Лет десять, не более

Аркзель Фужи
ЛЕТ ДЕСЯТЬ, НЕ БОЛЕЕ
Русский роман


Я хотел бы лечь с тобой рядом, но это – роскошь.
        Если и лягу, то – с дерном заподлицо.
И всхлипнет старушка в избушке на курьих ножках
        И сварит всмятку себе яйцо.

Причин на свете нет,
Есть только следствия.
       И люди – жертвы следствий.

Очарованный дымкой, далью,
Глаз художника вправе
       Вообще пренебречь деталью

Не нужно быть сильно пьяным,
Чтоб обнаружить сходство
       Временного с постоянным
И настоящего с прошлым


Иосиф Бродский

1
Лето в этом году затянулось, бабье говорят лето, потому что цветастое. Росистые рассветы. Томные зарева. Однако по ночам уже начинает морозить. Чувствуется приближение его и моего конца. Наверное, можно было все устроить иначе, предупредить, предугадать. В сущности, все ее действия были предсказуемы. Все. До единого. Даже до этого, самого последнего. Странно, как это не пришло мне в голову раньше. Смотрю ли в окно зимой или сижу на террасе, как сейчас, укутанный в красно-синий клетчатый шотландский плед, подаренный Алексом, я вижу совсем другой пейзаж, а не эту рощу, названную в шутку голландским парком, кажется, старшим из моих братьев, или всё-таки Фёдором, хотя он и подчеркивал всегда своё полное безразличие к искусству, полагая его делом второстепенным на фоне иных государственных дел. 
Тогда было теплее, самый разгар лета, и по утрам, ловя прохладу, мы с Кэтти пили кофе на веранде с видом на озеро. Была у меня тогда, признаться, надежда – забыть то колкое питерское межсезонье, которое забрасывает порой лицо пригоршнями мерзлых снежинок, чьи покусывающие прикосновения напоминают уколы шипами кактусов. Как сейчас вижу перед собой Кэтти, слегка опирающуюся локтем на добротно выточенную столешницу, чья скромная поверхность даже отдаленно не напоминает лощеный блеск Зимнего дворца, хотя переплетение прожилок тщательно подобранной древесины никак не назовешь простым. Вниз по склону, за плечами Кэтти, тянется довольно пологий по местным меркам берег с очертанием лесистых гор на противоположном берегу. Лодка, причаленная к шаткому пирсу, всегда была в нашем распоряжении, и мы после завтрака шли к ней по тропке, обвитой тенями ажурной листвы, чье слабое колыхание отзывалось рябью волн.
Эта шаткость опоры и теперь кажется мне какой-то, я бы сказал, примирительной, учитывая прежнюю непрочность моего придворного положения, затянувшуюся на годы, отсчет которым я, насколько я помню, начал с чумных московских бунтов. Местные жители, в основном уроженцы Лозанны, надо отдать им должное, пытались уговорить меня согласиться на нечто более прочное в качестве среды обитания, практически не претендуя при этом на дополнительное вознаграждение. Я же неизменно отклонял эти предложения по той, видимо, причине, что это легкое покачивание пирса слегка напоминало мне палубу корабля Алекса, на время пришвартовавшегося в Неаполе. Именно там я его оставил в надежде на скорую встречу в Петербурге с ним и с его молодой женой, и больше уже никогда я не видел такого его счастливого лица, как тогда. В Лозанне эта первая из разразившихся трагедий не выходила у меня из головы, так что я, как утлая лодчонка – к пирсу, был так же прочно привязан к России своими личными воспоминаниями, разделить которые с нашей семьей остается всё меньше желающих.
Помню, еще я думал о том, что местные жители недооценивают красоты своих пейзажей. Италия, конечно, от Швейцарии находится не так далеко, как Россия, но здесь к тому времени, похоже, эти знаменитые теперь пейзажи были гораздо лучше известны, чем там, в Лозанне. По вечерам, прогуливаясь по Зимнему дворцу, когда вид Петропавловской крепости кажется практически недосягаемым, в особенности в межсезонье, Катрин, скорее всего, старалась ощутить себя окруженной прелестными итальянскими видами, лишь разглядывая полотна, приобретенные по большей части мною. Когда-то она даже в своей спальне пыталась создать подобное впечатление с погружением в негу солнца. Мы даже поссорились с ней. Впрочем, не исключено, что причина или повод были совершенно иными. Наверное, в то время мы с ней стали ссориться по любому поводу, хотя я лично повода не искал, но неизменно принимал вызов, брошенный мне Катрин.
Выходя на пирс и вглядываясь в безупречную гладь озера, настолько прозрачную, что не верилось глазам, привыкшим к ряби Финского залива, серой по сравнению с озерной голубизной, мы с Кэтти, помнится, еще скучали по России. У Алекса тоже был шанс. Он мог остаться в Италии, принять предложение Неаполя или, пожалуй, Венеции. Разумеется, тогда, до катастрофы, разразившейся через полгода, подобное предложение действительно могло показаться практически нелепым, учитывая его ранг, полученный на российской службе. Теперь Алекс, наверное, дал бы согласие, хотя все-таки трудно сказать наверняка, его характер за эти десять лет стал довольно сложным. Возможно, он точно так же держал бы курс на Кронштадт в надежде на спасение.
Боюсь, что теперь, как ни странно,  Алекс даже рад, что избежал тогда этой участи перебежчика. Теперь у него есть полное право на возмездие. Ему нужен только шанс, и Алекс терпеливо будет ждать его и непременно воспользуется. Это он и скрывает от меня, избегая встречаться со мной взглядом. В этот момент, думаю, Алекс ни сколько не сомневается в моих умственных способностях. Моя болтающаяся, словно на нитке, голова не вводит его в заблуждение. Врачей он созывает регулярно через три недели и слушает всех, однако, каждый из них появляется у меня не чаще, чем через шесть недель. Самых пессимистичных он отсылает раз в пять недель с докладом к Катрин в Зимний дворец. Его ни в чем не упрекнешь. Он в точности выполняет ее распоряжение, однако, неизменно на свой лад. Он бы с такой же размеренностью отказывал в поощрении и оптимистично настроенным из врачей, если бы они были столь же многочисленны. У него есть два-три доверенных лица, но даже они об этом не догадываются. Алекс ничем не выдает и не подчеркивает их избранности, из предосторожности, для их же собственной безопасности. Катрин, наверное, уже чувствует, что на этот раз ей его не переиграть. Однако именно это и не дает мне покоя. Если бы Алекс знал Катрин настолько же хорошо, как я, то он мог бы ожидать, что она, затаившись, подобно охотящейся змее, может еще ужалить его и через следующие десять лет, когда меня уже рядом с ним не будет. Впрочем, Алекс,  конечно, ни на миг не забывает о ее коварстве и жестокости. Неизвестно только, догадывается ли об этом Павел. У матери с сыном всегда были мягко говоря непростые отношения. Алекс, таким образом, находится теперь между двух огней. Я мог бы даже сказать, что боюсь за своего брата, однако, его поведение безупречно, его действия методичны настолько, что, кажется, завораживают и гипнотизируют всех. Всех, должно быть, кроме Павла. Думаю, их с Алексом дуэль окажется для одного из них смертельной. Я даже предполагаю, для кого именно. Наверное, именно для этого Бог и сохранил для меня часть моего разума.
Конечно, я размышляю теперь туманно и путано. Возможно, я даже слишком много места в своих размышлениях отдаю воспоминаниям, поскольку считаю, что именно прошлое формирует настоящее, как та волна, которая в шторм вдруг топит вражеский корабль, рождается в тиши глубин и лишь спустя положенное ей время вырывается на поверхность. Вряд ли Павел придерживается той же точки зрения.  Алекс, несмотря на очевидность моих опасений, не дает мне возможности предупредить его. Он, кажется, избегает моего взгляда, кроме тех все учащающихся теперь моментов, когда тело мое схватывают судороги. Вот тогда он пристально смотрит на меня, мысленно, наверное, выбирая врача.

2
Зовут пить чай. Пытаюсь кивнуть с признательностью, не поворачивая головы. Вряд ли меня поняли, но все равно без меня не сядут. Фадей доставит.  А за столом будут делать вид, что я такой же, как прежде, будто приехал из Петербурга в Москву погостить. Да и то правда, вряд ли я здесь надолго задержусь. Так было и тогда, во время чумы. Тогда нас больше здесь собралось. Были и Зиновьевы, все, наверное, кроме разве что Александра. Он уже тогда строил свое будущее рядом с Павлом, хотя тогда я не был в этом совершенно уверен.
Рад я был всем, несмотря на чуму. Федор шутил, что если бы не чума, то и не встретились бы. А ведь, действительно, в последний раз тогда вот так все вместе собрались, десять лет назад, не считая, конечно, день сегодняшний. Однако братьев Зиновьевых здесь уже более не будет, хотя Павлу до власти еще очень далеко. Александр вряд ли простит мне смерть своей сестры, хотя даже он не сомневается в моей невиновности. Наши цели с ним, как выяснилось, изначально были не противоположными даже, а какими-то ортогональными. Я приблизил Катеньку к Катрин, а он рассчитывал использовать ее в интересах своей карьеры при дворе Павла, хотя на тот момент никакого двора при нем не могло еще и быть. Однако Павел с единомышленниками уже думал о будущем. Разумеется, смерть отца Зиновьевых, Николая, обер-коменданта Петропавловской крепости, не столь существенно нарушила планы старшего из братьев, как замужество его сестры. Василий же по доброте душевной до сих пор, хоть изредка, но навещает меня. Алексу, мне на радость, удается занять его разговорами. Однако не уверен, что эти разговоры сами по себе столь уж радостны. Василий тоже, скорее всего, до конца своих дней будет чувствовать мое присутствие в жизни его семьи, и я не уверен, что его отношение ко мне так уж существенно будет отличаться от мнения его старшего брата. Моя протекция и организация его учебы в Германии, где учился и мой брат Владимир, скорее всего, послужат ему на руку в расстановке сил против меня же самого, если, скажем, Алекс в силу естественных причин не сможет более оказывать ему содействия.
Алекс обычно усаживает Василия ко мне спиной. Не знаю, что для него хуже. Когда он смотрит на меня, то чувствует, скорее всего, жалость, если не нечто еще более ущемляющее чувство моего собственного достоинства, какое во мне еще осталось. Однако же сидя ко мне спиной, Василий, как мне кажется, забывает об убожестве моего искалеченного тела, и даже жалость уже более не служит мне защитой в его глазах. Думаю, что всю свою дальнейшую жизнь все свои семейные отношения, сколько бы их ни было, учитывая его привлекательность, Василий будет строить с женщинами возраста своей сестры, каким он был на момент разразившейся катастрофы. Можно сказать, что в этом случае он будет считать, что выполняет своего рода миссию по спасению той, которую мне не удалось спасти. Только мое собственное плачевное состояние послужит мне, возможно, хоть сколько-нибудь достойным оправданием. Таким образом, его одержимость будет ничуть не хуже моего так называемого безумия, теперь  общепризнанного благодаря общим усилиям Катрин и моего брата Алекса, хотя они и преследуют при этом совершенно разные цели, тоже ортогональные, а не противоположные. Или, скажем иначе, мое безумие окажется для Василия заразным, как своего рода чума.
Именно с чумы я и начинаю отсчет тех десяти лет, которые изменили нас всех до неузнаваемости, Орловых и Зиновьевых, по крайней мере. Тогда тоже была осень, точнее, самый конец лета. Было теплее. Раннее утро. Над Невой стелется тот белёсый туман, в котором уже угадывается приближение холодов. Облака сгрудились так, что грань между ними стерлась, и они слились в сплошную пену. Она так низко нависла над водой, что сквозь нее с трудом угадывается силуэт лодки, направляющейся от Заячьего острова к Коллегии. Смотрю на открывающийся из окна спальни вид, как на голландскую миниатюру. Линялая рубаха гребца практически растворилась в этом сгустившемся воздухе, который, кажется, чудом еще не разразился дождем и не поглотил всего гребца целиком вместе с лодкой и ее поклажей. От Петропавловской крепости, что на Заячьем, в поле зрения осталась только прибрежная полоса с широким и прочным пирсом для заключенных и конвоя, их сопровождающего, и на удивление четко просматриваются очертания дозорными вышек, еще строящихся, хотя и без того достаточно высоких. Коллегия различима лишь в виде блёклого цветного пятна, кажущегося розовато-серым, несмотря на известную белизну ее колонн. За ней гораздо отчетливее выделялся роскошный желтолицый Меншиков дворец, который Катрин неизменно называла голландским. Так, наверное, его назвали бы и стрельцы, если бы избежали расправы Петра. Как переменчива оказалась судьба фаворита, его лучшего друга. Скончался он где-то в Березове, практически в захолустье по тому времени, построив лучший из дворцов Петербурга, повторив в каком-то смысле судьбу Фуке и его Во-ле-Виконт. А мог бы Александр просто прожить жизнь в Москве, в доме отца Данилы, как живет в доме нашего отца Григория мой старший брат, имя которого я никак не могу теперь вспомнить.
Когда-то, в начале своей карьеры, я думал, что со временем привыкну к этому северному климату, к бледному свету ночей, к изменчивой погоде, к ежедневным дождям и ежегодным наводнениям. Потом я думал, что даже полюбил этот город, в особенности его белые ночи. Теперь бы я его возненавидел, наверное, если бы у меня хватило на это сил, однако, ненависть столь же утомительна, как война, и я предпочитаю, напрягаясь из последних сил, вспоминать о том, что вернуло меня из Петербурга в Москву.
Перемены меня не пугали, как и всех тех, кто прочил себя в преемники петровскому поколению. Перемены и не настораживали. Судьба Меншикова казалась казусом нелепого и кратковременного правления Анны Иоанновны. Впрочем, старший мой брат, наверное, считает, что он оказался-таки прав, но я всегда считал себя в праве не во всем к нему прислушиваться, а больше надеяться на себя, тем более, что его старшинство, по сути, было чисто номинальным, поскольку фактически он старше меня всего на год и месяц. Это я знаю наверняка.
Меншиков, по моему мнению, какое оно было у меня в ранней молодости, не умел заводить себе друзей разного рода, он слишком полагался на доброту и безграничную единоличную власть Петра, которая, в сущности, оказалась кратковременной. Потеряв эту одну-единственную опору, он потерял все. Больше помощи ему ждать было не от кого. Возможно, с его точки зрения, риск стоил свеч. Я не сравнивал себя с ним, как мой старший брат, но я решил исправить некоторые из его ошибок. Наверное, надо полагать теперь, что мне это не удалось. Мои награды, успехи в военных походах – все это, как выяснилось, не в счет. Однако такого финала, разумеется, даже Старший представить себе не мог. Мне даже как-то неловко говорить о собственном финале в мои неполные 46 лет, я даже еще не успел по-настоящему состариться. Конечно, было еще что-то, чего я не знал, но у меня еще есть, может быть, время, чтобы понять и восстановить всю последовательность событий, до самого их и моего конца.
Смотрю, как причалив к дворцу Меншикова, гребец, с уложенными в косу когда-то, видимо, густыми вихрами, как инеем, схваченными сединой, утирает лоб и оборачивается в мою сторону, чтобы полюбоваться на Зимний дворец. Хоть и в речном тумане, но ближе ему его не увидеть. На сём он и осеняет свой живот перстом, лишь на последнем перекрестии добавляя к двум перстам третий. Дворцовая прачка, финка Агафья, спускается к пристани и, кажется, застает гребца врасплох: «Ой, смотри, Анисим, кабы тебя на другу службу не загребли, не то будешь к Петропавловке одежу водить!» - «Да мне, Глаша, токмо ж короче путь станется! И швартоваться промеж аглицких посудин не придется. Да и одежи-то там не больно разбежишься, только чтоб тюремных мертвецов обернуть. Полегче, небось, служба будет, чем здесь. Выдумали же, дворцовое столовое серебро под прикрытием тумана возить. За мной и так вон с вышки наблюдают, хоть им меня почти и не видно.» - «Не знала б тебя, Анисим…» - «Что ж, и замуж не пошла б, Глаша?» - «Поторопись, оглашенный, послов, чай ждут не дождутся!» - «Из Москвы, поди, или турецкие что ли пожалуют?» - «Турецким в турецком павильоне накрывают. Здесь, видать, для голландцев что ли.»
Накануне, конечно, был разговор, один из таких, каких у нас с Катрин в последнее время было много. Один из таких, в которых трудно понять, с чего всё началось. Насмотревшись на лодки, снующие по туманной Неве, едва не натыкаясь друг на друга, я пересел к столу, на котором она имела обыкновение просматривать на досуге бумаги. Просмотрев, некоторые из них она переносила в кабинет, где писарь, почти каждую неделю новый, грамотно воспроизводил ее распоряжения. Если он мешкал хоть в какое-то мгновение или проявлял что-то вроде словесной осторожности, то больше уже он писарем не служил не только у нее, но вообще нигде в Петербурге. Я никого не мог порекомендовать ей на эту должность, сколько она не просила.
Когда она проснулась, или сделала вид, что только что проснулась, и приподнялась на локте, с ее округлого плеча кокетливо сползла белоснежная рубаха тончайшего полотна, почти прозрачная. Когда-то меня завораживала белизна её кожи. Трудно представить, как ей удалось всё испортить настолько, что я почувствовал, что становлюсь безразличным к ней. Я сидел напротив, на турецком табурете, за изогнутые ножки которого она особенно переживала, полагая, что они не так крепко скроены, как я. На мне был шелковый китайский халат с розовыми пионами, перетянутый изящным пояском, единственный из тех, что не был подарен ею, а был заказан мною для портрета – причуда художника, которой было забавно потакать. В руках у меня была подорожная, для которой требовалась ее подпись. Она могла, конечно, отказать, как ей казалось, и сделала бы это с большим удовольствием, зная, что я намерен настаивать. Ее даже вдохновляло ее собственное упорство. Однако в данном случае ей требовалось решение, которого до моего вмешательства у нее не было. Государственный Совет ждал ответа. Я написал, что она повелевает направить меня в Москву, чтобы другого человека для должности командира отряда не искали. Умирали там летом от чумы, по разложенным на её бюро сводкам, уже по восемьсот человек в день. К тому же за погромы и расправу над митрополитом Амвросием полагалось срочно выслать карательный отряд. Будучи молдаванином, то есть человеком пришлым в русской по преимуществу Москве, он, как известно, на время чумы запретил целование иконы. Православные казнили его за нерадение. То есть, я надеялся уладить все миром, и я знал, что Катрин мало интересовало, как именно я намерен это сделать. Она ничего не хотела слушать до того, как примет ванну. Я отказался составить ей компанию. Моя ванная комната располагалась отдельно. Я, признаться, не любил ее разбросанное белье. Многочисленные простыни, скомканные полотенца, которых, если вдуматься, хватило бы на весь Семеновский полк. Страшно представить, Старший с Алексом говорят, что теперь по утрам с ней всегда в ванной кто-то из подающих надежды юношей того самого полка, цвета которого она имитировала в своем прогулочной платье. По его эскизам, наверное, мой преемник скроил палатку, для себя и своей племянницы, сопровождавшей его во всех тех дальних походах, в которые императрица направляла своего нового фаворита. Моя ванна, с их слов, будто бы досталась Павлу, вместе с Гатчинским дворцом. Он наверняка использует её для тех же целей, но в отношении фрейлин матушки. В результате дворянские семьи не хотят более отсылать свою молодежь на службу. У Старшего всегда припасено что-то страшное для меня. Однако страшнее всего то, что теперь он почти всегда прав. Даже наш брат Федор с ним не спорит, отдав всю душу Москве, он живет так, будто Петербурга никогда не существовало. Ах, если бы так оно и было!

