Венеция, пандемиозо

Евгений Петропавловский
При Сталине никакой пандемии вообще не возникло бы, поскольку все выезжавшие в Италию, Францию и Китай легко поместились бы в одной тюремной больнице.
(Народная мудрость)

***

Оказывается, они там, в Европе, для дезинфекции протирают спиртом руки. Отсюда и пандемия: вирус-то надо уничтожать не только снаружи, но и внутри организма! Ну прямо как дети, честное слово…
(Из наблюдений бывалого путешественника)

ПРОЛОГ-1


Я стою на опустевшем мосту Риальто в центре Венеции. Охренеть.
Вот именно так: над планетой Земля вылупляется март 2020 года, а я стою на безлюдном мосту Риальто – там, где ещё неделю-другую назад было трудно протиснуться сквозь многоязыкую гомозню туристов, торговцев, попрошаек, воришек, проституток, зевак, свободных художников, секретных агентов параллельных цивилизаций и прочая, и прочая… Охренеть и не встать.
В последний раз подобную картину здесь можно было наблюдать, наверное, в 1348 году, когда чума выкосила две трети населения города. Впрочем, в 1630 году «чёрная смерть» тоже собрала здесь обильную жатву.
И вот оно, снова. Никто на мосту Риальто не сморкается, не чихает и не кашляет. Не толкается и не суетится, не ругается и не смеётся, не тискается и не целуется. Некому производить звуки и телодвижения, всех вымело сквозняком торжествующего человейного идиотизма, потоком сокрушительной международной паники, имя которой – пандемия covid-19... Благодать!
Allora, я смотрю с моста на гладь Гранд-канала – изрядно побирюзовевшую (поскольку оскудел поток сточных вод из осиротевших отелей Серениссимы), разбавленную редкими обрывками водорослей и бумажными фантиками – и вспоминаю, как совсем недавно, подплывая к городу на дряхлом речном трамвайчике-вапоретто, размышлял о загогулистых причудах веков, благодаря коим полторы тысячи лет назад сюда, на острова в гиблой болотистой лагуне, бежали от прорвавших лимес готов и гуннов жители Аквилеи и Падуи, и множества других городов и селений Гесперии. Да, они бежали сюда и построили Венецию, которая со временем превратилась в столицу могучего государства, контролировавшего торговлю между Западом и Востоком, и даже ненадолго завоевавшего Византию под водительством жадного старикана – слепого дожа Энрико Дандоло. Ныне это государство почило в бозе, и пустозрячий хитрован Дандоло покоится в соборе Святой Софии, в турецкоудовлетворённом его деяниями Истамбуле... И вот я, потомок сколотов – впрочем, седьмая вода на киселе, даже если Геродот не ошибся – прибыл сюда, в самое сердце Венецианской лагуны (Аларих и Аттила не спроворились, а я добрался-таки), и теперь стою на мосту Риальто, шевелю отяжелевшими от граппы извилинами – и произношу в преувеличенно-театральном ключе собственноумственный экспромт следующего содержания:

Речной трамвайчик вапоретто
везёт меня, кренясь бортами,
по водам области Венето;
в потоках мертвенного света
летают чайки над волнами…
Ну здравствуй, город прокажённый!
Тебя сожрал коронавирус;
а я средь вирусов и вырос,
к тому же граппой я снабжённый –
и мне начхать!

Последние слова на вершине пафоса обрываются в кашель, надрывное чихание и в привычные русскому слуху утробно-тошнотные звуки… Со всех сторон слышатся голоса:
– Женя, ты что?
– Перестань прикалываться!
– Неужто подхватил эту заразу?!
Справа и слева тянутся руки. Склоняются знакомые лица. Меня колотят по спине, похлопывают по щекам.
– Та ладно вам, – отмахиваюсь я. – Ничего страшного. Надо подлечиться, ударить по вирусу.
После этих слов незамедлительно отвинчиваю крышку фляжки и отпиваю из неё несколько глотков душистой граппы.
Баста, съёмка закончена.

***

– Ну как, нормально получилось? – спрашиваю. И, не дождавшись ответа, снова запрокидываю фляжку.
– Сойдёт, – отвечает Валериан.
– Хватит пить, – говорит Анхен.
Я покорно завинчиваю крышку, и они оставляют в покое свои смартфоны.
Натурально, без вранья, мы стоим на мосту Риальто, словно четыре рухнувших с дуба хронофага. Валериан и Анхен принимаются пыцкать на кнопки, отправляя друзьям свежеснятые кадры с моим алконарциссуальным перфомансом из полувымершей Венеции (я между тем успеваю передать Валериану фляжку – он, соответственно, не задерживается с тем, чтобы сделать хороший глоток). С восточной стороны моста появляется крупнокалиберная фигура Сержио, едва успевшего опередить свой торжествующий возглас:
– Наконец-то я вас нашёл!
Нам понятна его радость. В Венеции нынче легко заблудиться. Ибо она пустынна, как после взрыва нейтронной бомбы, и спросить направление не у кого. Хотя изредка шарахаются по городу перепуганные автохтоны, перемешанные с русскими туристами и молдавскими путанами – впрочем, их количество с каждым часом  всё более стремится к гомеопатической величине. Сегодня здесь царствуют полицейские с медицинскими масками на лицах (по круглому счёту блюстителей еврозакона тоже немного, однако ввиду дефицита зашуганных партикуляриев они являются несомненно преобладающим фактором в полупризрачной Серениссиме).
– Женя, прикинь, я сейчас познакомился с хозяйкой винной лавки, молдаванкой Наташей, так вот она сказала, что вся граппа, которую мы с тобой здесь пили до сих пор – это говно! – с просветлённым лицом объявляет Сержио. – Я купил у неё бутылку настоящей итальянской граппы за тысячу евро. Вечером продегустируем, я угощаю!
Сержио – восторженная натура, ясен пень. Но я бы не бросил в него камень. Особенно на острове Риальто, посреди Венецианской лагуны, в дни коронавирусной пандемии, когда всему миру и так хреновато, а нам – пятерым понаехавшим – смешно, piano, слегка непонятно и полукарнавально амбивалентно…

***

Allora, мы сюда приехали впятером, да.
Точнее – прилетели. А после этого ехали, плыли, шагали, ползли, пересовывались и всяко-разно перемещались в зависимости от внешних и внутренних обстоятельств.
Персоналии – благодаря фейсбуку, инстаграму, телефонному трындобздению и прочим достижениям современной цифровой трепологии – известны всем, кому это интересно, задолго до моих вербальных потуг; однако я человек  заплесневелый, как сыр горгонзола (а может быть, даже как пуццоне ди Моэна), оттого считаю необходимым и достаточным обозначить каждого. Как говорится – по чесноку. Возможно, кто-нибудь из действующих лиц потом и возжелает отхлестать меня веником по мусалам: уж я постараюсь увернуться, не впервой. Таким образом, информирую достопочтенную публику, что прибыли мы на остров Риальто впятером: я, поэт Валерий Симанович (в итальянском быту – Валериан), наши верноподданные подруги – Анхен и Элен, а также примкнувший к нам в последний момент рыцарь нечаянного образа Сергей Кузьменко – эпикуреец и меценат из станицы Северской, вот уже более двух десятилетий тщащийся поднять из руин вавилонский курятник кубанской поэзии (читателю советую не грузиться бессчётными регалиями этого титана духа, как я и сам не гружусь, обозначив его в итальянском обиходе гетеронимом Сержио).
Так вот, прибыть-то мы прибыли, но с этого всё и началось. Не зря говорится в итальянской пословице: accade spesso quello che non ci si aspetta – бывает нередко и такое, чего никак не ждёшь.
Я бы назвал дальнейшее незабываемыми приключениями, этаким предапокалиптическим бурлеском. Однако четверо моих спутников не согласны с вышеупомянутой дефиницией. Они предпочли назвать это глубокой задницей. Да и ладно: пусть пишут мемуары и оспаривают. А я остаюсь в своём авторском праве.
Впрочем, уже не сегодня.
Может быть, даже не завтра.
Продолжу свои полунеобязательные пролегомены, когда вернётся драйв. А сегодня устал колошматить пальцами по клаве, да и ночь на дворе. Пойду нацежу себе из бочонка стаканчик агуарденте (это моральный трофей из совсем другого путешествия, о нём как-нибудь в следующий раз, если дойдёт черёд): торопиться мне некуда, я ведь на двухнедельном карантине. Минздрав предписал самоизолироваться по месту жительства всем, кто вернулся из «красной зоны» (на сегодняшний момент области Венето и Ломбардия как раз там и обретаются). Привычное дело, я всю свою сознательную жизнь самоизолируюсь; двумя неделями больше, двумя неделями меньше – фигня вопрос: скоро по всему земному шару расползётся «красная зона» пандемии.
Если на то пошло, пятнадцать литров агуарденте – нормальный запас, это вам не гречку по супермаркетам хабарить. Продержусь.
Обезлюдевшая Венеция, отпечатавшаяся на глазной сетчатке, вполне того стоит.

ПРОЛОГ-2

Начну сначала, дабы не топорщить события поперёк бритвы Оккама.
…Венецией я грезил несколько месяцев. Порой по-бродски пытался вообразить, как «скрипичные грифы гондол покачиваются, издавая вразнобой тишину». Или по-брюсовски представлял, как «в топи илистой лагуны встали белые дворцы» – и погружался в разновозможные варианты минувшего, где ростки бессчётных персонажей густо проклёвывались сквозь элементы расслаивавшегося в моём сознании топоса – одушевляли, безудержно заполняли, а скоро и напрочь заслоняли его собой… Или просто томился, и тогда мой душевный вектор по-вертински устремлялся к слабо укоренённым в реальности фантазиям:

Скоро будет весна. И Венеции юные скрипки
Распоют Вашу грусть, растанцуют тоску и печаль…
 
Со временем мне даже стало понятно пастернаковское наваждение, по следам которого поэт написал вот это, высотно-дальнозоркое, исполненное субъективного символизма:

Я был разбужен спозаранку
Щелчком оконного стекла.
Размокшей каменной баранкой
В воде Венеция плыла…

Но главным всё-таки было погружение в историю. В трудноохватное и необъяснимо манящее прошлое, о котором Виктор Гюго рассказывал устами героя пьесы «Анжело, тиран Падуанский»:
«…Венеция – это государственная инквизиция, это Совет Десяти. О, Совет Десяти! Будем говорить о нём тихо: он, может быть, где-то здесь и слушает нас. Люди, которых никто из нас не знает и которые знают нас всех, люди, которых не видишь ни на одном торжестве и которых видишь в каждом эшафоте, люди, которые держат в своих руках все головы – вашу, мою, голову дожа, – которые не носят ни тоги, ни столы, ни короны, ничего, что позволяло бы их узнать, что позволяло бы сказать: «Это один из них!» – только таинственный знак под одеждой; и всюду ставленники, всюду сбиры, всюду палачи; люди, которые никогда не показывают народу Венеции другого вида, кроме этих угрюмых, всегда разверстых бронзовых ртов под дверными сводами Святого Марка, роковых ртов, которые толпа считает немыми, но которые, однако же, говорят голосом громким и страшным, потому что они взывают к прохожим: «Доносите!» На кого донесли, тот схвачен; а кто схвачен, тот погиб. В Венеции всё совершается тайно, скрытно, безошибочно. Осуждён, казнён; никто не видел, никто не скажет; ничего не услышать, ничего не разглядеть; у жертвы кляп во рту, на палаче маска. Что это я вам говорил об эшафоте? Я ошибся. В Венеции не умирают на эшафоте, там исчезают. Вдруг в семье недосчитываются человека. Что с ним случилось? То знают свинцовая тюрьма, колодцы, канал Орфано. Иной раз ночью слышно, как что-то падает в воду. Тогда быстрее проходите мимо. А в остальном – балы, пиры, свечи, музыка, гондолы, театры, пятимесячный карнавал – вот Венеция».
Поездка в этот город представлялась мне чем-то сродни путешествию на машине времени. Правда, без возможности нечаянно раздавить бабочку и вернуться в кардинально перекуроченное чужеродное настоящее.
Странно устроен человек. Отчего-то предвкушение приятного не меньше иных передряг способно доставить ему нервные переживания.
Впрочем, вариант с Венецией оказался не первым. Сначала нам подвернулись билеты в Милан. Анхен позвонила Элен, и они вдвоём насели на Симановича, настойчиво предлагая тому развеяться в вотчине высокой моды, вымерших инсубров и разжиревшего торгового патрициата.
– Не поеду, – ответно заявил Валериан с твёрдостью, достойной Катона Старшего. И предъявил дежурные отговорки:
– Денег мало, и здоровье у меня поганое. Скоро помирать, а я ещё свою последнюю книгу не дописал.
Какие тут могли быть возражения? Человек – вот уже лет десять кряду – практически одной ногой в могиле себя представляет, а мы, пигмеи духа, ёшкин хвост, станем рассказывать ему о наследии династии Сфорца и обо всякоразных медиоланских черепках? Ну нет, мы же не изверги.
Отпал вариант, короче говоря.
Однако через несколько дней «Air Serbia» предложила ещё более лакомый кус: билеты в Венецию с основательной скидкой.
Я сказал:
– Еду.
Анхен безоговорочно присоединилась.
Элен заявила Симановичу, что полетит без него, на какой бы день тот ни назначил свои похороны. А куда ему было деваться? Некуда, факт. И Валериан согласился.

***

Allora, Серениссима. Светлейшая столица моря, королева Адриатики, эпицентр каналов, гондольеров и карнавалов. Я много где побывал, забуривался в такие евроазиатские клоаки, что будьте-нате; но как-то не осмеливался мечтать о Венеции. А тут – вот же, подвалил случай.
Она не могла обмануть моих ожиданий, поскольку ничего не обещала. И всё же многообразные грёзы расцветали махровым цветом.
Город средневековых набережных, роскошных палаццо и затапливаемых приливами площадей ждал меня, и отрицательных мнений о нём я не воспринимал. Таких, например, какое высказал брату Модесту в одном из своих писем Пётр Ильич Чайковский: «Венеция такой город, что если бы пришлось здесь прожить неделю, то на пятый день я бы удавился от отчаяния. Всё сосредоточено на площади Св. Марка. Засим куда ни пойдёшь, пропадёшь в лабиринте вонючих коридоров, никуда не приводящих; и, пока не сядешь где-нибудь в гондолу и не велишь себя везти, не поймёшь, где находишься…».
Нет, я совершенно не желал воспринимать подобного. Тем более что вышеприведённые строки Чайковский писал из Венеции, будучи там впервые, в 1874 году, а затем съездил в этот город ещё несколько раз – и кардинально переменил своё отношение. «Венеция производит на меня какое-то совершенно особенное впечатление, – писал он Надежде Филаретовне фон Мекк уже в 1881 году. – Независимо от того, что она сама по себе поэтична, прекрасна и в то же время как-то печальна, она ещё возбуждает во мне воспоминания и грустные и в то же время милые».
…Надо сказать, билеты мы купили весьма заблаговременно, никаким коронавирусом тогда в мире ещё не пахло. Затем зашебуршало в Китае. Но где Китай, а где Венето – казалось смешным даже сослагать на данную тему.
По ходу жизни о нашем намерении отжечь в Венеции прознал Сержио Кузьменко. (Дело простое: мы сидели – точнее, уже полулежали у него на дне рождения и похвастали задуманным вояжем – он оценил и не преминул присоединиться. А мы, естественно, не возражали. У нас в принципе возражательные железы давно атрофировались за ненадобностью).
Но мы не учли одного фактора: мир соскучился по бедствиям. А человек – он же такое существо изобретательное: если не возникает бедствий, то их обязательно надо придумать. Или как минимум накачать и гипертрофировать до полного опупения какую-нибудь ерунду, циркулирующую по необъятным просторам всемирной паутины. Таким образом из махонького полуорганизма очередной простуды, из приблудного мутанта covid-19 стал пучиться (не по дням, а по часам, как водится в руссконародных нарративах), гигантский апокалиптоид сферической формы с массой хищных коронавидных отростков. Похожий на репей, он ширился и раздувался, просачивался сквозь государственные границы и размножался с неимоверной скоростью, мультяшно запрыгивая в телевизионные экраны и в мозги потребителей информационного ширпотреба, извращая нейронные связи простодушного охлоса и заслоняя собою небосвод грядущего, этот стр-р-рашенный монстрище.
Чтоб ему было пусто.
Однако у нас крепкая закваска. Потому бояться мы считали преждевременным.

***

В  Ломбардию коронавирус переметнулся из Китая. Число заражённых азиатской хворобой стремительно росло. В Венеции из-за covid-19 отменили окончание традиционного карнавала, запланированного на конец февраля. Об этом сообщил глава региона Венето, Лука Зайа, в воскресенье, 23 февраля. По его словам, число заражённых коронавирусом в Венето выросло до двадцати пяти человек, среди которых оказались двое пожилых людей, госпитализированных в центре Венеции.
В Италии из-за коронавируса закрыли одиннадцать городов.
Сводки с эпидемиологического фронта нагнетали облыгу и скалдырные блазни. По российскому телевидению демонстрировали опустевшие полки итальянских продовольственных магазинов. Потом магазины снова заполнялись продуктами (впрочем, этого уже не показывали по российским телеканалам: о сиюмоментно восстановленном продовольственном изобилии нас информировали русскоязычные блогеры зарубежья).
– Да ничего страшного, – говорила Анхен, ёрзая перед телевизором. – Мы с тобой и сами работали журналистами. Знаем, как запускаются утки.
Я не возражал. Меня манила Венеция. В туманной дали, на схождении земной и небесной твердей моего воображения, она вылущивалась из скорлупы необходимого и достаточного, с каждым днём окутываясь всё более плотным ореолом умопомрачительных видений. Вероятно, подобным образом могли бы кратко изложить историю своей болезни многие одержимые idee fix. Впрочем, я старался не слишком отклоняться от эгосинтонической плоскости.
Единственным, кто не пытался противостоять панике, был Валерий Симанович.
– Надо отменять поездку, – дундел он в телефонную трубку. – Я, конечно, полечу с вами, раз уж мы потратились на билеты, и вы мне другого выхода не оставили. Но вам невдомёк главные тенденции. Вирус будет развиваться в геометрической прогрессии, ещё наплачетесь.
Сержио в этом отношении оставался индифферентным. Он хотел съездить во Флоренцию. А мы решили ограничиться Венецией, Падуей, Виченцей и Вероной (к слову, до последней так и не добрались). Сержио обижался, скандалил и грозил небесными карами всем сразу и каждому по отдельности, если мы не согласимся посетить столицу Тосканы, однако в одиночку ехать во Флоренцию стремался – пришлось ему подверстать свои планы под общеколлективный вектор.
Между тем Ломбардию, Венето и ещё несколько регионов объявили «красной зоной» до третьего апреля (наш вылет намечался на начало марта). Были закрыты католические соборы и учебные заведения, отменены концерты и прочие массовые мероприятия. Это уже казалось обидным, и мы сдержанно матерились. А заодно готовили свой иммунитет к иноземной заразе: пили витамины и разный травостой. И паковали в чемоданы лук, чеснок и пластиковые флаконы с ядрёным кубанским самогоном, дабы не сгинуть на чужбине почём зря.
…Перед самым нашим вылетом, в начале марта, явился ко мне сосед – кубанский прозаик Василий Вялый, автор нашумевшего романа «Пейзаж с видом на кладбище».
– Жить надоело? – поинтересовался он. – Это трахать ты можешь молодичку с юным запалом, а вирус – он, если  верить науке, скидок на возраст не даёт. Даже наоборот: стариканов уконтрапупивает намного охотнее, чем молодых. Так что ты в группе риска, учти.
– Та я всю жизнь в группе риска, при чём тут возраст, – отмахнулся я. – У меня самогона в чемодане – два литра. Ещё Симанович и Сержио столько же повезут. Мы же русские люди, нас коронавирусной соплёй не перешибёшь. Будем бить врага в его логове, пока он не добрался до Кубани.
– Ну-ну, – с сомнением в лице поколебал воздух Василий. – Если переплюнешь Брюса Уиллиса и спасёшь мир в окончательном наклонении, мы скинемся всем Пашковским куренём и поставим тебе на площади памятник. А пока – на вот, держи… Всё, чем могу…
С этими словами он извлёк из торбы трёхлитровый бутыль с чистым, как слеза, первачом – поставил его на стол.
За первачом последовал душевный шмат сала, скрупулёзно завёрнутый в газету «Довольная Кубань».
За салом не заставил себя ждать крупногабаритный полиэтиленовый куль с луком.
– Ты, главное, от облико морале не дюже отклоняйся, – погрозил он мне пальцем. – Держи себя в правильном русле.
И удалился, не дождавшись ответных соображений.
Василий Вялый – он такой.

***

Ещё звонили поэты Сергей Егоров, Владимир Есипов и Олег Виговский.
Егоров и Есипов предлагали привезти народные лекарства для повышения иммунитета. Мы с Валерианом отказались. Знаем эти штучки, на таможне с подобными лекарствами не пропустят дальше ближайшего цугундера.
А Виговский ничего не предлагал, поскольку он в описываемое время находился в Москве. Просто сказал по-телефонному весомо:
– Если что, помогу чем смогу. Бабла немеряно!
Это да. Виговский – он не раз нам помогал. Как говорится, всегда клал с пробором на поперечные обстоятельства. Если будет надо – положит и на коронавирус, а мы под шумок, возможно, и выйдем сухими из воды.
Однако нам пока помощи не требовалось. У нас много чего с собой было вкупе с тугоподъёмным интеллектуальным багажом и радужными иллюзиями относительно своего ближайшего будущего.
Так что мы тронулись.
И вскоре наш самолёт уже благополучно выходил на глиссаду над аэропортом Марко Поло…

ПРОЛОГ-3

Как говорят итальянцы, detto – fatto: сказано – сделано.
Венецианская лагуна за круглым стеклом иллюминатора расстилалась как на ладони в полной своей красе.
Это было плавное появление на горизонте, приближение, проявление с настройкой контраста – примерно как у Вячеслава Иванова:

Встаёт туманный град в дали заворожённой,
Как гордой памяти неусыпимый сон…

Нет, я обалдел – реально обалдел – настолько наглядно это было: просто хоть бери и зарисовывай всё, что открылось взору (ничтоже сумняшеся одной рукой наноси на лист чистой бумаги карту лагуны, а другой рукой подписывай увольнительный лист для всех местных топографов-геодезистов-картографов). Венеция – точнее, разделённые водной полосой острова Риальто и Джудекка – это понятно, трудно ошибиться при столь кристальной взглядопроницаемости с безоблачной высоты. А вон, чуть подальше, на севере – Сан-Микеле и Мурано. А изрядно севернее, прямо по курсу – Бурано, Маццорбо, Торчелло и ещё несколько неизвестных мне огрызков суши с небольшими прожилками воды, не позволяющими им приплюснуться друг к другу. И на востоке, гораздо ближе – околофаллический (с определёнными натяжками для тех, кто меня понимает) Лидо с недвусмысленно прилепившимися к нему Ла-Чертозой и Виньоле. Ещё и Пеллестрина – правда, слегка обособленно и вытянуто к южной периферии зрения, на слиянии с едва различимой, почти квадратной Кьоджей… Красотища.
Короче. Мы приземлились в аэропорту Марко Поло, взяли такси и поехали в Местре. Это материковый пригород Венеции; квартиру решили снять здесь, поскольку собирались арендовать автомобиль и поколесить туда-сюда, от Доломитовых Альп до Сан-Марино. Однако нашим планам не суждено было осуществиться из-за нахлобучившей Европу злокозненной пандемии.
Нет, мы, конечно, знали о болезнетворной обстановке на Апеннинском полуострове. Потому строго-настрого договорились предохраняться от заразы проверенными способами: ни с кем из местных не обжиматься и не подбирать чинарики с тротуаров, а главное – регулярно дезинфицировать свой внутренний мир доброкачественными алкосодержащими напитками. Однако размеров грядущей панической волны никто не предполагал.
Квартира оказалась вполне ничего, с просторными комнатами, а главное – с большой кухней-столовой для перманентного пира во время чумы (увы, расчеты на декамерон впоследствии не оправдались, поскольку сматывать удочки из стремительно схлопывавшейся Италии нам пришлось несколько ранее намеченного срока – едва-едва до гептамерона дотянули).
Анхен и Элен принялись разбирать чемоданы.
Сержио испарился в неизвестном направлении (как выяснилось позже, он решил пообщаться на улице с аборигенами, но наткнулся на компанию украинских гастарбайтеров, с которыми не преминул подружиться и битый час уточнял у них особенности венецианских товаров и услуг, законов и обычаев, музеев и театров, напитков и пищевых продуктов, женщин и проездных билетов, да мало ли чего ещё: Сержио человек весьма общительный, потому даже не представляю, каким образом гастарбайтерам удалось столь быстро от него унести ноги).
Моя душа рвалась на пьяцца Сан-Марко, на Страда-Нуова, к собору Санта-Мария делла Салюте, на фондамента Приули и фондамента Заттере, к средневековым еврейским небоскрёбам Каннареджо и на мост Риальто, чёрт знает как рвалась.
Но Валериан предложил для начала хорошенько выпить и закусить, благо мы успели забежать в супермаркет и накупить разной граппы, качотты и пармской ветчины.
Главное, разумеется, – выпить. Поскольку коронавирус не дремлет, нельзя забывать о дезинфекции.
Это было разумное соображение. И никто не стал спорить.

***

Ф-ф-фу-у-ух-х-х…
Стоило вспомнить о выпивке – и сразу отпала охота писать, вот же закавыка.
А куда деваться, если отпала охота? Если запасы агуарденте в моём пятнадцатилитровом бочонке кажутся совершенно неистощимыми, и подпирает к горлу жирная облая лень набивать текст на клавиатуре? Поневоле возникают позывы поддаться торможению, однако я с ними борюсь из последних сил.
Или это коронавирус, размножившись, пытается выесть мне мозг?
Ну нет, кому-кому, а ему-то я воли не дам. Даже если повсюду окрест будет кишмя кишеть этот враг рода человейного – у меня внутри ему никак не выжить.
А вот колебания творческого порядка – это бакалда посерьёзнее. Даже Диккенс писал из Венеции своему другу Джону Форстеру: «Никогда прежде мне не приходилось видеть вещь, которую я боялся бы описать. Но рассказать, какова Венеция, – это, я чувствую, непосильная задача». Диккенс! И рядом с ним – в затылок друг другу, длинной чередой, уходящей за горизонт – можно выстроить столько классиков мировой литературы, оставивших свои воспоминания о Светлейшей, что никакой дальнозоркости не хватит разглядеть замыкающего – меня, самонадеянно и крайне опрометчиво вступившего на эту торную дорожку. Потому моя рефлексия нисколько не меньше, нежели у Евгения Долматовского, обхаживавшего свою туристическую музу в следующих выражениях:

И вот Венеция. Скажу вам прямо,
Большая робость овладела мной:
Здесь побывали Блок с Прекрасной Дамой
И современный лирик Н. с женой.

Ну что сумею написать теперь я,
В гостинице прожив четыре дня,
Когда такие избранные перья
В каналы окунались до меня?

Разумеется, Долматовский был человеком профессиональным, оттого сумел выдать на гора стихотворение из восьми четверостиший. Так что же, теперь и мне деваться некуда: коли взялся за дело – надо довести его до конца. Возможно, и у меня получится, лиха беда начало, вот только соберу в кучу свои извилины…
Пока я проявляю колебания, краем уха слушая телевизор (он у меня работает практически круглосуточно: когда я пишу прозу или просматриваю новости в интернете, когда я ем или читаю книгу, когда я сплю или делаю физзарядку, когда я трахаюсь или вообще ни шиша не делаю; информационная атмосфера – это моя среда обитания), в мозг просачиваются мировые новости текущего момента:
…В Италии число скончавшихся от коронавируса составило четыре тысячи человек. Министр транспорта Паола де Микель издала приказ о сокращении железнодорожных перевозок до минимума. Римские власти устанавливают полицейские кордоны на въездах в город.
…Китайские учёные обвиняют США в создании коронавирусной инфекции и в использовании этого штамма в качестве биологического оружия против КНР.
…В США растут продажи огнестрельного оружия. Это вызвано тем, что полиция сокращает количество проводимых операций из-за пандемии, и население готовится к всплеску преступности.
…Князь Монако Альбер II заразился коронавирусом.
…Всемирная организация здравоохранения признала Европу эпицентром пандемии. Генеральный директор организации Тедрос Гебреисус призвал национальные правительства к решительным мерам и социальной изоляции во имя спасения человеческих жизней.
…Власти Туркмении запретили использовать слово «коронавирус».
…Житель Британии заразился covid-19 во время проведённого с любовницей отпуска в Италии, в то время как его жена полагала, что он уехал в командировку в пределах страны.
…В итальянском Бергамо слишком много жертв коронавируса, поэтому власти города разрешили размещать гробы с телами в церкви, где проходят службы по усопшим. Местный крематорий не справляется с нагрузкой, и часть гробов отправляют для кремации в другие города: армейскими грузовиками их перевозят в соседние Модену и Болонью.
...В Греции родился первый ребёнок от матери, заражённой коронавирусом: женщине сделали кесарево сечение. Медицинский персонал был одет в специальные костюмы для защиты от инфекции.
…В Испании пневмония унесла жизни более тысячи человек. Число заражённых достигло двадцати тысяч.
…Из-за пандемии в США многие записывают похороны на видео, позволяя присутствовать на похоронной церемонии только близким родственникам. Отдалённые похороны также начали проводить в Великобритании.
…В Евросоюзе практически во всех городах улицы опустели. За нарушение карантина без уважительной причины каждого может оштрафовать полиция.
…Итальянцы страдают от того, что им запрещено выходить на улицу без специального разрешения. Поэтому они стали брать в аренду соседских собак, чтобы погулять. Нашлись и те, кто додумались смастерить питомцев из подручных материалов или просто выходят на улицы с привязанными к поводкам плюшевыми игрушками. Узнав об этом, власти некоторых городов издают указы, в которых прописывают, что выгуливаемые собаки «должны быть живыми».
…В Китае вырос уровень разводов в связи с карантином.
…Помимо вспышек в Испании и Италии, болезнь нанесла удар по Франции: там уже четыре с половиной тысячи заболевших и девяносто один умерший. «Мы находимся в состоянии войны за наше здоровье», – заявил президент Эммануэль Макрон. Франция закрыла для посещения места общего пользования.
…Легенда оперы Пласидо Доминго заразился коронавирусом.
…Билл Гейтс предсказывал, что надо готовиться к глобальной пандемии, но его не слушали. Он настаивал, что государствам следует работать над созданием вакцин.
…Паника из-за коронавируса в США достигла невообразимых масштабов. Люди сметают с полок товары первой необходимости, особым спросом пользуется туалетная бумага, которая стала буквально на вес золота. В Северной Каролине преступники угнали фургон для перевозки восьми тонн туалетной бумаги. Полицейские остановили фургон и арестовали подозреваемых. В машине, кроме туалетной бумаги, были бумажные полотенца, спрос на которые тоже возрос.
…Испанский биолог заявил: «Вы платите миллионы евро в месяц футболистам и в тысячу раз меньше – биологам. Сегодня вам требуется в лечение? Идите к Месси или Рональдо: пусть они найдут вам вакцину.
…Число заражённых в России достигло двухсот пятидесяти трёх человек, один из них погиб. Под наблюдением сейчас находятся двадцать семь тысяч россиян. У всех прилетающих из стран Евросоюза берут анализы на коронавирус.
Берут они анализы, как же. Разве только на бумаге. А бумаги, как водится, составляют министерские брехуны. Может, президент Путин и верит липовой отчётности: ему простительно, он старенький. Но я-то знаю правду. Чёрта с два почесались в нашей поликлинике, когда мы сообщили туда о своём возвращении из Италии. Спросили: «Как вы себя чувствуете? Симптомы простуды имеются?» – «Нет». – «Хорошо. Если появятся симптомы – приезжайте». Вот так-то. Когда б не суровые спиртосодержащие жидкости – всем нам настала бы хана, давно настала бы. А вот же какой кандибобер: невзирая на усилия отечественных гиппократов стоит Третий Рим уже более тысячи лет – пошатывается иногда, но стоит, и никакая зараза его не берёт.
Мои мысли прерывает телефонный звонок. Это Василий Вялый в очередной раз интересуется:
– Ну как, ты ещё жив?
– Не дождёшься, – отвечаю я.
– Что-нибудь пишешь? Грозил мемуарами разродиться.
– Да кропаю помаленьку.
– Помаленьку не годится. Ты же в карантине. Франсуа Вийон знаешь, как Пегаса пришпоривал в тюряге – перед смертью-то?
– У меня, между прочим, пока ещё никаких симптомов не появилось. Так что не надейся скоро погулять на моих поминках.
– Да мало ли, иногда люди и без симптомов отбрасывают ласты, – разочарованно замечает Василий. И уходит со связи, не дав мне возможности опровергнуть его слова насчёт Вийона (тот, конечно, был приговорён к виселице, когда писал: «Я – Франсуа, чему не рад, увы, ждёт смерть злодея, и сколько весит этот зад, узнает скоро шея», но затем приговор заменили десятилетним изгнанием из Парижа: поэт-разбойник благополучно усвистал в белый свет как в копеечку, и его дальнейшие следы затерялись в пучине средневековья).
С другой стороны, Василий, наверное, всё же прав: Вийон ведь не мог знать наперёд, что приговор ему смягчат, он ждал виселицы.
Вот примерно как я сейчас жду появления первых симптомов covid-19.
Хотя это ещё бабушка надвое сказала. Тем более что у меня имеется надёжное средство для борьбы с микроскопическим гадёнышем. Не лишённое приятности средство, между прочим.
А какая великолепная была бы смерть, мамма мия! Съездить в Венецию – и, вернувшись оттуда, крякнуться в разгар полутверёзой вербализации своих воспоминаний и ощущений, в соплях и в бреду, в обнимку с недопитым бочонком агуарденте! Перфетто, белиссимо, грандиозо!
Как ни крути, мне повезло. Михаил Булгаков, например, тоже мечтал побывать в Италии. Даже просил Сталина отпустить его за границу; однако не сложилось. Умирал великий писатель от наследственной болезни почек, сопровождавшейся страшными головными болями и стремительно развивавшейся слепотой – мужественно умирал, работал, надиктовывая жене последний вариант романа «Мастер и Маргарита». А за два дня до смерти попросил Елену Сергеевну купить икры и водки (невзирая на предписанную врачами строгую диету) и устроил прощальный ужин.
Куда мне до него. Я ещё и заболеть-то не успел, а уже чувствую, что охота к словосложению во мне едва теплится. Однако впереди продолжительная самоизоляция, авось управлюсь употребить её на скромный травелог.
А сейчас пора и по вирусу ударить как следует.
Пора, да.

4 МАРТА, 2020. МЕСТРЕ

…«Куда ты теперь, в Венецию? Не развалится твоя Венеция в два-то дня», – говорил отец Ивану Карамазову.
Фразу, подобную той, которую Достоевский вложил в уста Карамазова-старшего, выдал в Местре и Валериан.
– В самом деле, я устала, – присоединилась к нему Элен. – А до Венеции ещё трамваем добираться – не хочу. Давайте сегодня отдохнём, а завтра отправимся в город со свежими силами.
– И я бы отдохнула, – сказала Анхен.
Исполненный воодушевления, я пытался возражать:
– Да ладно вам, ещё полдня впереди, жаль терять столько времени. Давайте доедем хотя бы до площади Сан-Марко.
– Мы можем доехать только до конечной трамвая, – пояснила Анхен. – А оттуда до Сан-Марко – или пешком идти, или плыть на вапоретто.
– А сколько остановок до конечной? – уточнил я.
– Точно не скажу, – пожала плечами она. – Наверное, пять или шесть, что-то в этом духе.
– Так это же ерунда: десять минут – и мы там!
– Я никуда не поеду, – отрезал Валериан. – Надо обустраивать действительность сообразно своим желаниям. А мои желания сейчас так далеко не простираются.
– И с меня на сегодня довольно, – проявила непреклонность Элен.
– Нет, это неправильно, – огорчился я. – Но по Местре-то хотя бы надо пройтись!
– По Местре – это можно, я не против, – решил Валериан.
Элен и Анхен тоже согласились.
Так и вышло, что в первый день своего венецианского подорожья мы не добрались до островной части Венеции. Лишь прогулялись умеренным аллюром по центру Местре. Раньше это был самостоятельный городок, терраферма – так называли венецианцы всё, что относилось к их материковым владениям; а теперь Местре – пригород. Никаких особенных достопримечательностей мы здесь не обнаружили: ни замшелых крепостных развалин, ни величественных монументов и тому подобных осколков культуры прошлого, кои могли бы нас заинтересовать и дать толчок полёту воображения. Ничего сродни благородному изяществу хорошо пронафталиненных старинных лохмотьев. Хотя, возможно, мы не слишком старательно искали. Вернее сказать, совсем не искали, а просто фланировали наобум по центральным улицам да глазели по сторонам – этаким манером много ли наследопытничаешь. И всё же Панталоне – персонаж пьесы Карло Гольдони «Ловкая служанка» – впал в изрядное преувеличение, заявив, будто «Местре сейчас – это маленький Версаль». Ни малейшего сходства с Версалем там нет и быть не могло даже во времена Гольдони… Вместе с тем к концу прогулки у меня сложилось впечатление, что наша компания осчастливила своим посещением довольно приятный населённый пункт, подобный многим небольшим городкам медитеррианского побережья: тихий, уютный – можно сказать, мечта европенсионера.
Между прочим, Местре весьма немолод. Во всяком случае, уже Пётр Толстой, стольник Петра I, оказавшийся здесь в июне 1697 года, записал в своём путевом дневнике: «Город Местр великой, каменной, и домов великих строения каменнаго в нем много. Тот город весь в садах, и воды в нем есть пропускные многие. От того города до Венецы ездят морем в барках, и в пиотах, и в гундалах…».
Поскольку меня привлекает идея нет-нет и совмещать в своём повествовании два временных пласта, да и сами по себе путевые заметки  Петра Андреевича Толстого прелюбопытны, считаю необходимым в нескольких строках рассказать об этом примечательном человеке.
Сроду не поехал бы он в чужедальние края, если бы не оплошка: Пётр Толстой занял сторону царевны Софьи во время стрелецкого бунта. Многие видели, как он поспешествовал своему дяде Милославскому, выкрикивая:
– Нарышкины удавили царевича Ивана!
Его счастье, что вовремя переметнулся на сторону царя, а то не сносил бы головы. И всё же после падения Софьи долго ещё Петр I испытывал к нему недоверие, невзирая даже на военную доблесть Толстого во втором Азовском походе. Тут-то и подвернулся случай, когда царь надумал послать дворянских отпрысков в Европу для освоения морских премудростей. Добровольно вызвался ехать среди прочих и Пётр Толстой, хотя было ему пятьдесят два года.
– Ты ведь не отрок уже, Пётр Андреевич, – удивился царь. – Две тыщи вёрст придётся в рыдване трястись. Да и не поздно ли удумал кораблевождению обучаться?
– Отечеству служить никогда не поздно, – бодро отрапортовал Толстой.
Государю ответ понравился:
– Вижу, зело решителен ты не только в дыму батальном. При столь изрядном рвении разве помыслю отказать? Тому и быть: поезжай за кордон обучаться навигацкому делу.
Так и вышло, что в 1697 году отправился царский стольник в чужедальнюю Венецию. Два года прожил там, изучил итальянский язык и всё, что от него требовалось по морской части. Кроме Венеции, Пётр Толстой побывал в Речи Посполитой и в германских городах Священной Римской империи, плавал в Дубровник и на Мальту, в Истрию и в Далмацию, посетил Рим и немало других италийских городов. Он оставил внушительный по объёму дневник, в который по ходу путешествия заносил свои впечатления об увиденном. Этот дневник послужил прообразом бессчётного количества подорожных повествований, вышедших из-под перьев моих соотечественников в более поздние времена… А ещё Пётр Андреевич Толстой является пращуром многих знаменитых Толстых, в том числе двух классиков русской литературы – Льва Николаевича и Алексея Константиновича.
Вот, собственно и всё о нём. Нет, если отодвинуться от венецианской темы, то у Петра Толстого впоследствии было предостаточно приключений: он и в Константинополе состоял первым российским послом, даже дважды заточался султаном в Семибашенный замок, и беглого царевича Алексея вместе с его полюбовницей Ефросиньей уговорил вернуться к царственному родителю, однако это уже выходит за рамки моего повествования. А мне, как ни крути, долженствует остаться в рамках, дабы вернуться к своему собственному путешествию.
…После прогулки по Местре мы зашли в супермаркет и основательно запаслись продуктами, дабы впоследствии поменьше отвлекаться на пустяки (любое предприятие – это меньше, чем полдела: главное – подготовка). Затем вернулись домой и снова уселись за стол.
И просидели застольным образом до глубокой ночи.
Несколько литров граппы плюс довольно обширный винно-шампанский ассортимент – это вам не хухры-мухры!
…Сержио в этот день мы больше не увидели. Во-первых, потому что квартиру он себе снял отдельную (толстосумы – они, как правило, закоренелые индивидуалисты). Во-вторых, не ограничившись беседой с украинскими гастарбайтерами, он отправился прочёсывать окрестности, желая пообщаться ещё с кем-нибудь. И у него состоялось немало содержательных знакомств – с молдавскими, русскими, киргизскими и разными другими путешественниками и переселенцами из бывшего СССР (то ли напуганные пандемией итальянцы прятались по домам, то ли незримые флюиды, исходившие от Сержио, влекли к нему исключительно русскоязычный контингент). Зато весь следующий день он рассказывал нам многообразные полезные сведения. Рассказывал и рассказывал, рассказывал и рассказывал – просто уняться не мог, собака такой, а у нас головы трещали с похмелья, а он всё рассказывал и рассказывал, рассказывал и рассказывал. А вечером выпил полбутылки кизилового самогона и наконец успокоился.

