Глава 4. Пленение

Валентина Пешкова
       Внезапно я почувствовал сильный удар по стволу винтовки и услышал окрик: «Русь!». Я сразу же пришел в себя. Ну, вот, пришел и мой черед! Конец войне, и конец жизни! Я лихорадочно перебирал в уме, что же предпринять, боясь поднять голову. Шинель тянула вниз, ноги онемели. Два немца, взяв меня за воротник, приподняли на ноги, винтовка уже у них в руках, они тут же ударили ею об землю, сломав приклад. Наше оружие, видимо, как трофей, их не интересовало. Около нас скопилось человек десять немцев, а дальше они двигались цепью на расстоянии пяти метров друг от друга. Впереди себя они вели бывших наших бойцов, уцелевших в ночном бою.

       В километре от нас было какое-то село. Помню деревянный сарай, где хранят снопы хлеба, и здесь, возле этого сарая, человек сто нашего голодного оборванного брата. Кто с перевязанной рукой, кто -  головой, некоторые без гимнастерок. Один боец сидел рядом со мной и все время умолял: «Братцы, добейте меня». У него было простреляно насквозь горло. Когда он дышал, оттуда клокотала кровь.   Было какое-то отупение, безразличие ко всему, одним словом – живые мертвецы. Нас окружала немецкая охрана. Подниматься было запрещено, можно было только сидеть или лежать. Здесь нас продержали до вечера, а с наступлением темноты всех перевели в сарай, за исключением тех, кто, истекая кровью, скончался. Умер и мой сосед, который просил его добить.
 
       Надо сказать, что сразу нашлись помощники и переводчики для немцев, которые потребовали построиться коммунистам и комсомольцам отдельно, евреям отдельно. Эту команду никто не выполнил. Тогда они стали подходить к каждому в отдельности и спрашивать: «Коммунист? Комсомолец? Иуда?». Все отвечали отрицательно. Мой друг Шапиро по внешнему виду был явно «иудой», но ответил так же: «Нет!»    Долго около него стояло четверо немецких офицеров, но всё же потом отошли. После уточнения и расспросов, в результате которых были выведены из строя пять человек, которых по каким-то признакам заподозрили в принадлежности к коммунистам, и один - еврей.

       Их тут же перед строем расстреляли. Потом расстреляли и тех, у кого на теле были обнаружены татуировки. И здесь мне тоже посчастливилось. Когда я учился в железнодорожном ФЗУ, мне друзья сделали татуировку паровоза на внутреннем запястье левой руки. Но руки в тот момент у меня были так грязны, что рассмотреть ее было невозможно.
 
       Ночь в сарае прошла довольно спокойно, если не считать спровоцированную драку между своими. В результате драки наши провокаторы вызвали автоматный огонь охраны по сараю. Утром, когда нас стали выводить из сарая, там остались лежать убитыми и тяжело раненными человек двенадцать или больше. Все раненые были добиты в упор, а нас выстроили в колонну по четыре  и под конвоем на лошадях  повели на ближайшую железнодорожную станцию.

       Когда нас вели через сёла, навстречу выходили женщины и дети, выносили хлеб и картошку, воду и молоко. Но ничего этого конвой не разрешал брать. Стреляли в упор тех, кто пытался  выскочить из строя или просто поймать тот кусок хлеба, который люди бросали прямо в середину колонны. После каждого очередного броска хлеба или картошки на месте проходящей колонны оставались лежать убитые конвоирами. Людей к нам не подпускали метров за пятнадцать или двадцать. По своему внешнему виду мы уже больше напоминали арестантов, чем бойцов Красной Армии. Голод ожесточал людей. Если в руки пленнику попадал кусок хлеба или лепешки, сразу же из-за него возникала драка, а за ней стрельба и трупы на дороге.
 
       Солнце уже садилось, когда нас загружали в заранее подготовленные товарные вагоны с забитыми окнами. Пересчет вели каждый раз путем удара плетью с окриками «Русь!», «Русь!», которые иногда звучали как «Лусь!», «Лусь!» Вагоны были набиты до предела. Можно было только сидеть или стоять.  Поезд долго не задерживали. Едва загрузили последнего пленного, он сразу же тронулся. Часам к четырем утра он остановился где-то в поле, потому что в щели вагона мы не увидели ни домов, ни людей, ни станции. В вагонах нас продержали до полного рассвета. День наступал сырой и холодный, мы это почувствовали, когда открылась  дверь нашего вагона. Снова пересчет, и снова «Лусь!», «Лусь!» и удары плеткой по чём попало. Шел мелкий осенний теперь уже венгерский дождь.  Утро так недружелюбно встречало нас, словно и не было вчерашней теплой белорусской погоды.

