11. Анна. Анна

Архив Конкурсов Копирайта К2
Автор:    Анна



***

           Возможно, в прошлой жизни я и была итальянкой, жила с шумной семьёй в просторном, продуваемом всеми ветрами доме, стояла, как сейчас, у плиты под увитым цветами навесом и обжаривала в оливковом масле ароматный чеснок, потом pomodori, sal, peppe, а передо мной – дымчатые от июльской жары виноградники, и ни единого облачка на синем небе, и детский смех во дворе, и шелест разлапистых листьев инжира. За длинным столом говорливая семья, семь детей, все мальчики, все семь – как один, крепкие, черноголовые, с крепкими зубами и черными глазами, со здоровым аппетитом и чистой совестью, и я тоже крепкая, с широкими уверенными бедрами, с чуть раскачивающейся походкой. Я громкоголосая, спокойная и властная, я наполняю тарелки, а дети смеются, толкаются за столом, и я вижу их четко и красочно, не то, что расплывшиеся в полуденном зное холмы…

***

           Оливковое масло шипит, чеснок должен слегка зарумяниться, но ни в коем случае не потемнеть, иначе аромат превратится в горечь, не спасёт рубленая петрушка, не спасёт душистый перец, не спасут тимьян и орегано. Чеснок следует вынуть, и сразу лук и щепотку муки, затем спелые помидоры, травы, соль. Ложку сливок. Мальчики обожают томатный соус и спагетти. У меня три мальчика, один краше другого, замечательные детишки и большая собака. Я готовлю спагетти с любимым соусом детям, а Виктору что-то мясное, тяжелое, от чего тело становится жарким и уверенным в собственном существовании, съешь и снова прочно стоишь на земле, руки в боки, плечи застилают солнце. Он любит пищу как он сам, он не витает в облаках, борец, монолит, гигант, он не борется с жизнью, он просто шагает и завоёвывает пространство вокруг себя – легко, даже не радуясь, как будто заранее знает, что все, на что обратит взор, и так уже давно его.
           Пришел, пальто на вешалку, зонт в подставку.
           – Сегодня льёт как из ведра. Хорошо для полей, крестьяне радуются.
           Мальчики бросаются ему навстречу, тоже радуются. Целует меня в щёку. Дела хороши, мальчики весь день играли в ручье, все вымокли. С Хантом ходила гулять. Сейчас будем ужинать.
           Когда мы вот так сидим за столом, хоть картинки рождественские с нас пиши. Счастливое семейство. Вдалеке звучат сирены, Виктор встает, подходит к окну, всматривается сквозь щелочки жалюзи, конечно, ничего не видно. В нашей жизни не может быть сирен, мы надёжно отгорожены от несчастий широкими плечами, закрывающими даже солнце. Несчастья нас не коснутся, наоборот, сегодня для нас с мальчиками завоёвана еще парочка благ, может, неделя на Средиземном море, может, новая мебель в комнату для среднего, старая ему уже не по возрасту, нет, мы можем ужинать спокойно, у нас все в порядке. Сирены воют, а потом затихают вдали.
           – Все что я делаю, я делаю для тебя, Анна. Для тебя и для мальчиков, мне самому ничего не нужно. Ты знаешь, меня не в чем упрекнуть. Вспомни только, что я для тебя сделал, откуда взял, куда поднял. Тебе не о чем беспокоится, Анна, совсем не о чем. Твоя жизнь настоящий праздник.
           Он любит повторять, что он для меня сделал, повторяет так часто, что слова давно потеряли какой-либо смысл. Я слушаю его и не перечу. Наверное, он действительно сделал для меня что-то важное и нужное, я просто не понимаю, в какой момент это добро перевернулось, оскалилось и стало меня угнетать, когда из благословения превратилось в якорь, в тяжёлую ношу, в мучительное ярмо.
           После ужина мы всегда играем с мальчиками в карты, младший не умеет проигрывать, кричит, злится, топает ногами, каждый раз одно и то же. Я уговариваю его, потом смеюсь, до того он забавен в своём маленьком детском гневе, от ярости у него на глаза наворачиваются слёзы. Я обнимаю его, целую, поначалу он вырывается, затем затихает, я прижимаю его к себе и подмигиваю над его головой старшим: вот, мол, совсем ребёнок. Старшие понимающе ухмыляются. У меня три мальчика, крепких, как фасолины, здоровых и жизнерадостных, у меня три замечательных мальчика, семья, муж, крупная собака, отдых зимой в горах, летом у моря, раз в неделю приходит женщина помогать с уборкой дома. Виктор хочет, чтобы мы наняли ещё и кухарку, но я наотрез отказалась, хоть и не люблю готовить. Когда чеснок опускается в раскалённое оливковое масло, я вспоминаю, как была в прошлой жизни итальянкой, бросаю на сковородку рубленую петрушку и вижу солнце, и подёрнувшиеся дымкой холмы, и виноградники, и …
          Если бы Виктор узнал о моих фантазиях, то наверняка бы мягко отчитал:
           – Анна, ты взрослая женщина. Давай, начни ещё вызывать духов и составлять гороскопы, смешно и даже глупо, слышишь, Анна, глу-по. Иногда мне кажется, что ты просто не знаешь, куда себя пристроить. Может, давай наймём няню, а ты займёшься верховой ездой? Все твои приятельницы давно уже ходят в секцию.
           Он никогда не говорит «подруги», только «приятельницы». Ему хочется, чтобы мы были замкнуты в нашем кругу: он, я и дети, не нужно разрывать круг ради чужих, говорит он. Я не против, подруг у меня нет, но итальянские грёзы я всё же держу при себе – боюсь, что и они попадут в разряд опасностей для нашего круга. А может, просто стыжусь.

