Последствие болезни

Владимир Каев
Пришёлся по душе рассказ Конецкого Виктора Викторовича (1924 – 2002) "Денатурат и искусство".

Не сразу понял, кто такой Бейль. Это Стендаль (1793 – 1842). Надо бы перечитать и Виноградова «Три цвета времени», и Стендаля. Читал когда-то, но о чем там… стоит ли умножать объём забытого? Чтобы прочитанное здесь и сейчас не потерять в потёмках беспамятства, решаюсь на конспектирование. Можно было бы сократить радикальнее, но тогда потеряется связь с исходным текстом – не будет ни моря, ни ветра, ни экватора.

Март 2020 года, пандемия постоянно на слуху – сколько заболевших, сколько умерших! По ту сторону 2002-го Конецкий выжил, переболев. Вирус не тот, и результат таков, что даже болезнь его кажется благом. Или блаженством. Судите сами.

<…>

Какое странное блаженство испытывает больной человек, когда он может лежать. Тело болит, душа болит, совесть мучает, пот льется, а тут же присутствует и блаженство, сладкое, размякшее от беззаботности. И еще люди, с которыми ты и ругался, и многое в них не принимаешь, ненавидишь даже, теперь проявляют к тебе нежданное внимание и заботу. Раскисшая больная психика наполняется любовью к людям.
<…>

Судно мягко покачивалось на зыби. В окно задувал душный, спокойный ветер.

Тайны Востока клубились в небесах. Прямо по курсу был архипелаг Чагос. С правого борта жили огнепоклонники – парсы, удравшие из Ирана от арабов тысячу лет назад. Блестящий эпицентр современного мирового разврата и роскоши – «Бич люксори отель» – исправно приносил доход семейству миллионеров, исповедующему зороастризм. Там мерзкие птицы клевали покойников на радость туристам. К белому прибою спускались сады, пышнее и прекраснее которых нет на свете. Под сенью этих садов спал Заратустра. Он называл свои сны отважными моряками, полукораблями, полувихрями. Он знал, что мудрость – женщина. Ему хотелось быть смелым, беззаботным, своевольным и насмешливым. Он мог поверить лишь в Бога, ликующего в танце.
<…>

Денатурат даже обострял мое зрение. Я видел Заратустру во всех деталях. Он стоял на мысу и держал в руках весы. Косматое, ласковое море катило к нему волны, оно было его старым, верным, любимым псом. За ним шумел на ветру его любимый, могучий, ветвистый дуб. Три тяжелых вопроса бросил Заратустра на одну чашу весов: «По какому мосту переходит Настоящее к Будущему? Что за сила неволит Высокое к низкому? И что заставляет еще Самое Высокое расти в Высоту?» Тяжелее этих вопросов не придумаешь, но чаши весов не дрогнули. Ровно висели чаши весов над волнами прибоя, в тени старого дуба, потому что три ответа уже уравновешивали вопросы. Мне оставалось чуточку еще напрячь зрение, чтобы увидеть ответы, но вошел Георгий Васильевич.
Хороший капитан обязан навестить заболевшего помощника.
<…>

А если природа создает дураков, то, значит, они нужны. Умных следует разбавлять дураками. Обязательно. Как уран разбавляют в урановом котле графитом, чтобы не было взрыва. … красноречие и острый ум создают беспорядки…
<…>

Прогретый горчичниками, денатуратом и чаем с сотовым медом, я ночью блаженствовал, несмотря на отвратительное физическое состояние. Беззаботность. И приемник, чуткий, как ухо лани.

Я ведь вообще-то грустный человек. Я, например, люблю, когда сады закрыты ранней весной на просушку. И мне нравится грустный бог, если он есть, а не бог, ликующий в танце. Высокая температура во время болезни способствует развитию во мне лирической грусти. И я люблю грустную музыку, когда я болен. Мне тогда бывает жалко себя, но без горечи. Печаль от сознания жизни как короткой волны в безбрежном океане бытия светла. Честолюбие молчит, заботы не тревожат. Пожалуй, я по-настоящему живу только тогда, когда болен. Только тогда я живу моментом, ощущаю каждый момент бытия, не думая о мостиках, по которым настоящее переходит в будущее. И мне делается наплевать на те силы, которые неволят высокое к низкому. И мое высокое, если оно есть, не растет никуда.

За окном каюты был все тот же океан, и та же темнота, и дальняя, и дальняя дорога, по которой не угрюмо, не весело шел вперед «Невель». Тихо горела над головой коечная лампочка. Лежали рядом книги Стендаля, Грина, Голсуорси, Сименона. Висел приемник. Женщина пела с чужим акцентом: «Не шей ты мне, матушка, красный сарафан…»

Я слушал прозрачную печальную песню, за которой почему-то чудился Пушкин, и вспоминал его последние слова: «Прощайте, друзья!» Так сказал он не людям вокруг, а книгам на полках кабинета вокруг своего узкого дивана. И я пережил минуты счастья от того, что есть в мире искусство и книги, а за искусством и книгами были, есть и будут светлые люди.

Почему мы чаще всего запоминаем на всю жизнь – до смертного даже часа – нечто из искусства: песню, строку стихотворения, улыбку женщины на старинном холсте? Почему так редко встретишь человека, запомнившего навечно момент своего собственного жизненного счастья?

У меня на руках умер мужчина, старый солдат, который вдруг вспомнил фильм «Большой вальс» и попросил напеть ему «Сказки венского леса». Если бы я мог их напеть! Девушка-радистка с рыболовного траулера, погибшего в Баренцевом море, первый раз разрыдалась уже в безопасности на борту спасателя «Вайгач», когда вспомнила, что с судном утонула книжка Виноградова «Три цвета времени». У девушки были обожжены электролитом руки, она работала на ключе до самого последнего момента. Я стыдил ее тем, что нельзя плакать о книжке, когда погибло судно. «Он был такой хороший!» – сказала она сквозь рыдания. Она говорила о Бейле. Быть может, волна радости и счастья, поднятая прекрасным искусством, да еще совпавшая с волной внутреннего настроения в этот момент, врезается в память души глубже, нежели красота непосредственной жизни? И потом, Бейль всегда мог быть с девушкой-радисткой, она в любой момент могла прикоснуться к нему, он не мог изменить ей и совершить дурной поступок, он всегда готов был разделить ее одиночество и смягчить грубость окружающего мира. Но, быть может, все это относится только к нам, потому что, как сказал Бейль: «Север судит об искусстве на основании пережитых ранее чувств, юг – на основании того непосредственного удовольствия, которое возникает в данный момент».

Я провалялся двое суток, глотая самые разные лекарства и самые разные книжки. Десятого сентября вышел на вахту слабенький, как новорожденный котенок. Рубка казалась огромной, секстан пудовым.

В пятнадцать часов мы в третий раз пересекли экватор.