На кладбище

Пётр Кузнецов
                На кладбище.                Пётр Кузнецов.

    Поздняя осень. Идёт мелкий моросящий дождь. Тихая и спокойная печаль обволакивает сердце. Я подхожу к материнской могиле. Образ сразу возникает перед глазами. Никакие значительные слова или назидания не вспоминаются. В голову лезет всякая пустячина.
-Петька, будешь пить водку,- уйду.
-Куда, мать, уйдёшь?
-Уйду, куда глаза глядять.
Я бросал, потому что боялся. Я всегда боялся, чтобы мать нигде и никому не пожаловалась, что у нас ей плохо.
На деревянном кресте пределы её жизни – 1901 – 1991.
-Мам, ты была когда-нибудь счастлива? – однажды спросил я и ждал вот такого ответа: «Да, только у тебя, сынок, счастье и поимела». У неё была отдельная комната, чистая и сухая. Ванная. Туалет. Но не тут-то было. Она ответила совсем не так, как я хотел:
-А как же. С 25 года и кагда каров забрали.
Мать и отец поженились зимой 1919 года. У них ничего не было. А в 1932
«в пользу трудового народа у Кузнецова Т.М. конфисковано 5 дойных коров, 2 лошади, 2 пары быков, 10 тонн зерна».
-Это ж надо,- подумалось мне,- счастье в труде. В свободном труде на себя.
Могила ещё свежая. Капли дождя собираются на кресте и тяжело кропят землю.
А вот рядом могила моего деда Фёдора. Земля опала, крест осел, завалился на бок. Умирая, дед раздавал  родным свои вещи. Брату дал химический карандаш. Дед очень дорожил им и старательно слюнявил его, когда записывал в блокнот невыразимое словами число дат, сроков, долгов. Я потом, спустя годы, напрасно старался расшифровать мириады цифр, но дальше отела коровы, посадки картофеля, первого дождя в 1939 году дойти умом не смог. Так вот, блокнот этот дед отдал матери, то есть своей дочери, хотя она не знала грамоты. А мне! Мне досталась, как я думаю, самая дорогая вещь. Дед отдал мне бритву, которую он ещё в Первую мировую выменял у немца на кусок сала. Дед сто, а, может, двести раз рассказывал эту историю. И всегда интересно, потому что каждый раз по-разному. Неизменной была только немецкая часть рассказа.
-Эй, рус,- кричал немец из окопа напротив,- Шпек есть?
Дед быстро разворачивал портянку, привязывал её к штыку и размахивал над головой.
В сумерки немец приползал. Раскладывал на чистой тряпке ножи, зажигалки, бритвы и даже зубочистки, которые приводили в восторг русских мужиков, сбегавшихся на торг. Дед выменял бритву. Я храню её до сих пор.
Рядом – отцовская могила. Дед будто разделил отца с матерью. А отец смирился. Он, кажется, понял, что бороться за советскую власть и кормить семью – совсем не одно и то же, и смирился навеки.
Я иду от могилы к могиле, как будто перехожу от дома к дому. Это Кулакевич Николай, родом из Белоруссии, нашёл здесь вечный покой. Когда он гнал через село деревенское стадо, я часто вставал на рассвете, чтобы послушать его монологи-характеристики, какие он давал коровам и их хозяйкам.
-Ах ты, Дунька, слепая. Всё спишь. А ну, пашла швыдче. Ат тебя аттаго Макарыч ушёл. Пратри глаза, косорогая. Ходишь, спотыкаешься. Ни мужику, ни бугаю.
То ли корове, то ли хозяйке он давал такую точную характеристику, подмечал такие тонкие детали из жизни, что потом целый день не только бабы, всё село обсуждало новости от стада. Он первый точно подметил, как хозяйка и корова притираются, приноравливаются друг к другу и становятся похожими в характере и повадках. У хозяйки быстрой, горячей до работы и корова шустрая и бодливая.
-Ах, ты Манька толстозадая, ты куда всё наравишь схавацца. Думаешь, там Иван хромой тебя ждёт. Дура, он нонешнюю ночь у Меланки ночевав.
Звонко хлестал в воздухе кнут, но никогда не стегал коров. Стадо удалялось вдоль улицы. Уже не слышно было слов, а только видно, как женщины то закрывались от стыда платками, то громко хохотали, откидываясь и выставляя животы, то какая-нибудь бабёнка побоевее норовила приласкать пастуха хворостиной.
Я будто подхожу к своему дому. Здесь моя вечная боль и утрата. В ушах визг тормозов. Перед глазами мелькают машины, лица, полосатый шлагбаум. Жена. С керамической фотографии глядит прямо в глаза мне без укора и упрёка. Молодая, в свои вечные тридцать два года, красивая и живая. Пальцы навеки замерли на клавишах баяна и, кажется, сейчас шевельнутся, побегут сверху вниз, и польются звуки. Тяжело и жалко, трудно и обидно.
Редкие снежинки пронизывают дождевые нити.