 ***

           Вот так чудесно мы и жили столько лет, а потом всё полетело вверх тормашками, покатилось кубарем с тосканских холмов.
           – Слушай, а ты не боялась, что я какой-то мошенник, ворюга квартирный? – смотрит якобы под ноги, а на самом деле улыбается, тёмные волосы, нос чуть с горбинкой.
           Конечно, боялась. В наше время в первую очередь думаешь именно о мошенниках, маньяках и убийцах-извращенцах. Не в сериальные же его басни мне было верить.
           – А когда перестала бояться?
           Худой, высокий, в старой потёртой куртке. Как только увидела, так почему-то и перестала. Мы же целую засаду на него в тот день устроили, тоже как в сериале: Виктор сбоку, его друг на лавочке якобы газету читает, а я с собакой. Хант добряк, но здоровый и чёрный, и лает басом, к такому просто так погладить не подойдёшь. Я нервничала ужасно, постоянно оглядывалась, но тут Виктор закрутил головой, и глаза у него стали наивные и детские, он переводил их от него ко мне, от него ко мне…
          Смеётся.
           – Это из-за того, что мы так похожи.
           – Да.
           – И ты мне сразу поверила?
           До сих не верю. Что брат – да, он ведь и документы показал, и фотографии, но сериальный привкус не отобьешь. Виктор ему тоже не верит, но он никому не верит, во всём видит подвох. Это называется деловое чутьё, говорит он. Сходство наше его поразило, но Максу-человеку он не доверяет ни на каплю. Макс – потенциальная угроза для круга.
           – Для чего он объявился? Что ему нужно? Денег? Связей? Как снег на голову…
          Я тоже не верю Максу, но когда Виктор начинает так о нём говорить, аж вскипаю.
           – Не смей подозревать моего брата в низостях!
           – Господи, Анна, ты же его неделю знаешь, наверное, и бумаги поддельные.
           Бумаг никаких и не нужно, достаточно на нас посмотреть. Да, Макс мой брат, тут даже Виктор не сомневается. Дикая история. Макс был уже у нас дома, даже обедал. К мальчикам был равнодушен, но что тут удивительного, он и сам не намного их старше. Младший потащил его в комнату показывать пробирку с кристаллами – пошёл, всё время вертел головой, рассматривал картины, мебель, провёл рукой по ковру.
           – Нас уверяли, что настоящий персидский, – зачем-то говорю я.
           Макс хмыкает, растеряно крутит в руках пробирку, толкает ногой мяч.
           – А ты в футбол играть с нами будешь? – спрашивает младший.
           – Нет, – говорит Макс и серьёзно на него смотрит, кажется, он в первый раз его по-настоящему увидел. – Нет, в футбол не буду. Не умею.
           – Тогда будешь просто смотреть, я тебе покажу, как Хант на воротах стоять умеет. Это я его научил.
           – Да-да, ты, – презрительно усмехается средний.
           – Ну, ты же знаешь нашу мать, какой там футбол, – говорит мне Макс.
           Я отворачиваюсь. Зачем мне говорить с незнакомым человеком о личном? Макс идёт назад в гостиную, движется как инородное тело. Потёртая кожаная куртка, всклокоченные волосы, богемный тип. Наверное, Виктор всё же прав с кругом, не стоит его просто так расширять. Макс поворачивается ко мне со светлой озорной улыбкой:
           – У тебя уютный дом, Аня!
           – Называй меня Анна, – говорю я.

