сонно проплыл перед глазами – кофе был растворимым.
Трамвай не совсем мертв, пока пассажир может снова войти в него. Если же в трамвай может войти лошадь – это особливый трамвай, прерывающий немоту.
Женя Черножуков вошел с огромным запасом, сел на мешок, и клаксон заревел.
Специально подготовленные люди перебрасывали мешки с одного маршрута на другой: пенсионерка Михелева летала как перышко.
– Где пепел Ленина? – привязался следователь.
– Поймите же, – пыталась убедить его бывшая фрейлина, – бумага не может воспитывать, даже покрытая типографской краской, как мешок не может стать человеком!
Решительно Энгельгардт не понимал ее, воспитанный на ленинской работе о Рабкрине.
Там говорилось, как некий Рабкрин-мешок именно стал человеком – новое звание ему дала советская власть.
– Все это – детская забава, – отмахивалась Груня Фаддеевна. – Шум в буфете!
– Бег в мешках тоже детская забава, – следователь уцепился. – Однако же и взрослые! Из мавзолея Ленин бежал в мешке! Вместо Космоса его готовятся переправить в Латвию!
– Я здесь причем? – пенсионерка устала.
– Вы не та, за кого себя выдаете, – следователь выложил новые правила, по которым предстояло играть.
– Кто же я? – подозреваемая не могла ухватить на лету.
– Фрейберга, – неизвестно к кому следователь испытал глубокое отвращение. – Фрейберга Ингеборга Эриковна.
Глубокой ночью трамвай «Сенсейшн» (не сенсация, а ощущение!) остановился у подъезда большого доходного дома.
Мешок выгрузили и занесли в подъезд.


Глава седьмая. ВМЕСТО АПОСТОЛОВ

Когда Евгений Черножуков сел на клаксон, животный рев из него пробудил господина ощущений.
Вечно настоящее разорвалось – господин ощущений почувствовал.
Ему показалось, к действительности его вернул голос Анны Аркадьевны.
– Как она? – он спросил.
Ему рассказали.
– Тетя Аня родила Женьку Черножукова? – господин не поверил.
– Теперь у нее три сына, – ему подтвердили: – Сережа Панов, Алексей Стаханов и Женя Черножуков.
Вдаваться по-настоящему себе было дороже.
Вместо апостолов по углам стояли жалкие риторы.
Дьякон опустил в карман серебро.
Клавшие поклоны мужики представлялись ползущими по церковному полу: каждый может стать господином своих ощущений.
Подобно космонавту, только что возвратившемуся из Космоса, пришедший в себя еще не был в состоянии ходить – на руках его вынесли из церкви.
Оправившегося усадили в подвернувшуюся инвалидную коляску.
– Тут недалече школа!
Выглядывая в окна, мы ждали.
Уже господин ощущений занесен был в классный журнал; мясные руки Ленина вдвинуты были в форточку, чтобы на подходе аплодисментами приветствовать дорогого гостя.
В мальчиковом одеяле кому-то он мог показаться мешком с овсом; в дар нам из небытия он прихватил клок конских волос: лошади, которых не было!
– Он зачеркнул смерть и частично – рождение!
Оттенки и переливы буквально всех ощущений радужными пузырьками взмыли в воздух.
Лунное лицо Черножукова выплыло из классного уголка: напряженно
соперники (?) вглядывались друг в друга: каждый из них с полным на то основанием мог заявить:
– Господин ощущений – это я!
К тому времени Черножуков был зарегистрирован как сын Карениной и сын Луны – Иероним же Иеронимович записан был сыном космонавта Фертингофа-старшего и дуплистого старика, раба, а не господина ощущений.
Так получалось, Черножуков пробудил Фертингофа чуть не на свою голову!
Вопросительно за окном бренчали трамваи.
Соня Левит заварила кофе.
Экспериментальный класс, собранный не для того, чтобы учиться лгать и лицемерить, а для чего-то другого –
Поостыв, я выглянул из чашки: куда влекут ощущения?!
Не путайте ощущения с позывами.
Четыре ящерицы мужского пола, отбросив хвосты, вышли из туалета для мальчиков.
Необязательно писать о том, как выглядели лишенные перегородок унитазы.


Глава восьмая. ДОМ ЗА СТОЛОМ

Ночью к Фрейберге должен был прийти Мешков(с).
Из-под ее наружного спокойствия и вежливого приветствия как будто пробивалось скрытое неудовольствие его приездом.
Когда Мешков улыбался, его лицо покрывалось морщинами.
Он странно смахивал на нее: тем же был очерк лица, та же кротость сквозила во взгляде, тот же ум блистал в больших голубых глазах.
Мешков поначалу торговался: хотел, чтобы она подала ему регламент, просил лажу на свои банкноты.
Какое счастье, что человек не видит себя: разбить все зеркала, кроме как со Львом Толстым!
Посмеялись.
Нужно было дать название первой латвийской операции.
– «Тринадцатые за столом», – предложил он.
– «Дом без башен», – не согласилась она.
Они не вполне доверяли друг другу.
– Это вы сняли перегородки в школьном туалете? – Фрейберга потянула носом.
– Дети писали на них девизы, – неопределенно Мешков показал пальцами.
Пальцы были железные; Фрейберга ощутила необходимость.
Она была ночная Фрейберга.
Первый латвийский космонавт мог улететь трамваем.
– Среди полотняных стен он живет полной жизнью.
– Трамвай? Космонавт?
– Ленин. Он вызывает привыкание –
Если затевается хоть где неведомое до тех пор дело, и компетентные люди не знают, с какой стороны подойти – нужно лишь бросить клич, и узкие специалисты непременно найдутся.
По двадцати и более лет за письменным столом или на коммунальной кухне по ночам они пишут новые правила игры, разрабатывают проекты иного устройства и функционирования, закладывают тактильную базу принципиально новых ощущений (туда остается лишь назначить господина) и терпеливо ждут, пока их позовут.
В советской Латвии Ингеборга Фрейберга занималась проблемой распыления Ленина в Космосе; Мешков в той же Риге разрабатывал способы разрыва вечно живого в условиях всенародного праздника.
Латвия снова сделалась буржуазной, и их призвали.
Призвали Фрейбергу ночную в ее широко известных ипостасях: исследователя, ученого, экспериментатора – была и Фрейберга дневная, толком никому не известная, загадочная и непредсказуемая.
– Мальчик с рюкзаком, – она повторяла за гостем, – входит в мавзолей, крича: «Танки! Танки!» Что дальше?!
– Танки появляются, – ромбом на скатерти Мешков выстраивал подвернувшееся под пальцы. – Военный парад, ощущение всенародного праздника!
Ее располагало приписать ему вкусы, сходные с ее собственными.
– Мальчик падает и, дурачась, ползет по полу мавзолея –
– Все думают, что это обычная репетиция –
– Мальчик падал в мавзолее прежде, и теперь его крикам никто не поверит?!
– Именно! Танки тем временем окружают мавзолей!
– В шахте, под мавзолеем, все подготовлено? Стаханов?!
– Выдал на-гора пустую породу.
– А Келдыш?
– Наш. Он – Михомлом.


Глава девятая. НОЖ БАЛЕРИНЫ

Голой рукой по одетому человеку!
Нужно было, чтобы руки Ленина реально проходили в форточку и могли действовать независимо от него.
Маленькие дети в коммунальной квартире легко просовывали, стоя на подоконнике, наружу свои ручонки – более взрослые дети в школе на углу Маяковского и Жуковского высовывали руки уже вполне сформировавшиеся, на раздвигающихся телескопических трубках, ночью позволявших наблюдать Луну, а днем покровительственно хлопавших по плечам внизу проходивших пешеходов.
Такие руки, если полости в них заполнить свежим мясом, в тогдашнем Ленинграде, как и всё остальное, назывались ленинскими (их выставляли пионеры-ленинцы).
Некоторым мальчикам руки служили для другого – они пользовались ими, когда Соня Левит на уроке литературы демонстрировала, как бесстыдно растянутая Анна Каренина именно лежит на столе в казарме.
– Этим занимаются в туалете! – решительно из класса Елена Петровна выгоняла тех, кто не мог противиться искушению.
Дети совсем взрослые в треугольнике Садовая – Лермонтовский – канал Грибоедова, уже в другой школе, девизами покрывали перегородки.
Близился всенародный праздник.
«Праздник» – «бумажник», рифмовала Анна Андреевна: можно ли украсть праздник?!
Прошлая жизнь властно вторгалась в будущую: старые символы вытесняли сверху насаждаемые девизы.
Мясной и газовый гиганты, четвертый и пятый от Солнца, ждали своего космонавта.
Одного грамма Ленина было достаточно, чтобы –
Сережу Панова призвали в армию и усадили в танк.
Мальчики с рюкзаками, дурачась, бежали в никуда – приказные чиновники шли к должности.
Помещики спешили в Опекунский Совет народных депутатов.
Вышел на экраны «Космонавт Смоктуновский».
Латышские стрелки жгли на улицах костры из туалетных перегородок.
Следователю Энгельгардту пришлось отпустить Фрейбергу и снять наблюдение с Мешкова-Стучки.
Келдыш-балет арендовал балкон мавзолея.
Так получалось, что Кшесинская давала прикурить на трибуне, Келдыш держал палец на «пуске», Сережа Панов ехал в танке, а я или не я с тяжелым рюкзаком проходил в апартаменты Ленина.
Охрана была заменена, и вокруг Ильича стояли апостолы Петерса.
Негромко из динамиков лился Раймонд Паулс.
Мне разрешили приблизиться.
Ленин лежал без рук.
Опутанный волосами, похожими на конские, он тяжело дышал, шевелил пальцами ног и вдруг издал громкий протяжный звук.
От неожиданности я упал на пол.
Раскрылся заплечный мешок, и на скользкий мозаичный пол посыпались –


Глава десятая. НА ЗОЛОТОЙ ЦЕПИ

К жизни пробудившийся Фертингоф (сын) мог только глупо улыбаться, пить кофе, вынимать волосы изо рта и говорить о ящерицах.
– Ленин – твердое мнение, ящерица, – грозил он кому-то пальцем, – вокруг же него беспрерывно снуют и меняются ощущения, ящерицы.
– Ну, а ежели Ленина да раскачать на золотой цепи? – следователь подмигивал детям.
– Ощущение, – ежился Фертингоф, – будет тем еще.


ЧАСТЬ ПЯТАЯ
Глава первая. НАМОЛОТЬ КОФЕ

Моя соседка Груня Фаддеевна из овса делала мертвый кофе.
Этот кофе, сварганенный по рецепту Толстого, не сваривался, а обрызгивал всех и уходил, производя то самое, что было нужно, то есть, подавая повод.
Повод мог быть к чему угодно: можно было запереться в уборной и оттуда кричать: «Не может быть!», имея в виду известие, что Лора бросила Милеева и снова сошлась с Фертингофом.
Нормально было покатиться со смеху или с помощью лакея одеться в картофельного цвета мундир и поехать являться. Вполне допустимым считалось теперь встретить Каренину и не возвращаться домой до поздней ночи.
Лично мне соседка предоставляла повод в очередной раз сменить декорации, отправить на поворотном круге кого следует за кулисы, пустить мысль в другую сторону или сознательно заплутать между реальностью, необходимостью, истиной и фактичностью.
В том усомняться или нет, но мир – всего лишь сумма вещей, и тот, у кого их больше, всегда сможет выстроить свой и даже пригласить в него посетителей: любовь творца к самому себе проходит через посетителей его мира.
Свой мир и еще какой-нибудь с воплем счастья могут слиться в продолжительном поцелуе и тогда во мрак Вселенной взметнутся вихри бушующих атомов.
Робко Менделеев косился на пробирки.
Анну называли замужней камелией, скандализировавшей весь Петербург своими похождениями.
Все чувствовали, что между Карениным и Вронским остается смутное пустое пространство, которое нельзя сузить, что дальше идти некуда.
Нужно было начинать качественно новые отношения, к тому подан был повод.
Кто не узнал их по делам, тот сразу мог определить одного и другого по одежде, походке и любимым словечкам.
Каренин: весь в зеленом, хромает на обе ноги.
Напротив, Вронский в коричневом, стучит протезом.
Совсем разные, они на вокзале обменялись одинаковыми с виду женщинами: дамы были одного роста, в серых дорожных платьях и широкополых шляпах с вуалем. У них наблюдалось даже что-то общее в турнюре, хотя одна была полненькая, а другая сухощавая.
Произошло все так быстро, что и разговор не прерывался.
– Вот что я посоветую вам, Анна, – говорил первый. – Никогда не путайте точки приложения!
– Вы меня трогаете, Алексей, – отвечала вторая. – Поверьте, я сумею это оценить. Прежние глупости, разные иллюзии вылетели у меня из головы и отсюда, – дама указала на заднюю часть платья.
Алексей Александрович в очередной раз привез Анну домой, и Сережа, Алеша, Женя с криком: «Мама вернулась!» – выскочили ей навстречу.
Алексей Кириллович тоже привез Анну в дом.
Нужно было наколоть на месяц сахару, намолоть кофе и чисто вымыть все полки в шкафах.