       Когда все вагоны были выгружены, и поезд потащили дальше, мы строем направились вниз от железнодорожного полотна. Впереди пробегал небольшой ручеек, который мы проходили вброд. Дождь сверху, грязь и по колено воды в ручье, а мы кто в чём, некоторые даже просто в нательном солдатском белье. Мы этого не замечали, было какое-то чувство отрешённости. В километре от этого ручейка  стояли высокие крытые сторожевые вышки, а в три ряда колючая проволока огораживала чистое поле, примерно метров двести на двести, а может быть и больше. По углам на этих добротных вышках стояли немецкие солдаты с ручными пулеметами. Снова нас пересчитали, снова «Лусь!» и удар плетью (это слово обозначало, видимо, русских, но букву «Р» они не выговаривали). Немного в стороне от нашей ограды стояли вагончик и какое-то строение, напоминающее пищеблок, судя по трубам. Правда, за все время пребывания здесь нам ни разу не дали хотя бы простого кипятка. В течение двух дней к нам прибывали все новые и новые группы  по четыреста, пятьсот человек. Таким образом, в эту клетку было загнано не менее пяти тысяч.  Первые ночи проходили более-менее спокойно. От дождей укрывались, кто чем может. У нас с Шапиро были плащ-палатки, да и шинели мы не бросили, хотя они были все пробиты осколками от снарядов ещё там, на излучине реки. На сутки нам давали хлеб пополам с опилками из дерева, по булке весом в два килограмма на десять человек. И больше ничего, если не считать водопой, на который  нас водили  по утрам к тому самому ручью, который мы переходили.  Пить было не из чего, поэтому пили по-скотски. Все котелки, ложки были изъяты при посадке в вагоны. Те, кому «посчастливилось» остаться живыми, пришлось здесь пробыть до первых заморозков и «белых мух».

       Осень подходила к концу, было очень холодно, по ночам стал пробирать мороз.В нашем лагере смерти, как я уже говорил, ни деревца, ни навеса - ничего, где можно было бы укрыться от дождя. Спали по группам в несколько человек, так можно было хоть чуть-чуть согреться друг от друга. Поочередно менялись:  крайние ложились в середину, а средние - по краям. Люди истощились до предела, смотреть на них было страшно: небритые, немытые, оборваны. Ходячие скелеты. Вши завелись в бородах и ушах, не говоря уже об одежде.

       Вспоминаю ту ужасную ночь, когда наши узники решили бежать от голодной смерти. Ночь была, к счастью, темной и без осадков. Собрали оставшиеся шинели и плащ-палатки, чтобы, накинув их на колючую проволоку, можно было перебраться на ту сторону. Немцы периодически вели автоматный огонь вдоль колючей ограды, тем самым препятствовали скоплению наших у ограждений. Примерно часам к трем все узники были оповещены о побеге.  И вот дрогнула колючая ограда, зазвенели подвешенные пустые консервные банки, залаяли сторожевые собаки. Шинели повисли на проволоке. Лагерь резали пучки огненных стрел от прожекторов. Затрещали пулеметы и автоматы. Раздались крики: «Ура-а-а!», «Вперед!» Весь лагерь поднялся во весь рост и двинулся к месту прорыва. Ограда сокрушена, узники побежали. Чтобы приостановить людскую лавину, немцы открыли огонь по лагерю со всех сторон. Кто бежал к близлежащему лесу, кто повис на проволоке, и через него бежали следующие. Были спущены сторожевые собаки, которые бросились за  успевшими перебраться через ограду. Мы с Шапиро не успели. Проход был завален трупами. Лагерь залег, так как огонь вёлся без промаха. Сколько было убито, сколь ранено и загрызено собаками – учесть было невозможно, да и кому это было нужно?! За ту ночь вся площадь зоны была изрыта неглубокими ямами, куда прятались от обстрелов пленные. Мы рыли землю, конечно, своими обессиленными руками, своими пальцами.  Настало долгожданное утро. Когда всех оставшихся в живых вывели из зоны, те, которых мы называли «санитарами», взялись за свое грязное дело. Они носилками выносили из зоны убитых и раненых, а их была не одна сотня, и сбрасывали в заранее подготовленные ямы. Бросали в ямы и тяжелораненых, которые были еще живы, и тех, кто убедительно просил своих же «санитаров» оставить их, не выносить из зоны, они еще надеялись увидеть своих детей, жен, матерей. Но это были неумолимые изверги, а не люди. Помню, на носилках четыре полицая несли совсем отощавшего раненого, а он так просил их оставить его, так метался, что упал на землю и как обессиленный новорожденный ягненок лез на четвереньках обратно в зону, падал на живот, снова поднимался на колени и локти, умоляя не выносить его туда, где в заваленных трупами ямах дымились столбы смрадного угара. Там всех, и мертвых и живых, обливали керосином и поджигали. Это ужасно, об этом все знали, так как «санитары» нас припугивали этими ямами. И вот свалив на носилки беднягу, его всё же вынесли за ворота зоны.