 ***

           Все называли мою мать Милочка. Милочка – человек властный, сумасбродный и нетерпимый. Если у вас есть какое-то мнение – у Милочки оно совсем другое, противоположное вашему, и она будет отстаивать его, всё сильнее повышая голос, о какой бы мелочи ни шла речь. Пусть, к примеру, вы просто так скажете, что тетради первоклассникам удобнее покупать сразу с готовыми полями, а не проводить их самому, но нет, Милочка считает, что тетради с готовыми полями – чушь и ерунда, и не стоит их покупать, и хотя Милочке наплевать на тетради и она и не задумывалась о них никогда, но теперь она ни перед чем не остановится, доказывая вашу неправоту, и если вы не согласитесь – дело обязательно дойдёт до скандала. Дело постоянно доходит до скандала, Милочка вспыльчивая, резкая и самоуверенная, умнее согласиться в самом начале, а лучше и вообще промолчать. Я всегда так и делала – молчала или соглашалась, мне не было трудно, во-первых, другого и не знала, а во-вторых, речь всё шла о мелком, не важном или для меня не принципиальном.
           Всё изменилось, когда Милочка решила, что мне нужно стать фармацевтом. Мне было восемнадцать, и мне совсем не хотелось в аптеку, мне хотелось танцевать, я была одержима искусством, я хотела танцевать, столько, сколько позволит возраст, а затем стать хореографом, и это было важно и принципиально, и оказалось, что у нас с Милочкой много общего, и упрямство у нас одинаковое, когда важно и не о мелочах речь. И тут разразился скандал, настоящая трагедия, и очень быстро передо мной был поставлен вопрос – аптека или вечное одиночество, сиротство, неприкаянность, и я выбрала, и сиротство моё длится вот уже двадцать лет. Милочка, разумеется, знала и где я, и что о мной, у Милочки всё всегда под контролем, но не было сделано ни одного шага навстречу, сказала – отрезала, она всегда гордилась этим: сказала – сделала, как отрезала. Двадцать лет, через три месяца будет двадцать один.

 ***

           Я стою у забора, мокрые ветки лезут в лицо, холодно, но до моего возвращения от подруги должно пройти ещё два часа. В гостиной я вижу мальчиков, младший уснул прямо на полу, двое других сидят у компьютера, вроде бы не ссорятся: они всегда начинают цапаться, когда устали. Я вижу, как в спальне Макс выдвигает ящики комода. Рассматривает бельё – сначала Виктора, потом моё. Открывает шкаф, проводит рукой по бесконечному ряду рубашек, мнёт пальцами красную – из настоящего шёлка, я подарила её Виктору на день ангела, но он, кажется, так ни разу её и не надел. Макс берёт с ночного столика зажигалку, пару раз чиркает колёсиком, затем откидывает одеяло и с разгону плюхается постель, натягивает одеяло до подбородка и замирает. Ветка качается у меня над головой, капли то и дело падают на лоб, я смахиваю их, задеваю другую ветку, вода льётся мне в рукав. Я одета не по погоде, но я ведь якобы навещаю подругу.
           – Чем тебе няня не угодила? Зачем оставлять с детьми чужого человека?
           – Он сам предложил.
           – Нужно было поблагодарить, и всё на этом. Анна, мне кажется, ты заигрываешься, а речь идёт не о какой-то мелочи. Кто знает, что он будет делать в наше отсутствие?
           – Он мой брат и дядя мальчиков. Никто не присмотрит за ними лучше. И закончим на этом разговор.
           – Как знаешь, Анна, но ответственность лежит целиком и полностью на тебе, надеюсь, это понятно.
           Я говорю Максу, что иду к подруге, а на самом деле шпионю, обхожу вокруг квартала, потом вокруг дома, раз, другой. Всё же дело идёт о мальчиках, а не о какой-то мелочи, Виктору не нужно мне об этом напоминать. Мальчики – моя жизнь. Прячусь в кусте жасмина, мокром и почти осыпавшемся, смотрю в окна, а время стоит на месте. Хант лает, чует меня. Макс встаёт, аккуратно поправляет покрывало и что-то кричит мальчикам, наверное, что им пора спать. Выходя из комнаты, берёт с полки одеколон мужа и брызгает им в воздух. Свет гаснет, из гостиной мальчики гуськом плетутся в ванную, я тоже выбираюсь из куста и иду в кафе, заказываю чай с лимоном и читаю вчерашнюю газету.

