Учитель труда хроника одного преступления

Юрий Герцман
                I

     Судили старого еврея. Хромого Самуила Бейлина — сапожника, которого в городе знали все. Он служил в одной из сотен, разбросанных по стране обувных лавочек, повсюду похожих одна на другую и вызывающих в душе всегда умиление и даже тоску, как от чего-то давно ушедшего, но всё равно милого и дорогого  будь то старинный целлулоидный пупс, древний заварной чайничек, или совсем сношенное до блеска на углах и выпуклостях, кожаное портмоне. Словом, умиление и тоску как от чего-то, что по всем приметам должно бы уже давно и умереть, и кончиться, а оно всё живёт и от старости становится только лучше и теплее.
 
     Судили Бейлина за похищение человека — по статье жёсткой и, как правило, не вызывающей у судей снисхождения. При этом от полиции хромоногий Бейлин, сухой как кузнечик, горбоносый и сероглазый, не бегал, и к аресту был готов совершенно. Необходимые вещи лежали у него уже в фибровом чемоданчике, так что оставалось его только подхватить и всё. В содеянном Самуил Яковлевич не раскаивался, сообщников не выдавал, а без них по всему провернуть такую сложносочиненную штуковину было невозможно. Уже в самом конце процесса на вопрос судьи поступил бы подсудимый иначе, если бы нашёл другой способ, то есть в рамках закона, растолковать потерпевшему свои к нему претензии, Самуил Яковлевич, просветлев лицом, ответил: «Нет, иначе бы не поступил, всё сделал верно».
               
                II

     Довольный собой Zет, круглолицый качёк с маленьким пухлым ртом и бритым черепом сел за стол, машинально выложив золотой iPhone с рубином. В следующий момент, когда телефон его засветился, он дернулся от того, что ощутил между ног глушитель пистолета 25 калибра. Далее Zет ничего не успел сообразить, как уже два санитара поднимали его с кресла, словно ему только, что стало плохо, и поспешно вели к выходу. Очнулся он в небольшом помещении подвального типа с земляным полом. Рот, глаза и ноги его были заклеены липкой лентой, а руки за спинкой тяжелого стула находились в наручниках. Перед ним стоял небольшой колченогий стол, на котором лежал его золотой iPhone с рубином, сим карта и маленький магнитофон. Ещё на столе лежали исписанные черной тушью карточки, библиотечного типа (он увидит их позже). Здесь внезапно случилась заминка и наступила тишина. По истечении нескольких минут заминка эта имела результат ошеломляющий. Zeт начал мычать, мотать ожесточённо головой, пытаясь всем видом своим что-то объяснить, выразить, как-то сопротивляться, на чём-то настаивать… Но скорее всего, имела место просто истерика, бесконтрольная и малодушная. Неизвестность угнетала нашего героя и подавляла совершенно. В это время мужской хриплый голос произнес, «ПАРИКМАХЕР», — по всей видимости, заголовок чего-то, потому что потом следовала небольшая пауза. Zет окоченел, задрав как слепой голову вверх, весь обратившись в слух. Началось…  Насколько он мог предполагать (мозг его заработал с бешеной скоростью), сейчас он услышит условия. Выкупа, шантажа, хитроумного и подлого, чего угодно, но какие-то условия. И тогда пусть хоть какая-нибудь, но наступит ясность. Но ясность не подоспела. Вместо этого из магнитофона потёк сюжет, который он никак не мог сопоставить с тем, что происходило. А он теперь проматывал в голове всё заново. Должна была случиться сделка. Выгодная. Всё было проверено сто раз, и подставы быть не должно, но она случилась, и голос впаривал ему теперь об ужасах давних и непонятных, превращая ситуацию и без того мерзейшую в полнейший абсурд. Но постепенно вникая всё же в них, от того, что другого ему не предлагали, он стал понимать, в чём там дело, хотя и весьма общо, опять же никак не умея связать всё в одно целое. Повторяем. Единственным «живым» объектом, несомненно, являлся голос рассказчика, за который, судя по всему и надо было цепляться. Но цепляться было нечем. Человек находился в темноте, полностью обездвиженный. Ко всему смертельно напуганный, и, мочевой пузырь его был к тому времени готов уже лопнуть совершенно. «Какого чёрта», — скрипел он зубами, чувствуя, как свинцом наливается низ его живота, и он начинает терять сознание. «Какого чёрта». И в тот момент, когда из темноты навязчивый голос заговорил снова о трупах, небесном пути и ещё какой-то чёртовой хрени, Zет описался. А голос тем временем ни на минуту не умолкал, продолжая нудить о своём — трупы, стрижка каких-то женщин и детей, газ. Когда же всё до дна из него вытекло так, что на мгновение он увидел даже райские кущи с пением невиданных птиц, Zет, застонал от унизительного облегчения, стыда, обиды и муки, которых не знал за всю свою недолгую жизнь, и не помнил даже из своего дальнего опыта, как мальчик нежный когда-то и благовоспитанный — единственный сын своих добропорядочных родителей. И тогда, ещё не чувствуя отяжелевших брюк и гадкой сырости, Zет заплакал. Навзрыд, внезапно, всхлипывая на верхушках высоким щенячьим дискантом. Этот молодой человек весь такой  надушенный и наглый, этакий хозяин жизни ещё какой-то час назад сидел, широко раскинув тренированные ляжки за столом, местного ресторана МОСКВА, теперь просто растворился. Он сломался так быстро и пошло, что этого никто и представить себе не мог, но в первую очередь (что особенно больно) надо полагать, он сам. 