Глава вторая. ЛЮБИМЫЕ СЛОВЕЧКИ

Когда Вронскому настала пора являться, он, на протезе, явил себя в поезде, шедшем в Петербург из Сербии, где продолжались боевые действия.
Турки, прострелившие ему ногу, довольно посмеивались: они стреляли в Римского папу и знали это.
По новому апостольскому Постановлению папа мог быть только на протезе и лично должен был уметь сотворить чудо: снова он обернулся Вронским и воскресил Анну.
В  долгие часы раздумий он, Алексей Кириллович, убеждал себя, что и папою сделался исключительно для того, чтобы вернуть ее к жизни.
Менделеев, с которым он поддерживал телепатическую связь, советовал сменить направление времени да и самое время перевести в стадию эволюции: новое время, дескать, выдвинет новые требования – о старых же просто забудут.
– Тоньше вибрируйте! – покашливал Дмитрий Иванович.
«Причинно-следственная связь, – так можно было понять Его, – нарушает жизнедеятельность организма. Надобно ее устранить!»
Ударим мыслью по причине!
Анна должна была встретить его и поэтому он приехал.
«Если два живописца наносят на холст абстрактные пятна,  и при этом один умеет нарисовать лошадку, а другой нет – к пятнам которого все же следует присмотреться?» – из соседнего купе к Вронскому проникла чья-то мысль.
Несомненно, это был повод.
Алексей Кириллович было покатился со смеху, но тут же взял себя в руки. Всегда с полным равнодушием он относился к вещам, ничего не собрал и поэтому не выстроил свой мир, а вынужден был скитаться по чужим.
В одних мирах (куда он попадал) причина продолжала править бал – в других на смену ей именно пришел повод.
Мир повода оказывался зачастую смутным пустым пространством, которое заполнить можно было всем, что попадет под руку.
Количественные отношения? Любимые словечки? Дамы, не отличимые одна от другой?!
Все было возможно!
В чемодане нашлись два одинаковых платья, две стандартные шляпы с большими полями, четыре высоких дорожных ботинка, кое-что из белья.
Да, но пятна?!
Пятна – отличный повод в стандартном женском мире; пятна на простыне – повод жене, возвратившейся с курорта (Ялта) обвинить мужа в супружеской неверности!
С больной головы на здоровую.
Так выходило, в соседнем купе путешествовал Богомолов.
Человек, поплатившийся головою? – Нет же, телом!
Вронский постучал в дверь соседнего купе, и его пригласили войти.
Он вошел и попал в Детский Мир.


Глава третья. КОЛИЧЕСТВЕННЫЕ ОТНОШЕНИЯ

 Ящерицами пробегали ощущения.
Одно проскакало лошадью.
Оно было таким, словно бы по коже прошлись копытами.
Скок, скок, скок!
Ленин раскачивался на цепи: ученый кот, твоя невеста.
– Только без рук, – Фертингофа предупредили.
Очень долго он был вообще без женщины и без Ленина.
Иероним Иеронимович чувствовал какую-то натяжку, что-то заказное, неестественное, насильственное, напоминающее улыбку человека, которому на самом деле хочется –
По мере того, как представления действительности делались яснее, младший Фертингоф начинал –
Вдоль стен выставился ряд резных стульев со сложенными дамскими бурнусами, капорами, мантильями, платьями и бельем, от которых даже издали хорошо пахло.
Голубой атлас лоснился на стенах с золотыми багетами.
Полузаслоненная роялем на низкой козетке лежала Анна; она мало принимала участия в том, что вокруг нее происходило.
– Где я? – спросил Фертингоф с боязнью. – Я умер?
– Вы в новом мире, – ответ воспоследовал. – Вы пробудились к новой жизни.
– Но это же «Детский мир»! – Иероним Иеронимович увидел, что кот в сапогах.
– Что с того, – приблизилось лицо Менделеева. – Чем детский мир хуже иных?!
Произвольное, в самом деле, мало чем отличалось от непреложного.
Иероним Иеронимович искал увидеть Лору, но появился Келдыш – он бросил буфетчику кредитный билет, чтобы рассчитаться с извозчиком.
– Приехали проститься с отцом?
Они спустились в шахту.
Старший Фертингоф сидел в ракете.
«В Космосе он станет господином ощущений!» – откуда-то к ним проникла мысль.
– Ребячество именно свойственно взрослым, – Менделеев наотмашь кропил корабль. – Детскость!
По щеке космонавта проползла нервная струйка. Довольно вкусным ртом ловко он слизнул ее. Блеснул и заиграл в левом ухе достаточно крупный бриллиант.
– Кого ждем? – Яков Петерс держал руку на фанерной кобуре.
– Римского папу, – раскрыли латышу, – опаздывает.
Глагол прорвался снаружи.
Вся особливость состояла в идентичности папы и Вронского.
Алексей Кириллович в форме папы был условием существования этого мира.


Глава четвертая. НЕОТЛИЧИМЫЕ ДАМЫ

– Твоя невеста! – даже чертыхнулся Вронский.
Оцинкованное платье Анны стояло на нечистом полу.
Были шум, свист, стук – он чувствовал прикосновения.
Обращенная в пепельницу полнилась дрянью голова Богомолова.
Анна приподняла с козетки голову, прищурилась.
Алексей Кириллович схватился за голову: Ленин! Вот с кем он танцевал на балу!
Нужно было спасать положение – Михомлом бросил кредитный билет: спросил пива и раков.
– Муж встретит на вокзале, – он дал инструкции, – скрытно передадите ему даму, взамен получите такую же.
– Лениных, что ли двое? –  оказался Алексей Кириллович не вполне готов.
– Один настоящий Ленин и одна Каренина, – академик был терпелив, – отдадите первого, получите вторую.
Алексей Кириллович знал, что в женском платье Ленин бежал из Смольного – теперь, выходило так, возвращался?!
В Прибалтике, Вронский не знал, где в меню всегда присутствовал «фальшивый заяц», научились делать (и сделали!) фальшивого Ленина. Настоящего в собственном соку повезли в Ригу, фальшивого под турнюром отправили в Петербург.
Алексей Кириллович не знал, что и думать, что и чувствовать.
Из отдела одежды он прошел в отдел игрушек: красноносый Менделеев катался на пианино: этот редкий клоун в себе имел качества, нужные для приведения мыслей в действие.
– Загадочная натура, порочный гений в старости обернулся предрянной кокоткой? – он все уже знал.
Понятно, это было о превращении Ленина в Анну.
В секции трансформеров Алексеем Кирилловичем завладели дети: не мужчина, не женщина, а кукла!
Его разобрали на части – с трудом Менделеев собрал заново; куда-то задевалась нога.
Еще нужно было ковать железо, толочь его, мять: из каких-то людей делали гвозди!
Кто был ничем, тот стал всем – аморфная до того масса превратилась в Ленина.
Они танцевали в отделе грампластинок.
Ленин был в сиреневом, а не в лиловом, как того хотели белые.
– Нет, я не брошу камня, – картавил он Вронскому. – Зачем, если Келдыш придумал нам атомную бомбу?!
Последние его слова заглушил гром аплодисментов.
Взявшись за руки, они выбежали кланяться.
Анна и Вронский сидели в пятом бенуаре, а в соседней, царской, ложе Крупская стояла, спиной оборотившись к Анне, и Ленин подавал ей какие-то тряпки.
Лицо Крупской было бледно и сердито; она что-то взволнованно говорила.


Глава пятая. ОБРЫВОК МЫСЛИ

Если в Келдыша превратилась Лора – с отцом можно было не прощаться.
Лора давала самые сильные ощущения; Фертингоф перебирал в уме: да, она была госпожой ощущений.
Когда Лориным волоском ему проводили по коже, Фертингоф улетал в Космос.
Они были примерно одной комплекции и одного роста: Лора и Келдыш.
Ему нужно было взглянуть на трусики Келдыша.
Совсем недавно академик возвратился с курорта – на материи Фертингоф успел заметить засахарившиеся крупные пятна.
Келдыш непринужденно смеялся и велел отложить запуск без всякой видимой причины.
– Природа, – Фертингоф рассказал, – обнимала меня всеми своими объятиями, а я держал ее в объятиях всех моих чувств.
– Выходит, качества от Природы? – Келдыш убрал руку с кнопки.
Каким-то образом академик намекал на Анну, все и всех соблазняющую, но Анна Фертингофа не интересовала.
– Однажды, – он продолжил, – я спросил у отца: кто, собственно, является истинным господином ощущений, и отец мой гулко ответил, а мы находились в пещере, –
– С тем же успехом, – перебил академик, – могли вы спросить, природа ли Космос или –
Улыбка человека, которому не хочется натягивать далее и без того порядком затянутые отношения: Лора!
Оставивши кнопку, она вертела в пальцах пуговицу пухового новомодного капота, похожего на мешок для переноски овса.
Коснувшись его руки, Лора передала Иерониму Иеронимовичу уже не ощущение, а обрывок мысли: укутать!
По-прежнему, на козетке Анна лежала за роялем.
Фертингоф приподымал ее – все выше на обмякшее тело Лора натягивала (вот!) универсальный предмет одежды.
В том мире, откуда Фертингоф прибыл, давно уже Кшесинская оттанцевала последний свой танец на балконе мавзолея, в священный пепел превратился Ленин, по приговору трибунала расстрелян был Милеев, и отец, Фертингоф-старший, боком, дуплистым стариком (не Мережковский!) вываливался на обратную сторону Луны.
В том мире человек и события следовали природе.
Кшесинская – уж отряхает.
Вонь, грязь – Милеев.
Великая социалистическая – октябрь уж наступил (гадюка!).
В присутствии луны –
Проказам матушки Луны, казалось, были рады все.
В моду стали входить лунные лица.
Когда Лора и Фертингоф окончательно высвободили Анну из обволакивающих объятий козетки – Анна, получив свободу, разразилась торжествующим воплем: все подумали о младенце.
– Полотенце! – только и успела Лора потребовать.


Глава шестая. НА СМЕНУ

Как могла Лора-Келдыш боролась с двойственною своей природой.
Двойственность, с другой стороны, помогала ей вызывать сильные ощущения.
Анна могла соблазнить кого угодно, но не Келдыша.
Еще она не могла соблазнить Фертингофа.
Придя в мавзолей, немного играла она на рояле, а после ложилась на козетку, бесстыдно растягиваясь.
Коллеги не обращали внимания, занятые своим.
Келдыш был в женских трусиках с тройной защитой – такие надевают балерины.
– Пелерины! – вернувшийся к жизни требовал Фертингоф-сын, и служители мавзолея укладывали на стулья (вдоль стены) все новые принадлежности верхней одежды.
В рекламных целях она подлежала отправке в Космос и, если получится, доставке на Луну.
Иероним Иеронимович настоял на расстреле Милеева – Лора не возражала.
Они стали восприемниками младенца от купели: родившийся в мавзолее, он был крещен Евгением.
Из тела Владимира Ильича в тот год во множестве выползали черные жуки, и потому изобретать фамилию было не нужно.
После тишины Космоса всё казалось лишним: говорили вполголоса, с большими паузами – больше думали, чем говорили, чтобы не раздражать Фертингофа-отца: дуплистый старик благополучно возвратился на Землю.
– Всё лишнее, – решительно отметал он вещи, – Абсолютно всё!
Пожалуй, так оно и обстояло.
Сотрудники сделались подражательны: куда езжал Келдыш, туда непременно хотела и Лора; кого Лора принимала у себя, того считал обязанностью принимать Фертингоф.
Анна, Владимир Ильич и Фертингоф-отец демонстрировали гостям мавзолея все более совершенные модели женской одежды: побывавшие на Луне образцы уходили по космическим ценам.
Временное упоение выгоняло из памяти состоявшиеся события.
Ленин демонстрировал оцинкованную одежду, Фертингоф аккомпанировал ему на рояле разнообразным шумом, свистом и стуком – Анна была ответственна за прикосновения.
Ждали гостей из Прибалтики: недоверчивые, те желали убедиться, что это не Анна на помосте изображает Ленина.
В шахте под мавзолеем толкли железо.
Пора было развернуться двойникам: они выходили на сцену, топали всеми ногами: Лора-Келдыш, Анна-Ленин, Вронский- папа!
Стадия эволюции человека проявляла себя в каждом единовременном акте.
Внеземной разум заслуженно отдыхал.
Ленин показывал отстоящий большой палец кисти.
На смену умелому и прямоходящему человеку должен был явиться новый разумный господин.