***

Allora, мы сидели в своём тесном варварском кругу за обильным венецианским столом, дегустировали местные напитки, сыры и мясопродукты (хвалёная пармская ветчина, к слову, оказалась бледной ерундовиной по сравнению с испанскими хамонами и чоризо, не говоря уже о сербских мясных чудесах – вот уж где едят мясо с мясом, во всевозможно-извращённых формах, это апофеоз варварского чревоугодия, бурные аплодисменты) и ржали-прикалывались над Элен. А затем и над Валерианом. Поскольку благодаря двум упомянутым персонажам мы могли вообще сюда не добраться.
Дело заключалось в том, что на полпути до Венеции нас тормознули. Пересадка была в Белграде, и за полчаса до перемещения в окончательный самолёт из белградского зала ожидания по всем аэропортовским громкоговорителям стали объявлять, что администрация воздушной гавани исполнена горячим желанием  пообщаться с Элен. Вскоре её увели под белы рученьки, и примерно пятнадцать-двадцать минут она отсутствовала. Мы, понятное дело, строили самые фатальные и безвыходные предположения относительно того, что могло послужить причиной задержания «братушками» нашей весёлой подруги (самогон? сало? колбаса? или таблетки, коих, как признался Симанович, он собрал в дорогу во много раз больше того, что позволяло международное законодательство?). Затем решили, что в крайнем случае – если Элен задержат – останемся в Белграде: заплатим за неё штраф, купим билеты на следующий день или на когда уж там получится, а сами пока поживём в сербской столице, вволю попьем сливовицы и поедим плескавицы. Остановившись на этом, мы стали коротать время, соревнуясь в произнесении местных скороговорок – брзалице:
– Криво рало Лазарево криве лазе разорало!
– Шаш деветерошаш, како се раздеветерошашио!
– Сврака свраку прескакала, свака сврака скака на два крака!
– Петар Петру плете плот, са три прута по три пута, брзо плети Петре плот!
– Ко покопа попу боб у петак пред Петровдан?
– Ја канура и канура и оста једна канура недоканурана!
В общем, примерно в таком духе. Сербский язык – он забавный. Например, слово «театр» по-сербски звучит как «позориште», а «гордость» – как «понос». Слова же «курятина», «китаец» и «спички» здесь произносить нежелательно, поскольку это «псовки», собачий язык, а по-нашему – матюги.
Нет, наши скороговорки были вполне пристойными. Правда, произнести хоть одну из них без запинок мастера не нашлось.
А потом Элен благополучно вернулась, и мы улетели в Венецию.
Суть произошедшего в аэропорту инцидента выяснилась в следующем.
Валериан страдает неизлечимой меломанией. Казалось бы, какая может быть связь между этим безобидным недугом и таможенными препонами? Сроду не угадаете, но самая прямая. Просто Симанович прихватил с собой в путешествие небольшой кубообразный гаджет – этакий проигрыватель – с коллекцией матерных песен кубанских рокеров. И (судя по всему, от душевного удара по чемодану в момент перегрузки с самолёта на самолёт) гаджет включился. Матерный фольклор кубанских рокеров полился в свободный доступ и ввёл в восторженный ступор сербских грузчиков. А следом за ними и братушек-таможенников… Однако восторг восторгом, а службу исполнять надо. Поскольку багаж Валериана был оформлен на Элен, то её и затребовали, дабы она выключила источник культурной информации.
Уж не знаю, каким образом она – без знания языка – умудрилась столь быстро очаровать сербских блюстителей авиапорядка, однако провожали они её рукоплесканиями и криками: «Глумица!» (В переводе с сербского это означает: «актриса». А Элен ведь и впрямь актриса, никуда не денешься).
Таким образом, нам удалось успеть на посадку. В самый последний момент, но удалось.
Мы улетели из Белграда и прилетели в Венецию.
И это главное.

***

Ощущая себя в двух шагах от двери, за которой сбываются мечты, мы предвкушали совсем не то, что вышло позже. Но вышло не хуже, факт.
А пока посреди густой венецианской ночи мы сидели за столом в квартире на виа Франческо Баракка, 80-B, и ни в чём себе не отказывали.
На исходе трапезы у Валериана созрело желание посетить могилу Бродского и там почитать стихи. Однако я напомнил ему, что добираться придётся вплавь, а как раз плавок-то мы не взяли, поскольку до купального сезона ещё неблизко. И по здравом размышлении мы ограничились тем, что вышли на балкон покурить.
Справа от нашего балкона располагался секс-шоп, а слева – тюрьма. Было живописно, благоприятно и многообещающе.
Валериан, воодушевившись фигурой момента, принялся читать с балкона наизусть что-то из стихов Олега Виговского. А потом – из Сергея Егорова и Юрия Гречко, из Владимира Есипова и Любови Сироты-Дмитровой. Даже сейчас, спустя изрядное время, перед моими глазами стоит, как живая, эта картинка: вот он переклонился через перила, в кожаной куртке и семейных трусах, развевающихся от порывов тёплого сирокко, и бросает в ночь пламенные рифмы, а я, Элен и Анхен горячо аплодируем с другого конца балкона и дружно подпрыгиваем в такт его потусторонним камланиям, и кричим: «Вива, Симанович! Вива, Венеция»! И жители Местре, притаившиеся за тёмными окнами своих квартир, роняют слёзы умиления…
Да, слёзы умиления, а как вы думали.
Ну вот: вспомнил и расчувствовался. Даже самого чуть на слезу не прошибло. Пойду-ка я, пожалуй, приму сто грамм для дезинфекции. Мемуары мемуарами, а борьбу с коронавирусом никто не отменял.
Продолжу писать завтра. Или когда-нибудь ещё.
Strada buona non fu mai lunga, как гласит итальянская мудрость: правильный путь никогда не долог.

5 МАРТА, 2020. БОЛЬШОЙ КАНАЛ, САН-МАРКО, САН-ПОЛО И САНТА-КРОЧЕ

Наконец-то мы добрались до пьяцца Сан-Марко.
Не сразу, конечно. Сначала дотрюхали на монорельсовом трамвайчике до площади Рима, оттуда вышли к причалу (это совсем рядом), купили в автомате билеты на вапоретто – и поплыли по Гранд-каналу из конца в конец (очень удобный маршрут: заодно можно осмотреть достопримечательности центра города, выходящие к воде – сиди себе, прихлёбывай из фляжки граппу и сообразовывай собственноручный багаж исторических заблуждений с открывающимися взору рукотворными окирпичелостями, мраморностями и покрытыми благородной плесенью коннотациями).
«И вот, благодарение богу, Венеция для меня уже не только звук, не пустое слово, так часто отпугивавшее меня, заклятого врага пустых слов и звуков», – теперь я с чистой совестью мог подписаться под этими словами Гёте.
Абсолютно ничто не тревожило и не внушало опасений. Да и не могло тревожить и внушать, иначе нас здесь не было бы.
Правда, перед посадкой на речной трамвайчик не обошлось без очередной хохмы, источником которой явился Сержио. Установив на свой смартфон программу-переводчик, он вообразил, что цифровой помощник станет его чуть ли не через дорогу переводить в правильных местах. И вместо формулирования кратких фраз, требующихся в обиходе – например: «Один билет на вапоретто» – наш пытливый друг пытался общаться со смартфоном как с живым человеком, спрашивая того: «Как мне купить билет на экскурсию по Гранд-каньону?» (да-да, именно на экскурсию, притом – по каньону!). Естественно, программу долго глючило, и наконец переводчик выдавал неизменное:
– Бонджорно, ку-ку!
Мы едва не падали от хохота. И с этого момента нашим всепогодным итальянским приветствием стало: «Бонджорно, ку-ку».
А билет Сержио купил в автомате. Не на экскурсию, конечно, а на проезд. И не по каньону, само собой.
Вапоретто здесь единственный вид городского транспорта; гондолы не в счёт – сегодня это аттракцион для заезжей публики, а повседневно пользоваться ими чересчур накладно, да и медленно. Ни такси, ни велосипедов-мопедов-мотороллеров, ни даже электрических самокатов – ничего нет, никаких средств передвижения на колёсах. «Этот город выстроен на воде и ужасно странно кажется – улицы – это каналы, гондолы – это извозчики, – писал жене художник К. С. Петров-Водкин осенью 1905 года. – Камень и вода, но зато нет шума колёс – ни одной ведь лошади во всей Венеции»…
Вот как всё относительно.
Тем не менее город без автомобилей – это круто, мечтать о подобном сегодня, вероятно, мало кому даже в голову может прийти. Если же этот город вдобавок к отсутствию таратаек внутреннего сгорания ещё и людей куда-то попрятал, и ты можешь разгуливать по нему, как по заколдованному лесу, ощущая себя хозяином всего окружающего воздуха – это вообще сказка.
– Интересно, как они завозят продукты в магазины? – спросил я Анхен, когда мы ещё только собирались в Венецию и штудировали форумы и блоги с рассказами бывалых туристов о ней. – Там же, кроме местных, тусуется тьма приезжего народа, всех надо кормить каждый день. Кроме магазинов, есть ещё рестораны и кафе. Да и разные хозяйственные грузы: мебель, например, стройматериалы… И мусор вывозить – тоже необходимость каждодневная.
– Всё по воде везут, – пожала она плечами. – Специальными грузовыми катерами.
– Да это же целый катерный флот надо содержать для обслуживания города. Дорогое удовольствие.
– Значит, содержат катерный флот, куда им деваться. Приспособились за сотни лет. Видимо, туризмом всё окупается…
И теперь, оказавшись на борту отчалившего от берега вапоретто, я удобно откинулся на спинку сиденья и первым делом попытался оценить интенсивность движения по Гранд-каналу. К моему удивлению, ничего похожего на перегруженный трафик здесь не наблюдалось. Изредка встречались частники на маломерных моторках, ещё реже – одинокие медлительные судёнышки покрупнее. Позже (не только в этот, но и в последующие дни) мне всё же довелось узреть бороздившие воды Большого канала полицейские, санитарные, грузовые и разнокалиберные прогулочные катера. Правда, не случилось встретить плавучих мусоровозок и пожарных. Однако это вполне объяснимо: первые, вероятно, справляют свои служебные надобности в неурочные часы, пока население сплетается извилинами с Гипносом и Ониросом или, может, с Морфеем, Фантасом и Фобетором; а в огнеборцах просто не возникало необходимости ввиду отсутствия пожаров в пору нашего пребывания в Венеции.
Да, ещё катеров-катафалков я не видел, равно как и гондол аналогичного назначения. А они, естественно, существуют в этом водном мире, как же без них. Ну и слава богу, что не видел, на кой они мне сдались…
Между прочим, впоследствии, погуляв по Венеции, я понял, что любой транспорт, кроме водного, здесь действительно неуместен. Во-первых, потому что на тесных улочках зачастую не развернуться даже на велосипеде, и во-вторых, этот город сравнительно невелик, в нём на своих двоих вполне нормально себя ощущаешь, пока не заблудишься... Но это уже совсем другая история.

***

Мы двигались по главной водной артерии города, по своего рода его центральному проспекту; ели бутерброды с прошутто и глушили вирус проверенным народным способом – сами понимаете, каким.
Гранд-канал не имеет набережных: фасады зданий вырастают здесь прямо из воды. По круглому счёту, он не имеет ни малейшего морального права на собственное название, ибо это вовсе не рукотворный канал, а естественная протока (по-латыни «глубокий проток» звучит как «ривус альтус», отсюда и возникло название острова – Риальто).
Полуторатысячелетняя история окружала нас, проплывала за бортами вапоретто, материализуясь в образах дворцов и особняков Серениссимы: вот слева – палаццо Вендрамин-Калерджи (у дверей этого дворца сердечный приступ скосил Рихарда Вагнера, и композитор испустил дух на руках у гондольера), а справа – Фондако деи Турки с обращёнными к воде крытыми галереями (это бывшее турецкое подворье, а ныне – Музей естественной истории), и по соседству с ним – Фондако дель Меджио, старинное зернохранилище со львами святого Марка на фасаде, и палаццо Беллони-Батталья с остроконечными башенками-обелисками на крыше; а дальше, всё так же одесную по ходу нашего движения – церковь Сан-Стае (этак полуаббревиатурно местные сократили имечко святого Евстафия, которому по легенде во время охоты явился Христос); а за церковью – белокаменно-внушительные Ка Пезаро и Ка Корнер делла Реджина, имеющие очевидное внешнее сходство, хотя построены они в разное время и разными архитекторами…
Охренеть и убиться об стену любого из этих зданий, каждое из которых подобно опущенной в воду резной шкатулке: красивая, а не поднять, не утащить к себе на хаус.
Когда я садился на борт вапоретто, Венеция представлялась мне этакой безобидной увядающей красоткой, полуодушевлённым пунктом вселенского поэтического транзита, своего рода промежуточной станцией между ренессансом и декадансом (а от декаданса уже и до небытия один шаг). Поначалу имело место даже опасливо-самозащитное чувство отъединённости – невольное, сродни врождённому рефлексу. Но во время плавания по Большому каналу кое-что изменилось. Вынырнув из подёрнутой туманом виртуальной реальности, город предстал передо мной въяве, с каждой минутой набирая объём, наливаясь красками, пропитываясь воздухом жизни – и пошла реакция взаимопроникновения, растворения, обоюдопостижения, не знаю, как ещё можно назвать всё то, что двигалось навстречу и струилось сквозь меня… Ныне конкретных очертаний Венеции в моей памяти сохранилось не так уж много, но они и не столь важны; главное – настроение. Всё происходит в головах, любые чудеса там возможны. Мы – паломники в страну вымысла и химер, а по сути, внутрь самих себя, где всё зыбко, но предсказуемо, где всё – ожидание. На сей счёт вполне определённо высказался Ги де Мопассан:
«Венеция! Одно это слово уже зажигает душу восторгом, оно возбуждает всё, что есть в нас поэтического, оно напрягает всю нашу способность к восхищению. И когда мы приезжаем в этот странный город, мы неминуемо смотрим на него глазами предубеждёнными и восхищёнными – глазами наших грёз.
Ведь человек, странствуя по свету, почти неизбежно скрашивает своей фантазией то, что он видит перед собою. Путешественников обвиняют в том, что они лгут и обманывают тех, кто читает их рассказы. Нет, они не лгут, но они гораздо больше видят мысленным взором, чем глазами. Нас очаровал роман, нас взволновал десяток-другой стихов, нас пленил рассказ – и вот нами овладевает своеобразная лирическая восторженность путешественников; мы заранее горим желанием увидеть ту или иную страну, и эта страна неотразимо нас очаровывает.
Ни один уголок земли не дал столько поводов, как Венеция для этого заговора энтузиастов. Когда мы впервые попадаем в её столь прославленные лагуны, мы почти не в силах бороться с нашим уже сложившимся заранее впечатлением, не в силах испытать разочарование. Человек, который читал, грезил, который знает историю того города, куда он приехал, человек, пропитанный мнениями всех тех, кто посетил этот город раньше него, – этот человек приезжает с почти готовым впечатлением: он знает, что ему надо любить, что презирать, чем восхищаться».
С одной стороны, Мопассан почти не погрешил против истины. С другой же – на кой мне увозить в памяти растиражированную копию чужих впечатлений? О нет, я считал себя путешественником достаточно искушённым, чтобы понимать: ожидания и предчувствия редко воплощаются в полной мере, искажения неизбежны, потому лучше не пытаться предвосхитить грядущее. Мы, послы собственного воображения, всё равно прибудем туда вовремя. Идеальный вариант – ожидание в образе tabula rasa, хотя для этого надо родиться полным идиотом… Как бы то ни было, я постарался учесть ошибки своих предшественников и не питать чрезмерных ожиданий.
Однако сейчас, проплывая по Гранд-каналу, понял: это мне удалось не в полной мере. Быть может, не удалось вообще.
Я вертел головой, разглядывая теснившиеся друг к другу палаццо то за одним, то за другим бортом вапоретто, и сознавал, что не успеваю, катастрофически не успеваю усваивать зрительную информацию. Мой мозг приближался к эйдетическому коллапсу; увиденное сбивалось в кучу и представлялось невоспроизводимым в памяти. Водное пространство несло меня мимо призрачных берегов, растворяло в себе контуры зыбкой реальности прошедших минут и оставляло доступным восприятию только настоящее, сиюмоментное. Века и эпохи, множество безвестных жизней и человеческий труд, воплощённый в камне – теперь всё это превратилось лишь в короткоживущие следы на воде. Я плыл по Большому каналу, наполненному до краёв чужими следами, и сам превращался в след, в отражение, в едва уловимую игру солнечных бликов под мартовским небом Венеции.
И ещё – было очень трудно поверить, что вся эта красота построена на соплях.
Нет, ну я читал, разумеется, что в болотистую муляку Венецианской лагуны вбито бессчётное количество заострённых стволов лиственниц и дубов, на которых покоятся основания городских строений: вся Венеция стоит на миллионах окаменевших деревянных свай. Однако знание данного факта никак не сообразуется с тем, что открывается взору, когда слева по борту навстречу тебе выплывает асимметричный кружевной Ка д'Оро, образец венецианской готики, а справа, наискосок от Ка д'Оро, появляется неоготическое здание рыбного рынка Пескерия со стилизованными аркадами (сюда приходил по утрам Хемингуэй, чтобы поесть устриц, запивая их водкой), и далее, ошую – изрядно покрытый грибком Ка да Мосто, самый старый дворец на берегу Большого канала, построенный в венето-византийском стиле; а затем прямо по курсу вырастает мост Риальто, обрамлённый с двух сторон дворцами деи Камерленги и Фондако деи Тедески...
Когда мы выплыли из-под моста, Валериан от избытка чувств принялся декламировать стихи Андрея Щербака-Жукова и Андрея Тодорцева.
Анхен и Элен вели съёмку окрестных красот, а заодно снимали на смартфоны и Валериана (по их мнению, он в эти красоты весьма органично вписывался).
Канал на всём своём протяжении изгибался, точно любовно приобнимал Серениссиму.
А мы с Сержио поначалу перебрасывались короткими фразами, обмениваясь впечатлениями относительно увиденного, а затем заспорили:
– Надо купить проездной билет на вапоретто, – говорил он. – Будем плавать каждый день туда-сюда сколько захотим.
– Зачем плавать, – не соглашался я. – На Гранд-канале мы сегодня осмотримся, а потом будем ходить по Венеции пешком, наслаждаться.
– А ещё, я слышал, есть какой-то общий билет на посещение всех музеев в городе, – не унимался он.
– Зачем тебе музеи? Вся Венеция – музей под открытым небом.
– Тёмный ты человек, Женя! Оказаться в таком месте и не пойти ни в один музей? Нет, это неправильно! И в театр обязательно надо сходить!
– Театры и музеи, скорее всего, закрыты, – предположил я. – Из-за вируса.
– Может, закрыты, а может, и нет, – упорствовал он. – Ты же не знаешь точно, мы должны проверить.
Некоторое время мы вяло препирались по поводу наших дальнейших венецианских планов. И сошлись на том, что если covid-19 скосит Сержио прежде меня, то он завещает мне свою кожаную кепку (с упомянутым головным атрибутом он не расставался на протяжении всего путешествия).
– В музее подцепить заразу легче, чем на свежем воздухе, – заметил я. – Так что домой мне, наверное, уже в твоей кепочке суждено возвратиться.
– Ладно, – махнул рукой Сержио. – А всё остальное пусть Валериан забирает, если что.
Мы умолкли и предались созерцанию кварталов, возвышавшихся вдоль берегов Большого канала. Впрочем, берегов-то здесь как раз не имелось; это было ущелье, отвесными склонами коего служили фасады отражавшихся в воде старинных палаццо: выйти через парадную дверь любого из них возможно только если тебя поджидает снаружи гондола или моторная лодка… На сей счёт забавный случай рассказывал друзьям поэт Аполлон Григорьев. Будучи в Венеции, он здесь едва не утонул, когда, пожелав прогуляться, отворил дверь своего отеля и шагнул прямо в воду. По счастью, ему удалось ухватиться за сваю, к которой привязывали гондолы – и прислуга, сбежавшаяся на крик незадачливого постояльца, успела его вытащить.
– Вода – не моя стихия, – посмеиваясь, вспоминал Григорьев. – Хлебнул я тогда водицы от души. Слава богу, обошлось, а то ведь плаваю как топор.
Всего двое суток провёл поэт в Венеции, причём в один из вечеров он нанял гондольера, и тот целую ночь катал его по каналам. Блистательный город на воде столь запал в душу Аполлону Григорьеву, что впоследствии он написал поэму «Venezia la bella»; и впечатления ночного катания на гондоле не миновали даром, перелившись в строки:

То не был сон. Я плыл в Риальто, жадно
Глядя на лик встававших предо мной
Узорчатых палаццо. С безотрадной,
Суровой скорбью памяти немой
Гляделся в волны мраморный и хладный,
Запечатлённый мрачной красотой,
Их старый лик, по-старому нарядный,
Но плесенью подёрнутый сырой…

Venezia la bella – позже это выражение стало крылатым среди наших поэтов и художников. Василий Поленов (который здесь написал несколько картин с городскими видами) вспоминал:
«Venezia la bella (Красавица Венеция) – и действительно красавица, но не в нашем смысле, т. е. не в смысле красоты городов XIX века, – она и грязна, и воздух в ней не всегда душист и свеж, но это ничего от её собственной красоты не отнимает, она так оригинальна со своими дворцами, церквами, каналами, чёрными красивыми гондолами, своей характерной архитектурой, что представляется проезжему путнику чем-то фантастическим, каким-то волшебным сном»…
Allora, мы двигались по Большому каналу, впадавшему в параллельные пространства, неописуемо далёкие от эстетического терроризма современной цивилизации. Мы плыли, и минувшие времена теснились невдалеке, нависали над водой, отчётливо отражались в ней.
Перед нами представали, выныривая из полиморфной сопредельности, возвышенный палаццо Гримани и палаццо Пападополи с двумя шпилями на крыше, палаццо Бернардо с шестиарочными лоджиями и палаццо Бенцон (в прошлом здесь был литературный салон графини Марины Кверини-Бенцон, который посещали Байрон, Стендаль и многие другие известные писатели; а об эксцентричной хозяйке дворца рассказывали, что она, приветствуя Наполеона, станцевала на пьяцца Сан-Марко в одной античной тунике, сквозь которую просвечивало обнажённое тело)… Столько красоты сразу было трудно воспринимать, сознание уже переполнилось ею через край; стены иных зданий почернели в тех местах, где они выступали из воды, но это лишь напоминало об их возрасте и прибавляло подлинности восприятию. А навстречу продолжали плыть и плыть подобные нескончаемой череде миражей палаццо Корнер-Спинелли, палаццо Барбариго делла Терацца, палаццо Пизани-Моретта (здесь останавливались многие именитые персоны, в том числе русский император Павел I, жена Наполеона Жозефина Богарне и австрийский император Иосиф II), три дворца семьи Мочениго, семеро представителей которой были дожами (в одном из этих дворцов жил Джордано Бруно, пока обучал Джованни Мочениго, а тот впоследствии выдал учёного инквизиции), палаццо Контарини делле Фигуре со множеством скульптурных деталей, палаццо Бальби, увенчанный двумя остроконечными обелисками, дворец ка Фоскари, принадлежавший дожу Франческо Фоскари, палаццо Джустиниани, (здесь Вагнер создал оперу «Тристан и Изольда»), палаццо Грасси, величественный ка Реццонико, в котором ныне находится музей Венеции XVIII века, палаццо Джустиниан-Лолин (ещё один дворец с двумя шпилями на крыше). И далее, после моста Академии, снова – дворцы, дворцы, дворцы… Многие влиятельные венецианцы считали своим долгом построить родовое гнездо над Гранд-каналом, и в названиях большинства здешних палаццо остались увековеченными фамилии их былых владельцев.
Явно выраженной архитектурной доминанты здесь не существовало, здания контрастировали между собой, как разнаряженные дамы на великосветской тусовке: сменяли друг друга украшенные орнаментами и барельефами изобильные фасады с колоннами, балконами, пилястрами, арочными окнами, с разными декоративными стилями и пропорциями, подчас асимметричные, но странным образом не создававшие впечатления несоразмерности и рассогласованности; они толпились над водой и щеголяли наперебой чем бог послал, позабыв о своём изрядном возрасте, и эта эклектичная пестрота, к моему удивлению, представляла собой абсурдную гармонию избытка – примерно так она ощущалась. Хотя любые слова, которые я способен подобрать, окажутся неточными.
Любопытно, кто сегодня живёт во всех тех палаццо, которые ещё не успели превратить в гостиницы? Ведь наверняка теплится какая-то жизнь: обедневшие наследники былой венецианской знати, современные чудаковатые нувориши со своими жёнами и любовницами, мрачные морские бродяги, искавшие остров Буян и по ошибке приплывшие к берегам совсем другой сказки, ихтиандры, выползающие тихими южными ночами из парадных прямо в воду, чтобы смочить пересохшие жабры в мутной воде канала… Здесь можно далеко зайти, если дать волю фантазии; этот полуэфемерный водный мир предоставляет ей свободу во всех направлениях. А как там обстоит на самом деле – в сущности, не имеет значения, ибо правдой являются исключительно те жизненные сюжеты, в которые мы позволяем себе поверить.

***

От избытка впечатлений и всего остального я выходил из вапоретто на причал слегка пошатываясь. А перед моим мысленным взором продолжали плыть шедевры барочной и готической архитектуры: резные фасады, колонны, башенки, стрельчатые окна… Они сменяли друг друга и утрачивали свои имена, все эти нескончаемые дворцы, дворцы, дворцы – неодномерные и полуиллюзорные, являвшие собой воплощение невозможного. Непохожие один на другой, акварельно отражались они в зеркально неподвижной глади канала, срастаясь с ней и с гумилёвскими строками:

Город, как голос наяды,
В призрачно-светлом былом,
Кружев узорных аркады,
Воды застыли стеклом…

Более века миновало с тех пор, как Николай Гумилёв выходил на эту набережную вместе с Анной Ахматовой. В начале мая 1912 года они – через Болонью и Падую – приехали сюда из Флоренции. Очарованные городом на воде, Николай и Анна катались по каналам, плавали на острова и фланировали по венецианским набережным. Трещина, наметившаяся в браке двух своенравных поэтов, казалось, вот-вот зарастёт: Анна ждала ребёнка, и Николай был с ней ласков и предупредителен.
– Трудно вообразить, что во времена Сфорца и Медичи всё здесь выглядело так же, как теперь, – говорила она, устремив взор вдоль уходящей в перспективу шеренги старинных палаццо.
Гумилёв развивал её мысль:
– Полагаю, даже Марко Поло, вернись он из своего путешествия сегодня, без труда узнал бы родной город.
После этого они пускались в рассуждения о делах глубокой старины, о превратностях судеб разных народов и, конечно же, о дальних странствиях, продолжая неспешную прогулку среди других парочек, совершавших променад по набережной.
Исполненные иллюзий относительно своей будущности, Николай и Анна провели в Венеции десять безмятежный дней. Он написал здесь несколько стихотворений; а из-под её пера – спустя два месяца – тоже родятся известные строки об этом городе:

Золотая голубятня у воды,
Ласковой и млеюще-зелёной;
Заметает ветерок солёный
Чёрных лодок узкие следы.

Сколько нежных, странных лиц в толпе.
В каждой лавке яркие игрушки:
С книгой лев на вышитой подушке,
С книгой лев на мраморном столбе.

Как на древнем, выцветшем холсте,
Стынет небо тускло-голубое…
Но не тесно в этой тесноте
И не душно в сырости и зное.

Увы, время надежд истекало. Через пять месяцев Анна Ахматова родит сына, однако ребёнок не спасёт увядших чувств. Супруги станут стремительно отдаляться друг от друга, и у обоих появятся сердечные увлечения на стороне. Официальный развод случится в 1918 году, но акмеистско-символистская сказка развеется гораздо раньше. «Николай Степанович всегда был холост, – будет вспоминать Ахматова в сердцах. –  Я не представляю себе его женатым. Скоро после рождения Лёвы мы молча дали друг другу полную свободу и перестали интересоваться интимной стороной жизни друг друга».
…Впрочем, я изрядно отклонился от избранного маршрута; пора возвращаться из несиюминутности в достоверность – в близкорасположенный март две тысячи двадцатого.
Что ж, мы впятером, покинув борт вапоретто, отнюдь не помышляли заглядывать в своё будущее далее того, что нам предстояло через несколько минут. День знакомства с Венецией продолжался; нас ждала пьяцца Сан-Марко, до неё от причала было рукой подать, и мы, не мешкая, направили свои стопы в сторону упомянутой площади.

***

Кто бывал на Сан-Марко, тот может себе представить обширную площадь с непрестанным густонародным присутствием, разноязыким шелестом туристического тростника и зомбовато лыбящимися селфоманами на каждом шагу. Ещё голуби, разумеется, куда ж от них денешься.
Однако совсем не такую картину довелось нам увидеть. Туристов на пьяцца Сан-Марко было не более двух десятков (оказалось, это ещё не предел: явившись сюда через несколько дней, мы вообще могли по пальцам пересчитать своих собратьев по пофигизму, да и тех вежливо выгоняли полицейские).
Собор Святого Марка соседствует с Дворцом дожей, а напротив дворца расположена библиотека Сан-Марко. Вкупе с отдельно стоящей высоченной кампанилой эти строения обрамляют главную городскую площадь и весьма впечатляют – собственно, для того и построены, чтобы приводить в восторг разную приблудную деревенщину наподобие нас, грешных.
С собором связана история двух весёлых и находчивых венецианских купцов Буоно и Рустико, кои в начале девятого века приплыли в Египет и узнали, что сарацины повсеместно разрушают христианские церкви. Вознамерившись спасти от поругания мощи евангелиста Марка, хранившиеся в одном из александрийских храмов, ретивые купцы выкрали их и перенесли на свой корабль в большой корзине со свининой. При таможенном досмотре сарацины брезгливо поморщились: «Харам, харам!» – и не решились прикоснуться к свиным тушам, под которыми лежали останки апостола. Так святой Марк отправился в своё последнее морское путешествие и – долго ли коротко – достиг берегов Венеции. Здесь построили храм Святого Марка и перенесли в него мощи евангелиста, который с тех пор считается небесным покровителем города.
Какую ещё историю можно назвать более свинской, нежели эту? В хорошем смысле слова, конечно. Хотя сарацины вряд ли со мной согласились бы…
Увы, в связи с пандемией нынче в собор не пускали, потому нам не удалось увидеть ни его золотой алтарь, ни квадригу из позолоченной бронзы (единственную сохранившуюся скульптуру греческого мастера Лисиппа), ни сокровищницу со всеми теми предметами, кои венецианцы привезли сюда, разграбив Константинополь, ни Саломею с головой Иоанна Крестителя – мозаику в баптистерии Сан-Марко, вдохновившую Александра Блока на стихотворение – вот это:

Холодный ветер от лагуны.
Гондол безмолвные гроба.
Я в эту ночь – больной и юный –
Простёрт у львиного столба.

На башне, с песнию чугунной,
Гиганты бьют полночный час.
Марк утопил в лагуне лунной
Узорный свой иконостас.

В тени дворцовой галереи,
Чуть озарённая луной,
Таясь, проходит Саломея
С моей кровавой головой.

Всё спит – дворцы, каналы, люди,
Лишь призрака скользящий шаг,
Лишь голова на чёрном блюде
Глядит с тоской в окрестный мрак.

«Львиный столб», подле которого «простёрт» лирический герой поэта, слава богу, закрыть от моего взора не смог никакой коронавирус («Блоку путешествие по Италии навеяло большой стихотворный цикл, – думалось мне. – Так, может, Венеция и в мои мозги надует что-нибудь стоящее?»). Да и копию квадриги Лисиппа, возвышавшуюся над главным порталом собора, я наверняка не сумел бы отличить от укрытого под его сводами оригинала… А вот Дворец Дожей и обзорная площадка на кампаниле тоже оказались закрытыми. Впрочем, возможно, это и к лучшему. Потому что объём полученных впечатлений приближался к критическому, и мой мозг был близок к тому, чтобы потребовать если не апгрейда, то как минимум перезагрузки.
И всё же удивительно, насколько несходным бывает восприятие разными людьми одних и тех же культурных объектов. Ни похожий на огромную каменную шкатулку Дворец дожей, ни по-византийски затейливый собор Святого Марка не пробудили во мне ассоциаций с эпохой «архитектурно элементарной», «грубой» и «варварской», как это произошло с Василием Розановым – после чего он написал:
«Palazzo Ducale и св. Марк строились в эпоху столь архитектурно элементарную, во всех отношениях грубую, варварскую (как и готические соборы в такую же пору строились), что строителям едва ли и в голову приходило: «построить красиво» или: «вещь, которую мы строим, будет красива». У Пушкина стихи выходили не те красивы, какие он хотел, чтобы были красивы, а которые просто так вышли. Поэт иногда поёт вельможу – и скверно, а запоёт жаворонка – и выйдет отлично. Хотя о вельможе он старается больше, чем о жаворонке. И в архитектуре закон этот действует: хотят великолепное построить – выйдет претенциозное, холодное, деланное, нравственно убогое. Но дикарь-архитектор строит дикарю-герцогу: вдруг выходит тепло, осмысленно, воздушно – выходит единственная вещь в свете!».
Allora, осмотреть изнутри помещения дворца и собора нам не удалось, однако ничто не могло омрачить нашего настроения. Мы бродили по площади, обозревая окрестное великолепие, да изредка восклицали нечто восхищённое – типа:
– Эхма!
Или:
– Лепота, ёхер-мохер!
Или примерно такое:
– Вот же ж тудыть-раскудрить, чтоб мне провалиться!
Затем Сержио вспомнил:
– Где-то здесь должно быть кафе «Флориан». Пойдёмте выпьем по чашке кофе.
– Не надо, – сказала Анхен. – Кто его знает, как там моют чашки. Сейчас в общепите можно запросто вирус подцепить.
– Да какой вирус, какой вирус! – не согласился Сержио. – Это же знаменитое кафе, самое старое в Европе! Там хорошо моют чашки!
– Раз самое старое в Европе, значит, там всё должно быть очень дорого, – предположила Элен.
– Дорого, само собой, – подтвердил Сержио. – Это же экономика впечатлений! Зато во «Флориане» бывали Байрон, Руссо, Гёте.
– И Бродский, – добавил Валериан.
– И Диккенс, и Пруст, – продолжил Сержио, кивая головой. – И Хемингуэй, и Достоевский.
– А у меня в рюкзаке ещё есть бутерброды и апельсины, – сообщил я. И протянул своим спутникам фляжку с граппой. Валериан взял её и, отвинтив крышку, сделал глоток. А потом мотнул головой:
– В самом деле, ну его, этот кофе. Всё-таки надо соблюдать меры предосторожности.
– Да ерунда этот вирус, обычная простуда, – упёрся Сержио. – Вы как хотите, а я посещу «Флориан». Подпитаюсь культурным духом великих.
Сказав так, он удалился. Решительным и авторитетным шагом. А мы ещё несколько минут созерцали барельефы и мозаики над порталами собора Святого Марка, о котором написано столько восторженных строк. Впрочем, иронически-пренебрежительных и даже обличительных – тоже написано предостаточно. Таких, например, как поэтическая инвектива Николая Заболоцкого:

Когда-то, ограбив полмира,
Свозили сюда корабли
Из золота, перла, порфира
Различные дива земли.

Покинув собор Соломона,
Египет и пышный Царьград,
С тех пор за колонной колонна
На цоколях этих стоят…

Что ж, со времён Николая Заболоцкого здесь, по сути, ничто не изменилось. И вместе с тем в рамках сложившегося хронотопа я не ощущал ни малейшей потребности проникаться осуждающим пафосом. В конце концов, множество музеев в европейских столицах полны награбленными древностями, а на художественных и антикварных рынках провенанс иных объектов коллекционного интереса ничуть не менее прискорбен – терзаться по сему поводу поздновато. История такова, какова она есть, она жестока и несправедлива, неисправима задним числом и чертовски интересна.
В общем, пятого марта 2020 года у нас было превосходное настроение; денёк стоял погожий, голуби разгуливали по площади Сан-Марко, и все архитектурные достопримечательности стояли на своих местах. Ничего большего мы от жизни не требовали. Сержио покинул нас в поисках самостоятельных культурных ощущений, а мы вчетвером отправились бродить по Венеции – без руля и без ветрил.