     Наступила тишина. Только еле слышно гудела, то искря и потухая, то снова занимаясь, лампа дневного света.

     Промашка!!!  Сокрушительная. Нелепая. Текст кончился! И Zeт по всему ничего не понял. Ах, если бы просто текст. Свидетельство очевидца — такое тяжелое и надрывное, несомненное и явное, что в этом случае могло бы всё встать на свои места, именно на свои места! Собственно в этом весь пафос похищения и заключался.  И Zет теперь не успел понять. Ничего!!!   

     Если б только можно было просчитать и понять в самом начале, что первое время он будет занят только собой, и пустить текст по кольцу. Изнуряюще. До изнеможения. Пока он не вникнет и не допрёт до сути. Той, которую упрямо закладывал в это рискованное предприятие наивный, такой наивный Бейлин.
               
             
                III

     Тот раз Самуил Яковлевич заболел не сразу, а как-то постепенно, совсем незаметно. Всё носил в себе и к врачам до поры не обращался, словно нарочно терпел, мучая себя. Сначала он задыхался и больно кашлял. Потом отказали ноги и правая рука ненадолго, но как нарочно правая. Казалось, он сражался с невидимым врагом, который ловко его клал  на лопатки, прижимая к земле коленкой, несмотря на сопротивление отчаянное. (На самом деле он уже давно боролся с самим собой, идеалистом и романтиком, с памятью своей, своей судьбой, еврейской, непростой, и снами, которыми мучился всю жизнь — наследство  мамы).
Виной всему оказалось его любопытство… Ну и потом он пропал. И заболел тогда. Каким-то жутким клубком болезней.
                IV

     В станционном посёлке N c населением в 6 тысяч человек и чистеньким вокзалом, где традиционно приезжих встречал Владимир Ильич, они — два брата погодка росли не то, чтобы дружно, а как-то что ли слитно. Им приходилось не раз биться до крови, отстаивая право на жизнь. Родителей — странных, ярких, нездешних, вместе с бабушкой, которая играла на флейте Моцарта —  и свою собственную. Буйную кучерявость, и чёрную, и рыжую, а так же более чем прилежную учебу, которая у пацанов в здешних местах не была в чести.

     В том доме на третьем этаже, таком мирном и благостном, таком дружном и взаимопонимательном, с видом на маленькое болотце, населённое белыми лилиями и дальше редким сосновым перелеском, резко обрывающимся перед неглубоким озером, жилось так хорошо и безмятежно от того, что мама Самуила и Иосифа, Эсфирь Бейлина, как громоотвод вбирала в себя все неурядицы, и ссоры, как только они назревали, только собирались вылупиться и нарушить общее равновесие. Она так много пережила, что теперь не могла позволить своей семье растрачивать жизнь по пустякам. Ей казались это чем-то непозволительным перед глазами Господа. Она так долго стояла по ту сторону жизни, держа в руках аккордеон, в лагерном оркестре «ТРЕБЛИНКЕ», что теперь была так тиха и благостна. А если перед ней и стояла задача непомерной тяжести, так это скрывать тот груз, который нажила она, сама того не желая. Она так глубоко прятала всё, что страхи её и страдания перешли в сны. И Самуил Яковлевич (не брат его интеллектуал - погодка, а именно он) подхватил сны Эсфири, и понёс их дальше как переходящее красное знамя и как проклятие, деля тяжкое материнское бремя.