3.
Лежу вот так каждую ночь. Глаза – в потолок. И не сплю. Я даже не знал раньше, что человек может жить без сна так долго. Впрочем, мне, наверное, только кажется, что время течет быстро. Век мой еще не кончился. Я действительно собирался дожить как минимум до конца этого, осьмнадцатого, столетия. Алексу я тоже говорю, чтоб жил, как можно дольше, но он меня, наверное, не понимает. Ему кажется, что я волнуюсь по пустякам. Нет, это не пустяки. Век каждого поколения надо продлять как можно дольше, чтобы переносить опыт в будущее. Старший меня так учил, но я ему по молодости не верил. Петр скончался, Елисавета осталась. После нее некоторые, в том числе и я, надеялись на Катрин. Тем более, что и Разумовский еще был жив. Я, признаться, по наивности тогда думал, что мы будем все заодно, хотя Старший предупреждал меня, чтобы я постоянно помнил об Анне. Строго так говорил, даже рассмешил меня. Я думал, что ему из Москвы Петербург плохо виден. За это, наверное, Катрин меня теперь дураком и называет.
«А раньше, Гриша, ты мне поутру руки целовал, помнишь?» – Так и не избавилась  от акцента. Когда-то он казался мне таким же милым, как у Эльзы, жены Ломоносова, ставшей тезкой Елизаветы после переезда к мужу, в Россию. Гришей меня Алекс стал называть, уже после того… как бы лучше выразиться, после того, как я у него в руках оказался. Фадей меня теперь по его милости повсюду доставляет, по всей усадьбе. – «Как не помнить, мы тогда ребенка ждали, нашего первенца.» – Я, кажется, пытался ей улыбнуться, но лицо застывает в полуулыбке, так что рот становится похож на рану. Прямо вот, как сейчас. Однако сейчас ей меня не видать, как своих ушей. – «Так ведь и дождались!» – Говорит мне это, почти обрадовавшись. Странно, что я ее не возненавидел настолько, чтобы убить. Алекс считает, что я ее из-за своего сына пожалел. – «Это ты опять про сына моего камердинера говоришь?» – «Это же твой сын!» – Ну, правда, не смешно ли, говорит так, как будто это и не ее сын вовсе! Хотя ведь и правда, есть мой, а есть и не мой сын, который гораздо старше, на нецелых семь с половиной лет. Какая безупречная логика. Кажется, я ее раньше недооценивал. В потешных Анны она нас чуть не превратила, меня и Алекса. Старший предупреждал, припомню, а вот имя его забыл. Василий – это младший Зиновьевых. Ванькой звали моего кучера в Гатчине. Камердинер получил мое имя, наверное, чтобы отчество нашего сына совпало с моим. – « Мой сын, которого тебе на радость воспитывает мой лакей?» – «Он давно стал камергером!» – Говорит так искренне, как будто он – не чета мне, проходимцу. Нет, правда, смотрите, как смешно! Жаль, что Старший теперь так мрачен и совсем не смотрит в мою сторону, как будто ему неловко за меня. Если бы я встретился с ним взглядом, то наверняка вспомнил бы его имя. – «Не спорю, среди них есть прекрасные люди, среди камердинеров, или даже среди камергеров, если угодно, но это же не повод обременять их нашими детьми. Я говорю о том, кем стал по твоей милости наш сын. Хотя еще не поздно, ты знаешь, ему нет еще и десяти лет, и мы все это время были вместе, это всем известно…» – Я как-то называл ее, должно быть нежно, но, видимо, есть какая-то глубокая, хотя и мало еще изученная связь между памятью и мышцами лица, так что мои стали тогда на нежности не способны. – «Ты и так вон уже без меня указы пишешь вовсю! Представляю, что бы было, если бы тебе досталась шапка Мономаха!» – С акцентом говорит, коверкает слоги и ударения, как исковеркала наши с Алексом жизни. Тоже, наверное, есть какая-то глубинная связь между отношением к чужому языку и к тем, кому этот язык по наследству даром перепадает. – Елизавета, кажется, была к этому особенно чутка. Она первая угадала в Катрин эту редкостную бездарность. Внешняя манерность была ей свойственна во всем, будь то выбор живописи или советников. – «Да ничего бы особенного и не было. Поехал бы по указу Сената, как сейчас еду, чуму в Москве лечить.» – А Старший не хотел, чтоб мы с Алексом своими руками ей эту шапку Мономаха отдали. Патриархия была с ним заодно. Приятно думать, что старший брат тебя ценит, любит и пытается уберечь, как зеницу ока. Сейчас он лишь скользит взглядом по моей макушке, как по пучку ботвы.
Катрин молчит. Хочет, наверное, сказать, что в постель меня в свою больше не пустит. – «Елизавета с Разумовским – прекрасная пара.» – «Они что, женаты, ты хочешь сказать?» – «Конечно. Это всем известно!» – Да, вот этого не надо было ей говорить, ни за что, не то что даром! И так уже было понятно, что я не вернусь в ее постель после этого разговора, не то что после чумы. Даже на молодость этот промах уже не спишешь. Хотя и глупостью, как Старший, я этот промах назвать не могу. Я просто полюбил вначале не ту женщину. И приписал ей все достоинства своего идеала. А она решила, что убить меня мало. Фраза такая, которую люди по простоте душевной говорят на скорую руку, чтобы не отвешивать оплеуху нашалившему мальчишке. Катрин приняла ее буквально за чистую монету. И ведь действительно не добила меня. Сожалеет, наверное. Как, право, смешно!
Да, пора уже спать. А не то начнет светать, и уже жаль будет пропустить эту утреннюю дымку за окном, возможно, последнюю. Каждую ночь я надеюсь, что как только всё вспомню, то уже не проснусь. Помню, что повторяющимся был не этот разговор, перед ванной комнатой, а совсем другой, потом. Для нее, кажется, оба оказались неожиданностью, как будто я был тем осенним листом, который пожух, сорвался с ветки, случайно залетел в комнату, был выброшен, но завертелся, подхваченный новым порывом еще по-летнему веселого ветра, и опять, как ни в чем не бывало, лежал посреди комнаты. Кажется, я описал довольно точно свое последующее положение при дворе Ея величества, включая мое нынешнее физическое состояние, которое иначе, как вертлявым, и не назовешь. Очень смешно. Однако Старший нахмурился бы, прочитав мои мысли. И был бы опять, безусловно, прав.
Ночью я вспомнил её босые ступни, или, возможно, они мне приснились. Мне хотелось бы думать, что я спал. Способность ко сну и пробуждение привязывают нас, как ни странно, к жизни. Я ее еще не гоню прочь, свою слабо теплящуюся жизнь, потому что я еще не всё понял о себе самом. Они свешиваются с кровати, эти ступни, короткие ноги дотягиваются, наконец, до приставной лестницы, и Катрин спускается к бюро, как будто сходит с трона на бренную землю. Она читает и перечитывает письмо Сенату, написанное мною, изрядно помешкав, ставит свой росчерк и, убедившись, что чернила подсохли, колокольчиком вызывает посыльного. Сложив письмо и скрепив конверт своей печатью, она ждет, пока послышится стук в дверь. Заставив посыльного ждать, хотя печать уже высохла, она протягивает ему письмо в щелку двери, требуя доставить его немедленно. Это распоряжение о моем назначении в чумную Москву. Все проделано ею босиком. Позже, во время экспедиции по Италии, вспомнив об этих ступнях, напомнивших мне тогда гусиные лапки, я старался найти самые грязные ступни на полотнах. Мне это даже, представьте себе, удалось, но цена на некоторые из них была баснословно высока, по крайней мере, именно там мне говорили, и теперь я никак не могу вспомнить, отказывался ли от их покупки, чтобы не вызывать сравнением чувства неловкости, или всё-таки приобрел кое-что, шутки ради.

4.
Потом я приехал в Москву. Лефортовские казармы и еще два-три плацдарма держались в карантине по приказу Катрин на случай большей необходимости в войсках. Я чувствовал себя, как дома, и благодаря Коньковской усадьбе Зиновьевых, родственников по матери, и благодаря тому попутному ветру, который сопровождал меня всю дорогу, избавив небо от туч, не оставивших на наших парадных мундирах ни единой капли дождя. Дальше все было просто. Как в сказке. Я приказал осадить лошадей на въезде в город. Переждали ночь в поле и въехали в город спокойным шагом, дабы не пугать прохожих видом своих сабель. Постовые так дивились нашему появлению на въезде в город, как будто ждали вместо меня саму императрицу. Я сказал, что готов расчехлить сабли, если мне и моим ребятам будут чинить препятствия уже на въезде. Дозорные смеялись. Так мы беспрепятственно и въехали в чумную Москву.
Весть о нашем появлении, конечно, обогнала нас. Катрин, наверняка, изо всех сил старалась позаботиться о нашей безопасности. Насмешила всех, конечно! Деньги, предназначенные на вознаграждение от поимки мародеров, я употребил на вознаграждения обращающихся для исцеления в больницы. По пяти рублев неженатым, женатым по десять. Этого она мне, разумеется, не простит. Но в наших отношениях давно уже сто-то сломалось, как в тех заморских часах с золотым петухом, который то кричит, когда его не просят, то молчит целые дни напролет. Пока нужно заниматься чумой, золоченые часы обождут. Сложнее всего было добиться сожжения матрасов умерших. Многие, боясь зачумленных помещений, ночевали на улице, и ввиду приближающейся зимы надеялись обустроиться помягче на матрасах. Тоже смешная логика, так я им и сказал. Смеялись. И сжигали.
Между делом повидался со своими, и с Зиновьевыми. Знал, конечно, что свои спросят о расправе над убийцами Амвросия. Встречался уже со святыми отцами в палатах на Кулишках. Крошечная комнатка с крошечными оконцами, которые, скорее всего, еще недавно затягивались бычьим пузырем на зиму, со скамьями вдоль стен. Мне даже странным сначала показалось, для чего могли строиться такие хоромы, если бани строят просторнее. Однако потом я оценил все преимущества места. Здесь не замерзнешь даже зимой, сидя в тулупах, и даже с незатянутым окном, если на лавки сесть всем миром, как и собираются, чтобы быстро принять решение и доставить его в Кремль прямой дорогой, не беспокоя переговорной сутолокой царскую семью. Петр не любил Москву со всеми ее дипломатическими тонкостями. Теперь же Катрин слушает тех, кто задворками пробирается в ее дворец. Никогда, в сущности, не знаешь, через какие уши и руки проходят решения, которые она выдает за свои. Да, Старший прав. Это страшно. Сейчас я выбрал чуму. Но кто-то в это самое время выбирает определенно нечто другое.
Да, я так задумался, что спутал сейчас и тогда. Тогда мысль о Катрин только промелькнула в моей голове, и я отогнал ее, как назойливую муху, чтобы опять не предаваться мыслями о сыне. Назвала она его, в общем-то неплохо, но могла бы дать и мое имя, если уж следовать традиции. А то как будто получилось соперничество претендентов на роль фаворитов. Хотя ведь и впрямь она могла иметь виды на Алекса как на запасной вариант, чтобы в случае чего заменить меня им, как в случае с турецким миром, а не Потемкиным, как ей пришлось сделать. Алекс, разумеется, в таких силках бы не запутался. Однако он все-таки сначала раздвоился, а потом расстроился даже, с какой-то извращенной прогрессией. Это было не просто страшно, но чудовищно. Негуманно. Это было непостижимо. Бесчеловечно. И …беспроигрышно. Но это было намного позже. Уже после этой безобразной чумы.
Идут уже Алекс с Фадеем . Наверное, я кричал во сне.
Пока я был в Москве, приезжали голландские послы. Она прислала мне депешу с нарочным. Хотела поднять мой боевой дух веселой шуткой. Приезжие послы упрекали Катрин в том, что она покупает у них гораздо меньше тюльпанов, кажется, и других растений, чем Петр-реформатор. Предлагали за Меншиков дворец наводнить цветами все сады Петербурга, Петергофа и Гатчины. Она уступила им место на Английской набережной для постоянного консульства с целью работы над планом озеленения. Прямо напротив Меншикова дворца, для большего их вдохновения, среди матросских бараков Галерной. Недалеко, впрочем, от того места, где она наметила строительство дворца для моего сына, отца которого я не знаю как и отблагодарить. На каждый из их проектов она находила множество возражений, но никогда не отклоняла идею в целом. Только после завершения Мраморного голландцы поняли, что она пять лет водила их за нос. Из переписки с Вольтером она сделала вывод, что не переносит фонтанов, течение воды в которых нарушает естественные природные законы. Голландцы обратили ее внимание на английские сады, и она парировала тем, что как раз количество цветов в них, по ее сведениям, так же идет на убыль, как и у нее. Летний сад был, конечно, когда-то неотъемлемой частью голландского пейзажа наряду с домиком Петра, но теперь сад этот отошел уже Павлу с его Михайловским замком, но послы еще ничего этого не знали и продолжали упорно работать, подбирать растения, отвечающие условиям местного климата. Теперь я понимаю, что Катрин затягивала переговоры, чтобы избежать скандала с Павлом, который тоже претендовал на дворец Меншикова, считая, что будь он у него, он и Михайловский спроектировал бы иначе, практически как нечто среднее между Зимним и Гатчиной, и голландским послам он даже позволил бы развернуть свою фантазию в Летнем саду, забывая о том, что выдвинутая ими плата сделалась недосягаемой благодаря усилиям самого Павла. И все ее разговоры с ее сыном были в том же духе. Думаю, она всегда ему уступала. Поэтому с дворцом Меншикова она проявила твердость. Послы были возмущены, но войны с Голландией Катрин не боялась, ведь у нее уже был на примете бесстрашный генерал Потемкин. Меня не оставляет еще более смешная мысль о том, что она выбрала его из-за сходства наших имен… чтобы случайно в постели нас не перепутать.
Да, если бы я не дожил до этого дня, то не узнал бы, как смешно все было в Петербурге во время московской чумы!

5.
Потом, что же, потом Агафья кормила меня с ложечки. Я вспоминал ночной сон, смеялся, и ложечке никак не удавалось попасть мне в рот. Фадей хотел ей помочь, но поскольку движения моего смеющегося тела по своей непредсказуемости угадать не представлялось возможным, он помогал Агафье лучше прицеливаться и вовремя быстро ложечку выдергивать, чтобы она не застряла за моими судорогой сведенными зубами. Я слышал, как он предлагал Алексу выбить мне зубы одним ударом, чтобы мне не было больно. Это чтобы Агафье сподручнее было меня кормить. Алекс не соглашался и даже делал вид, что вообще не понимает его мужицкой брани, и я таким непримиримым живо представляю его во время Чесменского сражения, в котором сам не участвовал. Наверно Фадей просто любил Агафью, поэтому шел на все, уверяя, что в моем возрасте у господ и так зубы все сами выпадают, но Агафья жалела, по всей видимости, меня и постоянно повторяла Фадею, что он ей не муж, и плавно двигала плечами, чтобы отстраниться от его рук. Фадей знал, что муж ее сидит в Петропавловке, а может, и там его уже нет, потому что ослушался государыню.
Я тоже провинился. Ослушался. Растратил деньги, треть отпущенной мне суммы, на больницы вместо тюрем. И почти все остальные две трети – тоже пошли на больницы. Пожертвовал старцам немного на оконца за радение. Мне предстояла опала. Я это знал. Но Москва провожала меня так, будто я одержал в ней победу над неприятелем. Несколько месяцев нас продержали в карантине сначала на въезде в Петербург, потом в Гатчине. Заперли меня в моем же дворце, как на гауптвахте. Посылали вестовых, которые не привозили вестей, а наоборот, собирали сводки. Нас объезжали стороной. Сторонились зачумленных. Только в конце зимы я появился в полку.
Я жил тогда в роскоши. Катрин решила подготовить меня для встречи с турецкими посланниками для обсуждения мира. Я изучал турецкие обычаи, впрочем, не слишком усердно. Их серали мне не страшны. Думал, что справлюсь. Наше чинное шествие и весь пышный антураж ничем, с точки зрения Катрин, не должны были уступать едущим нам навстречу туркам. Я плохо помню, как именно шли переговоры. Один турок меня, кажется, особенно раздражал. Не помню чем именно. Помню, что это был человек из свиты, присутствие которого практически не имело значения. По крайней мере, именно такую роль он пытался играть в моем присутствии. Волоокий взгляд. Вялая манера говорить и двигаться, свойственная военным очень высокого ранга, которые сами никогда не принимают участия в сражениях. Разумеется, этой манерностью он напоминал мне Павла. Особенно взгляд. И возраст. Я, как ни странно, не мог, то есть не пытался и не желал скрыть раздражение. Я дал понять, что я предпочел бы воевать. Крым они тоже не сдали без боя. Но турки объясняли мне, что они дорожат миром. Объясняли мне с елейными улыбками, что не я, а мною повелевают в моей стране и что никаких шансов изменить данное положение дел у меня нет. В этом они были правы. Тогда как я мог рассчитывать договориться с ними, если не мог справиться со своим столь смехотворно малочисленным, с их точки зрения, сералем. И то правда, раз уж и сидел в таких же шатрах, что и они, то и все остальное в моей жизни должно было им уподобиться.
Тогда я и понял, что моя ссылка на эти переговоры необходима была Катрин для перекраивания власти в Петербурге по указке Павла. Это меня окончательно взбесило. Эти переговоры, наверняка, были полной фикцией, созваны были для отвода меня из столицы. Настоящие переговоры состоялись закулисно намного раньше, и на них все давно уже было решено. Турки, согласно кивая, знали об этом, в отличие от меня. Они просто по сговору с Павлом тянули необходимое ему время, отводя в новом раскладе сил роль и Бобринскому, моему сыну, который не носит мою фамилию и живет по милости своей матери в доме моего бывшего денщика, обучаясь у него хорошим манерам. Я никак не мог уяснить себе, в чем именно будет заключаться его роль. Я чувствовал, что мне нужно срочно вмешаться в этот передел власти. Переговоры с турками, если так можно выразиться, мною были прерваны. Я срочно выехал в Петербург. Вместо меня Катрин выслала Алекса, несомненно, прекрасно рассчитав, что мы разминемся в дороге. Я направил к нему своего лакея, заставив его выучить текс моей депеши наизусть. Алекс справиться, как я думал тогда, он умеет ждать у моря погоды.
В Петербурге я только и делал, что мешал Катрин. То есть, ездил в полк, встречался с друзьями и просто знакомыми, то есть, был у всех на виду. Даже Потемкин не смог шептаться за моей спиной. Я встретил его на лестнице перед уходом из Зимнего. Он первым заговорил со мной после приветствия. – «Что же теперь скажут во дворце?» – «А что же тут скажешь? Вы поднимаетесь. Я опускаюсь. Другого не скажут.» Выловил несколько шаржей на себя самого, написанных с полной имитацией парадных портретов. Уродуют меня потихоньку. Однако это уже не безобидные мальчишеские проказы. Павел со всей очевидностью входит во вкус. Я предупреждал об этом его мать, но если она не считала нужным даже разговаривать со мной о моем сыне, то о своем и подавно слышать не хотела, тем более, что и без моего вмешательства он явно действовал ей на нервы.
К лету Катрин сообщила мне, что отправляет меня на лечение заграницу. Я ей не верил. Я был абсолютно здоров. Да, я помню точно, тогда я был здоров.