А вон там, чуть подальше лежит Шевчук Иван Нестерович. Если и правда в каждом селе есть свой дед Щукарь, то наш Щукарь умер три года назад. И село будто осиротело. Весёлый, чудаковатый был мужик. Собирался было умирать при жизни. Пригласил друзей и подруг прощаться. Пришли старики и старушки. Он возлежал на подушках. Прощался с каждым в отдельности: всех прощал и у всех просил прощенья. Закрывал глаза и скрещивал на груди руки. А потом жил ещё четыре года. И все, кто встречал его на улице, спрашивали:
-Как дела, дед, на том свете? – и хохотали неудержимо.
Дед останавливался, опирался на палку и очень серьёзно отвечал:
-Да вот иду в контору. Мне срочно нужен телефон дома. Надо обязательно позвонить Брежневу.
-Так с конторы и звони.
-Э, нет. Когда я просыпаюсь, Брежнев ещё спит. Когда он просыпается, то я в послеобеденный сон погружаюсь. Разница с Москвой-то 4 часа.
Ехидно смотрел на собеседника и важно шагал в сторону конторы. Он и правда просил директора совхоза о телефоне: фронтовик, он и награды показывал Все смеялись, а телефон Ивану Нестеровичу так и не установили. Зато в селе до сих пор живёт анекдот о его преждевременной смерти.
Рядом, чуть в стороне, две незнакомые совсем свежие могилы. Подхожу к ним. Кровь ударяет в голову. Мне писали. Но всё равно здесь, на кладбище, встреча с друзьями детства неожиданна и нелепа. Я ничего не могу услышать и ни о чём не могу расспросить. Где тот трактор, что рухнул с крутого обрыва в реку, и почему вы сидели мёртвыми без единой царапины? Нет ответа. И никто никогда не даст его, потому что это тайна, навсегда унесённая вами в землю. Ваня и Паша. Вас и положили рядом. И дома ваши совсем недалеко. Но не можете вы прикоснуться к родным стенам и переступить порог отчего дома. А я приехал из далёкого далека, теперь уже из другой страны, что называется Россией, словом, похожим на утренний розовый рассвет. Я войду в дом своего детства. Подниму руки и достану до потолка, потрогаю крюк, на котором висела моя зыбка и кусок пуповины, через который я девять месяцев питался в утробе матери. Потом, когда я буду, может, навсегда уже уходить из отчего дома, я стану на колени у порога, оттолкнувшись от которого я дошагал до Москвы. Поцелую порог и скажу ему: « Ты мой трамплин в жизнь. Длинный или короткий, высокий или низкий мой прыжок – не мне судить. Но это мой порог и мой прыжок в жизнь». Пусть земля вам, друзья моего босоногого в цыпках детства, будет пухом. Бог с вами.
Я перехожу от могилы к могиле. А это безымянные холмы. Как и почему эти незнакомые люди оказались здесь, в казахстанской земле? Где отец и мать7 Ведь если есть человек на этом свете, значит его линия идёт назад, к предкам, аж к пещерам неандертальцев и ещё дальше, к началу. Меня породили отец и мать, которые тоже родились от матери. И нет начала и, дай Бог, не будет конца. Я и мой далёкий предок из ничего не появились. Мои предки жили и при князе Игоре, и при Александре Невском. Может, ходили с Дмитрием Донским на Куликово поле, и тысячи лет кости их будут покоиться в земле русской. Землю, наверное, называют матерью ещё и потому, что она принимает в своё чрево каждое тело, рождённое когда-то из чрева материнского. Это вечно и неизменно. А тут вдруг – безымянные могилы. Я тогда ещё читал в районном отделе милиции протокол следствия: «Путём проникновения в ветеринарную аптеку через оконный проём Музыка Фёдор Михайлович и двое неизвестных похитили шесть литров этилового спирта. От его употребления двое неизвестных скончались. Музыка Ф.М. доставлен в участковую больницу. Назвать имена неизвестных не в состоянии. Следствие продолжается». Вот и всё. Никто ничего не продолжал, как это всегда у нас делалось. Больше никаких документов на сей счёт нет. До сих пор хранят безымянные могилы никому уже не нужную тайну. А Федя, друг детства, жив, работает, семья, дети – всё как надо. Только голос изменился, хриплый, под Высоцкого стал. Друзья проведывали Федю в больнице, пели ему: «Надо, Федя», т.е. надо выжить. Федя говорить не мог, только кивал головой и морщился от боли. Но выжил. И опять анекдоты. Их смысл сводился к одному: Федя-то вырос на нашем всему миру известном самогоне. Его и этиловый спирт не взял. А эти двое так и лежат в безымянных могилах.
Я обошёл кладбище и снова оказался у холмика матери. Рядом дед и отец. Здесь моя пристань. Кладбище потеряло прежний тайный смысл. Стало, как и село, простым и понятным.
Дождь постепенно перешёл в снег. Всё вокруг побелело, посветлело, заискрилось.
                В Москву, к Карацупе, в гости…