     Он был там внутри лагерных смертей, печей, голода, мужества, предательства и малодушия так, что когда читал, потом об этом на протяжении всей жизни и узнавал, совпадало всё с тем, что он уже знал. Самуил Бейлин был один из тех, кто выжил. Человек оттуда…  И поэтому в том, что случилось позже, не могло быть иного поворота, чем тот, который случился…

               


                V

     Когда Zет успокоился, то тканевый скотч, намеренно ненадежный, которым были заклеены его глаза намок, и стал медленно сползать вниз. И тогда неожиданно, подняв глаза вверх, он увидел полоску неровного потолка а, наклонив голову вниз, край противоположной стены. Наученный горьким опытом нескольких истерик на этот раз он уже не торопился, а действовал более осмотрительно. Пытаясь короткими рывками головы сбить ленту ниже, через некоторое время он уже смог разглядеть верхний край стола. Когда же очнулся, потому что защитный механизм отключил на время его измотанную психику, то почувствовал себя отдохнувшим и даже бодрым. И если бы не онемевшие руки и ноги Zет мог бы праздновать хоть маленькую, но победу. Теперь, пытаясь всеми силами увеличить поле зрения, он, то вытягивался, то максимально отклонялся на стуле назад, но его манипуляции должного результата не дали и, когда от усердия он чуть было, не опрокинулся назад, снова обливаясь потом, хлипкая лента с его лысого черепа сползла на нос сама, открыв на половину глаза. Уставившись на стол, смаргивая с ресниц пот и, машинально напрягая верхнее надгубье, там всё  чесалось и зудело, скотч, закрывавший его рот, тоже ослаб. Когда же в крайнем волнении, перескакивая со строчки на строчку, он пробежал содержимое библиотечных карточек и повернул голову направо — то, к своему крайнему удивлению, наконец, понял, всё. Zет понял в чём дело.
 
                VI

     В Генуе вторые сутки шли проливные дожди, и аэропорт им. Христофора Колумба в эти дни напоминал перевалочный пункт беженцев со всего мира. Несмотря на то, что из Генуи в Милан можно перебраться любым транспортом, а оттуда отправиться в любом направлении, пассажиры упрямо не трогались с места, боясь изменения капризных погодных сводок. В эти несколько июньских дней внезапный и беспорядочный циклон странным образом, словно проверяя на прочность пассажиров аэропортов Генуи и Питсбурга, прошелся по этим городам без какой либо видимой, на первый взгляд связи и логики, не говоря о том, что пространства, мягко говоря, слишком отстоят одно от другого и связывать их ничего не может. Но когда  распогодилось, табло скоро зашелестели городами и рейсами, и серебряные птички одна за другой устремились в небо, оказалось, что связь всё же была и логика тоже. Сорок лет назад, на заднем дворе маленькой кирпичной школы станционного посёлка N, когда сладкий запах лип и сирени висел в воздухе недвижно как прощальная нота или взмах руки, медленный и бесконечно длящийся в конце грустного фильма с хорошим концом два брата поклялись друг другу, что когда-нибудь у них обязательно будет двое детей у каждого и обязательно мальчишки. Потому что нет на свете ничего прочнее той братской дружбы, такой взаимной и тесной, такой нежной и доверчивой как та, что пережили они. И тогда же, как хотелось Самуилу кинуться брату на грудь, как хотелось разнюниться ему, потому что тогда уже понимал он, что останется скоро один и не будет у него никаких детей, потому что не подняться ему над материнскими снами и будет он до конца дней своих нести её крест тяжко и светло. Но Ося, слава Богу, не подкачал, сдержал слово, хотя и напортачил. У него родились две девочки.

     И когда утром следующего дня Самуил Яковлевич Бейлин открыл глаза, то в комнате его сияло сразу два солнца.
                VII

     Глядя в сторону, Zeт коротко выдохнул, словно сожалея, что всё так просто разрешилось. Там на самом краю колченогого стола лежали скриншоты его комментариев на Jewish. Ru под настоящей его фамилией — Александров и первый из них под фотографией улыбчивого добряка, знаменитого грузинского художника и сценариста, с характерным мясистым носом и парой карих с красными прожилками глаз, прикрытых старческой плёнкой верхних век— «физически уродливые жидовские морды, — писал Zeт, — морально уродливые жидовские фильмы — как белые люди на это ведутся в наше время!!!»  Днём раньше по поводу фильма одного израильского режиссёра, обладателя венецианского «Золотого льва»  — «Еврей может только извращение показывать, ну никак не правду» и двадцать два дня спустя — «Жиды — Холокоста не было, вас никто не обижал, хватит уже плакать, подумаешь, заставили вас тяжело физически трудиться, так для вас это полезно, ещё не раз будут такие эпохи, когда вы будете, как в Ехипте,  вьёпывать». 

