Тлеющий Ад 5. Кровавые зори. Глава 8

Тот Самый Диктатор
Всю ночь пролежали Теофил да отец Энрико на снегу полевом на спинах да друг подле друга, глядя в небосвод высокий да тишины просторов сих разговором никоим не нарушая, и бродили мимо поля обширного духи рогатые страшные, то проползал огромный кто-то, чёрный, из рук да голов множественных состоящий, останавливался, косился на лежащих издалека очами круглыми да чуть мерцающими, да затем и дальше устремлялся, по делам своим каким-то неизвестным; то выступали из-за кустов жуткие тощие силуэты на двух ногах, стояли молча, и лики козлиные, звериные, иные, таращились немигающими взорами на невиданных доселе пришельцев, но никоего зла им не причиняли, уходили во тьму далее, ни единым звуком присутствия своего не оказавшие; порою выл вдали кто-то, будто и волк, да в то же время вроде и с волком не схожий, и звучал вой этот приглушённым из лесных чащоб, разносился ветром над просторами природными, но как будто не слышали никоих этих звуков да шорохов лежащие на снегу хладном, думали о разном, не двигаясь почти, лишь однажды пошевелился отец Энрико, за руку Теофила взял бережно, тепло приятное да любимое ощутив затем, и далее лежать эти двое продолжили, поначалу на звёзды да краски космические в высотах небесных глядя, да затем – на постепенно светлеющий небесный свод. Багрянцем окрасилось небо облачное над горизонтом свободным, розовато-лиловый оттенок приобрели снега, серовато-голубые доселе, и тогда освободил Теофил руку свою от руки отца Энрико, сел медленно да тяжко, отряхнул чуть намокшие волосы на затылке небрежно да и обернулся затем. Узрел он восход алый, будто кровь чью-то разлили там, под громадою облаков обширных, и поднялся тогда Теофил на ноги, встал, к восходу сему развернувшись, воззрился на него печально да растерянно как-то, и взглянул на козлоногого отец Энрико, вставший следом, узрел отсветы солнечные в глазах его округлых да выразительных, ничего не сказал покамест, любуясь возлюбленным своим, в стороне стоять остался.

- Кровавые зори… - произнёс Теофил задумчиво, вспомнив песнь Огнешки печальной в гостиной комнате подле камина. – Некогда… - он засунул руки в карманы шорт, продолжая глядеть на восход. – Лишь закаты вечерние тоскливыми какими-то мне чудились. Видать, всякому грустно, ежели зрит он на кончину дня долгого, на гибель его этакую, то бишь… Помню, зорям все лесные радовались обыкновенно…покуда ты не пришёл.

Не понравились преподобному слова последние, но не подал он виду, на козлоногого глядя, а тот продолжил тем временем всё так же печально да мрачно:

- Навеки запомнил я восход тот кровавый. Доселе никогда б не помыслил, что зачин радостный может принести собой столько боли. И каждый восход теперь красками своими меня коробит. Беззаботно да радостно иным лицезреть зачин дня нового…а мне горько до рези в мышце сердечной. И сколь смертей случилось на таких вот зорях – не счесть… Вы ж не во тьме приходите, гниды. А с наступлением света лишь, ибо утро – то торжество Света над Тьмою, на рассвете мы слабже, а вы – сильнее. Для сотен наших начало дня светлого знаменует издревле боль да страх. Сказала она мне тогда… - опустил Теофил взгляд горестно да понуро, прикрыл глаза и вовсе скорбно. - …что краски такие на небесах – то кровь проливается живая. Быть может, и не так оно, на самом-то деле… Да только для нас, для меня – так. И каждый багрянец утренний о том говорит мне, что непременно утром этим, как и каждым вовсе, кто-то да погибает точно. И ежели призадуматься пошибче… Подымается восход великий да светлый, и покамест подымается он – где-то кто-то умирает взаправду, кто-то льёт слёзы по почившим, кто-то бежит во страхе прочь… Умирает иной, иной рождается, и кто-то убивает, а кто-то убитым наземь падает, у одного – отрада, у другого – горе, у иного житие строится, у прочего – рушится… Чего только ни происходит на сих кровавых зорях, и ведь у каждого житие персональное, от иного отличное, а восход природный – для всех одинаков на взгляд. Для всех одинаков, да только для каждого – свой. Вот чего хочу сказать я. И каждый с персональным чувствованием на одно да то же смотрит, и когда один услаждается светом зари великой в покое да мире, второй под зарёю сей гибнет, в отчаянии горьком её проклиная. А посему, - козлоногий вновь поднял взор тоскливый на багряное небо. – Не удивительно, что небеса рассветные и впрямь окрашены кровью живою, взаправдашней да извечной. Просто кто-то её не видит, мысля, что цвет этот всего лишь солнцем рожен, да что не столь много и вовсе в мире мук да страданий всяческих, не столь они часты, дабы каждодневно собою кропить небосвод. Ан нет, не так оно, на самом деле. Закаты, восходы… Все они багряны, все напитаны кровью живою… чего б кто ни говорил.   

Подошёл к Теофилу печальному отец Энрико медленно, остановился близко, глядя на козлоногого с невесть какой эмоцией и вовсе, то ли сочувственно, то ли снисходительно, то ли спокойно попросту. Поглядел на него Теофил мрачно, в глаза его светлые прямиком, да и сказал с угрозою тяжкой в голосе:

- В них и её кровь. По твоей воле, по твоему хотению.

- Но смерть – то не конец, родной, - ответил на это отец Энрико. – И жива твоя девка, пусть и не здесь, но всё с ней в порядке.

- Ты так оправдаться предо мною пытаешься, змея подколодная? В муках отошла она, и потому лишь, что себе ты меня возжелал забрать, - смотрел на преподобного Теофил взглядом тяжёлым, ненависти исполненным, и в лучах восходных ныло сердце страшно, горело да сжималось до боли в грудной клетке. – И не тверди о том, что тебе жаль. Не поверю я. Кровь на твоих руках, и ничем её не смыть, сколь ни пытайся.

- Я знаю, - спокойно ответил седой священник, глядя на возлюбленного мирно. – Да только, видит Бог, мне взаправду жаль. Не разумел, чего творю. И не у Господа прошу об искуплении, но лишь у тебя одного, - и опустился вдруг преподобный на колени прямиком пред Теофилом, растерявшимся тотчас, встал так отец Энрико, снизу вверх теперь на козлоногого глядя да улыбаясь обыкновенно, раскинул руки плавно да легко, голову на бок склонив, и произнёс:

- Ибо лишь пред тобой вина моя. Так ударь меня, родной. Ты же этого хотел извечно.

Опешил Теофил, вытаращился на священника поражённо, на шаг чуть отошёл, замер растерянно, а экзорцист добавил, улыбаясь мирно да глядя на него с искренней печалью во взгляде:

- Давай, милый. За это никоей кары тебе не будет, обещаю. Давай, искренно…да сильно.

С минуту стоял Теофил в растерянности прежней, да затем подошёл ближе медленно, воззрился на отца Энрико мрачным, тяжёлым взглядом, размахнулся резко, стиснув пальцы в кулак, однако замер так, дыша тяжело отчего-то, дрогнула рука, в воздухе зависла напряжённою, никак с места не решалась сдвинуться. Но всплыли из памяти вдруг крик девичий истошный в лесу заснеженном, лик Закарии наглый, слова роковые, страшные: «Замучил…до смерти», и оскалился Теофил тогда яростно, злобно, полыхнули пламенем гнева глаза его, размахнулся он с силою новой да и ударил отца Энрико прямиком в лицо кулаком, по скуле левой со всей дури, и рухнул преподобный наземь, зажмурившись да охнув от боли лютой, упал лицом во снег хладный, рукою о твердь его ненадёжную опершись тяжко да приподняться попытавшись затем, однако кинулся к нему Теофил обезумевший, рванул за ворот, развернул к себе лицом на снегу хладном да и ударил снова, и снова, и снова, и сплюнул кровь отец Энрико, от боли морщась да перехватив руки козлоногого, затем подался к нему резко да и впился поцелуем жарким в губы, стиснул волосы рыжие на затылке его в пальцах дрожащих страстно, с чувством да пылко целуя возлюбленного своего со скорбью на окровавленном лике, и ощутил Теофил, на поцелуй сей ответив да вцепившись в ворот тулупа овчинного руками яростно, крови вкус явственный да отчётливый, вкус, столь ему ненавистный, железный будто, аки клинок, разящий плоть живую – встали оба они на колени в поцелуе этом, обнимая друг друга, разгорячённые, распалённые страстью общей, и прекратил затем поцелуй отец Энрико, отстранился от губ возлюбленного чуть, не открывая глаз, да всё равно близким остался, стиснув щёки его да лбом в лоб рогатый уткнувшись, и тяжело дышали они оба, стоя так с глазами закрытыми да ощущая тепло дыханий в воздухе хладном, и у обоих уста окровавлены были одинаково, алела кровь на губах их, будто заря багряная, по небесам утренним разлитая над горизонтом. И прошептал отец Энрико жарко, огладив Теофила по щеке да волосам с наслаждением тягостным:

- Молодец, козлёнок мой… Люба мне страсть твоя… И боль от руки твоей - тоже…

Открыл глаза он с Теофилом вместе, провёл пальцем большим по губам козлоногого нежно, кровь движением сим размазав, и поднял на него Теофил взгляд затравленный да мутный, в глаза светлые поглядел прямиком, да затем зажмурился горько, и прижал его к себе отец Энрико с улыбкою, жалея будто, поглаживая по волосам любовно, да так и стояли они какое-то время, покамест не спали красноватые оттенки с небес да отовсюду, да покамест не взошло солнце окончательно над миром этим в небеса высокие да светлые.

…Умыли снегом кровь с лиц своих Теофил да отец Энрико вскоре, поднял преподобный тулуп козлоногого со снега, подошёл к Теофилу затем, велел:

- Надевай, милый.

- На кой? – осведомился Теофил хмуро, не глядя на священника по причине досады жгучей, что осталась в груди опосля поцелуя недавнего.

- Он тебе к лицу, - ответил отец Энрико с улыбкою.

Повиновался Теофил нехотя, позволил экзорцисту надеть на себя тулуп этот, а отец Энрико и вовсе выудил вдруг из кармана галстук бордовый да и накинул на шею возлюбленному, заправил под воротник рубашки да затянул потуже.

- А это-то за каким бесом? – воспротивился козлоногий удивлённо. – Пред кем мне красоваться тут, пред ёлками лесными?

- Предо мною, родной, - с улыбкою поглядел на него преподобный. – Тебе идёт.

Закатил Теофил глаза да и махнул рукой, дескать, пусть будет - нагнулся он, со снега икону подняв, и пошли они далее куда-то, чрез поле да до лесов ближних отправились дальше.
 
Шли поначалу молча, но потом заговорил Теофил, ибо молчать невмоготу стало, и так мышцу сердечную затерзали чувствования неприятные, а уж ежели молча их терпеть – жить тогда не захочется.

- Я гляжу, ты жрать-то не особливо и хошь, - буркнул козлоногий, взглянув на отца Энрико мельком.

- День без еды – то ничего, - ответил тот с улыбкой. – Я и два так протянуть могу, а то и больше, проверяли, знаем. Бывало, когда нечисть в лесах гоняли, по три дня так пропадали, и ничего, а то и по четыре даже, но на четвёртый, признаться, уже чувствуешь, что без еды сил поуменьшилось, но оное тоже, в целом, не смертельно. А вот Преосвященный-то пожрать любит, конечно, в походах таких ворчал бы, с голодухи злой. Как-то там у них дела нынче, интересно…

- Да небось сидит себе в хоромах своих да в ус не дует, - хмыкнул Теофил мрачно, зашёл он за древо обширное, что на пути их встало в лесу местном – и столкнулся вдруг, неожиданно напрочь, с кем-то неизвестным, врезались они друг в друга на полном ходу, да затем отшатнулся Теофил, нахмурившись с готовностью пустить в ход кулаки тотчас, но остолбенел с отцом Энрико на пару, ибо некто этот взмахнул руками недовольно да голосом Папы Римского выдал:

- Вот вы где, гады! Мотайся тут за ними, понимаешь ли!

Расплылся Теофил вдруг в улыбке весёлой да и покатился со смеху самым наглым образом, согнулся он, о колени мохнатые упёршись да хохоча задорно, ибо стоял верховный иерарх католической церкви во снегу весь да ветками какими-то утыканный, будто пробирался он сквозь чащобы непроходные да падал в овраги не раз, в шубе он был обширной да светлой, напяленной прямиком на традиционное зимнее одеяние, глядел на Теофила да отца Энрико взглядом бешеным из-под густых чёрных бровей и выглядел шибко нелепо во всём своём виде этом, чем знатно развеселил козлоногого.

- Ты б ся видел, папаша! – выдавил Теофил сквозь смех, Папа же побагровел от злости, а отец Энрико улыбнулся, поглядев на хохочущего Теофила нежно, ибо доселе не видел он, как смеётся возлюбленный его, да затем обратился к Папе:

- Ты как тут оказался, друг мой?

- Как-как! – буркнул Папа Римский, недовольно покосившись на задыхающегося от смеха Теофила. – Вот так! – повернулся он боком да и продемонстрировал преподобному парашютный рюкзак на спине, из коего тянулся прочь раскрытый парашют, цепляющийся за кустики во снегу. – Да ща и остальные подтянутся, - повернулся он обратно, вдохнул поглубже да возопил громогласно: - Сюда давайте!! Нашёл!!

Спустя минуту вышли из чащобы и те остальные, о коих оповестил Папа. Закончил Теофил смеяться, выпрямился, переводя дух, да и узрел, что идут к ним Закария, кутающийся в тулуп зимний да чёрный, длиною до колена, кардинал Кавальканти в шубе тёмно-коричневой поверх сутаны своей обыкновенной, ведущий за собою на цепи Амадея, что как и всегда полуголым был, не страшась мороза зимнего; и завершала процессию сию Огнешка, да и обомлел Теофил, её завидев, ибо и она шла безо всякой одёжи зимней, в обычной своей одежде, обхватила она руками себя да ёжилась зябко, и лик прелестный девичий скорбен был ещё более во хладе этом. Как только встали они подле, стянул Теофил с себя тулуп без раздумий всяческих, подошёл поспешно к Огнешке да и укутал её в одёжу эту тёплую, ибо нагрелась овчина от теофилова тепла. Поджала губы нимфа, поведя плечиком, да кивнула благодарно, и помрачнел лик Папы Римского, наблюдающего за этими двоими, ревность взыграла в сердце, но не подал верховный иерарх виду, лишь хмыкнул презрительно, смерив Теофила неприязненным прищуром.

- Ты дурной али что? – повернулся к нему козлоногий тем временем, взглянул на него мрачно. – Почто мучишь хладом красавицу?

- Потому что отказалась красавица от шуб да камней драгоценных, - Папа направился к козлоногому мужчине угрожающе, отпихнул его прочь, схватил Огнешку за рукав тулупа да к себе рванул, дабы рядом встала, затем вновь на Теофила посмотрел злобно, но ссору эту отец Энрико прервал тут же, спросил он, окинув заинтересованным взглядом компанию данную:

- И всё же интересно мне, как занесло вас всех сюда.

Отошёл Теофил ближе к преподобному, обеспокоенно глядя на Огнешку печальную, затем перевёл взгляд на прочих да и узрел два ненавистных ему лика: глядели на козлоногого ехидный Закария да сдержанный кардинал Кавальканти молча, и ухмыльнулся падший серафим презрительно, ядовито, камерарий же – с усмешкою надменной, и ещё более помрачнел Теофил, вспомнив о том, что соделали они с ним в тот роковой день в гостиной дома отца Энрико. В миг так гадко стало на душе да так тошно, обидно донельзя, горько, захотелось разбить эти мерзкие ухмылки кулаком, но сдержался козлоногий, взором тяжёлым прожигая ненавистные лики, с трудом внимание своё на разговор воцарившийся перенёс.

- Эти твои… как их, бесобои, - начал Папа Римский, отряхиваясь от снега с ветками да снимая старательно парашютный рюкзак. – Они на голову дурные напрочь! Уж не знаю, как они прознали про наши забавы с нечистью…хотя нет, отчего же, знаю! Это твой дражайший Громов во всём виноват! Натравил на нас аки шавок, ей-богу… Ворвались на территорию дворца, экстремисты, ну я в ответ на них наших спустил, сам с этими убёг нахрен… А тут ещё и выяснилось, что вас двоих унесло куда-то, ну вот и помыслил я заодно и вас отыскать. Черти… Это твоё, - вручил он вдруг отцу Энрико трость его с набалдашником в виде головы барана, сам принял из рук камерария свой золочёный посох.

- Благодарствую.

- Ну так вот… На вертолёте мы на Урал двинули, с пилотом моим, под предлогом, что в иную резиденцию направились от негодяев подалее, покамест там всё не уляжется усилиями полиции да охраны. Только с вертолётом беда какая-то случилась, я не уразумел ни хрена, но пришлось прыгать прочь, ибо рухнул он в итоге. Так здесь и оказались.

- Удачно упали, - ухмыльнулся отец Энрико. – Так бы век искали.

- Ха! Да ежели б твой козёл не прихватил с собой телефон – вообще не нашли б. Маячок там, на все телефоны твои их я поставил, мало ли чего. Как вишь, пригодилось!

- Надо же, как интересно.

- Только теперь другая проблема, - Папа Римский помрачнел заметно. – Выбираться отсюда надо как-то. Вертолёта боле нет, а покамест нас хватятся – околеем да от голода подохнем. Зато я запомнил, откель летели мы, с какой стороны, то бишь. Так что нам обратно. Ну а вам двоим – вперёд, получается. Верно вы шли.

- Н-да… - протянул Теофил растерянно. – Хороши спасители…

- Это не всё, - взглянул на него верховный иерарх скептично. – Бесобои явно прут по наши души. Они нас так не отставят, видал я грузовики их, за нами устремившиеся.

Сплюнул Теофил с досадой, отвернулся, оглядевшись. Папа Римский же подошёл к отцу Энрико ближе, ткнул ему пальцем в грудь сердито да произнёс недобро:

- А ты впредь разборчивей выбирай товарищей. Подставил нас бесобой твой знатно.

- Ну кто же знал… - ответил на это отец Энрико невозмутимо, сверху вниз глядя на друга с улыбкою спокойной, и в голосе его угроза зазвучала вдруг едва заметная. - …что он окажется таким обидчивым.