6.
Лука, отправленный мною с депешей к Алексу, не возвращался. Очевидно, ему нечего было мне передать.
Анисима держали в Петропавловской крепости. Так сказал мне Алекс. Не знаю как, но он знает, что я его слышу. Нашел он его, потому что искал пополнение в свою эскадру, то есть, в ту, которую он передал сыну Самуила, своему тезке Алексу. Нашел не случайно. Анисим столкнулся с лодкой, везущей заключенных по делу крушения на верфи. В ней был брат Агафьи Осий, много ее старший, признанный виновным несчастного случая. Анисим изменил маршрут, ссылаясь на плохую видимость, и вместо Летнего сада с домиком Петра оказался у причала Петропавловки. Все его объяснения были очень сомнительными. Однако и показаний своих он не менял. Собственно в свое оправдание он твердил одно и то же. «Туман был». У обвинения в руках имелся один, но неопровержимый козырь. «Туман был на Неве много раз и до этого». Против обвинения, хотя и не в пользу Анисима говорил факт невозможности указать какую бы то ни было выгоду, ожидаемую Анисимом в результате данного столкновения. Напротив, он рисковал впасть в опалу, лишившись груза, состоявшего из нескольких ящиков серебряных и золоченых столовых приборов, предназначенных для встречи голландских послов, которые надлежало доставить обратно в летний домик Петра из Меншикова дворца. Алекс полагал, что он хотел протаранить своей груженой лодкой тюремную и если не перевернуть и не потопить ее, то, по меньшей мере, вызвать течь. Конечно, он не мог знать, какими прочными стали делать эти посудины  во время правления Катрин. Не знал Анисим на что стали за это время способны обреченные на смерть и каторгу. Они сами много раз топили тюремные ялики, ломая борта и забивая веслами до смерти конвой.
Замысел Анисима был предельно прост, потому именно и не очевиден. Он рассчитывал броситься на помощь, вытащить старика Осия и скрыться с ним в тумане под прикрытием всеобщей неразберихи. Все в целом вполне сошло бы за несчастный случай. Осия сочли бы утопшим, за немощью, ставшей и причиной крушения на верфи. Его держали на работах вместо того, чтобы вовремя отстранить от дел с выплатой мало-мальской и необременительной для верфи пенсии. Это обошлось бы дешевле, чем ремонт снастей верфи и корабля, почти готового к спуску на воду. Алекс – знаток навигации, и если бы он не сказал этого, то сказал бы я. Такие люди Алексу были нужны. Он ценил их, а они – его. То обстоятельство, что Осий мог просто погибнуть по вине Анисима, ничего для Алекса не меняло. Осия все равно Катрин казнит. Или отправит на каторгу, что еще хуже. Этому старому финну не выдержать уже даже тяжести перегонов, не то что тяжелых каторжных работ. К тому же он никогда не жил вдали от моря, от своего, Финского. В Сибири, где его взгляду буквально не за что было бы зацепиться, он чувствовал бы одну только свою неуместность и горевал бы попусту. Таких историй Анисим с детства слышал великое множество.
Фадей, видимо, действительно любил Агафью. Он предложил Алексу обменять его на Анисима, чтобы они могли жить вместе, как прежде. Однако, по мнению Алекса, Фадей нужен был мне.
Ко мне приставили парнишку по имени Савл. Сложно выговариваемое имя у него, похоже на имя Старшего. Савл должен дежурить рядом с моей постелью ночью, с тем чтобы когда я засну и ослаблю челюсть, он смог улучить момент и вытащить ложку у меня изо рта. Савл еще не знал, что я почти не сплю. Алекс положил для него золотой в карман моего халата. Даже в лодке Анисима, груженой столовыми приборами для приема голландских послов, не было ни одного столь дорогостоящего прибора. Алекс предупредил Савла, что если он украдет золотой, то он обменяет его на Осия, как он выменял Агафью на моего лакея Луку. В результате Лука оказался дворецким, пригодным для службы в дворцовом флоте, и попал хоть и в косвенное, но в подчинение Алекса.
То, что я появлялся и исчезал с внезапностью молнии в Петербурге в самых непредсказуемых для Катрин местах, выводило ее из равновесия. Я постоянно невзначай заставал ее в обществе Павла. Он не так давно вернулся из путешествия из-за границы, и, конечно, им было о чем поговорить тайком. Я не вмешивался. Наблюдал за происходящим у меня за спиной и приветливо улыбался. Ее фрейлины отвечали мне очаровательными улыбками. Его гвардейцы опасливо косились. Меня, признаться, гораздо больше волновала судьба моего собственного сына, но я постепенно начинал привыкать к его недосягаемости. Лечение, назначенное мне Катрин за границей, удаляло меня долой с ее глаз на неопределенное время, и ей незачем было опасаться моих несвоевременных вторжений в ее круг приближенных.
Алекс тоже был выслан Катрин. Внешние причины были более чем очевидны. Для укрепления турецкого мира нашим кораблям требовалось постоянное мирное присутствие в Средиземноморье. Поэтому для эскадры Алекса было испрошено разрешение на вход в итальянские порты. Он, однако, усомнился, что Катрин в самом деле хочет расстаться со мной. Один только он и усомнился. К своим, сюда вот, в Нескучное, где теперь умираю, я тогда заехать не успел, столь спешным был мой отъезд и столь неотложным назначенное мне лечение. Принял только с визитом Василия. Успел тогда.
Приехали цыгане. Я так радовался, что забыл, сколько лет прошло с тех пор, как я их видел в последний раз. Алекс любил цыганские пляски, раскидистые шали с их по-лебединому завораживающими крыльями. Я больше любил танцевать сам, и в этом мы с Алексом так разительно отличались, как будто вовсе не были братьями. Однако мысленно я никак не мог себя представить частью этого цветастого хоровода, кружащегося сейчас вместе с красочными осенними листьями, подхваченными слабым ветерком. Подмосковные ветры вовсе не так свежи и порывисты, как в Петербурге. Цыганские бубны звенели для меня колокольцами на святочных тройках. Мне этот звук всегда казался звуком чьей-то свадебной упряжки. Своей я тоже все-таки дождался. Нежданно-негаданно.
Я так увлекся своими воспоминаниями, что совсем забыл о присутствии Савла. Он оказался таким проворным, что я и глазом не моргнул, как он выхватил ложку у меня изо рта. Савл отнес ложку вместе с золотым Алексу и сказал, что хочет остаться у нас на службе. А мог выбрать золотой, по мнению Алекса.
Один глаз у меня с тех пор перестал закрываться, но и открытым его тоже больше нельзя было назвать. Корабельный доктор Алекса, некий Густав Шмидт, приезжает навещать меня теперь время от времени, чтобы заглянуть в мой безответный глаз, как в морскую пучину. Он так радел за это предприятие Алекса, как будто надеялся увидеть на дне моей глазницы самого Нептуна, но если кого так и можно было найти когда-то, так это бога сухопутных битв Марса, да и то не теперь, он наверняка уже нашел себе другое пристанище вместо моей неотвратимо разрушающейся оболочки. Редко кто утрачивает свою телесность так медленно, как я.  И столь же редко, наверное, чья-то бестелесная мысль столь упорно ищет связь со всем на свете земным, чего она хоть раз коснулась. Мне даже кажется, что теперь, откинув свои личные телесные ощущения, я смогу глубже понять взаимосвязи столь разных событий, между которыми никогда ранее мне не пришло бы в голову искать нечто более, чем случайное совпадение. Я рад, что Густав Алекса тоже чувствует эту мою глубину.
У саморазрушения нет божественных покровителей, мне остается полагаться лишь на милость близких. Теперь среди них нашлось место и Савлу.

7.
Василий приходил просить о Кате. И я, воспользовавшись случаем, душевно просил его о том же. Я просил его, чтобы он лично вручил Катрин мое рекомендательное письмо для своей сестры Кати. Для него это был редчайший случай представиться ко двору, и я искренне желал, чтобы он не преминул им воспользоваться.  Я просил его, как мог убедительнее, чтобы он ни при каких обстоятельствах не перепоручал это дело своему брату Александру. В крайнем случае, я был не против, чтобы они представили ее вдвоем. Но это в самом крайнем- прекрайнем случае! Кате совсем скоро должно было исполниться 15 лет. Возраст вполне подходящий для фрейлины императрицы. И матушке ее, Зинаиде, после смерти супруга, бывшего коменданта Петропавловской крепости, будет спокойно за ее дальнейшую судьбу. Так мне тогда казалось. Василий знал, не мог не знать, что не только я, но и мать его любит больше, чем Александра.
Уже по пути из Австрии в Италию, из краткой депеши Василия ко мне я узнал, что представление Кати благополучно состоялось. Она была принята Катрин в сопровождении Александра и в присутствии Павла, что особенно порадовало Василия, которого Александр убедил, что представление ее произошло успешно не только для нынешнего двора, но и для приближенных Павла, который войдет императором в следующий век. Тон депеши был явно восторженным. Помню, что тогда у меня впервые затряслись руки. Я рад был, что в эту минуту был один на один с собой, так что никто не мог заметить ни моей сентиментальности, ни этого признака моего начинающегося одряхления, с которым я, что теперь уже явно, не войду в следующий век.
Представление Кати состоялось на балу, устроенному Катрин для всех претенденток во фрейлины. Я тоже ранее отписал Катрин с просьбой принять мою свояченицу, не ограничившись рекомендательным письмом, переданным Василию, не исключая даже возможность его утери. Так что бал, устроенный ею, был своего рода соревнованием между девицами благородных кровей. Алекс так выезжает на смотрины своей конюшни.
Василий не сообщал мне, почему именно его не оказалось рядом с Катей на момент ее представления ко двору. Возможно, избегая общества Павла, он вынужден или принужден был оставить ее на попечение Александра. То есть, тем самым сам он лишился подобных перспектив, на которые я, признаться, рассчитывал, передавая ему письмо для Катрин. Мне было бы сподручнее, если бы в его лице у меня появись свои уши при дворе на время моего отсутствия. Я не полагаюсь в данном случае на судьбу, как поступили бы цыгане. Во всем мне видится теперь голый расчет этой парочки, Катрин и Павла, не тонкий, а грубый и явный.
Вообще же моя рекомендация для Кати была своего рода ответной просьбой на поручение Катрин, с ее точки зрения, абсолютно не обременительное для меня. Оно, по ее мнению, должно было скрасить однообразные дни моего мнимого лечения. Я должен был выяснить все подробности женских туалетов во всех странах, в которых я обязан был по ее милости побывать, с тем, чтобы она могла сравнить их со своими. Приказано было не скупиться на расходы. Я, будь моя воля, ни за что не выделил бы на такое пустячное предприятие таких сумм. Она смеялась мне в ответ, парируя тем, что это наш великий Петр заложил такую традицию, чтобы все в России было так же, как в Европе. Попутно, для отвода глаз, я должен был скупить несколько картин, выбрав их на свой вкус, если не найду других, более компетентных, ценителей. Ценительниц, наверное, хотела сказать. Похоже, я должен был принять участие в организации ее дамских салонов. Прежних собраний ей уже было мало. Круг приближенных к ней тем самым сужался. Отправляя меня на неопределенно длительный срок, она явно не торопилась с выбором доверенных лиц.
Алекс тоже получил от Катрин приказ. Мы встретились с ним на его квартире на Английской набережной, где он когда-то принимал желающих перейти на службу в Россию из английского флота. Там он познакомился с шотландцем Грэгом. При встрече мы с Алексом не могли обсуждать полученные указания. Сравнили только отведенные суммы, причем я ему своей не назвал, да он и не спрашивал. Однако как выяснилось позже, Алекс полагал, что нам предстоит выполнить одно общее задание. Вопрос для него был только в том, кто быстрее преуспеет. Он считал, что я тем самым, возможно, собираюсь вернуть себе прежнее расположение Катрин. Из этого становиться понятно, как плохо он представлял себе суть наших с ней отношений. Но я его в этом не виню, ни в нашей семье, ни среди нашей родни и знакомых таким странным образом отношения не строились никогда. Я не стал его спрашивать о подробностях его секретной миссии, чтобы не вызвать смущения, поскольку она могла свестись к выяснению подробностей или нюансов мужских подштанников. Я был благодарен ему, что он, предупредив мой незаданный вопрос, сообщил мне, что Катрин запретила ему обсуждать что-либо со мной в пределах России.
Отъезд наш состоялся вскоре после смерти Разумовского.

8.
Разумовский был человеком скрытным. Полная противоположность мне, хотя мы с ним оказались в одинаковой роли фаворитов императриц. Его, судя по всему, такое таинство вполне устраивало. Однако не исключено, что он попросту был безразличен к тому, кем его считают все окружающие, кроме Елизаветы. Для нее он всегда оставался ближайшим другом, помощником и советчиком, а не только преданным и пылким любовником. Даже их тайный брак ни для кого не был тайной. Скорее всего, Елизавета просто постеснялась появиться в подвенечном наряде, поскольку считала его приличествующем юности, а ее юность к тому времени миновала. Так она вполне могла считать.
Для меня Разумовский был целой эпохой. Наряду с Елизаветой, конечно. Однако я уверен, что большая часть военных решений, которые в той или иной степени коснулись меня, принадлежали именно ему, а не ей. Эта эпоха была возвратом к Петровскому духу. Она нас вдохновила и окрылила. Мы с Алексом были молоды и счастливы. Возможно, всего этого было даже с избытком. Так что когда Разумовский явился к нам в Гатчину во время подготовки к заговору, мы даже удивились, каким ветром его к нам занесло. Мы были так наивны, теперь только я понимаю, что означал его тогдашний взгляд и что он значил для нас. Мы поняли, что наш заговор для него не секрет. Поняли мы и то, что он не собирается чинить нам препятствий или каким-либо образом выдать нам властям. Мы встретили его недоуменно и проводили весело. Он нам нравился, и только. Он явно мешкал с отъездом. Принял приглашение к ужину и оставался за столом почти незаметен. Молчал и только взглядом, как тяжело раненый, отвечал на шутки. Его чуткость, его тактичность, об этом всем теперь пришлось просто забыть при дворе. Это было последнее его публичное появление. Я понимаю, что для нас он сделал, что мог. Безусловно, нам надо было просить его, а не Катрин занять престол. Он приезжал, чтобы именно это от нас услышать. С Елизаветой он бы договорился, своим появлением он нам в этом ручался. Он приезжал с серьезным предложением, а попал на пирушку молодчиков и верхоглядов. Но мы изрядно поплатились за все, в особенности мы с Алексом, как самые решительные. Впрочем, я опять тороплю время, это случилось много позже.
Времени у меня действительно не так много осталось. Но надо успеть вспомнить все в мельчайших деталях, не забыв никого, никого не обнести чашей. Потом мы почти забыли о Разумовском. Он ушел в тень, как сейчас сделал Алекс. Почти не появлялся нигде, не пытался даже окружить себя тесным кругом близких друзей. То есть, он не изменил себе после смерти Елизаветы. Жил скрытно и незаметно. Я тогда не оценил этого.  Вдова Ломоносова, Елизавета, когда и покупал у нее рукописи ее мужа, просила меня кланяться Разумовскому и благодарить за все, что он для них сделал. Он добился содержания для русского ученого в Академии, почти полностью состоящей из немцев. Разумовский помог им и с переездом из Германии, и с обустройством в Петербурге. Даже прислал своего лекаря, пытался спасти хотя бы их второго ребенка. Дети рождаются херувимами, они совершенно не готовы переносить тяготы жизни. Ломоносовы потеряли своих, дожидаясь милостей от Анны Иоанновны, которой не было никакого дела ни до русской науки, ни до науки вообще. Судьба Михайло Ломоносова неповторима и непостижима, была таковой и останется во все времена. Если бы не Петровские реформы, мало популярные и тягостные не столько даже в экономическом, сколько в социальном плане, отбросившие многие родовитые роды Москвы из круга царских приближенных, то ее не было бы, такой судьбы, что бы там ни говорили мне старцы в Москве или мой второй старший брат Федор. Пришел Михайло из Поморья в Москву, учиться по милости Петра, в славяно-греко-латинской академии, где страдал безмерно от насмешек двенадцатилетних мальчишек, которых был на шесть лет старше. Он отыгрался впоследствии, обогнав их в учении, и был отправлен в германский университет, где питался на скромное петровское содержание пивом, по немецкой традиции, и селедкой, как помор. Мне было интересно, но я так и не решился спросить его по молодости, чем именно так не понравилась ему невеста, выбранная его отцом, что он бежал от нее пешком в столицу. И чем так уж существенно отличалась от нее Эльза, которую о ввез в Россию из тридевятого царства, женившись по лютеранскому обряду, самому прогрессивному на то время, в общем-то явно вопреки желанию другой немки Анны Иоанновны, оказавшей в то время на русском престоле по милости Московского Совета, в большинстве своем казненного ею в последствии. Как, спрашивается, Москва могла пенять после этого на Петра, если сама оказалась столь неосмотрительной в выборе своей власти. Старцы это понимали, не упрекая меня ни в чем, когда мы сидели с ними в светелке на Кулишках в зачумленной Москве.
Кажется, я не выполнил просьбу вдовы. Впрочем, нет, помнится я заезжал к Разумовскому на Фонтанку. Меня встретил то ли заспанный, то ли сонный слуга и сказал, что барина нет дома. Я ему поверил и оставил записку для Разумовского с благодарностью вдовы. То, что окна особняка были освещены, хотя и слабо, не вызвало у меня тогда подозрений. Мнительностью я тогда не страдал, и это было очень опрометчиво. Наверное, он наблюдал за мной из какого-нибудь неосвещенного окна, почти уже не надеясь, что я вернусь к нему с каким-то иным делом, кроме пустой теперь уже благодарности умершего от умиравшей в нищете вдовы его. Михаил сам лично не раз благодарил его, в особенности после основания Московского университета. Разумеется, в посмертном архиве Разумовского моей записки не нашлось. Даже своей смертью он порывал с нами все связи, которых не было, и все контакты, в которых его могли подозревать.
Мы тогда с Алексом никак не связывали с кончиной Разумовского свое путешествие за три моря для него, за тридевять земель для меня. Теперь это кажется мне странным. Как тогда странным показалось бы обратное. Мы по преимуществу были заняты сборами своей поклажи. Он занимался эскадрой, я – экипажами. Теперь наши интересы поменялись местами. Я грежу бурной Невой, выходящей руслом в Финский залив, и гладкими берегами тех яснооких озер, необычайно спокойных, которые мы открыли вместе с Кэтти, когда привыкали к размеренной жизни, без приключений. Но если бы меня теперь спросили, какое время было для меня лучшим, я бы ничего не ответил. Наверное, потому я и молчу. Алекс же при каждой возможности отправляется к своим рысакам, хотел даже меня взять с собой, чтобы немного меня развлечь, как цыганскими плясками, но я, как мог, объяснил ему, что я любил только тех, на которых сам ездил верхом, этих же, новорожденных, я оценить уже не смогу, поэтому и не стоит тратить на них еще оставшееся мне время. Не знаю, впрочем, что именно понял Алекс из моего мычания, которое даже бормотанием не назовешь, но то, что я протестую против осмотра рысаков, стало ему очевидно, и больше он подобных предложений мне не делал. Рысаками Алекс увлекся исключительно ради меня. Он так надеялся вернуть меня к жизни, что ему это отчасти вполне удалось. Иногда он приезжает гарцевать передо мной, когда я сижу на веранде. Признаться, эта наука ему не дается, и в свой полк я бы его с такими навыками не взял, но мне приятно, что это занятие доставляет ему некоторое удовольствие. Мне также нравится, что Алекс ничего не может прочитать на моем лице, ни одной эмоции или насмешки. Все-таки Катрин, действительно, добилась своего, и я стал мало-мальски пригоден для дипломатии со своим непроницаемым лицом. Во время нашего последнего личного разговора во Мраморном она ставила мне в пример Грегора. Я тогда даже рассмеялся прямо ей в лицо, сказав, что он только и думает, что о своей племяннице, с которой стал видеться гораздо реже, переселившись в Зимний. Его озабоченный этим обстоятельством вид казался Катрин солидным и рассудительным.

