Р. Л. Стивенсон-Злоключения Джона Николсона, гл. 6

Марк Редкий
Глава 6. Дом в Мюррейфилде

О том, как Джон провел вечер, – обо всех порывах его души, о шквалах гнева и тошнотворных штилях, о его бесконечном кружении по улицам с периодическими погружениями в кабаки, – рассказать невозможно. Его страдания, хоть и не усиливались с течением времени, но и не уменьшались ни на йоту, ибо по мере того, как стали стихать горе и негодование, их место тут же занял страх. Некоторое время грозные слова отца лежали в каком-то дальнем углу его памяти, дожидаясь своего часа. Поначалу Джон просто пребывал в расстроенных чувствах и разбитых надеждах; затем его оправившееся от удара самолюбие снова подняло голову со смертельными двадцатью ранами [1], и сын отверг отца, как ранее тот отверг сына. Что же это за праведный образ жизни, которым Джон должен восхищаться? что это за механические добродетели, среди которых отсутствует любовь? Ведь мерило всего – доброта: доброта целей, доброта души; и если судить этой меркой, то отвергнутый блудный сын, ныне поспешно топивший свои печали и разум в череде возлияний, – воплощение куда более высокой морали, чем его самодовольный отец. Да, он лучше; он ощущал это всем своим разгоряченным сознанием и, войдя в трактир на углу Говард-Плейс (куда непонятно как добрался), поднял бокал за свои добродетели – должно быть, уже в четвертый раз после своего изгнания. Больше Джон ничего не осознавал, он не отдавал себе отчета в том, что делал и куда шел, его взвинченные нервы не чувствовали приближения опьянения. Неизвестно еще, действительно ли он пьянел от выпитого, или же наоборот винные пары отрезвляли его. Ибо как раз в тот момент, когда он осушил последний бокал, непонятные и страшные слова отца, вырвавшись из тайника памяти, заставили его вздрогнуть, словно кто-то внезапно положил руку ему на плечо. «Преступления,.. разыскивают,.. виселица...» – эти мерзкие слова звучали для него, невиновного, особенно безобразно; ведь если в отношении человека имела место какая-то ошибка правосудия, то может ли он сам определить, насколько она опасна? Во всяком случае Джон не мог: он не верил в то, что его невиновность может его защитить, его горький опыт подсказывал ему совсем другое; и его страхи, однажды пробудившись, разрастались с каждым часом и гнались за ним по улицам города.
Было около девяти вечера, когда ему, ничего не евшему со времени ланча, зато много пившему и измученному треволнениями, пришла в голову мысль о Хьюстоне. Джон вдруг подумал о нем не просто как о друге, но как о хозяине дома, который может предоставить ему убежище. Опасность, грозившая ему, была еще так смутна, что он не знал ни чего бояться, ни откуда ждать беды; но одно казалось бесспорным: частный дом безопаснее людной гостиницы. Движимый этими соображениями, он повернул к Каледонскому вокзалу [2], прошел (не без тревоги) по ярко освещенной подъездной аллее, забрал из камеры хранения свой чемодан и вскоре уже мчался в кэбе по Глазго-Роуд. Перемена способа передвижения и положения тела, свет мерцающих позади фонарей, запах сырости, плесени и гнилой соломы, исходивший от повозки, вызвали в его голове странное чередование моментов просветления и смертельного головокружения.
«Я напился, – сообразил он, – я должен немедленно лечь и уснуть».
И он возблагодарил Небеса за ту дремоту, что волнами застилала его разум.
Из очередного погружения в сон его вывела остановка кэба; выйдя из него, Джон оказался практически на проселочной дороге; далеко внизу горел последний фонарь предместья, а перед ним в темноте высилась ограда сада. Сторожка (так называлось это место) действительно стояла очень уединенно. К югу c ней соседствовал еще один дом, но он располагался в глубине большого сада, и его не было видно; со всех других сторон раскинулись открытые поля – вверх, к лесам Корсторфин-Хилла, назад, к долинам Равелстона, и вниз, к долине Лейта. Ощущению уединенности способствовала и высота садовых стен, которые по справедливости можно было назвать монастырскими; в школьные годы Джон имел возможность убедиться в том, что они не по силам скалолазу-любителю. Фонарь кэба отбрасывал слабый свет на дверь и далеко не блестящую ручку звонка.
– Мне позвонить?– спросил извозчик, который спустился со своего насеста на козлах и теперь усердно хлопал себя по груди, потому что ночь была морозной.
– Был бы весьма признателен, – сказал Джон, прикладывая руку ко лбу в попытке унять приступ головокружения.