Отошёл от него Папа, почувствовав нотки нехорошие эти во гласе седого священника, решил не распалять конфликт далее, отец Энрико же на Закарию с кардиналом Кавальканти взгляд свой недобрый перевёл, и оробели эти двое тотчас, узрев угрозу хладную во взгляде этом, попятились чуть, ибо почудилось им, что как и в гостиной тогда, набросится сейчас на них преподобный снова, до крови разобьёт им лица да и не остановится вовсе во своей ярости нынче, однако не произошло этого, ибо Теофил прервал молчание тягостное, сказал Папе ровно:

- Чего стоять попусту, давай, веди, коль путь ведаешь.

Взглянул на него верховный иерарх досадливо, затем пожал плечами, кивнув непринуждённо, взял грубо Огнешку за руку да пошёл прочь, проминая посохом златым снег да шурша полами шубы светлой по сугробам. Остальные направились за ним следом, отец Энрико пропустил Теофила вперёд да спустя минуту возвестил с улыбкою, наблюдая за теофиловым задом с козлиным вертлявым хвостиком:

- А ты прав, козлёнок мой. Без тулупчика лучше. Такой вид мне по нраву боле.

Обернулся на него Теофил со взглядом диким, взглянул на него как на дурного, да затем отвернулся и закрылся сзади иконою святою с досадой.

****

А по души компании сей и впрямь шли бесобои по снегам уральским, оружием святым на поясах были они обвешаны, все в рясах чёрных да тулупах всяких, и много их было, не счесть, а возглавлял сие шествие Григорий Громов, шёл он впереди всех, суровый, целенаправленный, со взглядом горящим да тяжёлым, и чернело воинство это на фоне снегов белых угрозою неотвратимой, за гончими адскими следовало, коих держал бесобой Гром на цепях длинных, в руках обеих сжав железо цепей хладное; рычали гончие, человекообразные, шерстистые да со звериными ликами, руками когтистыми да сильными загребали снега, вздымая ввысь снежную пыль, хрипели, вдыхали хладный зимний воздух со свистом, чуя след искомых отчётливым, и глаза их страшные, крупные, без зрачков да светом зловещим горящие, смотрели вперёд, туда, где за многие километры отсель тащились по снегу лесному четверо священников да трое рогатых совместно.

****

…Шла компания наша по лесу густому довольно продолжительное время, утопая в сугробах да продираясь сквозь всевозможные сухие кустики. Время от времени перебрасывались редкими фразами, спустя ещё минут десять камерарий причитать начал, судя по всему, изрядно замёрзший – кутаясь в ворот шубы своей, на хлад местный да на ситуацию в целом начал он сетовать недовольно, чем бесил знатно идущего впереди всех Папу Римского: слушая гундёж этот недостойный, морщился верховный иерарх с раздражением, изо всех сил борясь с хотением остановиться да хорошенько двинуть почтенному кардиналу в морду. Теофил шагал чуть левее всех, предпоследним, поминутно обеспокоенно поглядывал на мёрзнущую Огнешку: тащась за Папой Римским неохотно, ступала нимфа по снегу морозному ножками стройными да нагими в совсем тоненькой обувке какой-то, и тревожился за девушку козлоногий мужчина шибко, не могущий равнодушным быть к натуре женской страдающей. От мыслей сих отвлекал его гадкий Закария, вертелся он подле, поглядывая на Теофила ехидно, да время от времени бросал в его сторону замечания колкие, но до того добросался, что схватил его отец Энрико за волосы в итоге да и отшвырнул прочь будто в ярости, однако с напрочь невозмутимым ликом, столь сильно, что рухнул серафим в сугроб ближайший целиком, забарахтался там, бранясь, поднялся обиженный да во снегу весь, да последним за всеми поплёлся понуро, бросая на преподобного оскорблённые да тоскливые взгляды. Одного Амадея, казалось, всё устраивает и вовсе, спокойно за кардиналом на цепи он шествовал, ни о чём особливо не беспокоясь, но порою, когда равнялся с ним Теофил ненароком, глядел тогда инкуб на него с неприязнью тайною, не могущий простить ему то, что сказал да соделал с ним в тот день камерарий. Вскоре снежинки мелкие полетели с небес одна за одною, поначалу редко, да затем всё сильнее и гуще, снегопад, то бишь, занялся основательный, метель воцарилась неприятная, ветряная, но благо до гор каких-то неизвестных добралась компания вскоре – на пещеру у подножия набрели они, Теофил её издали первым заприметил, скомандовал туда направляться, дабы переждать ненастье. Согласились с ним остальные, к пещере поспешно ринулись, гурьбою в неё ворвались да отряхиваться от снежинок мокрых принялись. Развёл Теофил костерок затем посередь пещеры небольшой этой, предварительно хворосту прихватив с собою, и озарились своды каменные оранжевым тёплым мерцанием, когда воспылал в темноте невысокий, но яркий пламень.

- Ишь, какая забота! – усмехнулся Папа, взглянув на костерок.

- Не для вас, - мрачно ответил Теофил, подошёл он к Огнешке зябнущей, усадил к стене подле костра, огладив нежно ножки нагие да стройные, и повиновалась нимфа сему жесту, протянула ножки к костерку поближе, произнесла сдержанно да благодарно:

- Спасибо.

Помрачнел Папа Римский знатно при виде картины сей, направился к ним прямиком, вновь отпихнул Теофила от девушки прочь неучтиво, за ворот рубахи на ноги поднял да процедил грубо, злобно, с угрозою тяжкой на него глядя:

- Отвали от моей бабы, скотина рогатая.

Взглянул на него Теофил с тяжестью не меньшей, вырвал из руки его ворот движением одним, оправив рубаху вниз, да ответил, не отводя сего взгляда:

- Околеет от хлада – на кого тогда гавкать будешь? Опять найдёшь виноватого, окромя себя?

- Слушай, ты!..

Но не дал ссоре шибкой разойтись далее отец Энрико, подошёл он к ним, приобнял Теофила за плечи да за собою увлёк спокойно, чинно, да так поглядел на Папу Римского при этом, что отступился тот нехотя, хмыкнув презрительно, ибо уразумел силу угрозы немой этой: никого в своей жизни не боялся Папа и вовсе, ни пред кем не пасовал да ни чьих угроз никогда не страшился, однако лишь отец Энрико, единственный, утихомирить спесь его мог одним лишь взглядом, ибо знал верховный иерарх превосходно, что никоих границ для себя не имеет седой священник этот, и хоть враг пред ним, хоть друг, словом али же действием оскорбивший неаккуратно – всё одно, клинок серебряный засадит преподобный в глотку обидчику без сожаления малейшего, на расправу скорый, безжалостный да безумный, ведь свои у безумцев морали, свои законы, а ежели быть точным, скорее всего, законов-то у них особливо и нет, как нет и моралей, впрочем. Посему сплюнул Папа Римский с досадою да и уселся рядом с Огнешкой печальной, закутался в шубу светлую пошибче да принялся глядеть на огонь сердито. Камерарий с Амадеем на цепи разместились поблизости, сунулся кардинал Кавальканти к костерку, руки к пламени вытянув, да греться принялся с облегчением явственным, неучтиво отпихнув от себя плечом любовно прильнувшего к нему Амадея. Отец Энрико усадил Теофила подле себя, напротив Папы с Огнешкой, приобнял ласково, прижав к себе с улыбкою мирной, и взглянул Теофил сквозь пламень костерка невеликого на Папу мрачно, щекой ощущая колкость овчинного меха на вороте тулупа священника. Закария понуро прошествовал вглубь пещеры, сел там в уголок, в стороне ото всех, скрестил руки на груди да отвернулся обиженно, ни на кого более не глядя. И сидели так все в молчании всеобщем, слушая, как потрескивает костерок размеренно да как воют ветра вьюжные снаружи где-то, и каждый в пещере этой о своём о чём-то думал, в свои, персональные, заботы погружённый. Поглядел в итоге Папа Римский на Огнешку хмуро, закутавшийся в шубу свою роскошную: сидела нимфа, укрывшись тулупом Теофила, для хрупкости её обширным, да ножки стройные к костерку жаркому вытянув, глядела на пламень печально да молча, однако, как и обыкновенно, гордо голову свою держала, с достоинством, и строги были брови её тонкие да чёрные, а в очах прелестных, выразительных да зелёных отражались отсветы оранжевого яркого пламени.

- Ты как? – спросил вдруг Папа тихо, ровно.

Не сразу уразумела Огнешка, что к ней это обращаются, ибо не привыкла она к такому тону из уст верховного иерарха – повернула она голову растерянно, поглядела на мужчину с удивлением сдержанным, затем отвернулась вновь, ответила:

- Нормально.

Помолчал Папа рассеянно малость, затем спросил первое, что пришло в голову:

- Жрать не хошь?

- Нам еда не требуется, и вы об этом знаете.

- Ну да, ну да…

Помолчал верховный иерарх снова, усиленно подбирая слова в мыслях запутанных, затем выдал:

- Погода – дрянь, конечно…

- Я не хочу с вами разговаривать, - сказала на это Огнешка мрачно.

Нахмурился Папа, вновь поглядев на девушку, буркнул грубо:

- А я с тобой – хочу.

- Это ваши проблемы.

- Слушай, баба!… - Папа осёкся, оборвав себя на полуслове, мотнул головой с досадою, вздохнул глубоко. – Ла-адно… - протянул он более мирно, успокоившись. – Настаивать не буду.

Покосилась на него Огнешка строгая, отвела взгляд затем, проговорила хмуро да с насмешкою горькой в голосе:

- Экая невидаль.

Поглядел на неё Папа Римский понуро, на ножки гладкие взгляд опустил, всю оглядел так задумчиво, затем хмыкнул:

- Хошь, согрею? Поди сюда, замёрзла же.

Ничего не ответила Огнешка, отвернулась насовсем, скрестив руки на груди, легла на бок, поджав под себя ножки стройные, и более разговор продолжать не возжелала. Вздохнул Папа с досадою, лёг и сам, в шубу закутавшись, но не отвернулся, как нимфа, а напротив, лёг лицом к ней да глядеть принялся печально на зябко свернувшийся калачиком силуэт женский под тёплым да плотным тулупом.

…Опосля того, как погорел дворец Апостольский обширно да шибко, потушили его, разумеется, да восстанавливать оперативно принялись, Папе Римскому же пришлось покамест в особняк свой роскошный переместиться, что располагался близ районов загородных да тихих; однако, несмотря на свершившуюся неприятность, отдал Папа приказ облав на нечисть не прекращать, ибо подвальные помещения, в кои загоняли пленную нечисть, единственные не пострадали от огня рокового, прежними были да невредимыми. И контролировал Папа деятельность сию время от времени, наведываясь в подвалы эти с инспекцией своеобразной да с требованием о том, чтоб отчитывались пред ним, где да как провели облаву очередную, сколь рогатых поймали, все ли здоровы остались да живы. Вот при одном из таких визитов и увидал Папа Римский строгую да прелестную Огнешку – заявившись в одну из камер вместе с группой экзорцистов, что рассказывали ему в то время подробности очередной вылазки до лесов, встал верховный иерарх подле двери, о посох златой опираясь, окинул взором равнодушным пленников многочисленных да хилых каких-то, и тут вдруг остановился взгляд его на девушке рогатой, что подле стены стояла позади прочих, руки на груди скрестив да глядя на Папу в ответ. И оживился тотчас взгляд верховного иерарха, доселе равнодушный, а мышцу сердечную в груди прихватило как-то странно – задержал Папа взгляд свой на нимфе прелестной, растерялся невесть по какой причине, ежели не оробел и вовсе, ибо гордо держала девушка голову свою рогатую, строги были брови её чёрные, а взгляд – о, что это был за взгляд! Не было в нём страха, смятения али же отчаяния горького, нет, в нём смелость горела да дух непокорный зеленою очей на врага зрил молча, и покоен был стан девичий, не сутул да не боязлив, прямы были плечи, а в ножках нагих да стройных не было дрожи ни на миг. И прищурились чуть глаза Папы невесть с какою и эмоцией – то ли презрительно, то ли недоверчиво, то ли аки вызов для глаз сих жестоких показался гордый изгиб женской шеи, двинул Папа посохом своим златым об пол, прервав говорящего экзорциста столь неучтиво, да рявкнул вдруг в тишине наставшей:

- Эй, девка!

Зароптала нечисть, оглядываться рогатые принялись, силясь узреть, на кого же направлен взор верховного иерарха да к кому обращён столь пугающий тон, Огнешка же пленная никоим образом в лице не изменилась, не испугалась, не оробела, всё так же стояла она, опираясь спиною о стену, да глядела на Папу хладным да строгим взглядом.

- Экая серьёзная! – хмыкнул Папа Римский презрительно, таращась на девушку злобно. – Чего, не боишься?

- А чего мне вас бояться? – ответила, наконец, Огнешка, и спокойным звучал её голос, ни толики страха в нём не было. – Вы несчастный человек. К таковым жалость лишь, но никак не страх.

   Опешил Папа знатно опосля слов неожиданных, не уразумел напрочь, с чего и вовсе так было сказано да откель взяла это о нём дерзкая бесстрашная пленница, побагровел тотчас от гнева, воззрился на девушку угрожающе:

- Несчастный? Это с чего же я несчастный? У меня всё есть! Власть, сила, деньги! Жалость у тебя ко мне, баба? Я стою пред тобою во злате, и по моей лишь воле жива ты пока, а у тебя, у оборванки неимущей, ко мне жалость?

- Жалость, - кивнула Огнешка невозмутимо. – Во злате вы – но злато не живо.

- И чего, что не живо?

- Живое даровать способно тепло любви искренной, то тепло, что обогреет лёд сердца одинокого да навеки его растопит. А в ваших глазах я вижу льды, подобные льдам Антарктиды истинной, знать, не греет их злато ваше, коим вы предо мною так хвалитесь. Аки солнце оно блескуче да желто, но тепла в нём и толики нет.

Нахмурился Папа Римский растерянно, глядя на Огнешку гордую, на шаг отошёл даже в смятении этом, о посох златой опираясь, но затем сказал злобно:

- Тепло любви искренной? Я и его возьму, ежели возжелаю!

- Как же это?

- Силою!

Усмехнулась Огнешка печально, покачала головой.

- Силою тепла не добиться, лишь лёд вы образом сим умножите, и во своих глазах, и во сторонних.

- Лёд, значит? Шибко умная, гляжу я!  – ухмыльнулся Папа угрожающе, недобро, двинул посохом об пол снова. – А ну, поди сюда, баба!

Хмыкнула нимфа гордая, отвернулась лишь. Озлобился тогда верховный иерарх, поправил митру на голове, съехавшую малость, да и под взорами экзорцистов да рогатых пленников направился к Огнешке быстро, распихал нечисть грубо, угрозою налетел страшной, за руку хрупкую схватил девушку бедную, рванул к себе да за собою потащил обратно, к выходу.

- Пустите! – воскликнула девушка сердито, вырваться пытаясь из захвата грубой мужской руки, однако тащил нимфу за собою Папа Римский без труда всякого да не останавливаясь ни на миг, миновал экзорцистов растерянных, по коридору устремился прочь.

- Отпустите меня! – Огнешка дёрнула руку безуспешно, глядя с отчаянием сдержанным на ведущего её куда-то верховного иерарха. – Что вам нужно?!

- Цыц, девка! – Папа развернулся злобно да так встряхнул Огнешку за руку тоненькую, что сморщилась девушка бедная от боли, зажмурилась и вовсе, за плечо схватившись печально, поплелась за Папой далее, едва поспевая за его стремительным шагом.

Выволок Папа Римский нимфу из дворца да наружу, к лимузину белому, что ожидал его подле здания сего да на коем прибыл он ко дворцу неофициально; для публичных поездок Папа пользовал иной транспорт, специальный, и хоть лимузин белый, всё одно, в глаза сторонние бросался ничуть не хуже – стёкла его тонированными были нарочно, дабы не видать было, кто там в салоне находится, да и не разглашалось особо, к тому же, что папский это автомобиль, впрочем, вряд ли об этом никто не догадывался, напротив, с уверенностью можно заключить, что столь видная машина не осталась без внимания глаз иных, не мог ведь Папа из лимузина своего выходить раз от разу неприметным да незамеченным напрочь. Подошёл верховный иерарх к автомобилю этому, распахнул дверцы салона, втолкнул туда Огнешку, сам уселся следом, захлопнув дверь да с насмешкою взглянув на то, как тягает нимфа бедная дверь иную в попытке сбежать, да и тронулся затем лимузин с места, до дому роскошного покатил уверенно да быстро.

- Молвишь, и теперь я несчастен? – хмыкнул Папа девушке, окинул жестом салон с ухмылкою грубой. – Вон, какая карета! Несчастные на таких не катаются!

Прекратила Огнешка дёргать да царапать дверь закрытую, села на сиденье кожаном спокойно, взглянула на верховного иерарха мрачно.

- Как раз, напротив, - ответила она сдержанно, глядя на мужчину со враждебною опаской в зелёных прелестных очах. – В таковых каретах обыкновенно несчастные и нуждаются.

Фыркнул Папа Римский презрительно, отвернулся. А там уж и доехали вскоре, затормозил лимузин роскошный да белый подле дома богатого, раскрыл пред Папой дверцу водитель вежливый, и Папа, не удостоив его и взглядом, схватил Огнешку за ручку тоненькую да за собою к дому сему поволок затем. Очутившись внутри да закрыв за собою дверь на замок, отпустил верховный иерарх хрупкое женское запястье, однако тотчас стиснул нимфу за волосы растрёпанные на затылке, голову запрокинул ей, возвестил, глядя на неё с угрозою тяжёлой во взгляде:

- А хоромы царские – тоже для несчастных? А? Гляди, баба, всё огляди, затем и ответь!

Развернул он Огнешку скорбную, аки псину ткнул лицом в роскошный вид дома своего богатого, дабы смотрела впрямь, и подняла нимфа взор печальный на интерьер царский, на ковры, гобелены, картины да статуи, на лестницу обширную, что уходила ступенями деревянными да тёмными на этаж верхний, взглянула девушка на златые вензеля раскидистой люстры под потолком, на иные дорогущие приблуды поглядела равнодушно да печально, морщась от боли под захватом Папы, и встряхнул её затем мужчина неучтиво, рявкнул:

- Ну?! Отвечай!

- Отчего же у меня ответа вы просите… - произнесла девушка тихо, спокойно. - …ежели к себе самому вопрос сей обратить должны?

- В смысле?!

- Вопросите себя сами, - Огнешка повернулась чуть к Папе, посмотрела прямиком во глаза его гневные. – Счастливый ли вы в хоромах царских, али же вся эта роскошь – лишь отчаянная попытка забить своим блеском пустоту в вашем сердце. Да ежели бы были вы счастливы и впрямь – не потащили б меня тогда сюда за ответом. Не мне ведь вы счастье своё доказать пытаетесь, а себе самому.

