Бумеранг. 3. Отсчёт окончен

Абрамин
«Под насыпью, во рву некошеном,
Лежит и смотрит, как живая,
В цветном платке, на косы брошенном,
Красивая и молодая».
(Александр Блок)
---------------------------------------------

Ляля и Катаржина, казалось, перетёрли все вопросы, касающиеся любовных похождений Додика. И не любовных – тоже. Час бродячей собаки давно истёк, а они всё стояли и стояли. Судачили и судачили. И всё находили и находили темы для разговора – как говорится, переливали из пустого в порожнее. Подружки не разбежались даже тогда, когда красивый, но глупый парень-пастух Трофим Шво, прогоняя на пашу (на пастбище) своё стадо, пустил им в лицо дым от дешёвой сигареты «Примы», сопроводив этот крайне невежественный жест словами: «genug трепаться», то есть кончайте болтать! 


Эта выходка Шва настолько возмутила Лялю, что она бесстрашно пошла на него выпяченными персями, орудуя ими как буферами: «Трахим, учти, – сопроводила девушка буферное телодвижение устрашающей репликой, – щё раз отакое исьделаеш, бабахну дрючком по темечку. Я цацкаца не люблю, ты меня знаешь: чуть что не так – сразу по кумполу. Или всем скажу, что ты бабкину Параськину козу снасильничал. Спереду, скажу, держал за роги, а ззаду насильничал. Понял? А щё луче – козла... Вот тогда доказывай, хто з нас правый – ты чи я – а хто неправый. Пока будешь доказывать, тебя самого снасильничают… где-нибудь в неярком месте… держаком от какой-нибудь ржавой лопаты, что для навоза».


И хоть Ляля неплохо владела русским языком – когда-то школьная учительница Аксёнова даже пророчила ей историко-филологический факультет – в данную минуту она почему-то пересыпала свой изобличительный монолог кизиярским сленгом. Сказалось сильное волнения, что ли? От этого нет ли речь её звучала настолько убедительно, что просто очко играло.


Тем не менее Трофим знал, что Ляля ничего не сделает – руки коротки. И не скажет ничего и не бабахнет ни по чём. Даже если бы что-то и было между ним и козой (или козлом). Стращает только. Он чувствовал себя альфа самцом, которому всё дозволено, всё подвластно, всё пристало. Причём женщин не ставил ни во что, позиционируя  их как низших существ, созданных для «нанизывания на шампур» и для того чтобы исполнять команды типа «подай-убери и наоборот». А ещё: «ноги мужику мыть и юшку пить». И вообще... «поди туда – не знаю куда, принеси то – не знаю что».


Лялин выпад Трофим проигнорировал как писк комара, прошипев: «А ты, мадам черноротая, прикуси язык, бо я за себя не ручаюся. Вот доберуся до твово Семён Семёновича – порву на куски. Клянуся. И будешь тогда ходить с ошмётками промежду ног». (Семён Семёновичем в народе называли клитор.)


Может, кто-то из читателей подумал что «черноротая мадам» испугалась за свой клитор и трусцой убежала прочь? Как бы не так! Она парировала красавчику: «Ой, ой! Страшен рак шо в гузни очи». И ещё что-то оскорбительное кричала, но стадо продвинулось вперёд, и красавчик ушёл за стадом. Ляля и Катаржина продолжили разговор – назло и вопреки.


Неизвестно сколько бы они ещё стояли, не возникни Нина Андреевна, соседка Катаржины, старая учительница, в далёком прошлом работавшая с самим Макаренко – ловившая для него беспризорников по вокзалам и рынкам. Услышав голоса, она выползла из своего гадюшника (одноглазой развалюхи) на улицу, подковыляла к судачащим девушкам и, не встревая в разговор, стала скромно слушать. Но ничего не понимала – не могла врубиться, как теперь говорят. Переводила вопрошающий взгляд с Ляли на Катаржину и с Катаржины на Лялю. Терпеливо ждала, когда ей, наконец, соизволят объяснить, что к чему. 


И те объяснили. «Вот скажите нам, Нина Андреевна, такую вещь, – начали они издалека. – Вы ж тут за свои сто с лишним лет наверняка всё кругом облазили. Даже и не спорьте, что не облазили – всё равно не поверим. А раз облазили, то и повидали. И не одну небось собаку съели. Смешно было бы думать, что не съели. Поэтому должны знать то, что другим и не снилось. Нам страсть как хочется кой-шо спросить у вас».