 ***

           – И с тех пор ты её никогда не видела?
           – Нет.
           – И не пыталась никогда всё наладить?
           – Да вроде пыталась, но как-то вяло. Письмо написала, ответа, естественно, не было. Второе… а потом перестала. А она-то и тем более ничего не предпринимала, сказала – как отрезала, всегда этой непреклонностью очень гордилась, сколько её помню. Считала себя таким айсбергом с несгибаемой волей и гордо поднятой вершиной. Можешь плавать поблизости и заискивающе поддакивать, но попробуй только задеть хоть пальцем, а уж тем более встать на его прямолинейном пути – задавит, сокрушит, подомнёт, отшвырнёт на худой конец, плевать на все эти щепки, хоть чужие, хоть родные. И затем продолжит движение, всегда верное, всегда непогрешимо-правильное, всегда прямолинейное, и никто не в силах его изменить, ибо все для этого глупы и мелки. Главное – собственная упрямая несокрушимость, не важно, какой ценой.
           Смотрит на меня через край чашки. Утро слишком холодное и отчётливое, ничего не скроешь.
           – А тебе ведь до сих пор больно, Аня.
           – Нет, Максимка, не больно. Я вытеснила, загнала всё в дальний угол уже сто лет назад, тогда, когда познакомилась с Виктором и переехала сюда. Не потому, что началась вдруг волшебная жизнь, нет, я просто сказала тогда себе: забудь и начни сначала. Вот так свежая реплика, скажи? Вся жизнь как в мелодраме, честное слово, а теперь, с твоим приездом, как в откровенно дрянной мелодраме.
           – Нет, Аня, это драма.
Отставил чашку, смотрит на меня теперь серьёзно, и глаза чёрные, гневные. Мне начинает всё больше и больше нравиться иметь брата. Сразу взрослого, разумного и такого же, как я. Родная душа. Внезапно мне становится так хорошо, что хочется обнять его, взъерошить волосы, как я это делаю с мальчиками. Я беру его за руку и чувствую, что его лёд тоже дал трещины.
           – Да ладно, Максимка, брось, ты ещё жалеть меня начни двадцать лет спустя. Вот о тебе я ничего не знала, это жалко. Могла бы, конечно, узнать, если бы очень захотела, но не узнала. А может и хорошо, что не видела тебя в пелёнках и не меняла подгузники. Как бы я тогда с тобой сейчас на серьёзные темы говорить смогла?
           Он не переходит на шутливый тон.
           – Милочка уехала в Штаты полгода назад.
           – А ты?
           – А я не поехал. Да и нельзя было, она замуж вышла за американца, а я – совершеннолетний, как ребёнок уже не прохожу. Да и чтобы я там делал?
           – А тут что ты делаешь?
           – Тут у меня проект.
           Сказал и потупился, трёт переносицу. Не решается рассказать, да и не к месту.
           – Перед отъездом она рассказала мне о тебе, – говорит он и снова смотрит мне в глаза. – Я не поверил сначала, за все восемнадцать лет ни разу даже не намекнула, а тут спокойно, буднично так – у тебя есть сестра Анна, адрес такой-то, номер телефона такой-то, не думаю, что тебе это пригодится, но будет лучше, если ты будешь знать. И всё. Никаких объяснений, никаких комментариев, да что говорить, ты же её знаешь.
На этот раз меня уже не задевают его слова, моё личное уже не только моё, оно наше.
           – Да, я знала её. Но ты знаешь её теперь лучше.
Он очень взволнован. Ему кажется, что необходимо оправдаться, доказать, что он и на самом деле ничего не знал, ведь если бы хоть намёк, хоть полслова, то он бы нашёл, всё изменил, ему искренне кажется, что он так думает. Утро холодное и ясное, всё кажется черно-белым, резким, не скроешь ни чёрточки. У Макса глаза точь-в-точь мои, интересно и непривычно, как будто зеркало ожило и показывает тебе, как всё могло быть, но не стало. Пьёт чай с круассанами, а варенье ложечкой просто так, вприкуску. Треплет Ханта по холке, тот ворчит, но хвостом виляет.
           – Слушай, а давай со здоровяком прогуляемся? Пока дети не вернулись.
Мы идём вдоль ручья. Под деревьями тени сглаживаются, появляются полутона и оттенки, трещины расползаются всё шире, и хочется говорить.