Человек потянул за ручку, из глубины сада донесся звон колокольчика; с изрядными паузами он повторил попытку во второй и третий раз; в тишине морозной ночи звук был негромким, но резким.
– А вас вообще тут ждут? – спросил кучер с той степенью фамильярности, которая хорошо шла к его пропитой физиономии, и когда Джон ответил «нет», добавил: – Ну что ж, если вы готовы прислушаться к моему совету, нам следует просто вернуться назад, хотя, заметьте, мне нет в том никакого интереса,  ведь моя конюшня на Глесги-Роуд.
– Слуги-то должны услышать, – сказал Джон.
– Слуги! – хмыкнул кэбмен. – Тут слуг не держат. Я часто вожу здешнего хозяина, все его слуги в городском доме, а тут у него что-то вроде логова.
– Дайте, я попробую, – сказал Джон и дернул за ручку с видом человека, близкого к отчаянию.
Звук еще не успел утихнуть, как послышались шаги по гравию, и необычайно раздраженный голос крикнул им через дверь:
– Кто там? Что вам нужно?
– Алан, — сказал Джон, — это я... это Толстячок Джон, вы меня узнаете? Я только что вернулся и приехал сюда, чтобы попросить у вас крова.
Мгновение ответа не было, а затем дверь отворилась.
– Спустите чемодан, – велел Джон кучеру.
– Нет! Погодите, – возразил Алан и повернулся к Джону: – Зайдите на минутку. Мне надо поговорить с вами.
Джон вошел в сад, дверь за ним закрылась. На посыпанной гравием дорожке, слегка мерцая на ветру, стояла свеча; она бросала неверные блики на кусты остролиста; мрак, словно вуаль, колыхался на лице Алана, а его собственная тень трепетала за его спиной. Больше ничего не было видно, и Джону казалось, что его мозг раскачивается вслед за тенями. Все же у него достало сил поразиться бледностью Алана и неестественным звучанием его голоса, когда тот, наконец, заговорил.
– Что привело вас сюда в такой вечер? – начал он. – Не хочу показаться недружелюбным, но, видит Бог, я не могу принять вас, Николсон.
– Алан, – сказал Джон, – вы просто обязаны! Вы не знаете, в каком я положении; отец меня прогнал, на постоялом дворе я не смею показаться, потому что меня обвиняют в убийстве или в чем-то подобном!
– В чем? – воскликнул Алан, вздрогнув.
– Кажется, в убийстве, – проговорил Джон.
– В убийстве! – повторил Алан и провел рукой по глазам. – О чем это вы?
– Меня разыскивают, – сказал Джон. – Насколько я могу судить, меня обвиняют в убийстве; право, у меня был такой ужасный день! Алан, не могу же я в такую ночь спать на обочине, да еще с чемоданом, – умолял он.
– Тихо! – вдруг отрывисто сказал Алан; склонив голову набок, он помолчал и добавил: – Вы ничего не слышали?
– Нет, – отвечал Джон, волнуясь, сам не зная отчего, должно быть, заражаясь страхом своего товарища. – Нет, я ничего не слышал, а что? – и поскольку ответа не последовало, он вернулся к своей мольбе: – Послушайте, Алан, вы должны приютить меня. Если у вас есть какие-то дела, я сразу же лягу спать. Я, кажется, перебрал; я совершенно сбит с толку. Будь вы на моем месте, Алан,  я бы ни за что не прогнал вас.
– Да? – отозвался Алан. – Не прогнали бы? Ну, и я вас не прогоню. Пойдемте за вашим чемоданом.
Кэбмен получил плату и поехал вниз по длинному пологому холму, а двое друзей так и стояли на обочине рядом с чемоданом, пока не затих стук колес. Джону показалось, что Алан придает слишком большое значение отъезду кэба, но он был не в том состоянии, чтобы мыслить критически, и мог лишь разделить настороженность друга.
Когда вновь воцарилась полная тишина, Алан поднял чемодан, втащил его в сад, закрыл и запер дверь и тут снова впал в рассеянность: он стоял, не вынимая ключ из замочной скважины и не отрывая от него руки, пока мороз не начал покусывать Джону пальцы.
– Почему мы стоим здесь? – спросил Джон.
– А? – очнулся Алан.
– Что-то вы сам не свой сегодня, дружище.
– Да, я не в себе.
Алан уселся на чемодан и закрыл лицо руками. Джон стоял рядом с ним, слегка покачиваясь, и смотрел на колышущиеся тени, порхающие во мраке искры и равнодушные звезды над головой, пока недвижный холодный воздух не пробрался под его одежду до самой кожи. Даже в его притупившемся сознании начало пробуждаться удивление.