(На самом деле учительнице было не сто с лишним лет, а  семьдесят девять с половиной, что по тем временам тоже считалось вечностью, если дело касалось возраста человека.)


Нина Андреевна, обрадованная своей нужностью людям (а не только приблудным кошкам да собакам), внимательно принялась вникать в суть проблемы. Из уст девчат полез один (зато какой!) вопрос: «За что можно любить мущину, если он и маленький, и плюгавенький, и трошки вже лысуватый, та щё й скряга? – После нескольких секунд молчания, пока Нина Андреевна обдумывала ответ, Ляля и Катаржина продолжили, перебивая друг дружку: – А бабы за ным ссуть... Главно, було б за чем ссать! А то ж ны рожи ны кожи нету. Одын нис сторчить (один нос торчит). Та щё, правда, жинка десь там на кацашщини ждёть... Дурочка... З двома дитямы... Хлопчик, кажись, та девочка... А бабам усиравно (всё равно) – ссуть та ссуть, як оте заразы. Отбою немаить од ных. Ну шо воны у нёму знаходють, га?»


Ответ учительницы потряс девиц, хоть ничего оригинального в нём не содержалось. Вот он, этот ответ. Кто хочет, может выучить его наизусть, авось пригодится, мало ли что, всякое в жизни бывает. Итак, прямая речь Нины Андреевны: «Ах, девочки мои золотые! Ах, девочки мои милые! Прежде всего, вы неправильно выражаетесь. Надо говорить не абы штаны, а абы то, что в штанах – так, и только так, будет правильно. Запомните раз и навсегда, мои дорогие: как бы там ни умствовали всякие умники и умницы, а любовь женщины к мужчине определяется одним показателем, а именно – величиной его детородного органа. И не только любовь, а и элементарное уважение. Такова уж наша бабская суть. Недаром же в Польше чуть ли не на государственном уровне узаконено, что у кого больше, тот и пан. За этот орган, будь он неладен, мать родную готовы удушить, причём голыми руками. И ничего тут предосудительного нет: для продолжения рода человеческого мать уже не нужна, свою биологическую миссию она выполнила, хватит с неё. Нажилась. А без детородного органа – ну никак, сами понимаете. Вот и выбираем... Кстати, выбирать надо умеючи: чтоб шишак покрупней, чтоб держак подлинней. А как же иначе! В конечном итоге всё к этому сводится. Меня лично страшно бесит дремучая наивность наших женщин, когда они говорят вослед какой-нибудь возлюбленной паре: и что, мол, она в нём нашла, в этом уроде? Морда – как жопа, а она клюнула... Да при чём тут морда? Ты лучше в мотню к нему залезь, пошуруди там, ощути... Тогда необходимость задавать глупые вопросы – подобно вашему – отпадёт сама собой». 


У «золотых милых девочек» глаза постепенно, по мере журчания учительского монолога, лезли на лоб. И теперь с вылезшими глазами они так и стояли, не зная, что делать, чем крыть, как себя вести, чтоб сохранить лицо. Девушкам стало стыдно и почему-то обидно. Дабы не зайти слишком далеко, они решили прекратить разговор, тем более что все точки над i фактически расставлены. Напоследок Ляля фыркнула: «Ну, это не про нас! Мы не такие. Лично меня, например, не интересует, у кого что там, в штанах, болтается... на "хэ" называется. Поэтому кончаем базар. Трахим прав, хоть и дурак, насчёт genug трепаться».


Схватив Катаржину под руку, она потащила её в сторону и запела полушутливую песенку «...ночка тёмна, я боюся, проведи меня, Маруся», дав тем самым понять, что аудиенция окончена, и учительница может быть свободна. Нина Андреевна даже оправдаться не успела, лишь головой покачала. Если бы взять тогда это головокачание да и озвучить, получилась бы интересная фраза: «Ну-ну... посмотрим... не зарекайтесь и не говорите гоп... Не вы первые, не вы последние... Ещё как присосётесь, войдя во вкус! – за уши не оттянешь. А если и оттянешь, то только со всеми ЕГО причиндалиями... Ибо слаще этого ничего не бывает. Просто время пока не ваше, фортуна никак не развернётся к вам передом, всё задом да задом. Застряла на месте. Заклинило её, что ли. Но ничего. Ждите. Расклинит. Успеется ещё. Какие ваши годы!»