9.
Запорошил снег. Я всегда любил это приближение зимы, наступающее на последние теплые осенние дни. Легкий иней на пожухлой траве. Черные крылья птиц, согласившихся зимовать вместе с нами. Я им благодарен за компанию, наверное, больше, чем Фадею. Но этого я ему никогда не скажу. Он силен, крепок, статен даже, почти с меня ростом, если бы я мог встать и помериться с ним. То есть, в некотором смысле он – мой двойник. Двойник, только с обратным знаком. Он может с легкостью отнести меня, куда прикажет Алекс, к столу или в постель. Как-то Фадей хотел даже заодно прихватить мое кресло, чтобы покрасоваться своей мощью то ли перед Агафьей, то ли перед Савлом, мне было не видно, поскольку я болтался у него на плече, свесивши вниз голову. Но Алекс запретил ему нарушать свои корабельные инструкции, как будто Фадей мог уронить меня или кресло, если бы вдруг началась качка. Нас с Фадеем удивила эта нетерпимость Алекса, так не идущая его мягкому характеру. Казалось бы, он мог оценить изобретательность Фадея, которая представлялась мне обратным знаком его собственной изобретательности. По крайней мере, я смог бы увидеть, перед кем так красуется Фадей. Это было мне интересно, и я готов был рискнуть. Но Алекс, конечно, переживал, что Фадей зарвется и уронит меня, и я, ударившись головой, не успею рассказать ему все то, что он и сам давно знает, как было в детстве со старыми-престарыми сказками. Особенно смешила нас одна, про Иванушку, дурачка, который по приказу злой волшебницы пойти должен был неизвестно куда, чтобы принести неизвестно что. В точности как мы с Алексом по приказу Катрин, хотя она и не была волшебницей. Сама надела себе на голову корону на собственной коронации, о чем мне и напомнили в епархии в Москве во время чумы. Они бы не признали коронацию и аннулировали ее,  как несоответствующую регламенту, если бы их поддержала гвардия. Разумовский уже заезжал к ним, в основном по своим, правда, делам.
Я жалею теперь, что так и не побывал в Швеции. У меня были друзья среди посольских. Густав особенно меня звал. Но мне не хотелось портить с ним отношения, что непременно произошло бы, если бы он узнал, с какой именно просьбой отправляет меня в ту степь Катрин. Мне пришлось сослаться на то, что я должен придерживаться маршрута. Густав принял с любезностью мою уклончивость. Он всегда был хорошим другом. Ему я потом проиграл в карты Мраморный. Он с такой же любезностью принял мой проигрыш. Он тоже был знаком с Грэгом.
Морем мне было запрещено переправляться, в моем распоряжении были только подорожные. Потом я нарушил этот запрет, пересев на обратном пути на корабль Алекса.
Кажется, я ехал через Ревель, остановившись там только чтобы дать отдых лошадям. Тем не менее, кто-то меня узнал, и я был зван к коменданту на ужин. Кухня показалась мне похожей на финскую, те же рецепты встречались и на Васильевском острове. Затем практически на всем пути меня сопровождал такой же прием, как будто весть о моем приезде летела впереди меня. Скорее всего, так оно и было. Сначала путешествовал сын русской императрицы, теперь в пути ее бывший фаворит, и тоже с познавательной целью.
Конечно же, по пути я не пропускал ни одного бала. Заводил кратковременную дружбу. Потом, когда моя опала стала для всех очевидной, почти никто из этих моих скороспелых знакомых не навестил меня с визитом. Впрочем, и я тоже не ко всем писал. Впрочем, у меня были веские на то причины.
На постоялых дворах, где я останавливался, или во дворцах, где друзья России мне предлагали располагаться, как дома, я всегда спрашивал у горничных адреса галантерейных лавок, иногда ближайших, иногда самых лучших. Почти все предлагали мне поискать их во Франции. В одних случаях я говорил, что моя свояченица скоро выйдет замуж, и мне, как ближайшему родственнику хотелось бы сделать ей подарок, и горничные думали, что речь идет о моей невесте. В других случаях я говорил, что моя свояченица стала придворной фрейлиной, и мне хотелось бы сделать ей подарок, и мои новые знакомые думали, что речь идет о моей любовнице, которую я содержу втайне от императрицы. Некоторые игриво посвящали меня в ассортимент, имеющийся в распоряжении венецианских куртизанок, после чего я и решил направиться в Венецию, а затем в Италию, чтобы там встретиться с Алексом. Позже у моих новых знакомых появился повод убедиться в своих неверных подозрениях, и этой одной причины было вполне достаточно, чтобы они неизменно отклоняли мои приглашения, принимая их за низменные, то есть, по всей видимости, за те самые, которые они сами мне с такой легкостью навязывали. Изредка дамы охотно соглашались посвятить меня во все подробности своего гардероба, а некоторые даже были не против сделать меня его частью. Как и Катрин. Большего мне не предлагали, раз большего не предложила мне сама императрица. Никто не хотел войны с Россией, довольствуясь примером Турции. Именно тогда, в чужих дворцах и  постелях, я особенно остро почувствовал всю формальность ее отношения ко мне. Я был полагающимся атрибутом, своего рода штандартом. Как в той сказке, «что еще, Иван, тебе может жаловать царство злой волшебницы».
В Германии меня заинтересовали несколько полотен, но основную массу картин я приобрел для Катрин в Италии. Я взял себе за правило избегать сходства форм. Искал новые ракурсы. Как ни странно, меня понимали. В Италии меня тоже предупреждали, что без французских образцов моя коллекция будет неполной. Я уже знал тогда, что они имеют в виду. У меня уже были некоторые работы, но я не собирался их показывать раньше времени. Я становился скрытным, как Разумовский, и начинал понимать, что когда у тебя есть сокровище, то не станешь трезвонить о нем каждому встречному, а будешь выжидать удобного случая.

10.
Я не чувствовал особого неудобства своего положения, хотя свободой собственной воли я тоже вроде бы не располагал. Гораздо хуже приходилось принимающей меня стороне. У меня сложилось впечатление, что все радушие было до меня истощено во время визитов Павла. Как я ни старался, но я неизменно ехал по его стопам, поскольку в Европе он провел почти два года. Я даже подумал, что задачей Катрин было сгладить оставленное Павлом по себе мнение. Однако, скорее всего, как я теперь себе это представляю, она вела двойную игру, и мои расспросы о нижнем белье с легкостью объясняли, почему она не могла связать свою жизнь узами брака с таким проходимцем, как я. Ее намерения в этом случае осложнялись тем, что цель моего появления заграницей оставалась такой же туманной, как петербургские рассветы. Никто всерьез не мог поверить, что я и впрямь приехал лечиться, если я отплясывал десяток мазурок к ряду, или что я, боевой генерал, действительно собираю коллекцию картин, озабоченный преобладающими на этом рынке тенденциями. Меня, наверное, представляли бы барышням на выданье особенно после мазурок, если бы не мой официальный статус фаворита Катрин. Никто, в точности как и Алекс, не верил в наш разрыв. Считалось, что я приехал, бросив ее сгоряча, и провожу время, стараясь возбудить ее ревность, и что мне это, судя по успеху в мазурках, несомненно, удастся. Европа еще жила легендой о двух влюбленных в наших изменившихся лицах. Смешно мне вспоминать все это, свисая с плеча Фадея. Но босые белые ступни Агафьи, которые я вижу повернутыми в сторону разлапистых башмаков Фадея, напомнили мне о чем-то, что мне когда-то очень хотелось забыть, но что теперь мне непременно нужно вспомнить, чтобы восстановить всю последовательность событий.
Балы, ужины, кареты и переезды – все это слилось для меня в один большой клубок, спутанный котенком Фадея. Каждый европейский двор отличался от других в деталях, поскольку в общей массе они были примерно одним и тем же. Наш петербургский выглядел на этом фоне гораздо роскошнее, поскольку в отделках своей одежды Катрин использовала гораздо больше золотых нитей, что делало их внушительнее, однако, ничуть не утонченнее. Наверное, Павел смог рассказать все это. Мне не хотелось бы повторяться. Я помню точно, что в Италию я прибыл из Австрии. Контраст излюбленных вкусов поразил меня намного больше, чем если бы я прибыл сюда сразу, вдоволь напившись целебных вод в угоду Катрин. В Венецию я не заезжал, надеясь побывать там вместе с Алексом, чтобы не рассказать, а показать ему на месте цель своей тайной миссии. Наверное, до того я побывал во Франции, поскольку французские картины у меня тоже были. Груз полотен все возрастал, но я не отсылал их частями, надеясь доставить все морем на корабле Алекса. Продавцов подкупало, что я брал у них все, не торгуясь, но брал только то, что мне самому нравилось. Я с легкостью представлял, что все это будет развешено где-то в Зимнем, в Павловске, или в Гатчине, где мне придется бывать, и где хотелось бы видеть что-то созвучное моей душе, помятуя об этом непростом путешествии. Непростым оно было потому хотя бы, что язык, на котором мне приходилось общаться, не всегда был для меня разговорным. Я мог бы чувствовать себя, как рыба в воде, в Англии, однако, морские пути были для меня отрезаны. Помнится, я писал Катрин, что мог бы приобрести там для нее местные акварели, на которые, говорят, не нашлось бы лучших мастеров в Европе, но не получил ответа. Сказав как-то случайно, мимоходом, о том, что почел бы за честь иметь что-то из голландской коллекции, что порадовало бы великого Петра, я неожиданно получил набор голландских миниатюр, которые сразу полюбил, представив, как живо они украсят мой кабинет в Гатчине. Там именно мне потом пришлось принимать ответы гвардейцев по делу Кати, как ни печально это вспоминать.
Помню, что на одном из балов, во Франции или в Австрии, я встретил Эльзу, другого имени мне не приходит на память. Такое же заграничное имя, как у жены Михайло. Она мне понравилась. Живая, общительная шатенка. Могу сказать, что если бы в ней не было ничего особенного, то я бы ее не запомнил. Глаза цвета спелого миндаля, я помню, что видел такой же редчайший цвет глаз у Елизаветы. Платье на ней тоже было отмечено оттенком такой незабываемой синевы, какую можно поймать только в редчайшие дни в Петербурге в конце лета, если повезет и небо к тому времени не заволокут плотной накипью тучи. Во время мазурки она мне, смеясь, сообщила, что платье это было подарено ей отцом. В стайке увивающихся за ней поклонников я не заметил ни одного исключительного избранника. Да, вспомнил, именно это и показалось мне тогда необычной отличительной чертой, свойственной только ей. Она была со всеми мила. И весела. Вспоминая позже по большей части лишь последующие события, это ее необычайное веселье и жизнелюбие, невольно распространяющее на всех окружающих, особенно терзало мое сердце.
Помню, что почти из каждого крупного города я отправлял галантерейные посылки, одну для Катрин, вторую для Кати. Посылка для Кати, отправленная из Австрии, вернулась и нашла меня в Италии. Русская таможня ее не пропустила. Чьих рук это было дело, Катрин или Павла, я так и не узнал. Я все меньше отличал их, одну от другого. В той посылке была ткань на платье для Кати, апельсиново-персикового цвета, которую мне прислала Эльза в качестве свадебного подарка для моей свояченицы. В качестве такого подарка Катя его и получила. Немногим временем позже. Однако за этой непродолжительностью и скрывается суть моих воспоминаний, которые не дают мне покоя даже во сне.

11.
Небо становится серее серого. Крестьяне, довольные хорошим урожаем, уже отыграли свои осенние свадьбы и больше уже почти не поют песен, полных летнего солнца и запаха скошенной травы, которых мне так не хватало в Лозанне. И я, сидя на террасе Нескучного, припоминаю их танцы, исполненные так же добротно, как любая работа, которая спорится. Мне кажется, я улыбаюсь, однако, Алекс смотрит на меня с беспокойством.
Алекс познакомился с Эльзой в Неаполе. Я успел рассказать ей, что в Италии находится мой брат, командир русской эскадры, и она непременно хотела увидеть русское судно, на котором никогда раньше не была. Когда я увидел их вдвоем на террасе, освещенных средиземноморским солнцем, ее в лимонно-желтом, цвета того же солнца платье, его, в рубахе с распахнутым воротом, было очевидно, что они влюблены. Вторая воркующая парочка, встреченная мною за время моего европейского лечения. Я даже понял лакея, который не сразу мне поверил, что я его брат, и не хотел меня впускать. Алекс оказался тем избранником, на чью роль охотно претендовали столь многие и столь безуспешно, отвергнутые плавным поворотом обнаженных плеч Эльзы. Тогда меня это, признаться, порадовало и в какой-то степени мне это даже польстило, за брата. Я был гордецом и, что и говорить, не гнушался этого. Такое уж было мое тщеславное время. Мой сын, ставший приемным по единоличному желанию своей матери, никогда не узнает такого счастья. Он будет принужден жить всегда в тени. Печать незаконнорожденности будет сопровождать его всю жизнь, как клеймо. И кто поручится, сколько еще поколений пройдет отмеченными этой тенью. Я знал, что Катрин строит для него, с позволения сказать, дворец. Место выбрано самое окраинное, рядом с Новой Голландией, лишенной уже по ее милости тюльпанов, то есть на петербургских выселках. Проекта дворца я до поры до времени не видел. Возможно, ей тогда нравилось поражать в реальности мое воображение. Сметы, расходы, по мнению Катрин, не должны были меня касаться, они оставались вопросами государственной тайны, и мне предлагалось пользоваться полной финансовой беспечностью. Она, похоже, готова даже была забыть о моих рангах и сводила все исключительно к своей милости, чем и вызывала недовольство своего сына. Павел, разумеется, урежет, как только сможет, все отчисления на дворец для Бобринского, тем более, что его расходы для его собственного дворца постоянно увеличиваются. Заграничное путешествие тому способствовало, и, кажется, он замышляет свой интерьер в стиле мальтийского ордена, что мне со свойственной ему неспешностью сообщил за Василеостровским элем Густав незадолго до моего отъезда на мнимое лечение. Тот факт, что проект Павла портил вид Петровского Летнего сада, ничуть не смущал Катрин, хотя не исключено, что бесконечные препирательства с сыном вынудили ее, наконец, открыто заявить, что она не переносит фонтанов, поскольку «течение их вод противоречит естественному». Трудно предположить, что стало бы с Петергофом, если бы демонтаж фонтанов хоть в какой-то степени выгоден был ее сыну. Наверное, Катрин пошла на хитрость, выделив ему место для строительства собственной загородной резиденции в Павловске. Летнего же сада ей либо не удалось спасти, либо она им в ни малой степени в действительности не дорожила, и слова ее не были пустым звуком. Там изящно мог бы вписаться еще один изящный домик Петра, что напоминало бы эхо времен, связь с первоистоками Петербурга. Однако Павел не страдал Петровской скромностью, а сама она даже не пыталась наследовать ему, исполняя ту образовательную роль, которую так любил Петр, демонстрируя установленные им статуи и рассказывая в мельчайших подробностях сюжеты, с ними связанные. Катрин их лишь терпела, эти статуи. А Петергоф с его шиком, с галантными маскарадами, это излюбленное место Елизаветы она не терпела вовсе и упорно уничтожала все наши очаровательные воспоминания. Придворная эстетика загородных прогулок в обязательных нарядах, соответствующих колориту и цветовой палитре дворца была напрочь утрачена, исключительно благодаря ей. Мне в этом видится неприятный и убогий протест не столько против вкусов самой Елизаветы, сколько против всех традиций елизаветинского времени. Об этом хотел предостеречь нас Разумовский своим безмолвным визитом, и он понял, насколько не готовы мы были к этому разговору в самом начале нашего не состоявшегося заговора.
Я присоединился к чаю на террасе. Был приглашен к столу Эльзой, как старый знакомый. Я был в камзоле, который мне хотелось показать Алексу наедине, но он, похоже, даже не обратил на него внимания. Приглашением Эльзы Алекс, кажется, был не то обеспокоен, не то озадачен. Он умело скрыл свое замешательство, которое я ошибочно принял тогда за тайную ревность. История Меншикова и Петра была, разумеется, на слуху у нашего поколения. Мы вовсе не собирались дублировать ее, и договорились об этом в самом начале нашей придворной карьеры. Мы помнили историю Екатерины Первой, впоследствии жена Петра, которая была ему представлена  его непревзойденного фаворитом Меншиковым, отличившимся в годы их юности изумительной стряпней пирогов с зайчатиной. Он их познакомил в надежде получить разрешение на брак с женой пленного шведа, оказавшейся в армейском обозе Петра. По слухам, пленный швед этот, Карл, так и затерялся среди других пленных где-то в тайге. Алекс подозревает, что он был убит по приказу Петра. По крайней мере, Екатерина никогда не справлялась о его участи, прося лишь милости для всех пленных. Петр никого из них никогда не приближал к Петербургу, несмотря на посредничество шведского посольства и даже несмотря на то, что лишние руки, наверняка, не были бы такими уж лишними при строительстве Петербурга. Решено было, что Карл погиб, а Меншиков найдет себе другую подругу, и Петр, если понадобится, готов поучаствовать в устройстве этого брака. «И то правда, душа моя, не пойдешь же ты супротив царя-батюшки, не то проснешься где-нибудь в Березове, за тридевять земель от Петербурга, друг то он друг тебе, может, и закадычный, но сам знаешь, где лежит граница его доброты», может, так, а может, и как-то иначе переглядывались Меншиков с Екатериной на свадьбе Петра. Лет через семь, похоронив мужа, Екатерина стала полновластной императрицей. Гарантом ее неприкосновенности стала Елизавета, дочь Петра. Отняв у Катрин Павла, Елизавета, по всей видимости, пеклась в большей степени о его благе, чем думает Катрин. Она стремилась восполнить для него ту связь с языком страны, которой сама из-за влияния матери во многом была лишена и которую почувствовала лишь познакомившись с Разумовским. Катрин этого Елизавете никогда не прощала. Думаю, что план передачи моему денщику моего сына не был для нее таким уж спонтанным, как ей хотелось бы, чтобы думал я. Скорее всего, она вынашивала его все время беременности. Безусловно теперь, что он приобщился к родному для России языку, однако, к каком именно, это оставалось для меня вопросом. Если она не хотела быть его матерью, то что ей мешало сделать меня его отцом, кем я ему и был на самом деле. Тем более, что всем это было известно, всему двору и всему Петербургу, а потом, если не сразу, стало известно и всей России. Он носил бы мою фамилию, а не был бы безвестным Бобринским, выпавшим в шубу бобра через черный ход Зимнего дворца. Это сделано было явно не в угоду близости к родному языку. Пусть он бы не мог путешествовать за границей, как Павел, или хотя бы как я сейчас. Пусть бы он ограничился путешествием по России, которое сейчас он предпринимается в мое там отсутствие. Мне пишут, не знаю в точности кто, возможно, Густав, что ему рассказывают там всякого рода небылицы обо мне, о том, как я будто бы незадолго до приезда своего сына соблазнил жену уездного губернатора, в слезах немилосердно брошенную мною к ногам мужа. Я чувствовал, что мое имя нещадно валяют в грязи в мое отсутствие и что речь уже идет не только о уродливых пародийных портретах, на которых меня для истории изображают с таким отвислым животом, которого у меня и сейчас нет, когда я уже второй год сижу совершенно неподвижно в этом инвалидном кресле после случившегося в Лозанне. За свою репутацию я нисколько никогда не волновался, я знал, что одним своим появлением, если не во дворце ея императорского величества, то просто в Петербурге, сумею развеять все нелепые слухи, которыми обросло мое бренное имя за время моего там отсутствия. Хуже всего было то, что по сведениям, полученным тайно мною, видимо, из того же неизвестного мне источника, сын мой единственный обратился в плебея не только в смысле языковом. Мне были высланы в Австрию копии его дневниковых записей, безмерно меня огорчившие. В них он с насмешкой писал о приглашенном им в путешествие по стране друге, сокурснике, оставшемся, по всей видимости, практически без средств в связи с такой длительностью поездки, на которую он изначально, вполне возможно, не рассчитывал, и мой и ее сын, в средствах явно в такой степени не ограниченный, рассмеялся ему в лицо, находя, что ожидания, будто он сам может предложить ему некоторую сумму, просто смехотворны. То есть, он вырос плебеем, не доставшийся мне Алекс, по милости Катрин тезка моего родного брата. Язык этой рукописи страдал тем же плебейством, которое разве что немка по рождению могла перепутать с родным русским языком.
Так что, как видно из этого пересказа, в Неаполе я был далек от романтической увлеченности, и пытался с большим трудом разобраться в происходящем в своей собственной, с позволения выразиться, семье. Однако Алекс, как выяснилось уже по возвращении в Петербург, он и не думал  о ревности. Все было гораздо-гораздо сложнее.