Глава седьмая. КРАСНЫЕ РАЗВОДЫ

В здании мавзолея заседал мозговой центр: упраздняли изжившие себя сочетания.
– Левин – Шталь? – председательствующий вносил на обсуждение.
– Распустить! – голосовали члены.
– Левин – Толстой?
– Левин – Ленин?
– Левин – Бегунов?
– Шталь – Пожалостин?
– Левит – Шталь?
– Чехов – Антонов?
– Вересаев – Викентьев?
– Черножуков – Ибсен?
– Ибсен – Мережковский?
– Ульянов – Ленин?!
Не сохранили ни одного.
– А вот меня, – заявил Каренин, – теперь смело можно называть Коробвин.
Новое сочетание внесли в реестр.
Каренина-Коробвина кооптировали в действительные члены и дали первое поручение: пересечься на вокзале с прибывающим Вронским-папой.
Из-за границы Алексей Кириллович должен был привести нового Ленина – старый более не справлялся.
– Златосчастьев кто такой? – Алексей Александрович заглянул в бумаги.
– Новый Ленин, – ему объяснили. – Вместо Ульянова-Ленина – Златосчастьев-Ленин.
– А Григорий?
– Папа. Папа Григорий такой-то.
Анна вызвалась сопровождать мужа.
С большим чемоданом они погрузились в трамвай и поехали на вокзал. Со стороны представлялось: едут с чемоданом Ленин и Коробвин.
– Эволюция, смотри, – шутил Алексей Александрович, – Келдыш – Ленин – папа!
На запотевшем стекле он рисовал Келдыша на четвереньках, переходящего в Ленина с палкой, который, в свою очередь, переходил в папу с ружьем.
Анна заразительно смеялась, так, что у пассажиров по спине бегали мурашки. Ей было известно, что Алексей Александрович из-за нее попал в такие мужья, в каких на то время числился.
Сквозь пудру на ее лице еще пробивались красные разводы.
В вокзальном туалете Анна сняла усыпанную перхотью жилетку, высвободила шею из петли самовяза в крупных горошинах; внушительную лысину она скрыла под волною пышных височных волос.
Войдя на мужскую половину – благоухающая и свежая, она вышла из женской.
Снова способная на увлечения, на деликатность, на жертву.


Глава восьмая. СУМКА ВЕЩЕЙ

На четвереньках, конечно, стоял Михомлом, но, поднявшись, он стал Келдышем.
Михомломом в поезде он пробрался к Вронскому – Келдышем сидел в шахте под мавзолеем.
Пора было сменить трусики, он более не чувствовал прикосновений.
Мстислав Всеволодович ковал железо, временами нагоняя ужас на Анну и страх на Вронского; маленький, с взъерошенной бородкой, он нагибался над мешком и копошился в нем.
Когда Анна и Алексей Александрович вошли в трамвай, мешок был уже там, вполне пригодный для переноски, скажем, овса.
Мешок, разумеется, был поводом пустить пыль – сложенный с чемоданом, он закладывал основание какой-то принципиально новой сумме вещей (сумка), куда просились рюкзаки, ридикюли и даже портмоне (вспомнился бумажник Мережковского?!).
Выбирая между новыми мирами и новыми требованиями, Анна, случалось, заменяла свои панталоны трусиками, иногда даже мужскими, со смутным пустым пространством спереди и сильной нехваткою того же пространства назади – это усиливало ее женские ощущения.
Ленина изготовить можно было из мятого железа, и можно было представить из женского ощущения: одноразового Ленина и Ленина-на-века.
Келдыш – Михомлом – Лора, составив треугольник, давали самые сильные ощущения: вибрируя, младший Фертингоф вбирал их в себя.
Мешал Ленин из пыли (Ленин-из-пыли): он забивал глаза, уши, нос – лез в горло и заставлял кашлять: пыльный Ленин из-за угла.
Здесь важно было не заиграться: на сцену вынесли короб и туес – короб впечатлений и туес под нос.
Стали давать имена трамваям, а потом и фамилии: первый (сиреневый) по инерции назвали Владимир Ленин – дальше пошло-поехало.
Вовсю катила по рельсам голубая Анна Каренина; толкли, мяли железо колесами зеленый Каренин и коричневый Вронский.
Трамваи – звонкие миры; любимые словечки: контроллер, маршрут, компостер.

Глава девятая. ТРАМВАЙНЫЕ ПУТИ

Трамвай не может быть порочным! Любовь не терпит красоты! Когда столкнешься с чувством точным –
Алексей Александрович с Анной Аркадьевной в трамвае-желании Анна Андреевна ехали на вокзал встречать Алексея Кирилловича.
Мешок лука?!
Анна Сергеевна фон Дидериц (Вам отрежут ноги!) с молодым Гордоном (собака Толстого) переходила трамвайные пути.
Трамвайные пути – неисповедимы.
Водитель имел обыкновение выпивать рюмку перед обедом (время близилось), но в тот день выпил их несколько – это было следствием не склонности к пьянству, а простой забывчивости.
Ощущения Иеронима Фертингофа-младшего все более обретали форму.
Сотри любимые черты!


Глава десятая. ОПЯТЬ ГВОЗДИК

Неясность Божьего лица: начало есть и два конца.
Под луною под совою рай и ад стоят стеною.
Кто-то рельсы заметал и чего-то ожидал.


ЧАСТЬ ШЕСТАЯ
Глава первая. БЫТЬ СВИДЕТЕЛЕМ

Поэтессу Анну Андреевну положили спать.
Прилетела неясыть и трясла бородою.
Анна Андреевна зарифмовала бороду с бродом, а вот неясыть привела к Богу: у Бога лицо неясыти.
Прозвенело в прихожей, Менделеев принес пробирки, она давно хотела сына: в одной пробирке были атомы Алексея Стаханова, в другой молекулы Арманда Хаммера, в третьей – наночастицы Готорна и Алой буквы.
– А нет ли, часом, мальчика-луковки?
Мальчика-луковку Вронский увез в Италию.
А если бы –
– Если бы слоны ели картриджи, – Менделеев смеялся, – не стало бы ни слонов, ни картриджей.
Анна Андреевна знала, что Менделеев – Бог, но к ней он явился маленького роста, желчного, съёженного вида и как бы одержимый птичьей старостью; у Дмитрия Ивановича по месту жительства сохранялся мешок лука, но все луковички были девочки.
Ее ощущениям старый ученый придавал форму.
Слово – в форме совы.
Образ – в форме слона или картриджа.
Картридж, впрочем, еще нужно уметь вставить.
«Главное – куда!» – полагала Анна Андреевна.
Готорн появился в положенное ему время, похожий на итальянского художника – он был многоцветным и пачкал ей пальцы алым.
Первые дни он затруднялся, но потом пошло-поехало, точно весь свой век он провел в трамвае.
Прежде «В царстве пляшущих атомов» бродили слепые силы, но теперь это были силы спелые.
Поспели! Книжка была издана укладисто и годилась для дороги; неправильное чередование мужских и женских форм никого не смущало – скорее Анна Андреевна приближалась к ритмической вольности, нежели к метрической погрешности.
Научным консультантом книги был Келдыш.
Его, как прелюбодея, лишили права присягать и быть свидетелем, но он наплевал и ушел в науку.
Анна Андреевна подарила ему абажур, взятый у Кумберга на Морской.
Смущало, как обычно, второстепенное.
Готорн, несомненный мальчик, родился с Алой буквой.
Дмитрий Иванович предупреждал, но Анна Андреевна представляла Алую букву больше как образ.
Буква оказалась более приземленной.
Она была в форме «О» (окно) и, алая, напоминала о –


Глава вторая. ПОЮЩИЙ ТРАМВАЙ

Слово – сова, не поймаешь слона.
Не лезь в мешок – будут луковые дети.
Мир тары: тары-бары-растабары.
Кумберг на Морской накрывал абажуром.
Дмитрий Иванович сыпал молекулами.
 Он сделался детским Богом.
Слепые – спелые, пальцы – пальмы.
Волосатые детям дарили бананы.
Анна Андреевна пела.
Она представляла поющий трамвай – посадила Готорна себе на спину и катала его по квартире.
Теперь она подмечала то, чего не видела раньше: из пыли, выпавших волос и наночастиц всякого мусора повсюду складывался любимый образ вождя!
Она проводила мокрой тряпкой по любимым чертам, но Ленин приобретал другие, искрящиеся.
Златосчастьев!
Мурашками дети бегали у поэтессы на спине: Готорн, Стаханов, Хаммер: все они попали в такие мальчики, в каких они числились.
Вместе строили мавзолей на Луне – оттуда выходил еще один мальчик (с лунным лицом) и читал стихи:
– Куй железо, пока горячо / Через плечо, через плечо!
С одинаковым успехом (гринкарта) Анна Андреевна могла спать и не спать: когда она просто лежала – под кроватью, определенно, присутствовал Ленин; когда же она засыпала – Ленина сменял Златосчастьев.
При Ленине Анна Андреевна могла писать стихи в стол, а при Златосчастьеве  (гринкарта!) – прямо в шкаф.
– Я теперь все делаю по гринкарте, – рассказывала она Анне Аркадьевне.
– Чувырлик, – размахивала руками ее собеседница, – Чувырлик!
Анна Андреевна не знала, что такое «чувырлик», Анна же Аркадьевна понятия не имела о гринкарте, но тут мимо них пробежал молодой Гордон и пронесли Анну Сергеевну.
Анна Андреевна знала, что процессом эволюции именно через Анну Сергеевну (промежуточное звено) она, Анна Андреевна, справа налево соединялась с Анной Аркадьевной и вообще с тем временем.
И вот, выходило так, связь пропала?!
В царстве пляшущих атомов женские и мужские формы возвращались к (их) ощущениям в первом прикасании; спелые силы снова делались слепыми; Кумберг забрал абажур и не вернул деньги – Алая же буква конкретно приобрела форму сморщенного стручка.
Что плохо для фабулы, то хорошо для сюжета.
Дверь (философский термин) была открыта – Анне Андреевне предстояло  вломиться в нее.


Глава третья. ЖЕНСКИЕ ОЩУЩЕНИЯ

В комнате было тихо и порядочно.
Кто-то выговорил: «Она погибла!»
Анна Сергеевна все же была жива.
С воплем счастья, да, столкнулись в поцелуе два трамвая, но какие-то слепые  спелые силы спасли ее, чтобы сохранить Разум с Собачкой. Прежде Анна Сергеевна проходила по части Воли – теперь она стала ближе к Идее, что с того?! Идеи не погибают.
Дни не прошли, розы не отцвели, вот только везде был налет пыли.
Обои – малиновые с сочными мясными медальонами: красное на красноватом.
Раздумье баронессы – эволюция господина: маскарад длился.
Три прекрасных мальчика, какими пишутся купидоны, играли между собою – без всякой робости подбегали к лежавшей, трясли ее часами, вертели табакерку, муфту, смеялись и прыгали: Готорн, Хаммер, Стаханов.
«Средний, кажется, мой», – Анна Сергеевна вспомнила.
Прихлынули женские ощущения, и из каждого появлялся одноразовый Ленин: Ленин в трусиках.
Он делал Анне Сергеевне щекотно, она смеялась, вспоминала облако в штанах покойного мужа, умершего от несварения.
Раздумье баронессы – в форме ноги: господин на протезе.
Что до сочетания: Анна Сергеевна – фон Дидериц, оно, судя по всему, было окончательно упразднено.
Профессор Мерло-Понти вошел с ногой, и это была чуть коротковатая ей нога Кшесинской, пригодная теперь, разве что, для удара по мячу.
– Великая социалистическая нога! – чтобы не злить Ленина, профессор сказал не то, что хотел.
Анне Сергеевне сделали заказную натяжку (доктор Чехов!) – произвольная, она мало чем отличалась от непреложной.
Резвые стулья несли мальчуганов по пустым пространствам.
Кто из них похитит прекрасную баронессу?!
Легкая проседь проглядывала сквозь темную вуалетку.
Трагедии никакой не было, а небольшой, скорее, комедийный переполох и сполохи.
Проседь господина проглядывала сквозь вуалетку баронессы.
Опять Пушкин и царица на зеркальном полу?!
«Господин на протезе (протеин) в царстве пляшущих атомов» был детским балетом и пробуждал в зрителях странную связь идей.
По идее, великим и социалистическим в государстве рабочих и крестьян могло быть все, что угодно: дни, розы, табакерки – и только зеленая карта не была ни великой, ни социалистической: она принадлежала слепым спелым силам и в трудные минуты могла просто перевести действие на другие рельсы.
С легкой проседью прекрасная баронесса ускользала от напичканного протеинами накаченного господина.
Это был бессюжетный балет, вся драматургия которого основана была на развитии, заложенном в музыке.