Застыл Папа Римский на месте, брови густые сдвинув растерянно да таращась на Огнешку во смятении искренном, а затем ухмыльнулся надменно, схватился пальцами за подбородок девушки грубо, влево да вправо голову ей повертел, глядя на скорбный лик её с насмешкою странной, а затем сказал:

- Не только за этим.

И уразумела всё Огнешка бедная, рванулась испуганно, вырвалась, куда-то прочь бросилась, однако за плечи Папа её схватил тотчас крепко, в охапку сгрёб, оторвав от земли, да так и потащил куда-то вглубь дома, на себя закинув, и брыкалась девушка отчаянно да безуспешно, вырывалась изо всех сил, когда по лестнице её Папа наверх волочил со смехом грубым, на помощь звала да зарыдала вскоре, сопротивляясь захвату прочному безо всякой надежды на спасение, да так и не смогла освободиться, и в спальню богатую да полумрачную затащил Папа пленницу свою в итоге, перехватил девушку рукой одною, второю дверь запирая на ключ усердно, а после к кровати Огнешку заплаканную подволок, бросил туда, поперёк, сам навалился сверху тотчас, прочь скинув митру с головы да поцелуями жаркими шейку девичью тоненькую покрывая страстно, и забилась под ним Огнешка бедная, рыдая да чувствуя в отчаянии горьком, как гладят талию её да нагие бёдра грубые мужские руки.

- Не надо!.. Прошу, не надо!.. – прорыдала девушка, вдавленная в кровать мягкую жестоким Папой да ручками слабыми одёжу свою вниз тягая в попытках закрыться от его рук.

- Что, баба, уже не такая смелая? – усмехнулся верховный иерарх, взглянув на заплаканную красавицу с насмешкою презрительной. – А я тебе сказал сразу, тепло любовное силою отниму, и никто не воспротивится мне, никогда и никто не смел мне перечить, все покорялись мне всякий раз, и ты, девка, покоришься тоже, ведь нет у тебя выбора!

- Ужасный!.. Вы ужасный!.. Нет у вас сердца!.. Неужто любо вам, когда так на вас смотрят?..

- Как? – Папа остановил страсть свою, упёрся в кровать руками по бокам от Огнешки, воззрился на неё с недоумением сердитым.

- Как я на вас, - ответила нимфа горько, взглянув на него затравленно да со всех сил натягивая одёжу на нагие дрожащие бёдра.

- А чего не так-то?

- Вы не понимаете?.. О, вы же человек… Неужто нет в вас ничего человечного? Али же все вы такие, и то и есть человечность настоящая? Вы… Вы не тепло любви берёте силой, вы ненависть да страх плодите деянием своим, вам льды вечные сердце жгут, и жгучесть льда подчас сильнее всякого пламени…

- Я хочу тебя, баба, и возьму тебя, коль хочу, ты тут мне башку не дури, всё одно, орать подо мною будешь, и какая разница, с любовью в глазах али с ненавистью?

- А вы, видно, никогда и не знавали, каково это, когда с любовью… Когда б узнали – тогда б уразумели разницу…

- Ну так кажи мне любовь эту.

- Да как же, если нет её в моём сердце по отношению к вам?..

- Ну тогда не грей мне уши и вовсе! – и набросился Папа Римский на Огнешку бедную с былою страстью, стянул с неё одёжу скудную до наготы самой, целуя нимфу жарко да полы дзимарры своей задирая попутно кое-как, и отвернулась девушка скорбно, глаза закрыла в отчаянии страшном, покорною отдалась рукам грубым, стиснувшим её гладкие бёдра, и стон горький с уст её сорвался невольно, когда единым с нею воцарился жестокий Папа, под бёдра покатые подхватив нимфу да вдавив себя промеж упругих женских чресел с ухмылкою гадкой. А за стоном протяжным да горестным закапали на простынь белую слёзы с новою силой, катились они по щекам девичьим дрожащим да пятнышками тёмными пропадали в белизне кровати, и лежала Огнешка скорбная, закинув ручки за голову печально, открыла глаза она, но не глядела на Папу, в сторону смотрела куда-то безмолвно, лишь ресницы тёмные подрагивали едва заметно да слёзы частые по лику бледному текли друг за другом; молча плакала Огнешка бедная под наседающим Папой Римским, и ежели не видали вы никогда в своей жизни, как плачут люди молча да с ликом покойным - не дай вам Бог и впрямь когда-либо это увидеть.

…С тех пор Папа Римский при себе оставил Огнешку, в доме своём, то бишь, как к развлечению поначалу к ней относился, баловал подарками всякими, да только все подарки эти пленная нимфа отвергала напрочь, ничего не принимала из рук верховного иерарха, ни украшений, ни шуб, в одёже своей скудной ходила по дому неприкаянная да скорбная, однако как прежде голову гордою держала, в глаза прямиком смотрела, прямою была осанка её да степенными жесты, и в постели даже, под Папой жестоким, стоны горькие стремилась сдержать Огнешка всякий раз, и ежели глядела на мужчину во время соития грубого, то хлад был во взгляде её да неприступность духовная, непокорность твёрдая смотрела из её зелёных да прелестных очей. Поведали Папе затем, что прежде пела Огнешка – заслушаться! Это нечисть пленная выдала, когда наведался к ним верховный иерарх однажды, дабы расспросить о нимфе зачем-то, уж больно любопытно ему было, кто она таковая да как угодила в плен. Сказали ему, что ранее, на воле, пела, и красив был глас девичий несносно, множество песен она ведала, танцевала под них не менее складно. Однако сколь бы Папа ни бился, так и не смог заставить пленницу свою спеть хотя бы однажды, и ни угрозы, ни побои, ничего не действовало на гордую да неприступную Огнешку. А спустя время некое случилась та песня роковая, что прозвучала из уст нимфы в гостиной дома преподобного. И разбередила нечто в сердце Папы жестокого песнь эта тоскливая, было в ней что-то, а что – не уразумел верховный иерарх, сколь ни думал, к Теофилу за советом отправился и вовсе, но и тот не шибко облегчил тяжкие думы Папы всё-таки, оставалось неуловимое что-то, то, чего никак не мог узреть верховный иерарх, а ведь чувствовал, разумел не головою, но сердцем жестоким, и, вернувшись в дом свой роскошный после визита к Теофилу, какое-то время бродил там верховный иерарх задумчиво, облачившись в халат светлый, всю прислугу от себя прогнал, дабы не мешались ни дворецкий, ни повара, ни кто-либо прочий, ходил по коридорам в одиночестве полном, руки в карманы халата засунув да места себе не находя, и думал, думал, думал… А ведь некогда благим был его помысел – узрев людскую скверну, из телес наружу лезущую незримо для прочих, всем сердцем Папа Римский, на тот момент – совсем ещё мальчишка – её возненавидел, ибо до чего была страшна она, до чего мерзкие то были рожи… Помнил Папа прекрасно, когда впервые он увидал это зрелище, несмотря на то, сколь уж и годов-то с тех пор минуло –  и помнил каждый последующий день свой, день, заполненный рогатыми, жуткими, грязными ликами грехов, прущих из человечьих душ, из человечьих тел. Впрочем, как-то постепенно происходило это, то бишь, день ото дня всё более отчётливо, более точно наблюдал растерянный Марко, как проступают всё чётче черты рогатых да клыкастых в человеческих лицах, что вокруг себя видит он каждодневно - ребёнком несведущим будучи, испугался он поначалу, лишь стоило увидать ему в одночасье вместо родительских привычных ликов уродливые рожи чудовищ немыслимых, но благо католиками истовыми были отец его да мать, оное в церковь сподвигло мальчишку броситься, там спасение да объясненье искать в речах священников. В достатке да роскоши жил Марко с детства самого, уж неизвестно, кем по жизни значился отец его, то ли бизнесмен какой-то, делец, значится, то ли иной кто-либо, но никогда мальчишка не знавал нищеты да тягости, всем капризам его потакали да ни в чём не упрекали особливо, вероятно, великую роль сыграла сия вседозволенность в том, что вырос Марко по итогу с крепким да вечным чувством, будто весь мир ему, что называется, обязан, будто весь мир для него лишь, для Марко, есть, а потому воле его подчиняться должен. Мать да отец и вовсе проводили с ним мало времени, всё нянечки сидели с мальчиком поначалу, коих постепенно тот начал донимать несносно, то бишь, как к слугам относился, грубил, затрещину мог влепить неслабую, узревший, что никто ему в том не перечит – а с годами не смущали его и перечащие даже, всё одно, под себя гнул воли чужие, ибо так хотелось ему, так само получалось как-то. Избалованный, грубый, о чужих чувствованиях никогда и не думающий совсем, будто не существует их на свете этом, рос Марко, забот не ведая, покамест не увидал скверну, лезущую из тел людских – отчего увидал? Почему? Быть может, виною тому драка некая, в коей огрели Марко по голове кулаком однажды, да так, что аж в глазах помутилось на время? А может, травки повлияли так на голову дурную, которые порою покуривал мальчишка с дружками некими за школой престижной втихаря? Неизвестно, непонятно, да только однажды утром, в выходной, проснулся маленький Марко в кровати своей обыкновенно, но не сразу встал, поваляться решил малость, а спустя минуту дворецкий к нему заявился чинно, завтрак в постель принёсший почтительно, поприветствовал, пройдя в спальню да ставя затем поднос с кушаньем на тумбочку слева – да и обмер Марко, потянувшийся поначалу, ибо сонная нега всё ещё обитала в теле, замер, руки за голову закинувший, да и вытаращился на дворецкого в ужасе да с удивлением одномоментно, ибо заприметил, что хвост гибкий да вострый, со стрелочкою треугольной на конце, из зада мужчины лезет, из штанов прямиком да наружу. Раскрыл Марко рот, таращась на столь неожиданное зрелище, да затем и захрипел нечленораздельное нечто, стоило лишь дворецкому лицом к нему повернуться. С ликом его, покамест не шибко отчётливо для мальчишки остолбеневшего, но уже довольно заметно, творилось страшное, иные в нём наблюдались черты, черты иных лиц, нехороших, недобрых, жутких, и тотчас унесло бедного Марко прочь из спальни собственной, в пижаме одной он прочь кинулся, на кухню ввалился да так и застыл во дверном проёме, держась за стену: родителей увидел он, отец, полный да строгий мужчина в летах, за столом сидел, газету читая беспечно, мать же, робкая в присутствии мужа женщина с печальными очами, на стол чайник да кружки ставила, на супруга не глядя, и оба, шум заслышав, на Марко посмотрели разом, но не родителей собственных увидел мальчик, замерший, дыша тяжело, у входа на кухню, в отчаянии глядел он, как лицо отца в рогатую голову борова грязного обращается неявно, лик матери же хирел, серел на глазах прямиком, и очи печальные вглубь провалились куда-то, заливая щёки ручьями чёрных слёз.

- Ты чего? – вопросил отец где-то из-под свиного рыла, но не ответил ему Марко напуганный, кинулся вон, вне себя от ужаса, из дома выбежал да в саду родительском частном затерялся вскоре, вглубь его устремившись да за беседкою местной схоронившись. Там наземь пал он, сел, съёжился весь, будто бы мысля, что гонятся за ним вслед эти страшные рожи, и так сидел какое-то время, дрожа да дыша сбивчиво, напрочь не разумеющий, что это такое творится да что с ним происходит и вовсе. За забором решётчатым тем временем жил жизнью своею город прочий, прохожие ходили по улицам, немного их оказалось, ибо тихий то район был, богачи тут обитали в особняках да виллах – бросил бедный Марко взгляд испуганный на прохожих этих, да и тотчас узрел он и в них монстров страшных, замер подле беседки, разглядывая чудищ, наружу из тел вылезающих, затем, совладав постепенно со страхом своим, поднялся на ноги, подошёл к забору ближе, выглянул за решётку получше, дыхание затаив, воззрился на люд напряжённо. А там нынче все такие были, из всех верещало да лезло, и даже сосед напротив, подрезающий листву на кустах за забором участка собственного, сосед, что знакомство с отцом Марко водил давно и был мальчишке известен прекрасно, ныне незнакомым был, жутким, выпрямился он, заприметив мальчика, улыбнулся ему добродушно да рукою махнул:

- Утро доброе! На что так таращишься? Увидал чего, малец? Так покажи мне, любопытно!

- А как такое…показать… - пробормотал поражённый Марко, за тем наблюдая, как из спины соседа иной кто-то руки когтистые тянет да скалится в улыбке, совместно с мужчиной на мальчика глядя. – Как показать…чего никто не видит?...

Пообвыкнув малость, то бишь, свыкнувшись постепенно с видениями сими, всерьёз задумался Марко растерянный, что это такое, тотчас помыслил, что, быть может, демонов видит, о коих говорилось не раз из уст родителей верующих, а затем, не рассказав об увиденном никому, в церковь направился вскоре – от батюшки местного узнал Марко, что есть грех да скверна на свете этом, о собственных «видениях» покамест упоминать не решился, ну мало ли, а ну как чокнутым сочтут да по докторам затаскают? Однако доходчиво объяснял ему католический батюшка день ото дня, всё рассказал о Дьяволе да о Боге, все те знания, на кои оказался способен люд человечий за века минувшие, несведущий толком, смущённый отовсюду ученьями ложными, разумениями о добре да о зле, меж собою повсеместно разнящимися, и как разъяснили маленькому Марко, как сказали, что Господь – то добро безоговорочное, а Дьявол – то грех страшный, да что каждый рогатый – то скверна лютая да с душою чёрной, так он и уверовал, помысливший, что старшему в этом довериться можно, что всё знает церковный батюшка, ничего для него не тайна, умён он да лишь истину молвит, хоть и из него тоже между делом рогатые рожи на Марко таращатся. Это-то уж после заподозрил Марко, что не так тут что-то, не так что-то в образе Бога всемилостивого да справедливого, а с прошествием времени, ума, какого-никакого, поднабравшись, лишь пуще сомневаться начал в непреклонных повсеместных истинах, перечитал писания святые да трактаты всяческие по многу раз, своим умом до много домыслился, вот только до главного додуматься всё же не смог, и, уразумев одни истины, в иных же не разобравшись - еще боле себя запутал.

В то время и отношения Марко со сверстниками окончательно испортились, они и ранее-то не особо ладились, а тут, при виде новых лиц вокруг себя, и вовсе всех товарищей возможных порастерял мальчишка хмурый, всех от себя отвадил, дрался, бранился, учителям даже совладать с ним было тяжко, и не любил его никто в школе престижной, его, такого грубого да несносного, да и не только в школе, впрочем, ибо и родителям своим как-то не шибко был он нужен тоже, дети соседские с ним не водили дружбы; а что насчёт учеников да школьников - кто робел при его виде, кто, ежели посмелее, колотил в ответ почём зря, и вечно ходил мальчишка угрюмым да с носом разбитым, вечно синяки алели под глазами его выразительными, никого он не слушался да сладу с ним, что называется, не было. И решил для себя Марко в итоге, что не по нраву ему ни обращенье таковое, ни рожи эти адские, весь мир должен он себе забрать да под себя переделать, дабы никто более не смог ему перечить, дабы угрозою для ликов чудовищных да рогатых воцариться, мир от них избавить, искоренить навеки, и воцарился же, только вот…где в итоге свернул не туда? Да нешто прав рыжий бес, и к скверне этой ему подобные отношения не имеют? А ныне и не сравнить-то похожесть – не видит Папа, сколь ни вглядывайся, не видит скверны заместо лиц человеческих, самостоятельно убил он в себе способность эту, способность видеть, различать грех каждый в человеке, ничего теперь он не видит, все для него безгрешны будто, ни в ком нет для него монстра да зверя… Дан Папе был дар сей будто бы с расчётом неким на то, что он, Папа, сумеет воспользоваться им верно, что он, в то время - глупый избалованный мальчишка, сможет лучше стать, чище, правильнее, сумеет правильность сию в народ вынести да всерьёз к лучшему народ направить - а он что? Неверно всё понял? Всё сделал не так, нисколь не изменился, лишь хуже стал да убил в себе дарованное свыше? Убил, а коли убил - значит, было в нём, в Папе, нечто, нечто...хорошее? Благое, правильное? Было - и нет его, исчезло, умерло навеки, раздавленное греховностью папской жестокой души, греховностью да грязью, что лишь более стали в итоге, лишь сильнее в душе этой укоренились. О, не значит ли это и впрямь, что он, Папа Римский, наместник Бога на земле, наипервый по святости да по совести – такой же?.. Такой же, как все эти треклятые грешники, и столь же страшно лезет из него то, чего он и сам не замечает?

Прошёлся Папа мимо зеркала округлого в коридоре одном, остановился затем, обернулся к зеркалу этому, подошёл осторожно ближе. Окинул он взором мрачным золочёную раму его, вензеля вычурные да резьбу роскошную, да затем, будто с духом собравшись, на себя в отражении обратил тяжёлый взгляд. И не увидел Папа ничего, окромя лица своего только, а ведь боялся, думал, что взглянет вот – да и узрит, ахнет, отшатнётся прочь… Прозвучали тотчас в голове да из памяти слова Теофила, сказанные некогда на балконе во дворце Апостольском: «Из тебя тоже, вон, знатно лезет, такое, чего б глаза мои никогда не желали видеть». Верить бесу? Демону верить, что речами скверными с пути праведного совращать обязан? Да только…праведный ли то путь…а коли с пути дурного совращает рогатый, правду твердя да упрекая в греховности – что же это тогда за рогатый? Что же это тогда за Папа, коего бес бранит с упрёком да грешником кличет? Постоял так верховный иерарх подле зеркала, вглядываясь вдумчиво в лицо своё в отражении зеркальном, да отвернулся затем, нахмурившись, далее идти уж собрался – да тотчас и замер, обернулся резко на зеркало снова, вытаращившись в испуге, ибо краем зрения, краем глаза уловил он вдруг движение страшное, лишнее, другое, там, в отражении собственном, уловил да и воззрился в ужасе, но вновь ничего постороннего там не обнаружил, взор воткнулся лишь в лик свой поражённый, с глазами, круглыми от испуга. И не по себе тогда стало в одночасье Папе, попятился он прочь от рокового зеркала, да затем вперёд по коридору устремился, в спальню направился хмуро. А там Огнешку он нашёл тотчас, стояла нимфа гордая подле окна, скрестив руки на груди, глядела наружу серьёзно да печально, не обернулась, заслышав, как вошёл Папа в комнату, у занавески стоять осталась как и прежде. Помедлил верховный иерарх малость, подле двери постояв с минуту, затем приблизился неспеша к девушке, глядя на неё взором тяжёлым, мрачным, встал рядом да позади. Узрел он, как напряглись гордые женские плечики под его взглядом, вздохнул в неловкости некоей, да затем и вопросил, нарушил тишину спальни полумрачной:

- Скажи… Что было в песне той?

