Виолончель

Александр Синдаловский
        Даже ее учителя изумлялись неземной силе звучания, которое она извлекала из виолончели. Или этот звук был, как раз, земным? В нем слышались отголоски извергающихся вулканов, рев неистовых водопадов, свист бесприютных ветров и гудение растревоженных ульев. Иные виолончелисты могли поспорить с ней в технике, но даже самым способным из них не удавалось заставить свои инструменты опускаться на подобные глубины, чтобы не превратить исполнение в нарочитую пародию.
        Для знавших ее или видевших воочию, мощь звука усиливалась контрастом с девической хрупкостью: казалось, этим тонким пальцам нелегко удерживать смычок. А пшеничные волосы, голубые глаза и жизнерадостные веснушки шли вразрез с трагизмом ее интерпретаций.
        Пока она не достигла совершеннолетия, тревожащее противоречие между исполнительницей и исполнением не раз побуждало учителей обращаться к ее родителям с туманными предостережениями относительно тягостей служения Эвтерпе, взимающей со своих подданных несравненно большую дань, чем усердие и терпение. Но когда обеспокоенные родители требовали ясности, педагоги шли на попятную и отделывались банальностями относительно необходимости прогулок на свежем воздухе, а лучше – игр со сверстниками. Кто из них мог посметь отнять у нее музыку и, главное, – ее у Музыки, не говоря о том, что подобные попытки потерпели бы провал. Весь свой досуг она посвящала чтению нот и претворению их в звук, словно помимо этого занятия не существовало не только иных радостей, но и забот.
        Ее ждала блистательная карьера – успех у слушателей и критиков, бурные овации, кругосветные турне, общество избранных жрецов искусства, среди которых никто не мог устоять перед ее шармом. Но, окружая ее своим ореолом, слава не смогла осквернить ее души – ни растлить соблазнами, ни опьянить властью, ни засахарить популярностью. Слава не ослепляла, но оставалась тенью и влачилась за ней хвостом, как поддерживаемый фрейлинами шлейф. А в глазах, так часто вспыхивавших от полноты существования и причастности к совершенной красоте, таилась скорбная печаль, словно душу омрачало приглушенное, но неотступное сознание  роковой участи, заложницей которой ей пришлось стать – по воле непререкаемого провидения и своему собственному выбору.
        Ее слушатели и поклонники невольно задавались вопросом: откуда бралась эта сверхъестественная энергия звучания? Уж, не являлась ли она продуктом внутреннего сгорания или распада, которые в скором времени должны привести к самоуничтожению. Другие, склонные к дешевому мистицизму, заявляли, что виолончелистка заключила контракт с самим Дьяволом, наделившим хрупкое тело тем ненасытным и яростным огнем, что при жизни будет согревать души слушателей, а после – сжигать ее собственную, и мучительные отблески которого даже теперь, когда она еще молода, можно заметить в ее глазах, если пристально вглядеться в их зрачки. А если их упрекали в мракобесии (столь постыдном и неуместном в наш просвещенный век), они оговаривались, что, конечно же, изъясняются метафорически, и подразумевают под сделкой компромисс с собственной совестью, за который придется расплатиться еще при жизни, потому что предназначение женщины – это, несомненно, семья и дети. Находились и рационалисты, замечавшие, что источником звука, в конечном итоге, является сама виолончель, сконструированная по четким принципам акустики, и что громко сыграть на ней смог бы и маленький ребенок, забывая что речь шла не о громкости звука, но его внутреннем напряжении, и один и тот же инструмент пел на разные голоса, в зависимости от того, кто водил смычком по его струнами.
        Она вышла замуж за одаренного дирижера, любовь которого вскоре превратилась в преклонение: после свадьбы из его репертуара исчезли все концерты, кроме виолончельных, солисткой в которых была, разумеется, его жена. Часто он откладывал дирижерскую палочку и садился за рояль, чтобы скромно аккомпанировать ей в камерных произведениях. Сам их брак казался апофеозом музыкальности, перенесшейся из концертных залов в семейный очаг; из публичной сферы – в частную жизнь.