Глава четвертая. ФАЛЬШИВЫЕ ТУРНЮРЫ

Птичья старость может прийти в полете, и тогда –
Дмитрий Иванович Менделеев более не имел прежней полноты власти над людьми и событиями – потому, тряся бородою, мог выбрать случайного человека, с которым могло произойти –
– Что угодно? Что угодно? – спрашивал Кумберг прохожих, запнувшихся на какой-нибудь из Морских.
Похоже, именно по Морской шел процесс эволюции: первые появившиеся прохожие буквально ползли по тротуару, за ними на четвереньках пробирались куда-то представители второй волны – сгорбившись, следом, опираясь на зонтики, семенили третьи, и вот-вот должны были пробежать последние: свободные и счастливые, выигравшие по трамвайному билету освободительную зеленую карту.
– Более ничего! Больше ничего! – смеялись они Кумбергу и его абажурам.
Дверь – философский термин, и абажур тоже может быть философским термином, и «чувырлик» стремится к философским терминам.
Выпорхнувшая из дамского отделения вокзального туалета Анна Аркадьевна Каренина (снова в лучшей женской форме) кого угодно могла положить спать, но ей в тот момент сие было ни к чему.
Келдыш крутился у мужской половины, но и он был ей до востребования.
Ритмическая вольность управляла походкой Анны.
Каренин, муж, Алексей Александрович, так похожий на Коробвина, ждал с пустым мешком на локтевом сгибе.
Келдыш зашел на мужскую половину – из женской вышла Лора.
Отец и сын Фертингофы пробежали в сторону железнодорожной казармы – с минуты на минуту должны были расстрелять Милеева.
Первым из Прибалтики прибыл поезд с Внеземным разумом – Лора и Келдыш махали флажками.
Подальше в муфту Анна упрятала большой палец Ленина: вот-вот должен был подоспеть поезд с Вронским.
– Сложивши сан, не плачут по волосам!
Уже не вполне Каренин понимал, с Анной он под руку или с Лениным.
Артельщики выгружали фальшивые турнюры.
Лебедкой вытянули огромный пятый бенуар и сразу рабочие принялись толочь и мять его – Каренин отвернулся и носом к носу оказался с Крупской.
Она вышла из римского поезда под руку с Вронским, пританцовывая!
Пустое пространство между Карениным и Вронским оказалось заполненным.
Мир повода!
Внеземной разум – Вениамин залил все своим сиянием.
Анна подумала об абажуре.
Ленин показал большой палец.
Блеск слепил.
Множество одинаково одетых женщин из кордебалета на минуту закрыли главных действующих лиц, когда же они расступились –
Худая маленькая Анна выбиралась из полуразрушенного пятого бенуара и надевала накидку, подаваемую ей мужем. Лицо ее было бледно и сердито – она что-то взволнованно говорила.


Глава пятая. ЗАКОНЧИЛИСЬ ЧЕРНИЛА

«Разум и Воля!» – был всему пароль.
«Идея и Собачка!» – всему был отзыв.
Люди входили в масках, шаркали по паркету.
Усталые странники на жизненном пути, они искали отдохнуть и забыться в мечтах о счастье.
Анна Аркадьевна понимала и свыкалась с тем, что все эти, видимые ею, люди были не более как иллюзия и что за ними другою иллюзией стояли другие люди, тоже с кажущимся пределом исканий, бесконечностью усилий и действий.
Вронский возвратился вникнувшим в природу вещей: диван – это то, что мы называем покоем; поезд в депо – это скрытое движение, а кажущийся мир – только немая, но напряженная борьба.
Никто не решался сказать, что вокзальный туалет – это философский термин – в нем гадят другие, пришельцы и инопланетяне, явившиеся испортить нам аппетит.
Когда в вокзальный туалет кто-то превратил пятый бенуар (покушались на царскую ложу), народ вышел на Садовую – столкнули два трамвая, составили баррикаду; Крупская с голой грудью что-то кричала по-французски.
Выбирая между эволюцией и революцией –
Анна знала, что диван, поезд и кажущийся ей мир (каждый сам по себе) связаны с тремя конкретными персонажами (картриджи), вставленными Внеземным разумом в ее повседневные ощущения.
Диван неотделим был от Алексея Каренина.
Кажущийся мир ей открывал младший Фертингоф, которого она, впрочем, плохо знала.
А вот персонаж, связанный с каким-то поездом, был ей неизвестен вовсе – возможно, с этим поездом ассоциировано было даже несколько –
Поезд, стоящий в депо и поезд, несущийся по рельсам – это два разных поезда; поезд, прибывший на вокзал – третий.
Когда на платформе, обмененная на Ленина, Анна оказалась под руку с Вронским, обходчики принялись стучать молотками по буксам, челюстным и бесчелюстным – синхронно Вронский открывал и закрывал рот, высовывал и всовывал язык и говорил как печатал Анне что-то, пока не закончились чернила.
Анна поняла его в том смысле, что из оставленной им некогда петербургской квартиры убежал кофе, который нужно было заново смолоть в больших количествах.
Каренин, обыкновенно сидя на диване (под диваном – ванночка), просил ее на месяц наколоть сахару.
Когда однажды Анну привели в дом Фертингофа, тот через лакея приказал ей чисто вымыть в шкафах все полки.
Люди в масках свои иллюзии вносили в каренинский дом.
Другие люди в масках пределы своих исканий предъявляли в прихожей у Фертингофа.
И, наконец, усталые странники всю бесконечность усилий и действий являли в квартире Вронского.
В ней, опустевшей, удобнее всего было предаться отдыху и мечтаниям.


Глава шестая. ЗОЛОТОЙ КЛЮЧИК

Еще Он что-то мог.
Случайный человек, которого Он выбрал –
Он шел по Морской в сторону от эволюции и из Бога превращался всего лишь в ординарного профессора химии: все было синим.
Синий Кумберг с синим абажуром печатал свое синее «что угодно».
Менделееву угодно было пожрать Внеземной разум – божество должно быть с клыками.
Сияние было синее.
С прибытием Вениамина (Внеземного разума) Идеал мог считаться достигнутым, а сила нравственного стремления – иссякшей.
Морская улица уходила в бесконечность, и Дмитрий Иванович держал путь к ее истокам; абсолютный смысл Идеала выпирал из относительных форм.
– Нов, свеж, исполнен надежд, сам в себе носит свое благо?! – Кумбергу Менделеев подкинул загадку.
– Земной рай! – Кумберг накрыл абажуром.
Из зоологического магазина Дарвина выскочила бразильянка и огромными прыжками понеслась по пути эволюции.
Внеземной разум, сидящий на диване, Внеземной разум в поезде на реальных (?) рельсах и Внеземной разум из кажущегося мира – это один и тот же Внеземной разум, пока в картридже не закончатся чернила. Надо дать ему отстучать в принтере, расплескаться, и опять все станет по-писанному: Писание непобедимо!
Об этом именно размышлял Дмитрий Иванович: бороться с пришельцем или перетерпеть?!
Бороться означало в больших количествах молоть кофе.
Перетерпеть – наколоть сахару.
Дмитрий Иванович порешил чисто вымыть в шкафах полки – это была борьба за ощущения и укоренение свежих философских терминов.
Анна – едина у Каренина, Вронского и Фертингофа.
Диван, несущийся по рельсам, – из иллюзиона.
– Где сейчас Дмитрий Иванович? – спрашивал Вронский.
– Менделеев – везде, – отвечала Анна.
Уезжая из Петербурга, Вронский оставил свою большую квартиру на Морской столичной католической общине – из-за двери еще на свой звонок он услыхал мужской хохот и женские крики: Анна Сергеевна фон Дидериц (все же), блестя лиловым атласом платья и румяным белокурым личиком (головкой?) варила кофе, поэтесса Анна Андреевна колола тесаком сахар; Лора намывала в шкафах полки.
Фертингоф с отцом распивали шампанское, датский посланник фон Плессен курил сигару, Кумберг подвешивал абажур.
Было Самое То.
«Бороться и претерпеть!» – полный свежих чернил принтер отстукивал новый девиз – тут же давал его ощутить и укоренял в памяти.
Дверь в квартиру Вронского была философская, и Менделеев, понималось так, свободно мог отворять ее.
Что до Вениамина (Внеземного разума) – ему только предстояло подобрать к ней ключик.


Глава седьмая. ПЕРВОЕ И ВТОРОЕ

Мужской хохот и женские крики из квартиры Вронского раздавались всегда – стоило только позвонить: такой у Алексея Кирилловича был поставлен звонок, сработанный в лучших традициях относительных форм.
Дом расположен был в самом начале Морской, и бразильянка, от кого-то спасаясь, вбежала на шум голосов в богатый подъезд с пальмами и юркнула (кто-то распахнул) в приоткрывшуюся дверь квартиры.
Накаченный протеинами господин проскочил мимо и оказался на Садовой.
Пустая квартира в бельэтаже была со всеми удобствами: в ней бразильянка могла чувствовать себя баронессой или в раю.
Накаченный протеинами господин когда-то попал под трамвай и потому бежал на протезе.
Он был гонитель красоты, на протезе.
Молоденькая бразильянка (Сильва) нашла маковую избоину и съела ее.
Она нашла кофе в зернах и, не зная философских терминов, молола его – эти новомодные принтеры так похожи на кофемолки!
Кофейный порошок она засыпала в картридж –
Усталые путники в опустевшей квартире Вронского мечтали о молодой бразильянке.
Молодая бразильянка – символ счастья!
Накаченный господин на протезе – случайный человек, с которым могло произойти –
На Садовой и не только.
Предупреждающе в соединительной муфте стучал поршневой палец Ленина: проушину он соединял с петлей троса.
Ползуны (паровозы), крейцкопфы (головы из известной сонаты) и рычажные механизмы (собаки, собачки с дамами) соединялись шарнирно и попарно.
Тела вращения могли составить, по классификации Мережковского, кинематографическую пару с одной степенью свободы: они имели контакт по поверхности.
Головка шатуна и бобышка поршня, соединяясь, могли –
Масляный туман давал смазку мечтам.
Механический абажур Кумберга, вращаясь под потолком, ждал своей пары.
Вторая степень свободы когда-то составляла наиглавнейшую мечту Вронского.
Относительные формы Анны далеки были от идеальных.
Бог был везде, а вот Внеземной разум – только в одном месте.
«Вокзальный туалет? – похолодел Вронский. – Надписи?!»
Два абажура, один в другом, вращаясь в противоположные стороны, держали дверь на крепком запоре.
– Пар костей не ломит! – смеялся Анне Ползунов.
Он был в маске Стефенсона, усталый странник – он изобрел кофейную машину и поставил ее на рельсы.
В пятом бенуаре рабочие толкли и мяли кофе.
Все в мире взаимо –
Мир можно разложить и собрать заново.
Первым занимается Внеземной разум.
Второе оставалось Дмитрию Ивановичу.


Глава восьмая. РАЗРУШИТЕЛЬНОЕ СЛОВО

Мир вращался вокруг Анны.
Все же она не могла удержать его целиком в памяти.
Что-то забывалось.
Было у нее что-то с Вронским или не было?!
Если было – путь прямиком лежал в ванную комнату; если нет – с этим следовало повременить.
Анне случалось бывать на философских квартирах – там на столе всегда можно было бесстыдно растянуть тело, полное жизни.
Еще никому, однако, не удавалось не умирать.
Анна была первая.
Дело, полагали, было в двойном отрицании.
В ее случае отрицание было тройным.
Анна распахнула дверцы шкафа: на полке крейцкопф Богомолова под классику совершал свое равномерное возвратно-поступательное движение.
Анна вынула из муфты поршневой палец Ленина и вставила Богомолову в ухо –
Как хорошо было бы удержать мир во рту!
Есть люди, у которых во рту память.
На зубок, скок, скок!
Снаружи жали, толкли, мяли кнопку звонка – в квартире кричали и хохотали.
Анне предстояло перезапустить процесс эволюции: на одном конце Бог – на другом Внеземной разум.
Место встречи: квартира Римского папы (филиал).
Анна боролась и претерпевала изменения.
Свежие полки в шкафах блестели отскобленными поверхностями.
Сахар хрустел на зубах.
Кофе сыпался из ушей.
К бесконечности стремились усилия.
Анне угодно было держать во рту мир повода: он, однако, норовил проглотиться внутрь ее: худая и маленькая, вмиг она становилась полной и большой. 
Взявшись за руки, играли в вокзальный туалет – на аукционе его приобрела барыня, пожелавшая остаться неизвестной.
– Мою жизнь, – лихо отплясывала на столе Анна, – нужно писать и переписывать заново!
Убежал кофе.
За ним улетел сахар.
Насилу удерживали полки.
Шкафы ходили ходуном.
Совсем недалеко было до абсолютной формы жизни (вот только бы найти под нее некое разрешительное слово!)
– Необходимо, – перекрикивала общий шум Анна, – чтобы творчество человека, его мысли, его чувырлик имели внутренний (а не внешний, за дверью!) смысл, имели значение и оправдание перед лицом (дверью, абажуром) Абсолютного!
Она развлекала людей в масках, пока Вронский интимно не склонился к ней: Ленин прибыл в Прибалтику, уже принял католичество и вот-вот проследует в Польшу.