Не ответила нимфа, лишь голову чуть опустила.

- Огнешка, - окликнул Папа девушку хмуро. И чуть дрогнули тонкие женские брови при звуке имени её, которое никогда не слышала пленница доселе из уст своего мучителя, поджала девушка губы растерянно, оробев будто, да затем собралась с духом, повернулась к Папе.

- В какой песне? – спросила она ровно, поглядев на верховного иерарха.

- В той…что пела ты…козлу этому.

Помедлила с ответом Огнешка, глядя прямиком в тёмные жестокие глаза мужчины, а затем ответила:

- В ней была вся моя боль. Вся моя мука. Вся тягость сердечная народа моего устами моими звучала, ибо едина я с народом своим, и боль его – то моя боль тоже. В песне моей звучали плач да скорбь всех тех, кто погиб по вашей воле, всех тех, кто родных да близких схоронил опосля ваших облав. В ней – горе, виной которому – вы.

   Нахмурился Папа напряжённо, обдумывая слова эти, и ведь сказал ему Теофил тогда слова схожие, однако нынче да из уст скорбной прелестной Огнешки звучали они по-иному как-то, наиболее…веско, весомее была тягость слов этих попутно взору печальных женских глаз.

- Злорадствовать будете? – нарушила думы верховного иерарха Огнешка.

- А? – поглядел на неё Папа с недоумением.

- Я готова, давайте. Скажите, что не могущи мы чувствовать ни черта, ибо рогатые мы, аки скот бездушный. Хотя, да будет вам известно, и у скота душа имеется, у живого да чувствующего.

- Да нет, я… Я не собирался…

- Зачем тогда пришли вы, ежели не за этим? Ведь лишь грубость от вас одна, в деяниях да во словах.

Покоробили слова эти верховного иерарха как-то странно – доселе не коробили, а нынче совсем иначе от них себя Папа почувствовал, вспомнил вдруг сказанное козлоногим недавно:

«С натурою женской бережно обращаться надобно, ибо цветку нежному она подобна»

Взглянул Папа на Огнешку печальную во смятении досадном, в очи зелёные поглядел прямиком, а в голове всё звучало да звучало:

«Чуть дёрнешь за лепесток неаккуратно – завянет, зачахнет, умрёт. Завянет, зачахнет, умрёт. Умрёт. Умрёт. Умрёт»

- Не умирай, - обронил вдруг Папа невольно. Нахмурилась Огнешка непонимающе, сказала затем:

- Я…не умираю я.

- Нет, умираешь. Мне виднее.

- Да с чего вы взяли? Я здорова, не хворая да не болезная.

- Да, вишь ли, какое дело… Помирать не только телесно возможно. Запутали вы меня все… Скорбь народа целого… Молвишь, скот рогатый тоже всё чувствует?

- Чувствует.

- А меня… - Папа Римский вздохнул задумчиво да тяжко, прошёл к кровати медленно, сел на неё, о колени облокотился да руки в замок сцепил пред собою. - …девки никогда не целовали сами. Я просто… Молвишь, любовный взгляд мне был бы милее того, что я наблюдаю извечно? А как проверить-то? Меня же… - Папа опустил взгляд мрачный под внимательным взором Огнешки, проговорил тихо: - …никто не любит. Моё злато…оно не одарит поцелуем искренним, оно лишь молчаливый кусок металла, что люди наделили ценностью мнимой да аки Богу ему клонятся… Ты права была, девка. Нет у меня никакого счастья. И никто меня такого не полюбит, со златом…но без сердца.

Замолчал Папа Римский, глядя в пол мрачно да хмуро, и смотрела на него Огнешка в тишине воцарившейся внимательно да задумчиво, а затем вдруг прошла плавно да неспешно к кровати, села рядом с верховным иерархом.

- А может, и есть, - произнесла девушка, глядя на Папу спокойно.

Нахмурился Папа, перевёл на неё взгляд растерянный, спросил:

- Ты же сама сказала иное.

- Мы можем проверить.

- Что проверить?

- Есть ли у вас сердце.

- Как?

Подумала Огнешка малость, а затем подалась вдруг плавно да осторожно к Папе, замерла совсем близко, глядя в глаза его удивлённые да видя, как затаил он дыхание тотчас – да затем и поцеловала его нимфа в щёку мягко, легко да нежно, отстранилась после, взгляда серьёзного с него не спуская. Папа же отвернулся резко, коснулся щеки, там, где остывал быстро тёплый след поцелуя женского, а затем опустил руку медленно, пред собою растерянно глядя, да и смутился вдруг аки мальчишка настоящий, буркнул тихо:

- Ты чего?..

Хмыкнула Огнешка мирно как-то, спросила:

- Вас взаправду никогда не целовали?

- Говорю же…Силою всегда брал да целовал сам. Незнакомы мне все эти дурацкие нежности.

- Ну, не дурацкие уж, коли так вы покраснели.

- Слушай, чего тебе надо?! – рявкнул Папа Римский в сердцах, обернувшись к нимфе, однако тотчас и встретился с нею взглядом в близи тесной, ибо снова подалась к нему девушка строгая, замер Папа, оробев будто, Огнешка же сказала тихо, ровно:

- Давайте я покажу вам, что такое тепло любовное.

- Ты же… не любишь меня…

- А мы представим иное. Нынче внимайте, ибо лишь нынче с вами я нежна буду да приветлива. Мне просто хочется увидеть вас…другим. И ежели и вы меня другой увидите – как знать, может, что-то в вас да изменится в лучшую сторону.

И опосля слов этих поцелуем чувственным прильнула Огнешка к губам Папы приоткрытым, закрыла глаза, и принял Папа поцелуй этот трепетно, не захотелось ему отчего-то грубым быть обыкновенно, схватить да силою воцариться над хрупкостью женской не захотелось, и огладили его ручки девичьи нежные, пальцы тоненькие по шее да плечам скользнули плавно, а затем опустились, взялись за руки его грубые, на талию стройную да женскую ладонями приложили, и шепнула Огнешка горько, поцелуй прекратив да прильнув к растерянному Папе всем естеством своим изящным:

- Я так устала… Прошу, не давите, а… ощутите меня так, будто во страхе сломать подобно графину хрупкому… Их полно в ваших сервантах, знать, бережно вы их касались, дабы туда поставить… Вот и меня коснитесь так же точно…

Огладил Папа Римский стройную талию нимфы осторожно да нежно после слов этих, будто всерьёз помыслив, что разобьётся девичий стан на самом деле, ежели чуть посильней надавить, обнял мягко, прижал к себе, и закрыла глаза Огнешка в объятиях этих, обнимая мужчину за плечи, прошептала слабо, доселе прильнув поцелуем к щеке его снова:

- Мне по нраву мужская сила… Но не та, что душит до смерти… Папа Римский… Ежели б сказала мамке, что обжиматься буду с главою крест носящих – она б убила… Но не скажу. Не потому, что боюсь её. А потому… что мертва она от рук экзорцистов ваших.

Ёкнуло нечто в груди верховного иерарха после слов этих страшных, чуть крепче стиснул Папа Огнешку изящную в объятиях, поджал губы виновато, щекою к голове рогатой прижался, вдыхая чудесный аромат волос женских, чуть цветочный, лиственный какой-то, будто по лесу свободному гуляешь ранним утром по весне.

- Мне… жаль…  - выдавил он чуть хрипло.

- Жалость не в голове родится, но в сердце… Коли и вправду вам жаль – знать, оно у вас есть… Но только я в оное пока что не верю. И покамест продолжаете вы мучить души живые да чувствующие – никто, как и я, не поверит. Никто. Никто. 

…Поёжился Папа Римский, лёжа закутавшимся в шубу свою роскошную да раздумывая о чём-то тоскливо, да тем временем кое-как да согрелся камерарий, прилёг тоже, но счёл своим долгом посетовать обиженно:

- Занесло нас чёрт знает куда… Сейчас бы горячительного глотнуть, лобстеров отведать в тепле и уюте, а вместо этого торчу тут с вами…

- Заткнись ты уже со своими лобстерами, - буркнул Папа, не оборачиваясь.

- Не грубите, Ваше Высокопреосвященство, я хоть и ниже вас титулом, но этикет пока что никто не отменял, несмотря на положение незавидное наше.

- Да пошёл ты со своим этикетом.

- О, неслыханная грубость, - оскорбился камерарий, повернулся на бок да положил руку под голову. – Я буду жаловаться, как только вернёмся, клянусь, жалобу на вас напишу, Ваше Высокопреосвященство.

- В зад засунь себе свою жалобу.

- А ещё…а ещё как человек вы – так себе.

- Так себе у тя в штанах.

- Да прекратите, ей-богу!

- Прекрати ты – и я прекращу тоже.

- Да как ребёнок малый, в самом деле!

- Ты.

- Что я?

- Это ты как ребёнок, от нытья твоего уши вянут.

- Да ведь не ною я!

- Ноешь, как баба хилая.

- Так как ребёнок или как баба?

- И то, и другое, но не мужик точно.

- Вы несносны и невоспитанны.

- Не нравится – пошёл вон.

- Куда? В метель прямиком?

- В неё самую.

- То есть, хотите вы, дабы пропал я и вовсе?

- Хочу.

- О, вот теперь я точно жалобу накатаю.

- В зад себе накатай.

- Да прекратите, ей-богу!

Прильнул к камерарию Амадей покорный, слушая брань эту краем уха, однако отпихнул его от себя кардинал неучтиво да жестом привычным, а посему лёг инкуб рядом, к спине его, свернулся там калачиком печально, глядя на хозяина любимого с тоскою, да более попыток близости никоих не предпринял.

- Собачатся, дурные, - улыбнулся отец Энрико Теофилу, поглаживая его по плечу любовно. – А я вот гляжу на тебя – и на душе так спокойно. Отдохни, козлёнок мой, ты совсем мало спал.

Зевнул Теофил невольно, глядя на яркий пламень костерка невеликого, положил он голову поудобнее на ворот тулупа овчинного чёрного, закрыл глаза устало, и прижал его покрепче к себе отец Энрико с улыбкою нежной, поднял взгляд да принялся глядеть на вьюгу снаружи, на то, как несутся да кружатся хлопья снежные по ветру неистовому повсеместно, задумался о чём-то своём под печальным да внимательным взглядом отца Закарии, что смотрел на преподобного из уголка своего угрюмо да проклинал мысленно и его, и Теофила, и поганую извечную жгучесть в мышце сердечной, да и вовсе весь мир этот в целом.

…С часок где-то покимарили все, разомлевшие от тепла костерка невеликого, а там уж и метель закончилась, стих буран, прекратили хлопья снежные носиться да метаться повсеместно аки бешеные, малость прояснился небосвод.  Разбудил товарищей отец Энрико, сказав, что далее выдвигаться нужно. Поначалу Теофил да Папа Римский чрез горы прямиком рвануть хотели, однако осадил их кардинал Кавальканти, возвестив, что не все тут могучи по камням прыгать аки козлы горные. Тогда решили обойти попросту, ибо не далече протянулись горы эти, одиночные какие-то были. Спустя время некое минула компания местность сию, остались позади горы, и далее по сугробам плотным направились все усердно, проваливались поминутно в особливо глубокие, бранясь да о том мысля, дабы так не рухнуть в какую-нибудь яму скрытую, а ну как на пути всерьёз попадётся. Да вскоре опять камерарий не выдержал, вроде и крепкий наружностью, а на деле же оказавшийся напрочь не приспособленным к условиям, хоть малость жёстким, изнеженный, видать, житием богатым кардинала католической церкви.

- О, да зачем же и вовсе с вами я сунулся… - запыхавшийся, начал причитать он с обидою в голосе, за Папой Римский шагая прямиком. – Подумал, раз уж товарищи мы по знанию сокровенному, то есть, раз уж приняли вы меня в круги свои – стало быть, надо вместе держаться как-то… О, несносная страна, как и живут тут вовсе… Сидел бы во дворце или же дома, попивал бы кагор превосходный и забот никаких не ведал бы… В тепло хочу, замучил холод, жрать хочется не меньше, за что же мне такое, Господи всемогущий…

- Тьфу, да ты задрал! – бросил ему на ходу Папа Римский. – Что за нюни! Да будто помираешь ты! Идём исправно, никто не хворый, направление ведаем, так и дойдём вскоре!

- Ведаем? А вы уверены, что идём мы правильно?

- Уверен!

- А мне кажется, что с другой стороны мы на вертолёте прибыли.

- Слушай, ты мне башку не дури! – остановился Папа, повернулся к кардиналу с раздражением да злобно. – Не путай! Иначе как начну сомневаться, вот веселье-то воцарится тогда!

- А и верно начнёте! – бросил камерарий злостно. – Ни черта пути вы не запомнили! Подохнем тут да и всё, задерёт медведь, зажрут волки, вокруг опасности тьма, а вы так беспечны!

- Да чё мне, обосраться что ли от опасности этой?! Будет медведь – завалим медведя, волки нагонят – прострелим им башни! Вот ноет аки баба! Да даже баба вон стоит не канючит, а тебя невозможно слушать!

- Да лучше бы я и вовсе никогда на должность эту не совался! Чего в деревне не жилось мне, тишина там, благодать, драл бы и далее козлов да баранов безотказных, так нет же, экзотики захотелось, видишь ли, вон, - кардинал махнул рукой в сторону Амадея раздражённо. – Что за невидаль, вроди и человек, а зад козлиный! Бараны да козлы не постонут тебе языком разумным, да так, чтоб при этом скотиной рогатой остаться! Если знать хотите, то на должность эту, как и в церковь изначально, я за этим лишь и вызвался! А тут вы как раз, сами меня упросили, так ещё и вон чем соблазнили, удачно совпало! А теперь мы все сдохнем! Вы все здесь психи, и уж не ведаю я, чем так вам я, Ваше Высокопреосвященство, приглянулся, да только не ваш я, в компанию вашу не вписываюсь и вписываться отказываюсь!

- Верно, не наш ты, - хмыкнул Папа Римский с неприязнью лютой. – Задрал неимоверно, истеричка.

И выхватил он вдруг из кармана шубы револьвер свой золочёный, вскинул руку да и выстрелил кардиналу Кавальканти прямиком в лоб да без слов лишних. Ахнула Огнешка, остальные молча да удивлённо глядели, как замер камерарий на миг с дырою в голове кровавой, а затем и рухнул на снег хладный мешком, не пошевелился более да никогда более не поднялся.

- Не-ет!! – воскликнул отчаянно Амадей, бросился он к хозяину павшему, подался к нему, упал подле, вцепился пальцами когтистыми в ворот шубы, зарыдал и вовсе, согнувшись да скорчившись горестно.

-  Ты зачем сделал это, Преосвященный? – с улыбкою любопытной вопросил отец Энрико, опираясь на трость свою, и никоего горя в вопросе этом не прозвучало, напротив, довольным выглядел седой священник, разглядывая истекающий кровью труп кардинала.

- А чё он?! – взмахнул руками Папа раздражённо, взглянув на экзорциста глазами, вытаращенными со злости. – Не Кваттрокки это ни хрена! Тот бы как мужик истинный все тяготы жития вынес, да и не жрал он алкоголь, особливо так, как этот придурок жрал! Напьётся да и понесёт его, а пока трезвый, интеллигентом прикидывается сраным! Сдуру взял его, на сходство какое-то повёлся, да какое там сходство! Небо да земля! Ладным был Альберто, родным, а этот, этот – тьфу! Чёрт-те что!

- Тоскуешь ты по нему, значит, - с улыбкою мирной произнёс отец Энрико, глядя на раздосадованного товарища. Сплюнул Папа Римский с досадою, отвернулся, ничего на это не ответил, да тем временем спала вдруг окова массивная с шеи Амадея, вскочил инкуб на ноги, ощетинился весь, рыдая, рявкнул на верховного иерарха:

- За что?! За что ты его убил?! Я люблю его, люблю!! Как ты мог, сволочь?!

- А, ещё же этот, - равнодушно обернулся на него Папа, вскинул руку с револьвером снова да и всадил в демона пять пуль серебряных безо всякой жалости. Опешил Теофил, на зрелище сие глядя, хотел было кинуться на помощь, но остановил его отец Энрико, руку подняв да удержав козлоногого на месте спокойно. Упал Амадей на колени, от боли страшной скалясь да кровью из ран истекая, обернулся затем на мёртвого камерария, подполз к нему кое-как, опустился, лёг рядом, обняв его да голову рогатую на грудь ему положив, и дышал судорожно да тяжко какое-то время, роняя слёзы горькие на шубу меховую да коричневую, а после и затих, застыл навеки, вцепившись когтями в любимого, и отпустил отец Энрико Теофила, подошёл тот растерянно к почившим, встал рядом, на картину эту печальную глядя в молчании всеобщем – и приблизился к нему преподобный спокойно, остановился, вопросил мирно:

- Ну чего ты, родной?

- Да разумеешь ли… - ответил Теофил смятённо, разглядывая печально лежащего на камерарие инкуба. – Лишь имя его я ведаю, да то, что инкуб он…а более – более и ничего о нём мне не известно. Жил житием своим каким-то, тягости персональные хранил в мышце сердечной, теперича помер, а чего был за товарищ на самом деле – навеки тайною для меня осталось. А ведь тоже живая душа да чувствующая, со своею судьбой, с разумениями персональными.

- И чего же? Горюешь по нём?

- Да вот и не понятно даже. Знамо, печально оно, когда гибнет житие вот так внезапно, да вроде и не по нраву он мне изначально пришёлся, однако ж кто его разберёт теперь, кто скажет, ладный он был али же не особливо?.. Быть может, ежели б узнал его прежде пошибче, так и горевал бы нынче, а тут…растерянность одна да и всё. И хочется горестью почтить усопшего, дань ему скорбью воздать напоследок, ан лишь смятение в душе пустое, ибо не ведаю я, как к нему относиться надобно.

- Ну и Бог с ним, родной, - отец Энрико взял козлоногого под руку, за собой увлекая настойчиво, вслед за устремившимся дальше Папой Римским с Огнешкою да с Закарией. – Коли любил он и впрямь – знать, не смог бы жить далее в одиночестве. А теперь вместе лежат на снегу хладном, так и оставь их в покое.