Таща Катаржину прочь от полоумной учительницы, Ляля продолжала возмущаться: «Столетняя бабка. Шарики за ролики заехали. Ни черта не соображает! Ничего не смыслит. Небось давно уже забыла, как это всё делается и куда что вставляется. А других учит…» Впрочем, внутренний голос, прорывавшийся откуда-то из-под лялиного спуда, возражал: «Так ли уж она неправа, старая учительница, как ты её малюешь, Ляля? Окстись! В чём, собственно, её неправота?» Но про этот подспудный глас Ляля ничего Катаржине не сказала. Умолчала. Может, неловко было. Может, чтоб не прослыть падшей. Может, по каким-то иным соображениям. Хтозна! 


Подруги договорились вечером выйти на бэлэбэнь (пустырь с хорошим обзором и местами для сидения) и там не спеша наговориться всласть в кругу единомышленников и единомышленниц, охочих до жареного, как и они сами. «Ты только не забудь прихватить подушочку пыд зад, бо вже по вечорах холоднувато», – строго, но заботливо сказала Ляля. Катаржина ответила коротко: «Не бойсь, не забуду. Ты сама не забудь». 


Бэлэбней на Кизияре было несколько, в каждом районе – свой. В начале улицы Колхозной – свой, на Кругу – свой, около Сельпо – свой,  напротив Бэбэчки – свой,  возле ЮркА – свой.  Лялю и Катаржину интересовал один бэлэбень – тот, что возле ЮркА. Почему? Да потому что возле Юрка (Юрко – фамилия) солдатики и молоденькие офицерики, пожираемые глазами девчат, пробегали туда-сюда, с Военстроя на Военстрой. Фигуристые и упругие,  молодые и зелёные (цвет хаки) – они проносились мимо как струи свежего ветра. Но это не мешало им притормаживать и заигрывать с девчатами, давая надежды на физическое сближение.


Девичьи надежды нередко сбывались. А у кого не сбывались, тоже не пропадали даром. Не получалось сблизиться физически – довольствовались процессом ожидания: авось всё же удастся когда-нибудь кого-нибудь подцепить, чем чёрт не шутит. Сами по себе мечты тоже много значат, особенно когда тоска зелёная кругом. Мечты и надежды – мощнейший стимул, благодаря ему у некоторых женщин вся жизнь проходит с напомаженными губами. Потому что им кажется, что всё в ажуре, опускать голову нельзя, всегда надо быть в боевой готовности, держать нос по ветру, не то расслабишься – и пропустишь свою лошадь удачи. И тогда, как говорится, кто не успел, тот опоздал. Так что оставайся в тонусе. Ещё самая малость, самый чуток – и счастье придёт. Обязательно придёт, ещё не поздно. Жди. Не сегодня-завтра принц прискачет на розовом коне и никуда больше не денется. И будет всё как у людей.


...Так в этом самом «жди» и пролетала жизнь – тоже, кстати, неплохо, когда нет альтернативы. Во всяком случае, лучше, чем никак.


Без мечт и надежд губы вообще незачем было бы мазать; ну, разве только чтобы не пересыхали да не трескались...


На бэлэбэнь выходили и старые бабки – поностальгировать об ушедшей молодости, поглазеть на проносящиеся мимо поезда, тяжко вздыхая им вослед. Бэлэбни – это как клубы по интересам, только без стен и под открытым небом. А вместо кресел ящики, поставленные на попа. Или отработанные шпалы. Бэлэбни обладают тропностью (сродством) к путям сообщения, поэтому и располагаются у крупных дорог и перекрёстков. Они – как форточки из тесных затхлых нор в большой свежий мир. Вот что представляли собой наши бэлэбни.


Наконец со словами  «до вечора» подружки расстались. Катаржина нырнула в свой двор, Ляля «почапала до Иванивны – щоб та погадала ей на гревлюсах (гадательные причиндалы) чи на картах кинула».