Глава девятая. СЛЕПАЯ ФАННИ

Прежде он часто разговаривал с Богом – Тот, отрицая личную жизнь души, сбивался всякий раз на свои химические соединения.
– Есть у меня на примете бабенка, – как бы невзначай намекал Всевышний, – бездуховная,  но сколько в ней фосфора, кальция, магния! Хотите, познакомлю?!
Вронский никогда не знал Анны: была ли она исключительной?
Проезжая по железной дороге, однажды на тихой станции он нашел чьи-то кости и, предполагая их достопримечательными, послал в Академию наук. Академия их возвратила с припиской: «Кости весьма обыкновенны».
«Она – образ, – понимал Алексей Кириллович, – но образ не сущности, пребывающей всегда постоянной, а – процесса, вечно меняющего свой вид, в котором ничто не сохраняется, кроме потока энергии».
Он чувствовал себя на крючке (его вели), он сделался хмур и не знал толком, от чего страдает.
Тем временем Келдыш накачал Ленина тяжелой водой – в женской одежде это была бомба, почище всех прежних.
Солдатские лица торчали из всех подвалов.
Кто-то в настроениях минуты забавлялся избиением непосильных его пониманию идей – другие мрачно фотографировали неизвестное зло.
Глупейшим из всего возможного было покушение на Римского папу.
Мир, Алексей Кириллович узнал, – внутри нас: в ушах, ноздрях, во рту.
 Растягивая тело, мы удлиняем линию горизонта.
В себе человек разлагает мир, отбрасывая его прочь, но новый мир всякий раз проникает на смену старому – ленинский палец прочищает ему входы.
Голова Богомолова – глобус, испытательная модель, старт процесса.
Память Богомолова – тысячи гигабайтов, палец Ленина извлекает информацию.
Общие данные – во рту.
Специфические – в носу.
Секретные – в ухе.
Папе предстояло стать Вронским, но с другой духовностью.
Убить Вронского не значило убить папу.
Убить Вронского значило убить духовность.
Он призван был беспрестанно испускать духовность – его энергии, однако, начинало недоставать – для выработки ее требовались новые количества фосфора, кальция, магния.
Голова Богомолова со всеми предосторожностями была доставлена на петербургскую квартиру Вронского.
Она работала на кофе с большим количеством сахару и непременно должна была содержаться в большой чистоте.
Энергию от Анны он почувствовал уже на вокзале – какие-то джоули забили дыхательные пути – не успевая достать платка, Вронский чихнул как выстрелил – так сильно и громко, что Ленин от неожиданности запнулся в подоле платья, нелепо взмахнул руками и –


Глава десятая. КРУПНЫЕ СЛИВЫ

Анна прыгала, как сумасшедшая.
Вронский пошел вприсядку.
Добрый и злой Келдыши в образе белого и черного лебедя –
Крупные сливы на болоте выдавали себя за чернику.


ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ
Глава первая. ЯСНОВИДЕЦ ПЛОТИ

Кто-то разбудил Анну Андреевну: чувырлик пролетел на гринкарте.
Чувырлик – мужская форма, гринкарта – женское содержание.
Анна Андреевна сменила картридж: Алая буква звала за собою.
В форме «О» смотрелось не окно вовсе, а абажур.
Кого она должна была пожурить?
Процесс эволюции!
Но за что?!
Три прекрасных мальчика, проходившие по процессу, превращались в двух господах на протезах и одну бразильскую обезьянку – сама же поэтесса (происхождение видов!) принимала вид баронессы.
Ей угодно было легкую проседь обернуть темною вуалеткой.
Был повод.
Анне Карениной предстояло умереть – Толстой ухватился.
Без Анны Аркадьевны (эволюция!) не состоялась бы и Анна Андреевна (фальшивый разум в турнюре плел интригу из столицы Латвии: Рудзутак и луковые девочки) –
Едва ли не все действующие то и дело меняли лица – что до исполнителей, их заменяли целиком.
Когда Толстого схватили, наконец, за бороду и потащили раскладывать на столе в железнодорожную казарму – Что это ты нам такое понаписал?! – тот отбивался тем, что, дескать, Анна и Вронский у него не те, что были и есть, а те, которых нет, но какие будут.
– Это же Мережковский, – больше других возмущались отец и сын Фертингофы, – его обувь на них!
– Туфли ортопедические, – вырвался Лев Николаевич, – не жмут, а веселят ножку! Ботинки социалистические по вкусу и прибалтийские по исполнению! Социальный заказ!
– Ну его в болото! – бросили люди в масках.
Разожгли костер.
Весело огонь перебирался по березовым полешкам.
– Как это было?! – люди истомились по правде.
Анна бросала слова совсем на новый лад; костюм ее был небогат, но крепок и чист.
– Мне предстояло умереть, – рассказала она. – В течение более нежели года мысль эта до такой степени носилась в воздухе, что к ней все привыкли – она не казалась выходящей из ряда и не делала впечатления новизны. Ленина должны были избрать новым папой; главным атрибутом Космоса сделалась его неустойчивость – давая равновесие борющимся, в то же самое время каждому из них он определял упасть в свой черед. Появился ясновидец плоти, и Мережковский определил в нем Толстого. Плоть, которую Толстой различил яснее прочих очевидцев, была трепещущая, сочащаяся и вырванная из контекста.


Глава вторая. РАЗВИТИЕ ДЕЙСТВИЯ

На его глазах запылился мир.
Некрасивость его лица сделалась еще разительнее.
Анна ни с какой стороны не годилась для легкой интриги (она не желала в Латвию!) – она просто взяла со стола вязанье и, не глядя на Вронского, принялась выпрастывать из него крючок.
Толстой злился.
Анна прописалась отъезжающей в Польшу, туда они переправили большую часть предметов не настоящего, а мишурного золота.
Развитие действия почти полностью заложено было в музыке.
Шел мужчина, похожий на кота в сапогах, и держал на поводке собаку, похожую на женщину.
Похожая на женщину собака в определенных обстоятельствах смотрелась женщиной с собакой; собаку можно было назвать собачкой, а женщину – дамой.
– Что не имеет своей формы и принимает форму того бюстгальтера, в котором находится? – мужчина спрашивал кота.
Вронский и Анна, очутившиеся на детском балете, утеряли форму своих тел и полностью вписались в объем пятого бенуара.
Получилась Вранна, плоть.
Закваска огромной разрушительной силы.
Толстой научился выделывать предложения, с трудом ложившиеся на бумагу, однако которые, взятые за последнее слово и потянутые на себя, легко с бумаги отходили: слово перестало быть воробьем и сделалось собакой, возвращавшейся на зов хозяина.
Толстой писал, к примеру, как его раскладывают на столе и намазывают горчицей, предложением занимая место, пока не заняли его Вересаев или Тургенев, – это было очень сырое предложение (рыба) – потянутое за хвост, оставлявшее после себя пятно, все же оно предоставляло жизненное пространство предложению позднему, уже хорошо пропеченному и обдуманному: на столе оказывалась Анна, пусть даже с вкраплениями Вронского.
Балет спонсировали американские автомобилестроители – в то время, как на столе Анна давала жизнь сыну – Вересаев кричал в зал: «Родила!»
Детям предстояло найти корреспондирующее слово – оно исторгалось из рева молодых глоток:
«Кадиллак!»
Появлялся золотой автомобиль, кто-нибудь садился за руль и, пуская пыль, увозил Анну в Польшу.
Лейтмотивом становился отдаляющийся звук мотора – ненавязчиво он переходил в шум надвигающегося локомотива.
Не все в балете жизни имеет свое продолжение.
Многое предстояло оборвать.
Анна не поехала через Латвию – она держала путь через Белоруссию и там в лесу свела знакомство с Ковпаком.
Сидор Артемьевич научил Анну пускать под откос поезда.


Глава третья. СВОИ ФАБРИКИ

Он взял назад несколько предложений.
Он понимал, что ничего особенного не сказал и самое безусловную ценность определить не сумел.
Анна и Вронский должны были жить вверх, обнажаясь и снимая покровы.
Крупской и Ленину предстояло подняться выше закона жизни.
Лора и Фертингоф вдувались в область пустой свободы.
Анна Сергеевна, Анна Андреевна и Келдыш возносились в царство чистого «Да» и должны были держать ответ перед Абсолютным бытием.
Жить по Толстому значило жить парадоксальной жизнью: к примеру, Анна могла существовать в трех разных физических состояниях: быть твердой, жидкой или воздухообразной.
– Я не эфемерида, которая утром родилась и к вечеру умирает! – провозглашала она (твердая).
– Нужен благотворный, оживляющий дождь, – плескала она (жидкая).
– Затрепетать влюбленного! – вспоминала она (воздухообразная).
Водитель автомобиля был застрахован и потому по дороге в Польшу рисковал более, чем когда не имел страховки: такое поведение Ленин считал чистейшим оппортунизмом и вел с ним яростную борьбу.
У Крупской все валилось из рук.
– Бей, жена, посуду, свои фабрики есть! – заходился Владимир Ильич.
Снявший женское платье, он продолжал думать о переходных формах.
Лора и Фертингоф, более других зависимые от Толстого (он мог их вообще вычеркнуть) строили миражи земного рая: они подвесили под самый купол путеводную звезду (полую и свободную от тяготения) – ей предстояло сделаться достоянием безумных счастливцев блаженной эпохи.
Анна Сергеевна ухаживала за молодым Гордоном – собакой Толстого.
Анна Андреевна писала роль Коту в сапогах.
Келдыш соглашался поработать с закваской.
Километрами Толстой мотал обратно.
Танец больших и маленьких Келдышей веселил детей.
Толстой встал на сторону Внеземного разума: разложить и протереть.
Протереть вместо претерпеть!
Задним числом Толстой подыскивал промежуточную форму эволюционного перехода: Ленин затруднялся произойти непосредственно от Анны Аркадьевны; требовалось минимум одно связующее звено: бразильская обезьянка была поймана и съедена Вронским – и тогда Анна, идя в разных направлениях по одной из Морских, попеременно сгибаясь и выпрямляясь, принимая и отбрасывая опорный зонтик, укорачивая и снова удлиняя юбку, превратилась в некую Анну Тарасовну –
Еще сохранявшая отдельные каренинские (ее) черты, уже Анна Тарасовна демонстрировала миру типичные ленинские ужимки и прихваты.
Она теряла волосы и призывала реорганизовать Рабкрин.
Вронский ничего не замечал.
Заразительно Анна Тарасовна смеялась.
Она сильно картавила и обсыпала Алексея Кирилловича перхотью.
К ней заходили рабочие.


Глава четвертая. СНОВА СЛЕПАЯ ФАННИ

Вставши в широкий круг, обхватив соседа за плечи, пригнувшись и не слушая друг друга, оба Фертингофа, Мережковский, Келдыш, Вересаев, Богомолов, Фрейберга, Ползунов, фон Плессен, Кумберг, Коробвин и Ковпак наперерыв стрекотали каждый свою историю, то понижая голос и становясь неслышными, то повышая его до крика и визга.
Сойдясь, они принесли, каждый, уровень своей начитанности и только: это были не работающие головы, а работающие языки – люди именно митинга, сходки и улицы: именно в такой скученной, потной, галдящей среде мог и должен был возникнуть Ленин.
Прописанный отъезжающим в Польшу, он не имел еще четкой формы и представлялся лужицей тяжелой воды, сгустком энергии, бобышкой поршня.
 – Бабий бенуар! Бабий бенуар! – невнятное вдруг стало членораздельным.
Келдыш и Ползунов пробежали до казармы железнодорожной станции и возвратились с требуемым: ленинскую заготовку поместили в объем – мужики принялись мять и толочь плоть, превращая ее в живую.
Еще один Ленин – бессознательный –
Как было отличить бессознательного Ленина от сознательного?!
Которого из них везли в Рим, который прибыл на Николаевский вокзал, и что за Ленин лежал в мавзолее?!
– Протереть! – диктовал Внеземной разум.
– Протоирей! – загибал Всевышний.
Тщательно протертый спиртом протоиерей Владимир Ульянов сделался личным духовником папы и был в курсе отношений Анны и Вронского.
Алексей Кириллович претерпевал – Анна сгибалась и выпрямлялась, строила обезьяньи ужимки, оставляла лужицы на полу, где-то раздобыла протез и заставляла Вронского ходить на нем вместо ноги.
Ленину предстояло умереть, но так, чтобы тема всепобеждающей любви торжествовала над смертью.
Девятый лебедь в пятом ряду держал наготове браунинг.
Анна сходила по ступеням тою медленною походкой ожившей статуи, в которую стройная грация немногих редких женщин умеет вкладывать классическую музыку, составленную из согласного ритма движущихся плеч, стана, колен и бедер.
Она была эфемерида?
Она посторонилась, чтобы дать дорогу рабочим, которые тащили декорацию прямо на нее.
Грубо намалеванный паровоз пускал неправдоподобные снопы искр.
Это были ленинские искры.
Само собою со всех уст сорвалось некое восклицание.
Паровоз – призрак ли земного рая (на колесах) или же один мираж?!
Ленинский поцелуй загорелся на щеке Анны.
Странную возбуждал он в мозгу связь идей.