12.
Тело мое постепенно сдает свои позиции. Клетка за клеткой жизнь отступает. Руки служат мне вместо языка, хотя Алексу за их тряской не всегда удается сразу понять смысл моей речи. Теперь я изуродован окончательно, и обо мне можно говорить, что угодно. Алекс не будет опротестовывать ничего, я это понял. Я сам ему это запрещаю. Мы, все четверо, верим в Бога, и Бог все видит, так учила нас мать. Она была единственной женщиной среди нас, четверых ее сыновей, и мы ее боготворили. Я опрометчиво перенес это обожание на Катрин, свою первую настоящую любовь. Я думал, что с любимыми женщинами иначе и нельзя обходиться. Тогда я еще не знал, что настоящего чувства мне придется ждать еще очень долго, почти всю оставшуюся жизнь, а в молодости я был непростительно тороплив, приписывая эту спешность горячности, свойственной русским, забывая, однако, как по-московски основателен был в разговорах Старший, ничуть не менее русский, чем я. Кем были мы для Катрин, я и Грегор, если не марионетками ее тщеславия. Потемкин так и не привык к дворцовой жизни, тем более, что по приезде в Петербург он оставался там крайне непродолжительное время, живя в основном на бивуаках и в палатках со своей, милой сердцу племянницей Катюшей. История эта была скандальной даже для видавшего виды Петербурга.
В какой-то момент мы с Катрин достигли той бесповоротной точки в наших отношениях, после которой ничто уже не могло быть, как прежде. Наверное, я знал, когда именно это произошло, только забыл после случившегося в Лозанне. Теперь мне непременно нужно о нем вспомнить, а то еще чего доброго не смогу умереть раньше Алекса. Я должен умереть раньше, потому что я старше. Это я всегда ему говорил, перед каждым сражением. Он, должно быть, привык сейчас к этой мысли.
Наверное, в какой-то момент я сравнил плебейство нашего сына, привнесенное ею в его воспитание, с ее собственным, изначально ей присущим. Хотя нет, пожалуй. Столь откровенно я говорил с ней уже в Мраморном, когда сам отчертил ту финальную черту, через которую она уже больше переступать ко мне не смела. Однако и такого финала, какой получился, Катрин вряд ли могла желать. Это ей крайне невыгодно. Публика молчалива, но памятлива. Ей ли это не знать. В общественном мнении она сильно теряет. И чем дольше я живу, тем, как ни странно, дольше обо мне помнят. Но долго мне не протянуть. Глаз этот, правый, который сначала перестал моргать, как будто испугавшись вытащенной ложки, которую рот мой никак не хотел выпускать из своей пасти, этот правый глаз перестал открываться, и лейтенант Густав Шмидт, подающий большие надежды корабельный окулист Алекса, больше уже не приезжает меня навестить. Теперь я сижу по большей част на веранде. Ее скоро закроют на зиму, и я не уверен, что дождусь новой весны, чтобы вновь полюбоваться на наш сад. Большая серая ворона уселась на перила балюстрады, потом прошлась по ней взад-вперед несколько раз, как часовой, и, помахав мне хвостом, стала смотреть в ту же сторону, что и я, за компанию. Я вспомнил. Мы ехали верхом по такой же, как, наверное, сейчас, почти замерзшей дороге. Потом я просматривал хроники, составленные Катрин, она утверждала, что мы были в Москве в сентябре. Однако она тянула время. Возможно, в расчете на то, что я передумаю, или в надежде найти претендента, более подходящего для ее карательной миссии. Поняв, что я не откажусь от своей затеи, она откладывала мой выезд до наступления холодов, чтобы уменьшить риск заражения меня и моего отряда, который рано или поздно должен будет вернуться в Петербург. Во время нашего последнего разговора, когда она пыталась отговорить меня от этой экспедиции, она спросила меня «как я буду прикасаться к ней, своими руками, после этой чумы». Я ответил, что «по ее милости я никогда не мог прикоснуться к своему собственному ребенку, не мог взъерошить ему волосы, похлопать по плечу, подсадить в седло, не могу всего этого и сейчас, так что я, скорее всего, привыкну к недотрогам в своей, с позволения сказать, семье».
По пути в чумную Москву я слышал только стук копыт своей гнедой лошади, который заглушал для меня мое биение сердца. Кровь в висках стучала, и копыта чеканили каждое ее слово. Беда заключалась в том, что ни одно из них не было последним. С ней нельзя было просто порвать все отношения, раз и навсегда. Мне так или иначе придется ее видеть, поскольку я все еще служил России. Тогда такой же вот ворон сел тогда на мой ранец и прервал мои мысли. Вероятно, рядом должны были быть трупы тех, кто пытался бегством покинуть Москву. Я оставил отряд объезжать окрестности и приказал им стрелять по воронью чем угодно, хоть из рогаток, но чтобы они не разносили заразу, и как можно быстрее организовать погребение всех умерших вдоль дороги, пока земля еще не промерзла. Нашлись добровольцы. Адресоваться они должны были напрямую ко мне, и я давал распоряжения караулам в городе отсылать могильщиков по указанным направлениям. Окрестных крестьян я запретил привлекать к работам, чтобы не смешивать здоровых с больными и сократить площадь карантина.
В вопросах чувств брат мой полагался по большей части на свою интуицию. Возможно, желая доказать мне, что Катрин меня по-прежнему любит, он предложил ей после нашего возращения из Лозанны, взять меня под арест, как беглеца, отказавшегося незамедлительно выполнить ее требование и тем самым исполнить ее императорскую волю. На аудиенции, последней из испрошенных им, Алекс напомнил ей о необходимости содержания меня в этом случае под присмотром тюремных властей как субъекта ее власти, отказавшегося добровольно вернуться на родину. Так что, если мой арест будет ей угоден, Алекс готов был выдать меня ее тюремным властям. Он демонстрировал покорность. Он даже выразил надежду, что тюремные врачи, наверняка, сделают для меня все возможное, как когда-то они помогли Ольге. Катрин, внимательно выслушав его, выслала меня в Москву, в Нескучное, ожидать своего решения. Получилась неплохая ссылка, учитывая расстояние до столицы. Петербургские друзья явно не смогут меня часто навещать. Так что нельзя сказать, что, не арестовав меня, она пожаловала меня милостью. Катрин вернула себе все, когда-либо пожалованное мне, за исключением, конечно, моих прошлых заслуг. Похоже на конфискацию нажитого мною имущества. Мои звания и ранги переданы другим. Гатчинский дворец достался Павлу. Мраморный, проигранный мною Густаву, был выкуплен ею у него в свое пользование, надеюсь, за баснословную цену, которой он никогда не стоил из-за своей безвкусной внешней планировки, нарушенными пропорциями внутренних покоев и полной соподчиненности Михайловскому замку. Так что, она вполне может теперь единолично наслаждаться круглогодичным промозглым холодом своих мраморных залов и видами на свою, и моего сына, Петропавловскую крепость. Катрин никогда никого не присылала справляться о моем здоровье, что не разубеждает Алекса в ее преданности мне, разумеется, в ее собственном смысле, который я склонен считать не иначе как крайне извращенным. Однако и я не верю, что забвение стало моим уделом. Напротив. Сданный тюремным властям, я мог рассчитывать встретиться со своим сыном, которому будет повиноваться коменданты Петропавловской крепости, как и всех других крепостей, ссыльных поселений и перегонов, которые он уже осмотрел во время своего внутреннего турне. Его мать гарантировала ему мирную жизнь, далекую от опасностей баталий, забыв, кажется, о том, что не они погубили меня. Если бы я знал, какой удел ему обеспечен, если бы хотя подозревал об этом, я бы давно убил Катрин своими собственными руками, не дожидаясь, когда такое же решение покажется единственно возможным моему брату. Возможно, в этом случае хотя бы он был бы счастлив в своей личной жизни.
Поселившись со мной в Нескучном, Алекс подал в отставку и получил ее.
Я пытаюсь понять, на что она, в сущности, могла рассчитывать, наша императрица Катрин, хотя ее логика с некоторых пор стала казаться мне в высшей степени ущербной. Видимо, она думала, что я оставлю в Лозанне все, как есть, смирившись с потерей, и вернусь к ней, припав к ее ногам и прося о милости в отсутствие Грегора, которого она заблаговременно отошлет к тому времени куда-нибудь на Кавказ, воевать ради нее с горцами. Я даже не представляю, в каком из французских романов, подсказанных ей Вольтером, она могла вычитать такую развязку. Но я не припал к ее ногам, и не оставил дело на самотек, а предпринял свое собственное расследование, как и в предыдущем случае. Она прекрасно знает, что я все понял, и тогда, и сейчас. В этом смысле она далеко не так глупа, поэтому и не заслуживает прощения. Можно было бы надеяться, что я не буду так суров, поскольку речь идет о матери моего сына, однако, в нашем с ней случае данное обстоятельство только усугубляет ее вину. Она рассчитывает на безнаказанность, но кто внушил ей, что годы, проведенные ею после моей смерти, будут для нее счастливее моих последних дней. Милости ей ждать больше не от кого. Павел бы давно ее убил, не моргнув глазом, если бы она еще при жизни фактически не уступила ему трон. В этом смысле он – точная ее копия, и я немного боюсь за своего сына, которому придется постоянно считаться с абсолютной монархической властью своего полубрата, полубога по полученному воспитанию, которому по факту рождения, смею надеяться, он не уступал практически ни в чем. Однако боюсь я и того, что при другом повороте событий, если представится случай, он превзойдет в жестокости и Катрин, и даже Павла, поскольку пока речь идет о еще не оперившемся юнце. Однако я опять забегаю вперед.
Я вспомнил, что встретился с Эльзой в Испании. Именно этот, какой-то петербургский, цвет ее платья на фоне ярких, как фламенко, или наоборот, пуританских нарядов испанских матрон, и привлек тогда мое внимание. У нее в волосах во время нашей единственной мазурки вместо красных маков и роз был сиреневый цветок, который она назвала персидским ирисом. Редчайший цветок, как и она сама. В этом путешествии я невольно выискивал или случайно натыкался на русскоязычные семьи, или на таких же путешественников, каким был я сам, и Эльза не обманула мои ожидания, хотя и говорила она по-русски так, как человек в России давно не бывавший. Я сожалею теперь, что не стал тогда ни о чем ее расспрашивать, хотя не думаю, что услышал бы правду, однако, тем не менее, мне стоило бы попробовать заговорить на тему, казавшуюся табу, то есть, на причину ее полной отстраненности от России, но не от языка. У других русскоязычных, мною встреченных, были веские, или казавшиеся такими, причины, как то дипломатические миссии, смешанные браки, родственные узы, наследство, интересы к исследованиям. Эльза не упоминала ничего подобного. Она нигде не чувствовала себя одинокой, и ей нравилось внезапно появляться там, где она пожелает, нравился эффект, сопутствовавший эти появления. Везде и всегда ее принимали с нескрываемым восторгом.
За чаем Эльза сказала, что выбрала Неаполь не только по моей рекомендации, но и потому, что ее интересует это испанское поселение в Италии, которое до сих пор остается инородным на общем фоне. Мы с Алексом, признаться, не чувствовали этой инородности, но нам было весело осматривать окрестный пейзаж ее глазами. Однако видели мы по большей части наши прекрасные корабли. Парусники Российского флота, гордость Петра. Вероятно, чтобы отвлечь наше внимание от гавани, она предложила станцевать для нас неаполитанский танец, который всего уместнее, по ее мнению, танцевать именно здесь. Музыканты, по первому же ее взмаху с балкона, явились к нам целым оркестром. Те цыганские пляски, от которых у Алекса захватывало дух в молодости, преобразились теперь в чеканную испанскую дробь итальянских башмачков.
Мы пробыли в Италии все лето. Пытались все вместе побывать в Венеции, однако, добрались лишь до Рима. Мы мчались туда наперегонки в двух каретах, в одной из которых был я, во второй – Эльза с моим братом. Алекс не привык к наземным ухабам. Ему гораздо легче далась бы морская качка. Нам с Эльзой было очень весело. Смешила нас даже серьезность Алекса, который каждый раз, ступая из кареты на землю, стоял некоторое время, упершись в нее обеими ступнями, как будто только что пережил шторм. Мы с Эльзой опять смеялись. Вспоминая это, я и сейчас смеюсь, но Савл крепко держит меня за руку, чтобы я случайно не упал с кровати. Он, наверное, думает, что мне снится тот шторм, который казался Алексу спасением.

13.
Рассказывают, что Катрин незадолго до кончины Разумовского приехала к нему. Граф принял ее, не мог не принять императрицу. Думаю, лучше бы он принял меня тогда, когда я приезжал к нему с письмом от Эльзы, вдовы Ломоносова. Тогда он мог еще успеть мне все рассказать, даже если было уже поздно. Он видел, что мы тыкались впотьмах, как слепые котята мимо миски с молоком, и наблюдал за нами, наблюдал настороженно, спокойно и с ужасом, но не уверен, в какой именно последовательности расположились его чувства. Можно было об этом его спросить, если бы он пожелал говорить со мной. Сначала, наверное, с ужасом, потому что прекрасно помнил времена Анны Иоанновны, которая лишила простолюдина Ломоносова университетского содержания, и без того смехотворно скудного, несмотря на просвещенческие иллюзии Петра. В результате Михайло пришлось покинуть Германию, но одному, на скорое обустройство семьи рассчитывать не приходилось, регентша не собиралась благоволить протестантам в России. Затем, вероятно, граф наблюдал за мной настороженно, когда наш с Катрин брак еще имел шансы состояться, и ему не понятно было, к какому стилю правления это может привести. Затем граф наблюдал за мной спокойно, поскольку мое падение уже нельзя было предотвратить и изменить что-либо тоже было невозможно. То есть, ситуации вернулась к своему началу, к сцене заговора, когда он, умело сохраняя внешнее спокойствие, отужинал с нами, держа за пазухой елизаветинский брачный контракт. Но не исключено, что все было в точности до наоборот, что он спокойно смотрел на нас, заговорщиков, которые явно решили обойтись без него, что он настороженно ждал, какой выбор сделает Катрин, например, между мной или Грегором, а потом с ужасом ждал развязки, когда ему еще было, что терять, когда императрица сама явилась к нему, чтобы уничтожить его брачный контракт с Елизаветой, уже давно умершей. Как бы то ни было, граф ждал, наверное, что я сам спрошу его о его тайне, которую знала Катрин. Он терпеливо ждал все эти годы. Но дождался он только моего визита с письмом вдовы, что выглядело совершенно нелепо, с его точки зрения. Наверное, он не представлял, что Катрин что-то скрывает от меня, думая, что раз мы с ней вместе спим, то мы с ней заодно, как было в их отношениях с Елизаветой. Не знаю, о чем мне следовало его спросить, или как. Надо было с чего-то начать разговор, чтобы вопрос возник сам собой, однако, такого разговора не состоялось ни разу за все время моей карьеры в роли фаворита. Все в точности так же, как в случае с Эльзой в Испании, когда мы танцевали польскую мазурку. Потом в Италии она, разумеется, гораздо больше общалась с Алексом, чем со мной. До сих пор не знаю, как мог бы звучать мой вопрос. «Прошу Вас все мне рассказать». Да, именно так. Мне следовало покорно просить графа не отказать мне в любезности и все мне рассказать, без утайки, о чем бы ни шла речь. Все, что могло нам всем быть полезно. Нам и России. Я был, конечно, горд и в некоторой степени тщеславен, но не настолько, чтобы не суметь произнести эту фразу человеку, формально не имеющему никакой власти и не располагающего уже на тот момент практически никаким влиянием. Дело было не в этом. Конечно, у Разумовского были друзья, даже близкие, однако, он, насколько мне известно, после смерти Елизаветы ото всех отстранился и жил довольно замкнуто, выезжая разве что поиграть в вист, но при этом так, будто дал обет молчания. Я попросту не знал и не предвидел всех причин, которые должны были побудить меня сделать шаг самому ему навстречу. По крайней мере, я не посмел сделать этот шаг первым. Я слишком полагался, пожалуй, на свое влияние при дворе, мнимость которого была графу известна лучше, чем мне самому, поскольку он, возможно, невольно сравнивал свое положение фаворита с моим. Разумеется, разница была колоссальной. Я думал, что уж тут, говорить, так говорить правду, я думал, что это он должен просить меня выслушать его, если ему было, что скрывать от Катрин. В таком случае мы с ним оба заблуждались, и оба ошиблись. Мы оба совершили промах. Об этом он, скорее всего, и думал, наблюдая за мной из-за портьеры, когда я удалялся от его дома, оставив сонному слуге благодарственное письмо вдовы.
Интерес Катрин к бумаге, которой скреплялся союз графа с Елизаветой, действительно, мог показаться смехотворным. Копию подобного договора легко восстановить, если, конечно, сын Катрин не доберется до архивов и не выхолостит их по своему произволу. Разумовский был для Елизаветы фаворитом, возможно, мужем и оставался преданным ей вдовцом. Потому, наверное, он и слышать не хотел о вдовствующих особах, что им уже ничем нельзя помочь. Если они любили, то потеря возлюбленных для них невосполнима, а если нет, то потерянных лет все равно уже не вернешь. Душевный надрыв, лишь иногда сопровождаемый в данных обстоятельствах плачем, выглядит одинаково в обоих случаях. Соболезнуя, можно вместе скорбеть об утрате, чего Разумовский, со всей очевидностью, делать не собирался, поскольку потерял еще не все. Мы с Алексом так далеко тогда не смотрели.
Знай мы об этом формальном контракте во время заговора, мы могли бы поднять графа на престол вместо Катрин. Поляк оказался бы царствующей особой в России. Ситуация могла статься похуже, чем со Лжедмитрием. Однако нам стоило рискнуть. Никто не возразил бы, если бы за ним пошла гвардия, даже московская епархия. Граф, наверное, представлял, чем могут обернуться наши с Катрин отношения, однако, на момент нашего заговора он мог видеть в них такую же идиллию, как свой собственный брак. И не стал ее разрушать. Не посмел. А должен был бы сыграть своим козырем. Чтобы у нас был выбор. Он обошелся с нами высокомерно, как с малолетками. Тем самым граф отказал себе в праве на нашу благодарность и именно поэтому, а не по какой-то иной причине, он и не вышел ко мне, когда я приезжал к нему с письмом вдовы. Он нас переиграл, но не то чтобы себе во вред, что было бы еще куда ни шло, а во вред общему делу, какое было сначала его, потом наше, а теперь уже никто из нас не может влиять на его ход, который принято считать ходом истории. Разумовский совершил промах. Так что когда Катрин протянула руку, чтобы выхватить у него брачный контракт, последний документ елизаветинской эпохи, граф сам разорвал его. Представляю себе его несокрушимое на тот момент спокойствие. Тогда он еще не все потерял. Катрин, впрочем, думала иначе.

