Звери

Вигдис Главацкая
[СССР. 1937 год.]

Я стреляю. Каждый день я, злорадно надрываясь, отдаю команды своим солдатам, либо собственноручно спускаю крючок. В случаях если мой приказ не заставляет их выполнять команду беспрекословно. Выстрел сопровождается отдачей, вскриком, каплями крови. Кровь у всех одинаковая, красная и теплая, вытекает ручейком. Глаза у всех сначала разные: полные страха, ненависти, слез или растерянности, а потом одинаковые - стеклянные.

Люди выкапывают рвы, а потом мои солдаты закапывают людей. По разным республикам езжу - карьера, хорошая карьера, завидная. Сейчас за окном Украинская ССР.

 Вот поступил в подчинение новоиспеченный чекист: у него в глазах тоже страх, но другой. Если страх тех, в кого я стреляю, я быстро и навечно пресекаю, то со страхом таким я люблю говорить, раззадоривать, приручать, выворачивать в подчинение себе, а потом и в ненависть к врагу. Это, наверное, любовь к профессии.

Я сижу в кабинете, который когда-то принадлежал кому-то из белых сволочей: диван, зеркало и люстра свидетельствуют. Душный сигаретный туман окутывает свет, отражающийся от хрустальных подвесок. Я кладу затекшие от продолжительного сидения ноги на стол, что отвечает страдальческим скрипом. Может быть он тоже устал подписывать приговоры. Сотни. Или тысячи? Чай в подстаканнике закончился, попросил бы принести у новенького, а он дрожит, переминается на потертом красном ковре.

И вот я снова закуриваю и говорю новому:
Ты просто потерпи. Первый раз всегда страшно. И на второй, и на третий. На тридцатый. У кого как. Потом тебе уже не страшно. Потом ты не сможешь остановиться. Ты не сможешь без этого существовать. А это не сможет существовать без тебя. Ты себе не принадлежишь, но зато все это принадлежит тебе. Потерпи. Садись.

Он боится. Оглядывается, дышит тяжело, теребит в руках ремень висящей за спиной винтовки. Мне приходится опустить ноги на пол и дойти до него, а потом обрушить кулак на его бледное, но еще не отмеченное усталостью лицо. Пусть привыкает, что в НКВД не мнутся с ноги на ногу. Пусть привыкает, что здесь ты можешь чувствовать боль ни за что.  На моей руке капли крови, а тот кто боялся меня получил то, чего он боялся: когда опасение сбудется, уже не так страшно. Я улыбаюсь, я же помог.

***
Ещё одно утро. Дни одинаковые, сменяются только сезоны. Зиму я ненавижу: холод собачий. Давно нарушил данное самому себе обещание не пить на службе. Иначе я не могу согреться зимой. Проснуться я не могу тем более, выхожу из кровати еще не понимая, какой сейчас день. В покрытом известкой куске зеркала отражается исхудалое лицо синевато-белого оттенка, синяки вокруг моих глаз уже точно больше года не пропадают. Вода в ванной пахнет железом, как кровь.  Надев овальные очки в потемневшей золотистой оправе я замечаю, что у меня, оказывается, зеленые, а не серые,  глаза. И вот они уже скрываются под козырьком, над которым алеет красная кокарда и на ней же красная звезда, блестит как кровь на стене. А ткань напоминает кровь на снегу.

Ещё рань, приехал на место. Непроходимый лес у посёлка.  На рельсах сипит паровоз, под гудящим фонарём и оранжевой луной блестят снежинки. Может быть, это моя голова гудит, уже и не разберу. Сегодня ликвидируем тридцать врагов народа. Свидетелей быть не должно, инструкция предписывает их немедленную ликвидацию.

Огонь! - кричу я, выдыхая пар изо рта, и такой нестерпимый холод, что, кажется, я сам выдыхаю огонь, и стрелять им уже не нужно будет, сгорят в огне враги. Но вот раздается шум стрельбы, смолкает плач, снова вырывается и мокро захлёбывается крик.

Подходит ко мне новый, тот самый: а за что мы их? Что они сделали?

Губы его трясутся, глаза умоляюще как-то в мои смотрят. Я смотрю и думаю, мало ты получил от меня что ли, может добавить… Отвечаю иное.

Лимиты увеличили. Профилактические меры. Когда-то и нас уберут. Закон таков.

Я отворачиваюсь от него, снова закуриваю, идя мимо беспорядочно лежащих тел. Меня все время слегка тошнит, но не от видов, нет,  а скорее от того что я ем совсем без порядка, без расписания. Стреляю я по инструкции, а это - как придется. Где-то да плохо или больно мне все время. То от дубака страшного коченеют руки и ноги и из носа течет, то от жары дышать трудно, то спать хочется невыносимо, то боль в голове, животе, ногах. Привыкаем, не молодой - тридцать два всего.
Вот, я заканчиваю проверку, вроде бы все мертвы. Пнул одного, подозрительного, на лицо наступил для верности - все, точно.

Наверное новенькие задумываются, снятся ли мне кошмары. Нет, мне не снится ничего, я совсем не помню ночей, я просто закрываю глаза, а открываю их уже в следующем дне. Спать сейчас конечно хочется невыносимо.

***
Подвал, сыро. На стуле взятый вчера профессор, подозреваемый в связях с германской разведкой. Я бью его по лицу, на начале второго десятка раз стул падает. Мне приходится бить ногами. Волосы неудобно спадают мне на глаза, я все время не нахожу времени и сил подстричься, только бреюсь. Человек хрипит.
Я беру протокол и еще раз сую ему в сую ему в лицо, запихивая ручку в дрожащие, мокрые и холодные пальцы. Подпиши уже, сука. Есть хочется невыносимо.

***

Сегодня отмечаем годовщину у майора и его жены. Наконец-то в столице. Наконец-то согрелся. Крутится пластинка, “как много девушек хороших <...> как каждый вечер сразу станет удивительно хорош”...
В пьяном усталом мозгу рождается мысль, как много девушек хороших я убил, наверное, но уже ничего не поделаешь. И как вечер хорош станет, когда можно наконец и насытиться и забыться. Некоторые уже спят, кто где, или с девушками лежат, или стыдливо скрываются в других комнатах, где тьма прячется от желтой люстры с красной бахромой, в которую бьются мотыльки. Люстра расплывается, превращаясь в бесформенный шар, от духоты становится неприятно, в голове песня мешается с криками и всхлипами.

А я выхожу на улицу и бегу радостно по снегу, и ни то кричу ни то шепчу: и вы свидетели, и вы много знаете… и вы подпишете, и нас заберут, и нас, и нас расстреляют.

И нас заберут…