Глава пятая. СВЕРХ ОЖИДАНИЙ

Некрасивый, Толстой протирал запылившийся мир.
«На болоте жизни», – не знал он, как совместить.
Он видел плоть, и та принимала разные формы.
Плоть была в форме мира, болота и мысли.
Он видел плоть в форме слова, и это слово, будто не замечая его, удивительно умело дать заметить себя.
Оно опережало мысль, уходило в мир и тонуло в болоте.
Анна Ивановна тихо, неслышно отошла от мира: Толстой не знал Анны Ивановны, но та уже не была плотью: она никогда не была плотью и не могла ею стать.
Анна  Ивановна была механическая помеха из области пустой свободы – ее страсть к тонким кружевам бесила.
Анны Ивановны платье можно было сложить и спрятать в золотой табакерке, а самое табакерку, к примеру, переправить в Польшу.
Тщательная и детальная срепетовка способствовала успешному воплощению замысла.
Именно Анна Ивановна была эфемеридой, рождавшейся к вечеру, и вот – умершей утром.
С некоторым напряжением пробовал Толстой определить, где у нее правая и где левая нога.
Анна Ивановна была в ортопедических туфлях.
При жизни, будучи образом, склонным считать вещественное пустяками и обманываться собственною обувью, она, сделав шаг вперед, – с легкостью могла затем сделать два назад.
Шаг вперед – и горизонт расширялся перед мечтою.
Два шага назад – и некие учтивости затемняли его, как бы он ни был до того светел.
Учтивости произносили народники, горизонт принадлежал социал-демократам.
Действие происходило на болоте.
Проводы удались сверх ожиданий.
Пришло много рабочих; рабочие жили то в лесу, подновляя болото, то на болоте, демонтируя лес.
Медленно на фоне того и другого вырастал Петербург.
Это был Петербург от Толстого – Петербург, а не Львов, город, который не горел сражаться с Наполеоном, – с пятнами вместо окон, город-каток, город-зоопарк, без географии, – место, где по улицам расхаживает даже не нос, а ноздри, из которых во все стороны торчат мокрые противные волоски.
Этот Петербург населен был лебедями.
Большие и маленькие, не желавшие созидать, а лишь срывать аплодисменты, заказавшие музыку, они –
Это не были работающие головы.
Ни даже работающие языки.
Это были задирающиеся ноги.


Глава шестая. ОЩУЩЕНИЕ МИРА

Горизонт расчищался перед метлою.
Не терпящие отлагательства дела то гнали прочь от дома, то удерживали в четырех стенах.
События приобретали какое-то другое значение.
Старый ученый мог суетиться до усталости – он ездил от знакомого к незнакомому, подстегивал ленивых, одушевлял холодных. Его руководило и поддерживало желание показать обществу, как много оно потеряло, отказавшись от его услуг.
Он видел, что девочка не входит в домик, но его аллегории давно всем приелись: девочка неслышно отошла от домика, дьякон служил часы, страдали хмурые люди, и господин ощущений, скорее пожилой, чем юный, отмеривал расстояние между Землей и Луною.
Девочка была первая клеточка – из любви атомов родилась она. Домик был сущим, но Пошлый рассудок превратил его в Темницу долга – химеры вас встретят радостно у входа, инстинкты меч свой отдадут, чего не знала их природа.
Мясоед обилен был свадьбами: казарма железнодорожной станции сделалась залом брачных игр: хилые совестью сочетались с химерами.
Ленин повязался с Крупской: она не совсем ему нравилась: ее взоры были чересчур обжигающи, она скалила зубы, была в рассеянии с умыслом, смотрела на вещь, которой не видела, чтобы видеть другую, на которую не смотрела; она слушала без внимания, приветствовала того, кто был ей несносен, не выпускала из рук увесистого гаечного ключа, не имея в нем нужды; щеголяла спущенными перекрученными чулками, обращала на себя все глаза, носы, уши, показывая, что не знает этого.
Анна Ивановна зацепила Милеева – не то чтобы он до конца принял ее: она опережала его мысль, дурманила мозг болотным газом, набрасывала на Милеева прочную кружевную сеть, подвешивала в ней к прибитому в потолок крюку, выставляла в плоть Милееву пальцы, а на ноги надевала испанские сапоги.
Фон Плессена избрала баронесса: он полностью удовлетворял ее: штопал вуаль, подновлял седину, мастерил декорации, убирал за лебедями и не заморачивал себя переходными формами.
Из области пустой свободы Анна Ивановна и Милеев переместились в область свободы потусторонней, отчасти даже они слились: ее правая нога была теперь его левой.
Шаг вперед: Анна Ивановна, здравствуйте!
Два шага назад: Милеев, прощайте!
Анна Ивановна – горизонт и мечта.
Милеев – представьте, учет и контроль.
Анна Ивановна – молодая социал-демократия, Милеев – Рабкрин.
Как нам реорганизовать Милеева?!
В секретариат комиссии подано было три коротких предложения.
Первое. Девочка вошла в домик.
Второе. Дьякон служил часы.
Третье. Страдали хмурые люди.


Глава седьмая. ОЩУЩЕНИЕ РАСЧИЩЕНИЯ

В гамаке под потолком Милеев строил из себя живой символ.
– Живой – Ленин! – убеждена была Анна Ивановна.
– Ленин – химера, – Милеев знал лучше. – Декреты подмахивает Крупская!
В широких границах интерпретации экстаз, в который вгоняли декреты, приходил от слияния Крупской и Ленина.
Ленинское либидо искало новые каналы и новые значения самовыражения.
Надежда Константиновна была второю половиной жизни Владимира Ильича.
– Я – Ленин, – говорил он себе. – Не я – Крупская.
Это была саморегулирующаяся система.
Сложившаяся ситуация привела к беременности со значением: Надежда Константиновна понесла и произвела девочку, но девочка не вышла наружу из домика, а зажила внутри супругов, когда те делали что-нибудь в унисон. Когда же они начинали действовать вразнобой, девочка могла выйти из любого супруга и наделать дел: бессознательный образ полон был внутренней логики: девочка не была душой, но давала душе ощущения.
Девочка предлагала освобождение в прошлом (Милеев принял) и сверхчувствительность в будущем (приняла Анна Ивановна).
В прошлом Милеев не был свободен – некий поршень соединял его с другим миром. Поршень ходил туда и сюда, имел на конце бобышку и прислан был Лениным – так химера (в понимании Виктора Алексеевича) делала на него упор: сознательно или нет, он, Милеев Виктор Алексеевич, придавал содержание ленинскому либидо.
Изначально в будущем Анне Ивановне не предстояло обрести особой чувствительности (с чего бы?!) – ей на роду написано было довольствоваться ощущениями средней силы и продолжительности – хотелось, однако, зайти за отпущенные ей пределы: к примеру, подставить себя обнаженную тонкому воздуху или того же наружного Бога пустить себе внутрь.
В будущем главной функцией еще не высказанного аргумента должно было стать именно (непосредственно) ощущение – размышление же становилось функцией сугубо вспомогательной. Это значило: Анне Ивановне отводилась особая роль.
Временами Анна Ивановна уже ощущала себя попеременно мечтою, горизонтом, социал-демократией, а иногда – и болотною ведьмой.
Дьякон служил часы.
Анна Ивановна по минутам ждала наступления будущего.
Кому-то Анна Ивановна была помехою.
Хмурые люди грузили золотые табакерки.
– Вы за народников или за социал-демократов?
– Я – за тонкие кружева!
Ноги соединены были с языками: свою историю можно было наболтать, а можно было передать танцем.
Как было отличить сознательный танец от бессознательного?!


Глава восьмая. ИНТИМНЫЕ ОТНОШЕНИЯ

Когда горизонт и мечта как следует перемешались с учетом и контролем, а плоть приобрела форму мысли, Анна Тарасовна вывела рабочих на Садовую.
Что не имеет своей формы и принимает форму той улицы, по которой движется? – Рабочее движение!
– Фосфора! Кальция! Магния! – требовали демонстранты.
Трое господ: господин ожиданий, господин размышлений и господин ощущений стояли в нише окна, скрытые портьерой от улицы.
– Увидите. Не нынче, так после она будет раздавлена, – сказал первый.
– Садовник так скуп на цветы, – прикинул второй. – Но, может быть, букет нарвут для другой?
– Тем слаще покажется его запах!  – улыбнулся третий.
Чего-то ожидали лучшие умы, не утруждая себя размышлениями, не доверяя ощущениям.
Интимные отношения Анны Тарасовны с рабочими, между тем, не оправдывали возложенных на них ожиданий, а самое размышление о них неизменно скатывалось в область чувственную.
Ленин искал вторичной выгоды – Анна (тот же Ленин) была успешна в формировании длительных и в целом успешных интимных отношений с другом-мужчиной во время пребывания в Ватикане.
Папу пригласили выступить на заводе Михельсона.
В Россию непременно он должен был прикатить на золотом локомотиве – повсеместно у населения изымались золотые табакерки.
Вронскому незачем было менять религию: торжествующий факт был его единственным божеством. Он распустил руки и зверем начал бросаться в самые разные стороны, ворочая реквизит, с которого попадали Анна Аркадьевна, Анна Андреевна, Анна Сергеевна, Анна Ивановна и Анна Тарасовна.
Когда рабочие, наконец, очистили Садовую, три господина в нише принялись толочься и сбивать себя в  не имеющую собственной формы массу, весьма смахивавшую на женскую, а самую нишу превращая в подобие бабьего бенуара.
Глубоко символическое действие понималось как невозможность трем психеям: ожиданию, размышлению и ощущению – существовать в отрыве друг от друга, все три состояния души сбивались в одно и не в состояние даже, а в какое-то адажио, контрастирующее с быстро-бурным движением предыдущих частей
Все замедлялось.
Владимир Ильич впал в проблемное состояние – по-прежнему он говорил, что Рабкрин необходимо реорганизовать, но дальше слов затея не продвигалась.
Ему нужно было что-то раздавить в себе, и тогда непременно его забросают цветами!
Женская вязкая масса, откуда-то притекая, обволакивала.
Вторичная выгода сама нашла Ильича.
Хотелось, яростно крича, вести рабочих с Садовой на Большую Морскую – еще сильнее было желание нежиться в мавзолее, подставляя тело восхищенным взглядам.


Глава девятая. ЕЛИ МЯСО

По тонкому воздуху Бог забирался внутрь: женщинам было щекотно, мужчины хотели по-большому.
Привокзальный сортир разрисован был искусными мастерами: на стенах присутствовали добродетели под видом женщин, патриархи в виде пророков и цари израильские, выглядевшие вполне русскими; что до пейзажа – он был представлен здесь не декорацией, а известным состоянием души.
Под руку попался изрядный кус газеты: «Мережковский комсомолец».
«Пушкин сделался иллюстрацией Толстому», – писали.
«Пушкин подпал соблазну», – знал папа.
Его не смущала аналогия с Вронским, как  Пушкина не смутила бы приписываемая ему молвою какая-нибудь картинность, Толстым возведенная в   комплекс и портретизм – подобно тому, как Толстой рисовал публике Пушкина, папа накладывал на себя Вронского. Такая ассоциация (аналогия, тавтология) не должна была вызывать тревожных сигналов: глубокой психологичностью, яркостью, общим тоном, окраскою миросозерцания, необычным и столь разнообразным изяществом движений один необычайно походил на другого. Сродство было несомненно: остро у обоих стоял вопрос идеалов; что до вопроса любви – он трактовался ими одинаково целомудренно, просто, без ухищрений и аномалий, во вкусе красивого декадентства и возвышенного мистицизма.
Когда Толстой брал обратно свои предложения, мир становился лучше: Анна вставала со стола, хмурые люди переставали страдать, дома на Большой Морской украшались поршнями с цветными бобышками, Вронский отпускал обезьяну, лебеди, наконец, успокаивались и вытирали мокрые от пота лица – и торжествующий факт-мясоед сам шел вприсядку, что нисколько не ставилось ему в конфузию, а, напротив, вменялось в доброжелательство к людям и означало, что он (факт) доволен поставленным ему угощением.
Папа Григорий хотел видеть сына.
Алексей Григорьевич Стаханов только что установил свой рекорд.
Анна, мать, танцевала на столе.
Девочка Крупской хлопала в ладоши: маленькая обезьянка.
Хмурые люди ели мясо.
Старый ученый щекотал женщин.
Рабочие нюхали зелье из золотых табакерок – с улицы они возвратились на завод Михельсона.
Три психеи за стеной жалобно заныли – никто не обращал внимания на маловеров.
Бог летел куда-то по тонкому воздуху.
Садовник со значением приготовил букет.
Внеземной разум реорганизовал Рабкрин.
Все было заложено в музыке.
Гринкарта прилетела на чувырлике.


Глава десятая. ПРОДОЛЖЕНИЕ ВОСПОСЛЕДУЕТ

Симпатии спадают – всем надоело гоняться за автором, которого очертания неуловимы.
Каждый барин чего-нибудь скажет.
Старик, моралист, поэт, художник.
Старик сетует на свою старость.
Поэт откровенно позирует.
Художника берет досада.
Объявление в ежедневной газете: «Моралист в поэте ищет поработить художника».