14.
Я был везде в камзоле во время своего путешествия. Он подчеркивал мою отстраненность от дел и делал мои визиты неофициальными. Я не намерен был говорить о политике, да никто, наверное, и не стал бы меня о ней спрашивать после неудачи с турецким миром. Однако, как ни удивительно, во Франции мне сообщили, что там никто не считает мои действия с турками неудачными, даже напротив, некоторым казалось, что миссия Алекса потому и увенчалась успехом, что именно я задал на этих переговорах необходимый тон.
Однажды я видел, как прислуга примеряет мой камзол, чтобы покрасоваться перед своей избранницей. Девица запрещала юноше его портить, пыталась стянуть, но так, чтобы не испортить самой. Помню, что эта почти семейная сцена показалась мне очень милой. Первая парочка воркующих голубков, встреченная мною в Европе во время лечения. Камзол и вправду был красив. Я сшил его в одной из тех галантерейных лавок, которые по милости Катрин не мог обойти стороной. Сшил, чтобы как-то оправдать свое там присутствие. Можно сказать, сгоряча. Потому что хождение по подобным местам уже к тому времени мне наскучило, а я еще не объехал и половины Европы.
В Италии я заказал свой портрет, для которого я позировал в подаренном мне Эльзой халате китайского шелка с цветами, напоминавшими мне анемоны. По мнению Эльзы, халат фаворита должен быть именно таков, карминный с проблесками голубых лепестков, похожих на перья. Вид у меня на портрете и самом деле был отдохнувшим. Можно сказать, что лечение явно пошло мне на пользу. Вообще говоря, отношения Катрин с Потемкиным давали мне право на измену, и я предпочел бы забыть о своем уже мнимом фаворе, если бы не слухи, которые неизменно опережали мой приезд. Никто почему-то, как и Алекс, всерьез не относился к Потемкину, который, с точки зрения Катрин, превосходил меня во всем по своим личным качествам. Позже, в Лозанне, слухи о моей опале распространялись в Европе с такой же быстротой. Помнится, тогда вынужденная изоляция меня немного смущала, пока была внове. Потом я сам стал сторониться знакомых, чем напомнил себе Разумовского.
Мы решили с Алексом добраться до Венеции на кораблях. Эльза, помнится, мечтала о карнавале. Однако с Корсики пришел приказ для эскадры немедленно возвращаться в Россию. Конечно, некоторое время Алексу дается на сборы, и мы отправились в Палермо. Большая часть кораблей русской эскадры из стратегических соображений швартовалась у восточного побережья Италии. Теперь, наверное, Алексу бы хотелось, чтобы это наземное путешествие длилось для него вечно, но для себя я этого пожелать не мог, зная теперь, что произошло бы в мое отсутствие в России.
На обратном пути мы зашли в Тунис, купили Эльзе пару широких африканских платьев. Конечно, я не сказал еще про свадьбу. Она была роскошной, насколько корабельная жизнь Алекса располагала к роскоши. Невеста в бледно-розовом воздушном платье, скроенном, скорее, в испанском, чем в итальянском стиле, с кружевами на рукавах сидела на палубе, раскачивая ногой в белоснежной атласной туфле, и матросы подносили ей каждый по цветку. Белых роз потом собралось у нее столько, что их лепестками ей удалось засыпать всю палубу. Кружась в объятиях Алекса, она подолом подняла настоящую снежную бурю. Было очень красиво смотреть на нее. И на Алекса в белом кителе я тоже смотрел. Как на женившегося капитана, которого теперь в порту всегда будут ждать. Корабельный священник чинно отслужил молебен, полагающийся по данному случаю. Экипаж ликовал не меньше меня.
Свадебного празднество завершилось довольно поздно неаполитанскими фейерверками, которые Эльза предпочитала римским, считая последние слишком прозаичными для своего испанского темперамента. Дожидались, когда стемнеет южное небо, чтобы отчетливее видна была игра огней. Скрывшись за фейерверками, я отправился на корабль Грэга. Приказал удивленным матросам грести, не привлекая всеобщего внимания, и они поднимали весла, когда цветные искры в небе потухали. Грэг тоже как будто удивился, увидев меня поднимающимся к нему на палубу во время всеобщего веселья. Я не знал, с чего начать разговор, но наученный неудачей с Разумовским, я попросил Грэга принять меня по делу наедине, в его каюте. Он выслушал меня. Сказал, что не ожидал подобной просьбы от фаворите. «Бывшего фаворита», уточнил я, полагая, что рано или поздно ему-то все равно правда будет известна. «Не скажите», перечил мне Грэг, «если об этом разговоре никому не будет известно, все еще может наладиться в вашу пользу». Меня, признаться, это в тот момент волновало меньше всего. Я просил его дать согласие на мою просьбу, уверяя, что Алексу о моем визите к нему ничего пока не известно, и он тоже не должен ему ничего говорить. Я все расскажу ему сам, примерно так я сказал Грэгу. Немного поколебавшись, он дал согласие, добавив, что ему нужна пара дней, чтобы связаться с другой стороной. Я понимал, конечно, что дал ему непростую задачу. Однако, думаю, он оценил и то, что я своей странной на первый взгляд просьбой вовсе не ставил его в двусмысленное положение перед нашей императрицей. Отплыли мои матросы с корабля Грэга такими же невидимками, какими явились к нему. Одет я тогда был, кажется, в один из самых скучных своих кафтанов, сшитых во время питья воды. Вначале он напоминал мне о лечебной цели моего путешествия по Европе. Теперь же он прекрасно сослужил мне для маскировки. Для меня день свадьбы Алекса закончился прощанием с его матросами.
Завтракаем сегодня на веранде, наверное, последний раз в этом году. Мне удалось выманить сюда Алекса. Если бы не я, то, конечно, завтракали бы уже в доме, в тепле. Но я решил еще подождать, пока не замерзнет левое ухо. Только оно да левая верхняя часть щеки еще не утратили некоторую чувствительность. Сидим с ним, укутанные пледами. Алексу это кажется смешным, но другого выхода нет, чтобы не озябнуть. Наверное, чтобы сгладить неловкость, оставшуюся в его памяти после предложения сдать меня тюремщикам Катрин, он заговорил, что не оставил бы меня там одного, что он нашел бы способ со мной видеться, как виделся с Ольгой, но это я уже и без него знал от своих людей. Именно тогда, наверное, Катрин и пришла в голову мысль ужесточить досмотры тюремных кордонов, препоручив эту службу в ведение моему сыну, как если бы степень наших свобод она примеряла, сообразуясь с нашими действиями, с тем чтобы воспрепятствовать им, и делала при этом все возможное, чтобы их ограничить. В результате я выбрал бегство, а Алекс – отставку. Другими свободами, сообразно нашим рангам, мы уже не располагали. Мне удалось подмигнуть Алексу, чтобы его утешить в его раскаянии, но он, видимо, этого не оценил, приписав движение моего века мышечным судорогам.

15.
Дальше рассказывать очень тяжело. О себе я не знаю, был ли я счастлив когда-нибудь до Лозанны, где я все потерял, однако, про Алекса я знаю точно, что он тогда, в Италии, был безмерно счастлив. Я видел это в его сияющих глазах. Мне было неловко, что я за его спиной замышляю некий сценарий, к которому он, скорее всего, не готов, но я полагал, что действую ради его же блага. Эльза тоже была счастлива, но это было ее естественное состояние. Она просто излучала свое природное счастье на всех точно так же, как завораживала своей красотой все вокруг, блеклые цветы, тусклые шелка и, наверное, пасмурные вечера тоже казались бы с нею лучезарнее, однако, этого мы никогда не узнаем. Я никогда не видел Эльзу несчастливой, пока мы не вошли в северные воды.
Алекс, наверное, не стал бы слушать мой пересказ своей истории, но мне необходимо вспомнить все детали, я должен заставить работать свою память, ведь именно этого он, в конце концов, и добивался.
На следующее утро, когда мы взяли курс на Тунис, я ранним утром застав его на палубе, сказал, что я договорился с Грэгом, и если хоть что-то будет угрожать Эльзе здесь, ей достаточно будет выброситься за борт, чтобы там ее подобрала шлюпка Грэга и переправила на какой-то из ближайших английских кораблей. Сам он, по моему мнению, всегда мог найти повод для въезда в Англию, чтобы там с ней встретиться. Алекс был возмущен и моим вероломством, с которым я, по его мнению, обделываю дела, пока он ничего не подозревает, и всей нелепостью предположения, что Эльзе хоть что-то может угрожать на его корабле, где он – полновластный хозяин.
«Почему ты вообще называешь ее Эльзой», вмешивается вдруг Алекс в мои воспоминания, «ее звали Ольгой, и не такой уж был у нее немецкий акцент, чтобы путать ее с вдовой Михайло». Значит, я все-таки проговорился во сне, и Савл донес ему на меня. Конечно, я называю ее Эльзой не из-за немецкого акцента, какая нелепость такого предположения, как будто я мог спутать в памяти акцент Эльзы с Катрин, я еще не совсем утратил слух. Связь имени Эльзы с Елизаветой ввела меня, должно быть, в заблуждение. К тому же, признаться, я не уверен, что и ему она назвала свое настоящее имя. Мы с Алексом теперь прекрасно знаем, кому это имя было известно наверняка.
«Она предлагала мне остаться в Италии, где нам было так хорошо. Я вышел бы в отставку, но и ради этого тоже мне надо было вернуться в Россию, и я ни за что не оставил бы ее дожидаться меня где бы то ни было». Я не знал тогда про их разговор об отставке, значит, и они тоже, секретничая, что-то замышляли за моей спиной. Думаю, что в этом случае Алексу вряд ли удалось бы выехать или отплыть в Европу хотя бы еще раз, впрочем, ему и так это больше не удалось, да и надобности у него больше не было.
После Туниса Эльза появлялась на палубе не иначе как в одном из своих африканских платьев, названных ею самыми мавританскими из всех возможных. Их цветной узор делал ее похожей на испанку. Мы обогнули Испанию, шли мимо берегов Франции, шли красивым строем кораблей великой державы. Наверное нами можно было залюбоваться с берега. Мы с Алексом любовались Эльзой. И мы утратили бдительность. В какой-то момент у нее был еще шанс к спасению, но она его не считала таковым, как она потом объяснила Алексу в Петропавловке. Выловленная матросами, в мавританском убранстве, оставив практически все свое состояние на борту русского судна, кем она могла явиться в Англию, пусть даже под покровительством лиц, заслуживающих доверия. Но она в своей жизни знакомилась с разными лицами, и доверие некоторых таяло у нее прямо на глазах, как русская сосулька в теплой руке. К тому же у нее была и другая, более веская причина, предупреждающая ее от всех возможных рисков.
Признаться, я, как и Алекс, предпочел бы дальнейшее просто забыть, потому что дальше для нас началась та жизнь, в которой мы как будто перестали быть самими собой. Мы превозмогали некие обстоятельства, а преодолев одни натыкались на новые, гораздо худшие во всех смыслах. Теперь мы, конечно, пошли бы за советом к Разумовскому, но он, как известно, уже был мертв. Не исключаю, что порвав контракт, в один из дней после этого он принял яд. Принял с утренним кофе, накануне устроив каким-то образом судьбу своего сонного лакея, и унес с собой в могилу имя, принадлежавшее нам всем.
Нам приходилось рассчитывать на самих себя, когда против нас, казалось, был весь мир, окружавший и олицетворявший собой Катрин. Она встретилась со мной после моего прибытия из Кронштадта, пригласив меня в мой новый дворец, который она назвала Мраморным. Он был почти такого же розового цвета, как свадебное платье Эльзы, и я, наверное, от одного этого вида сразу возненавидел его. По крайней мере, одного этого уже было предостаточно. Тогда я еще не знал, что этот с позволения сказать дворец был ее подарком мне за удачно выполненную миссию. Я, признаться, даже не сразу понял, о чем именно она говорит. Я склонен был думать, что слова ее относятся к лакею Ивану, который вкатил ее в креслах, специально сработанных для подъема по этой, самой крутейшей из дворцовых лестниц Европы. Я бы даже сказал, что одна только эта лестница выводила Мраморный из ряда вон из числа претендентов на дворцовую атрибутику. Но Иван справился, я опять увидел ее расставленные ступни, устремленные ко мне столь же решительно, как когда-то к приставной лестнице у ее постели в Зимнем. Я дал Ивану на эль, сказав, что больше он здесь мне не понадобится, так что пусть не торопится возвращаться, чему он был со всей очевидностью рад. Раз уж это – мой дворец, то я стал в нем распоряжаться, полагая, что обратный путь по моей дворцовой лестнице Катрин с легкостью преодолеет сама. Когда летящая поступь Ивана смолкла, она намерена была шагнуть мне навстречу, но я увернулся, обернувшись к камину, и похвалил его изящество, несоразмерное с отапливаемой им площадью. Катрин была уверена, что камин все-таки превзойдет мои ожидания. Затем мы вдвоем посмотрели в окно из этой громадной мраморной залы на дымящиеся факелы крепостной стены Петропавловки. Я посчитал этот вид чрезмерно романтичным для розового замка бывшего фаворита. Спросил, на всякий случай, там ли она уже, как будто у Катрин был еще выбор, и услышал в ответ, что это уже не мое дело и я заслужил награду «успешно выполненную миссию». Так, видимо, она оценила собранную мною коллекцию нижнего белья. Понравились Катрин и доставленные мною картины, в общем и целом, но она считала их собственностью Эльзы, по праву перешедшей ей.
Продолжая осмотр залов, мы дошли, наконец, до того поворотного пункта, который не мог скрыть за прекрасной пилястрой, рассматриваемой отдельно, вне архитектурных интерьеров, истинную цель нарушения внешних архитектурных пропорций. Я поинтересовался, не боится ли Павел, что из этой спальни я тоже организую наблюдение за его Михайловским замком. Разница заключалась в том, что мне будет виден фасад, обращенный к Летнему саду, то есть эрзац, а ему – мой парадный подъезд, где он может составить себе список всех лиц, навещающих меня в разное время, если мне вдруг взбредет в голову здесь поселиться. Я выразил предположение, что именно ради этой затеи дворец, задуманный как архитектурный шедевр, был вдвое урезан и превращен в жалкое уродство. «Ты ничего не понимаешь, он хочет видеть, как часто я буду бывать здесь, но это дело его не касается». Катрин, конечно, проговорилась случайно. Павел сказал ей, что в первоначальном своем виде Мраморный стал бы, как минимум, в три раза солиднее Зимнего, и природа власти этим подарком была бы решена в мою пользу всей общественностью Петербурга, вне зависимости от наличия или отсутствия у нас тайного брачного контракта.
Дошли мы с Катрин, наконец, и до тех покоев, где в угоду внешней архитектурной гармонии дворца, частью стены внутри окно одного из помещений было наполовину перегорожено, и я долго ломал себе голову на глазах у Катрин, пытаясь изобрести предназначение для этого закутка. Ружейный шкаф, конечно окно пришлось бы вовсе загородить, что было бы для меня печально, поскольку это – единственное из помещений, выходящих на Неву, из которого не видна ненавистная мне с некоторых пор Петропавловская крепость.
Здесь мог быть мой сад, через который можно было бы выйти к Неве и к Летнему саду с домиком Петра, но Павел указал Катрин на неверно выбранный архитектором угол, располагающий Мраморный не вровень с набережной, в сравнении, видимо, с Петропавловкой, всем известным квадратом на противоположном берегу. На примере этого дворца я видел, чем могла быть, но не стала моя жизнь, какой в ней был скрыт потенциальный шедевр. В точности, как с моим лицом, одна половина которого уже как будто бы исчезла с лица земли. Не будь этого уродства, которое превосходит мое воображение, и я был бы счастлив. Именно. Вот, наконец, я и наше тот момент, когда я мог бы быть счастлив. Испытанное мною разочарование было бы, наверное, воспринято мною не так остро, если бы не предписанное мне Катрин путешествие по Европе, где я побывал в некоторых весьма красивых дворцах. Особенно запомнилась мне Франция. Так много разнообразия, которое и не снилось никому в Петербурге. Елизаветинский дворец был просто снесен Катрин после смерти Разумовского. Он был своего рода отражением Меншикова дворца по ту сторону Невы, противостоя Васильевскому острову. Так дочь Петра могла бы смотреть на прежнего возлюбленного своей матери, соизмеряя чувства. Зачем Катрин понадобилось вмешиваться в этот архитектурный диалог, не совсем очевидно. Дворец Павла оказался помпезен, претенциозен и в целом безвкусен, под стать Мраморному. Подъездные пути к нему с каналов, унаследованные от Летнего сада, отрубленного этой каменной глыбой, оказались несоизмеримы с остальными масштабами, и по ним нельзя уже больше совершать прогулки, как было прежде, чтобы с воды полюбоваться редкими растениями. Дворец, заложенный для моего сына, кажется крошечным в сравнении с Михайловским замком Павла. То есть, в плане городского строительства эти два сооружения не гармонируют, не дополняют друг друга, не соперничают, как, возможно, это было во Франции, а призваны доминировать одно над другим. Идея эта в точности повторилась в нашем последнем с Катрин диалоге в моем Мраморном дворце, который я, подчинившись, должен был принять от нее в подарок с учетом доработок Павла, подчинившись тем самым и ему тоже, признав его дворцовую доминанту над собой, поступившись своей свободой воли. Однако я не могу подчиняться бездарности, в этом и была суть нашего заговора. Заговор, кстати говоря, разрешился как-то сам собой. Разумовский, наверное, ждал от нас большего. Мы все вместе вошли среди ночи в спальню наследника престола, чтобы переговорить с ним, постращав его как следует. Как обычно, муж Катрин безмятежно отдыхал там со своей любовницей, забыл ее имя, возможно, звалась она Ольгой, но я помню совершенно точно, что у нее была звучная московская фамилия. Благодаря хроникам, составленным Катрин, ее соперницу считают дурнушкой, не помню почему, наверное, в то время она меня мало интересовала, а позже мне не представился больше случай ее лицезреть. Возможно, она, действительно, во всем уступала Катрин, кроме душевной доброты, однако, это весьма ценное свойство, насколько я могу судить, Катрин неизменно путала с простотой. Проснулась она первой и, увидев нас, толкнула любовника в бок. Тот, видимо, накануне вечером демонстрировал ей, как виртуозно он умеет владеть своей саблей, которую не стал зачехлять то ли от усталости от этих упражнений, то ли стремясь как можно скорее перейти он них к любовным утехам. Когда, наконец, муж Катрин проснулся и опрометью бросился к своей сабле в надежде, видимо, отмахнуться от нашего разговора, он, забыв не только о своей обнаженной нижней половине, но и об обнаженном острие, наткнулся на него всем корпусом. Любовница его была в тот день безутешна, считая себя виновницей его смерти. Мы снарядили для нее экипаж, отправив из Гатчины к родителям и пообещав свято хранить тайну гибели наследника престола, что мы и исполнили, но были поняты превратно. Боюсь сказать что-то кощунственное, но честь женщины в нашу эпоху стала у нас расхожей монетой. И все благодаря Катрин. Той самой, которую я в молодости так жалел, что полюбил. Думал, что полюбил. Но это было очень давно, до трагической смерти ее мужа и до рождения нашего сына. Вообще, говорят, я был не первым ее любовником, с которым она коротала время, пока муж ее был занят у себя в спальне. Ему приписывают польское имя. Поэтому именно мы и не доверились Разумовскому, который, разумеется, был выше всех этих любовных интриг. Цыгане бы сказали, что сама судьба была против нас. Однако мы могли получить регентом Разумовского, а императором Павла, что в сущности ничего не изменило бы. Этим и объясняется спокойствие Разумовского, который не мог не предвидеть и такую тоже возможность.