    Zeт хорошо помнил, как наткнулся на этот онлайн центр и на физиономию того самого грузина, которого упорно принимал за еврея. Он помнил и то, как играючи писал эти строчки после сытного ужина. И эту фразу помнил тоже — «Аве Цезарь, Аве Рим, тогда знали, как показать жидам их место» и остальные те три на другом краю стола тоже… Но теперь по прошествии нескольких часов, он понимал и другое — с ним, оказывается, вели игру в открытую, и в этом ощущалось даже некое великодушие. Там на библиотечных карточках значилось всё  — даже мотивы его похищения, адреса и телефоны обидчика и даже, когда он Zет будет освобождён с полицией и скорой помощью. В письменной форме он получал дотошно все пояснения и документальные заверения о подлинности диалогов рассказа «ПАРИКМАХЕР»,лагерного сидельца
и подлинного свидетеля КАТАСТРОФЫ(1), который он вынужден был, против его воли, услышать. И ему даже заранее приносились извинения за неудобства, которые он
перенёс, но в другом контексте, сообщалось ему, он никогда бы не стал слушать этот текст и это уж точно абсолютно.
 
     Лампа дневного света искрила и гасла всё на более длительное время, оставляя в темноте подвальное помещение. Где-то сбоку, совсем близко под ногами, раздавалась мышиная возня, и мелочная, и нервная.

     Наверное, Zeт мог бы теперь разораться и начать выкрикивать в гневе оскорбления. Мог бы звать на помощь, срывая голос до саднящей боли в гортани, брызгая ядовитой слюной. И тогда, несомненно, мы получили бы то, чего ожидали, но уже в такой карикатурной форме, которую позволить себе не можем. На самом деле, если бы вы спросили его прямо сейчас  —  позиционирует ли он, имярек такой-то с неполным высшим университетским образованием себя как антисемит, то он ответил бы вам, пожав плечами, что нет. Потому что адресно для него евреи как некая планета обезьян, до которых нет ему никакого дела. Игрою ума своего и образованности, которых ему вполне хватало, чтобы иметь небольшой бизнес и всё, что к этому прилагается, он просто играючи коснулся того, что пришло к нему во всемирной паутине в руки само и никогда не занимало в серьёз. Он, который, как бы походя, нанёс смертельную рану Бейлину (парадокс) оказался в действительности слишком мелок даже для антисемита. И когда свет в подвале погас совсем, Zeт не испугался. Он ждал теперь, когда за ним придут, безмятежно закрыв за собой дверь, а вместе с ней и проблему. Не было её.

                VIII

     Самуил Яковлевич лежал на диване, вытянувшись с чернильными  гематомами от уколов на руках и когда утром едва приоткрыл глаза, то сначала сквозь размытые потоки дневного света, в которых беспорядочно перемещались мельчайшие пылинки, увидел два солнца, висящих прямо над ним. Потом они плавно, с небольшими остановками, переместилось влево, и застыли чуть выше уровня спинки его дивана. Сами по себе эти ощущения не имели ничего общего с его лагерными снами и доставляли приятные ощущения, тем более он понимал, что уже не спит и это совсем не сон. Когда же Бейлин открыл глаза совсем и увидел своих рыжеволосых племянниц, которые сидели напротив него и ждали, когда он проснётся, то первое, что вздумалось ему, было — попенять им и отчитать, как могли они без спросу взять, да и нагрянуть вот так, побросав свои заграничные семьи, офисы и всякое прочее. Но вместо этого он засветился весь от счастья и протянул им на встречу руки, а те наперебой защебетали, — «Дядечка, дядечка!!!», — и кинулись в объятия к израненному Бейлину.