– Может, пройдем в дом? – сказал он робко.
– Да, пройдем в дом, – повторил Алан.
Он тотчас встал, поднял чемодан и, взяв свечу в другую руку, направился к сторожке. Это было длинное низкое здание, затянутое ползучими растениями, за исключением нескольких светящихся щелей между ставнями столовой оно было погружено в темноту и тишину.
В прихожей Алан зажег еще одну свечу, отдал ее Джону и открыл дверь спальни.
– Вот, – сказал он, – ложитесь спать. Не обращайте на меня внимания, Джон. Вы мне посочувствуете потом, когда все узнаете.
– Подождите немного, – сказал Джон, – я так замерз, пока стоял там. Пойдемте на минутку в столовую. Только один стаканчик, чтобы согреться, Алан!
На столе в прихожей стояли на подносе стакан и бутылка виски, если судить по этикетке, Похоже было на то, что бутылку открыли совсем недавно, потому что рядом лежали пробка и штопор.
– Возьмите, – сказал Алан, передавая Джону виски, а затем довольно грубо втолкнул своего друга в спальню и закрыл за ним дверь.
Джон застыл в изумлении, потом он встряхнул бутылку и, к своему вящему удивлению, обнаружил, что она наполовину пуста. Недоставало трех или четырех стаканчиков. Алан, должно быть, откупорил бутылку и выпил эти три или четыре стаканчика один за другим, даже не присев, потому что стула там не было, и это в своем собственном холодном вестибюле, в такую морозную ночь! Этим вполне объясняется его эксцентричность, глубокомысленно размышлял Джон, смешивая себе грог. Бедный Алан! Он просто был пьян; но каким рабом выпивки должен был стать бедняга Алан, чтобы пить вот так – в одиночку, на ногах! Пьющий в одиночестве, если, конечно, он пьет не ради поддержания здоровья, как сейчас Джон, должен быть совершенно опустившимся человеком. Джон выпил грог и почувствовал себя еще более уставшим, но согревшимся. Открыть чемодан и найти свои ночные принадлежности оказалось делом нелегким; и прежде чем он успел раздеться, холод снова пробрал его. «Ну, – сказал он себе, – еще капельку. Нет никакого смысла в том, чтобы заболеть из-за всех этих неприятностей». И вскоре сон без сновидений накрыл его.
Когда Джон проснулся, был уже день. Низкое зимнее солнце уже стояло в небе, но часы остановились, и точно определить время было невозможно. Десять, решил Джон, и поспешил одеться, мрачные мысли теснились в его голове. Но теперь он страдал не столько от страха, сколько от раскаяния, сопровождавшегося острыми приступами угрызений совести. Да, судьба обрушила на него удар, и удар жестокий, но то было лишь наказание за прежние проступки, а он возроптал и тем впал в новый грех. Он посмел укусить карающую руку. Прав был отец: Джон не мог быть достойным гостем в домах порядочных людей, не мог быть подходящим товарищем для их детей. А если ему нужен более ясный намек, так перед глазами пример его старого друга. Джон не был пьяницей, хотя иногда мог выпить, и образ Хьюстона, в одиночку пьющего за столиком в прихожей, поразил его почти до отвращения. Встреча со своим старым другом была ошибкой. Он готов был пожалеть, что приехал к нему, но куда еще ему было податься?
Эти думы занимали его, пока он одевался, они не оставляли его и в прихожей. Дверь в сад была распахнута; очевидно, Алан вышел наружу, и Джон последовал за своим другом. Земля была твердой, как железо, мороз был еще крепок; когда он пробирался между деревьями, сосульки звенели и искрились, падая с веток; и куда бы он ни шел, за ним следовала стайка бойких воробьев. Погода была именно той, что подобает рождественскому утру. Это был день воссоединения семей, день, которого он так долго ждал, думая проснуться в своей постели на Рэндольф-Кресент, примириться со всеми и пройти по следам своей юности; и вот, полный покаянных мыслей, он расхаживает по зимним аллеям чужого сада.
Все вокруг остро напоминало Джону о его одиночестве. Но где же Алан? Мысль о праздничном утре пробудила желание подобающим случаю образом поприветствовать друга, и Джон принялся звать его по имени. Когда звук его голоса затих, он осознал глубину окружавшей его тишины. Лишь щебетание воробьев да хруст снега под его собственными ногами тревожили абсолютно неподвижную массу воздуха, заворожено висевшую над садом, и эта тишина давила на его душу.