Обернулся Теофил растерянно на почивших, увлекаемый отцом Энрико прочь, поглядел на них в последний раз, да затем и отвернулся, со всеми устремился вперёд, лишь осадок в душе гадкий никак улечься не хотел покойным, саднило там что-то неуютно, совесть некая, что ли.

…Долго ли, коротко ли, но вышли в итоге на равнину некую иную, по ней пошли устало, загребая ногами снег кое-как, и призадумался Папа Римский невольно над словами камерария погибшего, над тем, что в неверном направлении ведёт он, Папа, остальных – поначалу решивший не воспринимать словеса эти всерьёз, допустил он в итоге до себя сомнение подлое, ибо а вдруг да действительно не прав он в выборе пути нужного? Вдруг заплутал от себя в тайне, перепутал, ошибся? Насупился Папа Римский сердито, злой на себя да на камерария треклятого, но порешил двигаться в направлении выбранном, авось да выведет куда-либо дорога данная. А она и впрямь вывела, да к тому, чего узреть никто и не ожидал нынче вовсе: остановились все как вкопанные, устремили взоры растерянные вдаль, а там, не шибко далеко от них, вился дымок лёгкий из трубы печной, домик, то бишь, темнел невдалеке деревянный, невеликий да одинокий, и опешили путники при виде зрелища сего, переглянулись друг меж другом да после и ломанулись туда все как один. Выпустил Папа Римский руку Огнешки, вперёд вырываясь да посохом златым загребая снег, да поравнялся с ним Теофил тотчас, первее всех понеслись они рядом, взглянув друг на друга с неприязнью сердитой, будто в соревновании каком, чуть не падая в сугробах густых, по коим бежать едва ли было возможным и вовсе. И узрели все спустя минуту, что от речушки слева идёт к домику сему дед какой-то, в одёжу невзрачную облачён он, седобородый, чуть согнувшийся под грузом прожитых лет, несёт в руках ведро с водою из речки.

- Дед!! – в один голос возопили Теофил да Папа Римский. – Стой!! Стой!!

Обернулся к ним старик растерянно, узрел несущуюся на него ватагу неизвестных, рогатых среди них заприметил и вовсе, вытаращился испуганно, раскрыл рот от удивления да и кинулся прочь, к домику своему, да и резво так у него получилось это, будто в раз помолодел он со страху лютого.

- От беда, – пробормотал Теофил да и вовсе поскакал по снегу глубокому, отталкиваясь ловко от сугробов ногами своими козлиными да в прыжке их под себя поджимая, так, как скачут по снегам заправские бараны да козлы горные, правда, четыре ноги копытных для сего вместо двух имеющие да не на задних лишь скачущие; поднял брови Папа Римский удивлённо, вытаращившись на прыжки эти складные, отец Энрико же улыбнулся умильно, выдал:

- Какая прелесть! Ну что за чудо, ей-богу!

- Ах, так! – рассердился Папа, вторым прийти до цели не желая, в азарте бросился вперёд с удвоенной силой, но тотчас навернулся о корягу тайную под очередным сугробом, грохнулся во снег, вскочил, отфыркиваясь от снежинок мокрых, изо всех сил за Теофилом устремился с бранью лютой.

- Вот поскакал, козлина! – хмыкнул ехидно Закария, кое-как поспевающий за остальными, но осёкся, ибо узрел угрожающий взгляд преподобного, что обернулся на него тут же. – Да что? – проканючил серафим опасливо. – Дался нам старик этот дряхлый!

- Он вывести нас отсель сможет, - ответил отец Энрико спокойно. - Или телефон у него имеется, мой-то уж давно разрядился.

Огнешка бежала аккуратно чуть в стороне, придерживая ручками тулуп плотный, изящно ступала ножками на снег хладный да, в отличие от мужчин, не упала ни разу, грациозная да ловкая, молча глядела на ажиотаж воцарившийся, невесть о чём и думая попутно – быть может, о том, что извечно мужчины друг с другом соревнуются яро, подчас и вовсе на пустом месте, выдумывая себе поводы в очередной раз похвалиться друг пред другом своею силушкой да удалью молодецкой, и на кой оно и вовсе надобно, не понять было натуре девичьей, над забавами сими вышестоящей, однако одномоментно и поглядывающей на конкуренцию сию с интересом да с любопытным взмахом густых прелестных ресниц.

Тем временем дед перепуганный в домишко свой ворвался да и захлопнул за собой дверь ветхую, задвинул засов. Подскакал Теофил чуть позднее ко двери этой, чертыхнулся с досадою, остановившись, затем двинул по ветхим доскам кулаком:

- Открывай, дед! Мы с добром, с миром, то бишь! Заплутали мы, выручай!

- Изыди, сила нечистая! – раздалось из недр домика невзрачного в ответ.

- Никак, видишь меня? Дак и то узри, что не со злом я к тебе!

- Не дури, дед! – подоспел и Папа Римский, наконец, гаркнул грубо, подле Теофила остановившись да переводя дух хрипло: - Открывай богословам!

- Каким таким богословам? – с подозрением в голосе старческом донеслось из-за двери. – Чертей вижу я, богословов тут нема!

- Хе-хе, - выдал Теофил, покосившись на Папу. – Точно подмечено.

- Чё сказал?! – тотчас взорвался верховный иерарх, и сцепились они вдвоём в потасовке яростной, более не колотя друг друга даже, а пихаясь да понося друг друга словесами крепкими. Подошёл тем временем к двери отец Энрико чинно да с улыбкою обыкновенной, о трость опёрся, остановившись, за ним и Огнешка с Закарией встали. Отстранил преподобный потасовку шумную от двери жестом небрежным, отправив двоих этих толкаться в стороне, сам к хозяину домишки ветхого обратился спокойно:

- Всерьёз богословы мы, старче. Из далей далёких. Очутились тут по ошибке досадной, уважь приютом праведников, открой дверь.

- Почто же с праведниками рогатые вместе?

- То беззлобные товарищи и вовсе, с нами они заблудились тоже.

- Точно беззлобные? А вдруг вы силы тёмные, в землях сих обитающие, прикинулись богословами да задурить меня хочете?

- Кресты на груди моей серебряны собою, не носит сребра племя тёмное.

- Кажи!

- Что?

- Кресты сребряны!

- Ну так выйди и кажу.

Приоткрылась тогда дверь слегка, в щёлку образовавшуюся глаз подозрительный выглянул, узрел кресты на груди отца Энрико, сощурился задумчиво, затем исчез вновь, да и открылась дверь окончательно, и узрели все деда напуганного, сжимал в руках он двустволку древнюю, целясь в гостей незваных на всякий случай, произнёс затем:

- Кто такие?

- Викарий Папы Римского, верховного иерарха католической церкви, - представил себя отец Энрико, чуть склонив голову. – А вот - сам понтифик, - повёл он рукою в сторону Папы, сцепившегося с Теофилом во брани, шикнул на них обоих, и прекратили драку свою двое эти тут же, встали друг подле друга, воззрились на деда с интересом.

- Суверен Святого Престола, собственной персоной, - улыбнулся преподобный, вновь посмотрев на старика.

- Который? – не понял дед, поглядев на Теофила да Папу. Фыркнул козлоногий со смеху тотчас, приосанился горделиво, сказануть устремившись нечто колкое на этот счёт, однако пихнул его в бок побагровевший от гнева верховный иерарх, не дал и слова молвить, бросил старику неучтиво, двинув посохом оземь:

- Я! Не видишь, что ли? Католики рогов во лбу не носят!

- Иностранцы? – изумился дед, опустил двустволку, откашлялся да и поклонился вдруг, протянул, рукою раскинув: - Хелло-оу!

- Мы по-вашему с тобой базарим, башка дурная, - постучал себе по голове Папа недовольно.

- И вправду, - спохватился дед, выпрямившись обратно, поглядел затем на Теофила рассеянно. – Рогатый! – произнёс он в растерянности, перевёл взгляд на Огнешку. – И ещё одна! Нешто и впрямь дружелюбные? Таковых здесь нема, только дикие!

- Говорим же тебе, старый, - подал голос Теофил с усмешкою доброй. – Из далей мы далёких.

- Так нешто теперича в мире живут рогатые с человечьими? – ещё более удивился дед.

- Да побойся Бога! – фыркнул Папа Римский презрительно, дед же перекрестился тотчас, на всякий случай.

- Как звать-то вас, чудеса? – вопросил он, поглядев на Теофила снова.

- Теофил я, - ответил тот, кивнул на нимфу. – Это Огнешка.

- Красна-девица околеет же с нагими ляхами по морозу! - обеспокоился дед, шапку стянув с головы при взгляде на Огнешку да пригладив рукою растрёпанные седые волосы, дабы покрасивше выглядеть пред дамою. – От молодёжь! Современная мода…

- Дак пусти нас погреться! – взмахнул руками Теофил, усмехнувшись. – Да имя своё наперёд скажи.

- Антип я! - старик протянул сердечно руку козлоногому приветственно, и пожал тот руку его с улыбкою открытой, да и окончательно подкупила улыбка сия добрая подозрительного отшельника, возвестил он, закончив рукопожатие да махнув всем добродушно:

- Заходьте, гости дорогие! Стол скуден, но от чистого сердца!

Когда зашли все в домишко ветхий по приглашению сему, остановился отец Закария подле двери, скрестив руки на груди недовольно, да проворчал с досадою себе под нос, ёжась от мороза малость:

- А я Закария, если кому-то вообще это интересно.

...Разместились все вскоре за столиком невеликим, что подле печи стоял да вблизи от окошка на кухоньке, и подал им Антип похлёбку некую из овощей сушёных да с неаккуратными кусками оленины.

- Звиняюсь за угощение грубое, - сел старик рядом с Теофилом на табурет, окинул гостей взглядом бодрым, удивился тому, с каким рвением приступили Папа Римский да отец Энрико к трапезе этой. – Моя благоверная уже лет десять как померла, с тех пор сам кое-как стряпаю, да и то для себя лишь, гостей-то у меня и не бывает.

- А ты чего в такой глуши торчишь? – осведомился Теофил дружелюбно.

- Да как однажды порешили мы вдвоём уйти далече от жития людского во покои природные – с тех пор и торчу тут. А энто, можа, настоечку мою опробуем? – Антип прищурился лукаво, махнув рукою подле уха.

- Добро! – оживился козлоногий. – Неси!

Отправился дед до погреба поспешно, вернулся с бутылью чего-то мутного, узрел Теофил, приглядевшись, что плавают там, внутри, грибы какие-то подозрительные.

- А ты сам-то до нас её пробовал? – решил уточнить он поспешно.

- А то! - Антип поставил бутыль на стол, грохнув донышком о столешницу знатно, затем чарки деревянные с печи взял, вручил Теофилу одну. – Отведаете? – обратился он к остальным.

- Давай уже, - проворчал Закария недовольно, косясь на плошку с похлёбкой пред собою. Папа Римский, уже доевший свою порцию, кивнул молча да по-хозяйски подвинул тарелку серафима к себе.

- Разливай, отец, - сказал он с усмешкою, принявшись за приватизированную похлёбку так, будто до этого своей не имевший.

- Воздержусь, - сказал отец Энрико с улыбкою на вопросительный взгляд отшельника.

- Ну и добро, - заключил Антип, да послышался вдруг голос девичий со стороны печи, Огнешка, то бишь, на печи греющаяся по наставлению старика, вопросила вдруг сдержанно:

- А мне? Али жёны не в чести?

- Ну и ну, дочка! – удивился дед, поглядев на неё растерянно, да затем и хохотнул: - Э-эх, где мои младые годы!

- Но-но, - погрозил ему пальцем Папа Римский. – Прыть охлади свою, то моя баба.

- Разумею, разумею, - раздал Антип желающим по чарке, разлил по посуде сей настойку ловко, уселся на табурет обратно. – Ну! – возвестил он бодро, подняв чарку с торжеством неким. – За знакомство, сынки! А ну, рыжий, - обратился он к Теофилу. – По-гусарски – могёшь?

Усмехнулся Теофил дерзко, дескать, ещё как могу, водрузил чарку себе на локоть, руку левую пред собой подняв, да затем и опрокинул в себя пойло забористое с размаху, так ловко, что расцвёл старик в улыбке от уха до уха тотчас, так, будто радостней события у него в жизни и не было никогда.

- Э-ге-гей! – прикрикнул он аки гусар бравый, повторил за Теофилом действо сие, осушил чарку залпом, после схватив её да на стол грохнув, выдал: - Опа! 

- Знатное пойло, - одобрил Теофил с ухмылкою, хлопнув деда по спине да малость не рассчитав сил, ибо к столу отшельник припал невольно от хлопка сего, да не обиделся Антип, поднялся да похлопал козлоногого в ответ по-дружески:

- Экая силища! Рогатый же, ничего тут не попишешь! Н-да, сынки, напугали вы меня знатно! Ужо помыслил, погибель на меня несётся дурная, а это вы изголодались просто! Заплутали, значится… И какова она, жизнь современная? Отсель никуда я не выбирался особливо, как в пийсят восьмом ушёл сюда с благоверной, так и живу тут, аж тридцать два года! Девяносто пять годов мне нынче. Войну прошёл да целым остался, токмо колено травму схлопотало однажды, осколком гранаты задело, да оклемался, выдюжил да и дале попёр, а как только опосля войны всё устаканилось малость – собрали мы пожитки малые да и отправились куда глаза глядят, а глядели они тогда на Урал прямиком, уж больно тут природа ладная. Так и какова там жизнь-то современная теперича?

- Да разная, - ответствовал Папа Римский, отхлебнув из чарки. – Технологии – новые, люди – прежние.

- А отчего на Урал вы двинули? – поинтересовался Теофил участливо, спиною к печи тёплой прислонившись да глядя на старика дружелюбно.

- Да разумеешь ли… - Антип задумчиво почесал седой затылок. – Житие городское опостылело страшно. Опосля войны уразумел я, что не хочу боле никоих распрей, склок, новой крови, и подалее от брани ушёл к миру, на просторы природные, русскому человеку сердечно ближние, чем суета городская да пресная. Тут как? Вышел к заре утренней, вдохнул воздух, чуть прохладный – хорошо! Умылся водою чистой, натаскал картохи с огорода, дичь в лесу подстрелил, рыбы в речушке наловил – вот и пропитание! А тишь тут такая – обалдеть можно! Выйдешь в поле зелено, и броди сколь хошь, цветов охапку хвать – и домой, к благоверной в объятия! Одиноким, может, и поскучнее, да только вдвоём мы были, во любви совместной, покамест во граде жили – бранились постоянно, ссорились, а как на природе жить начали – так и выправились разговоры наши, душа в душу зажили, чудеса. А как к природе ближе стали – вскоре видеть начали то, чего ранее не видели, и рогатых узрели тоже, перепугались поначалу, да затем привыкли, одни аки зверьё дикое сожрать пытались, иные же из лесу выводили в беседе дружеской да дорогу указывали, однако мало таких было, да сказывали они, что многие из них в города подались, оттого и опустели леса живые.

- Слушай, отец, - перебил его Папа Римский неучтиво, доел он похлёбку вторую, настойкою шлифанул да откинулся на спинку стула удовлетворённо. – А пособить нам сумеешь?

- Как, сынок?

- До Рима путь ведаешь?

- До Ри-има?.. – протянул Антип растерянно, помотал головой. – Не, родный, не знаю я земель таких!

- Ну может, телефон у тя имеется?

- Да на кой он мне? Нема его! 

- Тьфу ты! – с досадою сплюнул верховный иерарх. – Надолго мы тут застряли, значит. Мы ночь у тя переждём, утром далее направимся.

- Ох-хох, да где ж мне столько кроватей сыскать… Красна-девице на печи предлагаю остаться, почтенный глава церкви на кровати пусть располагается, а вы, уж звиняйте, на полу как-нибудь! Одеял вам настелю, отоплен дом, не околеете!

На том и порешили.

- Ну, чего расскажешь мне интересного, рыжий? – повернулся Антип затем к Теофилу.

- А чего рассказать? – ухмыльнулся тот, приободрившись.

- О житие чего-то!

- Хе-хе! Ну так слухай, дед! Собрались мы как-то с корешами по грибы, сказали нам, мол, грибочки в местной рощице страсть как занимательны, ну мы и навострили туда копыта, рыскали меж древами долго, да всё ж-таки и отыскали пару штук, ну пять али сем, не суть. Да я-аркие такие они, грибы эти, бошки кр-расные, с пятнами белыми, аки платьица в горошек девичьи! Нажрались мы грибов этих вдоволь, а спустя минут пять и окосели, по лесу принялись носиться аки в зад укушенные да такие картинки занимательные глядели, что опосля, едва отыскав друг друга в кустах местных, обратно ломанулись по грибы эти, дабы новых картинок поглядеть. Да жаль, не нашли. Правда, один из наших потом кинцо отхватил-то похлеще! Он просто расстроился шибко, что не нашли боле, сел горевать в траву поблизости, дак там-то его та змея и ужалила…

   За разговорами бодрыми совсем скоро и тьма ночная опустилась на просторы природные зимние, поговорили гости с хозяином домишки ветхого ещё малость самую за столиком деревянным на кухоньке, а затем и удалились в комнатку небольшую да соседнюю, одеял Антип им гору выдал, возвестил, что это благоверная его некогда соштопала. Расстелил Теофил одеяла три на полу, другие два отцу Энрико да Закарии отдал, одно себе оставил. Папа Римский на кровать ветхую улёгся, накрылся покрывалом, не раздеваясь, да захрапел самозабвенно едва ли не сразу. Легли и остальные, обосновались на одеялах отдельно друг от друга, да затем подвинул свою постель отец Энрико к Теофилу, лёг рядом с козлоногим, обнял его нежно. Закария же поглядел на это со стороны недовольно, но ничего не сказал, отвернулся да накрылся одеялом с головой.

- Сколь необычный опыт, - возвестил шёпотом отец Энрико на ухо Теофилу мрачному, обнимая его со спины да прижимая к себе плотнее. – Доселе на полу я не спавший.

- Хорошо живёшь, - прошептал Теофил в ответ хмуро.

- Мой козлёнок опять ворчит, - улыбнулся преподобный ласково, рукою правой прижимая козлоногого к себе за плечи, левою же скользнув по талии его любовно, огладил так всего, шепнул горячо в шею: -  Такой ты у меня хороший… Кругленький, мягонький, тёплый… Аки пончик…

- Сам ты пончик… - буркнул Теофил с досадою, отпихиваясь от экзорциста слабо.

- А вот и хвостик чудесный, ножки козлиные, прелестные, мохнатенькие…

- Ты чё, спать не хошь?..