Вечером вновь сошлись – на бэлэбни. Там уже были люди: около десятка девчат, две ностальгирующие бабки – Палька и Галька, трое парней – Витька Мотня, Витька Гузак с гармошкой, Федька Баджинак. Мотня ублажал присутствующих пошленькими хохмами – типа «Вова, вынь из попы пальчик, сделай дяде здравствуйте», а в перерывах  между хохмами Мотни Витька Гузак исполнял на гармошке модную песню «Из-за вас, моя черешня, ссорюсь я с приятелем». Мотня и Гузак часто выступали в паре.


Народ подходил. Солдатики и офицерики шныряли туда-сюда – притормаживали, но не задерживались; им вечно было некогда – то увольнительная кончалась, то где-то кто-то их ждал, то начальство не разрешало...


Ляля и Катаржина неплохо улаштувались  (устроились) на старых шпалах, отшлифованных людскими задами. Прошло часа полтора, прежде чем наступил всеобщий раж. Когда запели хором «Тече вода каламутна», появился Додик, возвращавшийся с работы (точнее со службы) домой, в хату тёти Маруси. Он подошёл к Ляле и Катаржине сзади, раскинул широко руки, тепло и нежно обнял обеих сразу, как обнимают старых добрых знакомых или любимых сестер. Ничего не говоря и продолжая держать руки на плечах девушек, стал внимательно слушать песню. 


Ляля подумала: скажите, пожалуйста, какие нежности… телячьи... И хоть ей было приятно его прикосновение, всё же взбрыкнула –  стряхнула руку с плеча. При этом чисто рефлекторно – на каком-то нервическом энтузиазме – резко увеличила силу голоса,  дабы показать, как громко умеет петь и как ей весело живётся без всяких Додиков-Шмодиков. Так что иди, мол, своей дорогой куда шёл. Да хоть бы к своей Динке! Мне байдуже (всё равно).


Ах, лучше бы она этого не делала и никому ничего не доказывала! Ибо в том месте песни, где идут такие слова: «Ой Иванку, серце мое, нема таких, як мы двое», неправильно взяла ноту. Конечно, всё бы так и прошло, никто бы ничего не заметил, а заметил – не обратил бы внимания, если бы Додик, поморщившись как от зубной боли, не сказал: «Ляля, фальшивишь. Ты не кричи, а лучше пой правильно. Бери пример с Катаржины, прислушивайся к ней».


Всё что угодно Ляля могла перенести только не это. Похвалить Катаржину, а её унизить?! Нет! Нет и нет! Дудки вам всем! Девушка фыркнула, вскочила и убежала. Но минуты через три-четыре вернулась – за подушечкой, которая «пыд зад».  Впопыхах она её оставила на шпале, на которой они с Катаржиной сидели рядышком. Подушечки на шпале не оказалось. На других шпалах – тоже. Ляля стала искать – подушечки не было нигде.


Тогда она напустилась на Катаржину. Стала кричать, что это она спрятала подушечку, что это её проделки, чьи ж ещё! Та слабо отбивалась и всё повторяла фразу: «Драсьте, я ваша тётя! Та нАшо вона мине здалася, твоя подушочка, отак подумавши, Ляля! Пры чём тут я? Правильно кажуть: хто усрався? – невистка!»


Так и не найдя подушечку, Ляля перешла на проклятия – в адрес Катаржины (Додик своевременно смылся). Она орала: «Та шоб ты, зараза, пощезла! Шоб ты здохла, паразитка! Шоб тибя холера взяла! Шоб ты додому ны дойшла! – Исчерпав весь арсенал проклятий, она выпалила на закуску самое что ни на есть страшное: – Хай бы тибе попрыщило, гадюци (гадюке)!» Ну а раз попрыщило, то это уже всё, это –  конец. Попрыщило – это хуже, чем сама смерть. Ибо представьте себе на минуточку, каково всю оставшуюся жизнь ходить попрыщенной (или попрыщенным).


Разразился скандал. Вечер был испорчен. Катаржина плакала. Под плач Катаржины Ляля внезапно упала на колени – все подумали, что умоляет о прощении. Но Ляля с колен свалилась набок – и все поняли, что это не мольба о прощении. В следующее мгновение она захрапела, задёргалась и… о, ужас! – умерла.


Витька Мотня побежал в будку стрелочников вызвать скорую помощь. Пока скорая ехала Лялю тормошили, веяли в лицо газетой, делали искусственное дыхание – пытались оживить. Увы и ах! Не получилось. Оживить не удалось.