По-прежнему время от времени окликая друга, но теперь уже более сдержанно, он торопливо обошел сад и, не найдя среди всех этих вечнозеленых деревьев ни человека, ни его следов, вернулся наконец к дому. Но и в доме царила та же странная тишина. Дверь все так же оставалась распахнутой настежь, а окна были закрыты ставнями, воздух над дымоходами был недвижим, не было слышно ни малейших шорохов (даже тех, что слышны скорее ухом духа, чем ухом плоти), которыми дом возвещает и выдает присутствие своих обитателей. И все же Алан должен быть там — погруженный в пьяный сон, забывший о возвращении дня, о святом празднике и о друге, которого он так холодно принял вчера, а теперь так грубо игнорировал. От этой мысли отвращение Джона удвоилось, но голод был сильнее отвращения, и в качестве первого шага к завтраку он должен был найти и разбудить этого засоню.
Он обошел по кругу все спальни. Все они, кроме комнаты Алана, были заперты снаружи – видно было, что ими давно не пользовались. Но комната Алана, заполненная одеждой, письмами, книгами и всякими мелочами, скрашивающими существование одинокого человека, выглядела вполне обжитой. Правда, камин давно догорел, и пепел был холоден, как камень. Постель была застелена, но на ней никто не спал.
Все хуже и хуже!  Должно быть, Алан упал, где сидел, и теперь лежит, распластанный на полу столовой.
Столовая была очень длинным помещением и попасть в нее можно было только из коридора, так что когда Джон вошел, света в ней несмотря на открытую дверь почти не прибавилось, и он должен был на ощупь пробираться к окну с вытянутыми вперед руками. Внезапно он споткнулся и упал на распростертое тело. Именно его он и искал, но все же был удивлен тем, что такой сильный удар не вышиб из пьяницы даже слабого стона. Случается, люди убивают себя такими злоупотреблениями – печальный и унизительный конец, от мысли о котором Джона бросило в дрожь. Что, если Алан мертв? Вот же будет Рождество!
С этой мыслью Джон взялся за ставни и, открыв их, снова увидел благословенный лик дня. Даже при таком освещении в комнате было как-то неуютно. Стулья стояли как попало, один был опрокинут, накрытая для обеда скатерть съехала набок, часть посуды свалилась на пол. За столом лежал пьяница – так и не проснувшийся – Джону была видна только одна его нога.
Но теперь, когда в комнате стало светло, худшие опасения, казалось бы, отступили; дело было отвратительно, но не более того; и Джон без особых опасений обошел вокруг стола. Эта минута стала для него последней сравнительно спокойной минутой за весь день. Как только он обогнул стол, как только его взгляд остановился на теле, он издал сдавленный, почти беззвучный крик и кинулся вон сначала из столовой, а затем и из дома.
Там лежал вовсе не Алан, а человек преклонных лет, с суровым лицом и седыми волосами; человек этот не был пьян, потому что тело лежало в черной луже крови, а открытые глаза неподвижно смотрели в потолок.
Джон прошелся взад-вперед перед дверью. Резкий холод благотворно подействовал на его нервы, быстро их укрепив. Некоторое время он еще машинально продолжал свою беспорядочную ходьбу, пока смутные образы не обрели четкость и способность удерживаться в сознании; наконец острота мысли полностью вернулась к нему, и тогда ужас и опасность его положения заставили его замереть на месте.
Он схватился за голову и, уставившись в одну точку на гравии под ногами, постарался собрать воедино все, что знал и о чем мог только подозревать. Алан кого-то убил: возможно, «того человека», от которого дворецкий так тщательно запирал дверь дома на Риджент-террас; возможно, кого-то другого; в любом случае он совершил смертоубийство, и кровь человеческая пролилась на пол его столовой. Вот почему он пил виски в коридоре, вот почему не хотел впускать Джона, вот откуда его странное поведение и сбивчивая речь, вот почему он вздрогнул при слове «убийство», вот почему сидел, закрыв глаза, во мраке ночи. А теперь он ушел, теперь он подло сбежал, и в придачу ко всем своим затруднениям и опасностям Джон получает еще и эту.
— Дайте подумать... дайте подумать, – повторял он вслух поспешно, почти заискивающе, словно обращался к какому-то неумолимому собеседнику.
В суматохе собственных мыслей, оглушенный тысячью догадок, надежд, страхов и угроз, беспрестанно звеневших в его ушах, он ощущал себя стоящим посреди шумной толпы и не отдавал себе отчета в том, что сам является и автором, и зрителем всего этого балагана. Но в часы испытаний диктат рассудка пасует перед берущей верх анархией эмоций.