 ***

           Танец был моей жизнью, какой, к чёрту, мог получиться из меня фармацевт? Внутри меня звучала музыка, нас было пятеро, и решение не бросать хореографию стало даже не решением, а естественным актом, как пищеварение или расчёсывание волос перед сном. Чтобы выбрать танец, не нужно было стоять на распутье, достаточно просто идти вперёд по широкой и ровной дороге, светлому длинному коридору, в конце которого огромный зал с зеркальной стеной, высокими и всегда полуоткрытыми окнами, рояль около входной двери, а за ним рыжая всклокоченная дама с сильно подведёнными глазами. По этому коридору я двигалась, сколько себя помню, и апломб твердил, что дальше будет только лучше.
           Всё детство и юность я провела в танцевальном зале. Работа, работа, работа, никаких тебе розовых кружев, никаких романтичных туфелек с атласными лентами. Мы работали в носках, так лучше тянуть стопу. Одна репетиция – дырки на полступни, мы постоянно смачивали ноги водой, чтобы не поскользнуться, наливали маленькие лужицы из лейки и наступали в них, да и пол в зале поливали: оттого и рвались носки так быстро. Зашивали, надевали по две пары сразу – обязательно белые, и не дай бог испачканные! Работали по три-четыре часа шесть раз в неделю, без выходных, праздников и каникул, и с температурой, и с болью в животе, никаких пачек, никаких закатанных с поволокой глаз – пот лился ручьями, к концу четвёртого часа начинали дрожать ноги. «Улыбаться, я сказал! Зубы на улицу! Что вы мне тут сдыхаете?! Дома сдыхать будете, куропатки жирные, лодыри!» А потом придёшь домой и пьёшь, и пьёшь как верблюд, один стакан, второй, третий… «Кушать будешь?» Мотаешь только головой: какой там кушать, хочется только пить и не шевелиться, так и сидеть на стуле, ноги кверху, руки плетями.
           И так день за днём, месяц за месяцем, год за годом. Мы были счастливы в своём мире из станка, пота и честолюбивых надежд, и почему же этому должен был прийти конец?
           Я выбрала сиротство и одиночество. Убогое одиночество, не такое, когда ты сам по себе, а как у вышвырнутого на улицу за провинности щенка, что скулит и заходится визгом, ведь мир закрылся от него белой крашеной дверью, и он не знает, бедняжка, что это только воспитательная игра, и за ним следят из окна, за каждым шагом, чтобы не сделал какую новую, страшную и непоправимую глупость, он не знает этого и воет, и царапает дверь, и становится на задние лапы, а потом, истерично всхлипывая, уходит по лужам в куст сирени, к забору, за тёмные сосны, один во всём мире, хотя хозяин уже бежит за ним под зонтом, и, конечно, отшлёпает за эту вынужденную прогулку, ну да пусть, пусть, лишь бы вместе, лишь бы рядом.
           С виду я не похожа на щенка, и уходила за белую крашеную дверь самостоятельно, спокойно и без волнения, потому что была права, о да, я была права и никогда ещё не усомнилась в своём выборе. Я уходила и была уверена, что за дверью стоят и оберегают взглядом, и зонтик всегда наготове, чтобы выскочить вслед и вернуть всё как было, если тёмные сосны подступят слишком уж близко. Но я вас прошу, с какой стати им подступать и грозить мне, когда коридор так светел и прям, и гранд-плие, и релеве, шажман-де-пье? На самом же деле, это я поняла уже потом, меня просто вышвырнули, потому что спать положено на коврике в прихожей, а не в гостиной, где картины и японские цветы в пузатых бокалах, где гипсовые балерины порхают с книжной полки на журнальный столик, и замирают, излом рук, точёные ножки, пачка слегка припорошена пылью, но это не страшно.
           – Именно этот щенок меня мучил, понимаешь? Я чувствовала себя щенком, и страдала не от действительности, которая, к слову, складывалась-таки кое-как, страдала не от раскаяния, не от чувства неисполненного долга – нет, меня мучил щенок, которого вышвырнули холодно и расчётливо, а стало быть, и раньше никогда он не был никому особо-то нужен, так, прицепился и жил, пока не мешал.
           Но это осознание уже было потом, когда всё наладилось, когда появилось время и зрелость, чтобы думать. Скажу даже точно, когда: во время первой беременности. Виктор ведь тоже чувствовал во мне эту нарастающую тоску, это беспокойство, нетерпеливость, он ведь очень хорошо меня умеет чувствовать – в своих, разумеется, целях. Он почувствовал мою нетерпеливость, и испугался рецидива, что опять глупые мечты прорвутся сквозь стабильное и разумное основание нашей жизни, и начал придумывать для меня занятия. Это повторялось три раза – и все три раза он добился успеха. Ведь главным его условием было: благоразумие. Никакой театральщины, литературщины, никаких танцев и малевания на холстах цветными кисточками. «Это тупиковая ветвь искусства – то, что происходит сегодня. Ерунда, бред, эпатаж на ровном месте, тебе незачем этим заниматься, Анна, это деградация. Если бы у танца в сегодняшней его форме было будущее – я бы первый просил тебя продолжать. Но Анна, вспомни, где ты была, когда я появился в твоей жизни. Это всё, что могло предложить тебе искусство, Анна, и благодари бога, что тебе повезло, и ты смогла выбраться. Вспомни только о своих приятельницах!»
          – Он никогда не говорит «подруги», только приятельницы. Ну да он прав – завидовать нечему.
           – А где ты была, когда он появился в твоей жизни?
           Спрашивает аккуратно, робко. Не бойся, дурашка, тебе-то я всё открою, да и что там такого особого открывать, всё не так плохо, как ты себе нафантазировал. Я училась в институте культуры, и не было, конечно, денег, и, конечно, мы танцевали в ресторанах – опять не так, как ты думаешь. Просто шоу для богатеев, они жрут рябчиков и представляют себя русским дворянством, то им цыган для увеселения подавай, а если не медведей, то девочек в лаковых сапогах на мотоциклах, и мах ногой, и поворот, и свет вибрирует, то чулок виден, то алая улыбка, то чёрный парик… В общем, всё невинно и прибыльно, и таки искусство, тот самый коридор, только в конце не зал с высокими, всегда открытыми окнами, а зал ресторана.
           – И он тебя там увидел?
           – Нет, Виктор такие заведения не посещает, говорит, клоунада и безвкусица с претензией на великосветскость. Он вообще никогда не видел, как я танцую. Мы познакомились в бюро, он должен был помочь нам открыть визы в Японию.