       К полудню под усиленной охраной собак и солдат привели тех, кто все же сумел бежать в эту ночь. Нас всех выстроили вдоль колючей ограды внутри зоны, а их, бедняг, с другой стороны. Их было человек семьдесят, все молодые кадровые военнослужащие, так как среди первых принявших бои солдат-запасников еще не было. Отчаянные и смелые организаторы такого масштабного побега, которые первыми ринулись на колючую проволоку ради жизни. Никому не удалось скрыться. Они стояли грязные и оборванные, с впалыми щеками и горящими лихорадочными глазами. И в этих глазах был не страх, но ненависть! Перед нами выступил немецкий офицер. Суть его выступления: никто не будет оставлен в живых, кто попытается бежать снова. Здесь же в нашем присутствии три пулеметчика из засады открыли прицельный огонь по обессилевшим обезоруженным людям.
      
       …Мои дорогие ровесники! Те, кто родился в первые годы советской власти, которым в детстве пришлось пережить кампании коллективизации и раскулачивания, голод и унижение, и которые, как и я, не понимая, за что у них отняли их дом, шагали по холодным дорогам Отчизны, с родителями или уже без них, в поисках крова и хлеба! Которые в начале сороковых отдавали свой долг Родине, осваивая азы военного дела, и которые первыми приняли бои Великой Отечественной войны! Именно вас не осталось на этой земле, вы были раздавлены, расстреляны в упор, взорваны, потоплены, унижены и растерзаны!  Некоторым из вас удалось выжить, пройдя ужасы плена, но не удалось пережить «радостную встречу с Матерью-Отчизной», унижения и истерзания в своих лагерях! Перед вами склоняю голову...

       Теперь каждое утро наши вырытые пальцами ямки заравнивали, а по ночам открывали пулеметный и автоматный огонь поверх наших голов  с целью недопущения нового побега. Но о нем уже никто и не мечтал, все были крайне истощены и ослабли до такой степени, что перестали узнавать друг друга. Мой друг Шапиро не покидал меня ни на минуту, так как я был гораздо слабее его. Вот тут-то пора рассказать о том случае, когда он спас меня от явной смерти, от той зловонной ямы, рискуя своей жизнью.

       После очередного водопоя наша колонна стояла у ограды  зоны в ожидании очередной булки хлеба на десятерых, и мне кто-то дал окурок, который состоял из какой-то сухой травы и проходил по всему строю. Затянувшись, я потерял сознание и упал между рядами строя.  Мне пришёл конец. Колонна тронулась вперед, сзади стоящие перешагивали через меня. Я лежал в обмороке то ли от затяжки сигаретой, то ли от голода и истощения. Еще не прошла вся колонна, когда Шапиро, стоявший около меня напротив,  вышел из колонны и стал ждать прохода последней шеренги, чтобы поднять меня и не дать «санитарам» сбросить меня в ту яму. За этот проступок он мог получить от конвоиров пулю. Мне потом рассказывали, что ему уже был нанесен удар прикладом в спину, но он все-таки успел и сумел взять меня под руки и с каким-то парнем из последней шеренги дотянул меня до зоны. «Санитары» не заметили меня. Кстати, о «санитарах». Каждый из них имел  сплетённую из мягкой проволоки толстую плётку с наконечником, как гитарная басовая струна с толстым  узлом на конце. Вот эта плетка ходила по телу обессиленных узников каждый раз по малейшей причине и даже без причин: при нашем пересчете, при получении хлеба и просто по прихоти «санитара».  В тот день мне и Шапиро хлеба не досталось, так как мы пришли в последней шеренге, и он был к нашему приходу съеден. Снова на сутки без крошки.
 
       Шли дни, шли беспокойные ночи, после которых  «санитары» на носилках выносили к тем же ямам трупы умерших от голода и убитых или раненых при обстреле с вышек. За день их выносили человек сто. Но всё когда-то кончается, и наконец наступила последняя мучительная ночь под открытым небом на огороженном колючей проволокой бывшем картофельном поле. Ночной снег прикрыл своим покрывалом  выгребленные ямочки для спасения от стрельбы  и тех, которые  не смогли подняться после команды «В колонну по четыре становись!» Снова пересчет, снова удар плеткой, снова товарные вагоны и путь в западном направлении в германские концлагеря.