***

За время продолжительного блуждания по выложенным неровной брусчаткой и до крайности запутанным венецианским улочкам содержимое наших фляжек истощилось, и мы купили в небольшом продмаге две четвертьлитровые бутылки граппы. Два чекмарика, если по-простому. Бутерброды тоже закончились, и каждый из нас с вожделением посматривал на открытые двери ресторанов и таверн, а также на стеклянные витрины многообразных мимоходных забегаловок, в которых лежали свежеприготовленные – с пылу с жару – пирожкообразные кальцоне, а также панини, брускетты, лазаньи и всякие пиццы-шмиццы. Рестораны и таверны пустовали, поскольку туристы приказали долго ждать, а русских и молдаван на все заведения не хватало (из-за этого нас усиленно зазывали почти в каждую едальню, однако мы строго напоминали друг другу: «В общепите еду брать нельзя: вирус!»).
Не могу сказать, что прохожие отсутствовали совершенно: нет, улицы не пустовали, однако во всех встречных угадывались местные обитатели, деловито направлявшиеся по своим житейским надобностям. Туристы ходят совсем по-иному, они никуда не торопятся, вертят головами, глазея по сторонам, регулярно склоняются над витринами, словно выбирают сувениры по запаху, порой тычут пальцами в направлении того или иного объекта, желая привлечь внимание спутников то к подворотне, густо изрисованной граффити, то к аварийной колокольне, угрожающе накренившейся над их головами, то ещё к какому-нибудь особенно живописно дышащему на ладан строению, время от времени принимаются обсуждать предполагаемое направление своего дальнейшего движения, при этом каждый убеждает сотоварищей в том, что только он способен правильно ориентироваться на местности, или, остановившись на мосту, свешивают любопытные мордочки над каналом – разглядывают проплывающие мимо грузовые и прогулочные катера, привязанные к причальным столбам пустые гондолы, обросшие водорослями ступени набережных и покрытые плесенью стены палаццо. Словом, выказывают повадки, несвойственные гуманоидам, находящимся в привычной среде обитания. Не скрою, примерно такие повадки выказывали мы вчетвером.
Трудно представить, до какой степени непривычно было венецианцам видеть улицы родного города столь жидко заполненными приезжим людом. Ведь ещё их прапрапрадедушки и прапрапрабабушки привыкли к разноязыкому гомону туристических толп, это началось много веков назад – так давно, что вряд ли кто-либо возьмётся утверждать с достоверностью, когда именно. Во всяком случае, царский стольник Пётр Толстой в конце семнадцатого века уже застал здесь форменный муравейный человейник, вавилон языков и нравов, о чём не преминул сделать запись в своём дневнике:
 «Народов всяких приезжих людей в Венецы всегда множество: гишпанов, французов, немецк, италиянцов, агличан, галанцов, сваян, шходов, армян, персов и иных всяких, которые приезжают не столко для торговых промыслов или для учения, сколко для гуляния и для всяких забав. Толко нынешнее лета турков не бывает, для того что у них с ними война; а прежде, сказывают, и турков в Венецы бывало много, и дом для турецких торговых людей в Венецы построен великой, каменной, и полат на нем множество, а ныне тот двор стоит пуст. А греков в Венецы, которые живут домами и промышляют торгами, болши пяти или шти тысяч человек; также много арапов, венгров, индейцов, герватов».
Разумеется, кое-что изменилось с описываемой поры. Однако не так уж много. Разве что одеваться люди стали иначе, ассортимент торговых лавок пополнился новыми товарами, и водные средства передвижения, обзаведясь моторами, теперь намного резвее, чем прежде, снуют по каналам. Да, ещё во времена оны зеваки не делали селфи на каждом шагу и не пользовались навигаторами, то и дело вынимая для этого из карманов свои смартфоны. Зато достопочтенным гражданам минувших времён позволялось иметь при себе оружие (правда, только венецианцам, приезжим это было запрещено). Касательно данного предмета Пётр Толстой писал следующее:
«А все венецыяне, дворяне и купцы, которые ходят в венецком обыкновенном платье, шпаг и никакого ружия при себе не носят, толко имеют при себе под одеждами тайно невеликие штылеты, подобны ножам остроколым; а которые носят платье француское, те имеют при себе шпаги; а когда кому из венецыян, имеющему при себе шпагу, потребно будет иттить до своего князя, или до канцеляри, или до сенату, тот повинен шпагу свою оставить в сенях».
По средневековым городам расхаживать без оружия было небезопасно, и Венеция не составляла исключения. Ограбить могли даже в церкви, а гоп-стоп в тёмных переулках и вовсе являлся делом обыкновенным и нередко сопровождался убийствами. Дозорные, которых здесь называли  «повелителями ночи», регулярно устраивали облавы на местных татей. Изловленных злоумышленников – если тем удавалось избежать более суровой кары – подвергали публичной порке кнутом… Ну что ж, за прошедшие столетия положение дел в этом отношении заметно переменилось в лучшую сторону. То ли возымел благотворное действие кропотливый труд палачей, то ли идеи просвещения мало-помалу смягчили нравы веницейского населения – к обоим вариантам вполне подходит итальянская пословица: a goccia a goccia, si scava la roccia – капля за каплей пройдёт сквозь скалу (вода камень точит, если перефразировать по-нашему).
Таким образом, в марте 2020 года оружие нам стало без надобности, поскольку человеческого фактора опасаться не приходилось, а против коронавируса шпаги и стилеты бессильны. Зато у нас было достаточно дезинфицирующей жидкости; и мы не забывали воздавать ей должное, двигаясь по веницейским улицам и обрастая бесчисленными топонимами, нередко поименованными, но куда чаще остававшимися для нас безымянными. Что касается самих венецианцев, то ничего водянистого в них я не обнаружил, хотя видел их здесь немного: преобладали гастарбайтеры – черноглазые и скуластые, смуглые и желтолицые. Впрочем, и они тонули в турпотоке…
Спокойно, никуда не торопясь, прогуливаться по незнакомому городу – мой излюбленный способ времяпрепровождения. Особенно если он из тех городов, о которых правда и вымысел копились в голове с младых ногтей – и накопились в столь невообразимом количестве, что ими впору мостить дороги.
На площади Санто-Стефано нас нагнал Сержио (этот неутомимый воин светотени вообще обладает удивительной способностью регулярно теряться, а затем внезапно материализовываться в самых неожиданных местах, когда ни у кого уже не осталось сомнений в том, что он растворился в безвозвратных пространствах).
– «Флориан» закрыт, – сообщил он.
– Ну и слава богу, – сказал Валериан. – А то я уж обзавидовался.
– Обзавидовался мне – из-за чашки кофе?
– Нет, я завидовал Евгению: думал, что во «Флориане» ты подцепишь коронавирус, и ему через неделю-другую достанется твоя кепка.
Мы уселись на скамейку. Я достал из рюкзака два последних апельсина, и мы разделили их на пятерых (один цитрус достался Сержио, и по четвертинке другого – мне, Анхен, Элен и Валериану). Симанович, свинтив крышку с бутылки, пустил граппу по кругу.
Кампо Санто-Стефано в дословном переводе означает «поле Санто-Стефано». Дело в том, что настоящей площадью в Венеции некогда считалась только Сан-Марко, она и имела соответствующее название – пьяцца. На месте всех прочих кампо в стародавние времена возделывали овощи или пасли лошадей, коз и прочую домашнюю живность. Позже вокруг них выросли городские кварталы, но прежние названия сохранились. Язык порой бывает удивительно консервативен.
Когда-то на кампо Санто-Стефано проводили бои быков, но в 1802 году этот обычай отменили (после обрушения зрительской трибуны, повлёкшего многочисленные жертвы). Ну и правильно отменили. Лично мне смотреть на бой быков было бы неинтересно. Наверняка подобное действо счёл бы безынтересным и писатель Никколо Томмазео, памятник которому возвышается в центре площади (впрочем, ему не довелось наблюдать бычьи баталии на кампо Санто-Стефано, поскольку он родился аккурат в том году, когда сей обычай исключили из местного обихода).
Никколо Томмазео, да. По-моему, серб по происхождению. Родился в Далмации, но переселился в Италию и стал журналистом, а затем – писателем. После провозглашения венецианской республики в 1848 году был членом её временного правительства. В зрелые годы он ослеп, однако продолжал надиктовывать свои сочинения – мемуарные, филологические, политические, философские, а главное – исторические романы и стихи. Кроме того, Томмазео собирал и публиковал «искрице» – сербские народные стихотворения в прозе.
Валериан возгорелся было встать подле памятника и продекламировать стихи знаменитого сербоитальянца, однако не сумел обнаружить оных в своей памяти. Потому продекламировал что-то свободолюбивое из Савелия Немцева.
После этого мы возобновили прогулку, рассуждая об итальянской стилистической энтропии в кривом зеркале кубанской поэзии, о неожиданной синергии младописьменных суржиков и о причудливых путях мировой литературы вообще. Наш путь также был отнюдь не прямолинеен. Я в изгибы маршрута вникать не пытался, всецело положившись на своих спутников: шёл-шёл-шёл туда, не зная куда, и не грузился ни названиями улиц и переулков, ни даже попытками определения сторон света. Безоблачное синее небо над головой, постепенно наливавшееся закатными отсветами, да в меру неровная каменная брусчатка под ногами, верх и низ вещественного мира оставались неизменными, этого было вполне достаточно.
Прежде я полагал, что Карел Чапек, как и подобает завзятому фантасту, сильно гиперболизировал свои впечатления о Венеции, когда писал о ней: «Улочки до того запутаны, что до сих пор не все подверглись изучению; в некоторые из них, вероятно, ещё не ступала нога человека. Лучшие из них насчитывают целый метр в ширину и настолько длинны, что в них свободно помещается кошка, и даже с хвостом. Это – лабиринт, в котором само прошлое заблудилось и никак не может выбраться».
Теперь мне стало понятно: Чапек с юмором, но предельно точно зафиксировал в своих «Путевых очерках» чувства, которые испытывает человек, блуждающий по венецианским кварталам... Мы намеревались выйти к мосту Академии, дабы по нему перебраться в район Дорсодуро, но, сбившись с курса, направились совершенно в другую сторону – и уже в сумерках обнаружили себя перед мостом Риальто.

***

После площади Сан-Марко этот мост – пожалуй, самое растиражированное место в городе, можно сказать, один из его культурных мемов. Не счесть живописцев, изображавших изогнуто-надломленный силуэт Риальто на своих полотнах, а уж на сувенирных поделках он запечатлён миллионократно. Каждый турист считает священным долгом оцифровать свой неповторимый фэйс над каменной балюстрадой знаменитого сооружения, на фоне канала и выстроившихся вдоль воды старинных палаццо, растворяющихся в глубине кадра (ваш покорный слуга не составил исключения, тоже сподобился).
Некогда здесь стоял деревянный арочный мост, который в центральной части мог размыкаться, когда требовалось пропускать высокие суда. Пересечение моста было платным. За многовековое своё существование он и горел, и дважды обрушивался под тяжестью толпившегося на нём народа (это место исстари являлось очень оживлённым, ведь рядом расположен рынок Риальто, да и на самом мосту – по всей длине, от одного берега до другого – разрослись ряды торговых лавок).
В шестнадцатом веке – после очередного обрушения деревянного моста – дож Паскуале Чиконья решил не пожалеть золотых дукатов, дабы возвести наконец каменный мост через Гранд-канал. Был объявлен конкурс на лучший проект – в нём приняли участие многие известные архитекторы, в том числе Якопо Сансовино, Микеланджело Буонаротти, Андреа Палладио, Джакомо да Виньола. Победил же, как ни странно, архитектор с весьма символической фамилией: Мост (таково её значение, если переводить на русский язык, а по-итальянски это звучит как «Понте»).
По проекту Антонио де Понте в конце шестнадцатого века мост Риальто построили в том виде, в каком он существует поныне. В рядах лавок, расположенных вдоль него, теперь торгуют всевозможными сувенирами. Невзирая на отсутствие туристической саранчи, некоторые из этих лавок оставались открытыми, когда наша компания шествовала по мосту – мы заглянули в одну-другую-третью, полюбопытствовали, но обнаружили то же, что и повсюду в городе: брелоки, открытки, магнитики, майки, флаги, крылатых львов из силумина и бронзы, путеводители на английском языке, вазы и бижутерию из муранского стекла, незамысловатые керамические поделки, маски из папье-маше китайского производства, наборы игральных карт, чашки и рюмки надписью «Venezia», миниатюрные бутылочки с граппой, разнокалиберные тарелки с аляповатыми изображениями городских достопримечательностей, апофеоз шопоголика выездного, малокритичного, блуждающего под небогатой звездой… Сей простецкий ассортимент нас не заинтересовал, и мы, оставив сувенирные лавочки в покое, продолжили свой путь вдоль каменного парапета моста, созерцая теснившиеся вдоль канала палаццо.
Я уже видел все эти дворцы, проплывая мимо них утром на вапоретто, однако отсюда, с высоты, это было ещё более впечатляющее зрелище. После такого впору самодовольствоваться по-кушнеровски:

Живущий где-нибудь в Чите,
Прости меня за хвастовство,
За этот город на воде –
Мою любовь и баловство…

Разумеется, Александр Кушнер слегка иронизировал по собственному адресу, когда писал вышеприведённые строки. Тем более что и родным Петербургом он гордится, и посильным образом пытается совместить его с Венецией в другом своём стихотворении – «Под мостами»:

Мы проплыли, наверное, под двадцатью мостами,
Может быть, тридцатью, почему бы не сорока?
Мы проплыли такими блистательными местами,
Что в Венеции их оценили б наверняка…

Мне понятна биполярная модальность, иной раз (не только в упомянутых стихотворениях) сквозящая в поэтическом голосе Александра Кушнера, я и сам люблю Питер, он величественнее и шире Венеции, это полномерно-имперский город – холодный, а всё же ухитрившийся не мутировать в живой памятник. Серениссима же, напротив, дышит таким упадочным уютом, такой болезненной, я бы даже сказал призрачной красотой, что даже не знаю, какими сторонами можно приложить друг к другу Питер и Венецию, чтоб отыскать области сходства; разве только набережными да каналами, да тем, что оба города возведены на зыбкой почве болотистых островов. Впрочем, это уже немало.
Не счесть российских служителей муз, сравнивавших нашу северную столицу со Светлейшей и находивших в них несомненное сходство. Но это – взгляд с севера. А если посмотреть с противоположной стороны? Вот как, например, оценивал Петербург посетивший его в 1764 году Джакомо Казанова (изрядный враль, но славный малый; тоже, между прочим, не чуравшийся писательства в самых разнообразных жанрах):
«Петербург поразил меня своим странным видом. Мне казалось, что я вижу колонию дикарей среди европейского города. Улицы длинны и широки, площади громадны, дома – обширны; всё ново и грязно. Известно, что этот город построен Петром Великим. Его архитекторы подражали европейским городам. Тем не менее в этом городе чувствуется близость пустыни и Ледовитого океана. Нева, спокойные волны которой омывают стены множества строящихся дворцов и недоконченных церквей, – не столько река, сколько озеро…»
Таков был взгляд венецианца на Питер два с половиной века тому назад. Сравнивать город с Венецией тогда, конечно же, никому в голову прийти не могло. Любопытно, каким оказалось бы суждение старика Казановы на сей счёт, доживи он до наших дней.
Впрочем, через семьдесят четыре года после посещения Казановой нашей северной столицы нашёлся путешественник, решившийся на подобное сравнение. Да не простой путешественник, а человек, которому сам Бальзак предрекал великую славу на поприще описания различных стран и народов. Этим человеком оказался маркиз Астольф де Кюстин, выразившийся следующим образом:
«Я мысленно сравнивал Петербург с Венецией. Он менее прекрасен, но вызывает большее удивление. Оба колосса возникли благодаря страху. Но в то время как Венеция обязана своим происхождением страху, так сказать в чистом виде, ибо последние римляне бегство предпочитали смерти, и плодом их ужаса явилось одно из чудес нашего времени, Петербург был воздвигнут под влиянием страха, одетого в ризы благочестия, ибо русское правительство сумело превратить послушание в догмат. Русский народ считается очень религиозным. Допустим, но что это за религия, в которой запрещено наставлять народ? В русских церквах нет проповедей. Крестные знамения – плохое доказательство благочестия. И мне кажется, что, вопреки земным поклонам и прочим проявлениям набожности, русские в своих молитвах думают больше о царе, чем о боге…» И далее в подобном духе. В общем, гора родила мышь.
Даже немного обидно за маркиза, что он с такой уверенностью попал пальцем в небо. Подобным манером расплываясь мыслью по древу, можно ведь и до первородного греха добраться или ещё куда похуже. Ну да бог с ним, не стану по примеру нашего поэта Василия Жуковского называть де Кюстина собакой. Всё-таки жизненные невзгоды крепко подкосили маркиза – может, потому мозги у него и свернулись набекрень. За шестнадцать лет до поездки в Россию он потерял жену и сына, а затем случился грандиозный скандал: на дороге в Сен-Дени обнаружили де Кюстина в чём мать родила, без сознания; рассказывали, будто он назначил в парижском предместье любовное свидание молодому солдату, но в условленный час тот явился с друзьями, которые избили и ограбили несчастного. После этого маркиза перестали принимать во многих домах, а в обществе он сделался предметом постоянных насмешек. Неудивительно, что ко времени написания «России в 1839 году» Астольф де Кюстин был готов видеть весь мир в чёрном свете. Но каковой бы ни оказалась причина того, что его пером водил злохулительный Момос, факт остаётся фактом: ни о реальной Венеции, ни тем более о Петербурге имярек ничего толком не сказал – лишь попытался по-школярски ретранслировать фоновые шумы истории. Незачёт.
Зачем же я упомянул здесь об этом человеке, если его мнение не представляется мне авторитетным? Да, пожалуй, ради собственного оправдания в глазах читателя: ведь если столь признанный прости-господи травеложец может зайти столь далеко в своих умопостроениях, то какой с меня спрос? Что вижу – то пою.

***

Миновав мост Риальто, мы спустились в район Сан-Поло и углубились в переплетения улочек. Никаких целей для себя не намечали, просто шли куда глаза глядят, слегка одурев от густой импрессии и, вероятно, со стороны изрядно смахивали на завзятых экстатиков, напрочь утративших смычку с действительностью текущего момента. А призраки без цвета и запаха витали в воздухе и терпеливо ждали случая напомнить о том, что каждый из нас является лишь перифразом кого-то уже бывшего – да и он далеко не первый в этой цепи, начало коей теряется во тьме времён… Мне не требовалось напоминать, я помнил.
Для разнообразия можно было представить Венецию гигантской паутиной, улицы и каналы которой связаны в неразрывное целое, а нашу компашку – группой чужеродных пауков, внедрившихся сюда с разведывательной миссией и сторожко крадущихся вдоль туго натянутых паутинных нитей навстречу неведомому. Я так и сделал, представил ненадолго. И решил, что разведка – это всего лишь средство для достижения иной, более сложной и масштабной цели. Настолько сложной и масштабной, что сформулировать её в удобоваримой конфигурации вряд ли возможно, потому с моей стороны будет куда благоразумнее достать из рюкзака бутылку, дабы отметить сей непредвиденный сюжет глотком граппы…
Между тем на нашем пути попадалось немало весьма ветхих зданий. Да что там зданий – иные улицы всем своим трудноразъёмным нутром взывали к жилищно-коммунальным службам, безмолвно вопия о незамедлительном капремонте. Солёные воды лагуны подмывают остров, сырость разъедает штукатурку домов, трещины идут по стенам... Нет, разумеется, для заезжих поглазельщиков окружающая архитектурная изветшалость – это редкостная экзотика и бальзам на сердце: нынче в Европе мало где можно встретить подобное нагромождение урбанистических раритетов. Но каково аборигенам обитать в столь реликтовых каменных конструктах? Не зря в Венеции то там, то тут периодически разваливаются на части какие-нибудь строения. Впрочем, похоже, местные жители давным-давно притерпелись и не ждут подарков от новой истории. Так уж повелось испокон веков. В самом деле, у городских хронистов не счесть упоминаний о рухнувших зданиях. Например, Пьетро Градениго, подробно летописавший обо всех местных событиях с 1747 по 1773 годы, поведал потомкам в сентябре 1748 года о крушении театра Сан-Джованни-э-Паоло, располагавшегося на стыке районов Кастелло и Канареджо; и об аналогичном обрушении, произошедшем при реставрации «наполовину развалившегося» Арсенала в 1753 году. А вот описанное им происшествие августа 1762 года:
«Року было угодно, чтобы двое мужчин встретились на мосту Сан-Патерниано, что возле Сант-Анджело, и принялись обсуждать свои дела, а так как улица была узкой, то они встали рядом с дверью богатого дома, что стоял на правой стороне. И когда они разговаривали, сверху на них неожиданно упал каменный водосточный жёлоб, давно уже плохо державшийся и наполовину развалившийся; жёлоб попал одному из собеседников по затылку, и тот сразу умер, прямо здесь, а не в Кьодже, откуда он был родом»…
Венецианский взгляд на устройство вещей фаталистичен; этот город чужд стремлению к новизне и чурается любых преобразований. Но чтобы до такой степени! Даже русский пофигизм бледнеет на этом фоне.
По счастью, на нас не обрушивались водосточные желоба, не осыпались кирпичные стены, даже окурки никто не выбрасывал из окон нам на головы – сплошные везение и культура европейского образца; а больше ничего и не требовалось для беспрепятственной двигательной активности пятерых понаехавших искателей впечатлений. Всё остальное было в наших руках и ногах; мы шагали куда глаза глядят – и довольно скоро выбрались к мосту Сисек.
Если на то пошло, не только у творений человеческих рук, но и у самих творцов случаются имена презабавные, даже матерные. Особенно у китайцев. Полагаю, мосты ничем не хуже людей: тоже имеют право на индивидуальность. А то, что она может оказаться курьёзной – это уже дело случая.

***

По правде сказать, не предполагал, что окажусь на нём, тем более с архитектурной точки зрения это не бог весть какая достопримечательность. А вот поди ж ты, судьба привела, и я величественно взошёл на мост, поименованный в честь вторичных половых признаков.
Как говорится, из песни слова не выкинешь, именно так переводится на русский язык название понте-делле-Тетте: не мост грудей, а именно – сисек. В средние века вокруг него располагался квартал красных фонарей, и труженицы древнейшего сервиса вполне процветали до тех пор, пока по Венеции вдруг не стал распространяться вирус гомосексуализма. Поначалу, как водится, эта мода завелась у знати, а затем и среди черни форменная пандемия началась: молодые венецианские парубки переодевались в женское платье и, накрасившись-нарумянившись, выходили на панель торговать собой в пышных дамских париках. Надо сказать, в Серениссиме женская проституция была разрешена, а вот содомия – это смертный грех, его власти позволить не могли. Уличённых в однополом любострастии сажали в тюрьму, штрафовали и подвергали бичеванию. Иногда им отрезали уши или носы, рубили головы; случалось, содомитов даже сжигали на кострах как закоренелых еретиков. Но всё было тщетно; казалось этот порок невозможно искоренить во веки веков.
Долго судили да рядили на Большом Совете во Дворце дожей, пытаясь измыслить надёжное средство для борьбы с богопротивным соблазном. Наконец в одну умную голову пришло решение.
– Эврика! – крикнул автор свежесозревшей идеи.
Или нет – скорее так:
– Благодарение господу!
Впрочем, не исключено, что каким-нибудь иным возгласом изъявил радость. После чего изложил суть беспроигрышного метода:
– Надобно всем блудницам позволить обнажать своё женское естество, дабы страждущие плотских утех могли убедиться, кто находится перед ними.
Затем в ходе конструктивных дебатов пришли к решению: издавать специальный указ по сему поводу – много чести; однако до всех путан следует довести незамедлительным образом, что отныне те обязаны в часы промысла непременно обнажать груди перед клиентами. А проституткам только того и надо: это ведь какой рекламный ход – показывать товар не только лицом, но и грудью! Возблагодарили они мудрые власти и всех святых, да и отправились креативить вокруг моста, на котором с тех пор поклонникам гомосекса было ну никак не замаскироваться, и где спустя много сотен лет я буду иметь нечаянный случай остановиться и, достав бутылку из рюкзака, выпить глоток доброй граппы, купленной в мимоходном продмаге на безвестной венецианской улочке.
Разумеется, представительницы древнейшей профессии трудились не только в районе понте-делле-Тетте, слишком уж много их наличествовало в городе; просто здесь концентрация была погуще.
Шарль-Луи Монтескьё в «Записках путешественника» сетовал на то, что в Венеции ему на каждом шагу предлагали альковные услуги: «Через две недели я уеду из Венеции; признаюсь вам, что гондольеры довели меня до белого каления: несомненно, введённые в заблуждение моим здоровым видом, они останавливаются у каждой двери, где вас поджидают куртизанки, а когда я приказываю им плыть дальше, неодобрительно качают головами, словно я в чём-то провинился».
В бытность свою секретарём у французского посланника в Венеции не миновал посещения девиц лёгкого поведения Жан-Жак Руссо. «Я всегда испытывал отвращение к публичным женщинам, а в Венеции только они были мне доступны, так как вход в большинство семейных домов мне был закрыт ввиду моей должности», – признался он в «Исповеди»… Руссо прожил в Венеции полтора года, «сблизившись с другим полом только дважды». Вот как он описал свой первый визит к путане:
 «…Падуанка, к которой мы отправились, была довольно хороша собой, даже красива, но не той красотой, какая нравится мне. Доминик оставил меня у неё. Я велел подать шербет, попросил её спеть и через полчаса решил уйти, оставив на столе дукат; но на неё напала странная щепетильность, не позволявшая взять деньги, не «заработав» их, а на меня – странная глупость устранить повод для этой щепетильности. Я вернулся во дворец до такой степени уверенный в беде, что первым моим шагом было послать за врачом, чтобы попросить у него лекарства. Ничто не может сравниться с нравственным мученьем, которое я испытывал в течение трёх недель, хотя никакой действительный недуг, ни один видимый признак не оправдывал моих опасений. Я не мог себе представить, чтобы можно было выйти из объятий падуанки безнаказанно».
Да, Венеция славилась на всю Европу не только своими легкодоступными прелестницами, но и венерическими заболеваниями, потому Жан-Жаку было чего опасаться. К счастью, его пронесло мимо нежелательной микрофлоры, всё окончилось благополучно.
Что же касается вируса продажной любви, то, широко распространившись по городу, он проник даже за монастырские стены. В декабре 1497 года монах Тимотео из Лукки на проповеди в базилике Сан-Марко обличал: «Когда какой-нибудь синьор приезжает в эти земли, показывайте и ему женские монастыри – они не монастыри, а публичные бордели с проститутками!». В самом деле, многие венецианские монахини оказывали платные услуги на амурном поприще. Дело в том, что девушки из знатных семейств не могли выбирать свою судьбу: среди них было немало таких, кого постригали против их желания. Оттого продажную любовь монашек можно посчитать своего рода протестом с их стороны, посильным саботажем монастырских правил. Этот процесс, начавшись снизу, добрался до самых верхов. Так Джакомо Казанова писал, что аббатиса монастыря Девственниц была готова услаждать его за сто цехинов. А дож Джироламо Приули в своём дневнике называл женские монастыри Венеции борделями и лупанариями, утверждая, что «для здоровья государства нет другого способа, как только сжечь монастыри вместе с монахинями».
Впрочем, монастырские разгуляй-люли – дело всё-таки незаконное. Зато обычная проституция здесь была занятием вполне легальным. У венецианских куртизанок имелась своя гильдия, и они платили налоги в государственную казну. А святой Николай считался небесным заступником не только моряков, но – по совместительству – покровительствовал и девицам лёгкого поведения. Последние, к слову, по своим профессиональным качествам делились на «благородных» и «свечных», коим полагалось обихаживать клиента «до тех пор, пока не погаснет свеча».
Царский стольник Пётр Толстой о местных жрицах любви и об условиях их работы живописал следующим образом:
«Народ женской в Венецы убираются зело изрядно и к уборам охочи, а к делу никакому не прилежны, всегда любят гулять и быть в забавах, и ко греху телесному зело слабы ни для чего иного, токмо для богатства, что тем богатятся, а иного никакого промыслу не имеют. И многие девки живут особыми домами, тех есть в Венецы болши 10 000, и в грех и в стыд себе того не вменяют, ставят себе то вместо торговаго промыслу. А другие, у которых своих домов нет, те живут в особых улицах в поземных малых полатах, и из каждой полаты поделаны на улицу двери. И когда увидят человека, приходящаго к ним, того с великим прилежанием каждая к себе перезывает; и на которой день у которой будет приходящих болши, та себе того дни вменяет за великое щастие; и от того сами страждут францоватыми болезнми, также и приходящих к ним тем своим богатством наделяют доволно и скоро. А духовные особы им в том и возбраняют поучениями, а не принуждением. А болезней францоватых в Венецы лечить зело горазда: когда которой человек, вскоре послышае, скажет дохтуру, тогда у тех те болезни вырезывают и в малые дни вылечат, так что нималой болезни не послышит; а которой человек в той болезни без лекарства продлитца, тот и в лекарстве бывает продолжително, однако ж вылечивают совершенно».
…А теперь – спустя тьму столетий – мы впятером стояли на мосту Сисек, дезинфицировались граппой и не боялись, что нас здесь примут за проституток обоего пола, поскольку вокруг не было ни души. Да и вечерняя темнота успела сгуститься над городом.

***

Allora, над городом сгустилась темнота, и настала пора искать дорогу домой: насколько мы успели убедиться, в кривоколенных переулочках Венеции это дело непростое.
Долго ли коротко – наша компания оставила позади Сан-Поло и по зигзагообразному маршруту – с яростными спорами и обвинениями друг друга в неумении пользоваться навигаторами – стала углубляться в район Санта-Кроче.
Не заблудиться, прогуливаясь по Венеции, просто невозможно, это своего рода туристический бонус, бесплатное приложение ко всем прочим развлечениям. А заодно и упражнение на смекалку, если угодно. Разумеется, оно подходит только тем, у кого нервы в порядке и достаточно времени в запасе. Примерно как обстояло у нас. Хотя время – штука трудноуловимая, о нём всегда можно сказать, как Винни-Пух выразился о мёде: если оно есть, то его сразу нет. Однако мы в описываемую пору едва приступили к знакомству с городом, впереди предполагалось море впечатлений, и чрезмерно париться по поводу витиеватости нашего хождения по закоулкам Сан-Поло и Санта-Кроче никому не приходило в голову. Лично я расслабился и получал удовольствие. А мои компаньоны спорили и переругивались между собой – скорее в порядке юмора, чем ради скорейшего достижения финиша.
Это время оказалось благоприятным, чтобы соотнести свои ощущения с высказанным Марком Твеном в «Простаках за границей…»:
«В ярком блеске дня Венеция не кажется поэтичной, но под милосердными лучами луны её грязные дворцы снова становятся белоснежными, потрескавшиеся барельефы скрываются во мраке, и старый город словно вновь обретает величие, которым гордился пятьсот лет тому назад. И тогда воображение с лёгкостью населяет тихие каналы кавалерами в шляпах с перьями, их прекрасными возлюбленными, Шейлоками в лапсердаках и туфлях, дающими ссуды венецианским купцам под залог богатых галер, венецианскими маврами и нежными Дездемонами, коварными Яго и легкомысленными Родриго, победоносными армадами и доблестными армиями, возвращающимися с войны. В предательском солнечном свете Венеция лежит перед нами одряхлевшая, заброшенная, обнищавшая, лишившаяся своей торговли, забытая и никому не нужная. Но в лунном свете четырнадцать веков былого величия одевают её славой, и снова она – горделивейшее из государств земли».
Так оно и есть, хотя лишь наполовину. Поскольку дневной Венеции – при всём искушении присоединиться к заокеанскому классику – я тоже не могу отказать в поэтичности. А может, просто-напросто во мне выколупнулось больше точек соприкосновения с этим городом, нежели у Марка Твена? Вот ведь крамола какая, фу ты ну ты.
Однако же, в самом деле, под покровом темноты город воспринимается по-иному, чем днём. Это я успел в должной мере прочувствовать, разнонаправленно реминисцируя и конфабулируя, и всеми фибрами впитывая сложносочинённую метафизику материального мира, помноженного на сумрак времени, пока наша компания блуждала по Сан-Поло и Санта-Кроче. Венеция не проявляла к нам ни малейшего интереса, а слова и образы, воспоминания и мифы, страсти и фобии многих поколений приезжего люда (вкупе с ещё большим числом поколений автохтонов) перекатывались над нами, точно волны лагуны, бегущие к берегу над свежими утопленниками. Они перекатывались над нами, не зная остановки, отражаясь от стен, друг от друга, и превращались в преувеличенные проекции самих себя. А город возвышался над нами тёмной громадой, невозмутимо продолжая осуществляться здесь и сейчас – неразъёмно-многоликий, всеобъемлющий и… ускользающий от цельного восприятия. Впрочем, ничего удивительного, сокровенная природа рукотворных объектов неотделима от человеческого духа, она синкретична и слишком зависит от угла интерпретации, чтобы поддаваться строгому определению и вообще вмещаться в какие бы то ни было рамки. Это можно уподобить беспредельности космоса: сколь далеко ни проникай в любом направлении – всё равно впереди останется непреодолимая бездна.
Да, это было многокилометрово, средневеково и замечательно. Правда, ноги мои гудели от усталости к тому часу, когда удалось добраться до трамвайной остановки на пьяццале Рома и наконец отправиться домой.
…А вскоре мы уже сидели за столом в квартире на виа Франческо Баракка и ни в чём себе не отказывали.

***

Нет, это было не дежа вю, ибо на сей раз мы патриотично решили пить не граппу, а родные коньяк и самогон. Не зря ведь привезли их в такую даль. Дамам, впрочем, купили ламбруско и фраголино.
Ночь оказалась длинной и не лишённой приятности; мы никуда не торопились и просидели за столом почти до рассвета, изредка прерывая застолье, чтобы выйти на балкон покурить.
С балкона, как и вчера, открывался живописный вид на секс-шоп и тюрьму.
Касательно последней, правда, возникли разногласия.
– Никакая это не тюрьма, – сказала Анхен.
– А что же тогда? – удивился я.
– Наверное, стадион, – предположила она.
– Нет, тюрьма, – настаивал я. – Для стадиона площадь маловата. К тому же никто не стал бы огораживать стадион решётками со всех сторон, даже сверху. Так могли огородить только прогулочный дворик для зеков.
– Скорее всего, это полицейский участок, – высказал мнение Валериан.
– Я тоже думаю, что полицейский участок, – присоединилась к нему Элен.
– А я думаю, что стадион, – не отступала от своей позиции Анхен.
Я решил не продолжать спор:
– Ну и ладно. Можете считать как угодно, а мне больше нравится представлять, что это тюрьма. Символично жить возле венецианской тюряги, пусть и в Местре.
– Мало ли что символично, – возразил Валериан, выпустив дым в наваристую густоту адриатической ночи. – Но представлять подобное неуместно.
– Почему же?
– Во-первых, потому что не соответствует духу времени. А во-вторых, символизм – это путь в никуда, если он зиждется на самообмане, причём недостаточно убедительном.
После таких его слов между нами разгорелся спор, очень скоро перешедший на личности. Валериан обвинил меня в архаизме и склонности к декадентству, а я обвинил его в чрезмерной лапидарности. Затем он обвинил меня в алкоголизме и паранойе, а я его – в булимии, начётничестве, ригоризме и, как следствие, в неумении эксплицировать объекты, явления и себя самого в дихотомической реальности. Впрочем, обошлось без рукопашных единоборств, всё-таки настроение у обоих было превосходное. Оттого мы сотрясали воздух инвективами не слишком завзято, без смещений стилистического регистра, и ни в малой мере не сердились друг на друга. А минут через пять, утомившись словопрениями, вернулись к столу и продолжили пиршество.
Что до коронавируса, то ему в эту ночь было явно не выжить в наших организмах. Коньяк нам удалось допить, а самогон осилили не весь: слишком уж основательно запаслись в дорогу.
…Выйдя на балкон, чтобы покурить на сон грядущий, Валериан долго всматривался в робко занимавшуюся вдали заряницу. А затем вспомнил:
– Надо посетить могилу Бродского. Если мы не пойдём… если не поплывём на кладбище – это будет неправильно.
– Надо посетить могилу Бродского, – согласился я. – Только не сегодня.
– Ясное дело, – согласился он. – Сегодня – спать…

POST FACTUM

Пока набираю эти строки, в моей комнате продолжает балабонить телевизор. Впрочем, иногда я его переключаю на радио. Так что между делом на запасных полках сознания у меня откладываются новости текущего момента. А они в общих чертах таковы:
…Коронавирус обнаружен у принца уэльского Чарльза. Известно, что он принимал участие в конференции, где сидел рядом с князем Монако, от которого мог заразиться.
…В Италии закрыты все предприятия, которые не производят жизненно важные товары. Страна бьёт рекорды по смертям от covid-19.
…Коронавирус обнаружен у вице-премьера Испании, а также у двух испанских министров. Ледовый дворец в Мадриде переоборудован в морг, чтобы свозить туда трупы. Военные, обеззараживающие дома престарелых, находят стариков, умерших от коронавируса прямо в своих постелях, рассказала министр обороны Испании Маргарита Роблес.
…Владимир Путин объявил неделю выходных в России из-за пандемии.
…Чехия прикарманила партию медицинских масок и респираторов, которые направлялись в Италию из Китая.
…Кубанские аграрии собираются выйти на поля в масках. Митрополит Екатеринодарский и Кубанский Исидор совершил воздушный крестный ход над Краснодаром и окропил город святой водой с вертолёта. «Никто не останется без духовного попечения, – заявил он. – В некоторых храмах Кубани уже организованы онлайн-трансляции богослужений».
…Тесты на covid-19 дали положительные результаты у премьер-министра Великобритании Бориса Джонсона и у главы минздрава страны Мэттью Хэнкока.
…Россия предоставила Италии помощь, направив в страну военных вирусологов. Польша пытались этому помешать, не пустив российские военно-транспортные самолеты в своё воздушное пространство, и тем пришлось лететь, сделав крюк через Средиземное море. Глобалистские СМИ обвинили Россию в том, что она «воспользовалась ситуацией», а Италию – в «неразборчивости в вопросах помощи».
…Во Франции число умерших достигло тысячи трёхсот тридцати человек. В домах престарелых здесь сложилась катастрофическая ситуация: их обитатели умирают десятками.
…Премьер-министр Нарендра Моди ввёл в Индии карантин. Общественный транспорт остановлен, границы городов заблокированы. Посольство России в Индии сообщает, что там находится до десяти тысяч россиян, большая часть из них – в курортном штате Гоа. Туристам не позволяют выходить на улицу: полицейские бьют палками всех: и местных, и приезжих – требуют, чтобы расходились по домам. Вместе с тем многих туристов выгоняют из отелей. Они ночуют под открытым небом, им негде купить еды и воды, поскольку магазины закрыты. МИД РФ попросил индийские власти разрешить россиянам беспрепятственно добираться до аэропортов.
…Сербские военные установили три тысячи коек в помещении Белградской ярмарки: там планируют размещать больных covid-19.
…Когда Владимир Путин объявил о нерабочей неделе, многие решили использовать это время для каникул у моря, а не для самоизоляции, и народ массово ринулся бронировать гостиницы в Сочи. Местные жители, протестуя, вышли в город с плакатами: «Сочи не резиновый». Возможно, это подтолкнуло власти запретить заселение туристов в отели. А тех, кто уже прибыл на Черноморское побережье, попросили скорее выехать: до отъезда им предписано оставаться в своих номерах, и все шведские линии в ресторанах закрыты – питание отдыхающим доставляют в номера.
…Польская таможня заблокировала партию из двадцати трёх тысяч медицинских масок, предназначенных для врачей итальянского региона Лацио. Власти Лацио не скрывают эмоций и называют происшедшее кражей.
…Более тридцати тысяч россиян, находящихся за рубежом, застряли в аэропортах из-за пандемии. Компания «Аэрофлот», пользуясь ситуацией, значительно подняла цены на билеты.
…Выявлено двадцать пять военнослужащих, заражённых covid-19, на американском авианосце «Теодор Рузвельт», который находится на боевом дежурстве в море.
…Россияне пересылают друг другу фейковое сообщение о штрафах и аресте до пятнадцати суток за шутки про коронавирус.
…В Кишинёве медсестру выгнали из съёмной квартиры из-за боязни заразиться коронавирусом.
…За шутки о коронавирусе, публикуемые в соцсетях, наказывать никого не будут, сообщил глава Комитета Госдумы по информационной политике, информационным технологиям и связи Александр Хинштейн.
Слушая это, я подумал: вот ведь какая благодатная пора настала для властей всех мастей, этак завтра уже никто не удивится, если возбранят любые митинги и демонстрации, чтобы люди не заражали друг друга. А там дойдёт и до уголовной ответственности за группенсекс: тоже, как ни крути, эпидемиологически небезопасное мероприятие.
В самом деле, неожиданные времена, давно такого не было, с советской поры – чтобы столько запретов. Но, в сущности, к этому шло, мировую экономику трясёт уже несколько лет, пандемия лишь ускорила развязку. Сейчас под эту сурдинку правительства всех стран попытаются сбить свои народы в дружные стада – зачем, не хочу гадать, им виднее, тем, кто считает себя на шажок-другой ближе к господу богу: уж как минимум для вящей покорности. А пока что – получите пробный шар, не лишённый многогранного рацио: посидите-ка по домам, граждане потребленцы, пришибленные информационной эпидемией – можете бухать, трахаться или просто чесать задницы, кому что больше по душе, но избегайте контактов, пересудов и ненужных умозаключений, да заодно привыкайте мало-помалу умерять свои аппетиты и урезать расходы.
Ну спасибо хоть Александру Хинштейну за разъяснение, а то я до сегодняшнего дня старался воздерживаться от шуток. Нет, помаленьку шутил, конечно, да всё как-то не того, с оглядкой на собственную тень, без полнокровного куража. Теперь, может, запущу разок-другой от души какую-нибудь развесистую барамбасину. Тем более что мне и придумывать-то ничего не надо, ибо каждый из моих спутников по венецианскому вояжу – ходячий генератор всякоразных юмористических кандибоберов, знай себе успевай вспоминать да записывать, пока память ещё не пропита окончательно. Один Валериан чего стоит. Я уж молчу о Сержио.
К слову о последнем. Нынче он звонил. Его анализы вопреки ожиданиям окружающих оказались благоприятными, и Сержио выпущен из карантина. О таких, как он, в Италии говорят: assai bene balla, a cui fortuna suona – хорошо танцует тот, кому фортуна подыгрывает… Повезло человеку. Ну разумеется, у них же там, в станице Северской, продвинутая медицина: анализы берут у всех прибывших из-за границы, проверяют людей на вирус. А у меня здесь, в Краснодаре, ни грамма анализов не взяли. Я и дал бы, не жалко, однако – не взяли: велели ждать симптомов. Так что мне, вероятно, придётся мотать карантин от звонка до звонка.
Да и ладно, отмотаю, не проблема. Всё-таки мой бочонок с агуарденте ещё наполовину полон.
С другой стороны, он уже наполовину пуст – потому надо продолжать свои мемуары, не то могу не успеть до конца самоизоляции. Деваться некуда. Как говорится, если назвался груздем и взялся за гуж – ну и так далее…