- Тебя хочу сильней стократ…

- Сдурел? Здесь?..

- Давай уйдём куда-то…

- Уймись, папаша, дай поспать…

- Тогда потискаю тебя просто, прими покорным, не противься…

- Да не надо мне в штаны-то лезть…

- Но там ты тоже чудесный…

- Х-хватит…

- Вот так, мой милый, вот так…

И слушал шёпоты эти Закария молча, к стене от них отвернувшийся да одеялом закрывшись с головою, слушал да ронял слёзы редкие на одеяла ткань под собою, а отчего текли слёзы эти, и сам он не ведал, а может, впрочем, уже начинал догадываться, да оттого не легче на душе его было, напротив, никоего облегчения знание это невнятное не принесло собою, лишь муку сердечную стократ усилило, и плакал так серафим падший горько, пред собою взором потерянным глядя, слышал возню страстную за своею спиною, но не желал оборачиваться, не хотел, ибо ненужным себя он чувствовал напрочь, забытым, брошенным, хотя никто, собственно, его не бросал да не забывал, просто в одночасье нашёлся для всех товарищей его кто-то нужнее, чем он, Закария, кто-то дороже, милее, первостепенней, и одиночество страшное стиснуло собою жестокое серафимово сердце, но ещё более ранил его лик преподобного, счастливый да улыбчивый подле Теофила треклятого, но хладный да жестокий подле него, Закарии, о, в самое сердце разил взгляд этот равнодушный пуще клинка всякого, ничего в целом свете нет его больнее, в целом мире ничего нет его страшней…

Вскоре уснули все окончательно, и лишь Теофилу не спалось нынче отчего-то. Потискал его отец Энрико время некоторое, зацеловал по-тихому, а затем обнял крепко, к себе прижав, да и уснул, уткнувшись лицом ему в шею, козлоногий же, лёжа на боку понуро да глядя пред собою задумчиво, закрыл глаза после да постарался заснуть тоже, однако не получалось почему-то, а потом и вовсе зазвучал вдруг глас Божий в голове его, возвестил с добродушной усмешкою:

«Как это сладко – засыпать в объятиях любящих да чутких!»

- Ой, отвали, - шепнул едва слышно Теофил, нахмурившись да не открывая глаз.

«Нет, родной, как можно? Такая ночь! А снаружи – видал? Темнота кромешная, а в темноте этой – небеса во звёздах, да когда и вовсе ещё полюбуешься сим? Выди, погуляй, коли не спится!»

- Чего ты меня из дому гонишь? Всерьёз на звёзды любоваться?

«А кто, как не ты, узреть способен величие творения моего сполна да оценить по достоинству? Вставай, родной, не пожалеешь»

   Вздохнул Теофил тяжко да тихо, поразмыслил, что, верно, и впрямь лучше уж снаружи побродить на природе, чем валяться без дела; полежал он ещё с минуту, а затем выбрался аккуратно из объятий спящего отца Энрико, поднялся на ноги да, стараясь не стучать копытами о деревянный пол, вышел прочь, миновав кухню да выйдя наружу из дома. Остановился Теофил, дверь за собою закрыв осторожно, засунул руки в карманы шорт да взглянул на просторное поле невдалеке. Белел снег обширною пеленою повсеместно, на горизонте ели да древа нагие лесные темнели силуэтами скупыми, и в небесах ночных пронзительными точками сияли звёзды на пару с галактическими разноцветными красками. Вдохнул Теофил поглубже воздух ночной да хладный, любуясь на зрелище сие великое, да затем вздрогнул, ибо справа послышался мирный да спокойный старческий голос:

- Не спится, сынок?

Повернувшись на глас этот, узрел козлоногий удивлённо Антипа, сидел старик, укрывшись пледом штопаным да ветхим, на скамеечке невеликой, что подле стены дома располагалась, и глядел на Теофила с приветливою дружелюбной улыбкой, прислонившись к стене спиною.

- Да видать, - ответил козлоногий мужчина, кивнув, прошёл мимо да сел рядом, справа от деда. – А ты чего тут?

Помолчал Антип малость, перевёл взгляд на небосвод великий, затем ответил:

- Каждой ночью выходили мы с моей благоверной на лавочку эту да любовались в обнимку сими красотами. А бывало, в то поле убегали и вовсе, валялись там в травах, обжимались, а затем на звёзды глядели снова, и так до самой зари. О, зори, что здесь за зори!.. И так моя была прекрасна во свете рассветном да утреннем… Десять лет как нет её со мною, но знаю я, что ждёт она меня там, в высотах небесных, глядит на меня красотою этой, а посему мне не горько, покоен я, ибо знаю, что придёт и мой срок.

- Покоен? – поглядел на него Теофил с интересом печальным.

- Ну а как же, сынок. Ведь смерть – то не кара, не беда, и несчастен тот, кто никогда её не постигнет. Вот вы, рогатые, вродь как вечно по земле бродите.

- Вестимо.

- И неужто не надоело вам житие ваше?

Пожал Теофил плечами задумчиво, ответил:

- Да чёрт знает, старче. У нас с вами ведь пути разные. Вечное житие не наскучит…ежели цель оно для тебя имеет. К тому же, вряд ли на Небесах, али где там и вовсе, нас ждут… Хотя… Не ведаю. Ведь где-то там и моя избранница.

- И твоя? – поглядел на него дед удивлённо. – О, но что же приключилось?

- Её убил тот, кто за столом твоим сидел давеча да улыбался тебе аки друг.

- Ну дела-а… А прочие сидевшие?

- Чего?

- На их дланях тоже кровь чья-то имеется?

- Имеется, дед. Имеется.

- А на твоих?

Опустил Теофил голову, поглядел на ладони свои зачем-то, будто всерьёз кровь какую-то рассмотреть там устремился, да затем и ответил мрачно:

- И на моих.

Вздохнул Антип мирно, отвернулся, вновь на небосвод красочный смотреть принялся, сказал:

- Э-хе-хе, ну и молодёжь… Да будто я лучше. Войну, мыслишь, без единой пули в лоб вражеский прошёл? А житие наше – то война как раз и есть. Немудрено, ежели кровью руки замарал в итоге. На войне без сего никак. Но будь уверен, рыжий, - сменил он тему затем. - Ждёт тебя избранница твоя, денно да нощно ждёт, коли тебя в ответ избрала.

- Да откель ты можешь знать? Человечий ты, вам знания о подобном недоступны.

- Знания недоступны, но чувствования – имеются.

- И всерьёз ты им веришь?

- А чему ещё верить остаётся, ежели знаний нам не выдали? Но душа живая не просто так чувствует, она, сынок, тонка да чутка, ибо чувствования её – не то же самое, что у глаз, ух да рук. А ежели б кончина земная то конец был бы истинный – житие бы тогда смысла не имело вовсе, то бишь, впустую тогда мы бы все жили.

 - А ежели как раз и впустую?

- Ну ты же, сынок, наверняка ведь знаешь, что опосля смерти путь иной начинается, верно?

Помолчал Теофил, вспоминая, как разговаривал отец Энрико с Богом по телефону о Фэсске, и хотя бы даже из разговора сего понятно было, что опосля смерти душа девичья ни в какое небытие не канула.

- Верно, - кивнул козлоногий в итоге.

- Вот тебе и ответ. Знавал я это до тебя ещё, знаний твоих не имея. И горько мне за несмертных, ибо навеки в мире наземном они застряли, ежели только умертвит их кто-то – тогда только пойти далее смогут. Ты скажи мне, сынок, иконка твоя, что с собой притащил ты в мой дом – кого она изображает?

- Око Божие.

- Око… Лик его, значится? И что, всерьёз он таков наружностью?

- Я никогда его не видывал, слыхал только глас.

- И каков он?

- Он… Да не разобрать его и вовсе. Многого в нём намешано.

- А где ты его слыхивал?

- А чего?

- Ежели Господь говорит с тобой, сынок, знать, чем-то интерес его ты вызвал. Быть может, уповает он на что-то, али на путь тебя конкретный наставить стремится.

- Али я просто сбрендил.

- Тоже вариант… Но всё же?

- Да его, как и глас, не разобрать…

- Ну то немудрено. Свои у него задумки.

Помолчали оба малость, глядя на небосвод звёздный, затем посмеялся Антип хрипло, сказал:

- А я ведь всерьёз помыслил, будто люди с вами ужиться смогли, покамест я в житие всеобщем отсутствовал… Но далече человеку до такого, о, далече… Не приемлет он иных. О вас, на самом-то деле, многие ведают, да токмо не трындит никто особливо, из-за страха, что дурным его посчитают. Но ежели б все вы вышли разом в житие людское – нет, не приняли б вас, не уразумели б… Перепугались бы иных, даже коль бы глава церкви сам объявил, что вы издревле средь нас живёте да зла не желаете… Нашлись бы те, кто посчитал бы иначе, на все уверения несмотря, и войны тогда занялись бы кровавые, ежели б уйти с глаз долой вы отказались… Глуп человек, к сожалению, и нового, иного, странного не приемлет он, ведь страх руководит разумом скудным, устои внушённые, мненья навязанные… Не ведаю я жития твоего, Филимон…

- Теофил.

- Ну да, ну да… Жития твоего не ведаю, но по нраву ты мне пришёлся, а прочие… Красна-девица так прелестна, но очи так скорбны, скажи, я ведь верно уразумел, что силком её подле себя глава церкви держит?

- Проницателен ты, дед.

- Да-а… Дак сколь годов-то уж мне, пора б и мудрости поднабраться под конец хоть малую толику… Те трое…Хоть и кресты святые на груди они носят – во глазах же святости ни на грош… Вот мой, - выудил Антип руку из-за пледа, вытащил из-за ворота рубахи своей поношенной да серой златой православный крестик на верёвочке, показал Теофилу. – Хотел я попросить о том, чтоб осветил мне его глава церкви самолично, ну коли уж выдалась возможность… У Бога ведь нет религии. Православный, католик... Всё это придумки просто. Бог... Имён у него много, а сам он - один. И не важно, какими его обложили обрядами да как определили по итогу, что у католиков, что у нас, что у иных... Хотел попросить посему, ну энтого, римского. Да передумал потом. Не поверю я освящению евонному. Не может освятить тот, в ком нет святости. А в ком есть она нынче из всех церковников? Лишь в единицах… При мне мой крестик, да и вера моя сильна, а боле – боле ничего и не надобно, даже крестика подчас тоже. Человеческие это придумки, не Божьи, а крестик святой в сердце прямиком быть должон, а не на теле. Так и вот, об чём бишь я… Ты русский, Феофан?

- Теофил я… Женою русскою рожен, на русских землях.

- А батька?

- А батька – Сатана.

- Сатана… - протянул Антип в задумчивой растерянности. – И каков он? Страшный? Могучий? Свирепый?

- Всё это – да, имеется… Да только наперво он, пожалуй, печальный.

- Чего же он печалится, коли сын у него такой складный?

Усмехнулся Теофил неловко, мотнул головой:

- От многого он печалится. От того, что люди грешны, к примеру… Но главное, отчего так угрюм он извечно – то ссора его с Отцом собственным давнишняя.

- Да, знамо… "А диавол, прельщавший их, ввержен в озеро огненное и серное, где зверь и лжепророк, и будут мучиться день и ночь во веки веков"*... Вот так вот, всё как и писано. Низвергли - и на веки мучится. Да и горько это, когда родные друг с другом бранятся. Это, пожалуй, одна из самых тяжких тягостей. Но человека жизни его собственной конечность учит, что недопустимы ссоры с родными, ибо быстротечно время, и отнимать его у себя самого да у ближних – то одно из самых первых зол. Скажи, сынок, у тебя есть ещё родные помимо?

- Есть. Дочь приёмная да други верные.

- Цени их да береги аки самое драгоценное в мире сокровище. Мало на свете тех, кого истинно близким назвать можно. И ничего не стоют бриллианты да злато… а вот родной да близкий – всего ценней. Скажи, Феофил, куда ты путь-то держишь?

- До Рима.

- Нет, сынок… Я про другой твой путь.

Хмыкнул Теофил многозначительно, кивнул, ответил:

- Избавить хочу народ свой рогатый от гнёта святош.

- Что ж… Да поможет тебе в этом Господь.

Нахмурился Теофил после слов этих, поглядел на деда растерянно:

- Господь? Против святош поможет, ему же службу несущих?

- Вестимо, - кивнул Антип мирно. – Ведь мир на земле, Господом сотворённой, ему не менее твоего надобен.

Вздохнул старик затем устало как-то, на звёзды устремил взгляд спокойный да произнёс:

- Заждалась меня моя благоверная… Благодарю тебя, сынок, что уважил старика беседою приятной. Быть может, за столько лет одиночества нуждался я в том, с кем смогу поговорить свободно да складно окромя себя самого. А нынче ты и пришёл. Н-да… Только кажется оно, что прошла война, что закончилась она навеки. По сей день она длится, на самом-то деле, да и будет идти далее, покамест есть человек на свете этом… Но как же нелепо воевать под сим невероятным небом. Погляди лишь, вон, как светят звёзды, глядят на нас со своей верхотуры, и смешно им, ей-богу, смотреть, как аки муравьи малые мы снуём по земной тверди да делим её невесть за коим бесом, ежели с изначалу самого она нам единой дадена, дабы едиными на ней были. Ну, полно языком молоть.  Там, под скамейкою, баян…

Удивился Теофил, заслышав это, нагнулся да и впрямь инструмент сей музыкальный обнаружил, выудил оттуда кое-как, поднял, взглянул на баян чёрный с интересом.

- Исполнял на нём когда-то благоверной… - поведал дед. – А ныноче не слушаются руки, слабы стали, тяжесть инструмента не подъемлют. Сыграй, Филимон, напоследок.

- Напоследок?

- По утру уйдёшь ведь далее.

- А… Обожди, как понял ты, что играть я на нём умеюч?

- Каких только чудес не случается в житие наземном… - повернулся к нему Антип, улыбнулся мирно, поведал: - Душа подсказала. Она, попомни, многое может почуять верно. Сыграй, сынок, уважь дедушку.

- А чего…чего сыграть-то?

- Коробочку. Любили мы с благоверной танец этот. Токмо без слов сыграй, да не быстро, медленно так, размеренно, да чтоб бас звучал нотный до костей пробирающим попутно мелодии главной.

Водрузил себе Теофил растерянно баян на колени, надел лямки, разлепил меха запылившиеся да затем и заиграл мелодию указанную неспешно, и печальным, тоскливым да протяжным зазвучал танец этот в темноте ночной да под небом звёздным, обыкновенно ведь задорным его исполняли, быстрым, таким, чтобы в пляс под него пуститься резвый тотчас, но ныне не ради пляса весёлого играл Теофил усердно, чуть покачиваясь в такт раздуваемым мехам, а ради иных каких-то чувствований, и звучала мелодия эта печальная какое-то время в тишине ночи хладной да до самой зари прямиком, а чуть только окрасился небосвод багрянцем рассветным, завершил козлоногий игру свою на ноте конечной, свёл меха, поджал губы задумчиво как-то, а после опомнился будто, повернулся к Антипу, окликнув его:

- Дед!

Но не ответил старик, сидел он привалившимся спиною к стене домишки деревянного, и закрыты были глаза его мирно, а на устах улыбка застыла спокойная, и обмер Теофил, снял лямки с плеч поспешно, баян наземь отложив, подался к Антипу осторожно, за плечо худое потряс его слегка.

- Ты чё, дед?.. – вопросил козлоногий поражённо. Но так и не ответил Антип, почивший под размеренную да тяжкую мелодию баяна в утреннем да розоватом свете зари, и отодвинулся Теофил тогда обратно, сел, глядя на отшельника напряжённым, растерянным взглядом, и открылась вдруг дверь входная домишки ветхого, да и вышла наружу Огнешка гордая, кутаясь в тулуп Теофила зябко. Поглядела она на Антипа покойного молча, затем на козлоногого мужчину перевела взор очей чудесных, спросила ровно:

- Чего он?

Воззрился на нимфу Теофил глазами своими круглыми, пожал плечами да руками развёл беспомощно, и ответил:

- Помер…

Поджала Огнешка губы с эмоцией непонятной, затем произнесла:

- Жалко.

- А ты чего вышла? – вопросил козлоногий, постепенно отходя от оцепенения странного.

- Это вы на баяне играли так красиво?

- Ну да, я.

- Здорово…

Прошла Огнешка к скамье, села аккуратно слева от Теофила, справа от Антипа почившего.

- Похоронить бы надо, - произнесла нимфа спокойно.

Нахмурился козлоногий растерянно, но ничего не успел сказать али же вопросить – кивнула девушка куда-то в сторону, и взглянул Теофил туда, куда кивок этот был направлен, да и обомлел в который раз, ибо там, подле сарайчика малого, две могилки с крестами деревянными в изголовье покоились, одна из них, правда, вырыта была недавно совсем, будто знал Антип покойный, что отойдёт вскоре, вот и приготовил таковое ложе, однако же в одиночестве он тут находился обыкновенно, не было никого стороннего, кто бы его туда определил опосля кончины – нешто знал старик, что придут к нему гости? Предвидел, аки провидец настоящий самый? Не говоря ни слова, поднялся Теофил тяжко со скамьи деревянной, взял затем бережно Антипа на руки, прямиком с пледом штопанным вместе, прошёл печально да хмуро к могиле вырытой, глухо похрустывая снегом скрипучим под копытами своими козлиными, затем присел на колени, опустил старика в могилу, обнаружил лопату подле, помедлил малость, с тоскою во глазах выразительных взглянув на деда в последний раз, да затем взялся за лопату и забросал могилу землёю хладной, припорошил поверх снегом, на лавку вернулся, сев, где и сидел.

Какое-то время молчали они, Теофил понурый да Огнешка строгая да чуть печальная, затем подал козлоногий мужчина голос, наконец:

- Чего не бежишь прочь отсель? Покамест не проснулись ироды.

- Не могу, - нимфа продемонстрировала печать, на запястье ручки изящной вырезанную, закуталась затем в тулуп пошибче снова.  Взглянул Теофил на знак сей, отвернулся затем, процедил сквозь зубы мрачно:

- Сволочь… Да как можно, ножом да по красоте женской…

Вздохнул он, опустил взгляд тяжёлый задумчиво, затем спросил, покосившись на девушку более мирно:

- Та песня…Ну, что тогда ты пела… То о тебе слова были в ней?

Кивнула Огнешка сдержанно, ответила ровно:

- Обо мне.

- Как…как жила ты прежде?