ЧАСТЬ ВОСЬМАЯ
           Глава первая. ЗВЕЗД ПОЛНА

Истина открылась – повлекла за собою желание.
Высказать, защитить, доказать!
Если в темноте пробовать переждать все вопросы – попросту ее растянут на столе под лампой. Все останутся в тени, и только на нее одну вместе со светом падет стыд за то, что у нее имеется свое собственное лицо!
Благо и спокойствие общества не зависят от напечатанной книги.
Нескладны дорожные думы.
Не следует знать о женщинах более, чем сказано о них в романах.
Женщины работают кружево.
Лицо истины – ее истинное лицо.
Анна возвратилась из Москвы, вышла из вагона, грубо намалеванная физиономия мужа реяла в воздухе над головами встречающих.
Алексей Александрович носил с собою надувной шар с собственным карикатурным портретом, как бы смеясь над теми, кто в самом деле поступал так.
Анна придала себе вид Ленина, возвратившегося из Польши – Каренин, муж, Алексей Александрович в тот же момент сделался Михельсоном, слепою Фанни, пятым-девятым лебедем: здесь проявил себя опыт, приобретенный ими в постановке живых картин.
Взявшись за руки, хохоча, супруги кружились по перрону.
Папа вышел в резиновых ботинках: Вронский?!
То, что на железной дороге представляется значительным, становится полной ерундой после того, как уберут паровоз, снимут рельсы и покроют дебаркадер одеялом, предварительно перекрестив его.
Анна не любила, чтобы ей докладывали, что ее поезд ушел.
Алексей Александрович распорядился вместо этого сообщать ей о прибытии.
– Поезд пришел!
Когда поезд приходил, встречавшей была Анна: она убирала одеяло с дебаркадера и ждала, кто выйдет.
Каренин и Вронской! У обоих были одинаковые фарфоровые лица, и она не знала, кого предпочесть.
Иногда на перроне ждал Вронский, а из вагона показывались Каренин и Анна, и Алексей Кириллович должен был определить, кто из них Ленин.
Сережа, Алексей Стаханов, Готорн и девочка-обезьянка хохотали и бросали подушки, оставляя на простыне профиль Пушкина, кучку кальция или магния, а то и просто пятно, символику которого еще предстояло разгадать.
Люди то и дело смешивают необычайное с запрещенным.
Анне запрещено было приближаться к рельсам.
Каренину в диковинку было стирать простыни.
Все рассказывавшие эту историю здесь переходили на личность Вронского.


Глава вторая. ОСОБЫЙ СМЫСЛ

Вронский никогда не знал –
Каждому вздору он придавал сакральный смысл.
Чего не мог он сказать при всех?!
Того, что открыл это удовольствие.
 Собрать так, чтобы непременно сошлось!
И очень!
– А! Ваше святейшество! Вы за кем?!
– Я, – отвечал Алексей Кириллович, – собственно, во имя Божие.
Разговор решительно не клеился –  отрывисто Анна замечала что-нибудь то касательно встретившейся им барыни с моськой, то в отношении мальчишки, перебежавшего дорогу с грязным мороженым.
– Преосвященный сейчас же вас рукоположил бы, – в квартире Вронский пошутил ей.
Она засмеялась или кашлянула.
Дьякон служил часы.
Стрелки, намеренно замедлявшиеся, чертили следы по коже.
Подан был ужин анахорета, более, нежели умеренный.
Анна помнила: что-то произошло, потом случилось нечто такое, что затмило произошедшее, а уже после этого явилось невозможное вовсе, которое погребло под собою, смяло и случившееся, и произошедшее.
«Да, да, как это было? – напрягалась она. – Кажется, Ленин выступал на заводе Михельсона, он вместе с табачным дымом пускал бессвязные слова, с трудом отлипавшие у него с языка: рабочие танцевали и пели; завод Михельсона был в Риге, и муж, Каренин, потрясая маузером, кричал, типа, «кто еще хочет ленинского тела?!»
Всякий другой человек непременно запутался бы, находясь в таких трудных условиях, в которых находился Вронский.
Он (а не папа) взял на словах ручательство за Анну, которая выдавала себя за дочь Пушкина, и теперь из категории высокого смысла рулила в область русалок, утопленниц и вечных снов.
Все кости (Анны?) оставались на месте – трава, впрочем, была достаточно высока и скрывала скелет, рассыпавшийся по прикосновении; с осторожностью Алексей Кириллович перенес погромыхивавший ворох на стол и принялся раскладывать свой пасьянс на столешнице.
Случайные расклады сходятся чрезвычайно редко, но в Ватикане он многому научился: он забрутфорсил случайности и точно определил сходимость.
Ему удалось подобрать комбинацию к заданной длине паролей Анны, а, что до постоянно сопровождавшего ее набора символов, – тот был ему хорошо известен.
Сошлось в точности!
Форма черепа, несомненно, была Анны, но вот объем таза напоминал, скорее, о Ленине.
Нигде не было заметно ни пулевых отверстий, ни следов вагонных колес.
Он сделал все, что мог и теперь уповал лишь на Провидение.
Он опустился на колена и воззвал к Всевышнему.


Глава третья. МЕЖДУ СОБОЮ

Когда Ленина, наконец, решили вынести из мавзолея, и дело поначалу не слишком заладилось, на помощь санаторам пришел Менделеев – он основательно натер скелет вождя фосфором, кальцием, магнием, после чего Ильич засветился, лязгнул суставами и самостоятельно вышел из помещения.
Свою темницу, чтобы не привлекать внимания, он покинул в женском платье: белый воротничок, приметанный на живую нитку к вороту, оторвался с краю, отстал и, топорщась кверху, шевелился от слабого, но ровного дыхания человека (?), получившего вторую жизнь.
«Разверстые могилы так похожи на могилы воскресших!»
Несомненно, это была предвзятая мысль.
Владимиру Ильичу плевать было, что думали о нем прежде – новую жизнь он начинал с конца: бронзовый старичок-дворник салютовал ему перекрещенными символами: метлою и совком.
Наружный вид города украшался множественною постройкой огромных красивых домов;  красиво золотились деревья, красивыми казались и все женщины, которых было много: он смешался с ними.
Под видом женщин представлены были добродетели, а под видом мужчин – пророки, патриархи и израильские цари: Ленин забрел на вокзал и оказался в сортире.
Общественные туалеты города находились в ведении Рабкрина и незадолго перед тем были реорганизованы: в рукомойной стояла лампа в помпейском вкусе и такие же вазочки.
Посетители старались держать себя как можно скромнее, хотя между собою и говорили по-латышски; какая-то темная, глубоко траурная фигура очень красивой женщины с таким же, как у Владимира Ильича, фосфорическим светящимся взглядом, отделилась от поставленного здесь же стола и некоторым латышам что-то шептала в уши.
«Либо со стола долой, либо совсем вон из помещения!» – кто-то подумал за Ленина.
Пахло заговором.
Вокзальный туалет был полностью перестроен и представлял собою сильно уменьшенную копию мавзолея; на месте Владимира Ильича здесь вместо постамента стоял стол, и подсвеченная красивая женщина то поднималась с него, то ложилась снова, не решаясь оставить стол надолго, и уж тем более – выйти из туалета вовсе.
Латыши в общественном туалете сдержанно говорили о Новом человеке.
Они говорили о Карленине.
Они говорили: «Карленин».
Они хотели Карленина увезти в Ригу.
Латышские стрелки взяли помещение в кольцо.
Карленин был царем, патриархом, пророком.
К перрону подан был бронепоезд «Петербург – Рига».
На крыше установлены были пулеметы.
Рижский папа кропил зазевавшихся туалетной водою.


Глава четвертая. ЗОНТИК И ВЕЕР

Мораль или художества?!
Вопрос стоял ребром.
Анна Андреевна искала художника.
Напротив, Анна Сергеевна вызывала моралиста.
Они спорили.
– Художник и художества! – настаивала поэтесса.
– Мораль и моралист! – не соглашалась собачница.
В газете помещено было объявление.
Повалили мужчины.
Моралисты пеняли Анне Андреевне.
Художники шаржировали Анну Сергеевну.
Наружный вид города украшался постройкой небольших мавзолеев, некоторые из которых были женскими. При женских мавзолеях предполагались модные бутики, парикмахерские салоны и косметики.
Анна Ивановна продавала кружева и ортопедические ботинки для души (понимай: молодая социал-демократия предлагала горизонт и мечту!).
Анна же Тарасовна –
Бронзовый дворник сметал в совок конские яблоки слов – сказанное вчера, сегодня на деле превращалось в яблоко.
Произнесенная вслух мечта становилась яблочной – социал-демократия и горизонт виделись вполне конскими.
Анна Тарасовна была, может быть,  ходячей добродетелью – какой-то художник изобразил ее на какой-то стене, откуда многое было видно.
Видно было главное: многое придется забыть.
Видно было, что симпатии спадают, что все предоставлено на произвол случая, что бессознательное уже приняло свои решающие симптомы, и с часу на час где-нибудь на стене или в небесах начертит некий убийственный символ.
Рабочие, с которыми Анна Тарасовна не теряла связи, сообщали, что они пробовали изгнать Крупскую, но та заявила, что буде покинет она Владимира Ильича – тут же утратит он свой развитый ум: дескать, это она одарила его таким интеллектом и остроумием.
Чем более предоставлялось свободы, тем менее оставалось возможностей.
Нельзя было одновременно взять в руки плед, красный саквояж из сафьяна, зонтик и веер; никак не возможным представлялось выразительностью каждой черты искупить общий недостаток красоты; положительно неосуществимо было самое понятийное значение  выделить из значения более общего, так, как приметы человека выделяются из конкретной его физиономии.
При всем при этом мысль вполне могла быть выражена в абстрактной форме.
Анна Тарасовна могла покидать свое временн;е, но не пространственное место.
Ко мне Анна Тарасовна приходила по-бунински: на рассвете, с гениальной селедкой и чудовищной поллюцией.
Я учился тогда в седьмом классе.


Глава пятая. ЛЕНИНСКОЕ ЛИБИДО

В раннем юношестве с женщинами я встречался во времени, поскольку пространства для этого не имел.
Время было едино, и я мог выбирать любую.
Дни сменялись ночами в изощренной игре света и тени.
Все было весело, опрятно, душисто: я был моложе их, и меня изобразил масляными красками чуть ли не крепостной художник в идеальном виде бестелесного херувима с крыльями.
«Художества», – понимал я.
Рядом со мною в аллегорическом виде изображена была Добродетель в одной из ее ипостасей.
Анна Тарасовна, собственно, была благоразумием.
Анна Ивановна – справедливостью.
Анна Сергеевна – умеренностью.
Анна Андреевна – мужественностью.
Специализацией Анны Аркадьевны были добродетели высшие, как-то: вера, надежда, любовь.
«Мораль!» – я понимал.
Крупская изображала дружелюбие.
Слепая Фанни – правдивость.
Баронесса – великолепие.
Лора – щедрость.
Лиза Меркалова – ровность.
Соня Левит – честолюбие.
Маменька моя была само остроумие.
Кто-то перенял ленинское либидо, и этим индивидом интересовались органы.
Только я знал, кто этот человек.
Ленин смотрел из Анны Тарасовны, но не глазами.
– Его глаза, – подпугивала меня Приходящая-по-ночам, – осматриваются в непроницаемом пространстве, где движутся чудища, порожденные сомнением.
Снова и снова скатывались мы к Началу: небесный хор гремел, и потихонечку тускнело все земное.
Унитаз, обделанный мраморным ониксом, служил убийственным символом: Мыслитель (Внеземной разум) сошел с него и  более не возвратится!
Кучками на дне, несмытые, лежали химические элементы.
Истина открылась и тут же закрылась снова.
Карленин имел форму черепа Анны и ленинские бедра – таким создал его Всевышний.
Дьякон служил часы.
Воспаленные ожидания порождали самые фантастические мысли, в которых никто уже не находил соблюдения элементарнейших аксиом.


Глава шестая. ПОТУХНЕТ ЛАМПА

Лора-щедрость иногда давала мне закурить.
– Ленинские яблоки, какие они? – несмышленыш, я спрашивал.
– Ленин – железный конь! – Лора теребила мне крылья.
Железный конь именно был чудищем, порожденным сомнением: символ и симптом в одном яблоке.
Ждали, пока потухнет лампа и говорили несуразности: положительно полезно их будет послушать будущим поколениям.
Папаша за стеною танцевал с неутомимостью прапорщика: я осыпал Лору непритворными детскими ласками.
Ослышки приобретали популярность: конь, осел и ослышка.
В Апраксином открылся магазин для глухонемых.
Пересуды, однако, не прекратились.
Березовый дворник звонил в сквере.
В городе лошади шли вяло, разминаясь, и ничем не обращали на себя внимания, но отдалившись на пять-шесть верст, они начинали оживляться, вздергивать головами, просить вожжей – и тогда появлялся железный конь. Его крепкие мускулы, взбудораженные по торсу плясовыми ухватками, разыгрывались волнистыми переливами.
Сжатое глазами понятие «тарантас», было подзабытое в эпоху железных дорог, выплывало на пыльный тракт – Ермолай Федорович Керн вдаль увозил Наталью  Николаевну Гончарову.
Под тарантас ждала броситься Анна Петровна Керн.
Она смотрела лошадей, но мчавшееся средство запряжено было маленьким единорогом между восемью ящерицами и змеей.
– Не знаю, куда они влекут меня! – смеялась на мороз Наталья Николаевна.
В целом, всем, кто придет после, предстояло уяснить себе несколько основных положений: Анна Керн – мать Анны Карениной, Алексей Стаханов – сын Вронского и Римского, Менделеев – Господь Бог (отошедший от дел); всё, сказанное в один момент, может с легкостью быть пересказано в другой.
Время текло неприметно и без рук.
Женщины работали кружево, дьякон служил часы.
Областной суд постановил возвратить графу Толстому все его предложения.
Судебный следователь Энгельгардт бросил преследовать портреты: у окон появились лица, одни состарившиеся, другие возмужавшие.
Лики жизни, отвернувшиеся от Толстого!
Балетный вариант романа существенно отличался от кинематографического: старая баронесса, мать Вронского в поезде, идущем от Варшавы, рассказывает Анне Аркадьевне о своем сыне, который дерзок и непочтителен с матерью – проказливые дамы, старая и молодая, решают как следует проучить Алексея Кирилловича: прямо в купе они меняются одеждой, косметикой, багажом – вообще всем, чем можно: Вронский не распознает подмены и влюбляется в собственную мать.
Все бы хорошо, – но Анне предстояло заново сойтись с мужем!