 16.
Эльза не бросилась за борт, увидев приближающуюся стражу, и не спаслась на английском судне. Она как будто даже не поверила сначала своим глазам, пыталась отшутиться, освободить руки. Тогда я в последний раз видел ее очаровательную улыбку. Алекса тоже четверо держали под руки, чтобы он не вырвался и не натворил глупостей. Он пытался призвать их к порядку, заявляя, что он один командует этим кораблем, на что услышал в ответ смех почти всего экипажа, высыпавшего на палубу. Священник от лица команды произнес благодарственные слова за доставленное всем удовольствие от маскарада, «не хуже венецианского и у нас получилось», сказал, что свадьбу императрица признает недействительной и дарует Алексу свободу от всех обязательств перед этой арестанткой. Но ему не нужна была эта дарованная свобода, и он продолжал вырываться из облепивших его рук. Я все это время следил за кораблем Грэга в надежде, что Эльзе все-таки удастся улучить момент и прыгнуть в воду. Однако она, в отличие от Алекса, не оказывала ни малейшего сопротивления. Она перешла на французский язык и говорила Алексу, что это недоразумение, наверняка, уладится, как только о них узнает императрица. Они любят друг друга и будут служить ради ее славы. Священник ударил ее по лицу. Она замолчала. Команда оцепенела. Они, наверное, вдруг вспомнили, как дарили ей розы и как нежно сыпались их лепестки на выдраенную ими по случаю свадьбы палубу. Я предложил увести Алекса в свою каюту. Эльзу заковали в кандалы, и больше помочь мы ей ничем не могли. Для получения разъяснений приходилось ждать прибытия в Кронштадт.
О время обхода залов и галереи Мраморного Катрин, действительно, объяснила мне, что без моего участия Алекс вряд ли встретился бы с Эльзой. Так что моя заслуга в выполнении ее миссии представляется ей более значительной, чем участие моего брата. В ответ я поинтересовался, так ли понравилось ей нижнее белье Эльзы, что ей необходимо арестовать ее, чтобы его присвоить. «Не смей со мной говорить так грубо», ответила мне она. Я впервые пожалел, что у меня нет знакомого священника, который мог бы в ответ ударить ее по лицу вместо меня.
Кутаясь в мягкий овечий плед на веранде, Алекс говорит мне, что нам надо было ее убить, уже тогда, сразу после возвращения из Италии. Тогда, с его точки зрения, со мной не случилось бы ничего подобного, и я бы счастливо дожил до глубокой старости. Счастливо или нет, не знаю, но ни с Эльзой, ни с Кэтти, ни с его сыном уж точно ничего подобного реальному не произошло бы. Однако тогда, на корабле, Алекс еще надеялся, что это недоразумение наверняка будет вскоре улажено тем или иным образом после нашего возвращения в Петербург. Я же, памятуя о карательных мерах, предписанных мне Катрин во время чумного бунта в Москве, исполнения которых мне счастливо удалось избежать, не склонен был считать происходившее простым и нелепым недоразумением. Судя по поведению стражи, они явно получили высочайший приказ и действовали без колебаний, являя нам силу своего неписанного закона. В ответ на мое требование предъявить мне документ, с которым сообразуются их действия, лицо, внешне по рангу не отличающимся от прочих, заявило мне, что меня, гражданского лица, вообще не должно было быть на военном корабле русской эскадры и что до выяснения обстоятельств мое присутствие здесь терпят, без содержания стражей, поскольку распоряжения о моем аресте получено не было, однако, это не означает для меня, что я могу вступать с ними в обсуждение каких бы то ни было планов их действий, в противном случае меня все-таки арестуют и без высочайшего распоряжения за препятствие исполнению власти закона. То есть, разговор со стражей получился долгий и бессмысленный.
В Кронштадте у Эльзы родился ребенок. Когда она немного окрепла и, с точки зрения Катрин, готова была нести заслуженное наказание, ее переправили в крепость, на барке, вместе с простолюдинами, пойманными в порту за кражи и вымогательство денег у матросов. Она могла бы оказаться в одной лодке вместе с Осием. Алекс добился аудиенции императрицы, чтобы получить позволение перевезти сына из Кронштадта и взять к себе на воспитание как законнорожденного ребенка. Катрин смеялась над ним. Над каждым его словом. Она напомнила ему, на какую именно миссию он был ею назначен, и получила в ответ его согласие на полное и безоговорочное подчинение ее воле, как до, так и после ее исполнения. Так как же он «мог посметь явиться сюда ей перечить». Алекс повторил свою просьбу, поскольку целью миссии подобные обстоятельства не предполагались. «Однако и не исключались вовсе», смеялась Катрин. Неужели ему и в самом деле было неясно, что военная эскадра занимается военными преступниками, а вовсе не свадебными фейерверками. «Она не преступница, поскольку она ничего не преступила, а просто пересекла границу державы, чтобы жить вместе с мужем, то есть, со мной, и вместе с нашим ребенком, которого мы с нетерпением ждали». Катрин смеялась над ним. Конечно, Алекс утешится кем-то другим. Среди ее фрейлин есть настоящие милашки. Катрин торжествовала.
Однако все это еще не было концом. Это было всего лишь начало конца. Алекс приехал ко мне в Мраморный, который уже был проигран мною и ждал наутро нового хозяина. Я намерен был, как прежде, обосноваться в Гатчинском дворце. «Какой холод», сказал он при входе. «Если хочешь, здесь есть баня, сейчас истопим», там и состоялся наш этот самый печальный разговор за все время его миссии, до тех пор мне неизвестной. По тайному приказу Катрин Алекс должен был попытаться найти дочь Разумовского Ольгу, отправленную Елизаветой на воспитание за границу, однако, неизвестно куда. Известно, что до своей кончины граф единолично поддерживал с ней связь, снабжая ее всем необходимым и обеспечив ей безбедное будущее вне зависимости, выйдет она когда-либо замуж или нет. Она, действительно, блистала везде, при любом дворе и могла выбрать для проживание любой из тех портов Средиземноморья, куда они заходили на корабле Алекса, чтобы забрать оттуда остававшееся там ее имущество. Наверное, у нее был еще какой-то скрытый запас средств, доступный через поверенных, однако, основные ценности были ввезены эскадрой в Россию. Алекс готов был уступить Катрин все, в обмен на жизнь жены и сына. Он сам их всем обеспечит. Я не думаю, что Катрин нуждалась в разрешении Алекса, чтобы что-то взять или присвоить себе из имущества Эльзы. Я размышлял о возможности спасти ей жизнь, однако, шансов, видимо, не было. Катрин наотрез отказалась обсуждать со мной эту тему. Эльза «могла претендовать на престол, и ее следовало арестовать». «Она не участвовала ни в каком заговоре и не устраивала дворцового переворота, ее арест незаконен». – «Законы в этой державе устанавливаю я», ответила на все мои возражения Катрин, и я проводил ее из Мраморного дворца, сославшись на усталость. Она на прощание протянула мне руку, для поцелуя, но я не ответил на это предложения, а лишь предоставил ей локоть, чтобы ей было, на что опереться при спуске по крутейшей из дворцовых лестниц. Такой вот чинной парочкой мы с ней шествовали в последний раз, и видел нас только мой лакей Иван.
Я не знал тайны Разумовского, и брат говорит мне о ней только сейчас, в парилке. Мы могли поставить его регентом, если бы знали о его брачном контракте с Елизаветой и об Ольге, их дочери. Катрин после смерти мужа вернулась бы на родину, в Германию, и прожила бы жизнь в скромной немецкой семье, без этой русской роскоши, которая так испортила ее характер. Легкий пар русской окутывал нас с братом, но думы наши были тяжелы. Мы не видели выхода. «Ты знаешь, Алекс, кем воспитывается мой сын». – «Давно ходят слухи, которые, видимо, не доходят до тебя, что в подчинение твоему сыну Катрин создает армию бастардов из незаконнорожденных детей своих фрейлин, выдаваемых ею после этих тайных родов замуж в родовитые русские семьи, и они начинают сторониться петербургской придворной жизни». Я этого не знал и ничего подобного не слышал, но сейчас надо думать не о моем уже сыне, судьба которого определена, а о его, с тем чтобы его судьба была иной. Я даже пожалел, что рассорился с Катрин и уже больше не могу просить ее ни о чем. Алексу все происходящее казалось кошмарным сном, он думал, что ничего подобного происходить не может не только с ним, но вообще ни с кем. Посадить на цепь в Петропавловке состоятельную женщину, любимую жену и мать желанного ребенка, выдвинув в качестве обвинения родовитость происхождения. Без армии, без заговора, без связей в России, какой переворот она могла устроить. Она знала только нас двоих, меня и брата. Катрин считала это достаточным, чтобы заподозрить Ольгу в притязании на престол.
Я вспомнил свой разговор с Эльзой во время мазурки. Мы говорили о садах. «Бойтесь этой темы», сказала она, «всем известна история Фуке, посаженного Людовиком в маске на цепь, исключительно из ревности к его саду, думаю, однако, что жена Фуке нашла способ подкупить стражу и подменить кем-то своего мужа, который преспокойно жил затем с ней в реставрированном ею замке, разграбленном Людовиком после ареста Фуке». Мне известно, что Алекс нашел способ проникнуть к ней в Петропавловку, и, право, лучше бы ему это не удалось. Осень была в тот год очень холодной. Она сидела в камере в одной хламиде, нестиранной арестантской рубахе, в которой обычно, раз надев, и хоронили. Ее знобило, и она не узнала сначала Алекса. Она просила его больше ее не насиловать, говорила, что она больна и что у нее послеродовая горячка. Алекс держал ее за руку, слушал ее тихий бред и смотрел на низ грязного подола, пропитанного кровью. Ольга не дожила до зимы. Ее тело по приказу Катрин захоронили неизвестно где в еще не совсем промерзлой земле. В императорских архивах она упоминается не иначе как под фамилией Тараканова, поскольку, видимо, представлялась Катрин одной из целого полчища тараканов, угрожающих ей. Сохранила Катрин и записи так называемых допросов Ольги. Сохранила для истории, по всей видимости. Записи эти похожи на пьяный бред. По моим собственным сведениям, которыми я не собираюсь делиться с братом даже сейчас, сидя с ним рядом на веранде, по моим скудным сведениям Ольгу спаивали, в том числе и перед этими допросами. То есть, ей по распоряжению Катрин практически не давали еды, даже в той малой порции, которая полагалась всем арестантам, зато вместо этого ей подносили водку, и водка отпускалась для нее всегда, даже вместо воды.
Плед мой шотландский, видимо, такой же мягкий, как у Алекса. Алекс утверждает, что это – подарок Крэга, сын привез из Англии, первенец, учится там мореходному делу, в отца пойдет, то есть, в Алекса. Однако мой подбородок, до которого я им укутан, скорее всего, все-таки утратил чувствительность. Жаль, конечно, но у меня есть еще время, чтобы вспомнить кое-что посущественнее, чем запах овечьей шерсти.

17.
Практически всю зиму я тогда провел в Гатчине. В Петербурге почти не показывался. Пригласил Алекса бывать у меня в любое время, когда он пожелает. Катрин писала мне. Довольно часто, как мне казалось. Она отписывала приказы и жаловалась на проигрыш Мраморного. Я, помнится, отвечал односложно. Каялся, что с Мраморным мне не повезло. Просил из любезности прислать мне голландские миниатюры, поскольку в Гатчине, на мой взгляд, для них более подходящие по размерам интерьеры, чем в Зимнем, Михайловском и тем более в Мраморном. Однажды ко мне явился капитан Грэг, и я, признаться, был несколько удивлен его визиту. Наши роли с ним поменялись. Когда-то я удивил его, явившись на корабль во время свадебных фейерверков. Я пригласил его к ужину и приказал никого более не принимать, кроме братьев, если пожалуют. Спросил его полушутя, чем могу быть полезен флоту. Грэг, как выяснилось, приехал с просьбой. Он хотел заказать портрет своей супруги, но непременно в летнем платье. Поскольку на корабле в свое время он слышал о моем пристрастии к картинам, то решил обратиться со своей просьбой ко мне, полагая, что мне быстрее будет и сподручнее найти мастера. Он очень хорошо говорил по-русски, этот шотландец, с каким-то поморским акцентом. Просьба его казалась мне странной. Он должен был все мне рассказать, если рассчитывал на мою помощь. Зимой в летнем платье обычно портреты не пишут. Для парадных портретов выбирают парадное платье. У меня были портреты в халатах, но это писалось в пику парадным, для души. Портреты дороги, не все капитаны, принявшие русское подданство, могут позволить себе такую роскошь для своих жен, но мне не хотелось сводить разговор к вопросу денег. Отказавшись от десерта, Грэг сказал, наконец, что в его семье появился ребенок. «Милостью божьей», искренне порадовался я. «Нет, не божьей», ответил мне Грег. Тогда стало понятно, что дело его, с которым он приехал, было сложным.
Жена Грэга никак не могла быть летом на сносях, поскольку он весь этот год провел в Италии вместе с эскадрой Алекса. Грэг хотел хотя бы таким образом, с помощью портрета, сохранить доброе имя своей супруги. Значит, ребенок, о котором он говорил, был не только не его, но и не ее. Если мальчик в дальнейшем захочет найти своих настоящих родителей, то этот портрет даст ему на это полное право, по мнению Грэга. Конечно, воспитывать они его будут, как собственного сына. И Самуил Грэг получил от меня адрес моего портретиста, который даст другой, если сам загружен работой. Я спросил на последок об имени ребенка. Грэг ответил, что назвали его, как отца, Алексом. Брат мой Алекс в тот день не заезжал.
Агафья, наверное, уже догадалась, что ей с Анисимом вряд ли удастся встретиться, но и Фадей его ей не заменит.

18.
Парились мы с Алексом в Мраморном долго. Он рассказал мне то, что, наверное, не стал бы рассказывать никогда, если бы Катрин не арестовала княжну Ольгу, именно это имя Эльза помнила как свое настоящее. Мы с Алексом договорились говорить я – по-французски, а он отвечал мне по-английски, из предосторожности, которая была уже, скорее всего тщетной, чтобы Катрин не услышала нас, поскольку английского языка она не знала вовсе. Весь Петровский проект с привлечением англичан на службу, насколько я помню из ее откровений со мной,  представлялся ей изначально несуразным, и она всеми силами старалась заменить англичан немцами. Однако ее противостояние Адмиралтейству значительно уступало ее влиянию на Академию. Разумеется, если бы я оказался ее соправителем, в случае ее замужества и признания легитимности нашего с ней сына, позиция Ломоносова при дворе, а не только в Академии, была бы абсолютно иной. Катрин же казалось едва ли не постыдным сближаться с дочерью трактирщицы, на которой Ломоносову угодно было жениться. Помню, мне стоило немалого труда убедить Катрин дать согласие для Михайло на открытие университета в Москве, в городе, в котором сомнения в легитимности ее собственной власти никак не могли развеяться и который по этой причине никак не хотел мириться с ее правом на российский престол. Помню, что во время чумного бунта мне попадались картинки с изображениями немецкой курицы, безуспешно пытающейся снести коронованное яйцо, и я приказал своим людям изъять все, за вознаграждение именно этих денег Катрин не досчиталась в моих отчетах, и я, сидя в карантине, мучился сомнениями, с какими тратами их сравнять. Сама Катрин в Москве практически не показывалась, там было слишком много родственников Романовых, и забраковала даже проект дворца Баженова в Царицыно, прекрасный, на мой взгляд, выросший, как мне представлялось, из самых красивых народных сказок, вокруг него можно было бы разбить великолепный сад, достойный ее великолепной эпохи, в том, разумеется, виде, в каком она начиналась.
В случае с Алексом Катрин повела себя совершенно иначе. За ним стояло то самое Адмиралтейство, влияние которого, и без того, по ее мнению, безмерное, могло возрасти еще более, если бы меры, предпринятые ею против моего брата, показались чрезмерными Адмиралтейству. Ей вряд ли хотелось настроить против себя весь Петербург. Однако Катрин если и стала бы слушать нас с братом, или подслушивать, то только с тем, чтобы ужесточить тяжесть приговора для княжны, которую ей угодно было выставить в роли изменницы. Алекс первым высказал предположение, что она была дочерью Разумовского, что при наличии того самого брачного договора с Елизаветой, уничтоженного им перед смертью на глазах, или точнее, под пристальным взором Катрин, означало правомерность  притязаний княжны на российский трон по линии Романовых, в качестве внучки великого Петра. По-русски княжна говорила чуть лучше Катрин, как человек, долгое время не пользовавшийся при общении этим языком. По настоянию матери, Елизаветы, дочери Петра, княжна воспитывалась так, чтобы ее нельзя было упрекнуть во влиянии на нее Польской шляхты. Катрин показала мне свои так называемые результаты допросов княжны, где она утверждала, что воспитывалась в Персии, но я ей больше уже не верил. К тому же у меня были основания считать все эти показания, если они в действительности и имели место, не иначе как пьяным бредом. Княжну спаивали и насиловали приближенные Павла, или те, кто стремился приблизиться к нему, или и те, и другие. Катрин сначала, скорее всего, не препятствовала этому бесчинству, потом же, если и не поощряла его, то уже была не в силах остановить, даже если бы и хотела, не прибегнув к тем же самым мерам, которыми пыталась сломить княжну.
Мы с Алексом уже думали не о княжне, когда молча переглядывались в мраморной бане. Теперь я тоже думаю, что он вышел в отставку не только, чтобы скрасить мои последние дни своим присутствием, но и за тем, чтобы не покидать уже материк, не выходить в море, откуда совсем не вино то, что происходит на суше. Приезжающие к нему с визитами, которым он показывает меня, и имен которых я уже не могу припомнить, сколько не силюсь, они, скорее всего, все примкнут к нему во время заговора против Павла, если Катрин когда-нибудь уступит ему свой трон. Павлу несдобровать. Алекс так и не женился, хотя прошло уже больше десяти лет после трагической гибели княжны в застенках Петропавловской крепости.
Продумала Катрин все задолго до того, как княжна, дочь Разумовского, попала в крепость. Даже смерть отца Кэтти представляется мне теперь столь же трагической, как и смерть княжны. Катрин хотелось бы придать вид естественности и той, и другой. Окажись он комендантом на момент пленения княжны, и она была бы спасена его и нашими с Алексом усилиями, прихвостням Павла вход к крепость был бы заказан. Вместо этого тогда, в бане, Алекс просил меня устроить так, чтобы княжне в те редкие порции еды, которые ей передавались, и к которым она практически не прикасалась, был подмешан яд, с тем чтобы она могла умереть без мучений еще до наступления зимы, а не околевала, обнаженная, перед своими насильниками, присланными Павлом. То есть, Алекс просил меня убить Эльзу, свою жену, всего пару месяцев назад родившую ему сына. Понятное дело, что и дни Павла на троне будут им так же сочтены с точностью до часов и минут, если, конечно Алексу удастся дожить до своего возмездия.

19.
Помню точно, что это не я первым рассказал Алексу о сыне. Он узнал каким-то образом через Адмиралтейство в Кронштадте, каким именно он никогда не говорил мне. Думаю, мой брат мог упрекнуть меня в том, что я не был столь прозорливым, чтобы догадаться о целях нашей с ним миссии в Европу. Однако и ему тоже было неочевидно, что Катрин направила нас туда для выполнения одной и той же миссии. Все выглядело со стороны вполне естественно. Мы встретились и вместе отпраздновали его свадьбу, потому что он был без памяти влюблен и не хотел мешкать с формальностями. Священник всегда был на борту одного из кораблей эскадрильи, и никто не ожидал от него, что он внезапно аннулирует только что, буквально несколько дней назад свершенный им же самим обряд. Думаю, теперь уже Алекс принял англиканскую веру, однако, мне он в этом не признается, хотя наверняка уже догадался о смысле моего вопроса, когда я тычу своим пальцев в деревянный православный крест Савла. Савл не думает обо мне как о душевнобольном. Не знаю, где он этому научился, но мои мышечные конвульсии его не вводят в заблуждение, и он не связывает с ними ограниченность моих умственных способностей. Сначала я, признаться, подозревал, что он просто отдает должное усилиям Алекса, связанным с поисками противоядий. Алекс не уверен, что добился хоть сколько-нибудь стоящего внимания результата, однако его, видимо, устроило бы, если бы я снова сел в седло, не иначе, любой другой результат своих усилий он всегда будет считать плачевным.
После того, как Грэг навестил меня в Гатчине, у меня долгое время практически не был случая встретиться с Алексом. Грэг тоже, помнится, просил меня решительно ничего не предпринимать стремительно после его приезда, с тем чтобы не навредить ни его семье, ни Алексу. Когда портрет супруги Грэга был готов, я писал Алексу, чтобы он навестил семью, высказал свое мнение относительно сходства с моделью и поздравил с первенцем. Алекс отвечал мне уклончиво, однако, не сомневаюсь, что именно он оплатил обучение маленького Алекса в Англии. Он вернулся под командование Алекса, и его отставка способствовало продвижению по службе его сына. Думаю, Грэг первым понял, какого ребенка подкинула в его семью императрица, хотя Катрин попечительствовала в сиротском доме, открытом неподалеку от Семеновского полка, и навещала неизменно оба заведения к ряду. Ее придворные, так называемые галантные, балы с участием фрейлин уже тогда шокировали петербургское общество, но мне, как ни странно, ничего о них не было известно. Очевидно это новшество появилось у Катрин одновременно с моим отстранением от двора и заменой меня на моего тезку, Потемкина. Разумеется, я не был бы столь безропотен, как этот придворный новичок.
Савл, по просьбе Алекса, читает мне дневник, написанный моим сыном в то время, когда мы с Кэтти уже жили в Лозанне. Не знаю, право, какими судьбами попал этот дневник в руки моего брата, но он похож на подлинный. Написано от души. Ни тени галантности, ни причудливости стиля. Сюжет предельно прост, он описывает свое путешествие по России и знакомство с представителями местной власти, которым предстоит в скором времени ему подчиниться. Читает Савл плохо, по слогам, но если учесть, что я теперь не в состоянии с ним тягаться в произношении слогов, то жаловаться мне не приходится. К тому же смысла в этих дневниках крайне мало, то есть, приходится признать, что сын мой вырос достойным своей матери, осмотрительным и циничным, и если бы он должен был унаследовать престол, его следовало бы убить. Однако поскольку таких опасений нет, то я ничего и не говорю Савлу, а Алекс, учитывая мою беспомощность, все равно поступит по-своему и попытается уберечь моего отпрыска от напастей, и зря, поскольку теперь уже это не неоперившийся юнец, а политическая фигура, влияние при дворе которой будет неизменно возрастать со временем, если даровать ему это время. Я с Алексом не согласен, но он меня не услышит.