- Горя да бед не ведая. Каждый день был будто празднество в честь тепла да света, покамест они не пришли. Все мои друзья, мать… - нимфа опустила взгляд скорбным взмахом густых ресниц, поджала губы печально. - …в то утро погибли от рук экзорцистов. Одна я выжила, да в плен меня взяли, едва живую. Остановите их, Теофил, - сказала она вдруг с горечью явственной в голосе, хоть и пыталась скрыть её упорно, поглядела на козлоногого мужчину с тоскою в очах зелёных. – Более надеяться мне не на кого. Иные не смогут.

- Отчего же мыслишь ты, что я смогу? – спокойно посмотрел на неё Теофил в ответ.

- Не знаю, - ответила Огнешка, разглядывая глаза его за стёклами очков прямоугольных с мольбою едва уловимой. – Но при взгляде на вас отчего-то так мыслится.

Ухмыльнулся козлоногий горько, приобнял девушку аккуратно за плечико, к себе прижал нежно да крепко.

- Не печалься, красавица, - сказал он мирно, и мягким прозвучал голос его грубоватый, заботливым да тёплым. – Нельзя мне не смочь, нельзя не выдюжить. Что-нибудь да придумаю…тем паче, что красота девичья с мольбою таковой взывает. Как тут не внемлешь?
 
Хмыкнула Огнешка, ощутив плечиком тонким под тулупом плотным тяжесть руки мужской да крепкой, поглядела на Теофила печально, произнесла серьёзно да сдержанно:

- Не разумела я прежде, отчего на вас так девицы вешаются да души в вас не чают. Обыкновенно же на красавцев стройных падки, а вы…

- Не красавец, да? – усмехнулся Теофил весело да без обиды и вовсе. – Разумею, далече мне до прынцев утончённых всяких.

- Ну, не то сказать я хотела… Ибо каждый красив по-своему. Вы… простым шибко чудились мне издали, поверхностным, грубым. Мужланом и вовсе. А когда вблизи вас рассмотрела – иным вы предо мной предстали.

- Каким же?

Помолчала Огнешка малость, глядя на Теофила дружелюбного задумчиво, да затем и ответила:

- У вас чуткое сердце. Вот что вблизи я узрела. Едва ли хоть один из упомянутых вами принцев может таковым похвастаться.

   Хмыкнул козлоногий мужчина невесть с какою и эмоцией, поджал губы да устремил взгляд на поле зимнее впереди.

- И простота ваша, - добавила Огнешка следом. – То не невежество неказистое…а искренность да доброта духа сильного, щедрого да натуру женскую уважающего всерьёз.

- Не хвали меня так шибко, принцесса, - сказал на это Теофил виновато как-то. – Не соделал я покамест ничего благого, дабы словеса такие в свой адрес слухать.

- Да нет, соделали.

- Чего же такое соделал я, что сам не заприметил даже? Видать, маловато оно, соделанное это, не разглядеть и вовсе.

- Нет, вели;ко. Вы тулуп мне свой отдали, когда увидели, что замерзаю я, да костерок для меня соделали, дабы согреть.

Поглядел на Огнешку печальную Теофил молча да тоскливо как-то, улыбнулся ей ласково да к себе прижал пошибче, по плечу потрепав ободряюще, произнёс:

- Э-эх, страдалица... Да ежели б не печати, весь снег белый растопил бы под ножками твоими, дабы не ощущали они хлада зимнего этого.

Поджала губы Огнешка после слов этих горько как-то, опустила голову, да и потекли вдруг по щекам её гладким слёзы настоящие самые; узрел это Теофил, поднял брови обеспокоенно, да затем отёр рукою аккуратно слезинки редкие с мокрой щеки девичьей, нагнулся к нимфе чуть ближе, сказал дружелюбно, понизив голос:

- Эй, ну чего ты, прелестница? Всё сдюжим, ведь ты, как и я, сильная.

- Инкуб Верховный... – хмыкнула Огнешка задумчиво, глядя прямиком в глаза козлоногому мужчине. – Покровитель разврата, казалось бы... Что за насмешка такая со стороны Дьявола?.. Не хочу, дабы миг этот кончался. Не хочу возвращаться из объятий чутких в грубые да жестокие.

Пригорюнился Теофил после слов этих, вздохнул сочувственно, запустил пальцы нежно в волосы нимфы на затылке её да голову женскую к себе прижал ласково, поцеловал Огнешку в лоб мягко, глаза прикрыв, и зажмурилась девушка горько, ощутив поцелуй заботливый этот, уткнулась лицом мужчине в шею горестно, да так и сидели они какое-то время, покамест выкатывалось медленно из-за горизонта неспешное да красноватое солнце. А затем отстранилась Огнешка, отёрла ручкою тонкой слёзы с лица, встала со скамьи, тулуп на плечах поправив.

- Надобно в дом возвращаться, - сказала она ровно. – Не то обнаружит нас такими мой изувер, несдобровать вам тогда.

- Да не страшусь я его, красавица, - ухмыльнулся Теофил со скамьи. – И морду ему в любой момент готов начистить.

Улыбнулась Огнешка строгая да гордая тепло как-то, затем подняла взгляд на поле рассветное, уходить собравшись, однако и застыла на месте, обмерла, ахнув да во поле это испуганно глядя. И нахмурился Теофил с тревогою, встал на ноги, к нимфе подошёл да взглянул туда, куда она глядела нынче – и узрел козлоногий поражённо, что вышли из лесу вдалеке несметные чёрные силуэты, покамест далёкими они были, по полю шагая снежному, а впереди них на цепях звенящих гончие бесновались адские, таращась из черноты шерсти всклокоченной глазами горящими да страшными. И отяжелел взгляд Теофила тут же, ожесточился, помрачнел козлоногий, опасность сию узрев, да и рявкнул тотчас:

- В дом, живо!

Не пришлось ему повторять дважды, бросилась Огнешка перепуганная в дом сразу, и за нею Теофил кинулся следом, приказал затем на бегу:

- Буди иродов! Выдвигаться надобно!

Сам же он на кухоньку невеликую ломанулся, там по закромам всяческим шарить принялся в поисках оружия возможного, да вспомнил, что при встрече с ними целился старик из двустволки какой-то, видать, сребряные в ней пули, как нельзя кстати против шавок гончих. Огляделся Теофил быстро, двустволку эту взглядом найти устремившись, да тотчас и заприметил её на стене подле шкафчика. Схватил он оружие это, а затем и икону свою тоже, что оставил он давеча на табурете подле стола, да спохватился, ящики всевозможные разрывать принялся, дабы запас патронов найти к двустволке – обнаружил в итоге шесть, платок взял какой-то плотный из ящика того же, кое-как завернул в него патроны, дабы о сребро не обжечься, да и образом этаким засунул в карманы шорт своих, а там уж и спящие ото сна очухались, растревоженные восклицаниями трясущей их Огнешки.
 
- Как бесобои?! – ворвался на кухоньку Папа Римский бешено, узрел Теофила с винтовкой, взмахнул руками беспомощно. – Откуда?!

- Валить надо! – бросил ему козлоногий грубо, сжав подмышкою икону да указав двустволкой куда-то прочь. – Из лесу прут!

- Чёрный ход! – сообразил Папа, ринулся в коридорчик, Теофил устремился следом, да тотчас присоединились к ним отец Энрико невозмутимый, Закария раздосадованный да Огнешка перепуганная, гурьбою этакой в коридор скудный они ввалились, да и впрямь увидали дверь иную, противоположную входной, в темноте меж шкафами она таилась, на задвижку заперта была. Подскочил к двери этой Папа Римский с посохом златым своим наперевес, рванул на себя задвижку, с болтами из досок ветхих выдрал, да и вынесла компания эта дверь в тот же миг собою, не мешкая особливо да не останавливаясь ни на секунду. Позади домишки этого лес иной начинался аккурат спустя шагов тридцать, и в лес этот припустили все тотчас, утопая в сугробах глубоких да загребая руками снег во спешке.
    
- У всех стволы есть?! – на бегу осведомился Теофил, обернувшись. Ответили ему вразнобой, что имеются, выудил отец Энрико из карманов тулупа пистолеты свои, да убрал один, ибо вместе с тростью держать неудобно было, возвестил спокойно, тяжело дыша воздухом хладным от бега быстрого:

- Только вот патронов мало. Верно?

- Твоя правда, - с досадою протянул Папа Римский, выхватив из кармана шубы золочёный револьвер. У отца Закарии тем временем тоже пистолет в кармане нашёлся, кое-как на бегу серафим его из недр тулупа вытащил, обернулся с тревогою злобной назад, последним из всех бегущий.

- А чё за лай странный? – спросил он, прислушиваясь.

- Там гончие адовы с ними вместе, - ответил Теофил мрачно. – Четыре штуки точно.

- Да что б они провалились!.. – Папа выругался, услышав дурное известие это.

- Ведёт их… - добавил козлоногий затем. - …бесобой ваш этот, Громов который. Впереди всех он шествует аки главный.

- А он и есть главный, - хмыкнул отец Энрико.

- А чё нам не сказал?! – обернулся на него верховный иерарх злобно.

- Да запамятовал просто.

Спустил тем временем Громов с цепей гончих адских, ибо узрел он парой минут назад Теофила с Огнешкой подле домика издали, ухмыльнулся бесобой с угрозою мрачной, рявкнул:

- Догнать! Да коли выйдет – и дохлыми сгодятся!

И рванули вперёд адские гончие с рыком да лаем страшным, руками сильными да когтистыми снег загребая, стремительно понеслись они до цели, приказ таковой заслышав, рослые, как волколаки, остроухие да клыкастые, и неотвратимо расстояние меж ними да лесочком позади домика сокращалось, не убежать от такового зверя и вовсе, а уж тем более по сугробам, нещадно тормозящим бег.

…Со всех сил торопились вперёд пятеро беглецов несчастных, временами утопая в снегу, падая, вскакивая затем да судорожно бросаясь далее, глотали воздух хладный они в панике этой нескладной, оборачиваясь поминутно да ожидая, что вот-вот их уже настигнут, ибо разумели все точно, что зверь дикий по снегам да лесам стократ ловчее человека движется: Папа Римский, путаясь в полах дзимарры да шубы своей роскошной да опираясь попутно бегу на златой посох свой в руке левой, первее всех остальных по снегу лесному да меж кустов нёсся, взглядом диким из-под чёрных густых бровей вперёд глядя, напуган был изрядно, ибо помереть столь недостойно в какой-то глуши ему не хотелось напрочь, но по причине той же и разозлён был не менее – на страх, на бесобоев с гончими, на ситуацию сию безвыходную тоже, злила его безвыходность эта поганая, не могло сердце яростное с бессилием этим смириться, а посему и страх под сим гневом не так шибко и чувствовался-то даже, и сжимала рука грубая револьвер невеликий крепко, с готовностью пустить оружие это в ход да с тайною жаждой сделать это как можно скорее; за Папой Огнешка бежала стройная, придерживая ручками тулуп теофилов на плечах, перепуганной девушка строгая выглядела нынче, однако держаться старалась с достоинством всё же, ибо дух вольный девичий с погибелью возможной соглашаться не думал и вовсе; далее отец Энрико за двумя этими следовал, в левой руке трость чёрную держа, в правой – пистолет массивный, и серьёзны были глаза его светлые, а на устах улыбка лёгкая присутствовала обыкновенно, ибо лишь единожды допустил преподобный до себя власть страха подлого пред угрозою, там, перед медведем рогатым да червивым, обыкновенно же и вовсе страха в нём никогда не наблюдалось, то ли и вовсе в мозгах его безумных инстинкт самосохранения отсутствовал почти что напрочь, то ли сердце его столь закалённым было во схватках множественных с нечистью лесною, в любом случае, как и прочие, не собирался сдаваться седой священник без бою, готовым был к битве отчаянной, лишь о Теофиле беспокойство его было нынче, ибо единственный страх, что точно присутствовал в жестоком экзорцистском сердце, был страх за жизнь возлюбленного своего рогатого. За отцом Энрико Закария по сугробам продирался злобно, глядел он вперёд взглядом отчаянным, оборачиваясь поминутно, и чуть подрагивала рука его, пистолет стальной сжимающая, дрожала мелко к досаде серафима собственной при звуках страшного да хриплого лая где-то позади да вдали. А замыкал сей побег Теофил, поначалу вперёд вырвавшийся, да затем притормозивший и последним в этом шествии воцарившийся; запустил он на бегу руку в карман шорт своих, оскалился чуть от касания до сребра чистого, но вытащил из кармана два патрона, стиснув зубы, ибо боль несносная пальцы его обжигала при этом, да и запихнул козлоногий патроны эти в двустволку, взвёл курок, последним решивший шествовать по той причине лишь, дабы первым атаку отразить вражескую, на себя удар взять да сразу пули сребряные всадить в грудины гончим адским; и не было в нём страха напрочь, лишь решимость твердая горела во взгляде пламенном, решимость во что бы то ни стало защитить да спасти, и пусть не этих иродов, но хрупкую да беззащитную Огнешку. А впрочем, и за изуверов этих от себя в тайне Теофил тревожился, да только признать себе того не мог, прочь таковую мысль от себя отгоняя.

- А куда бежим-то?! – в панике вопросил отец Закария тем временем, в сотый раз обернувшись назад. – Мы что, до самого Рима хотим так драпать?!

- Нельзя останавливаться… - бросил в ответ Папа Римский, задыхаясь от хлада да усталости. – Гончие нагонят, да бесобои, однако, как и мы по снегам носиться не умельцы, нельзя, чтоб догнали они, возьмут количеством, с-суки… 

- Так силы-то не бесконечные!!

- Да без тебя знаю…

- Мы подохнем точно!!

- Ну, быть может, на том свете получше, чем на этом…

- Ты издеваешься!!

- Вот чё ты вопишь дурни;ной?! – взорвался Папа, обернувшись на серафима кратко да вновь вперёд да под ноги воззрившись. – Чё нам ещё делать?! Давай как камерарию тебе пулю спущу в лобешник, чтоб не ныл да не капал мне на нервы!!

- А-а! Вот как ты говоришь теперь!! Первое время эликсир-то мой жрали, покамест разум был непривыкший, а теперь без надобности, ибо в башке его действие укоренилось прочно - и я совместно без надобности стал!! Никому я не нужен, может, лучше мне сдохнуть и вовсе!! Чтобы... – обернулся Закария вновь да вдруг и завопил дико, и перепугались все, обернулись следом, да и вскинул Теофил тотчас двустволку свою, нацелив дула на огромную адскую гончую, что напрыгнула сверху рывком мощным да и повалила козлоногого наземь тотчас, выстрела два раздались сразу, содрогнулась гончая, однако ничего ей особливо и не доспелось от пуль сребряных, едва ли не впился пёс дикий клыками в горло Теофила опосля выстрелов этих, но отбросил козлоногий прочь икону с ружьём да схватился за челюсти массивные, остановил с усилием неимоверным, прямиком во глаза горящие да жуткие таращась, и ринулся к нему на помощь отец Энрико без раздумий и вовсе, вскинул руку, разрядил в гончую весь магазин, выхватил из кармана и второй пистолет, бросив первый, из него теперь стрелять по зверю принялся; три иных гончие проскочили мимо, да остановилась одна затем, к преподобному кинулась с рыком; быстро на неё среагировал седой священник, пистолет бесполезный кинув к первому следом, мелькнули в руках его сребром клинки в виде распятий, резанул экзорцист одним из лезвий прямиком по оскалившейся звериной морде; иная гончая за Закарией увязалась, что стрелял в неё из пистолета поначалу, да затем удирать судорожно начал, путаясь меж когтистых рук да лап да по сугробам падая с воплями дикими; последняя из гончих на Огнешку бросилась, пасть оскалив страшную, пала нимфа наземь, на снегу рыхлом не устояв, но да и обомлела, узрев пред собою Папу Римского: метнулся верховный иерарх к зверю злобному, перехватил пасть клыкастую посохом златым своим, рявкнул Огнешке яростно:

- Беги, дура!!

Но не послушалась удивлённая поступком сим нимфа, вместо того, чтобы бежать, бросилась она к револьверу, что, выроненный Папой, пал во снег подле его ног – схватила Огнешка пистолет сей, прицелилась из-под руки мужчины да и выстрелила прямиком в глаз адской гончей, схватившейся руками когтистыми за посох златой да едва не переломившей пополам. Захрипел зверь, заскулил да забился, и воскликнула тогда девушка со всех сил да голоском тонким:

 - В глаза!! Бейте в глаза!!

Услыхал сие Теофил, в снег хладный гончей неистовой вдавленный, да тотчас и зарядил кулаком резко в левый глаз монстра. Отшатнулась гончая, рыча обиженно, и помыслил Теофил мельком с досадою, что мог бы и догадаться насчёт сего приёма сам, потому как таков же тут был принцип, что и с Молохом во тьме подвала жуткого – коли светятся зенки неистово, аки плошки круглые, знать, туда бить надо, там уязвимое место. Тем временем изловчился отец Энрико невозмутимый да и насадил свою гончую на один из клинков в руках своих, в грудину с хрустом вошло лезвие гладкое, в сердце прямиком, и пёс, издав вздох жуткий, протяжный да хриплый, издох мгновенно, дымом чёрным обратившись да по ветру развеявшись хладному. Вскочил Теофил со снега, увидал сие зрелище, нахмурился да ко своей гончей кинулся бесстрашно, сцепился с ней в борьбе отчаянной, почём зря избивая монстра хрипящего по страшной клыкастой морде да во снегу катаясь на пару со зверем бешено, да затем схватил камень острый, что среди прочих во снегу таился этом, вскочил с псом вместе да и вдарил со всей силы в грудь гончей камнем этим твёрдым, пробил рёбра да с оскалом яростным  вырвал оттуда склизкое, тёплое сердце, кровью обильной залив себе руку, рубаху да снег окрест. Пала гончая наземь с воем диким, загребла снег руками когтистыми, сердце, бьющееся покамест, вернуть себе желая да Теофила хватая за ноги козлиные, однако не растерялся тот, грохнулся во снег, плюхнул подле себя сердце звериное да и размозжил его напрочь камнем иным. И отпустили его тотчас руки когтистые, в дым обратились, исчезли с телом совместно, а тем временем отец Энрико на следующую гончую переключился, на ту, что, одноглазая, всё ещё пыталась растерзать отбивающегося посохом Папу Римского. Клинкам преподобного сребряным справиться с ней труда не составило также, а Теофил, оглядевшись, не долго думая на помощь к отцу Закарии ломанулся - серафима уже цапнули за плечо знатно, да впрочем, не смертельно, однако не долго бы он в бою этом, жалком со стороны своей, протянул и вовсе, распластался он под гончей, руками лицо закрыв, покамест та рычала на него громогласно, обширно раскрывшая пасть клыкастую да алую, и ко смерти своей, верно, готовился, да прыгнул на гончую сзади Теофил яростный, вцепился пальцами во глаза ей прямиком, разодрал лик звериный на части прямо пред напрочь обомлевшим Закарией, проломил череп, увернувшись от рук когтистых да загребущих, да вдарил кулаком в проломленную кость столь сильно, что вонзились осколки черепа в мозги остротою своей, и завизжала гончая, замоталась да захрипела, да затем и распалась на дым чёрный сразу, померла, то бишь, ибо мозг – то орган столь же важный для жития полноценного, сколь и живое сердце. Захрипел и Закария от ужаса при виде зрелища сего кровавого, приподнялся, воззрился на Теофила дико, а тот остановился, кровью весь перепачканный, дыша тяжело от неистовой битвы, да затем поглядел на серафима, приблизился к нему тяжко, и вдруг протянул ему руку, дабы встал тот со снега, за неё взявшись. Взглядом безумным одарил Закария руку его, кровью залитую, да затем фыркнул презрительно, отбил жестом небрежным да упал во снег обратно, скрестив руки на груди надменно да будто навеки порешив так остаться. Закатил глаза Теофил с раздражением усталым, нагнулся, схватил серафима капризного за шкирку, за ворот тулупа, то бишь, да и поставил на ноги грубо.