6 МАРТА, 2020. КАННАРЕДЖО

«Дорогая Мальвида, будьте уверены, что Венеция – прекраснейшая из нелепостей, созданных человечеством, – она величественна в силу своей нелепости и служит лучшим объяснением, почему моллюски образуют чудесные раковины с жемчугом и перламутровыми створками; когда землёю служит только вода, а точкою опоры – утёсы, нужно строить, строить, украшать, вновь украшать. Город, принимающий летом и зимой ножные ванны, должен быть отменно причёсан. Ни за что на свете я не желал бы жить здесь. Но приезжать иногда на недельку – было бы большим удовольствием…»
Это писал из Венеции Александр Герцен немецкой писательнице Мальвиде фон Мейзенбург.
Нечто в подобном наклоне думал и я об этом городе, когда бродил по еврейскому гетто в Каннареджо. Впрочем, не столько гетто навеяло на меня подобные мысли, сколько воспоминания об увиденном вчера великолепии. Которое всё продолжало и продолжало перевариваться в моём сознании – продолжало и продолжало, и по сей день толком не переварилось... Однако слишком тесно взгляду в жилых кварталах и чересчур много воды. Наверное, мало кому придёт в голову обосноваться здесь надолго, по-хозяйски. Да, жить здесь прекрасно, если это временно, а потом неизбежно захочется домой.
Allora, в Венеции имеется еврейское гетто. Первое в человеческой истории, если не врут путеводители (хотя с чего бы им врать); так что именно здесь должны были обитать Шейлок и Тубал, и шут Ланчелот, и Старый Гоббо, иного места для иудеев во времена шекспировского «Венецианского купца» на берегах Серениссимы не предполагалось.
Слово «гетто» означало на староитальянском «литейная» или «плавильня»: в том месте, где венецианские власти выделили евреям землю, ранее находился литейный заводишко – и словцо, что называется, прилипло, как нередко к человеку прилипает прозвище, ни в малой мере его не характеризующее. Прежде иудеи расселялись в Венеции где попало, хотя в большинстве своём жили на острове Джудекка. Но в 1516 году по требованию папы их согнали в район Каннареджо, на окружённый каналами участок земли. С остальными частями города этот островок соединяли три моста с воротами, непременно закрывавшимися на ночь (всем обитателям гетто, за исключением лекарей, возбранялось выходить в город по ночам, а также во время христианских праздников); ворота и окружающие каналы охраняли стражники-католики. В дневное же время евреям было позволено покидать стены гетто, имея на себе специальные знаки отличия: каждому мужчине полагалось носить жёлтый или алый круг, нашитый на левое плечо (позднее – жёлтую или алую шляпу), а женщине – соответствующего цвета шарф. Помимо медицины, жители гетто имели право заниматься ростовщичеством и торговать подержанными вещами, но им запрещалось совершать коммерческие сделки, а также зарабатывать себе на жизнь земледелием и ремёслами. Под строжайшим запретом были и любовные отношения между иудеями и христианами: еврею за связь с женщиной-христианкой грозила кастрация.
В дни карнавалов традиционным развлечением венецианского плебса были так называемые «еврейские бега»: среди иудеев отбирали самых тучных и заставляли их бежать наперегонки в полуобнажённом виде. При этом – под хохот толпы – бегунов подбадривали, бросая в них гнилыми помидорами, а подчас и тухлыми яйцами.
Гетто представляло собой параллельную вселенную, которая могла бы послужить образцом исторического релятивизма. Даже карнавалы здесь устраивали отдельные, не совпадавшие с венецианскими – в дни праздника Пурим: с масками, карнавальными костюмами и прочими атрибутами весёлого разгула. По большому счёту здешние обитатели чувствовали себя гораздо защищённее, чем в других странах средневековой Европы, где нередко устраивали гонения на иудеев, сопровождавшиеся грабежами и погромами. Да и кровожадная инквизиция не дремала. Венецианские же власти не допускали проявлений религиозного фанатизма и произвола толпы, не покушались на свободу вероисповедания местного населения. Словом, жизнь в гетто по тем временам считалась вполне вольготной; в его границах евреи были предоставлены сами себе – все важные вопросы решались органами самоуправления, и городские власти предпочитали ни во что не вмешиваться.
Здесь имелись музыкальные и танцевальные школы, театр и консерватория, местные любомудры занимались книгопечатанием и переводами древних манускриптов, а искусных еврейских музыкантов приглашали в дома многих знатных особ на Риальто. Венецианское гетто являлось одним из крупнейших центров иудейской культуры и довольно спокойным островком среди бурных волн средневековой истории. Неудивительно, что сюда на протяжении веков переселялись сефарды и ашкенази, и левантийские евреи; здесь жили по законам Торы и строили синагоги, рождались и уходили в мир иной, женились и размножались. С годами численность иудейского населения росла, а территория гетто была ограничена высокой каменной стеной и каналами, это привело к постройке здесь высоких зданий – своеобразных средневековых небоскрёбов, насчитывавших до восьми этажей.
Более всего мне представлялось любопытным взглянуть именно на эти венецианские небоскрёбы. И я таки добрался до них – однако не сразу…
Выдвинувшись от вокзала Санта-Лючия по улице Rio Terra Lista di Spagna, мы через некоторое время свернули с неё и стали бестолково блуждать по запутанным улочкам Каннареджо…

***

Да, так оно и случается по закону подлости, когда кажется, что цель уже близка. Мы бестолково кружили по сумрачно-маловразумительным улочкам и переулкам, и скоро поняли, что сбились с намеченного маршрута. И не захочешь, а вспомнишь поговорку: надо было запасти терпения не один воз, а целый обоз… Навигатор вёл нас то туда, то сюда, то ещё чёрт знает куда, а гетто оставалось недостижимым.
Вдобавок Анхен и Элен – как это порой случается с женщинами – ни с того ни с сего принялись выговаривать нам за вчерашнее.
– Ещё один такой перфоманс, и я от вас уйду, – говорила Анхен. – Буду гулять по Венеции сама.
– Нашли место, где выпендриваться, – вторила Элен подруге. – А ещё деятелями культуры себя считаете. Вот забрали бы вас в полицию! Я даже представить не могу, какой штраф с нас могли потребовать за ваше представление!
– Да не оштрафовали бы нас, – пытался я их успокоить. – Мы ведь, по сути, никаких законов не нарушили.
– А если бы даже и штрафанули – ничего страшного! – радовался свежим воспоминаниям Сержио. – За такое не жалко. Я бы заплатил с дорогой душой, у меня денег-то много! Зато это был звёздный час Валериана!
Впрочем, читатель не в курсе, я ведь об этом пока не рассказывал.
Пожалуй, пора.
…Вчера, когда мы плутали по центру города, и в наших фляжках закончилось дезинфицирующее средство (а купить граппу в местном продмаге мы ещё не успели), Элен и Анхен в районе площади Сан-Маурицио увидели очередную достопримечательность: сильно наклонившуюся над каналом «падающую» колокольню церкви Санто-Стефано. И убежали фотографироваться возле неё. Надо сказать, очень кстати убежали, поскольку я решил извлечь из рюкзака неприкосновенный запас – двухсотграммовую пластиковую бутылочку из-под газировки, в которую был налит самогон Василия Вялого. Так-то на прогулках мы его не употребляли из-за чрезмерной крепости. Но теперь я решил, что пора.
А пока я доставал самогон, Сержио прочёл над массивными дверями здания, под которым мы стояли, вывеску: «Museo della Musica Venezia» – и, бросив нам: «Да ну вас, надоело пить!» – зашёл в помещение. Мы с Валерианом поддались стадному инстинкту и последовали за ним.
Позже, прогулявшись по интернету, я выяснил, что здание, в котором размещён музей музыки, – это церковь Сан-Маурицио (Святого Маврикия, если по-нашему). В ней проходит постоянная выставка музыкальных инструментов, причём экспонаты периодически меняются. Но в пору нашего посещения сего заведения мне это было невдомёк, да и по фигу, если честно. Попав туда наобум, я, что называется, плыл по течению, не стараясь ничему соответствовать.
В просторном музейном зале не было ни души. А на стендах и на специальных подставках, повсюду – мать честная! – струнные инструменты с многовековой родословной. Некоторые под стеклянными колпаками. Мы медленно пошли по кругу, читая надписи с фамилиями мастеров на табличках: Амати, Страдивари, Гварнери… Нечто напоминавшее гусли (правда, они имели своё, венецианское название: Salterio)… Инструмент наподобие небольшой арфы… Несколько подобий гитар с причудливыми корпусами и тремя дополнительными струнами… И – скрипки, альты, виолы да гамба, мандолины итальянских мастеров, начиная с пятнадцатого века. С ума сойти.
Невесть сколько мы могли глазеть, разинув рты, на все эти музыкальные сокровища, но тут из подсобных музейных недр появился человек. Одетый в тёмный ремесленный лапсердак, невысокий сутулый дядька с лицом печального пацука бодро прошаркал мимо нас – и, деловито подхватив со стенда один из гитароподобных инструментов, вознамерился отправиться восвояси. Однако Сержио не был бы самим собой, если б не пожелал с ним пообщаться.
– А можно хотя бы одним пальцем прикоснуться к инструменту? – спросил наш неугомонный друг с благоговением в голосе.
Итальянец, разумеется, не понимал по-русски, однако протянутый палец, по всей видимости, натолкнул его на догадку. И он сердито мотнул головой:
– Но, но! – далее последовала фраза из доброго десятка слов, среди которых я понял только «restauratore».
– Это реставратор, – сказал я Сержио. И на ходу сочинил перевод:
– Он говорит, что ты своим пальцем потрогаешь – и хана будет инструменту.
А потом меня осенило. Я двумя быстрыми движениями свинтил крышку с бутылки и протянул её дядьке с лицом печального пацука:
– Вирус, дезинфесьёне.
Затем пояснил убедительным голосом:
– Руссо граппа!
По всему, реставратору следовало возмутиться и погнать нас поганой метлой. Или некондиционной мандолиной. Однако вопреки моим ожиданиям он принял подношение и – я обалдел – выхлестал за один присест всё двухсотграммовое содержимое бутылки. Вот она, международная любовь к халяве, все мы люди, все мы человеки слабые. Правда, теперь настала очередь обалдеть потомку латинян, ведь шестидесятиградусный самогон Василия Вялого – это вам не тирамису кушать. Реставратор замер на месте, как прошитый колом, одна его рука судорожно сжалась (в ней предсмертно захрустел сминаемый бутылочный пластик), а другая, наоборот, стала медленно разжиматься. Я подхватил готовый рухнуть на пол раритетный инструмент и сунул его Симановичу:
– Давай, лабай что-нибудь, быстро!
– Не-е-ет, я на этом не могу, – протянул он. – Если б нормальную гитару...
– Не капризничай, играй через не могу! – присоединился к моему требованию Сержио. – Это твой единственный шанс!
И Валериан оценил неповторимость момента.
И ударил по струнам.
Не возьму на себя смелость высказываться о качестве музыки, я ведь не специалист. Однако пел он зажигательно, хоть и недолго. Что-то из матерного репертуара кубанских рокеров – примерно в таком духе:

Приезжайте к нам на хутор,
Все мы парни холосты!
Как увидим девку тута –
Волокём ея в кусты!

Не Вивальди, конечно. А всё равно слуху было приятно это смешение отечественного ворованного воздуха с веницейской атмосферой. Я даже позавидовал Валериану (увы, писатель обречён завидовать выразительному инструментарию музыкантов и живописцев)… К сожалению, реставратор быстро вернулся в чувство и осознал, сколь бесцеремонный кунштюк с ним совершили. Его реакция на перемену смысловой доминанты оказалась закономерной: сердитым движением он выхватил у Симановича драгоценный инструмент и, пошатываясь, направился прочь. Между прочим, вдрызг смятую бутылочку из-под самогона тоже унёс с собой, как если бы та прикипела намертво к его пальцам.
Естественно, мы тоже не стали задерживаться в «Museo della Musica Venezia».

***

Обидным было, что вчера-то Элен и Анхен не терзали нас нравоучениями: то ли радовались, что дело обошлось без административно-денежных или – упаси бог – пенитенциарных последствий, то ли просто сочли выдумкой наш рассказ о встрече с искусством, когда мы покинули музейные стены и нашли своих спутниц подле «падающей» кампанилы Санто-Стефано. Скорее второе. А сегодня, выходит, поверили задним числом. Подумали-посовещались и решили поверить – оттого теперь ворчали всю дорогу.
А тут ещё нам еврейское гетто никак не удавалось найти. Мы блуждали в районе канала Каннареджо, несколько раз возвращались к перекинутому через него Понте-делле-Гулье – мосту с обелисками, – словно кружили по заколдованному лабиринту, ревностно охранявшему от чужаков прошедшие времена. Подле моста стояли два колоритно разодетых гондольера, похожих фэйсами на Дон Кихота и Санчо Пансу: оба – в подобиях полосатых тельняшек с длинными рукавами и в соломенных шляпах с неширокими полями и невысокими тульями, перевязанными синей и оранжевой ленточками. Зычными голосами они зазывали на романтическую прогулку всякий раз, когда мы проходили мимо, но с каждым разом надежда на их лицах заметно притухала.
– Экие сердяги, – посочувствовал я Кихоту и Пансе. – У них руки чешутся поработать вёслами, а клиент в сети не идёт.
– Сердяги, да не сермяги, – заметил Валериан.
– Понятное дело, что не сермяги, с их-то заработками, – согласился я.
Некогда считавшиеся бедняками, ныне гондольеры в Венеции – довольно привилегированная каста, и заработки у них вполне приличные: около полутора сотен тысяч евро в год. В гильдию гондольеров нельзя попасть со стороны, как, например, в таксисты или в водители автобусов-трамваев-поездов-самолётов. Гондола передаётся по наследству от отца к сыну и стоит как неплохая однокомнатная квартира, а число гондоловожатых строго ограничено и составляет немногим более четырёхсот человек. Соответственно – ни конкуренции, ни демпинга, ни дуэлей на вёслах из-за уведённого туриста; стоянки для отлова клиентов и маршруты плавания распределены городскими властями, всё чинно, мирно и денежно. Словом, до недавнего времени венецианским лодочникам можно было только позавидовать. Но не теперь, в пору разносторонней индукции вирусных ожиданий, высосавших из города всю золотоносную туристическую породу… С другой стороны, кому сейчас легко? Разве только нам, коронаотрицателям из далёкой Русколани, коим нет никакого дела до болезненных европейских перетыков. Органический функционал Венеции, давно превращённой в полутеатральный паноптикум для развлечения заезжего люда, засбоил, застопорился – быть может, приказал долго жить, а нам-то что, нам прикольно: меньше народа – больше кислорода. Мы не сомневались: что угодно может здесь случиться с кем угодно, только не с нашей компанией, Парки ещё не скоро устанут прясть для нас пятижильную (или, может быть, пятихвостую, это под каким углом посмотреть) путеводную нить.
…Чтобы задобрить сердитых дам, в баре возле моста мы купили им по коктейлю с медицинским названием «шприц» (вообще-то везде пишут «спритц», но такое словцо сумеет выговорить без искажений разве только немец)… Затем, вернувшись сюда в очередной раз, – снова купили. И это возымело благотворное действие.
Между блужданиями порой мы непроизвольным образом рассредотачивались по сувенирным магазинчикам. Сразу чувствовалось, что покупатели в них давно не появлялись, ибо нас везде встречали как родных. Продавщицы выбегали из-за прилавков с радостными возгласами:
– О! Туристи! Туристи!
И предлагали умопомрачительные скидки. А может, ещё что-нибудь: я не уверен по причине слабого владения итальянским. Как бы то ни было, в этих магазинчиках мы тоже ни в чём себе не отказывали: грех было не извлечь пользу из обстоятельств, случайно сложившихся для нас столь благоприятным образом. Хорошо, что дело ещё не успело дойти до полноценного карантина, и мы имели возможность беспрепятственно бродить по улицам притихшего города.
Между прочим, слово «карантин» пришло в мир из Венеции. Это производная от «quarantа» (куаранта), что в переводе с итальянского означает «сорок». Именно столько дней во время эпидемий чумы должно было простоять на якоре каждое судно, прибывшее из других земель, прежде чем ему позволяли подойти к берегу – разумеется, если к тому времени среди экипажа не обнаруживалось заболевших. В противном случае зачумлённую команду высаживали на крохотный островок Лазаретто, расположенный здесь же, в лагуне. На нём затем и хоронили умерших. Таким образом, все медицинские лазареты последующих эпох – этимологические прапраправнуки упомянутого «чумного острова», от которого до площади Святого Марка рукой подать: что-то около четырёх километров.
…Allora, мы шарахались по городу, периодически выходя к каналу, и мало-помалу утрачивали надежду отыскать гетто. А потом Валериан над одной сумрачной подворотней вдруг узрел табличку с непонятной надписью.
– Похоже на иврит, – сказал он.
– Похоже, – согласилась Анхен.
И мы направились туда.
И попали наконец в еврейское гетто, словно кто-то незримой рукой сорвал перед нами завесу времени, дабы позволить настырным пришлецам заглянуть в глубины прошлого.

***

Вот они, венецианские «небоскрёбы». Давно не крашеные, плотно прижавшиеся друг к другу, насчитывающие не одну сотню лет своего существования и не имеющие ни малейшего сходства с великолепными дворцами, поныне украшающими берега Большого канала. Бедностью дышат их стены, бездолье выглядывает из бессчётных окон. Здесь многодетные иудейские семьи веками ютились в тесных в комнатах-клетушках с низкими потолками. Да, именно ощущение тесноты и неуюта в первую очередь возникает у того, кто стоит подле этих строений, задрав голову, дабы представить, каково это: фланировать по здешним улочкам вечерней порой под руку с дамой в ожидании, что вот-вот кто-нибудь из окна шестого или седьмого, или восьмого этажа выльет тебе на голову ночной горшок или ведро с помоями. Полагаю, не зря Теофиль Готье обозвал венецианское гетто зловонным подлым местом. Да и не только он – многие не скупились на эпитеты сходного толка.
– Представляю, какое амбре стояло тут, если долго не было дождей, – говорю безадресно.
– Ну да, – соглашается Анхен. – Канализации тут, наверное, не было.
– Конечно, не было, – подтверждаю я.
– Ничего, канализация в жизни не главное, – авторитетным тоном заявляет Сержио. – Зато иммунитет у них был отменный. Наверняка лучше нашего.
– Разумеется, ведь выживали только люди с крепким иммунитетом, – соглашается с ним Валериан. И, приняв позу горниста, делает несколько глотков из фляжки. Которую у него тотчас отбирает Элен:
– Симанович, ещё не вечер. Ты почему пьяный?
– Так я ведь бухнул, – отвечает он.
Мы все смеёмся, и Элен тоже делает глоток из фляжки. После чего, скривившись, восклицает:
– Фу, это же совсем не граппа!
– Совсем не граппа, – подтверждает Валериан. – Это самогон Василия Вялого. Мы решили сегодня его допить: не везти же домой, в самом деле.
– Эгоисты, – сердится она. – А нам что пить?
– Да я не хочу, – говорит Анхен.
– А я хочу «шприца»! – заявляет Элен.
– Ладно, я тебе куплю, – обещает Валериан.
И мы снова трогаемся в путь…
Похоже, мне следует сделать небольшую ремарку по поводу пресловутого коктейля, раз уж он столь понравился женскому составу нашей экспедиции в землю незнаемую. «Спритц» придумали австрийские военные в середине XIX века, когда Венеция входила в состав Австро-Венгрии (отсюда и столь языколомное название). Он состоит из игристого вина просекко, аперитива апероль или кампари и содовой. Плюс ломтик апельсина и лёд.
…На кампо Гетто Нуово с обшарпанно-разноцветными зданиями и чахлыми деревцами по периметру наша компания надолго не задержалась. Анхен, правда, пыталась мимоходом отыскать на стенах домов старую каменную плиту, на которой разъясняется наказание, причитающееся каждому еврею-выкресту, если тот продолжает тайно соблюдать иудейские обряды, – пыталась, да не нашла (позже выяснилось, что плита осталась позади, невдалеке от Фондамента ди Каннареджо). За этим последовали новые блуждания: смурные кварталы, пустые кафе, таверны и сувенирные лавки, самогон Василия Вялого, снова смурные кварталы вперемешку с разговорами о том, сколь унылым было существование в затхлых каморках еврейского гетто, «шприц» на вынос из очередной местной забегаловки, магазинчик карнавальных масок, джелатерия, в которой Элен и Анхен купили себе по стаканчику мороженого, каналы, впадавшие в тёмное море минувших веков, и узкие изломанные улочки, по одной из которых мы наконец вышли к причалу Сант’Альвизе.
Здесь была небольшая уютная набережная Giurati, с двух сторон зажатая стенами зданий, на ней стояли деревянные скамейки, а главное – оттуда открывался великолепный вид на Венецианскую лагуну. Не надо быть семи пядей во лбу, чтобы догадаться: мы не смогли отказать себе в удовольствии остановиться здесь на полчаса. Сидели на скамейке среди абсолютного безлюдья, как последние люди на вымершей от пандемии планете, подкреплялись прихваченными из дома бутербродами с пармской ветчиной, моцареллой и боккончини, изредка отпивали из фляжек; дышали пряным, пропитанным влагой воздухом и наслаждались видом заката над лагуной.
– Вчерашнее будущее наступило сегодня, – торжественно провозгласил Валериан, стряхнув с джинсов хлебные крошки.
– И позавчерашнее, – добавила Элен.
– И позапозавчерашнее, – продолжила этот ряд Анхен.
– В общем, всё сошлось в одной точке, – подытожил я. – Мы находимся на вершине… нет – на острие времени, и все путешественники минувших веков обрели своё воплощение в наших персонах.
Само собой, по такому случаю Валериан не преминул встать и продекламировать нечто лирически-философское, соответствовавшее пейзажу и настроению. Это было стихотворение Олега Виговского:

Прибой накатывает упорно
На берег моря. Устало, хмуро
Камни считают волны – как зёрна
Чёток мулла, читающий суры.
Волны смеются, греховную тяжесть –
Земную тяжесть! – с камней смывая.
Лёгкой, причудливой белой пряжей
Взлетает к небу пена морская,
И падает вниз, и бесследно тает,
И ветер летит быстрее птицы
Над морем, над берегом – и не знает,
Придётся ль, удастся ль остановиться,
Забыв движения окаянство
И времени злобу, что дни и ночи
Вселенной окостеневший панцирь
Резцом веков и мгновений точит,
Предавая забвению всё постепенно,
И оставляя итогом конечным
Только слова о том, что бренно.
Только догадки о том, что вечно.

***

Allora, Валериан декламировал стихотворение Олега Виговского, простирая над береговой чертой то десницу, то шуйцу, а я смотрел вдаль, и мысли мои были не здесь и не там, за горизонтом, нигде конкретно и всюду сразу… А затем я представил себе, как без малого шестнадцать столетий тому назад, весной 452 года, на этом берегу стояли люди и тревожно вглядывались в воды лагуны, усеянные парусами рыбачьих судёнышек. На парусах, на воде и в небесах плясали багровые отсветы пожарищ, а отплывшие от материка судёнышки были битком набиты латинянами и потомками венетов, которые, в страхе побросав пожитки, бежали от Бича Божьего. 
Так прозвали Аттилу жители Гесперии. В прошлом году он уже вторгался в имперские пределы, но это было в далёкой Галлии. Полчища свирепых гуннов, ведомые Бичом Божьим, сметали всё на своём пути; они опустошили половину провинции и предали смерти тьму народа, пока их не встретил на Каталаунских полях магистр Флавий Аэций во главе римских легионов и союзников-федератов. Там, в туманной Галлии, свершилась Битва народов – последнее великое сражение, в котором Рим сумел дать отпор варварам. И Аттила был вынужден убраться восвояси.
Но вот он пришёл снова. На исходе зимы перевёл орды гуннов через Альпы и объявился под стенами Аквилеи, одной из неприступнейших крепостей Гесперии, которую не удалось покорить ни Алариху, ни Радагайсу. После трёхмесячной осады гунны взяли город штурмом, а затем разрушили до основания, не оставив в живых ни одного из его жителей. За Аквилеей последовали Алтинум и Конкордия, а теперь настала очередь Патавии (Падуи): это она полыхала вдали. А конные разъезды гуннов рыскали повсюду, добираясь до самых берегов лагуны: они грабили и убивали, и сгоняли людей в стада, чтобы увести их в рабство, и поджигали окрестные селения.
…Те, кто стояли здесь, на месте нынешней набережной Giurati, тревожно вглядываясь в приближавшиеся паруса, были потомками людей, которые полвека тому назад переселились на острова лагуны, чтобы спастись от нашествия вестготов Алариха. Простые рыбаки и добытчики соли, они жили скудно и понимали, что с прибытием сюда большого количества людей борьба за существование станет ещё труднее. И вместе с тем разве возможно не протянуть руку помощи тем, чьи жизни повисли на волоске над бездной? Тем, кому осталось уповать лишь на милость господа?
А по берегу лагуны проезжал отряд варваров. Завидев удалявшиеся паруса рыбачьих судёнышек, подобные лепесткам диковинных водных растений, они принялись насмехаться:
– От нас убегают.
– Не убегают, а уплывают. Ничего, когда-нибудь им всё равно придётся пристать к берегу. Выйдут из своих лодок – а мы уже там их поджидаем: то-то будет радостная встреча! Никуда не денутся.
– Конечно, никуда не денутся. От нас не спастись.
– Отчего же. Могут и спастись: пусть превратятся в рыб и живут в море, ха-ха-ха!
– Да-да, это верно, только в море они и смогут почувствовать себя в безопасности, ха-ха-ха!
Нет, беглецы, конечно же, не превратились в рыб. Но кое в чём гунны оказались правы. Несчастные переселенцы оказались хваткими и приживчивыми; год за годом они осушали озерца, гатили заросшие камышом болота, насыпали дамбы, мало-помалу отвоевывая у лагуны участки суши, и строили, строили, строили. Миновали столетия, и островитяне сумели воздвигнуть город, прекрасный и величественный. Город, который иногда сравнивают рыбой. Вероятно, потому что при взгляде с высоты (я сам в этом убедился, когда увидел Венецию в иллюминатор самолёта) он в самом деле изрядно смахивает на гигантскую рыбину, вынырнувшую из тёмных вод и мирно греющую бока на солнце…

***

На причале Сант’Альвизе – остановка вапоретто. Но мы не воспользовались речным трамвайчиком: решили вернуться домой пешком, только не прежним, а каким-нибудь другим маршрутом. Так сказать, для полноты погружения в коллективную сопринадлежность к местной архаике.
И снова потянулись спонтанно-изгибистые улицы с тесно сдвинутыми стенами, каналы с перекинутыми через них горбатыми мостиками, набережные с пустыми остериями и сувенирными лавками, неожиданные повороты в тупиковые дворики, пропитанные атмосферой чужой замшелой повседневности, остатки самогона Василия Вялого, низкие арочные проходы между кварталами, приплюснутыми друг к другу наподобие собранных в кучу обрывков каббалистических инкунабул, «шприц» на вынос из очередной забегаловки, ощущение нереальности и строки Петра Вяземского из стихотворения «Венеция», всплывающие на поверхность моего сознания сквозь сумерки ушедших времён:

Город чудный, чресполосный –
Суша, море по клочкам, –
Безлошадный, бесколёсный,
Город – рознь всем городам!
Пешеходу для прогулки
Сотни мостиков сочтёшь;
Переулки, закоулки, –
В их мытарствах пропадёшь…

Интересно, случалось ли князю Вяземскому посещать этот район города. Думаю, вероятность невелика. Хотя Наполеон – ещё в бытность свою генералом – ликвидировал ворота гетто, однако после прихода австрийцев они были восстановлены, и окончательно их демонтировали только в 1866 году. Да и все окрестные кварталы считались едва ли не трущобами. А между тем Пётр Андреевич страдал депрессивным расстройством; его угнетали густолюдье и суета, смешение богатства и нищеты, туристы-англичане и хриплоголосые певцы-попрошайки, «побродяги, промышляющие гроши» и «разной дряни торгаши» – всё это он увидел в Серениссиме, посетив её при австрийцах. Нет уж, при таком душевном настрое поэт вряд ли пожелал бы сюда наведаться. С годами он вообще воспринимал мир во всё более безотрадном свете. Лишь «при ночном светиле» старый князь был готов полюбить Венецию, а её дневное обличье Вяземский описал следующим образом:

Экипажи – точно гробы,
Кучера – одни гребцы.
Рядом – грязные трущобы
И роскошные дворцы.
Нищеты, великолепья
Изумительная смесь;
Злато, мрамор и отрепья:
Падшей славы скорбь и спесь…

Да, я оказался везунчиком по сравнению с Петром Вяземским и миллионами других гостей Светлейшей. Мне не грозило столкнуться здесь с избыточным человеческим фактором – ни в трущобах, ни подле роскошных дворцов. Как говорится, не было бы счастья, да несчастье улыбнулось.
Впрочем, сама по себе Венеция уже давно не существует, ибо она густо населена призраками великих. Настолько густо, что любой приезжий волен выбирать себе на просторах минувшего компанию по вкусу.

***

О жизни венецианских евреев Пётр Толстой записал в дневник следующее:
«А паче всех народов много жидов, которые в Венецы имеют особое свое место, окруженно их еврейскими домами подобно городу, и двои в то место ворота; в том их месте построены у них две их божницы каменные; и домы их зело богатые, строение все каменное, пребезмерно высокое, в высоту в восемь и в девять житей. И будет всех жидов в Венецы без мала аж десять тысеч. И зело там евреи богати, торги имеют великие; у многих жидов ходят по морю свои карабли, у одного жида караблей по семи и по осми есть собинных; а болши всего торгуют те евреи таварами дорогими: алмазами, яхонтами, изумрудами, лалами, зернами бурмицкими и жемчугом, золотом, серебром и иными, подобными тому ж вещми. Ходят те жиды в черном платье, строй платья их таков, как купцы венецкие носят, и волосы накладныя носят изрядные, бороды и усы бреют. Толко для признаку носят шляпы алые суконные, чтоб были знатны, что они еврейской породы; а которые жиды не похотят носить алых шляп, те повинны заплатить в казну всей Речи Посполитой с человека пять дукатов на год венецкой манеты (то будет два червонных золотых), и тем будет волно носить черные шляпы. Многие жиды в Венецы убираются по-француски, а жены их и дочери-жидовки убираются изрядно и зело богато по-венецки и по-француски, множество носят на себе алмазов и зерен бурмицких и иных каменей изрядных и запан дорогих. Народ жидовской в Венецы, мужеск и женск пол, изрядно благообразен, а ружья иметь при себе евреем в Венецы никакого не позволено…»
По правде говоря, не увязывается у меня картинка обилия богатых евреев с многоэтажными тесными жилищами, в которых они обитали. Нет, богачи, разумеется были: ростовщики, ювелиры и прочая… Или только их и довелось встречать Петру Андреевичу – в торговых лавках, на променаде, ещё где-нибудь в городе (опознавал, само собой, по «алым шляпам»). Вернее всего, в гетто он просто не заходил, зачем туда православному: посмотрел снаружи – и достаточно.
Да, пожалуй, именно так оно и было.
…Весь этот день выпластовывается сегодня из моей памяти тяжеловесно, подобно вытаскиваемому из воды спруту: многочисленные щупальца непрестанно шевелятся туда-сюда, отчего трудно сосредоточиться на каждом в отдельности… Мы блуждали по тёмным улочкам, похожим на узкие щели, нескончаемо, самозабвенно, апокрифически. Беспредельная теснота царила во всех направлениях, куда бы ни сворачивал наш необязательный отряд под звёздами перенасыщения. Ноги гудели от усталости, но неугомонная фантазия, продолжая версифицировать, множила сущности в геометрической прогрессии. Едва начавший вырабатываться стереотип восприятия города ломался, рушился и осыпался вавилонской башней, погребая под своими обломками утренние надежды на легковесное времяпрепровождение, разбавленное умеренной исторической нагрузкой да посильной лирической метафористикой. Пространство обрастало тенями, постепенно уплотняясь, однако свою безнадзорность из-за этого мы не ощущали увеличившейся, ибо она изначально подразумевалась практически абсолютной…
Я утратил счёт времени; казалось, запутанным торричелевым лабиринтам Каннареджо не будет конца. И даже представилось несколько удивительным, когда нам удалось наконец выбраться к вокзалу Санта-Лючия.
На набережной перед вокзалом Элен от избытка чувств принялась танцевать тарантеллу. Это, вероятно, коктейль «шприц» возымел своё действие. Натурально, она выплясывала на площади, а Анхен хлопала в ладоши, пританцовывая на месте: похоже, ей тоже хотелось выдать какого-нибудь зажигательного трепака или гопака, однако она не решалась присоединиться к дивертисменту. Да и зрителей на набережной было маловато: лишь единичные прохожие иногда появлялись на фоне воды и камня. Впрочем, сегодня уже не берусь утверждать, что все они имели место в реальности: возможно, некоторых из них моё воображение материализовало задним числом, из любви к порядку и постепенности, ведь когда человейное поголовье испаряется скачкообразно – это не совсем комильфо для сознания, ибо подобное не согласуется с привычным жизненным обиходом. Как бы то ни было, мы присутствовали здесь в гораздо большей пропорции, чем ожидали изначально. Притом число прохожих на улицах с каждым днём неуклонно сокращалось – как если бы материя бытия прохудилась где-то рядом, и большинство венецианцев провалилось в образовавшуюся прореху; а кто не успел провалиться, тем это предстояло в ближайшей перспективе.
Ну и что же, малолюдность города нас не смущала. Лично мне было вполне достаточно нашей суматошной гетерогенной компания во всём её многосоставном единстве, и никого более не требовалось. Разве только ещё хотелось услышать песню группы «Ундервуд», которая называется «Смерть в Венеции» – я полагал, что она очень подошла бы к этому вечеру над заляпанной светом фонарей, но сохранявшей непроницаемость водой Большого канала:

Девочка видит, как снова и снова сползает по крыше старик Казанова
И с первой звездой превращается в рыбу-пилу.
Время мечет икру по дну мироздания, отравленный город теряет сознанье
И камнем уходит под воду в янтарную мглу…

Разумеется, песне было неоткуда взяться… Возможно, я просто слегка перебрал граппы. Хотя это вряд ли.

***

Чтобы добраться до конечной остановки трамвая, надо было всего лишь перейти от вокзала до площади Рима по мосту Конституции, дугой изогнувшемуся над Гранд-каналом.
Железный, со стеклянными парапетами, заканчивающимися бронзовыми поручнями, со скрытым освещением, этот мост был построен в новом тысячелетии, оттого моё воображение по отношению к нему, скорее всего, осталось бы индифферентным, если б не одна важная деталь: это очень скандальный мост, все двенадцать лет своего существования он не переставал возбуждать шумиху в прессе, народные волнения и даже послужил причиной судебной тяжбы, продлившейся шесть лет.
Иногда венецианцы иронически называют его мостом Калатравы – по фамилии испанского архитектора, спроектировавшего это сооружение. Многие местные жители были недовольны модернистским стилем моста, который диссонировал с окрестной архитектурой, неудачным выбором места его возведения, да мало ли чем ещё, не суть важно (в этом консервативном городе вообще любые новые проекты воспринимают в лучшем случае с недоверием). Строительство сопровождалось критикой в прессе, непрестанными протестными митингами; в конце концов брожение в массах достигло столь высокого градуса, что власти даже отменили торжественное открытие моста: просто пустили по нему пешеходов без помпы и церемониального официоза.
А спустя несколько лет мэрия Венеции подала в суд на Сантьяго Калатраву. Претензий к архитектору было много. Во-первых, мост Конституции обошёлся городу на четыре с половиной миллиона евро дороже, чем предусматривалось проектом; во-вторых, строительство продолжалось на четыре года дольше запланированного срока; в-третьих, ступени, покрытые плитами из закалённого стекла, оказались непрочными, и часть из них пришлось заменить; в-четвёртых, мост не приспособлен для инвалидов (дабы исправить это упущение, соорудили фуникулёр, но тоже неудачно: в кабине, верхняя часть которой изготовлена из стекла, летом температура поднималась до семидесяти градусов по Цельсию – в итоге его пришлось демонтировать). В прошлом году суд Венеции признал Калатраву виновным в том, что при проектировании моста он допустил небрежность, и обязал архитектора выплатить городу штраф в размере семидесяти восьми тысяч евро.
К слову, скандалы и перерасход средств для Сантьяго Калатравы – дело привычное. Так, вдвое против сметной выросла стоимость возведения моста по его проекту в Иерусалиме; а непомерно вздорожавшее строительство небоскрёба «Turning Torso» в Мальмё вообще привело к политическим отставкам в Швеции. Штрафы этому архитектору тоже не в диковинку. Например, за огрехи при проектировании Дворца конгрессов в Овьедо суд взыскал с него два миллиона девятьсот тысяч евро.
В Валенсии, на родине Калатравы, левая парламентская коалиция создала посвящённый его ляпсусам интернет-сайт под названием «Calatrava te la clava» (Калатрава обдерёт тебя до нитки). Правда, оскорблённый зодчий обратился в суд, и вскоре сайт закрыли.
Ну что же, мост Конституции всё-таки стоит на своём месте, соединяя берега Большого канала; не обрушился пока, и слава богу.
В этот и последующие дни у нас была возможность хорошенько рассмотреть его со всех сторон. Ничего себе так, вполне современно выглядит. Если дать волю воображению, можно представить его похожим на гигантского базилозавра, изогнувшегося в прыжке над водой.
Впрочем, если на мой вкус, то действительно несколько диссонирует с обликом Венеции. Выглядит этаким заезжим гостем в средневековом интерьере.
Зато от вокзала Санта Лючия до пьяццале Рома по мосту Конституции несколько минут ходу.
Житейское удобство, помноженное на эстетическую дисгармонию. Амбивалентная шаткость бытия.
...На сей раз, вернувшись домой, мы сравнительно недолго сидели за столом, поскольку на завтрашний день наметили плаванье к островам Венецианской лагуны и договорились утром пораньше встать. К тому же ноги у всех гудели от усталости.
Да уж… Как там у Мандельштама в «Веницейской жизни»:

Тяжелы твои, Венеция, уборы,
В кипарисных рамах зеркала.
Воздух твой гранёный. В спальне тают горы
Голубого дряхлого стекла…

«Вот именно: стекла.  Штампованно, а всё же верно, – так думал я, медленно уплывая в снотворную темноту. – Возможно, всё штампованное именно потому и проштамповано, что оно – верно…». Это казалось забавным и нескончаемым, поскольку моему следующему дню предстояло начаться под знаком стекла. Первым из трёх, намеченных к посещению, должен был стать Мурано – остров стеклоделов.
Нет, сразу уснуть мне не удалось. Потому что Элен осталась в компании с двухлитровой бутылкой кьянти, вознамерившись непременно допить вино. В первой половине ночи она несколько раз заглядывала в нашу с Анхен спальню, игриво вопрошая:
– Вы что тут, сексом занимаетесь?
Потом и Элен затихла. Но сон от меня ушёл, и я ещё не менее получаса ворочался, прежде чем изловчился натянуть на своё сознание долгожданную темноту.
…А наутро мы обнаружили на столе пустую бутылку из-под кьянти.
Русские женщины – они такие.