Лампочки на столбах вдоль линии ярко горели, было светло, почти как днём. «Что за бедарки едут?» – как-то риторически, от нечего делать кивнула вдаль Фрося Мамалыга. И хоть было не до бедарок, на фросин вопрос тотчас отреагировали несколько человек. Крутя головами в разные стороны, они тревожно и в один голос спросили: «Где бедарки? Какие бедарки? Что ещё за бедарки?» – «Как какие! – возмутилась Фрося, – да вон же едут, по направлению с Ханделеевки, неужели не видите! Очки надо, чи шо...»


По дороге действительно двигались две бедарки. Они робко и неуверенно приблизились. На первой сидела девочка лет тринадцати-четырнадцати, на второй – Земфира, пышногрудая цыганка, мать Жевжика, хахаля Варвары Моржи. Земфира и девочка возвращались домой, на Цыганскую Слободку. Где они были? у кого? что делали? – никто их об этом не испрашивал. Цыганам такие вопросы не задают – бесполезно.


Земфира всегда, когда ветер дул в лицо, ездила не на первой повозке, а на второй как минимум. А всё потому, что страсть как любила запах дорожной пыли, особенно «когда дорожная пыль – с конским потом пополам» (именно так выражалась Земфира). Впереди едущая девочка была для того и взята, чтобы выбивать пыль из-под колёс. Как, собственно, и девочкина лошадь – чтобы источать пот из шкуры и амбре из глубин подхвостья.


Нетрудно догадаться, что утром, когда Земфира и девочка ехали туда, откуда возвращались сейчас, ветер дул в затылок, поэтому утром они ехали с точностью до наоборот: сначала Земфира, потом девочка. Этим простейшим манёвром цыганка Земфира добивалась того, что все запахи попадали в нос – носа им было не миновать. Таким образом и утром и вечером она испытывала комильфо.


Кстати, не только Земфира – многие слободчане обожали букет из дорожной пыли, конского пота и клоачного газа. Говорили, что когда все три компонента перемешиваются, появляется нечто такое-этакое, чему и названия нет. И что оно, это нечто, входит в интегральный букет лучших французских духов для женщин, которые от Шанель. (Только французы об этом никому ни гугу – чтоб покупатели французского парфюма не подумали ничего плохого).


Бедарка, правда, повозка лёгкая, большой пыли от неё не жди, но уж какая есть. Лучше ехать так, чем вообще без запахов.


Увидев встревоженных людей, обступивших лежащую женщину, Земфира вылезла из бедарки, подошла к толпе, расспросила что произошло. Потом сорвала пару веточек белёсой полыни и положила на глаза покойнице – так, мол, положено. Изобразив величайшую скорбь, произнесла: «Такая молодая, такая красивая, и, главно, как живая...»


Земфиру на слободе уважали, потому что она была сердобольная и нехитрожопая. Бабка Палька подошла к ней, обняла и стала выть, как воют плакальщицы. Провыв минуту-две, заговорила обычным голосом, как будто и не выла: «А и правду ты кажыш, Земфира. Як живая лежить наша красавица, красивше чем була. И як це воно, гинтересно, получаеться шо опосля смерти деяки люды становляться красивше ниж (чем) пры жытти? Га?» – Земфира пояснила: «Паля, так получается всегда, когда при жизни душа и тело человека враждуют промеж собой – как на ножах. А после смерти им уже враждовать нечего, наступает вечное блаженство, которое и отражается на лице. Блаженство не может быть некрасивым». При этих словах мудрой цыганки многие присутствующие многозначительно заклацали языками и согласно закивали головами.   


Катаржина перестала плакать, её – как ближайшую подругу – отослали с Витькой Гузаком сообщить лялиной матери о случившемся несчастье. Когда те пришли и мялись, не зная как сказать, мать спросила: «А де Ляля? Я переживаю, бо вона ж подушочку забула. Можна так простыгнуть и застудить яешныкы, шо й радый не бутымэш».


На колченогой табуретке лежала та самая подушечка… которая «пыд зад», чтоб  не простыть и не застудить яичники. Видимо, впопыхах Ляля забыла про неё, ушла без. А ведь наверняка думала, что взяла. Думать-то думала, а взять, увы и ах, не взяла.

-------------------------------------------------
Конец