Глава седьмая. СРАЗУ СО ВСЕМИ

Пока же Вронский уводил с перрона Анну, а Каренин – старую баронессу.
 Новое положение наделало много шума в зрительном зале – вплоть до оваций.
Анна шла скоро и тем беспокойным балетным шагом, который изобличает опасение быть узнанной – кружево, перья, розовая птичья голова с крылом, ленты, тюль и тот же черный стеклярус – все перепуталось на ее (баронессы) шляпке.
Немного переиграв, она походила теперь на Ленина, нацепившего дамские тряпки, и, кажется, что-то такое говорила о Рабкрине.
Совершенно без сопротивления Вронский и Каренин поддавались смертоносным откровениям музыки: прошедшая жизнь баронессы для Каренина должна была остаться закрытою книгой.
Вронский никогда не знал семейной жизни Анны, но мог догадываться, что у той было много связей.
Звуки накапливались.
Вронский постукивал протезом.
Легкая проседь проглядывала сквозь темную вуалетку.
Каренину –
– Ты – бразильская обезьянка! – говорил он баронессе, предвкушая.
Вронский, ведя Анну в полонезе, не рассчитал шага и угодил под трамвай.
Он называл паровоз «чертовым конем», но таковым для него стал городской трамвай.
На этом можно было и закончить.
Художник получил свое, а моралист – свое.
Садовник расщедрился на букеты, и каждая балерина получила свою порцию роз или лилий.
А что господин ощущений?!
Он шел по одной из Морских.
Уже одна счастливая представительность, поддержанная нарядной щеголеватостью в одежде, как бы выдвигала его: поверх белых перчаток блистали кольца – когда он улыбался, лицо его покрывалось морщинами.
Чем дальше уходило время, тем в лучшем свете представлялся он.
Ни разу не отнесся он как-нибудь неблаговидно к свежим и чистым проявлениям (ощущениям) жизни, ни разу не посочувствовал чему-нибудь недостойному.
Анна, немного стилизованная, ходила по комнате, когда он вошел; ее ощущения были под некоторым давлением.
Прочие Анны чувствовали приятное утомление от своих долговременных идеалов.
Анна Андреевна по списку возвращала вещи на им отведенные места.
Анна Сергеевна купала собаку.
Анна Тарасовна музицировала.
Анна Ивановна –
Милейший Дмитрий Сергеевич Мережковский ощущал свою словно бы помолвленность сразу со всеми героинями: он обнимал каждую как и когда придется.


Глава восьмая. ВСТРЕЧНЫЙ ПРИВЕТ

Новое положение Анны стало четвертым общеобязательным положением, наряду с положениями о портрете, лице и сходстве между оными.
Отчасти господин ощущений затруднился дать четкое определение феномену – в двух словах, пожалуй, это было: «божество ожиданий».
Являлась ли Анна божеством или положение ожиданием – это еще предстояло определить, утвердить, доказать.
Господин ощущений пребывал в ситуации ожидания – Мичурин, возвратившийся из Испании, переменял цветочные плошки.
Анна провела новое положение в свете: небо, трава, паровоз, знамя, платье – в голубых, зеленых, желтых, красных, лиловых цветах!
А на балу пусть небо танцует с травою, паровоз пляшет со знаменем, а платье пусть делает что хочет.
Вот пять вещей, которые нельзя отложить!
– А гексаген? – давно припрятанный вопрос господин ощущений выложил.
Ветвистыми сильными пальцами Мичурин раздавил плошку.
– Это удобрение, – он ответил, – придает плодам взрывной вкус!
Из школьного рюкзачка он высыпал огромные перезревшие гранаты, и они запрыгали по столу.
– В таком случае, что говорят в Испании о соприкосновении душ?
Все пять Анн: Анна-небо, Анна-трава, Анна-паровоз, Анна-знамя и Анна-платье отложили свои занятия и окружили двоих мужчин.
– Испанцы говорят: в мириаде душевных лабиринтов.
– Человеческое стремление, – зачастили Анны, – человеческое стремление?
– Не установлено, – Мичурин развел руками.
– Из-за пределов мира пробовали передать хоть что-то? – Мережковский просунулся.
– Встречный привет! – ничтоже сублимируясь, садовник перенаправил энергию на два продолжительных звука.
Заговорила не мораль, не художественность, но физиология.
Садовник выходил за собственные пределы.
Метод выдавал себя за способ и стиль.
Когда стиль, способ и метод сливались воедино, Мичурин становился чудовищем: огонь превращал воду в пар, и садовник, изрыгая проклятия, мчался по рельсам, сметая паровозы на своем пути.
Людей же, ему подвернувшихся, он сбивал в единую биомассу: ему по силам было слепить всех Анн в одну огромную, жидкую, твердую, газообразную Анну, из которой впоследствии можно было вылепить что угодно.
Любовь черта к самому себе проходила через Мичурина.
Пустые субъекты по бокам сцены застыли в ожидании быть наполненными новым содержанием: новыми Вронскими, Стремовыми, Карениными, Левиными.
Никому садовник не давал умереть, чтобы умерший не превратился, часом, в Бога, и только Дмитрий Иванович Менделеев сумел ускользнуть от него.


Глава девятая. ФРУКТОВЫЙ ЗАПАХ

Через несколько дней Анна сидела в гостиной, думая о своем печальном прошлом.
Пришел сторож, обыкновенно сидевший за воротами, и сообщил, что назначен иеромонах, исполняющий все требы.
Анна заказала таинство.
Приготовлена была трапеза.
Антон Павлович почти не переменился: оказалось, иеромонах – он.
– Желаете соединиться с Богом? Физически или химически?
Она не знала и сама.
Все так же Дмитрий Иванович спешил хлопотать и суетиться – и продолжал суетиться и хлопотать до позднего вечера – по вызову он явился лишь на ночь глядя.
Комнаты положительно ожили.
Анна сидела, сложив ноги крестом.
Они были давно знакомы – он даже когда-то соборовал ее маслом, да вот Мичурин не допустил.
Застоявшийся фруктовый запах в комнатах навел Менделеева на мысль о предшествовавшем ему посетителе; очевидно было, что эти двое достигли предела своего терпения.
Небеса, известно, расположены над небом, и если вы молитесь лицом к окну, это приближает вас к Богу; Анна, вероятно, молилась к дверям, и потому раньше Менделеева к ней приходил Мичурин.
Известно было о дуэли между ними: Дмитрий Иванович пустил на садовника сразу сто паровозов, но тот отбился решеткою Летнего сада.
Мичурин призывал Анну остаться.
Дмитрий Иванович был противоположного мнения.
– Ну что вам делать здесь, среди земного, низкого, временного, душного?! – вздымал он длани. – Встаньте, наконец, перед лицом Абсолюта!
Она путала абсолют с идеалом, безумная счастливица.
Пришло время дать ответ на вопрос.
– Нов, свеж, исполнен надежд, сам в себе носит свое благо? – повторил Дмитрий Иванович загадку.
– Паровоз? – Анна попала рядом.
– Вагон! – Дмитрий Иванович расхохотался. – Вагон!
«Вагон-абажур?» – у Анны спутывалось.
Мысленно она свыкалась с тем, что все прежде виденные ею вагоны были не более, как иллюзия: она еще не встретилась с настоящим вагоном!
Он расположил ее в удобной для него позе.
Облокотясь на большое блюдо, Анна полусидела-полулежала на столе.
Она засмеялась ему навстречу всем лицом.
– С этой минуты будь навсегда уверен во мне, дорогой мой муж! – падала Анна в объятия, которые он раскрыл, чтобы принять ее.


Глава десятая. ЧТО ДЕЛАТЬ

Следствие, наряженное по этому делу, было довольно продолжительно – всякий делал свои догадки, но ничего не открывалось.
Суть вселенского события продолжала оставаться невыясненной.
Что это было?
Восторг мировых зрителей при последнем вздохе по-своему завершившего роль протагониста трагедии?
Или, как удар торжествующего колокола, на миг прозвучало на нечеловеческом языке единственное, быть может, из всех слов сыгранной роли, от которого не отказывается, и по своем последнем раскрепощении, бессмертная личность героя – слово?
Расслышанное из-за пределов условного, это слово –
Судебный следователь Энгельгардт по кирпичику разобрал прекрасное здание петербургской станции железной дороги.
Что говорил кассир, отрезывая и штемпелюя билеты?
Он утверждал, что в лице  той дамы было много игры.
Обычай налагал обязанность выполнения
Анна с ее полумистическим культом мужика, прогрызающего стену, в нем именно чувствовала протагониста, Сам не участвовавший ни в чем, именно он подталкивал всё; ему противостоял антагонист, методически заделывавший дыры и всячески замедлявший ход действия – кто из них одержит верх?!
– Нет, я не дам мучить себя! – произнесла Анна тихо, потому что быстрота биения сердца мешала ей дышать.
Она обращалась к протагонисту и антагонисту сразу, и те молча слушали ее.
Смертоносные откровения музыки – под них в изобилии вынесли некогда сочные плоды, но что сталось с пресловутыми мичуринскими яблоками и грушами Бере, с поцелуями и ласками продавальщиц, которые, как будто предчувствуя свое падение на платформе, вдруг разом постарели, да так, что фрукты на лотках утратили напрочь свой нежный вкус?!
«Боже, куда мне?» – все дальше и дальше, уходя по платформе, думала она.
И вдруг она поняла, что ей надо делать.
Она спустилась к рельсам.
Подходил товарный поезд.
Анна быстро нагнулась, подняла с земли свернутый красный флаг, повернулась и, выпрямившись, высоко подняла с ним руку.
Путь был свободен.


ОТ АВТОРА

Как в общем-то из шутовства могла выйти такая странная настроенность, я не умею сказать вам, но она, несомненно, была.
В любезном отечестве нашем законы всячески охраняют веру, святость власти, нравственность и честь подданного и гражданина. Кто же не чувствует, сколь драгоценны сии залоги благоденствия общественного и личного?
Так почему же некий здравомыслящий человек вдруг предпочел всему произведение ума буйного и строптивого, приукрашенное ложным блеском мнимого и зачастую заимствованного красноречия, мгновенно исчезающее при светильнике здравой логики?!


           ЧАСТЬ ДЕВЯТАЯ
Глава первая. УЖИН

Ужин был недурной, но не сногсшибательный.
Плакали тише и спокойнее.


Глава вторая. ТАНЦЕВАЛИ

Все жестоко проголодались.
Кое-где танцевали.


Глава третья. ГОСТИ

Не упомню, чтобы гости, созванные к нам по случаю, не отозвались бы впоследствии значительными издержками.
Я не хотел в их присутствии ласкаться ни к маменьке, ни к папаше.


Глава четвертая. НА СЧЕТ

Я не толст –
Не следует ничего относить на счет моей конституции.


Глава пятая. ПРОВОЖАЮЩИЕ

На галерее за балюстрадой толпились провожающие: между ними и вагонами было пустое пространство, по которому время от времени проходили кондукторы и распорядители.
В первоклассном вагоне две дамы вынули из дорожных мешков французские романы миниатюрного брюссельского формата.


Глава шестая. МЫСЛЬ

Мысль об Анне казалась Вронскому посторонней.
Все меняется, и каждый может ощутить себя Лениным или Анной Карениной.


Глава седьмая. КРИК

Мнилось: последний крик неустанного человеческого стремления и вслед за ним как бы из-за пределов мира расслышанное восклицание чьего-то встречного привета; эти два звука, земной – мучительный, и потусторонний – торжествующий, создали своим смутным отголоском в мириаде душевных лабиринтов событие мгновенного соприкосновения, согласия бесчисленных душ в едином: «Аминь!»


Глава восьмая. МИР

«Мир создан, чтобы привести нас к прекрасной книге». Стефан Малларме.
Так выходило, что господином ощущений оставался всё тот же.


Глава девятая. КАПЕЛЬДИНЕРЫ

На клячах водовозы потянулись к фонтанам.
Капельдинеры выезжали известить актеров о репетициях.


Глава десятая. ЖИЗНЬ

Существенно было то, что жизнь наладилась сызнова.
Солнце жарко грело, и снова верилось в Бога.

                январь 2020, Мюнхен