POST FACTUM

Сегодня утром позвонил Василий Вялый:
– Привет, дядька!
– Привет.
– Долго тебе ещё карантинить?
– Два дня осталось.
– Не зачах от тоски? В четырёх стенах сидеть – это не мёд, я понимаю. У тебя там хоть самогонка-то есть? А то могу подвезти на своей лайбе.
– Нет, спасибо. У меня агуарденте ещё почти полбочонка.
– Красиво жить не запретишь, да-а-а… Космополит безродный ты, Женя, от корней отрываешься. Ничего здоровее самогонки в мире нет, тем более против вируса. А ты: агюар-р-рдэ-э-энте, тьфу!
– Чем богаты, тем и рады. Хотя, по правде сказать, приелось каждый день пить одно и то же. Хочу на денёк перерыв сделать. Знаешь что, Василий: ты не мог бы купить мне пива?
– Могу, конечно. Сколько?
– Ну, два… Или три полуторалитровых флакона. Только я с тобой контачить не должен: карантин как-никак. Ты мне пиво под ворота подсунь: там щель большая, должно пройти. Или перебрось. А я во двор выйду, заберу.
– Ладно, понял. Ну, давай тогда, пока. Пойду в магазин.
– Ну, давай…
Через час я вышел из дома и обнаружил у себя во дворе пиво: три полуторалитровых флакона. Да ещё переброшенный через ворота треснувший магнитовский пакет, в котором были две таранки, шмат сала и кирпичик белого хлеба. Быстро Василий управился. Впрочем, он ведь, как обычно, на велосипеде, да и живёт недалеко. Спасибо ему.
И вот я сижу у окна в своём кабинете, смотрю на серебристую рябь озера Карасун – и, потягивая пивко, слушаю телевизор. Мировые новости сыплются мне в мозг и густо струятся по извилинам:
…Власти Нью-Йорка, где зафиксировано большое количество жертв коронавируса, развернули возле больниц мобильные морги. Каждый такой морг представляет собой рефрижераторный трейлер, способный вместить сорок четыре трупа. Также для борьбы с пандемией задействовали военно-морские силы: два плавучих госпиталя направлены к Нью-Йорку и Лос-Анджелесу.
…На авианосце «Теодор Рузвельт» катастрофически растёт число заражённых covid-19. Капитан авианосца Бретт Крозье обратился к командованию ВМС США с четырёхстраничным меморандумом, в котором попросил разрешить сойти на берег части экипажа. «Мы не находимся в состоянии войны. Моряки не должны умирать», – написал Крозье. Министр обороны США Марк Эспер отказал ему, заявив, что происходящее не следует расценивать как нечто из ряда вон выходящее. Капитан Крозье отстранён от командования кораблём.
…Правительство Сербии попросило помощи у России в борьбе с коронавирусом
…Больницы Испании переполнены пациентами, которые умирают в коридорах, нередко прямо на полу. Отныне в стране запрещены публичные церемонии прощания с усопшими; эта мера касается не только жертв covid-19, но и всех других покойников.
…В московских СИЗО приостановлен приём новых арестантов: всех новичков доставляют в одно СИЗО №7 в Капотне. Также прекращён допуск адвокатов и следователей в изоляторы. Арестантов больше не вывозят на следственные действия и судебные заседания.
…Юная блогерша из США разместила в соцсети видео, на котором лизнула ободок унитаза в самолёте, заявив, что она не боится коронавируса. Вскоре по интернету стал распространяться новый флешмоб: многие облизывают туалетные сиденья, демонстрируя, что они тоже не боятся заразы.
…Посещения домов престарелых во Франции запрещены. Правительство заявило, что старики должны быть изолированы в своих комнатах.
…Генсек ООН Антониу Гутерриш заявил, что в условиях карантина, который ввели во многих странах, значительно увеличилось количество случаев домашнего насилия.
…Ведущие дома моды Франции запустили производство защитных масок для лица.
…Шведские власти предупредили граждан, что подростки бегают по улицам, намеренно кашляя и чихая рядом с пожилыми людьми в так называемом «коронавирусном вызове».
…В Греции на круизном лайнере «Элефтериос Венизелос» у двадцати человек обнаружен коронавирус. На борту судна находятся люди из тринадцати стран мира, в том числе тридцать украинских моряков.
…В Индии родившемуся во время пандемии ребёнку решили дали имя в честь антисептического средства: Санитайзер.
…Российские военврачи, борющиеся с инфекцией в Ломбардии, зафиксировали несколько случаев, когда инфицированные люди без серьёзных признаков болезни просто засыпали и не просыпались.
…Шесть человек сходили на похороны и умерли от коронавируса в США. Все шестеро были афроамериканцами и заразились – предположительно – от одного человека, который тоже пришёл на похороны.
…Президент Франции Эммануэль Макрон посоветовал итальянцам «не опьянеть» от гуманитарной помощи России и Китая и отнестись к ней с осторожностью. «Мы сталкиваемся с риском смерти Шенгена», – заявил он.
…Британские власти попросили помощи в борьбе с пандемией у вышедших на пенсию медработников.
…Из-за пандемии многие гиганты мировой индустрии остановили производство. Уровень безработицы в США перекрывает исторические максимумы. Нефть на мировых биржах продолжает дешеветь. Эксперты делают мрачные прогнозы по устойчивости экономик США и Евросоюза.
…В Швеции начали переподготовку стюардесс, чтобы они могли в экстренных случаях оказывать помощь медикам.
…Не оценили юмора московские полицейские, задержавшие водителя, на машине которого было написано: «отдел по борьбе с коронавирусом». Выяснилось, что автовладелец допустил целый ряд нарушений, за которые теперь ему придётся ответить.
…Прорицательница Ванга предсказывала: «Будет лютовать на планете ужасная хворь. Она явится к нам с Востока, больше всего станут страдать люди, которые узко смотрят на мир, но это затронет и Европу. Попытки создать лекарство не принесут результата».
«Похоже, слепенькая Ванга успела предсказать все планетарные пердимонокли на тысячу лет вперёд, – язвительно думается мне. – Этот мир погубит не коронавирус, а человеческая глупость, помноженная на легковерие».
Болгарская старушка умерла, но её дело живёт и процветает. Сегодня провидцы, колдуны и знахари ушли в онлайн, чтобы бабачить пророчества и проводить ритуалы по защите от коронавируса, находясь на безопасном расстоянии от своих клиентов. А бесстрашные персы, наоборот, запустили флешмоб в сети: они лижут ограды и двери мечетей, желая доказать, что всё предопределено Аллахом, а истинная вера сильнее любой пандемии; иранская полиция сбилась с ног, отлавливая и штрафуя фанатиков. А во Франции, Польше и США теперь можно исповедоваться, не выходя из автомобиля: пока храмы закрыты из-за карантина, исповедальни обустраивают на автопарковках. Ловцы душ человейных и объекты ловли в мутной воде коронакризиса, подобно разноимённо заряженным магнитам, спешат устремиться друг к другу, сочленяются неисчислимыми отростками и копулируют, а затем щедро осеменяют спорами легковозбудимые страты населённого мира.
Как верно заметил Шопенгауэр, у толпы есть глаза и уши, но крайне мало рассудка и столько же памяти. Всё закономерно. Свободные мысли не посещают тех, кто со школьной скамьи приучен лишь переставлять местами обкатанные мемы. Мракобесие никогда не покидало общество, но с особенной силой оно расцветает в смутные времена. Кризис расползся по планете, а тут ещё пандемия подоспела. Ошалевшие от потери привычного уровня доходов, люди не знают, что предпринять, дабы вернуть себе уверенность в завтрашнем дне. Все растеряны и напуганы, социальная ткань становится всё более хрупкой. Обжитой универсум идёт трещинами, облик мира в сознании обывателей, перекорёженный внезапно сузившимися горизонтами, превращается в зловещий оскал, в трансцендентную харю чего-то такого засасывающего, хтонического, всепожирающего… Такого, от чего им хочется поскорее откреститься, отчураться, отбрыкаться.
Пока есть спрос – всегда будут находиться пророки и поводыри. Этаким манером скоро дойдёт и до охоты на ведьм (или на рептилоидов, или ещё на каких-нибудь антигуманоидов). В подобные времена – оно самое то.
Нет уж, угодившим в болото лучше не дёргаться. Хоть я и неверующий, но в этом отношении мне близка позиция одного знакомого батюшки, говаривавшего то ли вполушутку, то ли полувсерьёз: «Любую хворобу надо принимать как испытание, ниспосланное господом: если помрёшь – значит, он покарал, а выживешь – значит, упас всевышний. Но руки-то всё равно перед едой надобно мыть».
Ладно, мировые проблемы обойдутся без меня. Нынче немало желающих пластать вокруг них мозговые извилины. А мне надо о своих мемуарах не забывать, не то ведь этак можно никогда их не закончить… Что там у меня на очереди?
Да, Венецианская лагуна. Острова.

7 МАРТА, 2020. МУРАНО

От пьяццале Рома несколько минут ходьбы до остановки вапоретто «Ferrovia». Там – в автомате возле пристани – мы купили проездные билеты на весь день, затем погрузились на речной трамвайчик и тронулись с богом. Погода выдалась превосходная, солнечная и безветренная, в самый раз для прогулки по лагуне. «Il buon giorno si vede dal mattino», – говорят здесь, что в переводе означает: хороший день виден с утра. Так оно и было. Впрочем, мне трудно даже представить, какому катаклизму следовало случиться, чтобы я не посчитал упомянутое утро благоприятным во всех отношениях.
Когда проплывали мимо острова Сан-Микеле, я указал в его сторону:
– Здесь кладбище, на котором похоронен Бродский.
Валериан встрепенулся:
– Мы обязательно должны туда попасть.
– Сегодня, – уточнил Сержио.
Анхен, которая ещё вчера скрупулёзно спланировала маршрут, отрицательно покачала головой:
– Не получится. У нас по плану три острова, на четвёртый никак не успеем.
– Давай не зарекаться, – сказал я. – Постараемся успеть: может, получится. А если нет – что ж, перенесём на завтра.
– Завтра мы едем в Виченцу, – напомнила Элен.
– Тогда на послезавтра, – согласился я.
Не стали спорить и Сержио с Валерианом. Всё равно пока наш путь лежал мимо острова мёртвых; а после уж будет видно, каким боком повернётся к нам купнозаединая планида неунывающих варваров, с бухты-барахты втемяшившихся сюда с берегов далёкого Понта Эвксинского.
Вскоре Сан-Микеле остался позади. Наше судёнышко бодрым водяным жуком скользило по синей глади лагуны, и встречное движение воздуха создавало иллюзию лёгкого ветерка, овевавшего наши лица. Иллюзия, в сущности, ничем не отличается от действительности, она тоже даётся нам в ощущениях. А я был близок к тому, чтобы ощутить себя на краю античной ойкумены, на пути в неведомое, эпическое, достойное стихотворения Николая Агафонова:

Божественный круг возвращенья. И ты, Одиссей,
стремишься в Итаку. Распущены ветром власы.
И время-плотина бросает корабль со всей
безудержной страстью в провалы трагедии. (Сын,
сияющий Гелиос, тронул мольбами, смутил
отцовское сердце). Смятение на кораблях.
Потеряны снасти. Гребцы, выбиваясь из сил,
ломают последние вёсла. Пощады моля,
кидаются в толщу пространства из ветра и вод.
И гаснут в пучине нестройные крики. Кружит
и давит на плечи тяжёлый литой небосвод.
Плыви, многомудрый страдалец. Хватайся за жизнь.
Расщепленной мачтой, осколком утраченных лет
ты будешь, безмолвный, скитаться меж бурей и сном.
Но море однажды смирится. И ты на земле,
затерянном острове, вспомнишь оставленный дом.
Но это не вскоре. Тебя ожидают года
и ночи с Калипсо, меняющей старость на страсть.
Богиня приветна, пленительна и молода.
И дарит бессмертье. Но память не может украсть.

Несомненно, присутствовало в этом нечто реликтовое, тягуче зовущее. До тех пор, пока значительную часть горизонта не заслонил собой остров, который поначалу казался смазанным пятном на поверхности лагуны, но быстро надвигался и вскоре явил взору неказистую набережную с большой железной будкой-причалом, за ней – густое скопление невнятных кирпичных строений, напоминавших нечто полускладское-полуконторское, а слева, почти на краю береговой черты – одинокое дерево, топырившее навстречу небу полуголые ветви. Всё это моё сознание слепило в одно слово: Мурано.

***

Ни малейшей своей вины не усматриваю в том, что поначалу Мурано обрёл у меня ассоциацию с мурой, фигнёй, хренью на постном масле – из-за неказистого фасада этого острова, одноимённого с расположенным на нём старинным городком.
По счастью, фасад оказался обманчивым. Когда мы сошли с пристани и завернули за угол одного из упомянутых мною непрезентабельных строений, то обнаружили канал, устремлённый в перспективу, а вдоль него тянулась набережная Стеклодувов в обрамлении двух-, трёх– и четырёхэтажных зданий. Эти аккуратные старинные дома теснились над водой, отражались в ней среди россыпей солнечных бликов и порой раздвигались, чтобы уступить немного пространства ответлявшимся в разные стороны чистым уютным улочкам и арочным входам во внутренние дворы-патио, в каждом из которых можно было увидеть по несколько дверей: они вели в квартиры местных жителей.
Мурано дышал окраинностью, патриархальностью и бережно сохраняемой обособленностью; это была лишь маломерная аллюзия Серениссимы, её почти случайный отросток, и вместе с тем в нём чувствовалась нерасторжимая связь со Светлейшей столицей моря.
Вообще-то Мурано – это не один остров, а целых семь небольших островков, разделённых каналами и сшитых мостами. Здесь издавна существовало небольшое поселение, но расцвет Мурано начался в тринадцатом веке. Случилось это после того, как сюда переселили из Венеции всех стеклоделов и стеклодувные мастерские, поскольку они угрожали пожарами деревянным постройкам города. В те времена стеклоделы имели очень высокий статус, им даже разрешалось заключать браки с аристократками, и если мастер-стеклодел выдавал свою дочь за родовитого венецианца, такой брак считался равным. Зато ни один из мастеров не мог покинуть остров: это расценивалось как предательство и каралось смертью – столь строго оберегалась монополия на производства муранского стекла (в других странах его обычно называли венецианским, поскольку о маленьком островке Мурано мало кто знал). Между прочим, в средние века люди верили, что если в такое стекло капнуть яда – оно разобьётся.
Невзирая на стремление Венеции сохранить за собой секрет производства муранского стекла, его всё же удалось выведать Кольберу, министру французского короля Людовика XIV. Подкупив трёх местных мастеров, Кольбер спрятал их в трюме корабля и вывез во Францию. Позже были и другие случаи побега стеклоделов из Мурано, благодаря чему стеклодувные мастерские стали появляться в разных городах Северной Италии, Франции и Германии. Венецианская республика вела охоту на беглецов: нередко стеклоделов выслеживали и убивали. Что поделать, глобализация по сей день далеко не всем нравится.
Allora, мы впятером поднимались от пристани по набережной Стеклодувов, на которой первые этажи большинства зданий занимали магазины. В их витринах красовались изделия из разноцветного муранского стекла: бусы, кулоны, серьги, зеркала, рюмки, фужеры, стаканы, кубки, вазы, кувшины, чаши, фляги, бутыли, тарелки, блюда, фигурки арлекинов и зверей, и птиц, и рыб, и морских гадов, и разных фантастических созданий, земных и небесных. Это было буйство красок и форм, торжество пестроты и многообразия. Витрины сияли отражёнными лучами раздухарившегося дневного светила; они искрились и слепили глаза, и переливались всеми красками муранской принады, особенно завораживающее действие оказывая на женщин. Элен и Анхен то и дело ныряли в магазинные недра и щебетали, ровно две сороки, без устали перебирая, примеряя, разглядывая на просвет, показывая друг дружке и придирчиво оценивая неисчислимые сокровища сувенирной голконды. Из-за них движение нашей компании по набережной чрезвычайно замедлилось.
Царский стольник Пётр Толстой тоже дивовался разноцветным стекляшкам, расхаживая по этим магазинам и лавчонкам. А если не по этим конкретно, то по таким же в точности. Ещё наверняка стеклодувную мастерскую посетил. После чего добросовестно занёс на бумагу впечатления очередного дня своего веницейского житья-бытья:
 «Июля в 8 день. Ездил я из Венецы в место, которое называется Муран, от Венецы с полверсты. В том месте видел, где делают стекла зеркалные великие, и суды склянишные всякие предивные, и всякие фигурные вещи стеколчетые».
А день вокруг раскочегаривался не по-мартовски жаркий (вспоминаю – и даже сейчас бросает в пот); весна затопила остров и плавила нас, плавила в себе. Между тем на нашем пути часто встречались бары, кафе и траттории, подле одной из которых Сержио наконец остановился:
– Всё, я уже взмок, пора отдохнуть. Хочу попробовать местного вина.
– У нас есть граппа, – напомнил я. И протянул ему фляжку.
– Да не хочу я пить в такую жару ничего крепкого. Пойдёмте лучше в это заведение: закажем по бокалу сухого, посидим в прохладе.
– Нет, я лучше граппу, – сказал Симанович. – Дезинфицироваться надо крепкими напитками.
И протянул руку к фляжке.
Я тоже отказался идти в тратторию. И Сержио отправился туда сам. А мы с Валерианом уселись на берегу канала, свесив ноги над водой. И стали ждать, беседуя о разных разностях. Два бывалых странника всегда найдут, чем скрасить свой досуг на бивуаке.
Минут через пятнадцать к нам подошли Анхен и Элен, удовлетворившие наконец свои покупательские потребности. За ними скоро подтянулся и Сержио, успевший продегустировать несколько марок итальянских вин. И мы, подкрепившись апельсинами, двинулись дальше по острову-городку Мурано. Свернули с набережной Стеклодувов, немного поплутали по жилым кварталам и выбрались на берег лагуны. Там над окрестным ландшафтом возвышался старый маяк. Подле которого Валериан не преминул продекламировать несколько стихотворений: что-то эпическое из Виталия Иванова, а потом – из Юрия Рассказова.
Нечто эпическое конфигурировалось и в моём сознании. Впрочем, не только эпическое, но и мистическое. Пока Валериан на живописном просторе предавался декламации, мои умосоображения добрались до исторических реалий, и я не преминул воскресить в памяти, что Мурано вдобавок ко всему прочему венецианцы считали островом ведьм.
Объясняли это следующим образом: ведьмы обладают способностью перемещаться между сферами обитания живых и мёртвых, а зеркала являются воротами, через которые совершается переход из одного мира в другой и обратно. (Не зря в старину верили, что если не завесить зеркала в доме, где кто-то умер, то они поймают душу покойного или, наоборот, впустят в мир гостей из царства мёртвых. Да и средневековые красотки опасались чересчур долго прихорашиваться перед зеркалом, полагая, что в нём вместо собственного отражения можно узреть лик самого дьявола – и лишиться разума). Таким образом, Мурано – первородина венецианских зеркал – закономерно превратился в объект мистического притяжения и всевозможных колдовских россказней, одну из которых изложил на бумаге Джакомо Казанова:
«Вот первое воспоминание в моей жизни. Я стою в углу комнаты, прижавшись головой к стене, и смотрю на кровь, хлещущую из носа на пол. Ко мне подбегает Марсия, горячо любящая меня бабушка, обмывает мне лицо холодной водой, тайком от всех усаживает меня в гондолу, и мы плывём в Мурано. Это весьма населённый остров в получасе езды от Венеции.
Выйдя из гондолы, мы входим в какую-то бедную лачугу, где на убогом ложе сидит некая старуха. На руках у неё черная кошка, а в ногах вертятся еще пять или шесть других. Это была колдунья.
Бабка моя и та старуха завели долгую беседу, предметом которой, по всему видать, был я. Говорили они на аквилейском просторечии, и всё кончилось тем, что колдунья, получив от бабушки серебряный дукат, открыла большой сундук и посадила меня туда, без конца повторяя, что бояться не надо. Одного этого предупреждения вполне хватило бы, чтобы нагнать на меня страх, если бы я хоть что-нибудь соображал. Но я уже настолько отупел, что преспокойно устроился в уголке сундука, прижимая платок ко всё ещё кровоточащему носу, и остался совершенно безучастен к поднявшемуся снаружи грохоту: я слышал попеременно хохот, плач, пение, крики и удары по крышке сундука – мне было всё равно. Наконец меня вытащили, кровотечение остановилось. И вот странная эта женщина целует меня, раздевает, укладывает на кровать, возжигает куренья, пропитывает дымом простыню, в которую меня закутывает, и бормочет заклинания. Затем, сняв с меня простыню, даёт мне проглотить пять очень приятных на вкус пилюль. Потом она натирает мне виски и затылок ароматной мазью и одевает. Она говорит мне, что кровотечения мои мало-помалу прекратятся, ежели только никому не буду рассказывать о том, как излечился, но коли я проговорюсь кому-либо о ее священнодействиях, из меня вытечет вся кровь, и я умру. После таковых наставлений она предуведомила меня, что следующей ночью ко мне придёт одна прекрасная дама, от которой зависит моё благополучное выздоровление. Её ночное посещение нужно также хранить в тайне. С этим мы и возвратились домой.
Едва очутившись в постели, я тут же заснул, напрочь забыв об обещанном приятном визите. Но, проснувшись через несколько часов, я увидел – или вообразил, что вижу, – ослепительную женщину, спускавшуюся через дымоход. На ней были великолепные одежды, а корона на голове была усеяна каменьями, сверкавшими, как показалось мне, огненными искрами. Медленно приблизилась она к моей кровати и присела в моих ногах. Приговаривая какие-то слова, извлекла она из складок своего платья какие-то маленькие коробочки и высыпала их содержимое мне на голову. Потом она долго говорила мне что-то, я не понял ни слова. Наконец, нежно поцеловав меня, она исчезла тем же путём, каковым явилась. И я снова погрузился в сон.
Наутро бабушка, едва войдя в мою комнату, стала говорить о молчании, кое мне надлежит хранить. Она предрекала мне смерть, коли я осмелюсь заговорить с кем-нибудь об этом ночном визите. Бабушка была единственной женщиной, коей я безгранично верил и чьи приказания слепо исполнял. Едва лишь произнесла она сей приговор, ночное видение снова вспомнилось мне, но я отложил его в самых тайных уголках моего едва пробудившегося сознания. Впрочем, я и не стремился никому об этом рассказывать. Во-первых, потому что не видел в том ничего примечательного, а во-вторых, и рассказывать-то было некому: болезнь сделала меня мрачным и необщительным, все меня только жалели и не воспринимали всерьёз: считалось, что я не жилец на этом свете. Что же касается отца и матери, то они никогда и не говорили со мной.
После поездки в Мурано и ночного визита феи кровотечения уменьшались день ото дня, и так же быстро развивалась память. Меньше чем за месяц я выучился читать. Было бы нелепо приписывать моё выздоровление сим чудесам; однако я полагаю также, что неверно было бы вовсе отрицать их действие. Что до явления волшебной феи, я всегда полагал его сновидением, если только не нарочно устроенным маскарадом. Правда и то, что у аптекарей не от всех тяжелых болезней есть лекарства. Каждый день какое-нибудь открытие показывает нам всю величину нашего неведения. Думаю, что именно по сей причине трудно сыскать на свете образованного человека, чей разум был бы полностью свободен от суеверий. Конечно, на белом свете нет и никогда не было никаких волшебников, но их сверхъестественные силы и чудеса и поныне существуют для тех, кого ухитрились они убедить в своём существовании»…

***

От маяка мы двинулись на север по набережной, тянувшейся вдоль берега лагуны, – неширокой, даже можно сказать, непритязательной. Впрочем, иной набережной и не требовалось этому островку, учитывая его достаточно немногочисленное население. Мне было трудно представить её запруженной народом. Хотя, несомненно, такие дни случались. Уж наверняка здесь было не протолкнуться в солнечном июле 1574 года, когда сюда прибыл последний из Валуа, свежеиспечённый король Франции Генрих III. Для самой Венеции этот визит явился незаурядным событием, а уж для периферийного Мурано – и подавно.
Полгода обретался он на чужбине, избранный королём польским и великим князем литовским, хотя польско-литовские земли и людишки были ему совершенно до задницы. Воспринимая монаршее звание как чистой воды синекуру, Генрих ночи напролёт проводил в развлечениях, а затем целыми днями отсыпался. Проматывая в карты баснословные суммы, он возмещал проигрыши из польской казны. Одни уподобляли его капризному ребёнку, другие зло припоминали прозвище, данное ему ещё в Париже – принц Содома, – имея в виду бисексуальность Генриха. Невесть к чему могло привести столь разнузданное поведение, но тут весьма ко времени скончался его брат, французский король Карл IX. Вскоре в Краков доставили письмо от королевы-матери Екатерины Медичи:
«Королю, господину моему сыну. Королю Польши. Ваш брат скончался, отдав Богу душу ранним утром; его последними словами были: «А моя мать!» Это не могло не причинить мне огромного горя, и для меня единственным утешением будет увидеть вас вскоре здесь, поскольку ваше королевство в этом нуждается, и в полном здравии, потому что если я вас потеряю, то меня живой похоронят вместе с вами… Ваша добрая и любящая вас, как никто на свете, мать. Екатерина».
Это был подарок небес, и Генрих не скрывал своей радости, тем более что он никогда не питал к брату нежных чувств. Тайком сбежав из опостылевшей Речи Посполитой (заодно выковыряв драгоценности из королевской короны, не пропадать же добру), двадцатитрёхлетний мажор благополучно дотрюхал до Вены, где отдышался и решил:
– Фиг ли мне торопиться на французский трон? И так бабла немеряно!
Затем резко сменил курс, и вместо Франции направился в Венецию.
Его ещё не успели короновать, но все знали, что фактически это уже французский король, потому встретили с чрезвычайной пышностью: почётный эскорт сопровождал Генриха до берега лагуны, а потом – на множестве гондол – до самого Мурано. В городке всё, что только было возможно, украсили цветами лилий. На набережной наяривал оркестр, толпы горожан встречали монаршью особу приветственными возгласами, а отряд из шестидесяти головорезов под командованием кондотьера Сципионе Костанзо незамедлительно взял гостя под охрану. После этого были банкет для знатных особ и праздник на улицах Мурано для простонародья. А вечером Генрих в сопровождении своего кузена Альфонса Феррарского инкогнито уплыл на гондоле в Венецию, дабы наскоро понадкусывать плоды запретных наслаждений этого города (герцог Альфонс Феррарский, внук Людовика XII, наивно рассчитывал получить ставшую теперь бесхозной польскую корону; потому он взял на себя роль чичероне и всячески обхаживал заезжего родича, надеясь втереться к нему в доверие). Какого рода были веницейские утехи, коим предавался Генрих, история умалчивает; известно лишь, что вернулся на Мурано он под утро, запамятовав о назначенном ужине – как ни странно, несколько самых стойких аборигенов всё ещё ожидали его за столом.
– Нет, увольте, я едва держусь на ногах, – отказался от угощений усталый гость республики. – А впрочем, велите принести мне в спальню несколько порций мороженого.
И пока он, лёжа в постели, лакомился прохладным джелато, группа вышколенных музыкантов исполняла для него снотворные серенады.
На следующий день большая галера доставила на Мурано дожа Альвизе Мочениго. После торжественной встречи и всяких ритуальных политесов упомянутая галера приняла на борт Генриха III со товарищи. На вёслах сидели триста пятьдесят гребцов: в честь французского короля на голове у каждого красовался берет с лилией. Раздалась команда – вёсла ударили по воде, и галера резвой морской многоножкой помчалась по направлению к острову Риальто.
Поселили молодого монарха на берегу Гранд-канала, во дворце Фоскари. Надо полагать, головорезы кондотьера Костанзо не очень бдительно несли охранительную службу, ибо Генриху в сопровождении услужливого Альфонса Феррарского удавалось регулярно сбегать из своих апартаментов – то на Турецкий базар, то в игорные заведения, то к местным жрицам свободной любви… Что касается последних, самой знаменитой куртизанкой города в ту пору являлась Вероника Франко (она была включена в «Il Catalogo di tutte le principale et pi; honorate cortigiane di Venezia» – «Перечень всех основных и наиболее уважаемых куртизанок Венеции»), и по законам жанра последний из Валуа никоим образом не мог её миновать. Прекрасно образованная, Вероника играла на лютне и спинете, писала стихи, дружила с Тицианом и считалась одной из достопримечательностей Серениссимы. «Хотя король представился, преуменьшая своё величие, он произвёл на меня такое сильное впечатление, что я чуть не потеряла сознание, – писала Вероника о своей встрече с Генрихом. – Но он прекрасно всё понял и охотно принял мой цветной портрет на эмали»…
Зная репутацию Генриха III, смею предположить, что одним портретом дело не ограничилось. Как бы то ни было, поэтесса-куртизанка осталась под столь сильным впечатлением от упомянутой встречи, что не преминула посвятить сонет высокородному гостю:

Бери, святой король, лишённый всех пороков,
Рукой покорною протянутый моей
Лик, тонкой кистью на эмали крутобокой,
Так верно писанный, что нет его точней.

И если сей портрет, нелепый и убогий,
Своим не удостоишь взглядом – пожалей!
В подарке оцени старанья, не итоги:
Намерений благих нет ничего ценней.
 
От доблести твоей, бессмертной и небесной,
И в брани, и в миру доказанной не раз,
Горит моя душа, а в сердце стало тесно.

И алчу я теперь, пока пыл не угас,
Тебя ввысь вознести, чтоб стало повсеместно
Известно всем: гостил ты среди нас.

Что же касается Мурано, то Генриху ещё раз довольно экстравагантным образом напомнили об острове стеклоделов. Однажды, когда он ужинал, ко дворцу Фоскари по Большому каналу подплыли широкие плоты, на которых были помещены разожжённые печи. Полуобнажённые муранские мастера с вечера до самого рассвета трудились, выдувая и обрабатывая стеклянные изделия, и король с удовольствием наблюдал за их искусными манипуляциями в ритме давай-давай-давай. А наутро он одним махом скупил всё, что  успели произвести за ночь находчивые островитяне.

***

…Находчивые островитяне, да. На Мурано они по сей день умеют преподнести свою работу как занимательный аттракцион. В этом я и мои  спутники убедились не хуже французского короля. Правда, на плотах к нам никто не подплывал, но это уже детали. 
На набережной нас встретил зазывала, который приглашал весь мимохожий люд посмотреть на нелёгкий труд стеклодела (поскольку люд на набережной отсутствовал, зазывала нам чрезвычайно обрадовался и поспешил объяснить на слабоанглийском, что платить за зрелище не обязательно, но если сочтём возможным – оставим мастеру два-три  сольдо, и на том спасибо). Почему бы и не посмотреть, очень даже можно посмотреть, – изъявили мы готовность; и бойкий муранчанин отвёл нашу компанию в подворотню, где располагался вход в стеклодувную мастерскую.
Мастерская представляла собой просторное помещение с высоченным потолком и двумя большими печами в углу. Подле стены, недалеко от входа, стояли две скамьи для зрителей.
Мастер оказался высоким лысоватым мужчиной лет шестидесяти пяти, в очках, джинсах и свитере. Деловито-сосредоточенно, обращая на нас минимум внимания, он вооружился длинномерной железной трубкой, снабжённой мундштуком на одном конце, а на другом – грушевидным утолщением для удержания стекла. Разогрев на огне второй – утолщённый – конец трубки, мастер окунул его в стоявшую на печи закопчённую ёмкость с расплавленной стеклянной массой и тотчас вытащил прилипший к трубке изрядный ком солнечно огнедышащего стекла. Затем подул в мундштук (стеклянный ком при этом увеличился, вобрав в себя его дыхание), взял в правую руку длинные щипцы с уплощёнными концами и – вертя левой рукой трубку, стал быстрыми сноровистыми касаниями щипцов вытягивать, загибать и снова вытягивать стекло, формируя из него нечто продолговатое с шестью отростками… Щипцы летали туда-сюда, точно живые… Вскоре четыре отростка превратились в ноги… пятый – в хвост, а шестой – в конскую голову с гривастой шеей. На всю работу ушло минуты три, не более. Мастер торжественно произнёс:
– Basta.
И поставил свежеизваянное изделие на металлический столик – остывать. Для наглядности оторвал кусок от газетной страницы и прикоснулся им к изогнутой шее коняги – бумага мгновенно занялась пламенем.
Мы зааплодировали.
Анхен и Элен направились к металлическому столику, на котором – подле коня – лежала коробка с мелочью и несколькими банкнотами по пять евро: нетрудно было догадаться, что она предназначалась для пожертвований благодарных зрителей. Сержио тоже извлёк из кармана портмоне.
– Не суетись, девочки за нас заплатят, – сказал ему Валериан.
– Да я коня хочу купить.
– Зачем? – удивился я. – Ты же его не сможешь довезти домой в целости.
– Как это не смогу? Смогу.
– Вспомни, как грузчики заставили гаджет Валериана голосить песни в аэропорту Белграда. Говорю тебе: довезёшь одни рожки да ножки, обидно будет.
– А я говорю: довезу в целости и сохранности, – упрямо заявил он. – Обмотаю одеждой и довезу.
– Ну ладно, как знаешь.
Мы с Симановичем покинули жаркую обитель стеклодела. Стоя в подворотне, выпили из фляжек по глотку граппы и закурили на свежем воздухе.
Через минуту из мастерской вышли Элен, Анхен и Сержио. Последний выглядел расстроенным.
– Ну как? – поинтересовался я.
– Не купил, – ответил он.
– Почему? Дорого, что ли?
– Не в том дело. Он вообще отказывается продавать. Говорит, что ему запрещено торговать в мастерской. Рядом есть магазин – там много его изделий, он меня туда послал.
– А как ты вообще понял его объяснения на итальянском – про магазин и всё остальное?
– Мне Анхен переводила.
– Послушай, ну так в чём проблема-то? Отправляйся в магазин – и, в самом деле, накупи себе стекляшек сколько душе угодно.
– Не годится.
– Экий кандибобер! Что не годится?
– Если куплю в магазине – это будет совсем не то.
– Отчего же?
– Неужели ты не понимаешь: мне нужен именно тот самый конь. Как другие изделия выдували, я не видел, а того – видел. И сопереживал художнику, между прочим.
И вдруг меня осенило. В точности как позавчера в музее музыки.
– Ну, раз сопереживал, тогда другое дело, – сказал я, сняв с плеч рюкзак. – Придётся тебе помочь.
С этими словами я извлёк из рюкзака двухсотграммовую бутылочку из-под минералки, в которую был налит ядрёный самогон Василия Вялого:
– На, держи, от души отрываю. Последний резерв, между прочим: больше самогона не осталось… Да, и ещё – не забудь сказать мастеру волшебные слова: «вирус» и «руссо граппа» – а то может не понять, что за хрень ты ему предлагаешь.
Секундное сомнение на лице Сержио сменилось решимостью.
– Наверное, только так и правильно, –  пробормотал он. Затем выхватил у меня из руки бутылочку и – подобный солдату удачи, вознамерившемуся швырнуть гранату в логово врага, – нырнул в недра мастерской.

***

Он появился через несколько минут. Счастливо улыбающийся, с вожделенным конягой, которого бережно держал обеими руками.
– Ну надо же, – удивился я. – Опять получилось.
Элен потрогала пальцем прозрачный конский бок:
– Ещё тёплый.
Анхен тоже потрогала:
– У него внутри законсервировано живое человеческое дыхание.
– Теперь у Сержио будет психоделический симулякр венецианской реальности, – с улыбкой проговорил Валериан. – А мы получили ещё одно подтверждение того, что самогон Василия Вялого способен творить чудеса.
– Он согревает людские сердца и открывает души для добра, – продолжил я его мысль. – Жаль только, что грузчики раскокают эту стекляшку в багаже.
– Не раскокают! – рявкнул Сержио. – Я повезу её в ручной клади!
И аккуратно засунул коня в большой пластиковый пакет, где у него уже лежали несколько завёрнутых в плотную бумагу муранских сувениров.
За секунду до того как мы собрались покинуть подворотню, из дверей стеклодувной мастерской появился мастер-стеклодел в съехавших на нос очках. Он махнул нам рукой:
– Il grappa ; una chiave che apre tuttie le porte. (Анхен перевела вполголоса эту фразу: «Граппа – ключи от всех дверей»).
Затем, пошатываясь, пересёк двор по кривой диагонали. Добавил – словно трижды выдохнул перед прыжком в воду:
– Allora, ogni bel gioco dura poco, ogni cosa ha un limite. («Однако хорошего помаленьку, всё имеет предел», – перевела Анхен).
И скрылся за дверью помещения, расположенного напротив мастерской. Возможно, там находилось его жилище. Или подсобка с каким-нибудь топчанчиком, на котором стеклодел мог отдыхать в свободное от работы время.
– Похоже, сегодня его рабочий день закончен, – сказал Валериан.
– Ну и правильно: сделал дело – гуляй смело, – согласился Сержио. – Что ему делать в мастерской: туристов-то всё равно нет.
После этих слов он повернулся и пошёл прочь из подворотни. И, выйдя на набережную, припустил по ней широким шагом довольного собой человека.
А мы последовали за ним. Правда, не столь скорым темпом; разминуться здесь всё равно было негде.

***

Я, Валериан, Элен и Анхен, овеваемые нежным зефиром, авантажно фланировали по набережной Антонио Коллеони; а Сержио уметелил далеко вперёд.
Набережная нежилась на солнце. Мы тоже нежились, дыша свежестью и простором. Попутно беседовали о том о сём, предвкушая дальнейшие приятности.
Сержио нашёлся, когда наша четвёрка перешла через канал по мосту Лонго: счастливый обладатель муранского скакуна сидел за столиком перед очередной тратторией, попивая из бокала местное vino della casa. Мы взяли себе по чашке кофе и тоже предались отдыху, созерцая окрестные здания, а также их отражения в спокойной воде канала.
«Засратое Мурано. После Гуся-Хрустального это просто дерьмо. Зато венецианское», – отметил Эммануил Казакевич в записной книжке, когда приехал сюда с делегацией советских писателей в апреле 1960-го… Ох, как неправ был Эммануил Генрихович! Это я не о качестве местных изделий, разумеется, до них мне мало дела. Но сам городок очень симпатичный, уютный и вовсе не «засратый», как, например, Дели или даже Брюссель, многие улицы которого в последнее время замусорены мигрантами до совершенно помоечного состояния.
Окажись у меня в запасе побольше времени – с удовольствием остался бы в Мурано на два-три дня. Должно быть, чертовски хорошо и покойно бродить по улочкам этого полусонного городка, столоваться в какой-нибудь траттории – обязательно выбирая столик над каналом, у самой воды; а по вечерам выходить на набережную, дабы созерцать закат над лагуной и предаваться воспоминаниям о том, чего никогда не видел, и размышлениям о жизни, об истории, а также о тщете всего, включая свои праздные размышления. Если бы в эти минуты рядом обретался Валериан, он непременно декламировал бы соответствующие настроению стихи о безбрежном морском просторе, о сопредельности ритмов набегающих на берег волн и собственного кровотока или ещё о чём-нибудь в подобном роде – например, из Любови Сироты-Дмитровой:

…И вот оно, вот оно, море – гляди!
И зренью просторно, и тесно в груди,
И так бестолково-неловки
Все наши попытки рифмовки.

И сколь ты к нему ни прилаживай стих –
Нет дела ему до усилий твоих,
До этих цветисто-узорных
Ненужных потуг стихотворных.

Да, здесь было бы приятно отдохнуть несколько дней; впрочем, я не отказался бы и дольше. Жаль, что нельзя.
…Когда Сержио прикончил третий по счёту бокал, а мы допили свой кофе, все решили, что пора отправляться на остров Бурано. Для этого следовало вернуться к маяку – возле него находилась пристань, которая так и называлась: «Faro», что в переводе с итальянского и означает  «маяк».
Перейдя по мосту через канал, мы по набережной Антонио Коллеони вернулись к лагуне – и вдоль её берега направились к причалу. А минут через пятнадцать уже сидели на борту вапоретто.
Плыть к новым берегам, пусть даже на речном трамвайчике – надобность приятная, даже в некотором роде духоподъёмная. Ветер странствий, правда, в окружающей природе отсутствовал (над лагуной по-прежнему стоял погожий весенний день, и ни малейшего движения воздуха не ощущалось до тех пор, пока речной трамвайчик не отвалил от причала). Впрочем, я полагаю, метеоусловия в данном контексте не имеют никакого значения, ибо ветер странствий дремлет внутри каждого из нас. Вероятно, он дремлет даже внутри стеклянного коняги, ведь стеклодел вдохнул в него частицу всех ветров, что пронеслись над лагуной со времён Марко Поло, Никколо и Антонио Дзено, Амброджо Контарини и бессчётного числа других венецианских путешественников. Муранские стеклоделы – они такие.

7 МАРТА, 2020. БУРАНО

На сей раз мы плыли гораздо более продолжительное время, чем до Мурано. Миновали два необитаемых острова. На первом расположен монастырь Сан-Джакомо-ин-Палудо (Святого Иакова на Болоте), некогда оставленный францисканцами и в прошлом веке использовавшийся как военная тюрьма, ныне заброшенная. На втором – руины монастыря Мадонна-дель-Монте. Ещё была короткая швартовка на острове Маццорбо, а за ним – уже и пункт нашего прибытия.
…Весь пёстро-лоскутный, словно игрушечный, Бурано встретил нас веселее, чем Мурано: слева от причала начинался ряд симпатичных двухэтажных домов, выкрашенных в разные цвета, а справа – узкой полосой вдоль набережной протянулся парк не парк – зелёная посадка, с тенистыми деревьями и густым травяным ковром.
– Пройтись по траве босиком, вот чего мне не хватало! – вскричал Сержио.
Он избавился от туфель и носков – и не замедлил осуществить своё намерение. После чего объявил:
– Надо немного отдохнуть, день впереди длинный.
И повалился на траву.
Никто не возражал. Тем более что здесь имелась скамейка. Усевшись на неё, мы извлекли из рюкзака прихваченную с собой нехитрую походную снедь: бутерброды с колбасой, качокавалло и проволоне. Ещё, как обычно, граппу и апельсины.
Подкрепившись, Валериан тоже распластался на траве невдалеке от Сержио. А Элен и Анхен от избытка чувств и противовирусного средства принялись распевать песни Марины Мартыновой и Татьяны Шкодиной. Вероятно, они могли бы долго самовыражаться таким образом, если б я минут через десять не напомнил, что они оказались за тридевять земель от родимого дома вовсе не для того, чтобы услаждать слух заморских голубей и чаек своим ангельским вокалом… И в скором времени мы уже шагали по улицам Бурано, самого праздничного, пряничного, леденцово-карамельного городка, какой только можно вообразить.
Впрочем, даже вообразить трудно. И никакие фотографии не способны передать. Это надо видеть своими глазами.
Казалось бы, пустяк: разноцветные дома. Но взгляд купался и нежился в этой простодушной блажи. Не знаю, в чём тут дело; может, в неповторимой гамме и яркости, в сочетании с набережными и мостами, в объёме и перспективе этого живописного мирка, который лежит сказочным отражением на зеркальной глади каналов, не переставая удивлять, до чего же яркими могут причудиться краски на воде.
«Сон. Вся Венеция – хороший, хотя и диковинный сон великого художника или писателя», – это ещё одна пометка в записной книжке Эммануила Казакевича. К Бурано вышеприведённая метафора писателя относится нисколько не меньше, чем ко всей остальной Венеции, хотя островок – её далёкая периферия, непохожая на другие части города.
Даже не знаю теперь, где мне больше хотелось бы отдохнуть несколько дней, здесь или на Мурано. Пожалуй, всё-таки здесь. А если бы я верил в метемпсихоз, то пожелал бы переселиться всеми душевными остатками в один из каменных валунов на берегу этого острова, дабы отрешиться от платоновского анамнесиса и сделаться неотъемлемой частью местного пейзажа, погрузившись в вечность сиюминутных ощущений между небом и водой.
Да, на тонкой грани между небом и водой. Погранично и трансцендентно. Впрочем, по-разному здесь может быть, но всегда хорошо и созерцательно. Даже если не очень отрешаться – как в стихотворении Марианны Панфиловой:

Мне жизнь становится нежней
У золотистой глыбы моря,
Где чаек крылья – шёлк ножей –
Спокойно с пустотою спорят…

К слову, чаек здесь было меньше, чем на венецианских набережных. Во всяком случае, я их почти не видел на улицах Бурано.
– …Красиво придумали: красить каждый дом в свой цвет, – сказала Анхен.
– Без причины не стали бы, – заметил я. – Это было обусловлено насущной необходимостью.
– Какой же, интересно?
– Дело в том, что средневековые буранчане… или буранцы – как правильно?
– Пусть будут буранчанами, так смешнее.
– Так вот, средневековые буранчане были отъявленными матерщинниками. Причём устного творчества им казалось недостаточно, и они свои вербальные экзерсисы выписывали повсюду на стенах: мелом, углём, красками – чем под руку попадало. Нередко и непристойные граффити добавляли в качестве иллюстраций. А городским властям деваться некуда, старались по мере сил закрашивать, знай только успевай: закончится одна краска – берут другую, закончится другая – берут третью. В общем, сказка про белого бычка, тут уж в однотонный колер при всём старании вписаться нереально. А потом миновали столетия, культурный уровень народа повысился, и тяга местных жителей к матерщине мало-помалу сошла на нет. Но старая традиция оказалась живучей, вот они и продолжают красить дома по-прежнему: часто и разноцветно.
– Да ну тебя, – выразила недоверие Анхен. – Не так всё было, наверное.
– Конечно, не так, – поддержал её Валериан. – На самом деле дома здесь красили для рыбаков. Бурано ведь был рыбачьим посёлком. И местные рыбаки, вернувшись с промысла, обычно заворачивали в таверну, чтобы отметить окончание трудов праведных. Крепко гуляли, черти, подолгу не выходили из таверны. Вот их жёны и придумали выкрасить свои дома в яркие цвета – чтобы каждый рыбак мог отличить своё жилище от других, а не завернул ненароком к какой-нибудь вдовушке или в другое увеселительное заведение.