 ***

           Я говорю, и говорю, и говорю, бог знает, зачем я всё это рассказываю. Проснулась итальянка с дымчатых холмов – крупные зубы (верхний боковой с дуплом), громкий голос, руки пахнут базиликом и тимьяном – это она, а не Анна обрела внезапно семью. Виноградники и холмы, большая семья за дощатым столом, крепкие мальчики, песто, ригатони, жареные на решётке ломтики цуккини, трубочкой свёрнутая бресаола, красное вино – барбареско или спуманте, и брат, милый, потерянный и случайно найденный брат, одна с ней кровь, одни глаза. Спуманте сменяет бароло, веселье сменяется грустью, уже сменилось, и вино с привкусом горести и вечно несбывшихся чаяний, одно и тоже, каждый раз одно и тоже, и щекочет, и мягко давит там, где, говорят, селится душа, и хочется выплакать всё невыплаканное, открыть никому не открытое, пожаловаться на всё, на всё, что скрыто за запахом лаванды и орегано.
           Наши беседы с Максом – не беседы, а мои монологи, и с каждым выдержанным не хуже барбареско словом Макс становится мне всё роднее, хотя и понятно, что эту близость я создаю сама в себе, и Макс тут не при чём, сидит и слушает, изредка задаёт вопросы, слушает внимательно и пьёт кофе, слушает, как если бы ему и вправду было интересно, и глаза у него – как в зеркало смотришь.
О Максе я знаю мало.
           – Мне восемнадцать лет, что особого успело бы со мной случиться?
Я принимаю на веру, ведь мне главное выговориться самой, за столько лет рассказать наконец-то всё. Ах, да этого всего там – на два слова, но годами закрытое, спрятанное, придушенное извне – вот и разбухло, разрослось, как дрожжевой гриб.
           – Ты бы написала об этом.
Краснеет, как будто внезапно открыл и свою тайну, не хотел, а сболтнулось. Откидывает назад волосы, смотрит дерзко.
           – Написала бы и избавилась, это всегда помогает.
Я говорю ему о своей страсти, рассказываю свои многолетние мечты. Да, всё могло быть по-другому, всё, вся жизнь, не хватило последнего крохотного толчка, так собака толкает носом новорожденного щенка, крохотный ещё толчок – и я танцевала бы, сколько позволил бы возраст, а потом стала бы хореографом, у меня был талант, о да, уж поверь мне, у меня был талант, и страсть, и желание, я могла бы танцевать на лучших сценах, Япония была первым шагом большой карьеры, а всё упёрлось тогда в дурацкие визы.
           – Из нас пятерых визу не получила только я. Виктор позаботился об этом. Об этом, а потом обо всём остальном, до сегодняшнего дня он заботится обо мне, о нас с мальчиками, всё, что он делает – только для нас, самому ему ничего не нужно.
           – У тебя есть всё, Анна.
           – У меня нет главного, моей страсти, танца.
Я первый раз в жизни так откровенна. Я страшусь сама себя, и восторг и светлое пение заполняет грудь там, где, говорят, селится душа.