- Да отвали ты, козёл драный! – воскликнул отец Закария с досадою ядовитой, но замахнулся на него Теофил кулаком, не всерьёз, а пугануть лишь, и удалось ему это, отпрянул серафим напряжённо, остановился подалее, и во взгляде его ненависть жгучая воспылала тотчас, правда, никак Закария её не выказал нынче, при себе уязвлённо оставил.

- Козлёнок мой, ты цел? – подоспел к Теофилу отец Энрико, оглядел возлюбленного с тревогою, за плечи стиснув при этом, да затем улыбнулся, сказал ласково:

- Ну что за прелесть! Как складно рвал ты этих тварей, загляденье!

- Некогда нам лясы точить! – бросил Папа Римский, вернув себе револьвер свой, что подала ему сдержанная да гордая Огнешка. – Дальше бежать надобно! Скоро эти подтянутся!

Похватали Теофил да отец Энрико со снега вещи свои обронённые, то бишь, козлоногий икону да двустволку забрал, преподобный же – трость, и за остальными устремились они по снегу рыхлому далее, прочь от уже мелькающих позади да вдалеке за стволами древесными чёрных несметных силуэтов.

Долго бежали, спотыкаясь о коряги да ухая в ямы невеликие, по оврагам, по низинам да холмам, и не кончался всё лес зимний да неуютный в бесцветных своих красках, в чащобу глухую беглецы стремились невольно, в самую глушь забрались и вовсе. А спустя ещё время некое заприметила компания эта, что туман какой-то странный сгущаться постепенно начал, да чем далее, чем глубже в чащобу лесную они забирались, тем гуще да обширнее он становился, а вскоре и вовсе воцарился пеленою плотной, лишь тёмные стволы древесные чуть видать сквозь него было да белизну снегов под ногами тоже.

- Что за пакость! – бросил Папа Римский сердито, покрутив головою в тумане плотном да зловещем. - Не было печали, мать его!..

- Вместе держимся, - скомандовал Теофил, подле всех по сугробам идущий да прислушивающийся к тишине тяжёлой местной. – Неладное что-то…

- Ещё б! Да нас в тумане этом порешат на раз!

- Козлёнок имеет в виду иное, - подал голос отец Энрико невозмутимый, разумеющий да наученный уже, то бишь, что ежели говорит Теофил в таком тоне – знать, чертовщина какая-то зачинается. – Непростой туман это, верно, радость моя?

- Угу, - буркнул козлоногий мрачно. – Внимательны будьте да осторожно ступайте.

Нахмурился Папа Римский, напрягся опосля слов сих да на пути сосредоточился шибче, и скучковались все друг к другу потеснее, дабы в тумане плотном не потерять друг друга из виду. Шли так какое-то время, да затем очертания иные выступать из пелены серой начали, кончились стволы древесные постепенно, да вместо них тверди скалистые из снегов себя оказали, пробиралась мимо твердей сих компания с недоумением да настороженно, и вскоре чуть не оступился Закария, наступил не туда куда-то, навернулся с коротким вскриком, да схватил его Папа за руку, назад рванул, и слегка рассеялся туман зловещий, не шибко, однако видимость стократ лучшею стала, да и узрели все тотчас с удивлением недюжинным, что вдоль скалы идут они по выступам каменным на высоте немыслимой, а рядом и иные скалы высятся совсем близко, лабиринт своеобразный собою составив; замерли все на месте, осматриваясь дико, и уразумели, что лес прежний в тумане странном сменился скалою настоящей с крутыми обрывами во пропасти чёрные, будто и вовсе не было в пропастях сих тверди, хотя она там, вообще-то, быть должна.

- Это что за… - пробормотал Папа в смятении, медленно к стене отвесной отойдя от края да вжавшись в камень спиною. – Да нет на Урале таких скал! – рявкнул он в ужасе, взглянув на товарищей ошалело. Те тоже отошли подале от края тропы сей неровной, и вопросил Теофил, оглядываясь в недоумении тревожном да Огнешку от пропасти рукою закрыв невольно:

- Это как это нет?

- Да так! Зуб даю, иная тут природа! Горы да места скалистые – но не настолько! Это прям скала, скалища, чтоб ей провалиться!

- Поостерегись словесами такими бросаться, не ровен час и впрямь рухнет с нами вместе.

- Это с чего вдруг?

Подошёл Теофил осторожно к краю обрыва страшного, приблизился аккуратно, тотчас за руку отцом Энрико схваченный, нагнулся к пропасти чуть, взглянул в черноту её. И узрел он тварей ужасных всяческих во глубине чёрной да далёкой, извивались они там, клубились да копошились, звероподобные, перепончатые, клыкастые да иные, не видели путников из глубин сих, житием своим жили, аки змеи шурша телесами длинными друг меж другом.

- Сказал же, что непростой то туман, - Теофил выпрямился напряжённо, отошёл к Энрико обратно, взглянул на Папу. – Стало быть, всерьёз нет скал таких во землях местных да человечьих. Это…наша.

- В смысле? – не понял верховный иерарх, глядя на козлоногого поражённо да сердито.

- Порою во туманах прячемся, аки в пространствах иных. Ежели нет тумана – к нам и не попасть человечьим. Выбираться отсель надо, не хватало напастей новых.

- А чего там? – кивнул Папа на пропасть.

Теофил усмехнулся, вперёд по тропе каменистой да заснеженной направившись да освободив руку из захвата преподобного, да и ответил мрачно:

- Лучше тебе не знать.

Бесобои тем временем тоже до тумана дошли странного, остановились они пред ним, замерли нерешительно, Громов же прошёл чуть далее, однако заметил смуту сию, обернулся.

- Ну? – хмуро вопросил он, поглядев на напряжённых монахов.

- Гиблый туман, - возвестил один из них нерешительно. – Переждать надо бы.

Отвернулся Громов от бесобоев, на туман плотный воззрился мрачно, да затем и бросил грубо:

- Вот вы и ждите.

И опосля слов сих прямиком в пелену серую устремился он бесстрашно, выхватив из карманов куртки два кольта своих да исчезнув вскоре с глаз Чертополохов растерянных насовсем. Попереминались на месте бесобои ещё малость в смятении да сомнениях, да затем и последовали за Громовым тоже, ибо не возжелали столь недостойным образом оставлять главного своего в одиночестве.

…Вёл Теофил прочих по тропе каменистой да ненадёжной меж скалою да пропастью лютой, глядел вперёд сосредоточенно да твёрдо, мыслил попутно, как бы не нарваться ненароком на опасность иную, мало ли, кто тут, во скалах этих, прячется помимо тех тварей в черноте пропасти, и карабкались все по выступам да переходам трудным, то вглубь тропа неясная уводила их куда-то, в лабиринты скальные, то вновь возвращала к пропасти прежней, перепрыгивать беглецам приходилось чрез невеликие разломы в камне заснеженном, то ниже спускаться, то взбираться выше, и притомился Папа Римский вскоре основательно, ибо комплекцией он обладал не шибко подходящей для вылазок таких, как и Теофил, впрочем: с трудом забирался козлоногий на очередной высокий выступ, кряхтя да кое-как себя чрез край перебрасывая, и помогал ему отец Энрико в этом усердно да с нежностью в улыбке лёгкой, помощь свою и верховному иерарху оказывал, да отмахивался тот с досадою, однако, видать, лишь для виду. Огнешка взбиралась за ними ловко, проворная да лёгенькая, да и Закарии путь таковой труда не составлял никоего, и пробирались они все так какое-то время, спеша уйти и от погони, и от новых возможных опасностей, да выбраться поскорее из сего зловещего места, вывел всех Теофил в итоге за угол скальный опосля очередного подъёма, да вдруг и застыл на месте, и замерли все за ним следом, ибо нос к носу столкнулась компания с шествующими вдоль скалы бесобоями многими, не известно, откель они тут оказались, видать, в тумане очутившись, вышли совсем в ином месте, не там, где выходили из лесу убегающие. Застыли и бесобои на тропе своей, вытаращились на явление неожиданное это, да затем и вскинули оружие святое, бросились на врагов с криками гневными. И отшатнулся от них Теофил, махнул остальным в панике, развернувшись, да рявкнул:

- Ну?!

И кинулись все прочь от Чертополохов треклятых тотчас, завидели путь иной, туда устремились, вглубь выступов да обрывов скальных бросились, а откуда-то сверху иные бесобои показались вдруг, навстречу прямиком вышли, пальбу открыв по врагам тотчас. Кинулись беглецы врассыпную невольно, Теофил с Огнешкой – влево, отец Энрико с Папой Римским – вправо, Закария и вовсе на иную тропу какую-то рванул, и обнаружили все тотчас, что разделились, но воссоединяться было уже поздно, ибо за каждыми Чертополохи неотрывно последовали, стреляя в разнобой из пистолетов.

Со всех ног неслись по тропе своей Теофил с Огнешкою, слыша, как позади бранятся да бегут за ними бесобои треклятые, пять их примерно было, спешили они за врагами непременно угнаться, спотыкались неаккуратно, да до того дотолкались меж собою, что сорвался в пропасть один из них  с истошным да диким воплем, и застыли в ужасе монахи при виде того, как исчезает он в черноте глубокой, переглянулись затем растерянно да далее устремились с лицами скорбными. Были среди бесобоев прочих и знакомые нам двое, русый да сердитый, не за Теофилом с Огнешкой гнались они, да и не за иными даже, поначалу со всеми вместе вдоль скалы шествовали, да затем поотстали как-то, по воле собственной.

- Ну и занесло нас, - возвестил русый, вжавшись в скальную стену с товарищем вместе да взглянув ненароком на пропасть поблизости. – Высоты страшусь дико, башка кружится, обожди.

- Сказано ж Грому было, туман гиблый, - буркнул сердитый товарищ его. – Нет, попёр, дурной, как будто жизнь не дорога. Ну, коли башка кружится, - поглядел он на приятеля напряжённого с ухмылкою. – Стало быть, не бушь меня третировать своими изысками мыслительными боле?

- Не-е, ты послухай, - помотал головой русый, медленно продвигаясь за другом вдоль скалы далее, сердитый тотчас и помрачнел обратно, отвернулся, взглянув на путь каменистый с досадою. - Есть, к примеру, запах. И есть живое, что этот запах воспринимает. Стало быть, в совокупности разом они создавались, иначе бы живое, не знававшее бы о запахе изначально, не смогло бы к ему приспособиться и знавать его, так как не имело бы изначального органа, что этот запах уразумел бы.

- И чего? – не поняв ничего из сказанного, вопросил сердитый.

- Дак ясно же как день!

- Нет, не ясно.

- Неразумное живое не смогло б уразуметь, что есть запах, ежели б оно его не чуяло. Нос у живого затем имеется, дак не само оно его отрастило! И глаз зрящий, цвета да предметы видящий, не возник сам собою да бездумно, а затем есть он, дабы зрить, и что это, ежели не разумный замысел Творца?

- У меня башня от тя трещит, от речей твоих заумных. Ты сам-то разумеешь, чего мелешь?

- О том я говорю, что живое есть напрямую доказательство существования Творца разумного, ибо воспринимает оно мир так, как надобно, то бишь, все функции у него есть, дабы зрить, слышать, ощущать да чуять, спецом оно так, разумеешь? Не зачалось оное непроизвольно да бездумно, всё в мире этом друг с другом повязано, всё друг о друге информацию в себе имеет, в, как их, клетках телесных, в генах, будь то человек али же растение, али же и вовсе камень бесчувственный, напрочь ничего не ощущающий да не разумеющий, однако и он существует по схеме определённой, энти, молекулы в нём да в каждом спецом так выстраиваются, дабы камень получился от их строя, а, вон, снежинки – то тоже молекул строй! И ведаешь, каков? Таков, что исправно да симметрично снежинка образуется, а ты мне ответь, как молекулы и вовсе разумеют, что им надо выстроиться таковым образом? То так им надо встать да скрепиться, дабы снежинка вышла, то иначе, дабы камень появился, будто разумные они, хотя разума в них ни на грош! А я те отвечу, почто оно так! Они аки программа в компьютере, ты когда-нибудь компьютер пользовал? Мне пару раз таковой случай выдался, дак есть такое в машине этой, что программой зовётся, это порядок действий установленный, соделанный человеком да всякий раз себя повторяющий по запросу али же с тех пор, как запустить программу эту, тогда сама она может, включенная разумным помыслом со стороны, работать по порядку заведённому. Так и с молекулами точно! Да и со всем на свете этом, и мыслишь ты, будто программа природная сама собою создалась да запустилась? Компьютерную человек создаёт, лишь по его воле она рождается да работу свою зачинает – так и с природою вселенской! Аки программу её прописал Творец да и включил однажды, и каждый порядок, ал-го-ритм то бишь, исправно в ней себя повторяет будто по указке.

- Тьфу, замолкнешь ты когда-нибудь али нет? – буркнул сердитый, покачав головой. – Программы какие-то, компутеры…

- Темнота! – усмехнулся русый. – Ком-пью-тер!

- Да без разницы! Поменьше думай да старших слушай!

- Тебя, что ль?

- А хоть бы и меня!

- И чего ты мне скажешь, старший?

- Кончай трындеть да помолись лучше, дабы в пропасть ненароком не ухнуть.

- Слышь, а мы за нашими вслед?

- А чего?

- Да может, ну их? Давай обождём, дабы всерьёз не ухнуть. Вон, закуток, от пропасти дальний, давай сядем да передохнём.

- Ну давай. Токмо без твоих россказней.

- Добро!

Добрались товарищи до закутка запримеченного, сели там к стене да во снег прямиком, откинулись к скальному камню устало. Запрокинул сердитый голову, затылком в скалу упершись, глаза прикрыл, но дёрнул его русый за рукав тулупа, и открыл монах глаза, а только открыл, как тотчас пихнул ему товарищ в лицо снежинку на пальце миниатюрную, дабы рассмотрел поближе, всплеснул рукою свободной:

- Ну ты глянь, ты глянь! Как оно так, а?

Вздохнул сердитый протяжно да с досадою великой, отвернулся и вовсе, спиною к русому повернувшись неучтиво.

- Вот и я говорю, - русый поглядел на снежинку, тающую на его пальце, покачал головой с недоумением. – Как они так в ней выстроились? Ума не приложу!..

…Завернули Теофил да Огнешка за угол очередной, вручил нимфе мужчина икону на бегу, сам же в карман руку сунул, выудил два патрона, морщась от боли нестерпимой из-за касания до сребра чистого да жгучего, сунул в двустволку, затормозил, обернулся на преследователей да двумя выстрелами двоих и уложил, тотчас бросившись прочь. Оставшиеся два монаха опешили, метнувшись в сторону невольно, затем тут же за козлоногим кинулись злобно, вскинул один руку с пистолетом, целясь на бегу в Теофила, выстрел раздался оглушительный тотчас, и угодила пуля Теофилу в ногу копытную; поскользнулся козлоногий от неожиданности, ибо подогнулась нога раненая, едва на неё ступил он на бегу, подбросило всполошившегося Теофила в воздух движением сим на снегу скользком, вывернулся он в полёте, выронив двустволку, да и рухнул в ужасе за край пропасти на глазах у остолбеневшей Огнешки, однако зацепиться смог, повис на краю самом, вцепившись пальцами в хладный заснеженный камень тропы этой, и подскочила к нему перепуганная нимфа, однако рявкнул козлоногий тут же:

- Сзади!

Обернулась Огнешка да и не долго думая огрела подоспевшего к ней бесобоя иконою тяжёлой прямиком по голове да со всех имеющихся сил. Отнесло монаха в сторону, сбил он собой товарища с ног, нимфа же бросилась к нему, выхватила пистолет да и выстрелила в обоих врагов тотчас, без раздумий всяческих да без особой жалости. Пали замертво бесобои во снег хладный, бросила пистолет Огнешка, тулуп с плеч скинула да к Теофилу ринулась снова, припала пред ним на колени, за рукава рубахи на себя потянула. Да вдруг заслышали оба, что со стороны тулупа брошенного сигнал телефонный раздался внезапно, зазвонил радиотелефон, в кармане до сих пор покоящийся, хотя не было здесь связи напрочь да и ведь разрядился он, к тому же.

- Дай!! – вскричал Теофил бешено, всполошив Огнешку выкриком этим, пуще прежнего в камень скальный вцепился, выбраться пытаясь на тропу, однако не получилось у него это, то руки со снега соскальзывали, то подтянуться сил не хватало.

- Вы в своём уме?! – ахнула Огнешка с тревогою. – Вам выбраться надо сначала!

- Нет!! Дай, скорее, скорее!!

Бросилась нимфа к тулупу, выудила из кармана телефон, обратно к мужчине подскочила, на колени нагие припав, протянула ему трубку. Схватил Теофил телефон это рукою правой, левой изо всех сил себя на краю удерживая, нажал на кнопку нужную, приложил к уху да и воскликнул обеспокоенно в трубку:

- Сашок!!

 
___________________

* - цитата из Откровения Иоанна Богослова 20:10. Утверждается, что в аду мучаются не только грешники, но и сам Дьявол, что и сказано в этой цитате. А по моей версии, ад не под землёй, а на земле, по коей и бродит Сатана издревле.