***

На самом деле всё было по-иному.
Жители Бурано веками худо-бедно жили рыбной ловлей и не пеняли на свою судьбину – до тех пор, пока из Венеции не переселили на Мурано стеклоделов. У последних достатки быстро пошли в гору; а сермяги-рыбаки, как встарь, продолжали перебиваться с хлеба на квас. Немудрено, что труженики моря люто завидовали соседям.
– Несправедливо это, – говорили они. – Одни выдувают стекляшки и получают хорошие деньги за свою работу, а другие рискуют жизнями среди морских волн, и зажитка им едва хватает, чтобы прокормить свои семьи да прикрыть срам.
Это было почти каждодневной темой их разговоров. Неудивительно, что и на одном большом празднике, когда на улице были накрыли столы, вино и граппа лились рекой, и были съедены горы пиццы и пасты, беседа постепенно свернула к наболевшему.
– Похоже, морским промыслом благоденствия мы не достигнем, – сказал один из рыбаков. – Надо нам придумать более доходное занятие, чтобы заткнуть за пояс стеклоделов.
– Этак-то любой дурачина сказать может: ты сначала придумай, а уж потом предлагай, – опустила его с небес на землю собственная супруга.
– Ну, не знаю, – смутился рыбак. – Можно попробовать, например, резьбу по дереву. Деревянные поделки, наверное, не хуже стекляшек продаются.
Но его вторая половина была неумолима:
– Да какие поделки! У тебя и гвоздь вбить в стену не допросишься! Сказала бы я, откуда твои руки растут, да перед людьми неловко!
Тут другой рыбак внёс предложение:
– Можно мастерить что-нибудь из ракушек: обклеивать ими шкатулки, к примеру, или просто их разрисовывать. Я, когда служил на галеасе, видал в далматинских портах много затейливых штуковин из ракушек, там это ходовой товар. Отчего бы и нам не попробовать?
Но рядом с этим рыбаком тоже сидела острая на язык супруга, и она не задержалась с ответом:
– Затейливые штуковины! Ой, держите меня, не то умру от смеха! Да ты только на одну незатейливую штуковину способен: как выходишь на берег из своей лодки – сразу бежишь в таверну! И каждый день там просиживаешь: я вообще забыла, когда видела тебя трезвым!
Попытался было заикнуться о деле третий рыбак:
– А что, если нам…
Однако ему не дала закончить мысль сварливая тёща:
– Чем судить да рядить о делах общественных, ты бы лучше дома свою сноровку показал! Полгода обещаешь крышу залатать, а она как текла, так и продолжает течь! Знать бы заранее, какой мне достанется никчемный зять – ни за что не отдала бы за тебя свою дочку!
Слово за слово, и такая поднялась ругань между мужьями и жёнами, между зятьями и тёщами, что хоть святых выноси. А дальше дело за малым: не выдержала психологической нагрузки одна нервная синьора и швырнула в мужа тарелку с пастой под соусом болоньезе: тот успел пригнуться – и тарелка, разбившись об стену, оставила на ней рыжее пятно. Супруг не остался в долгу и запустил в свою благоверную тарелкой со спагетти, сваренными в чернилах каракатицы. Однако он всё-таки был рыбаком, а не метателем диска, посему тоже промахнулся, и его тарелка оставила на стене тёмную кляксу. Чья-то тёща метнула в зятя бутылку красного вина – и на стене противоположного здания добавилось бордового колера. Тут уж пошло-поехало: буранчане принялись швырять друг в дружку всем, что имелось на столе… И к концу побоища стены домов представляли собой весьма живописное зрелище.
Наутро, пробудившись с гудящими головами, мужья и жены, как водится, помирились – не зря ведь говорят: милые бранятся – только тешатся. Однако, выйдя на улицу и взглянув при свете дня на свои дома, все ужаснулись: чёрта с два стены отмоешь!
Слух об этой эпохальной битве мгновенно долетел до Венеции. И потянулись на Бурано вельможные зеваки, дабы поглазеть на чудаков, а заодно и на стены домов, сплошь испятнанные следами бурного бурановского пиршества. Надо сказать, приплывали венецианцы большими компаниями, с корзинами снеди и выпивки, устраивали пикники и разнообразные увеселения. Между делом покупали у местных жителей и вино домашнее, и рыбку копчёную, да и новые таверны здесь открывались одна за другой. Что называется, хлынул поток туристов, даже иностранцы стали заглядывать на диковинный остров с невероятно замурзанными зданиями и прибабахнутым населением. А буранчанам только того и требовалось.
Разумеется, природные пищевые красители на стенах быстро выцвели, поблекли под щедрым солнцем Адриатики, так что со временем пришлось дома подкрашивать. Но это не беда: главное, что теперь Бурано – место раскрученное, жить можно.

***

Allora, мы единодушно сошлись во мнении, что в таких местах, как Бурано, легко мирволить позывам постмодерна, впадая во всевозможные хеппенинги и перфомансы. Правда, ничего подобающего случаю учудить не придумалось, да мы и не очень старались. Важно было само ощущение. И самоощущение, естественным образом вытекавшее из него, подвигавшее все внутренние векторы в сторону общерастворительной необязательности, без руля и без ветрил, почти без идентичности. Потому что в системе отсчёта постмодерна бессмысленна любая идентичность, её просто не должно существовать, ибо всякое понятие можно развернуть и так и сяк, и наперекосяк, своя рука владыка, раз уж ничто не соотносимо с так называемой объективной реальностью.
Рассуждая о перетыках и недотыках эстетических воззрений в контексте исторического турбуленциума и не переставая восхищаться неповторимой палитрой зданий, медленно вытягивавшихся из перспективы и калейдоскопически струившихся мимо нас, мы двигались по набережной вдоль неширокого канала. Затем свернули налево и по деревянному мосту перебрались на виа Джудекка, тоже пролегавшую вдоль канала. Там у Элен и Анхен случилась внезапная вспышка творческого зуда, и они принялись бегать взад-вперёд по мосту и набережной, запечатлевая на свои смартфоны окружающие полуопереточные красоты. Сержио решил воспользоваться моментом, чтобы отдохнуть, и, усевшись на низкую каменную ступеньку жилого дома, сорвал с головы кепку и бросил её наземь перед собой.
– Устал? – проявил участие Валериан.
– Многовато вина выпил, – посетовал Сержио. – Не надо было… Ничего: пять минут отдохну – и буду снова как огурец.
– Да хоть десять минут отдыхай, – сказал я. – Мы пока тут поблизости пройдёмся.
– Главное – не утрать свою внутреннюю вертикаль, – назидательно поднял указательный палец Валериан.
– Не утрачу, не беспокойся… – Сержио хотел продолжить фразу, но вместо этого широко зевнул; и только махнул на нас рукой.
Одинокий гений локуса, охраняющий вход в жилище. Так смотрелся на залитой солнцем ступеньке этот любитель радостей жизни, переусердствовавший с дарами Вакха.
В упомянутом образе мы с Валерианом оставили Сержио отдыхать – а сами поднялись на мост и некоторое время любовались разворачивавшейся вдоль канала архаико-урбанистической панорамой. Отсюда окрестные дома казались ещё более игрушечными, чем при взгляде с набережной. Надо сказать, здесь было не столь пустынно, как в Венеции: хотя туристы отсутствовали, но по улицам курсировали одиночные автохтоны. Ни малейшей озабоченности пандемией на их лицах я не заметил. То ли они верили в целебную силу местной цветотерапии, то ли сказывалась многовековая привычка к отъединённости от мира, и островитяне полагали, что любая зараза с материка, вознамерившаяся долететь до Бурано, неминуемо утонет в водах лагуны.
Сверху было видно, как Сержио, сидя на ступеньке чужого жилища, клевал носом над покоившейся у его ног кепкой (вероятно, именно такое состояние итальянцы называют «dolce far niente» – сладким бездействием). А потом он и вовсе задремал: после вина разморило на солнышке. Ничего из ряда вон выходящего, разве только самую малость моветон. Ну и ладно, не будить же человека.
Да, с солнышком нам повезло. Не то, что Чехову в марте 1891 года, когда он писал родителям из Венеции: «Лупит во всю ивановскую дождь. Venezia bella перестала быть bella. От воды веет унылой скукой, и хочется поскорее бежать туда, где солнце». Впрочем, любовь к Серениссиме оказалась омрачённой ненадолго, и со временем разгорелась с новой силой – Антон Павлович никогда не расставался с мечтой вернуться сюда. Привезённую из путешествия раскрашенную фотокарточку «Вид Венеции» писатель вставил в резную рамку и повесил у себя в кабинете, а когда переехал в Ялту – украсил ею гостиную своего ялтинского дома. И он возвращался-таки в Венецию ещё дважды.
Мы с Валерианом достали свои фляжки и выпили по глотку граппы. Затем Симанович решил продекламировать «что-нибудь этакое» – и, вручив мне свой смартфон, дабы я вёл съёмку, озвучил «Венецию» Сергея Егорова. Это стихотворение, посвящённое Иосифу Бродскому, Валериан читал голосом, в котором явственно чувствовались интонации имярека, питерского изгнанника, чей прах покоился ныне и присночестно совсем недалеко, хотя какая разница, в любом случае он старался:

В этом городе,
Который везде и нигде,
Поскольку он
Принадлежит воде,
Чёрные лодки
Плывут в тумане,
Словно птицы
В небесной среде.
В январе, в самом
Его конце,
Изваяния-львы
Поменялись в лице
От излишней влаги,
Словно от плача,
О картавом припоминая певце.
Он мосты и каналы
Наизусть прочёл.
Он сырые стены
Подпирал плечом.
Исцелялся на набережной Неисцелимых.
Доставал сигарету,
Шурша плащом.
Он глядел в эту воду
Во все глаза,
Словно в ней хотел
Отразиться за
Пределами жизни
Своей мгновенной,
Да нашла на глаза
Бирюза-слеза.
Он искусно сумел
Замести следы.
И стал весь
«Голубятнею у воды».
Растворился в слепых
Зеркалах палаццо,
Как в воде растворяется соль звезды.

После декламации к нам подошли Анхен и Элен, закончившие фотосессию. Вчетвером мы спустились с моста и направились к Сержио.
Многого можно было ожидать, только не того, что открылось нашим взорам.

***

Ему в кепку набросали денег.
Ни у кого на нашем месте не достало бы сил удержаться от смеха. И мы принялись гоготать как оглашенные.
Сержио, открыв глаза, непонимающе уставился на деньги.
– Это тебе милостыню набросали, пока ты обнулялся, – подсказала Элен. – Лишняя денежка карману не тяга, да?
– Каждый грош сироте хорош! – выдавила сквозь смех Анхен. – Если б спал подольше – мог бы и больше заработать!
В кепке лежали две банкноты по пять евро, а сверху – несколько одноевровых монет.
Я подивился: за то время, пока мы точили балясы на мосту, по виа Джудекка прошло не более десятка аборигенов – это что же, выходит, как минимум каждый второй из них посчитал нужным оказать посильную помощь усталому скитальцу?
– А тут можно жить! – встрепенулся Сержио, словно исхитрился уловить мою невысказанную мысль. И стал выгребать из головного убора нечаянно заработанную валюту.
– Между прочим, неизвестно, в чьих руках они побывали, – сказала Анхен. – Деньги – это же настоящий рассадник бактерий.
– Не только бактерий, но и вирусов, – добавил я. – А ещё на них живут споры грибов, яйца гельминтов и даже разновидности стафилококка, с которыми не справляются антибиотики. Ты знаешь, что на каждой бумажной купюре может обитать до сорока тысяч микроорганизмов?
– Да я про деньги знаю больше вас всех, вместе взятых! – воскликнул Сержио, пряча в карман свою законную добычу. – Ничего, на этот остров ещё не завезли коронавирус! А руки я продезинфицирую – дайте мне бактерицидную салфетку!
– А ну-ка, положи кепку на место, – сказал ему Валериан. – Я сейчас сниму тебя для истории в роли христарадника. Раз уж так получилось, это обязательно надо запечатлеть.
Сержио не стал противиться:
– Да пожалуйста.
С этими словами он снова бросил головной убор к своим ногам.
– Тогда уж снимай на видео, – посоветовал я. – А он для убедительности пускай споёт жалобную песню.
– Мы вместе споём, – воодушевилась Элен.
Не дожидаясь приглашения, она подскочила к Сержио – и затянула, пританцовывая:

Uno, uno, uno, un momento,
Uno, uno, uno, santimento…

Валериан успел вовремя поднять смартфон – и теперь вёл съёмку.
А к Элен не преминул громогласно присоединиться Сержио:

– Sacramento, sacramento, sacramento!

Тут во всё горло заорала Анхен:
– Эта песня – о бедном рыбаке, который попал из Неаполя в бурное море, а его бедная девушка ждала на берегу! Ждала-ждала, пока не дождалась! Потом она бросилась в море, и пучина её поглотила! В общем, грустная песня!
С минуту они самовыражались в подобном ключе, уподобившись компании развязных клакеров, которые возомнили о себе невесть что в припадке группового умопомешательства; а затем это им наскучило. Тем более что денег в кепку больше никто не бросал – наоборот, местные жители старались обходить самодеятельный вокальный коллектив дальней стороной: то ли сочли представленный их вниманию перфоманс не вполне органичной для данной местности вампукой, то ли в последний момент заопасались подцепить коронавирус от шумных варваров с континента. Но я полагаю, вся закавыка в недостаточно сбалансированной реверберации.
…А когда мы шагали дальше по виа Джудекка, я напомнил Валериану, как ему четыре года назад тоже подвалило денег в кепку. Правда, в меньшем размере.
Это случилось в Евпатории. Побродив целый день по достопримечательным местам этого городка и вдоволь надегустировавшись местных вин, мы с ним вдвоём ехали на трамвайчике. Симанович, положив кепку себе на колени, придремал с устатку, а я глазел в окно. Когда настала пора выходить, он – хвать свой кемпель, а в нём обнаружилась денежная купюра, эквивалентная плате за проезд. Получается, кто-то заплатил не по адресу. Валериан – оказалось – сидел на месте для кондуктора: там сверху имелась соответствующая надпись…

***

После виа Джудекки мы шли, дважды сворачивая налево, и в конце концов добрались до главной площади города, которая носила имя Бальтазара Джалуппи. А посреди площади возвышался памятник оному Джалуппи. Ну что тут поделаешь, не имя красит человека. Это известный композитор, которого прозвали Буранелло – так сказать, по месту происхождения, поскольку он родился на Бурано. Помимо кантат, серенад и произведений клавесинной музыки, Буранелло написал двадцать опер на тексты Карло Гольдони, который говаривал, что Джалуппи «среди музыкантов то же самое, что Рафаэль среди художников». Между прочим, три года композитор прожил в Санкт-Петербурге: служил капельмейстером при дворе Екатерины II. Здесь он для императорского двора сочинил и поставил оперу «Ифигения в Тавриде», которая весьма польстила российской самодержице. Кроме того, Бальтазар Джалуппи написал шесть духовных концертов для православного богослужения на церковнославянские тексты. А ещё его учеником был русский композитор Дмитрий Бортнянский.
Вот как, оказывается, тесен мир.
Над площадью возвышалась церковь Святого Мартина с падающей кампанилой – пятидесятиметровой колокольней, построенной в шестнадцатом веке. Вообще в Венеции это уже второй на нашем счету конкурент Пизанской башни: видимо, сказывается хлипкость местной болотистой почвы – стоит строителям замахнуться на нечто чересчур высокое, и делу их рук грозит судьба превратиться в очередную достопримечательность, свидетельствующую о слабом изучении грунта средневековыми подрядчиками.
Главная улица города, отходившая от площади, носила имя всё того же Бальтазара Джалуппи. По ней мы и направились дальше.
Эта улица, равно как и все прочие улицы, пройденные нами прежде, изобиловали сувенирными магазинчиками. В которых среди стандартного общевенецианского набора масок, магнитиков-гондол и муранской стеклопродукции наличествовали буранские кружева. Дело в том, что во времена седой старины остров являлся эпицентром европейского кружевоплетения: дни напролёт местные рыбачки – пока их мужья промышляли дары моря – плели знаменитые кружева, высоко ценившиеся венецианской знатью и считавшиеся весьма ходовым экспортным товаром. Понятное дело, что цепочка перепродавцов, имея неплохую маржу, оставляла труженицам сущие гроши, с которых не разбогатеешь. Однако это не отменяет факта давнишней международной популярности буранских кружев.
Происхождение промысла связано с забавной легендой. Однажды молодой парень, помолвленный с местной красавицей, отправился рыбачить. В лагуне из волн вынырнула коварная сирена и стала его соблазнять сладострастными песнями. Но как она ни старалась, рыбак после каждой песни знай себе твердил одно: «Но, импоссибиле! Облико морале!» В конце концов сирена исчерпала свой репертуар и сдалась, поняв, что на сей раз женское счастье ей не улыбнётся. Впечатлённая такой верностью молодого буранчанина, она подарила рыбаку венчальное кружево, сотканное из морской пены. А спустя недолгий срок все островитянки научились копировать сей образец. Так и вышло, что женщины Бурано с XVI века стали плести самое тонкое в мире кружево и затем на протяжении нескольких столетий обшивали венецианскую знать.
Как бы то ни было, ныне на острове остались лишь мастерицы стоять за прилавком да сбывать лопоухим «туристи» кружева китайского производства. Вероятно, у китайцев изделия вполне достойного качества – я допускаю, что даже лучше, нежели у средневековых рукодельниц. Однако меня, Валериана и Сержио тряпки отродясь не интересовали. А Элен и Анхен успели утолить свою тягу к консьюмеризму, накупив шмоток в Местре, так что мы спокойно проходили мимо всякоразных ажурных тряпиц. Да и вообще проходили мимо. Всё быстрее и целеустремлённее шагали вдоль ярко раскрашенных домов, скользили по морю разноцветного позитива, стараясь в нём не утонуть и не размедузиться до состояния легковозможности слияния с окружающей средой, ибо нам ещё предстояло добраться до нового берега.
…От Бурано до следующего берега оказалось рукой подать.
Имя ему было Торчелло.

7 МАРТА, 2020. ТОРЧЕЛЛО

Это остров упадочный, но с большой историей.
Не сказать, что упомянутый клочок суши произвёл на меня благоприятное впечатление с первого взгляда. Однако я стремился посетить его уже хотя бы из-за того, что Эрнест Хемингуэй любил бывать на Торчелло, в ту пору мало посещаемом празднокатающейся публикой. Несколько раз он останавливался здесь в небольшом отеле: по утрам обычно работал, а во второй половине дня отправлялся на плоскодонке охотиться на уток, которые в неисчислимом множестве обитали на острове… Да и Анри де Ренье наверняка не с бухты-барахты обозначил сюда направление в стихотворении «Морская Венеция»:

Других пусть радуют прекрасные закаты.
            Что память золотят,
Триумфы, радости и песни, и кантаты,
            Всех наслаждений ряд.

Мне у дверей поёт волна, come ucello,
            Как тихий ропот струн,
И в чёрной гондоле поеду я в Торчелло
            По мёртвости лагун,

И буду вечером, в час лунного восхода,
            Дышать я всей душой
Желанным запахом солёных вод и йода
            Венеции морской.

…Сойдя на пристани, Сержио на минуту остановился перед стендом с расписанием маршрутов вапоретто. Затем – с криком, что у нас осталось всего полчаса – сорвался с места и помчался по вымощенной красным кирпичом набережной канала, который уходил вглубь острова.
Валериан пошёл за ним. Следом направился и я – впрочем, без особенной спешки, очищая на ходу апельсин.
Анхен и Элен остались позади.
Для разъяснения происшедшего привожу ниже рассказ Анхен:
«Когда приплыли, мужики решили узнать время отправления последнего вапоретто с острова, чтобы не застрять тут на ночь. Глянули на большой плакат и, с трудом разобрав английские слова, поняли для себя, что последний рейс – в 16.30. Сержио тут же рванул вперёд с криком: «Давайте быстрее, у нас всего полчаса!». Мужики побежали за ним следом. А я, посмотрев на плакат, поняла, что это расписание экскурсий, потому сочла нужным обратить внимание на маленький листочек ниже плаката с реальным расписанием общественного транспорта. Из него следовало, что последний вапоретто уходит аж в 23.00. Мужики уже скакали где-то впереди, но мы с Элен гнаться за ними не стали».

***

Allora, Анхен и Элен гнаться за нами не стали. А я, освободив апельсин от кожуры, решил поделиться с товарищами. Да и продезинфицироваться граппой, по моему разумению, было бы не лишним. Валериан внял моим призывам и, остановившись, получил несколько долек цитрусового плода. А Сержио целеустремлённо двигался вперёд мятежным шагом и не желал ничего слушать. Лишь ругался себе под нос возмущённой частоговоркой, из которой до моих ушей доносились только обрывки – примерно в таком духе:
– Полчаса всего, ну как так? Раньше надо было думать и рассчитывать время! Говорил я им, а они! И каждый день что-нибудь такое, хоть кол на голове теши! Как дети, честное слово! И ещё смеются! А чему тут смеяться-то, чему смеяться? Будто мне одному это надо, а другим и дела нет! Что за люди!
Тщетно я кричал ему в спину:
– Погоди! Возьми у меня апельсин!
Он ничего не желал слушать. И продолжал одиночное плаванье в торчелльскую неизвестность, болбоча как заведённый:
– Да ну вас всех! И так никуда не успеваем! А нам ещё на могилу Бродского! Нет, ну что такое полчаса, как это такое – полчаса? Могли б и пораньше спохватиться! А всё эти бабы – им бы только по магазинам шарохвоститься! Стекляшки разглядывать, бижутерию! Всё им как об стену горох! Если бы поторопились немного – везде б успели! А теперь-то что? Да ничего! Побыстрее надо было!
В общем, мы с Валерианом поняли, что не стоит тратить время на попытки унять его пыл, бесполезно. Сочтя за благо поберечь силы, предоставили Сержио возможность беспрепятственно взбираться к вершинам демосфеновской филиппики; а сами остановились над зеленоватым струением канала: там, где на краснокирпичную набережную опирается одним своим концом понте дель Диаволо – Чёртов мост. Выпили граппы, закусили апельсином.
Да, Чёртов мост. Горбатенький, без парапетов (такими в старину были все венецианские мосты), он ведёт на противоположный берег канала. Но идти туда незачем, поскольку противоположный берег совершенно дик, зарос деревьями, куширями и сорняками. Правда, среди всей этой зелёной неприбранности – прямо напротив моста – висит на высоком столбе одинокий фонарь, непонятно для кого там установленный. Может быть, для чёрта. Ведь о заболоченном Торчелло венецианцы издавна говорят:
– Dove son carogne son corvi – Было бы болото, а черти найдутся.
Согласно преданию полуторавековой давности, здесь произошёл душещипательный прецедент, из-за которого мост получил своё инфернальное имечко. Во времена австрийского господства некая торчелльская девица влюбилась в офицера австро-венгерской армии. Тот, как и положено бравому вояке, не замедлил ответить взаимностью на чувство юной прелестницы. Всё бы хорошо, да случилась то ли война, то ли нечаянная вооружённая катавасия – а может, просто недовольные родственники девицы грешным делом подрезали оккупанта – словом, пал смертью храбрых офицер. Как говорится, пришла беда, отворяй ворота: безутешная торчеллка день и ночь рыдала-убивалась и пеняла на злую судьбину. Горевать она уходила подальше от людских глаз, как раз на этот мост: сидела над водой и лила горючие слёзы, размышляя о том, что хоть бы сам чёрт ей помог вернуть возлюбленного с того света – она любую цену готова заплатить нечистому за этакое благодеяние. В общем, столь мощный гештальт сформировался у девицы, что явился-таки враг рода человеческого к ней на мост. Да не один: за руку он держал искомого австрияшку.
– Отдам его тебе, – объявил козлоногий, – если пообещаешь семь лет кряду, в каждый сочельник, приносить мне мёртвого некрещёного младенца. Где их добывать станешь, меня не интересует, но чтобы прямо на этот мост – в каждый сочельник. Согласна?
– Согласна! – без раздумий выпалила юная торчеллка.
После состоявшегося уговора она получила своего офицерика; крепко ухватила его за руку – и убежала прочь.
С той поры только чёрт её и видел: обманула девица нечистого. Закрыла свой гештальт и уехала вместе с наречённым куда-то за тридевять земель – столь далеко, что следы её затерялись. А чёрт является сюда из параллельной реальности в каждый сочельник: приняв образ чёрного кота, сидит на мосту и ждёт обещанного. У него в запасе времени хоть отбавляй.
У нас с Валерианом тоже оставалось вполне достаточно времени до наступления вечера, и мы могли себе позволить никуда не торопиться. Отдав мне свой смартфон, чтобы я вёл съёмку, Симанович взошёл на мост и продекламировал над каналом одно стихотворение Юрия Рассказова и одно – Юрия Гречко.
Возможно, он декламировал бы более продолжительное время, но тут нас наконец догнали Элен и Анхен.
– Ползёте как черепахи, – сказал я им.
– Так ползите вместе с нами, – позвала Анхен.
И мы двинулись дальше по набережной. Справа от нас, за каналом, тянулись заросли неухоженных кустов и деревьев, а слева, за оградой из сетки-рабицы, раскинулись огороды и виноградники. За всё то время, что миновало после нашего прибытия на остров, навстречу не попалось ни души. Единственное исключение составила оставшаяся позади, ещё перед Чёртовым мостом, таверна «Tipica veneziana»: там трапезничала молодая пара – то ли туристы, то ли местные. Впрочем, скорее всего туристы, поскольку местного населения на Торчелло насчитывается не более полутора тысяч человек. С трудом верилось, что некогда здесь стоял богатый торговый город…


***

Как я уже упоминал, Торчелло – остров упадочный, но с богатой историей. Во времена нашествия гуннов на этот небольшой, покрытый скудными травами клочок суши бежали жители Альтинума, богатого торгового города, который стоял невдалеке от тех мест, где ныне располагается аэропорт имени Марко Поло. Поначалу средства существования переселенцам давали два основных занятия: рыболовство и выпаривание соли из солончаковых болот, кои на острове имелись в изобилии. Они сумели наладить торговлю с Константинополем, а соль в ту пору являлась весьма ходовым товаром. Одновременно с Торчелло обживались и другие острова дагуны: Маламокко, Градо, Кьоджа, Риальто – последний в ту пору представлял собой целую группу островов; в неспокойные времена многим хотелось отгородиться водой от опасностей, грозивших с материка. Но Торчелло рос быстрее других поселений и вскоре превратился в большой процветающий город. В 638 году епископ Паоло из епархии Альтинума перенёс сюда свою резиденцию и привёз на остров мощи мученика Илиодора. А в следующем году здесь была построена первая базилика – это произошло за двести лет до основания собора Святого Марка в Венеции. К слову, Рустико – один из купцов, выкравших у сарацин мощи евангелиста, – был выходцем отсюда.
Пик развития Торчелло пришёлся на одиннадцатый век; в ту пору он насчитывал до тридцати тысяч жителей и соперничал с Венецией. Купцы привозили сюда товары с Востока – специи, шёлк и благовония, которые затем отправлялись для продажи на север Италии. На острове имелись стеклодувные мастерские, здесь цвели фруктовые сады и открывались многочисленные монастыри. Однако в двенадцатом веке местная гавань обмелела и постепенно превратилась в зловонное болото; среди разросшихся камышей густо расплодились малярийные комары. Жители Торчелло стали покидать обжитые места, спасаясь от болезни. Они переселялись на другие острова лагуны, главным образом на Риальто, в Серениссиму, которая к тому времени успела возвыситься над всеми прочими островами. Епископ некоторое время бессильно наблюдал за убылью паствы, а затем и сам перебрался на Мурано, заявив:
– La speranza ; una buona colazione, ma una pessima cena (надежда хороша на завтрак, но дурна к ужину)…
В скором времени Торчелло обезлюдел. Заброшенные здания на острове постепенно разбирали: кирпичи и камни использовали для возведения венецианских палаццо, облицовочные плиты из мрамора и даже кладбищенские надгробия тоже шли в дело. Не отставали от венецианцев жители Мурано и Бурано, поскольку стройматериалы на островах стоили недёшево… Это напоминало картину извечного природного круговорота: так тушу падшего зверя растаскивают по кускам гиены и шакалы, расклёвывают птицы-падальщики, обсиживают насекомые, спеша урвать свою долю – смерть служит продолжению жизни, так устроен мир, и с этим ничего не поделать.
Шагая по вымощенной кирпичом набережной канала, я представлял себе укрытые землёй фундаменты старых дворцов и церквей, разобранных на кирпичи. Пытался воссоздать в воображении всё, что опиралось на эти фундаменты и являло собой большой приморский город. Сколько поэтов и художников рождалось и умирало в нём, сколько богословов и философов; сколько страстей бушевало под его крышами, через сколько потерь и обретений ему довелось пройти; какие трудности здесь претерпевали многие и какие озарения посещали немногих! Целый мир покоился у меня под ногами: его давно покинула жизнь, и теперь над ним лежала пустынная набережная, в стороны от которой расползались сорные травы и огороды, и виноградники, и… коронавирус, мать его. Нет, нас этой пугалкой не возьмёшь, мы ещё погуляем по срединному миру, нам здесь пока есть на что посмотреть.
Вот хотя бы на церковь Санта-Фоска.

***

Издревле покровительницей Торчелло считалась святая Фоска. Ливийская дева-мученица, происхождением из берберов, претерпевшая пытки, а затем казнённая за то, что отказалась отречься от Христа. Когда Ливию завоевали мусульмане, мощи мученицы привёз сюда некий моряк по имени Виталий. Для почитания святой девы и построена эта церковь, которая встретила нас на правой оконечности единственной площади, сохранившейся ныне на острове.
Впрочем, назвать её сохранившейся можно разве что с большой натяжкой. Это была не мощёная площадь весьма скромных размеров, покрытая клочковатым травяным ковром. Она упиралась в строения, нёсшие на себе печать давно угасшего величия – в два дворца четырнадцатого века: палаццо дель Консильо и Палаццо дель Аркивио (сейчас в них размещены музеи, которые в связи с пандемией не принимали посетителей); а третье – самое внушительное, располагалось за церковью Санта-Фоска: собор Успения Девы Марии, старейший храм в Венецианской лагуне. Он снискал всемирную известность благодаря своему внутреннему убранству с хорошо сохранившимся ансамблем византийских мозаик. Ради этих мозаик остров посещал Михаил Врубель; о своих впечатлениях он писал профессору Адриану Прахову: «Был я в Торчелло, радостно шевельнулось на сердце – родная, как есть, Византия. Посмейтесь над человеком, находящимся в стране Тициана».
Увы, нам не удалось взглянуть на знаменитые мозаики, поскольку двери собора тоже были затворены из-за коронавируса. Привечать гостей здесь было некому.
Единственным доступным туристическим удовольствием на площади оказалась возможность посидеть на так называемом троне Аттилы. Он установлен прямо на площади, открытый всем ветрам и крепко траченный временем. Невесть почему его принадлежность приписывают царю гуннов – это полная ерунда, Аттила никогда не бывал на Торчелло; к тому же задолго до похода на Апеннины он успел награбить столько золота и серебра, сколько измельчавшим римским августам и не снилось. На кой ляд ему сдался этот каменюка, если Аттила при желании мог повелеть, чтобы для него отлили сотню-другую тронов из благородных металлов?
И всё же я присел на упомянутый псевдотрон, поёрзал по-хозяйски на гладком камне и даже развалился, воздев очи горе и напустив на себя этакий визионерский вид. Не оттого что решил дать волю дремавшей во мне мании величия – но почему бы не отдохнуть минуту-другую, в самом деле.
Здесь же, подле стены одного из музеев, стояла каменная скамья, на которой нас поджидал Сержио, уже давно завершивший осмотр достопримечательностей. Вскоре к нему присоединился Валериан. А я, Анхен и Элен обошли собор Успения Девы Марии и, повернув на восток, направились в дебри острова по узкой тропинке: мимо развалин старых сараев и похожего на окоп длинного рва, поросшего по краям осокой, мимо подобия чахлой лесополосы и зарослей невысоких кустарников…
К слову, на центральной площади Торчелло присутствовал человеческий фактор в количестве нескольких дискретных туристических единиц: медлительные и молчаливые, они смахивали на сомнамбул, позабывших о цели своего приезда сюда. Здесь же – так сказать, на задах площади – тоже обнаружились люди: они сидели в траве поодаль, на берегу то ли прудочка, то ли болотца с видом чинных пейзан, расположившихся на пикник. «Может, и впрямь местные, – подумалось мне. – Вряд ли туристам было бы интересно забуриваться в безвидную тмутаракань, чтобы выпить-закусить подле этакой лужицы».
Пройдя ещё немного вдоль постепенно расширявшегося рва, наполненного мутной стоячей водой и утыканного камышом, мы повернули налево и в скором времени достигли унылой бугристой равнины с разбросанными там и сям лохмами зелени и с длинной полосой воды посерёдке.
– Пойдём, что ли, назад? – заскучала Анхен.
– Пойдём, – отозвалась Элен.
А я немного задержался – окинул взглядом окрестный пейзаж, пытаясь представить во-о-он у той водной полосы, за кустами, сосредоточенного Хэма в высоких сапогах и с охотничьим ружьём наперевес. В далёком 1948 году… Нет, в сорок восьмом он жил на Торчелло в конце осени, в такую пору уже за кустами не спрятаться…
Да, он приплыл сюда впервые в ноябре 1948 года и прожил здесь почти месяц. Мэри Уэлш, его четвёртая жена, уединению на острове предпочла поездку по городам Эмилии-Романьи и Тосканы. А он по утрам работал, лёжа в постели, затем вставал и шёл обедать. После этого обычно отправлялся стрелять уток. Но в погожие дни порой поднимался на колокольню собора и подолгу рассматривал в бинокль окрестности Фоссальта-ди-Пьяве – места, где в Первую мировую молодой санитар Хемингуэй получил тяжёлое ранение, возвращаясь из столовой с шоколадом и сигаретами для солдат: врачи впоследствии извлекли из него двадцать шесть миномётных осколков, а разбитую коленную чашечку ему заменили алюминиевым протезом. Благодаря этому ранению он встретил в госпитале свою первую любовь, медсестру Агнес фон Куровски, которая была старше него на семь лет. Они собирались пожениться и Хемингуэй, вернувшись в Штаты, ждал Агнес, однако та прислала ему письмо с признанием, что полюбила другого, какого-то итальянского офицера – и уже обручилась с ним… Целая жизнь прошла с той далёкой поры; печали и радости минувшего неразделимо срослись между собой.
Летом писателю исполнилось сорок девять лет, ему было что вспомнить, а кроме того, Хемингуэй много думал о смерти. Возможно, уже тогда, в часы уединённых воспоминаний и размышлений, проклюнулись первые ростки его романа «За рекой, в тени деревьев». Собственно, поначалу Хемингуэй намеревался писать рассказ об охоте на уток, но неисповедимы пути творческой мысли: так случилось, что впоследствии из небольшого рассказа вырос роман о поствоенной неприкаянности и несовпадении человеческих судеб, о любви и смерти, о неизбежности разочарований и о Венеции. Впрочем, здесь, на Торчелло, он ещё этого не сознавал. Главным импульсом послужила девятнадцатилетняя Адриана Иванчич, с которой он познакомился зимой, когда уже покинул остров. И с которой затем проводил много времени в Венеции, назначал ей свидания за столиком кафе или часами просиживал с ней в баре «Гаррис», называл её «девочка моя». Да, Хемингуэй влюбился – и вот тут-то окончательно сложился у него сюжет романа о последних днях жизни пятидесятилетнего полковника Ричарда Кантуэлла, который любит девятнадцатилетнюю венецианку Ренату. «Вы вернули мне способность писать, – признался Эрнест в письме к Адриане, – и я буду вам за это вечно благодарен. Я смог закончить свою книгу, и я одолжил ваши черты моей героине».
Надо сказать, роман получился слабый, несвойственный Хемингуэю, я бы даже сказал, по-старчески наивный (экий оксюморон; однако всплески наивности случаются не только у юнцов); его сюжета хватило бы от силы на новеллу. Разве что концовка достойная: жестокая охота с подсадной уткой да финальная метафора о переправе через реку с обещанным отдыхом в тени деревьев.
А пернатых всё же старина Хэм стрелял напрасно. На кой они ему сдались? Никогда не пойму тяги людей к охоте на братьев наших меньших.
Нет, не стал бы я целый месяц зависать на Торчелло: одноразового посещения вполне достаточно. То ли дело – Серениссима.
Да. Наша программа по части островов сегодня выполнена, пора возвращаться в Венецию. С этой мыслью я поторопился вдогонку за Элен и Анхен, успевшими уйти далеко вперёд. Спустя несколько минут мы подняли с каменной скамьи Валериана и Сержио. А затем последовали: краснокирпичная набережная вдоль канала, причал, посадка в вапоретто, лагуна в лучах заката, похожего на отсвет далёких пожарищ… Снова воспоминания о варварах. Длинная череда исторических ассоциаций, порождающих одна другую и как нельзя лучше иллюстрирующих старую итальянскую поговорку: accade piu in un’ora che in cent’anni – порой за час случается больше, чем за сотню лет.

7 МАРТА, 2020. ЛАГУНА

Обратный путь был довольно продолжительным.
Островов в Венецианской лагуне более сотни; некоторые из них столь невелики, что кажется, будто возведённые на этих ничтожных клочках суши строения вырастают навстречу тебе прямо из воды.
Неудивительно, что у флорентийца Америго Веспуччи возникла ассоциация со здешними местами, когда, достигнув берегов Америки, он увидел хижины индейцев, которые стояли на сваях прямо в воде озера-лагуны Макарайбо.
– Veneziola! – восторженно воскликнул он.
Веспуччи в ту пору был штурманом испанского корабля, входившего в состав экспедиции адмирала Алонсо де Охеда. Итальянское «Veneziola» – маленькая Венеция – созвучно испанскому «Venezuella», потому меткое слово, что называется, легло на слух.
– Несомненно, если это на что-то и похоже, то более всего на Венецию, – согласился картограф Хуан де ла Коса, перегнувшись через борт и всматриваясь в диковинные индейские жилища. – Остаётся возблагодарить господа за наше благополучное прибытие сюда.
– Особенно если мы найдём здесь столько же золота и серебра, сколько имеется в сундуках у венецианских дожей, – добавил нотариус экспедиции Родриго де Бастидас.
Вернувшись в свою каюту, Хуан де ла Коса нанёс на карту новооткрытый берег и начертал уверенным пером его название: Венесуэла.
Правда, испанцы не нашли в этих землях ни золота, ни серебра. Зато у Венеции появилась младшая сестра на американском континенте, маленькая Венеция.
Поистине надо хоть раз переплыть эту лагуну из края в край, чтобы почувствовать всё мимолётное великолепие Серениссимы, рассыпанной по зыбким островам, и всю её призрачность, помноженную на врождённое одиночество. Возникшая из вод Адриатики, она словно в любую минуту готова в них вернуться. Не случайно венецианцы ежегодно в праздник Вознесения устраивали церемонию «обручения с морем». Происходила она следующим образом. Дож в красных башмаках, пурпурной мантии с горностаевым воротником и в сшитой монахинями монастыря Сан-Дзаккария парчовой шапке-колпаке со стилизованным рогом, подпоясанный мечом, поднимался на борт своей галеры «Букентавр»: та отчаливала от пристани и в сопровождении множества гондол и судов покрупнее выходила в Венецианскую лагуну. Близ храма Святого Николая, считавшегося покровителем мореходов, галера останавливалась; церковные служители читали молитву, окропляли дожа святой водой, затем остатки воды под звуки торжественных песнопений выливались в море. После этого дож бросал освящённый золотой перстень в волны со словами: «Desponsamus te, Mare» («Мы женимся на вас, Море»). И объявлял народу, что отныне Серениссима и море неразделимы.
Фёдор Тютчев в стихотворении «Венеция» коснулся упомянутой церемонии следующим образом: 

Дож Венеции свободной
Средь лазоревых зыбей,
Как жених порфирородный,
Достославно, всенародно
Обручался ежегодно
С Адриатикой своей.
И недаром в эти воды
Он кольцо своё бросал:
Веки целые, не годы
(Дивовалися народы),
Чудный перстень воеводы
Их вязал и чаровал...
И чета в любви и мире
Много славы нажила –
Века три или четыре,
Всё могучее и шире,
Разрасталась в целом мире
Тень от львиного крыла.
А теперь?
В волнах забвенья
Сколько брошенных колец!..
Миновались поколенья, –
Эти кольца обрученья,
Эти кольца стали звенья
Тяжкой цепи наконец!..