 ***

           – Пережёванная, переваренная и собранная в стеклянный куб библия. Представь себе, Анна, я видел это собственными глазами: куб запаян, в правом верхнем углу капельки испарины, на дне бурая масса, то ли блевотина, то ли.... Художник утверждает, что это библия – была бы охота покопаться и проверить, так ли, и какого года издания, не антикварная ли ценность, и целиком ли переварена или лишь избранные главы. Понимаешь, Анна, это символ, попрание всего предыдущего новыми вырожденцами, только на то и годными, что жевать и переваривать, самым физиологическим образом переваривать, чтобы быстрее расправиться. Переваривать в голове труднее, ага, это нашим друзьям-модернартистам не по плечу, «до основанья и до тла» они разрушать тоже не будут, презренье к миру, презренье к прекрасному в утончённой его форме – вот что руководствует ими, и глупость свою они прикрывают хитрыми символами, трансцендентными теориями и туманными намёками на близость к абсолюту каждого из нас.
           – Ты говоришь как старый брюзга. И ненавидишь искусство, потому что сознаёшь свою приземлённость.
           – Твой джаздэнс похож на модерндэнс как яйца инкубаторской курицы, ты хоть сама это замечаешь? И от них обоих воротит уже на втором спектакле, потому что каждый танец в своей экстравагантности является лекалом другого, который в свою очередь копирует стиль Великого N. – тут называется имя какого-нибудь современного и безвозвратно устаревшего бога от танца и закатываются в экстазе глаза. Реформаторы искусства, копирующие плохие выдумки других копировальщиков. Нет ничего более жалкого и беспомощного, чем повторенная экстравагантность, Анна, и всё современное искусство основано именно не ней.
           – Ты никогда не видел меня на сцене, тебе не понять, каково это – создавать. Если ты насильно запретил мне заниматься искусством, то от этого не стал ещё прав!
           – Если бы ты хотела заниматься искусством (ударение на этом слове и пауза, и приподнятые брови, чтобы подчеркнуть), то я бы помог тебе во всём, как помогаю всегда. Я всё делаю только для тебя, Анна.
           Аргументы рассыпаются о насмешливый взгляд, куда мне тягаться с Виктором? После разговоров появился старший, и Виктор всегда следил, чтобы я не переутомлялась и чтобы времени на дурные мысли не оставалось. А потом появился средний, и младший, и Хант, и всё на свете делалось только для нас с мальчиками, и его спина становилась всё шире, а поступь всё увереннее, и отдых в горах зимой, и водные лыжи летом, дурочка ты дурочка, посмеивается он, какие танцы, глянь на своих приятельниц, где они приземлились?
           – А что с ними стало?
           – Уехали в Японию, им же визы открыли. Но ничего стоящего не нашли.
По русским ресторанам танцевали, потом всё ближе к деньгам, платье всё короче, вырез всё глубже, публика всё пьянее, и все ночи напролёт, но это ничего, это же только на короткое время, утром следы ночи в уголках губ, а потом и в уголках глаз, и перегар, и платье складками на талии, да на кой чёрт то платье, лишь бы деньги, это же ненадолго, а потом домой, и всё наладится.
           – Они всегда клушами были. Я с ними больше не встречалась, через знакомых узнала.