     Сдался Самуил Яковлевич быстро, потому что не мог больше держать в себе накопившуюся боль. И он рассказывал уже о том, что приключилось с ним, стараясь не пропустить ни капли. И звучала исповедь конченого правдоискателя и последнего романтика. Изливалась она в выражениях, отчаявшегося найти некую мифическую справедливость там, где уже не могло её быть, потому что он опоздал на поезд, который  давно ушёл в другом направлении. А он совсем запутался во времени, как будто только что пришел с войны и вернулся оттуда с целым ворохом поношенных, как оказалось, истин. Как смог он сохранить нетронутыми свои детские представления о жизни, которые перетекли в него от Эсфири, словно он сидел всё это время за длинным обеденным столом и говорил на арамейском, и слышал за стенами дома конский топот, и знал запах овечьего сыра, и козьего молока другой вопрос… И был ли он виноват в том, что гордился тем, что жил своим трудом и помнил, как выковать меч или расшить жемчугом одежду. Говорил какие у Эсфири были волосы цвета горячей меди и что не мог он уже больше никого любить кроме неё… И рассказывал ещё, начиная задыхаться и кашлять. Как боролся с собственной тенью и как тупо ждал, на что способен этот безмятежный негодяй ещё.  Но до ужаса не понимал  — почему это волнует только его. Ведь никто  не протестовал, и не возражал, тому человеку на Jewish. Ru, кроме него. Потом он начал заметно уставать и  говорил уже всё более сбивчиво. Он и не бредил, но и не говорил линейно. Выглядело это словно мерцание огней в тёмном лесу. Нечто между явью и сном.  Ведь это доподлинно известно говорил он, что тот, кто сбегал, когда за ним приезжали на рассвете по доносу, кому удавалось это чудом — побег, больше того не искали. Не было его. И ему тоже не хотелось сдаваться, и если нет иного пути, то он готов идти в одиночку — один  против всех. И что если бы он, тот человек, только прочитал бы его «ПАРИКМАХЕРА», то уж верно понял бы, что не прав и взял бы свои слова обратно…

      Наверное, прошло минут сорок. Бейлин лежал на спине, провалившись затылком в подушки и запрокинув голову вверх. Говорил он уже куда-то сквозь потолок и выше, переходя на другие языки, которые знал, но раньше в быту ими не пользовался совсем, и которые текли в нём и прежде как скрытые подземные течения или громоздились таинственными месторождениями, вышедшими теперь  наружу. Когда Бейлин замолчал, то закрыл глаза и забылся сном.

     Сёстры слушали его, молча, не смея, шевельнутся — ничего подобного до сих пор им в своей жизни не приходилось переживать. Они знали своего дядечку хорошо, помнили чистенький вокзал с Лениным, словно завернутым в конфетную золотинку, и то самое болотце, которое заросло уже тиной. Знали всё и об Эсфири, и привозили ей и своей прабабушке Соне на могилу цветы из Голландии или Испании, откуда летели к нему в гости каждый год. И потом, когда он переехал в другой город, когда похоронил всех тут в станционном посёлке N приезжали тоже. Ключ в банке под камнем у старого клёна ждал их в любое время. И они бежали сразу к нему в школу, где всю жизнь прослужил он учителем труда.

     Они знали своего родного дядечку хорошо, но, оказывается, не до конца. Потому что и представить себе не могли, насколько жили в нём по-прежнему сны Эсфири, и то, что она перенесла. С годами всё это только выросло и окрепло в нём, и предать это он никак не мог. Он, Самуил  Бейлин, в их глазах был абсолютным воином духа и совершенным младенцем, и теперь за него нужно было драться.

                IX

     И всё-таки как не было просчитано всё деяние Бейлина, двух вещей сообщникам его предусмотреть не удалось: сдохшей лампы дневного света и мышей. И поэтому когда в подвальное помещение на пересечении улиц Свердлова и Розы Люксембург, как раз рядом с полицейским участком и больницей, вломилась группа захвата, Zет уже распух от слез и издавал запах ещё менее приятный, чем просто обмочившийся человек. В 0.30 отмытый, причесанный, с красными глазами и в казенной одежде со штемпелями первой городской больницы, отчего выглядел жалобно и виновато, он уже давал показания. Скорее это походило на некую ознакомительную беседу, чем на показания, весьма не продолжительную и деликатную, потому что говорить Zет не мог от того, что последние два часа кричал что есть мочи. В 1.15 отказавшись от медицинской помощи и накрепко зажав в руках золотой iPhone с рубином, отливающим теперь чёрной кровью, готовой хлынуть наружу, он уже летел домой. Видавший виды таксёр, грузный и красномордый, в жилетке на голое тело, вжимал всю дорогу стриженый затылок в плечи, ощущая сзади неясную энергию, исходившую от ночного клиента. К середине ночи Zет, пользуясь избитым языком метафор, чистый, как слеза ребёнка и даже надушенный всем без разбору, от того, что не мог до сих пор отделаться от жуткого запаха, спал как убитый.