Одно было ясно: он не должен больше ни минуты оставаться здесь, ибо здесь для него зарождалась новая опасность, здесь зарождалась новая ошибка правосудия. Сложнее было сказать, куда он должен теперь направиться, потому что прежняя опасность, расплывчатая и огромная, как облако, казалось, заполняла собою весь обитаемый мир; чем бы она ни была, она поджидала его в Эдинбурге, хотя родилась, должно быть, в Сан-Франциско; подобно дракону она, без сомнения, затаилась, в банке, где он должен был обналичить свой кредит; и хотя, несомненно, в городе было много других мест, кто бы мог уверенно сказать, что и там она не устроила засаду? Нет, он не знал, куда ему идти, но и терять время на эти неразрешимые вопросы не мог. И он... начинал все с начала. Ясно, что он не должен больше оставаться там, где находится. Ясно также, что он не может просто бежать, потому что ему не унести свой чемодан, а бежать, оставив его здесь, означало еще глубже увязнуть в трясине. Он должен уйти, оставив дом без охраны, найти кэб и вернуться — вернуться после довольно продолжительного отсутствия. Хватит ли у него мужества на это?
Тут Джон заметил на своей штанине пятно шириной в ладонь и, протянув руку, осторожно коснулся его. Палец испачкался чем-то красным – то была кровь; он взглянул на него с отвращением и благоговейным ужасом и от остроты нового ощущения тотчас пробудился к действию.
Он вытер палец о снег, вернулся в дом, неслышным шагом приблизился к двери столовой, закрыл ее и запер, после чего вздохнул немного свободнее: теперь, по крайней мере, между ним и источником его страха был дубовый барьер. Затем он поспешил в свою комнату, сорвал с себя запятнанные брюки, которые казались ему связующим звеном с виселицей, швырнул их в угол, надел другую пару, запихнул свои ночные вещи в чемодан, запер его, с усилием поднял с земли и со вздохом облегчения снова вышел под открытое небо.
Чемодан, скроенный по американскому фасону, весил отнюдь не как перышко; вчера он заставил согнуться могучего Алана, что же касается Джона, то он был просто раздавлен его тяжестью, и пот быстро покрыл все его тело. Прежде чем он достиг ворот, ему дважды пришлось ставить чемодан на землю, чтобы немного отдохнуть, а затем, как и Алан, он вынужден был присесть на него. Так он просидел некоторое время, тяжело дыша; но теперь мысли его заметно прояснились; теперь, когда его багаж стоял у самых ворот, между ним и местом преступления возникла некоторая дистанция, и извозчику не нужно будет заходить за садовую ограду. Это его несколько успокаивало, ибо дом представлялся ему местом, где даже самый ненаблюдательный зритель мог заподозрить неладное, ведь сами окна в нем как будто кричали об убийстве.
Но удары судьбы на этом не закончились. Пока Джон сидел, переводя дух под стенами сада и вздрагивая от каждого воробьиного шороха, его взгляд случайно скользнул к дверному замку, и то, что он увидел, заставило его вскочить на ноги. Эта штука была снабжена пружиной; как только дверь закрывалась, засов срабатывал сам собой, и без ключа войти снаружи не было никакой возможности.
Джон должен был выбирать из двух неприятных и опасных альтернатив: либо выставить свой чемодан на всеобщее обозрение на обочину и совсем закрыть дверь, либо оставить дверь приоткрытой, чтобы какой-нибудь вороватый бродяга или любопытный школьник мог забраться внутрь и наткнуться на ужасную тайну.
Он склонялся ко второму варианту, как к менее рискованному; но сначала следовало убедиться, что за ним никто не следит. Джон выглянул наружу и посмотрел на дорогу – она была совершенно пуста.
Он дошел до поворота на Дин; там тоже не было заметно никакого движения. Следовало действовать сейчас или никогда, и он притворил дверь настолько плотно, насколько осмелился, сунул в зазор камешек и побежал вниз по склону холма искать кэб.
На полпути перед ним распахнулась калитка, и оттуда в самом веселом расположении духа выскочила стайка ребятишек в рождественских нарядах, а за ними, уже более сдержанно, последовала улыбающаяся мать.
«А ведь сегодня Рождество!» – подумал Джон и от трагической горечи в сердце чуть не рассмеялся вслух.

---------------------------------
1) В оригинале «with twenty mortal gashes» – искаженная цитата из 4-ой сцены III акта трагедии Шекспира «Гамлет».
2) Железная дорога, в начале 19-го века соединившая английскую железнодорожную сеть с Глазго и Эдинбургом, была названа Каледонской в честь античного названия (лат. Caledonia) территорий, занимаемых современной Шотландией.