20.
Следующие пару лет я занимался своими обычными делами, выполняя возложенные на меня Катрин обязательства, мало заботясь о ее мнении, которое приняло теперь для меня сугубо официальную форму. Мои личные отношения с ней меня волновали еще меньше, поскольку основное наше противоречие по вопросу воспитания нашего общего сына так и не было нами преодолено. Мое собственное разочарование в избраннице моей юности превосходило даже трагедию Алекса, которую невозможно было преуменьшить. Я считал себя виновным в своей собственной наивности, однако, Алекс только посмеялся надо мной, когда я пытался выказать ему свое сочувствие. «Ты же видишь сам, что ради власти она не пощадит даже своих сыновей, чего же ты ждешь от ее отношения к своим подданным», – только  это он и ответил мне. Тогда я не стал спорить с ним о Павле, а теперь уже поздно, потому что он уже принял решение, за меня, он будет мстить Павлу, это читается в его очаровательной улыбке, которой он мог покорить Катрин и покорил княжну.
О придворной жизни ко мне тогда приходили весточки от Кати, сестры братьев Зиновьевых, моей протеже, служившей фрейлиной при Катрин. Она была, казалось, вполне довольна, сетовала, что я редко навещаю их с матушкой. Нежные письма юной девицы. Мне даже не верилось, что и я когда-то был так же молод.
Катрин тоже писала мне что-то о Кате, и я и ее посланий делал вывод только о том, что она останется при дворе, пока не найдет себе достойную пару для брака. До меня, признаться, изредка доходили слухи о том, что Катрин имеет ее в виду в качестве супруги для нашего сына. Однако сама Катрин в своих посланиях ко мне никогда не ставила вопрос так прямо, и к тому же я, честно говоря, не думал, что такая красавица, как Катя, будет ждать, когда подрастет наш сын, который был младше ее как минимум на четыре года. Слухи казались мне смехотворными, и я не обсуждал их даже с Алексом. Алекс тоже был занят своими рутинными обязанностями, и это, возможно, лучше, чем что-либо иное, залечивало его рану об утраченной любимой княжне. Помню, что не дожидаясь Сочельника, он приехал ко мне сообщить, что княжны в редуте Петропавловки больше нет и сам редут Катрин повелела сравнять с землей. Работы велись, несмотря на наступившие холода. Мы пили с Алексом за упокой княжны. Место ее захоронения, конечно, осталось тайной Катрин, которую она унесет в свою могилу. Мы забыли с ним только одно, забыли молиться о том, чтобы ничего подобного с нами больше не произошло. Однако наша наивность простительна, нам казалось, что мы с ним уже все потеряли, и жену, и сына, и он, и я.
Однажды, так же перед Сочельником, ко мне в Гатчину с ночным извозчиком приехала Катя. Я, признаться, ее сначала даже не узнал. Она вышла из кареты, закутанная в темно-синий плащ, прикрывая муфтой лицо, и без того уже закрытое плотной вуалью. Я думал, что мне только показалось, что она была вся в слезах, которые высушил по дороге ветер. Однако рыдания ее прорвались, когда я провел ее в зал и, усадив в кресло, попросил рассказать, что произошло и чем я обязан ее внезапному ночному визиту.
Кошмар случившегося я пытался разрешить миром в течение недели.
Я вызывал к себе всех, кого Катя помнила в числе присутствовавших, и каждый после тщательного опроса считал своим долгом сообщить мне, что он не имеет намерений жениться на ней. Каждый давал мне понять, что в этом деле не мое слово, а слово Павла окажется решающим. Теперь, очевидно, партию для Кати может выбирать только Катрин, и если она, действительно, намерена женить своего, то есть, нашего сына на ней, то лучших обстоятельств для подобной свадьбы и не придумаешь. Разумеется, у меня не было сомнений в ее причастности, хотя опрашиваемые мною юнцы и не произносили ее имени. Они могли ничего и не знать, полагаясь на волю Павла.
Помню, меня не удивила жестокая извращенность Павла, если учесть, что он мог считать меня виновником смерти его отца, который в реальности вряд ли был его отцом, но в этом отношении мы придерживаемся официальной версии, утвержденной Елизаветой. Меня удивило единодушное упорство гвардейцев, которых я склонен был считать своими питомцами. Я никак не ожидал от них подобной низости. Они же считали для себя оскорблением слышать имя Кати, тем самым закрывая ей доступ в так называемое порядочное общество своего поколения.
Алекс потом, уже после моей свадьбы, просветил меня, рассказав, что фрейлины Катрин беременеют молча и безропотно отдают своих первенцев на воспитание в сиротский дом, откуда они пойдут в подчинение моему сыну, а подчиненные Павла возьмут в жены кого-то из послушных фрейлин, так что не всем, конечно, но кому-то повезет попасть в его придворные в следующем веке, который Павел уже считает своим по праву. Я, конечно, его не увижу на троне. Мой век связан преимущественно с Катрин. Однако Алекс смотрит гораздо дальше, он думает о своем сыне, и он, несомненно, помешает ему жениться на фрейлине и войти в свиту Павла.
Я сделал ошибку.
Я отослал Катю к матери, считая ее пребывание в моем дворце в Гатчине компрометирующим ее. Я снарядил экипаж, почти роскошный. Прислал вместе с ней подарки не только для нее, но и для всей родни. Катя казалась мне спокойной, взгляд ее снова стал лучезарным. Мне казалось, что худшее позади. Однако матушка Кати слегла. Я, узнав об этом, стал торопиться со свадьбой, послал сватов, которые застали ее в постели. Мой приезд в Коньково, казалось, обрадовал обеих, однако, венчаться нам пришлось тайно, не дожидаясь окончания траура. Теперь моей наивности не было бы оправданий, если бы я позволил Катрин искалечить еще одну судьбу, моей Кэтти.
Я подал в отставку, и больше не обращал внимания на указания Катрин.
Мы спешно готовились к отъезду из России. Катя стала Кэтти в моей подорожной. Катрин сначала разжаловала меня, хотя это было невозможно для отставного, потом, видимо, одумавшись, решила меня наградить и дала меня титул  князя, как будто это могло иметь для меня хоть какое-то значение. Ее признание незаконности нашего брака не могло ему воспрепятствовать, пока мы оставались вдали от российской границы. Мы прекрасно устроились, и нас изредка навещали мои знакомые, которых набралось не так мало за время моего лечения на водах.
Мы не взяли с собой ничего из того, что могло бы считаться достоянием России, ни картин, ни мебели, только платья и украшения. Все мои ордена я оставил на сохранение своему старшему брату, имени которого никак теперь не могу припомнить. Помню, что мне не хотелось вмешивать Алекса, хотя он и знал о причинах моего бегства из страны. Однако ему еще предстояло служить и служить ее императорскому величеству, которая когда-то со смехом отклонила мои посягательства на ее руку и сердца, открыв мне доступ лишь в свою постель.
Несмотря ни на что мне тогда казалось, что я, наконец-то, вошел в нормальную жизненную колею, поскольку семейное счастье мне улыбнулось.

21.
Думаю, у Елизаветы был свой резон, когда она отняла у Катрин младенца, чтобы вырастить его подходящим для русского престола. Дело было не только или не столько в языке. Эта, например, так называемая русская баня в Мраморном она вовсе не получилась у нее русской – с бассейном, она напоминала гораздо больше финскую сауну. И так было практически во всем – все, что мне казалось истинно полезным для блага России, чаще всего неизменно отвергалось ею по совершенно иным соображениям, на мой взгляд, не имеющими ничего общего с общенациональными интересами.
Мы с Алексом все-таки обманули Катрин, не так, конечно, как она обманула нас, но мы оставались в Мраморном еще дня три после того, как я распустил слух о его проигрыше. Карл был не против сыграть эту комедию. Он никогда не претендовал всерьез на этот дворец, однако, надеюсь, он уступил его не без отступного, то есть, не даром. В Гатчине в случае императорской надобности должны были говорить, что я уехал в имение. Алекс в Адмиралтействе сказался больным, что, впрочем, было правдой, и видеться с Катрин, даже по ее приказу, он все равно бы не смог, пока княжна умирала на противоположном от нас берегу Невы и мы с ним чувствовали себя совершенно бессильными чем-либо помочь ей, кроме нашего безмолвного просиживания последних отпущенных ей для жизни часов. Молить Катрин Алекс больше не мог. Я чувствовал, что он непременно нашел бы способ ее убить, если бы не мой сын. Я даже мог бы сказать Алексу, что не видел бы разницы, будь его тезка моим сыном или сыном Понятовского – такого монстра Катрин создала из нашего с ней любовного романа, совершенно искреннего с моей стороны, сказал бы, если бы не почувствовал в Алексе эту готовность на расправу. Теперь я знаю, что он наверняка переживет меня и отомстит. Тогда я еще боялся за его душу, но теперь нет – думаю, что он выше моих осуждений.
Алекс думал, что Катрин, снаряжая его в эту итальянскую экспедицию, всерьез желает ему встретить свою родственную душу, с которой он будет готов прожить все оставшуюся жизнь. Тогда он и представить не мог, какой трагедией обернется для него эта надежда на обычное личное счастье. Княжна была лишена всего, однако, для Алекса она оставила свое настоящее имя и имя того ростовщика, которому Разумовский оставил для нее изрядную сумму. Позже, уже будучи в Швейцарии, где мы с Кэтти обосновались, я, как ни странно, без особого труда нашел этого престарелого еврея, получил и переправил Алексу это изрядное состояние, имея лишь брачный контракт Алекса и пользуясь именем княжны Ольги, как паролем. Я думаю, что до Катрин может дойти известие об этой операции, и тогда она непременно задействует все доступные ей средства, чтобы изъять у Алекса ему же и причитающееся. Однако я и теперь надеюсь, что Алекс сумеет постоять за себя и за своего сына, если, конечно, они оба не уйдут в монастырь, что маловероятно.
Тогда, в Мраморном, Алекс сетовал на то, что вовремя не придал значения отстранению от должности коменданта крепости, отца Кати – ему, по его мнению, еще рано было выходить в отставку. Как не придал он значения и сближению Катрин с Понятовским, в мое отсутствие в карантине после чумного бунта в Москве. Теперь, то есть, тогда, после пленения княжны Ольги, ставшей на корабле женой Алекса, ему представлялось, что подобное сближение с Понятовским было предпринято Катрин для выяснения возможных связей Разумовского. Все это было резонно, но никак не облегчало участи княжны.
Алекс признался мне, что вначале просто думал, что императрица просто взывает к моей ревности. Теперь же во всех ее действиях ему виделся только голый расчет. Помню, что я хотел возразить Алексу, сославшись на непростые отношения Катрин со своим сыном, однако, я понимал, что он в этом деле не станет перекладывать ответственность Катрин в смерти княжны на плечи неоперившегося юнца, каким был в то время Павел.
Свой яд княжна получила не от Павла, однако, я узнал об этом только сейчас. Очевидно, дела мои совсем плохи, раз мой брат так разоткровенничался со мной в последнее время. А мне, признаться, стало казаться, что здоровье мое идет на поправку стремительными темпами, поскольку я даже вспомнил мя моего старшего брата. Его зовут Иван, да, так же, как и моего слугу, которому было велено никого не впускать в Мраморный, пока мы с братом там парились, под предлогом того, что садовник Филипп, француз, бывший у меня в услужении для садово-парковой надобности, работает над разбивкой сада рядом с моим новым дворцом. Тем самым я пресекал все слухи о своем мнимом проигрыше Мраморного, который уже фактически мне не принадлежал.
Алекс, оказывается, просто ждал вестей о смерти княжны.
Нельзя сказать, что я ждал чего-то иного, но мысль о смерти такой цветущей красавицы, какой была княжна Ольга всего несколько недель назад, не укладывалась у меня в голове. Я не мог представить, что мог когда-то любить женщину, способную на такое коварное вероломство. Я почти смирился с тем, что она разрушила мое собственное счастье и мои надежды на семью, в которой мой сын мог вырасти моим достойным преемником, моей плотью и кровью, каким он и был по факту своего рождения. Однако я знал, что никогда не смогу простить ей разрушенного счастья брата. Иван тогда прислал ко мне в Гатчину своего человека с единственной просьбой к нам с Алексом – подать в отставку немедленно.
Мы этого не сделали.
Мы с Алексом были в Мраморном, и слуга Ивана меня в Гатчине не застал. Там ему по моему указанию сообщили, что я сам отправился к Ивану или кому-то другому из моих братьев.
И Иван отстранился от нас с Алексом настолько, что я и теперь его вряд ли увижу. Хотя не исключено, что он просто меня избегает, чтобы не думать, как мало я похож на себя прежнего. Катрин, видимо, думает так же, однако, я бы все-таки не сказал, что она солидарна хотя бы с одним из моих братьев.
Столь же мало, как я теперь, походила на себя и княжна, когда Алекс встретился с ней в Петропавловке. Он пробирался туда не вплавь, через Неву, что было бы легко и просто, а задействовав свои связи в Адмиралтействе, секретным поручением в Кронштадт. Это было практически невозможно из-за приказа Катрин не допускать Алекса приближаться к семье Грэгов. По сведения Адмиралтейства Алекс не покидал эскадры, перемещаясь от одного корабля к другому. В Кронштадте он не задержался и переодетый сначала матросом, потом с тюремным конвоем добрался до камеры княжны.
Она узнала его, несмотря на свое крайне плачевное состояние, и молила Алекса дать ей яд, чтобы она уж больше не могла видеть ни монахинь Катрин, допрашивавших ее в любое время суток, не давая ей заснуть, ни насильников Павла, сменявших монахинь и поливавших ее мочой.
Алекс, оказывается, до сих пор не был уверен, что ему удался его план с передачей княжне яда.
Мы могли бы молиться о том, чтобы смерть пришла к княжне еще до наступления холодов, чтобы ее тело не сковала плотным коконом ее собственная горячечная испарина, смешанная с испарениями тюремных испражнений. Именно такой исход нас с Алексом и следовало считать счастливым.
Так оно и случилось, если верить слухам. Тюремный бастион, в котором содержалась княжна, разрушенный Катрин к Рождеству, тоже вроде был доказательством ее кончины.
Однако мы с Алексом не могли молиться о смерти. Нам слишком хотелось, чтобы княжна была жива и счастлива в нашей семье, среди нашей родни.
Этого же я желал и для Кати.
 
22.
Кажется, никогда в жизни я столько не танцевал, как во время этой галантерейной экспедиции Катрин, по крайней мере, уж точно никогда более. И никогда прежде не было в моей жизни столько музыки, что наши петербуржские балы стали казаться мне если и не унылыми, то бесцветными в своем однообразии, как если бы организовывались для глухих, несмотря на сходство фасонов платьев с лучшими европейскими образцами. Очевидно, что именно громоздкость нарядов делала их обладательниц малоподвижными и лишала возможности осваивать новые танцевальные па.
Мы с Эльзой приехали в Неаполь вместе. Она решила обучить меня всем мазуркам, воспользовавшись теми бесчисленными бальными приглашениями, на которые ей не хотелось отвечать в одиночестве. Я просто составил ей компанию. К тому же моя безупречная репутация в роли кавалера  фаворита русской императрицы вполне служила для нее гарантией безопасности. Мы прекрасно провели время по пути в Неаполь.
Тогда-то Алекс и почувствовал расчет Катрин, который обеспечил их несомненную встречу, при моем участии. Увидев меня поднимающимся к завтраку, он испугался за княжну Ольгу, но в то время еще не понял, откуда ему придется ждать подвоха. Явно, что не от меня. Однако ведь я тоже себе не принадлежал, как теперь очевидно.

23.
Помню, что я однажды проговорился Катрин о том, что считаю дворец Меншикова совершенством, которое не удалось Зимнему. Для Бобринского, нашего с ней сына, она решила построить нечто подобное, но получилось неуклюже все, даже сад. Я, помнится, попросил Филиппа, своего садовника-француза, вмешаться, пока не поздно, но он ответил мне, что такой сад даже сами голландцы не спасут. Так что, я решительно не имел влияния на окружение своего сына, даже в виде садовых композиций.
От всего Мраморного я бы оставил только камин и баню – вышло бы нечто стоящее дворца Петра. Так что Гатчина казалась мне единственным архитектурным компромиссом, в котором я мог отдохнуть и восстановить силы. Так было, по крайней мере, до случившегося с Кэтти, тогда еще Катенькой.

Да, это бывало после кофе, который нам обычно приносила… Вот с этого-то все и началось. Кто он был тот другой? Незнакомец? Или нет, скорее, кто-то, кто, безусловно, напомнил ей что-то такое, что, кажется, называется в России корнями. Кэтти, скорее всего, заговорила с ним. Не думаю, что это могла быть женщина. Значит ли это, что он не вызвал никаких подозрений – не думаю. Сам по себе разговор не представлял для нас обоих никакой опасности, так я думаю и теперь. Теперь, конечно, не каждый счел бы меня способным к размышлениям. Алекс же, даже если и догадывается, никому не раскроет моей тайны.
…Однако заговорила ли, то есть, успела ли заговорить? И, действительно ли он не вызвал подозрений? Мы решили, что ей лучше избавиться от предубеждений. Я видел его только со спины. Впрочем, его ли я видел? Могу только поручиться, что в женском платье невозможно было бы так стремительно перемещаться. В тот момент мне вообще не было до него дела, я мчался к Кэтти. Это могла быть женщина, переодетая мужчиной. Катрин так любила маскарады.


Продолжение следует...


ЛИЦА ДЕЙСТВУЮЩИЕ И БЕЗДЕЙСТВУЮЩИЕ

Алексей Григорьевич Разумовский (1709 - 1771)
Григорий Иванович Орлов :
Сыновья – Иван (1733 – 1791) – 58 лет
Григорий (1734 - 1783) – 48 лет
Алексей (1737 - 1808) – 71 год
Фёдор (1741 - 1796) – 55 лет – вышел в отставку в 1775
Владимир (1743 - 1831) – 88 лет

Владимир возвращается из Лейпцига, когда Ломоносов учреждает Российскую Академию и Университет, возглавляет Российскую Академию при президенте Разумовском Кирилле Григорьевиче, брате Алексея, супруга Елизаветы I.
Василий возвращается из Лейпцига в 1773.
Фёдор выходит в отставку в 1775.