               
                X

     Когда Самуил Яковлевич  открыл глаза и увидел водопад рыжих как огонь вьющихся волос Дины, которая так походила на его Эсфирь — те же голубые глаза, вьющиеся на висках пряди, маленькие мочки и такая же детская полумесяцем улыбка, как будто никогда в её жизни не было печали, то он даже порадовался своему несчастью. Не будь его, разве мог бы он сейчас испытывать такое небывалое, тихое счастье. Лиичка — старшая, всегда затянутая в тонкую талию, с плотно уложенной на затылке длинной косой, вся в веснушках и с таким же, как у него носом с горбинкой, которым страшно гордилась, сидела напротив сестры у окна. Снизу из дальнего угла комнаты ему казалось, что они, с двух сторон  смотрят в одну и ту же точку, неподвижно застывшую в пространстве где-то там за окном. Несомненно, что мысли их в это самое время по-прежнему работали с небывалой скоростью, то пересекаясь то, разлетаясь в разные стороны, совпадая и сходясь  в одном пункте назначения —  Самуил Бейлин. Постепенно в их невидимый дуэт, невольно, вплёлся и голос Бейлина, образуя трио. Не совсем попадая в «нужные ноты» он какое-то время находился ещё в плену приятных ощущений, но постепенно неминуемо стал опускаться на землю. И тогда всё снова навалилось на него и потянуло вниз с одной только разницей. Он понял — так продолжаться больше не может. В этот самый момент Бейлин давал себе отчёт, что мысленно давно уже переступил черту и теперь готов на всё. Нужна была самая малость — идея, которая заставит его, наконец, действовать. От радости, поймав эту мысль в плен, такую очевидную и ясную, он даже приподнялся на локтях… Вышел на набережную. Спустился к воде. Видел, как из мутной речной водицы выскочил серебряный пескарь, крутясь и дергаясь на крючке. «Попался братец, ах, попался». Одновременно в этот момент его могли видеть в разных концах города… И на водохранилище, и у аэропорта. И  в тот самый момент, когда он уже сел на диване, выпростав из под одеяла ноги, зазвучало трио. — Самуил, миленький, — вспыхнула Лия, увидев Бейлина сидящим на диване первой, — это же так просто…
— Дядечка родненький, — зазвенела вместе с ней Дина, — я знаю, точно знаю, что нужно делать… —  Повысив голос и, оттесняя сестру к окну, стараясь высказаться первой, Лия заговорила снова на одном дыхании, переходя на крик.
— Он шут гороховый,  Zет этот, и мизинца твоего не стоит. Пойми ты. Это всё — как маятник  — и если давишь ты, так он с такой же силой давит, поэтому никто не обращает на него внимания там на Jewish. Ru, а он… Pezzo di merda (2)  ждёт, реакции, и ненависти ждёт… Он думает, евреи не могут жить без ненависти и ты повёлся... У кого повёлся? А его нет просто. Не существует. Нажми Delete, сотри из головы его, как ластиком и нет его… E basta дядечка, tormento per favore, слышишь ты, Ti amo cos; tanto. (3) Лицо Бейлина исказилось и он нелепо замахал руками, —  Что ты девочка, что ты, я так виноват перед тобой, перед  вами… — он даже, сложив губы трубочкой легонько начал дуть в её строну, чтобы только слёзы не текли по её щекам…— и что это на самом  деле… что за печаль такая… да пропади оно всё пропадом… И стоит ли оно всё это детских слёз…
— Стоит дядя, стоит, — вступила Дина. Она подошла к потерянному и снова несчастному Бейлину. И когда всё вокруг исчезло, и он стал видеть только причудливый мир её голубых глаз, даже не глаз самих, а радужных оболочек, когда он целиком переместился туда, как на другую планету он снова успокоился. И тогда до него стал доходить смысл её слов — ему только мешал ещё неясный фон, какие-то шумы и помехи, но в тот самый момент, когда фон этот очистился, он понял главное. Долгожданная идея не только была уже в его голове, но и освещала его всего, и он почувствовал теперь себя совсем здоровым. Он выпрямился. Затем подтянул к себе, стоявшие рядом с диваном ширмы. Там раздалось его кряхтение, переступание босых ног. И потом он, совершенно одетый в пиджак, напоминавший спецовку и свободные брюки, вышел к сёстрам. Постель его уже была убрана. Он торжественно сел на диван, сцепив пальцы в замок и опустил голову, словно проговаривая молитву. И тут забытая им самим давно улыбка вернулась к Бейлину снова...