        Однако несмотря на восхищение (как прекрасно смотрелись они на фотографиях обложек: она – грациозная, хрупкая, всегда немного отсутствующая; он – жгучий брюнет, с обожанием пожирающий ее взглядом), никто не удивился, когда семейному счастью и совместной концертной деятельности пришел конец, потому что идиллия (в любой  форме, которую она была способна принять в этом мире) противоречила тону ее виолончели.
        В самом расцвете молодости у нее стали проявляться симптомы, которые некоторое время удавалось списать на безжалостную интенсивность ее существования: усталость, потеря чувствительности в руках и ногах, эмоциональные срывы и депрессия. Но вскоре врачи поставили неутешительный диагноз: рассеянный склероз.
        Болезнь развивалась достаточно медленно, чтобы помучить многообразными стадиями деградации, и настолько быстро, чтобы не дать шанса приспособиться к постоянно изменявшейся психосоматической картине. Ее исполнительскому мастерству был нанесен непоправимый удар: ей больше не удавалось соразмерять силу нажима смычка, а затем и вовсе управляться с ним. Покинув сцену, она решила посвятить себя преподавательской деятельности. Первые занятия обнадежили ее теплым приемом, оказанным коллегами и студентами. Но вскоре она была вынуждена сесть в инвалидное кресло. Сочувственные взгляды (которые поспешно и стыдливо отводили в сторону, как только она замечала их), приводили ее в отчаяние. У нее стал заплетаться язык и пропала способность концентрироваться.
        Казалось, этот недуг подтверждал самые нелепые теории о происхождении ее таланта – по крайней мере, не опровергал их. К ним добавилась еще одна: мол, ее экстраординарный дар являлся попыткой реализовать себя до возникновения смутно предчувствуемой болезни. Нечто наподобие вспышки либидо, которая предшествует его окончательному угасанию. Эта теория была не хуже и не лучше других. И только сторонники рационального взгляда на вещи (те, для кого звучание виолончели было детерминировано ее акустическими свойствами) умолкли, потому что у постели умирающих здравый смысл звучит пошло.
        Пока руки слушались ее, она вязала в своем кресле, сидя у окна. Удивительно, что когда-то давно она успела овладеть навыками рукоделия. Значит, в ее детстве было что-то помимо музыкального обучения. Когда спицы и крючок отказались повиноваться ей, она занялась чтением детективных романов, затем сентиментальных новелл и, под конец, коротких рассказов. Когда ее покинула способность переворачивать страницы, ей читала вслух сиделка. Соблазн изучать ноты или хотя бы заглядывать в них быстро исчез, поскольку, напоминая о безвозвратно утраченных сокровищах, это занятие причиняло боль. Ноты были убраны на дальние полки шкафа. И только виолончель, с которой служанка ежедневно вытирала пыль, продолжала стоять на виду немым укором небесам.
        А менее, чем через год, она уже не могла заниматься ничем иным, кроме сидения перед окном и ожиданием конца (хотя, возможно, она вовсе не думала о смерти, но предавалась бесформенным грезам). Ее память пришла в негодность, но она по-прежнему узнавала мужа. Последний оказался на высоте, вернее, – учитывая плачевное положение вещей, – на уровне. Если он периодически изменял жене, то делал это не чаще, чем требовалось, чтобы чувствовать себя мужчиной. Ходили слухи, что она сама, пока была способна на великодушные жесты, наказала мужу не ограничивать себя, ибо не желала стать причиной его несчастья. Но хотя его визиты становились все реже, в связи с плотностью концертного графика (к слову, дирижер перестал исполнять виолончельные концерты, что, вероятно, являлось данью почтения угасающей жене), он никогда не забывал приносить ей цветы и гостинцы, которые прежде радовали ее, а теперь оставляли равнодушной.
        Когда все закончилось, он сохранил обстановку ее комнаты в неприкосновенности. И всякий раз заходя туда, он мог поклясться, что слышит звучание виолончели – трех нот: «ля-диез», «ля» и – состенуто – долго не затухающее «ре».


        Конец февраля, 2020 г.