Нет, волны забвенья – это не для Светлейшей, я её вижу совсем по-другому. Разумеется, Венеция современная не может не совмещаться в моём сознании с тем давнишним, овеянным историческими ветрами городом, о котором рассказывали бессчётные гении минувших лет. Множество стихов и романов, гравюр и живописных полотен, пьес и художественных фильмов наложили на это место неизгладимый отпечаток, и мой образ Венеции не свободен от видения великих мастеров, я не могу отделить её, нынешнюю, от той, какой она была прежде. С грядущим всё определённее, там в моём воображении возникает Венеция окончательная: это застывший, безлюдный и мертвенно-прекрасный город, над которым перекатываются волны Адриатики.
Да, действительно, так и будет. Ибо вернуться в воды лагуны, из которой она родилась, Венеция стремится с неизбывным упорством: каждый год её уровень понижается примерно на полсантиметра. Не зря об этом городе говорят: bella in vista, dentro ; trista – снаружи краса, а в душе печаль.
Американский писатель Генри Джеймс утверждал, что самая очевидная вещь, которую следует сказать о Венеции, это то, что не осталось ничего из того, что надо сказать. Но он ошибался, о Серениссиме можно говорить столько, сколько она будет существовать; вот только отмеряно ей впереди не так уж много. Неизбежно придёт пора, когда Венеция уйдёт на дно лагуны, и ветер станет беспрепятственно прогонять над ней стада лазурных волн, и лупоглазые рыбы, проплывая мимо, будут сторожко разглядывать стройные колонны и горбатые мосты, крыши дворцов и шпили обелисков, купола соборов и навсегда утратившие голоса величественные кампанилы… А на них будут устремлены бесстрастные взгляды каменных святых и крылатых львов.

***

Но что проку печалиться о неизбежном? Жизнь возникла из моря и вернётся в свою первостихию, замкнув предписанный природой круговорот; вода здесь – закономерный символ рождения и смерти. В любом случае, прежде чем Венеция опустится на дно морское, не станет и меня самого, равно как лягут в землю – и, наверное, даже успеют превратиться в гумус – многие из тех, кому приведётся читать эти строки.
Впрочем, не всё обстоит так просто. Вселенная глубже, чем объекты, расположенные в пространстве и времени, потому суровый хронос оставил человеку и его творениям как минимум одну лазейку в послесмертие. Это в полной мере относится и к городам: подобно выдающимся личностям прошлого, великие города никогда не становятся бывшими. Даже исчезнув с лица земли, они продолжаются в литературе и живописи, в скульптуре и музыке, в замшелых могильных плитах и в поросших сорными травами руинах древних крепостей, в противоречивой версификации историков и в кругах на воде, которые расходятся от ныряльщиков-аквалангистов, разыскивающих на улицах затонувших атлантид старинную утварь, черепки, обмылки монет и оружия, бог знает ещё какие артефакты и сокровища.
Разумеется, я далёк от того, чтобы воспевать перспективу исчезновения Венеции в водах лагуны. Независимо от вариантов грядущего мне вполне достаточно того, что она есть и была столь продолжительно, насколько способно распространиться моё воображение. Меня всё устраивает в этом городе – в отличие от основоположника европейского футуризма Филиппо Маринетти, который на заре прошлого века в венецианском театре «Ла Фениче» обратился к публике с обличительной речью:
– Венецианцы! Когда мы крикнули: «Убьём лунный свет!», мы подумали о тебе, старая Венеция, насквозь прогнившая от романтизма! Но сейчас наш голос звучит громче, и мы заявляем во всеуслышание: «Освободим мир от тирании любви! Мы сыты эротическими похождениями, сладострастием, сентиментализмом и ностальгией!» Так зачем же ты упрямо предлагаешь нам, Венеция, женщин, скрытых вуалью, на каждом сумеречном повороте твоих каналов? Довольно!
По залу прокатился недовольный гул.
– Довольно нашёптывать непристойные предложения всем земным путникам, о Венеция, старая сводница! – продолжал Маринетти. – Под тяжестью своей мозаичной накидки ты всё еще упорно готовишь изнурительные романтические ночи, заводишь жалобные серенады, устраиваешь коварные засады! Я тоже любил, о Венеция, роскошную полутьму твоего Большого канала, пропитанного редкостной похотью; любил я и лихорадочную бледность твоих красавиц; под звон скрещенных шпаг они скользят с балконов по лестницам, сплетённым из молний, струй дождя и лунных лучей! Но довольно! Вся эта нелепая, омерзительная, назойливая суета вызывает у меня тошноту!
Гул в зале быстро усиливался; теперь он стал похож на рокот надвигающегося шторма, который вот-вот накроет всех присутствующих гигантской волной… Собравшиеся на сцене футуристы вели себя по-разному: одни улыбались, другие старались выглядеть невозмутимо, третьи озабоченно переглядывались. А Филиппо Маринетти говорил и говорил; казалось, он вдохновлялся собственным голосом. В эти минуты скандальный поэт походил на одержимого разрушительными идеями диктатора… И в самом деле, в ту пору многие государства Европы были беременны диктатурой.
– …Но вы готовы пасть ниц перед всеми иностранцами, и ваше раболепство отвратительно! – с пафосом превосходства развивал свои пламенные инвективы Маринетти. – Венецианцы! Венецианцы! Зачем вечно оставаться покорными рабами прошлого, мерзкими хранителями величайшего борделя истории, санитарами самой печальной больницы мира, где чахнут души, смертельно больные сифилисом и сентиментализмом? О, мне не занимать сравнений, когда я хочу уподобить вашу надменную и глупую инертность инертности сына великого человека или мужа прославленной певицы! Разве не могу я сравнить ваших гондольеров с могильщиками, размеренно роющими могилы на затопленном кладбище? Но ничто не может оскорбить вас, ибо ваше смирение безмерно!
Из зала раздавались возмущённые возгласы:
– Это неправда!
– Ты наглый лжец!
– Не смей трогать наш город грязными лапами!
– В гробу видали мы таких моралистов!
– Не тебе судить нас!
– Ступай в храм читать свои идиотские проповеди!
– …А ведь когда-то вы были непобедимыми воинами и гениальными художниками, отважными мореплавателями, неутомимыми, предприимчивыми фабрикантами и купцами! – звучал, перекрывая выкрики из зала, голос Маринетти. – И вот вы превратились в гостиничных портье, экскурсоводов, сводников, антикваров, мошенников, изготовителей старинных картин, художников-плагиаторов и копиистов. Выходит, вы забыли, что прежде всего вы итальянцы и что на языке истории это слово означает «строители грядущего»? О, не оправдывайтесь, сваливая всё на пагубное воздействие сирокко! Именно этот знойный и воинственный ветер некогда раздувал паруса героев Лепанто! Тот же африканский ветер внезапно взвихрит адским полднем глухую работу разъедающих вод, которые подмывают ваш именитый город. О, как мы будем танцевать в этот день! О, как будем рукоплескать лагунам, побуждая их к разрушению! В каком огромном хороводе будем мы кружиться по славным руинам! Все мы будем безумно веселы, мы, последние мятежные студенты этого излишне мудрого мира! Так, венецианцы, мы пели, танцевали и смеялись, взирая на агонию острова Филы; он сгинул, как жалкая мышь, за Асуанской плотиной, громадной ловушкой с электрическими люками, в которую футуристический гений Англии поймал священные воды неукротимого Нила!
В зале топали и свистели. Венецианцы были оскорблены и не желали принимать обвинений этого заезжего гордеца, который обманул их ожидания. Со всех сторон неслись выкрики:
– Этот стихоплёт вообразил, что имеет право ставить себя выше других!
– Ничтожество с раздутым самомнением!
– Жалкий фигляр!
– Варвар!
– Да он просто больной человек! Этого Маринетти лечить надо, у него мания величия!
– Горбатого могила исправит! Гнать этого пустозвона пинками из нашего города!
Однако ничто не могло смутить Маринетти, скандал был его стихией. Исполненный футуристического нигилизма, он рубил воздух правой рукой и уверенно гнул свою линию:
– …Можете пожимать плечами и кричать, что я варвар, неспособный оценить божественную поэзию, чьи волны омывают ваши чарующие острова! Полно! У вас нет оснований особо ими гордиться! Освободите Торчелло, Бурано, Остров мёртвых от всей болезненной литературы, от всех нескончаемых романтических выдумок, которыми их окутали поэты, отравленные венецианской лихорадкой, и вы сможете, рассмеявшись вместе со мной, считать эти острова кучами навоза, тут и там наваленного мамонтами, пока те переходили вброд ваши доисторические лагуны!
Финал речи Филиппо Маринетти утонул в шквале выкриков, свистов, топота. А как только он закончил, часть публики рванулась к сбившимся в кучку деятелям искусства, и началась драка. Особенно крепко не поздоровилось художникам-футуристам Руссоло, Боччони и Кара: те оказались на острие атаки и рьяно обменивались ударами с разъярёнными венецианцами. Гости города были в меньшинстве, и им могло достаться ещё сильнее, если б не кулаки здоровяка Армандо Мацы: этот поэт-футурист сшиб с ног нескольких нападавших, после чего пыл горожан быстро пошёл на спад. И вскоре, как сказал бы юморист, драчующиеся стороны разошлись. Баталия закончилась вничью, но Маринетти достиг своей цели: весть о скандале в театре «Ла Фениче» широко разнеслась по всей Италии. Правда, венецианцы с тех пор сильно его невзлюбили.
Нет, я, в отличие от основоположника футуризма, не стал бы ни в чём их обвинять. Каждый зарабатывает как может. Туристические услуги – не худшее занятие среди всех прочих; да и «тирания любви» – не самая жестокая из тираний в подлунном мире.
А театр «Ла Фениче» – вполне в соответствии с заветами Филиппо Маринетти – приказал долго жить на исходе января 1996 года. Это был умышленный поджог. Венецианский суд впоследствии признал виновными в нём двух электриков, которые вели ремонтные работы в здании и попытались таким образом скрыть, что они не уложились в отведённые сроки (за перебор по времени им грозила изрядная неустойка). Избежать заслуженной кары мозгожопым электрикам не удалось: обоих благополучно отправили на кичу. А театр «Ла Фениче» к концу 2003 года восстановили в аутентичном виде – до следующего пожара или потопа, или ещё до чего-нибудь в подобном роде.
В принципе, никому и ничему не гарантирована вечная жизнь, в том числе ни одному из земных городов. Извержения вулканов и землетрясения, сокрушительные волны цунами и огромные карстовые провалы, войны и эпидемии – возможностей масса. Или, к примеру, выпадет из облака Оорта шальная комета и, устремившись к нашей планете, возьмёт курс аккурат на Бердичев. Или на Бандар-Сери-Бегаван, не суть важно. Главное, что не существует на Земле застрахованных мест; потому вряд ли стоит преждевременно сокрушаться о грядущей гибели Венеции.
Да вот, собственно, и она уже показалась на горизонте. Поднялась над водой и стала расти и шириться, постепенно приближаясь… Самое время и место для приветственных строк Всеволода Рождественского:

Не счесть в ночи колец её,
Ласкаемых волной.
Причаль сюда, Венеция,
Под маской кружевной!

Кольца – это, по всей видимости, упомянутые Тютчевым «кольца обрученья», те самые, которые дожи бросали в море на церемонии «обручения с морем». А «маска кружевная» – это взгляд издалека на дворцовые фасады, с рядами колонн и арочных окон, довольно часто встречающееся сравнение. Но встречное движение города, восприятие себя как точки отсчёта, вокруг которой всё вертится, вот в чём суть происходящего, ведь каждому ведомо, что Солнце вращается вокруг Земли, если верить своим глазам и чувствам.
– Причаль сюда, Венеция! – повелевает поэт, исполненный веры в своё всемогущество.
И она послушно приближается, растёт на горизонте. Потом распадается надвое: это от неё отделился остров Сан-Микеле. Он ближе, оттого кажется, что Венеция отстаёт от него, но всё равно приближается и скоро причалит, не в силах противиться повелению вышепоименованного питомца Эвтерпы…

***

Ещё один русский баловень Эвтерпы (а заодно и Мельпомены, и Эрато, и даже, пожалуй, Талии) проплывал здесь на вапоретто в конце марта 1980 года. Нет, он не посещал острова лагуны, и до венецианских достопримечательностей ему не было дела в эти дни, ибо жизнь его висела на волоске, и прилетел он сюда на неполные двое суток, чтобы встретиться с женой – признаться ей в пагубном пристрастии, покаяться, ухватиться за неё, как за спасительную соломинку… Хотя чем эта женщина – некогда неизъяснимо обожаемая, но теперь почти отлюбленная, привычная, как ритуальная формула – могла ему помочь? Он и сам не знал.
Владимир Высоцкий и Марина Влади. Это они сидели на носу речного трамвайчика, и встречный поток воздуха ласкал им лица, шевелил волосы, нашёптывал весенние нелепицы.
Марина здесь находилась на съёмках фильма, а он – что он? Владимир «вдоль обрыва, по-над пропастью, по самому по краю» добрался сюда (и никакого гибельного восторга не чувствовал, хотя в остальном всё правильно напророчил) – он прилетел в Венецию к жене, сам не зная зачем: просто ему больше не от кого было ждать искреннего сочувствования... Безнадёга давила ему на плечи. Трудный разговор остался позади, и теперь они большей частью молчали. Однако порой Марина – возмущённая и не на шутку перепуганная – выпаливала частоговоркой накипевшее, больное и неправильное:
– Наркотики, боже мой, ведь это безумие, это уже самое дно! Ну как ты мог придумать себе такое лекарство от водки? Это всё друзья твои, я говорила, что не надо водиться с людьми низкими, они все слабые, падшие, алкоголики и сумасшедшие!
Или – спустя недолгое время:
– Этого следовало ждать, ты зашёл слишком далеко и один не справишься! Я заберу тебя в Париж, ты должен эмигрировать, чтобы освободиться от дурных пристрастий! В Париже будешь писать стихи и песни, а ведь ты хотел ещё и прозу – вот и займёшься литературой! Решайся наконец, и мы с тобой всё начнём сначала!
Нет, покинуть Россию навсегда он не мог, не хотел. Куда ему без родного языка? Зачем он без отчей речи и кому будет нужен на чужбине? В конце концов, кто он без русских мыслей и устремлений, радостей и печалей, бед и пороков?
В подобном ключе мыслил Высоцкий, скользя полувидящим взглядом по проплывавшему за левым бортом вапоретто тяжеловесно-целокупному острову Сан-Микеле.
И ещё он думал о том, что совершенно ничем не могла ему помочь Марина, хорошая и милая, добрая и глуповатая, как… Да, как сама поэзия, которая никого не спасает… Эта женщина не станет для него спасительной соломинкой, теперь он совершенно точно понял. С гибельной обречённостью.
Неумолимая судьба разводила их. Марине предстояло продолжение киносъёмок в Венеции. Затем – ещё много других съёмок. И долгая, насыщенная событиями жизнь. А Высоцкого ждал «путь к последнему приюту». Без Марины. Стремительный гибельный путь длиной в четыре месяца.

***

Когда по левому борту мимо нас проплывал остров Сан-Микеле, Сержио встрепенулся:
– Здесь надо сойти! Мы должны посетить могилу Бродского!
Валериан его поддержал:
– Давайте сойдём на Сан-Микеле. Я думаю, это не займёт много времени. Всё-таки – Бродский…
– Поздно уже, – сказала Элен.
– Кладбище закрыто, – подтвердила её слова Анхен.
– Уточни в интернете часы работы, – попросил я. – А вдруг всё-таки успеем.
Анхен поискала в своём смартфоне. И озвучила результат:
– Открыто с семи тридцати до восемнадцати ноль ноль. Сегодня уже никто нас туда не пустит. Я же говорила: не успеем, как бы вам ни хотелось туда попасть. Изыскивайте для этого другой день.
– Жаль, – расстроился Сержио. – И куда мы теперь?
– На Сан-Марко, – сказала Элен. – А на конечную трамвая вернёмся по Гранд-каналу.
Вапоретто огибал окружённый высокой стеной Сан-Микеле, чтобы взять курс на восточную оконечность района Кастелло. Теперь справа по борту была Венеция, а слева – её кладбище.
Сан-Микеле, остров мёртвых, получил своё название в честь возведённой на нём церкви Архангела Михаила. Изначально это был не один, а два острова: Сан-Кристофоро и Сан-Микеле. По указу Наполеона в 1807 году оба острова были отданы под городское кладбище, и разъединявший их канал засыпали; а стену из красного кирпича возвели позже, в семидесятых годах девятнадцатого века. Это было вполне оправданное решение. Прежде венецианцы хоронили своих покойников где придётся: в церквях, в подвалах, в частных садах. Подобное отношение к погребению нередко приводило к эпидемиям.
Кладбище разделено на три участка: православный, католический и протестантский. Когда встал вопрос о захоронении Бродского, православные и католические священники отказались принять его прах на своей стороне погоста. Потому его погребли в секторе, отведённом для протестантов. Впрочем, Иосифу Александровичу это уже всё равно.
Свою последнюю встречу с Бродским и похороны поэта на Сан-Микеле описал его друг Евгений Рейн в поэме «Через окуляр»:

В последний раз мы вышли на канал,
на Гран-канале, где он жил в палаццо
у друга своего, и он сказал: «Зайдём.
Зайдём и выпьем. Завтра улетаю».
И я прошёл по лестнице известной
в просторный зал в портретах и коврах.
Мы вышли на балкон, и он принёс
бутылку, два стакана... Поздний вапоретто
спешил к Сан-Марко, пёстрые огни
в канале разбегались, где-то пели
под фортепьяно. «Ну, теперь пора, –
сказал он мне, – увидимся в Нью-Йорке».
И мы увиделись уже на Бликер-стрит,
где похоронный подиум стоял...
Июньским утром резвый вапоретто
Доставил нас на Сан-Микеле,
по выложенным гравием дорожкам
прошли мы в кипарисовой тени.
Могильщики на новенькой коляске
катили гроб, и двести человек
могилу окружили. Протестантка
прочла молитву. Землю я привёз
из Ленинграда в малом узелке –
простите мне мою сентиментальность…

Есть грустная отрада в том, что Бродский лежит на Сан-Микеле, омываемом тёплыми волнами Адриатики, а не где-нибудь среди колымской мерзлоты. Хотя Колыма его, вероятно, миновала бы, не те времена уже пришли, когда поэта ссылали в Архангельскую область, а потом и за кордон. Но всё-таки полностью исключить подобную возможность нельзя – к счастью, лишь умозрительную, не реализованную, благополучно растворившуюся в сослагательном наклонении.
Увы, нам так и не удалось попасть на могилу Бродского, поскольку через несколько дней все наши планы перековеркала пандемия. Но об этом речь впереди. А пока наш вапоретто двигался вдоль берега Кастелло, самого восточного района острова Риальто. Мы как раз сидели у правого борта, мимо которого плыла Венеция, плыла и ускользала (так рыба ускользает из рук: снова – рыба, первое пришедшее на ум сравнение, привет от Тициано Скарпы), смотрели во все глаза. Пространство воды несло нас вблизи призрачных берегов, растворяя в себе контуры зыбкой реальности прошедших минут и оставляя доступным восприятию только настоящее, сиюмоментное. Позади осталась длинная череда жилых кварталов, затем постепенно ушли за корму внушительная стена и башни венецианского Арсенала; далее последовали старые верфи, всякоразные лодочные и яхт-клубы, сады Биеннале… И наконец – широкий створ на слиянии канала Джудекки и Гранд-канала, откуда (в третьем лице, в приподнято-романтическом флёре и в плавном скольжении под ласковое бормотание воды) читатель может узреть картину нашего приближения к берегу глазами Марселя Ренодье, протагониста романа Анри де Ренье «Страх любви»:
«Великолепная Венеция вставала из вод, позлащённых солнцем, и медленно вырастала на светлом небе, словно ещё слабая и влажная от своего погружения в морскую стихию… Направо, вблизи, деревья сада сливали в массы свою зелень. Налево церковь Джорджо Маджоре круглила свой купол и высила свою красную колокольню. Прямо против него расстилался город, в уровень с водою. Розовая стена Дворца дожей казалась шёлковой дымкой. Две порфировые колонны Пьяцетты поднимались внезапным и уверенным взмахом. Далее фасады домов наклонялись у входа в Большой канал, а в воздухе золотая статуя Фортуны на башне Догана ди Маре блестела, крылатая и переменчивая, и так сверкала, словно сейчас должна была запылать…».
Не скажу, что все детали в приведённом отрывке досконально соответствуют тому, как это увидел ваш покорный слуга, однако весьма похожий образ ныне рисуется в моей памяти. Вдобавок залучить в качестве лоцмана знаменитого парнасца и члена Французской академии – возможность редкая, и я не считаю нужным от неё отказываться.
Таким образом, наше судёнышко пришвартовалось близ площади Сан-Марко, на Рива-дельи-Скьявони, и мы впятером сошли на берег.

7 МАРТА, 2020. РИВА-ДЕЛЬИ-СКЬЯВОНИ, ПЬЯЦЕТТА, БОЛЬШОЙ КАНАЛ

Рива-дельи-Скьявони – Славянская набережная – получила своё название благодаря тому, что в седой веницейской древности здесь торговали рабами-славянами. Во всяком случае, так гласит предание. Впрочем, по другой версии причиной этому наименованию послужили славянские купцы из Далмации, имевшие обыкновение швартовать свои суда у этих берегов.
Когда-то по Славянской набережной прогуливались Оноре де Бальзак и Чарльз Диккенс, Марсель Пруст и Томас Манн, Иван Бунин и Дмитрий Мережковский (последний, естественно, под ручку с Зинаидой Гиппиус)… Пожалуй, не хватит толстенной книги, чтобы перечислить череду известных личностей, меривших неспешными шагами Рива-дельи-Скьявони и устремлявших взоры отсюда на островок Сан-Джорджо-Маджоре, омытый водами лагуны... Отныне последним в упомянутом списке буду значиться я… Впрочем, уже не последним, ибо мне в затылок дышат Валериан и Сержио, и Анхен, и Элен.
Оказавшись здесь, в эпицентре пропитанного неизводимой сыростью каменного благолепия, нетрудно проникнуться восхищением и удивлением Аполлона Майкова, кои поэт излил в строках о Венеции:

Кто сказал бы в дни Аттилы,
Чтоб из хижин рыбарей
Всплыл на отмели унылой
Это чудный перл морей!

Allora, мы никуда не торопились: программа на сегодняшний день была и так внушительная, и мы её выполнили.
Анхен и Элен хотели было устроить фотосессию под конным памятником королю Виктору Эммануилу II, возвышавшемуся посреди набережной, но я воспротивился их намерению:
– Лучше сфотографируйтесь где-нибудь в другом месте.
– Почему? – удивилась Анхен.
– Потому что этот курвец развязал Крымскую войну. Его солдаты участвовали в осаде Севастополя.
– А-а-а, ну ладно, – согласилась она.
Собственно говоря, я несколько погрешил против истины: войну развязал не этот курвец, он просто присоединился к Франции, Британии и Османской империи, вознамерившимся сообща завалить медведя. Однако это не меняет дела, Сардинскому королевству было нечего ловить на крымских берегах; Виктор Эммануил просто желал выслужиться, как шавка, перед покровительствовавшим ему Наполеоном III. И выслужился-таки, после чего Франция помогла ему отвоевать у Австро-Венгрии обширные территории. Виктор Эммануил стал первым королём объединённой Италии, и здесь его весьма почитают. Но это дутая фигура. На самом деле страна обязана своим объединением  Гарибальди и тысячам безвестных добровольцев, сражавшимся под его началом…
Между тем, повсюду окрест царила пустынная атмосфера. Пандемия разогнала немцев, французов, британцев и прочих евроинтегро, а китайских вирусоносителей уже с неделю как не пускали в страну. Как всякая красавица, Венеция привыкла, чтобы ею восхищались толпы понаехавших, а теперь стало некому. Зато мы отсутствие туристов сочли весьма положительным явлением: кормить собой чужие глаза – то ещё удовольствие (хотя некоторым нравится, если быть справедливым). Впрочем, аборигены здесь продолжали торговать сувенирами, рестораны и кафе работали при полном отсутствии посетителей, и по набережной чинно прогуливались полицейские в медицинских масках. А нас не интересовали ни сувениры, ни рестораны, ни тем более полицейские; нам было устало и безмятежно, оставалось добрать лишь чуточку впечатлений. Именно простых сиюмоментных впечатлений – а обмысливать всё можно потом, затрачиваясь морально гораздо меньше и проще, да и не факт, что это окажется необходимым.
День ото дня наш пофигизм расцветал пышным цветом; мы бродили по городу, не соответствуя должным образом ничему и никому, разве только друг другу. Мы дрейфовали и просачивались, и заполняли собой пустоты, акклиматизируясь среди культурных ценностей прошлого с ощущением собственной железобетонной неуязвимости, подобные персонажам романа, с которыми не может случиться ничего фатального согласно синопсису. Мы не придумывали себе Венецию, и она не придумывала нас; редкая пора установилась здесь, малоромантическая и гигиеническая до прозрачности, очень подходящая для досужего наблюдения – такая, быть может, только через несколько веков повторится. Хотя вряд ли.
Вот бы Пушкину приехать сюда двести лет тому назад! Ведь чёрт знает каких замечательных творческих плюшек потом раздал бы благодарному человечеству Александр Сергеевич! И ведь неоднократно просилось солнце русской поэзии за кордон – не пустили ни разу.
Да и Лермонтов – доведись ему прогуляться по Славянской набережной – наверняка вдохновился бы похлеще меня и всяких-прочих инодальних самоличностей. Так ведь тоже не попустила судьба, не выбрался Михаил Юрьевич дальше Кавказа, досадно.
В Третьяковской галерее висит картина Валентина Серова «Набережная Скьявони в Венеции». Странное дело: для того чтобы увидеть эту набережную в изображённом художником ракурсе, надо было подняться над ней как минимум метров на тридцать, а то и на все пятьдесят. Не имеется здесь подобного возвышения. Не на воздушном же шаре он зависал над городом, в конце концов. Значит, остаётся единственно возможный вариант: на крыльях фантазии воспарил живописец. Это я хорошо понимаю, сам каждый день в Венеции воспарял, и ещё как воспарял, любо-дорого вспомнить. Полагаю, не обошёлся творческий процесс и без горячительного – особенно если принять во внимание строки из письма Серова, обращённые к его невесте Ольге Трубниковой:
«Венеция, числа не знаю.
Милая моя Лёля,
Прости, я пишу в несколько опьянённом состоянии. Да, да, да. Мы в Венеции, представь. В Венеции, в которой я никогда не бывал. Хорошо здесь, ох как хорошо... У меня совершенный дурман в голове, но я уверен, что всё, что делалось воображением и рукой художника, – всё, всё делалось почти в пьяном настроении, оттого они и хороши, эти мастера XVI века, Ренессанса. Легко им жилось, беззаботно. Я хочу таким быть, беззаботным; в нынешнем веке пишут всё тяжёлое, ничего отрадного. Я хочу отрадного и буду писать только отрадное».
Речь идёт о 1887-м годе, когда двадцатидвухлетний Валентин Серов вместе с друзьями путешествовал по Италии. В Венеции он отдал должное местным достопримечательностям и полотнам старых мастеров, отравился купленными из-под полы устрицами и лечился коньяком, написал ведуты «Площадь Святого Марка в Венеции» и Славянскую набережную – после чего удовлетворённо заметил:
– Всё-таки я немного и пейзажист.
А намерение «писать отрадное» художник воплотил сразу по возвращении домой, создав знаменитую «Девочку с персиками».
Спустя три года после посещения города Валентином Серовым Славянскую набережную в гораздо более приземлённом ракурсе изобразил Исаак Левитан. Точнее, в приводнённом ракурсе, поскольку его картина «Венеция. Рива дельи Скьявони» – это, судя по всему, взгляд с каких-нибудь деревянных мостков, выступающих в Большой канал.
Такой узрел и я эту набережную, слывущую главным променадом Венеции. И, прогуливаясь по ней, не раз выходил на деревянные мостки, дабы по-левитановски охватить взглядом веницейскую панораму… Впрочем, не по-левитановски, конечно, куда мне до него, но хоть как-нибудь в меру своих возможностей, и то хорошо. Каждому своё, как говорится.

***

Славянская набережная скоро привела нас к Соломенному мосту. Разумеется, он построен не из соломы: просто в старину по нему регулярно перетаскивали соломенные тюки, предназначенные для нужд расположенной поблизости тюрьмы. А нужды весьма простые: средневековым зекам полагалось почивать на соломе.
С упомянутого моста открылся вид на его более знаменитого собрата – мост Вздохов над Дворцовым каналом: соединяя стены тюрьмы и Дворца дожей, тот имеет крышу и стены с двумя квадратными окошками. Вздохи, которые дали ему название – это вам не сюси-пуси средневековых венецианских влюблённых, а печальные отголоски страданий несчастных арестантов. По мосту из Дворца дожей уводили в тюрьму осуждённых на казнь и приговорённых к длительным срокам заключения: узник шагал по нему – и, оказавшись над каналом, имел возможность совершить последний глоток вольного воздуха, а заодно бросить прощальный взгляд на синее небо над лагуной.
В общем, так себе бэкграунд у моста Вздохов, если не сказать хуже. Однажды стражники провели по нему и Джакомо Казанову. К слову, это единственный персонаж, которому впоследствии удалось совершить удачный побег из здешней тюрьмы. Задав стрекача, Джакомо набрал столь резвый темп, что объездил многие города Европы, даже Москву и Санкт-Петербург умудрился посетить, а на старости лет написал завиральные мемуары, ну и чёрт с ним, он для меня вообще фигура проходная. Тем более это ещё неизвестно, как станут отзываться люди о моих собственных мемуариях, когда их прочитают.
Хаживал по мосту Вздохов и Джордж Байрон. Более того, в поэтическом порыве возжелалось ему провести ночь в одной из камер местной тюрьмы – чтобы как следует прочувствовать горькую долю венецианского сидельца. Поэту, конечно, сказали то, что всегда говорят в подобных случаях:
– Не положено.
Но Байрон как-никак был лордом, а не безродным приблудой с Кубани. Потому умел разговаривать с цириками на правильном языке:
– Я заплачу сколько надо, – заверил он. – Бабла немеряно!
И его заперли-таки на ночь. Которая впоследствии очень плодотворно сказалась на его творчестве, особенно на четвёртой песне поэмы «Паломничество Чайльд-Гарольда».
Между прочим, рассказывают, что вздохи здесь продолжаются по сей день. Правда, уже не на мосту, а под ним. Ибо согласно одной из более поздних городских легенд считается, что если парочка влюбленных поцелуется, проплывая на гондоле под этим мостом, то они будут жить вместе долго и счастливо. Фейк не фейк, но традиция есть традиция, и местным гондольерам она весьма на руку.
К слову о последних. Мы этих наследников Харона видели здесь предостаточно: повсеместно с унылым видом зазывали они на водную прогулку. Вообще-то в обычное время покататься на гондоле стоит восемьдесят евро (это если без песен, плясок и акробатических трюков для русскоговорящих затейников подшофе за пределами рациональности), но сейчас – судя по осипшим голосам нарядных лодочников – каждый из них был готов заплатить из собственного кармана любому желающему, лишь бы не утратить квалификацию. Увы, желающих на горизонте не виднелось. Пандемиозо!
– Может, всё-таки сплаваем разок? – спрашивал иногда Сержио в минуты слабости.
Но мы не соглашались. Варвары на гондолах не плавают: в отличие от евростандартных потребителей пафоса они предпочитают передвигаться на своих двоих. Тем более что канализационные стоки изо всех венецианских жилищ изливаются прямиком в городские каналы – а учитывая совокупную ловкость Сержио и Валериана, у нашей компании существовал отнюдь не нулевой шанс опрокинуть хлипкую лодчонку и основательно нахлебаться забортной субстанции.
Пока мы на мосту фотографировали друг друга в разном составе, деятельная натура Сержио не вынесла заминки, и он отчалил в свободное плавание, бросив через плечо:
– Некогда стоять на месте, я тут ещё ничего толком посмотреть не успел!
А мы отправились на Пьяцетту, до которой от Соломенного моста было рукой подать.

***

Пьяцетта в переводе на русский означает «маленькая площадь», даже, пожалуй, «площадёнка». Собственно, так она и выглядит. Зажатая между Дворцом дожей и библиотекой, Пьяцетта примыкает к площади Сан-Марко: по ней обычно все и ходят к собору от набережной. Однако мы на сей раз проигнорировали главную площадь города, поскольку на ней уже были, да и впереди – полагали – достаточно времени, чтобы вернуться туда при свете дня. В общем, остановились на Пьяцетте, где возвышаются колонны святого Марка и святого Феодора.
До девятого века нашей эры здесь не было никакой площадёнки, на её месте располагался пруд, в котором хорошо ловилась рыба; оттого нетрудно понять недовольство жителей окрестных кварталов, когда власти приняли решение засыпать этот водоём. Да и пьяцца Сан-Марко продолжительное время занимала гораздо меньшее пространство, нежели теперь; в конце позапрошлого тысячелетия по ней гуляли куры и гуси, в лужах похрюкивали свиньи, а всадники, спешиваясь перед собором, привязывали лошадей и мулов к старым деревьям, росшим на площади. (Венецианцы славились искусством верховой езды и часто устраивали конные состязания на пьяцце Сан-Марко. Однако за прошедшие века Серениссима разрослась, и островитянам воленс-ноленс пришлось превратиться в пешеходов – со временем их инволюция дошла до того, что в Италии стали говорить о дурных наездниках: «Держится в седле как венецианец»). В конце тринадцатого века площадь Сан-Марко замостили кирпичом. Пьяцетту – тоже. На последней в ту пору уже возвышались колонны святого Марка и святого Феодора.
У венецианцев считается дурной приметой пройти между этими исполинскими столбами, высеченными из гранита, поскольку в средние века здесь казнили преступников. Приговорённого к смерти разворачивали лицом к Часовой башне, зачитывали приговор и – хрясть! – рубили голову бедолаге, пока тот слушал прощальный бой часов. Из-за этой традиции – ставить казнимого лицом к курантам – в Венеции по сей день идиому «покажу тебе время» могут воспринять как угрозу расправой (я не суеверный, потому, шагая между колоннами, не стал делать крюк или плевать через какое-нибудь плечо, а зря: через несколько дней аукнулось мне это хождение по лобному месту).
На капители одной из колонн возвышается мраморный великомученик Феодор с копьём в руке, а у его ног лежит на брюхе крокодил. Некогда этот святой считался покровителем Венеции, но после умыкновения из Александрии мощей апостола Марка первый уступил должность патрона города второму… С другой колонны взирает на мир отлитый из бронзы крылатый лев, символ города. Подобных львов венецианцы вышивали золотом на своих знамёнах, вырезали на галерах, помещали в виде барельефов на стенах жилых домов и оборонительных бастионов. Доныне в городе повсюду, куда ни кинь взор, увидишь львов; каждый из них держит в лапах раскрытую книгу или опирается на неё, а в книге написано: «Pax tibi, Marce, evangelista meus» («Мир тебе, Марк, евангелист мой»).
Касательно книг здесь бытовало поверье: в преддверии войны или другого большого бедствия, которое будет угрожать гибелью Серениссиме, все львы разом захлопнут свои книги. Пожалуй, именно об этом вспомнил Иосиф Бродский, когда писал нижеприведённые строки:

Тонущий город, где твёрдый разум
внезапно становится мокрым глазом,
где сфинксов северных южный брат,
знающий грамоте лев крылатый,
книгу захлопнув, не крикнет «ратуй!»,
в плеске зеркал захлебнуться рад…

Постояв подле колонн, Анхен хотела продолжить прогулку. Я тоже был не против, но Валериан взбунтовался:
– Мы сюда приехали отдыхать, а не бродить от зари до зари и выбиваться из сил! Не пойду больше никуда, во всём надо знать меру!
Элен его поддержала:
– Завтра ехать в Виченцу, надо успеть отдохнуть и выспаться.
Что поделать, пришлось согласиться.
Я перед уходом только на минуту заглянул на пьяццу Сан-Марко: ещё раз обвёл взглядом обрамлявшие площадь здания, чтобы покрепче запечатлеть их в памяти; задержался на соборе, перед фасадом которого не было ни души… На всей площади народ отсутствовал. Для меня такой вид обеих площадей – Сан-Марко и Пьяцетты – уже стал привычным, в другом образе мне их даже представить было трудно. А ведь совсем иначе они выглядели неделю-другую назад. Да что там неделю-другую назад – вон какое оживление рисует Пётр Толстой, описывая пьяццу Сан-Марко и Пьяцетту конца семнадцатого века:
«На средней части тое площади сидят острологи, мужеска и женска полу, на подмосках высоко в креслах з жестеными долгими трубами; и кто похочет чего ведать от тех острологов, те им дают ине по сколку денег, и острологи через те трубы шепчут приходящим в ухо. На той же площади многие бывают по вся дни забавы: куклы выпускают, сабаки ученые пляшут, также обезьяны пляшут; а иные люди бандерами, то есть знаменами, играют; иные блюдами медными играют на одной палке зело изрядно и штучно: высоко мечет то блюдо палкою вверх, и сверху паки упадает то блюдо на тое ж палку; и иные люди огонь едят; иные люди каменья немалые глотают и иные всякие многие штуки делают для забавы народу – и за то себе берут денги от тех, которые их смотрят.
На тех же площадях во время ярмонки делают многие лавки деревеные и в них торгуют. В то время в тех лавках премногое множество бывает всяких предивных и богатых таваров. В то ж время по тем лавкам по вся дни гуляют венецыяне, честные люди, и жены, и девицы, в предивных уборах; также и фарестиры, то есть приезжие всякие люди, между тех лавок, убрався харашо, ходят и гуляют и, кому что потребно, купят в тое ярмонку и во время каранавалу. На той ж площади при море бывают построены анбары великие и сараи; в тех анбарех тонцуют люди по веревках, мужеска полу и женска, преудивително, также их девицы, между которыми я видел одну жену беременную, уже близ рождения, и та там танцовала по веревке зело удивително. В других анбарех делают камеди куклами власно, как живыми людми. В ыных анбарех показывают удивителные вещи, между которыми видел я человека, имеющаго две головы: одна на своем месте, где надлежит быть, и называется Ияков, а другая на левом боку и называется Матвей; также и та, которая на боку, имеет волосы долгие, и глаза, и нос, и рот, и зубы, толко не говорит и не ест, а временем гледит, а сказывают, что и пищит; а настоящею головою тот человек говорит, пьет и ест. А хотящему о том человеке подлинно ведать, потребно смотрить ево персоны, которых ныне и в России обретается немало; а ежели кто возжелает ево самово видеть, тот бы не обленился во Итталию ехать. Там же видел я быка о пяти ногах; там же видел черепаху безмерно велику; там же видел барана о двух головах, имеющаго шесть ног и два хвоста, и иные многие натуралные удивителные вещи. А кто того похочет видеть, за все то повинен платить денги, от всякаго входу по четыре солды с человека венецкой манеты, а московских будет три деньги»…
Нет, сейчас на обеих площадях не было ни астрологов, ни кукольников, ни ряженых, ни учёных собак, ни обезьян, ни жонглёров, ни канатоходцев, ни пожирателей огня и каменьев, ни торговцев, ни больших черепах, ни двухголовых баранов, ни человеческих уродцев, ни даже их призраков – никого. Всё глубже погружавшаяся в сумерки Венеция напоминала черновик той жизни, которая миновала много лет назад… Кто знает, быть может, она представлялась черновиком и Франческо Петрарке в конце 1362 года, когда тот бежал сюда от чумы из Падуи. Он поселился в палаццо на Славянской набережной, и к нему вереницей потянулись патриции, дабы засвидетельствовать своё почтение и выразить восхищение творчеством прославленного поэта. А в те часы, когда ему удавалось остаться в одиночестве, Петрарка подолгу просиживал у окна, глядя на паруса кораблей, плывущих к Риальто из Византии, Сирии, Далмации, Египта, Греции, Испании и других земель, коих не счесть на карте мира. Или выходил прогуляться вдоль Большого канала – наблюдал, как с торговых судов выгружают на причалы персидские ковры, выделанные шкуры, слоновьи бивни, красное и сандаловое дерево, бочонки с вином и оливковым маслом, узлы и короба с аптекарскими товарами, тюки с шелками, кашмирскими шалями и хлопковой пряжей, ларцы с жемчугом, камфарой и тибетским мускусом, мешки с гвоздикой и корицей, сахаром и финиками, перцем и мускатным орехом, имбирём и восточными благовониями… Серениссима поразила воображение Петрарки своим богатством и величием:
«Благороднейший город. Венеция – ныне единственный дом свободы, мира и справедливости, единственное убежище для честных людей, единственная пристань, к которой направляются потрепанные бурей плоты всех тех, кто стремится жить преуспевая и спасается от военных бедствий и тирании, – город, богатый золотом, но ещё более богатый славою, великий своими запасами, но ещё более великий своими добродетелями, стоящий на мраморе, но также и на более прочном фундаменте гражданского единения...»
Весной следующего года, откликнувшись на настойчивые приглашения поэта, к нему в гости приехал Боккаччо и прожил у Петрарки  всё лето.
Каждый вечер они выходили прогуляться по набережной. Поднимались на Соломенный мост, который построили всего три года назад – и, не задерживаясь, следовали далее. Грузный Боккаччо, тяжело отдуваясь, едва поспевал за слегка прихрамывавшим, однако не по летам быстрым и порывистым Петраркой – и наконец не выдерживал:
– Мессир, видит бог, такая скачка мне не по силам!
– О да, прости, – с этими словами его визави, опомнившись, сбавлял темп. – У меня, как обычно, за мыслями ноги не поспевают.
– Похоже, это удел многих учёных мужей, – удовлетворённо замечал Боккаччо, отирая платком пот со лба. – Хотя если б я испустил дух, надорвав жилы в погоне за вашими мыслями, то у меня на небесах появился бы достойный повод для гордости.
– Ну-ну, не стоит себя недооценивать. Твоё сердце тоже открыто всевышнему, и кто знает, чей ум более сопутен его промыслу… Однако смерть на ходу, пусть даже в прекраснейшем месте на земле – это совсем не то, чего я хотел бы для себя. Знаешь, о какой кончине я мечтаю?
– О какой же?
– За письменным столом, над раскрытой книгою.
Разные бывают мечты у людей, подчас весьма причудливые, несоразмерные и совершенно неосуществимые. Но упомянутая мечта непритязательного Петрарки сбылась летом 1374 года, в канун его семидесятилетия. Утром домочадцы обнаружили скончавшегося поэта за письменным столом: его голова покоилась на раскрытой рукописи, а рядом лежало выпавшее из руки перо…
Боккаччо узнал о смерти своего старшего друга и учителя много позже от Франческо да Броссано, зятя Петрарки. Эта весть столь сильно потрясла его, что он заболел и спустя год с небольшим тоже умер.
С тех пор сменилось множество поколений, миллионы имён, фамилий и прозвищ проследовали друг за дружкой; мне трудно их представить, они сливаются в единый поток, струящийся в туманные нети – и где-то там, за окоёмом, сыплются сквозь незримые пальцы вечности на колесо сансары, на мельницу хтонических богов или, может быть, просто в тартарары. Но я хорошо представляю, как тени Франческо Петрарки и Джованни Боккаччо каждый вечер выходят прогуляться по набережной Рива-дельи-Скьявони. Я вижу, как грузный Боккаччо, тяжело отдуваясь, едва поспевает за слегка прихрамывающим, однако не по летам быстрым и порывистым Петраркой – и наконец не выдерживает:
– Мессир, видит бог, такая скачка мне не по силам…
И тьма веков сгущается над ними. И тьма сгущается над Венецией, которой больше нет, лишь черновик остался; и это меня нисколько не огорчает, скорее наоборот, ведь черновик – он гораздо откровеннее скрупулёзно отредактированного чередой переиздателей фолианта, автор коего давно почил в бозе.