               
                XI


    Если Zет на тот момент ещё не очень понимал до конца в какую историю вляпался, и готов был на следующий день, если и не забыть всё (тем более что часть эпизодов напрочь вышибло из его сознания), но, по крайней мере, не придавать этому статус глобального события, то следователь Николай Галиулин  думал иначе. Разложив все вещественные доказательства вдоль рабочего стола, он получил книжку раскладушку, в которой всё от начала до конца было ясно как день, но что с этим делать оставалось загадкой. И если Александр Александров, он же Zет, его в настоящий момент не интересовал совсем, то Самуил Яковлевич Бейлин интересовал очень — Галиулин знал его лично. И дело не в том, что следователь уже испытывал на себе давление сверху. (Ночные крики потерпевшего наделали много шуму). А в том, что с самого начала он уже стоял на стороне Бейлина. И это вовсе не помогало разобраться в деле, а только усложняло его.

               
                XII

     Улыбнувшись, Самуил Яковлевич поднял голову, глянул игриво то на одну, то на другую сестричку и нараспев, как на детском празднике произнёс: «А теперь, — потом он выдержал паузу, брови его поползли вверх, глаза округлились и все хором прокричали, — закусим!»

    После обеда, когда о случившемся не упоминалось совсем, и вся комната Бейлина была в подарках и хрустящих иноземных упаковках и лентах, когда сёстры увидели прежнего дядечку, весёлого и заботливого, и смех как ёлочные игрушки, украсил и наполнил жилище Бейлина до краёв, он вдруг остановился на полуслове и сказал неожиданно твёрдо: «А вот теперь вам нужно уехать».

     Вечером, после того, как в его квартире не осталось и следа от посещения сестёр, он стал ходить из угла в угол по комнате, собираясь с мыслями и ещё раз проговаривая про себя ключевое слово kidnapping (4) (та самая идея, которая осветила его и придала силы). Потом он сел за стол, потёр ладонями вдруг озябшие руки и поставил перед собой фотографию своего последнего, непохожего на других, выпускного класса, который все называли в школе «золотым».

               
                XIII

     Галиулин не принадлежал к тому числу счастливчиков, кто мог причислить себя к «золотому классу», но считался посвященным и бывал на уроках труда Бейлина, которые тот превратил в праздник. Очень скоро, уже в самом начале обучения, его ученики не стали походить на других — у них как-то сразу возникли интересы иные, понятные только своим. На протяжении нескольких месяцев они походили на заговорщиков, держа в тайне,  чем именно занимаются на уроках труда. Когда же Бейлин в конце второй четверти устроил обход, то все увидели золотое шитье, конские уздечки, расшитые жемчугом кисеты и бисерные украшения. Всё это было ещё ученическим и робким, но уже смело могло называться ремеслом. И это — то бесценное, что Бейлин даже специально и не стараясь, смог привить своим ученикам. Его ученики, ещё не очень понимая того, что с ними происходит, пробуждали свою прапамять — дальнюю, давнюю, которая есть в каждом человеке, только она спит или даже прячется, но так важно вытащить её наружу и разбудить вовремя.

     Очень скоро на уроках стали появляться чужаки, которых принимали не сразу, но особенно усидчивые становились своими. И у Галиулина, одного из них, до сих пор хранилась, сделанная им самим, сверкающая золотом эмблема оружейников — две скрещённые шпаги.

     Утром следующего дня после известного происшествия Николай Галиулин, войдя в квартиру Самуила Яковлевича (дверь Бейлина была не заперта), увидел его спящим в одежде на диване. Рядом стоял облезлый фибровый чемоданчик и старый плащ. Сквозь мерцающий, поверхностный сон он услышал шаги в прихожей и сразу проснулся.
— Как он, — спросил, Бейлин не здороваясь.
— Нормально, Самуил Яковлевич. Схуднул малость. — Бейлин покачал головой…
            — А так?
— А так нормально.
— Ты Коленька правду мне говори, мне, правда, нужна.
— Да вы ведь, наверное, и так знаете всё?
— Всего Коля никто не знает. Говорил он что-нибудь?
— Не чем ему разговаривать Самуил Яковлевич — голос сорвал.
— Жаль… — Бейлин снова покачал головой, — Ну, ладно пошли. — Он встал, подхватил чемоданчик с плащом и двинулся к выходу.
— Может чайку, Учитель. — Бейлин замер, потом повернулся к Галиулину, словно его окликнули издалека или он услышал давно знакомую мелодию и теперь забытую. Уже в конце года его ученики, совсем взрослые молодые люди, стали его называть так больше за глаза, но иногда срывалось — случалось и в глаза, и Бейлину это нравилось. Он мотнул головой и пошёл на кухню.

     Галиулин осмотрелся ещё и, не помышляя о том, чтобы идти привычно по следу, но его удивил порядок в комнате Самуила Яковлевича, служившей ему мастерской. Подчёркнутый даже порядок, как будто хозяин хочет что-нибудь скрыть, а на самом деле сообщает тебе открытым текстом: «вы не подумайте только ничего плохого, у меня всё в полном порядке и скрывать мне совсем нечего». Скоро на книжных полках Бейлина он разглядел зеркально новые корешки альбомов по австралийской живописи и статуэтки чёрного дерева, совсем не тронутые пылью. Рассматривая многочисленные фотографии по всей квартире Учителя, он разглядел и фотографию «золотого класса», стоящую ровно, как и все остальные, будто на выставке. И тогда перед Галиулиным раскрылся занавес, и деяние Бейлина как на театре окончательно выстроилось перед ним в ясную и доказательную череду картин. Он увидел и сестёр, нездешних рыжих красавиц, и штаб из учеников его, которые собственно всё и провернули с ловкостью небывалой, и телефонные переговоры, в которых они, конечно же, были аккуратны и не засветились — среди них наверняка был и Саша Сперанцев — прекрасный юрист и практик. Но не бывает идеальных преступлений — всегда где-нибудь да будет прокол, если начнут копать… другие… не он…  Хотя будь он адвокатом, подумал Галиулин, то уж непременно сказал бы на суде о том, что не было никакого преступления и всё здесь напутали, и нет такого закона, который бы страдальца и правдолюба обвинял за праведно совершенное им деяние … И будь его воля — то он бы прямо тут… Дальше мысли его заплясали беспорядочно и даже преступно. И ровно в тот самый момент, когда Бейлин вошел в комнату с дымящимся чаем, у него зазвонил телефон.

                XIV
   
     Через час с лишним без шнурков и брючного пояса Бейлин сидел в тускло освещённой камере с каменным полом и смотрел в пустоту. Но уже в следующее мгновение, глянув привычно в мутный дверной глазок, сержант Полторак, опытный служака с деревянным голосом и взглядом детских, навечно испуганных глаз, обнаружил, что в камере никого нет. Так ли было важно, думал Бейлин, устремляясь босиком по росистой траве, к зелёной лужайке, окружённой редкими соснами, что этот безмятежный негодяй ничего не понял. Скорее всего. Да наверняка не так уж и важно. Гораздо важнее, что он, Бейлин, теперь свободен. Совсем! Правда, быть может, сердце его наполнилось бы в эти минуты ответной болью и состраданием, знай, он о том, как Ангелина Ивановна Муромцева, худощавая, некрасивая женщина по-балетному прямая, плоская и костлявая, встревоженная молчанием сына, барабанила в дверь его квартиры и наотмашь била  по щекам и с одной и с другой руки, и потом целовала его, и всхлипывала, пока не закашлялась и не начала задыхаться от нестерпимо сладкого запаха духов…. Знай об этом Бейлин, то уж он верно сострадал бы бедной женщине… Но он этого не знал, как и того, что именно она, чадолюбивая Муромцева, после пристрастного допроса сына сделала всё, чтобы он теперь сидел без шнурков и брючного пояса здесь. Но так ли это важно теперь, когда он ощущает прохладную влагу росы и дышит полной грудью, как и то чем кончится суд, на котором он не признает своей вины. Так ли уж это важно всё, когда там, уже в нескольких метрах от него на зелёной лужайке, окружённой редкими соснами в станционном посёлке N, через какие-то считанные мгновения он увидит близких и дорогих ему людей, которых оставил так давно.

     И я снова слышу сладкий запах лип и сирени, и вижу лицо Бейлина и Эсфири, и то, как медленно (страшно медленно) они приближаются друг к другу, будто в конце грустного фильма с хорошим концом.


               
(1)Термин, «Катастрофа» заменяет собой менее корректный термин «Холокост».
(2)  Кусок дерьма.
(3) И хватит дядечка, мучений, пожалуйста, я так тебя люблю
(4)  Похищение.