***

…На обратном пути, миновав Соломенный мост, мы вспомнили, что надо позвонить Сержио – сказать, чтобы тот подтягивался к остановке вапоретто, если не хочет добираться домой в одиночку.
Анхен набрала его номер, предупредила о скором возвращении.
– Да я уже иду назад, – сообщил Сержио. – Скоро буду.
Мы медленно двигались по набережной, глядя по сторонам. Поодаль, отделённый от нас водным пространством, высился собор Сан-Джорджо-Маджоре на фоне закатного небосвода.
– Красота, – сказал Валериан.
 – Не то слово, – согласился я. – А наши родители всю жизнь провели за железным занавесом и ничего этого увидеть не могли.
– Да и у нас-то не сразу появилась возможность, – вздохнул Валериан. – В советское время разве только в социалистические страны могли съездить.
– Ну да, по профсоюзной путёвке, один раз в жизни. Максимум – два.
Он махнул рукой:
– Нас с тобой не выпустили бы как неблагонадёжных.
– Так ведь в том и заключается счастье, что мы можем ощутить контраст: сначала пожили за железным занавесом, а теперь перед нами распахнулся мир. Следующие поколения уже вряд ли будут способны так остро сознавать свою свободу. Для них она станет чем-то само собой разумеющимся, в порядке вещей: контраст потеряется.
– Верно, контраста они не почувствуют, – кивнул Валериан. – Лишь бы снова железный занавес не опустили. Не с нашей, так с другой стороны.
– Как сказал министр Лавров, если будут опускать железный занавес, могут ненароком себе что-нибудь прищемить. Хотя зарекаться ни от чего нельзя.
– Вот именно. Ну ничего, мы уже на своём веку достаточно посмотрели. Одной Венеции, считай, на всю жизнь хватило бы…
С этими словами он сделал глоток из своей фляжки и протянул её мне. Я тоже глотнул граппы и вернул фляжку Валериану.
…Анхен на ходу полистала путеводитель, сверилась с навигатором в смартфоне – и взяла меня за руку перед следующим мостом, переброшенным через неширокий канал (за ним уже располагался наш причал подле памятника королю Виктору Эммануилу).
– Это понте-дель-Вин. Назван так, потому что возле этого моста швартовались корабли виноторговцев.
– Винный мост, понятно.
– Типа того, – подтвердила она. Затем указала на стоявшее слева здание пыльно-розового цвета:
– А это палаццо Дандоло. Построен семейством Дандоло, из которого вышли четыре дожа и один адмирал венецианского флота. Потом его много раз перепродавали, а в девятнадцатом веке очередной владелец устроил здесь отель. Название с тех пор не менялось – отель «Даниэли». В нём останавливались Рихард Вагнер, Клод Дебюсси, Оноре де Бальзак, Чарльз Диккенс, Марсель Пруст, Трумен Капоте, Жорж Санд и Альфред де Мюссе.
 Да, Жорж Санд и Альфред де Мюссе, известная история. О ней столько судачили современники, что нашлось не одно бойкое перо, спроворившееся изложить её на бумаге. Если вкратце, дело обстояло следующим образом.
Аврора Дюдеван – более известная по своему писательскому псевдониму как Жорж Санд – жила с мужем Казимиром в открытом браке и ни в чём себе не отказывала по мужской части. Однажды она встретила Альфреда де Мюссе, который был на шесть лет моложе неё, и между двумя инженерами человеческих душ пробежала искра, послужившая причиной любовного пожара, угара и перманентного марафонского сексодрома. Причём писательница имела обыкновение подчёркивать существовавшую между ними разницу в возрасте, обращаясь к де Мюссе на людях: «Мой мальчуган Альфред» или «Моё дорогое дитя». Это его изрядно уязвляло. И как-то раз – во время совместного путешествия, когда любовники остановились в венецианском отеле «Даниэли» – вдруг подумалось Альфреду: «В самом деле, она скоро станет старухой, а я-то буду ещё орёл. Надо что-то делать!» И он сделал. Самое простое и бесспорное, что делают другие в подобных случаях: ударился в загул.
Через некоторое время его принесли из местного борделя, пьяного, избитого, окровавленного. После этого несколько дней он лежал в бреду. Приглашённый доктор Пьетро Паджелло объявил, что у Альфреда нечто вроде воспаления головного мозга, но случай не безнадёжный, и взялся за лечение. Служитель Эскулапа был молод и хорош собой, Аврора томилась подле не на шутку занемогшего «мальчугана Альфреда» – и тут между ней и доктором пробежала искра…
Дальше стало веселее. Они сидели у постели бредившего де Мюссе, а когда тот затихал, погрузившись в объятия Морфея, Пьетро Паджелло жарил Аврору как сидорову козу в соседнем номере. Впрочем, если учесть её темперамент, то ещё вопрос, кто кого жарил и успевали ли они ретироваться  в соседний номер. По крайней мере позже, когда болезнь отступила, де Мюссе кричал Авроре:
– Распутница! Ты отдавалась ему прямо у изголовья моей кровати!
– Тебе привиделось! – не принимала обвинений она. – Я всегда говорила, что опий не доведёт тебя до добра!
– Выставляешь меня на посмешище! – не унимался он. – Перед кем, перед этим ничтожеством? Я не позволю так с собой поступать!
– А как я должна поступать с тем, кто проводит ночи не в моей постели, а в домах терпимости – с куртизанками?
– Если я это и делал, то лишь потому что ты неумелая любовница!
– А ты нерадивый любовник!
В общем, нашла коса на камень, и Альфред де Мюссе укатил в Париж. Правда, придя к выводу, что их отношения исчерпаны, они нашли в себе силы помириться и расстались по-доброму. Аврора даже проводила его до Местре и по-матерински поцеловала на прощание. Затем вернулась в Венецию и, прожив здесь ещё пять месяцев, написала роман «Жак»... В Париж она приехала вместе с Пьетро Паджелло. Тот, впрочем, довольно скоро наскучил романистке и был вынужден вернуться восвояси. Дома доктор Паджелло не стал горевать и убиваться, а предпочёл сразу жениться. Он дожил до девяносто одного года и слыл в Венеции весьма достопримечательным человеком из-за вышеупомянутой куртуазной истории. А Жорж Санд, случайно встретившись в Париже с Альфредом де Мюссе, умудрилась снова завлечь его в свои сети. Правда, второй сезон у них получился недолгим: как ни крути, разбитые горшки плохо склеиваются. Это я хорошо знаю, сам проверял неоднократно.

***

Родовая плева заката рассосалась в небе, и молодая ночь пустилась в путешествие по нашим следам.
Если сделать фотографический снимок описываемых минут, то к нему вполне подошло бы начало стихотворения Афанасия Фета «Венеция ночью»:

Лунный свет сверкает ярко,
Осыпая мрамор плит;
Дремлет лев святого Марка,
И царица моря спит…

В роскошных палаццо, длинной чередой выстроившихся вдоль Рива-дельи-Скьявони, светились редкие окна: в каждом – одно-два, не более. Это неудивительно, ведь все высившиеся над нами старинные дворцы ныне являли собой фешенебельные гостиницы, кои впали в жестокий форс-мажор из-за отсутствия постояльцев.
После нескольких минут ожидания у причала мы погрузились на подошедший речной трамвайчик.
Сержио едва успел к отправлению: с разбега запрыгнул в вапоретто, когда наше судёнышко отчаливало, и зазор между его бортом и причальной стенкой составлял уже не менее полуметра.
– А если бы ты свалился в воду? – попеняла ему Анхен. – Как бы мы тебя оттуда вытаскивали?
– Вода тут не отвечает санитарным нормам, – добавил Валериан. – Я бы не стал в неё нырять ради твоего спасения.
– Утонуть в Венеции – это так романти-и-ично, – протянула Элен, мечтательно закатив глаза. – Мы бы каждый год приезжали сюда и в память о тебе пускали по воде веночки.
– Да не случилось бы со мной ничего страшного, – махнул рукой Сержио. – Я плаваю нормально.
– Ты – главное, кепочку береги, – напомнил я. – Досадно будет, если она отправится на дно вместе с тобой.
– Не дождёшься, – заверил он саркастическим тоном. – А если стану тонуть, то перед тем как идти на дно, успею снять её и зашвырнуть подальше, на середину канала!
Сержио – он такой.

***

Ночное плаванье по Большому каналу запомнилось мне в этом путешествии, пожалуй, ярче всего. Возможно, всё дело в ночном времени и в зыбкости водной стихии, и в перемене образа движения, и в Иосифе Бродском, который писал в «Набережной Неисцелимых»:
«В путешествии по воде, даже на короткие расстояния, есть что-то первобытное. Что ты там, где тебе быть не положено, тебе сообщают не столько твои глаза, уши, нос, язык, пальцы, сколько ноги, которым не по себе в роли органа чувств. Вода ставит под сомнение принцип горизонтальности, особенно ночью, когда её поверхность похожа на мостовую. Сколь бы прочна ни была замена последней – палуба – у тебя под ногами, на воде ты бдительней, чем на берегу, чувства в большей готовности. На воде, скажем, нельзя забыться, как бывает на улице: ноги всё время держат тебя и твой рассудок начеку, в равновесии, точно ты род компаса. Что ж, может, та чуткость, которую приобретает твой ум на воде, – это на самом деле дальнее, окольное эхо почтенных хордовых. Во всяком случае, на воде твоё восприятие другого человека обостряется, словно усиленное общей – и взаимной – опасностью. Потеря курса есть категория психологии не меньше, чем навигации…»
Впрочем, нет, у меня было не совсем так, как у Бродского. Во-первых, восприятие другого человека отнюдь не обострилось: напротив, я начисто позабыл о своих спутниках и весь обратился в зрение, точно ворошиловский стрелок, выслеживающий добычу из идеально оборудованного гнезда, из параллельного пространства, недоступного для противника. Во-вторых, курс движения вапоретто меня вообще не интересовал: я забылся, меня влекло неведомо куда, и я совершенно не парился по данному поводу. Но в остальном всё соответствовало – как говорится, ни убавить, ни прибавить.
Чем посюстороннее прошлое отличается от потустороннего настоящего – и наоборот? Или одно переходит в другое, и мы даже не способны ухватить за кончик хвоста мгновение, когда это происходит? Во время ночного плаванья по Большому каналу, кажется, мне удалось поймать его. Впрочем, в Венеции подобное ощущение у меня возникало не раз.
Allora, мы плыли по Гранд-каналу, примолкнув – словно каждый сам по себе. Палуба едва уловимо подрагивала под ногами. Было чертовски красиво и продолжительно, сюрреалистично и даже немного пугающе, поскольку величественные палаццо, струившиеся мимо, уставились в пространство тёмными окнами, подобными глазам покойников; редко в каком строении теплился одинокий огонёк. Там же, где в водах канала было нечему отражаться, они имели свинцовый оттенок. Архетипическим образам, проплывавшим за бортами вапоретто и растворявшимся в темноте, не мешала давно сделавшаяся привычной для больших городов световая реклама: здесь она отсутствовала начисто, и ни один из логотипов навязших мировых брендов не пытался нахально протиснуться в моё сознание – это ли не благодать? Густые и непроглядные, воды Большого канала представлялись мне соразмерными толще веков, напластовавшихся на илистом дне, они были неподвижны и пустынны, лишь наше судёнышко скользило между дворцовых стен, выраставших из пучины – скользило и оставляло за кормой утлый след, серебрившийся переливчатыми мазками отражённого света.
«Венеция умирает, Венеция опустела», – говорят вам её жители; но, быть может, этой-то последней прелести, прелести увядания в самом расцвете и торжестве красоты, недоставало ей», – писал Тургенев в романе «Накануне». Знал бы Иван Сергеевич, насколько он окажется прав, когда в город придёт пандемия!
Да, в ту ночь действительно нетрудно было представить, что опустевший город умирает.
Я смотрел на проплывавшие мимо балконы и барельефы, на шпили и колоннады, на цветные стены и покрытые плесенью цоколи старинных палаццо, и для меня эти здания не были по-тургеневски «легки и чудесны, как стройный сон молодого бога», а совсем наоборот: они являли собой нечто сумрачное и вместе с тем манящее, как попытка суггестии воды и камня, которой было трудно противиться. А ещё, скользя взглядом по тёмным глазницам окон, я не переставал дивиться тому, что может сотворить с людьми паника. И ведь сколько уже возникало напастей на моей памяти: птичий и свиной грипп, лихорадки Эбола и Денге, атипичная пневмония и синдром иммунодефицита – а сегодня, вот поди ж ты, коронавирус... Ну да, люди умирают. Так ведь они всегда, сколько существует человечество, покидали сей бренный мир – и что же изменилось? На планете каждый год полтора миллиона человек умирает от туберкулёза, немногим меньшее число жизней уносит гепатит – и никто не объявляет чрезвычайное положение по этому поводу. Коронавирус тоже теперь никуда не уйдёт из человеческого общества, придётся как-то с ним сосуществовать. Отчего же вдруг стал возгоняться этот инфекционный психоз, доведя людей до такой крайности, что они, подобно улиткам, наглухо втянулись в панцири своих квартир, на работу не ходят, в турпоездки не подрываются, общаются по удалёнке, устраивают вечеринки по скайпу, сходят с ума, самым настоящим образом слетают с катушек?
Порядок жизни поломался у всех, кроме таких, как мы, раздолбаев, отродясь не испытывавших тяготения ни к какому порядку. Образ наших повседневных действий определяют многие обстоятельства, но смерть стоит за спиной всегда, это экзистенциальная данность каждого человека, и если начать бояться болезней, несчастных случаев, разновероятных, а то и мнимых неблагоприятностей – это будет не жизнь, а сущий ад. Нет, такое не по мне.
А может, кому-нибудь нынешний переполох очень нужен? Раньше война являлась удобным средством, чтобы сдувать денежные пузыри и рушить закоснелые экономики для их обновления, но теперь, когда в мире накоплено столько совершенных средств человекоубийства, глобальные конфликты чреваты всеобщей гибелью. И вот – нате вам, готово новопридуманное средство: пандемия. К тому же с её помощью можно получить дополнительный контроль над населением: карантин, пропуска на выход в город, наблюдение за всеми поголовно посредством современных технологий – всё законно, всё ради общего блага. И чтобы на разные там митинги и демонстрации не собираться: опасность заражения, нельзя, нельзя…
Нет, эти параллельные мысли нисколько не мешали мне наслаждаться красотами ночной Венеции. Всё равно она была великолепна – даже в своём паническом, пандемическом, упадочном образе. Взгляд – как и в прошлое моё плаванье по Большому каналу – не успевал охватывать многоочитые берега-ущелья, с неисчерпаемым разнообразием архитектурных деталей и шлейфом навеваемых фантазийных флюидов. Изощряться в мнемонических усилиях не приходило голову: слишком всего было много, слишком плотно – невместимо. Уж сколько останется в памяти, столько останется; выше головы не прыгнешь, как говорится.
Не перечесть исторических вех и важных событий, коих я не успел увидеть, не вообразить бессчётных катаклизмов и общественных пертурбаций, на которые опоздал: можно сказать, всю мировую историю упустил, проворонил. Или это она до меня не дотянулась – не успела. Так думал я, хотя издавна предчувствовал, что настанет день, когда история дотянется, и она таки настигла меня, когда обрушилась моя страна, обвалилась лавинообразно, сбрасывая с себя многоэтажные струпья национальных окраин; тогда мне удалось выползти из-под руин и благополучно отсидеться в сторонке – однако теперь я снова ощутил на себе дыхание истории. Холодным коронавирусным сквознячком тянуло над Большим каналом, и трудно было предугадать, перерастёт ли он в нечто грозное и губительное или тихо сойдёт на нет, оставив после себя массу баек и анекдотов.

***

…И ещё я пытался представить, какой увидел Венецию Александр Блок.
Ведь мало что здесь изменилось за последнюю сотню лет с небольшим. По крайней мере, на берегах, которые в эти минуты проплывали перед моими глазами.
Несомненно, Блок совершил прогулку по Большому каналу. И вряд ли на гондоле, поскольку он не умел плавать и побаивался водных пространств. Между прочим, не напрасно побаивался, ибо имел шанс утонуть ещё в апреле 1912 года, когда его позвал на отдых в рыбачий посёлок художник-символист Николай Сапунов. К счастью, поэт отказался составить ему компанию. А Николай Сапунов с друзьями перевернулся на лодке – и утонул, поскольку тоже плавать не умел. Упомянутая история произвела сильное впечатление на Блока, так что, скорее всего, он предпочёл для прогулки выбрать вапоретто. В самом деле, ведь уже с 1881 года по венецианским каналам бегали небольшие паровые судёнышки (слово «vaporetto» в переводе с итальянского означает «пароходик»; пусть паровые двигатели давно отошли в прошлое, но консервативный язык сохранил прежнее название), а Блок был здесь в мае 1909 года. Он приехал в Венецию вместе с женой Любовью Дмитриевной. Его Прекрасная Дама недавно родила мальчика от любовника-актёра, но ребёнок через восемь дней умер; и теперь Блок надеялся воскресить прежние чувства, замыслив эту поездку как второй медовый месяц. К сожалению, ничего воскресить не удалось; они покинули Венецию и поехали дальше по Италии, однако всё между ними становилось только хуже. Видно, это сыграло не последнюю роль в том мрачном умонастроении, которым поэт впоследствии делился с читателями в своих «Итальянских впечатлениях»:
«Жить в итальянской провинции невозможно, потому что там нет живого, потому что весь воздух как бы выпит мёртвыми и по праву принадлежит им. Виноградные пустыни, из которых кое-где смотрят белые глаза магнолий; на площадях – зной и стрекочущие коротконогие подобия бывших людей. Только на горах, в соборах, могилах и галереях – прохлада, сумрак и католические напоминания о мимолётности жизни. Туда, в холод воспоминаний невозвратных, зовёт русского современная северная и средняя Италия. На земле – лишь два-три жалких остатка прежней жизни, истовой, верующей в себя: молодая католичка, отходящая от исповедальни с глазами, блестящими от смеха; красный парус над лагуной; древняя шаль, накинутая на ловкие плечи венецианки. Но все это – в Венеции, где сохранились ещё и живые люди и веселье; в Венеции, которая ещё не Италия, в сущности, а относится к Италии как Петербург к России – то есть, кажется, никак не относится. Чем южней, тем пустынней; чем меньше живого на земле, тем явственней подземный голос мёртвых».
Что бы там ни было, а Венеция вдохновила его на три стихотворения.
Какой виделась она Блоку, когда он плыл по Большому каналу на судёнышке с тарахтящим и пускающим в небо клубы дыма паровым двигателем?
Никогда не узнать. Только эти стихотворения и остались.

***

«Chi vive nel passato, muore disperato», – говорят здесь. Живущий прошлым умрёт от отчаяния, – так это переводится с итальянского.
Но мы не жили прошлым. Окунались в него с головами – это да. Ныряли и погружались, насколько хватало дыхания, с каждым днём всё глубже; однако затем каждый вечер выныривали на поверхность и добирались до берегов настоящего, в котором для нас приобретала незамедлительную актуальность другая итальянская поговорка: l’acqua corre alla borana – всё в мире идёт своим чередом.
Загогулина в том, чтобы не утонуть в сознании собственной  значимости. Год от года слишком многие ждут и вожделеют, подкарауливая день и час, когда Венеция созреет и допустит слабину, чтобы отдаться им до самозабвения. А мы не такие, как все, мы оказались другими в силу обстоятельств и полного отсутствия других претендентов на благосклонность Серениссимы. Сколько бы ни осталось за нашими спинами непроявленного и затемнённого, мы получили от неё неизмеримо больше того, на что могли рассчитывать изначально; не было бы счастья, да несчастье помогло: кто назовёт это групповым изнасилованием – пусть первым бросит в меня камень.
Да, по утрам мы ныряли в Венецию почти вневременную (поскольку время носят в себе люди, а сейчас переносчиков этой заразы стало чрезвычайно мало), но вечерами благополучно выныривали из неё и возвращались к привычному темпу жизни… Так и теперь, сойдя на причале возле площади Рима, мы пересели на трамвай и поехали домой, на виа Франческо Баракка. Усталые, но (довольные не скажу, чтобы не впасть в излишнюю лапидарность) вполне удовлетворённые, ибо это была совсем не та усталость, которая нахлобучивается на человека после тяжёлого обрыдлого труда, способного превратить кого угодно из пролетария обратно в обезьяну. Впрочем, слово «вполне» здесь не совсем верно. Пожалуй, точнее будет выразиться следующим образом: мы были удовлетворены, как достигшие родной гавани Ибн Баттута и Бугенвиль вместе взятые.
Пока наш трамвайчик трюхал по Местре, я снова размышлял о Венеции. Да и о чём здесь ещё размышлять, если не о ней? О том, что, с одной стороны, она необъятна, с другой же – её сравнительно нетрудно обойти вдоль и поперёк, стоит лишь задаться целью; достаточно недолго прожить в этом городе, чтобы понять и первое, и второе. Вместе с тем Венеция представляет собой нечто гораздо большее, нежели то, что можно увидеть и пощупать, обонять и попробовать на вкус… Под размеренную вибрацию трамвайного вагона мне широко размышлялось о многом в рассеянном веницейском сиянии-струении-умиротворении, однако ныне хоть убей не вспомнить, о чём конкретно, ибо очень скоро я грешным делом задремал на своём сиденье.

…А издали, луной озарена,
Венеция, средь тёмных вод белея,
Вся в серебро и мрамор убрана,
Являлась мне как сказочная фея.

Да, вот так, по-апухтински, продолжала она невесомо парить вдали, осиянная лунным светом. И, трансформируясь в моих сонных эмпиреях, постепенно превращалась в идеализированный веницейский двойник, в манящий элизиум… Манящий, но недостижимый, конечно.
Завидев, что я смежил веки и принялся клевать носом, Анхен и Элен отчего-то необычайно оживились – и стали, хихикая, снимать на видео благородного синьора на отдыхе; эка невидаль. Хотя, конечно, чистой воды амикошонство со стороны этих вертихвосток. Ну да ладно, я не в претензии, что с них взять.
А всё-таки жаль, что хомо сапиенсы не умеют спать как дельфины (которым необходимо регулярно подниматься на поверхность воды, чтобы сделать очередной вдох, потому они никогда не теряют над собой контроль и не застывают в полной неподвижности). Два полушария дельфиньего мозга спят поочерёдно: пока одно бодрствует, другое отключается… Если бы человеческий мозг обладал способностью отдыхать этаким попеременно-половинчатым образом, у нас отпала бы необходимость ежевечерне возвращаться на улицу Франческо Баракка, чтобы завалиться в свои постели на всю ночь. Прогуливались бы по Венеции круглосуточно, от рассвета до заката и от заката до рассвета, оторвались бы на полную катушку! Пусть получали бы впечатления полусновидческого толка – ничего страшного: вспоминать хорошие увлекательные сны подчас бывает не менее приятно, чем события реальной жизни. Недоработала нас эволюция, не дотянула до уровня дельфинов. Остаётся только завидовать своим водоплавающим собратьям.

***

Дома на ужин были артишоки, маленькие пельмешки-тортеллини, горгонзола и буррата, наполненная жидкой сырной массой. Последняя привела всех в многословный восторг. Вообще сыры в Италии – это нечто, достойное отдельного славословия. А вот артишоки мне не понравились. Может, Элен и Анхен просто неправильный рецепт в интернете нашли, не знаю.
Кроме того, благородные синьоры пили граппу, а наши донны – местное игристое просекко.
Хорошо провести вечер после хорошо проведённого дня, с многообещающим осознанием незавершённости своих веницейских похождений, – что может быть приятнее?
…Мы с Валерианом вышли на балкон и прикурили по сигарете. Он сделал первую затяжку и устремил взгляд на звёзды
– Представь, в созвездии Ориона учёные нашли облако чистого спирта, – сказал он после короткого молчания. – Его объём – что-то около четырёх миллионов кубических километров. Это миллиарды гектолитров, больше всего нашего мирового океана.
– Созвездие Ориона далеко, – заметил я. – Вряд ли людям удастся туда долететь, особенно если принять в расчёт экспоненциальное расширение Вселенной.
– Это да, – согласился он. – Долететь вряд ли удастся. Но молекулярный спирт – не такое уж редкое явление в окрестностях Солнечной системы. Есть облака поменьше, чем в Орионе, зато гораздо ближе.
Я скептически покачал головой:
– Всё равно не долететь.
Он не стал спорить:
– Даже если б долетели в познавательных целях, это ничего не изменило бы. А вот спиртопровод от Земли до любого из этих скоплений мог бы решить все проблемы человечества. Океан спирта – не шутка.
– Пожалуй, океан спирта действительно всё решил бы. Но граппа-то намного вкуснее. И у нас её пока хватает.
– Да уж, за ней так далеко лететь не надо…
Потом мы ещё несколько раз возвращались к столу и снова выходили на балкон покурить. Пуская сизые струйки дыма навстречу затерянным в небе спиртовым туманностям, Валериан звонил друзьям в Россию: Виговскому, Есипову, Егорову. Рассказывал им веницейские сказки о наших похождениях и рассылал ролики со своей стихотворной декламацией. А мы с Элен и Анхен строили планы на завтра.
Нам предстояла поездка в Виченцу.

POST FACTUM

Я стою у открытого окна и курю, выпуская дым наружу. За окном цветут персик, груша и черешня; на ветвях последней лотошится стайка дроздов. А на бетонную крышу сарая прилетела синичка – и принялась, склоняя голову то на один, то на другой бок, разглядывать человека, который стоит у окна с дымящейся сигаретой в руке и наблюдает за ней… Отовсюду доносится жизнеутверждающий воробьиный щебет. Весна, благодать, и никакой пандемии у меня во дворе. Остановись, мгновенье…
Может, снова позвонить Василию Вялому и попросить пива? Впрочем, нет, что это я: карантин-то у меня сегодня закончился, вполне могу и сам выбраться в магазин. А то совсем обнаглел: негоже злоупотреблять чужой добротой.
С другой стороны, вчера по всей стране объявили так называемый «режим добровольной самоизоляции»: по сути, тот же карантин, только хитро обставленный властями. Потому что этак  выходит, будто граждане самостоятельно сподвигнулись запереться в своих жилищах – и, соответственно, все риски по пропуску работы и недополучению зарплаты они берут на себя. Другое дело, если бы ввели полноценный карантин, без увиливаний. Тогда государство было бы обязано растрясти свою кубышку и возместить людям денежную убыль. Вот так всегда наши чинушки: считают себя умнее других, охламоны-говоруны. Да ну их к лешему.
Как бы там ни было, теперь мы с Василием находимся в равном положении.
Нет, не пойду в магазин. А то буду возвращаться с полным сумарём пива – ещё оштрафуют за появление на улице без уважительной причины. С наших полиционеров станется, они такие. Тем более у меня ещё есть немного агуарденте. Да и помимо него в кладовке имеется неслабый запас спиртного, коего вполне достаточно для необременительного уединения и посильного эскапизма…
Размышляя в таком ключе, я стою у окна и слушаю телевизор, привычно не смолкающий у меня за спиной. Из мирового эфира льётся поток новостей:
…В Нью-Йорке медицинские учреждения переполнены. Больных размещают в полевых госпиталях, в парках. Кафедральный собор Иоанна Богослова переоборудован в госпиталь.
…Британского премьер-министра Бориса Джонсона перевели в реанимацию.
…Семьдесят четыре российских школьника застряли в США. Они прибыли сюда по учебной программе, но из-за пандемии её свернули. Теперь дети не могут улететь домой. США до сих пор даже не предоставили списков и сведений о конкретном местонахождении школьников.
…Европарламент, перейдя на работу в удалённом режиме, временно передал свои здания пострадавшим от пандемии. В брюссельском корпусе разместят бездомных, кормить их будут парламентские повара.
…Аргентинка сбежала из-под карантина к возлюбленному в багажнике такси, теперь её ищет полиция.
…В Германии из-за пандемии закрыты бордели, запрещена уличная проституция. Но проститутки, среди которых много мигранток из Восточной Европы, перенесли поиск клиентов в интернет. Резко возросло число сайтов, предлагающих секс-услуги.
…В украинском селе Черногородка медики, которые работают в Киеве, заявляют о грозящей им опасности от односельчан. Несмотря на то, что их тесты на covid-19 отрицательные, глава села обещает им огромные штрафы, если они  выйдут из дома. Соседи пытались поджечь дом одной из медработниц.
…В Саудовской Аравии сто пятьдесят принцев заразились коронавирусом.
…Стагнирующий итальянский бизнес скупает мафия. По данным полиции, крёстные отцы выходят на контакт с обедневшими предпринимателями и предлагают расстаться со своей собственностью за бесценок или навязывают денежную помощь в обмен на долю в предприятиях.
…В Москве мужчина выпал из окна, делая селфи, и в течение пятнадцати минут висел, пока его держала за руки женщина. На помощь пришли проезжавшие мимо полицейские. Затем они выписали мужчине штраф: оказалось, тот находился в гостях, нарушив режим самоизоляции.
…Член законодательного собрания Нью-Йорка Марк Левин заявил, что погибших от коронавируса, возможно, придётся временно захоранивать в братских могилах, которые могут организовать в городских парках.
…Пандемия стала причиной увеличения числа бродячих котов и собак. Хозяева оставляют их на улице из-за коронавирусной истерики, считая, что животные разносят заразу.
…В Барселоне задержаны участники гей-оргии, планировавшие заняться групповым сексом во время карантина. Одного задержанного протестировали на коронавирус из-за того, что он кашлял, но мужчина оказался здоров.
…В составе американских ВМС уже на четырёх авианосцах выявлен covid-19.
…Мэрия Москвы закрыла кладбища для посещений. Запрет не распространяется на похоронные процессии.
…Жена индийца Дхирая Кумара уехала погостить к родителям в другой город. После объявления карантина она не смогла вернуться домой, так как движение транспорта прекратилось. Кумар был взбешён и женился на своей прежней возлюбленной. Теперь он арестован за двоежёнство.
…Европа столкнулась с нехваткой сезонной рабочей силы из-за пандемии. Так, Германии не хватает трёхсот тысяч приезжих из стран Восточной Европы для работы на фермах. В Италии созрели спаржа и клубника, но ограничительные меры не дают работникам-мигрантам попасть в страну. Урожай может погибнуть.
…Король Таиланда Рама X снял целиком престижный отель в Мюнхене, чтобы переждать пандемию в окружении двадцати наложниц.
…Французские учёные Жан-Поль Мира и Камиль Лохт выступили с предложением испытать вакцину против коронавируса на африканцах.
…Министр здравоохранения Израиля Яков Лицман, заявлявший, что заболевание covid-19  является «божественным наказанием за гомосексуализм», заразился коронавирусом вместе с супругой.
…В странах Европы срочно выпускают из тюрем некоторые группы заключённых, поскольку в условиях тюрьмы трудно соблюдать социальное дистанцирование.
…По словам президента Белоруссии Александра Лукашенко, пандемия не должна мешать проведению посевной. «Ввести карантин – не проблема, заявил он. – Но жрать что будем?». Он потребовал завершить посевную в запланированные сроки.
Я слушаю телевизор и курю, выпуская дым в открытое окно и пытаясь представить себе весь мир, рассаженный по гнёздам, по карантинным клетушкам миллионов жилищ, в которых людям предписано самоизолироваться на неопределённое время. Мир безлюдных улиц, дворов и скверов, опустевших офисов, магазинов и ресторанов; городской транспорт без пассажиров и полицейские патрули в медицинских масках. Всё это мне уже случилось увидеть совсем недавно на берегах Венецианской лагуны.
Кто бы мог подумать, что зараза расползётся столь далеко и что ей удастся посеять такие разброд и смятение. Белорусский президент ещё только и держится, но вряд ли его надолго хватит, уж коли все остальные дрогнули и поддались вирусному психозу. Большинство стран мира закрыли свои границы, нарушив принцип свободного перемещения людей и товаров. Капитализм, оторванный от национальных территорий, дал слабину. Ещё недавно многие считали, что весь цивилизованный мир – их общий дом, и что с последними ограничениями вот-вот будет покончено, однако Фукуяма ошибся, предсказав конец истории; пандемия оказалась лакмусовой бумажкой, показавшей, что государственный суверенитет не потерял актуальность, и экономика не заменит политику – по крайней мере, в обозримом будущем. Накрылось медным тазом международное разделение труда: границы-то закрыты. Мир шагает в завтрашний день под девизом: «В это трудное время все должны дружно размежеваться, чтобы постараться выжить поодиночке!» Прежде такое случалось лишь в тёмную пору средневековья, когда «чёрная смерть» выкашивала иные города едва ли не подчистую. Ожидание коронавируса оказалось для людей страшнее самого коронавируса.
Теперь, даже когда ковидофобия схлынет и границы снова откроются, люди хорошо запомнят пандемический разброд и обособление друг от друга не только государств, но и городов, и даже соседей по подъезду… Похоже, мне доведётся наблюдать ренессанс тридцатых годов двадцатого века и ещё немало удивительных превращений в окружающем человейнике.
А пока я смотрю в окно и радуюсь ласковому солнышку и цветению деревьев в моём саду, птичьему щебету и дуновениям свежего ветерка, пронзительной небесной синеве и медлительно-серебристым точкам самолётов, заходящих на посадку над далёким краснодарским аэропортом… Особенно самолётам радуюсь, да. Потому что они навевают воспоминания о моём недавнем путешествии…
Самые разные явления и предметы могут служить триггерами, способными пустить человека в плаванье по волнам дней минувших. Например, у поэта Валерия Брюсова имелась папка с надписью «Реликвии», в которую он собирал старые билеты, счета, расписки, визитные карточки, ресторанные меню и прочую бумажную мелочь, оставшуюся от путешествий. Порой Иоанна Матвеевна, супруга поэта, принималась укорять его:
– У папки твоей скоро тесёмки порвутся, так она распухла. Мы ведь отовсюду привозим открытки, неужто их недостаточно? А бумажки эти – пустое, ни к чему они. Выбросил бы, и дело с концом.
– Не могу, хоть убей, – возражал он, посмеиваясь. – Столько лет собирал, а теперь взять и разом выбросить? Нет, пусть уж будут.
– Но зачем? Ведь сущие клочки, право слово!
– В каждом клочке – частица памяти. Ты же знаешь, как часто я их перебираю.
– А я о том и говорю, что понапрасну время твоё занимают все эти счета, билетики… Какой от них прок, если у нас есть открытки?
– Ну, во-первых, открытка – это всего лишь образ места, а во-вторых, на все места, где мы побывали, открыток не напасёшься. А вот, к примеру, возьму я счёт из венецианской гостиницы – и тотчас вспоминаю, как мы туда вселялись и как вечером, отправляясь из неё в гондоле, чуть не перевернулись, и того смешного портье, вечно клевавшего носом – много разного приходит на ум… Или попадётся под руку билет в театр «Ла Фениче» – так сразу в ушах звучит опера, которую мы слушали, а затем – грустная шарманка на выходе: помнишь того старого шарманщика с обезьянкой на плече?… Да, Венеция чаще других мест приходит на память, дивное время мы там провели.
И они оба погружались в воспоминания лета 1902 года, когда Брюсов с женой и сестрой Надеждой Яковлевной, путешествуя по Италии, остановились в Венеции. Напоминали друг другу события давних дней, множество приятных пустяков – ностальгировали… Свои путевые впечатления поэт публиковал в «Русском листке»:
«Всего более по сердцу пришлась мне Венеция. Люди выведены здесь из обычных условий существования людей и стали потому немного не людьми. При всей своей базарности Венеция не может стать пошлой. И потом: это город ненужный более, бесполезный, и в этом прелесть. Ещё: это город единственный – без шума, без пыли. Прекрасно в нём деление на две части: город для всего грязного, это город каналов; город для людей – это улицы. Мечта Леонардо! Только иностранцы пользуются гондолами, да очень богатые собственники. Средний венецианец живёт на улице. Венецианцам не было пути в ширину – и они ушли в глубь, в мелочь, в миниатюру. Каждая подробность в их создании прекрасна, и именно подробности-то и прекрасны…»
Валерий Яковлевич и Иоанна Матвеевна – теперь уже вместе – перебирали старые билеты, счета, расписки, визитные карточки, меню ресторанов и прочую бумажную мелочь, оставшуюся от венецианского путешествия. И подолгу не могли вернуться из своей счастливой молодости, из незабываемого венецианского лета, которое, быть может, по сей день хранится в каком-нибудь архиве, в старой пожелтевшей папке с надписью «Реликвии»…
В отличие от Валерия Брюсова, я не перебираю на досуге иноязычные музейные билеты, проспекты турагентств и гостиниц, карты городов, путеводители и прочие бумажки, сохранившиеся от моих закордонных вояжей. Грешен, накопил немало подобной макулатуры, но затем поймал себя на том, что не тянет перебирать; и теперь вся эта полиграфическая продукция покоится с миром в давно вышедшем из употребления потёртом «дипломате», на одной из полок в кладовке. Зато у меня имеется свой триггер для запуска воспоминаний: самолёты за окном. Прежде, наблюдая, как они заходят на посадку над далёким краснодарским аэропортом, я мысленно возвращался во многие города и страны. В последнее же время – только в Венецию.
Впрочем, сегодня пришла пора вспомнить другой город в области Венето.
Имя ему – Виченца.

---------------------------------------------------------

На этом я вынужден прервать повествование, дабы не вставлять палки в колёса своим издателям. Книгу полностью они продают вот здесь:
http://ridero.ru/books/veneciya_pandemiozo/