 ***

           – Анна, ты заигрываешься. Ты делаешь из него чуть ли не члена семьи.
           – Он и есть член семьи, Виктор. Если ты забыл, он мой брат.
           – Которого ты знаешь без году неделю. Не смеши меня, Анна, ты прекрасно понимаешь, что я имею в виду. Пусть по крови он тебе и брат – и заметь, только наполовину, что и кто намешан во второй половине, никто не знает. Но, по сути, он нам чужой.
           – Ты мне тоже был чужой, и даже без капли крови.
           – Господи, причём тут я, Анна? Я говорю о том, что ты, как наивная девочка, бросаешься с распростёртыми душой и сердцем к первому встречному, который, если на чистоту, весьма странный тип. И это всё, потому что у вас одинаковые глаза?
           – Он мой брат, Виктор. И даже если ты по своему обыкновению его оскорбляешь – как ты оскорбляешь и моих подруг, и мои увлечения, и всё, что хоть как-то становится мне близким – моё отношение к нему не изменится.
           – Нет, теперь я хам и монстр! И это всё из-за непонятно кого в кожаной куртке. Вспомни, как ты боялась идти на встречу, как не верила, как сомневалась.
           – Но мои страхи же не оправдались? Ты ведь первый смеялся надо мной.
           – Анна, пойми, я говорю так не из-за эгоизма…
          – Именно из-за него. И из желания всё на свете контролировать и подчинять.
           – Анна, это всё твои обычные глупости, я понимаю, виновата твоя старая травма, и я молчу, не сержусь на тебя никогда. Но теперь ты вводишь в наш круг чужого, и это уже не смешно. Подумай хотя бы о мальчиках.
           – Не смей шантажировать меня мальчиками!
           Тут он понимает, что переступил границу, понимает, но поздно, слово прозвучало, как взять его назад? Он пятится, как пятится огромный ротвейлер от шипящей кошки, а у кошки ярость в глазах и безумие, и шипит, и размахивает лапой, и ничего не остаётся, только поджать обрубок хвоста и пятиться, пятиться, не спуская с неё глаз, а она наступает, и шипит, и норовит крючками когтей побольней впиться в морду, и сама-то она не больше этой морды, но в ярости и безумии не замечает крепких клыков, да и клыки показываются не в угрозу, а чтобы спасти хоть как-то своё достоинство, сгладить поражение хоть в собственных глазах, и только за дверью, отбежав на пару шагов, встряхнуться, мотнуть головой, тявкнуть что-то невнятное и с независимым видом потрусить прочь – авось никто и не видел.
           – Не смей шантажировать меня мальчиками!
Если и есть в жизни твёрдая опора – незыблемая, устойчивая, спокойная, фанатичная, гордая, тщеславная, вечная, вечная и нерушимая! – то это мальчики.

 ***

           Якобы невзначай, с деревянным лицом, не глядя в глаза:
           – А Виктор не мог бы помочь мне с проектом?   
           – Нет.
           Молчит, откинулся в кресле, долго пьёт чай.
           – Ты в отличной форме, Аня, словно каждый день тренируешься.
           Я ничего не отвечаю, но мне приятно, и Макс это знает. Длинные рельефные ноги, всегда прямая спина, ни капли лишнего жира – это дело чести, последний танцевальный рубеж, который я никогда не сдавала. Широкобёдрой итальянкой я бываю только в туманных мечтах.
           – У меня к тебе предложение, Аня. Уверен, тебе понравится.

 ***

           И вот теперь я часто ухожу из дома, тайком и украдкой, под выдуманными предлогами – то завтракаю с приятельницами, то помогаю кому-то организовывать вечеринку, то присматриваю новую мебель в гостиную. Детям снова и снова заказана няня.
           – Слава богу, Анна, что ты вернулась в себя. Ну-ну, не сердись, но честное слово, какая же нянька из восемнадцатилетнего парня?
Виктор очень рад, он даже не рассказывает мне больше, какой подозрительный тип мой брат. Он рад, что приходит нянька, он рад, что я не сижу постоянно дома, а занимаюсь маленькими женскими делами – выбираю Эмме платье на выпускной вечер дочери, смотрю, как Рита берёт уроки верховой езды.
           – Нет-нет, попробовать я пока не готова. Но наблюдать за лошадками мне нравится, пойду опять в следующую среду. А может, и в пятницу тоже.
Виктор рад, какая благоразумная у него жена. Все занятия милые, безопасные, кругу ничем не угрожают. К детям приходит няня, старшему она уже не нужна, но всё равно, человек в доме, вернёшься из школы – и не один.
           – Как ты думаешь, может ему тоже начать на лошади ездить? Возьми его в пятницу с собой, пусть посмотрит, как там.
           – Нет, в пятницу ему там скучно будет, Рита ездит туда-сюда – и всё, к тому же скоро контрольные в школе.
           – Ну, как знаешь.
Виктор рад, что я теперь не сижу безвыходно дома, что я улыбаюсь и не перечу так часто.
           – Ты же это только из упрямства делаешь, дорогуша, потому что тебе скучно, потому что не хочешь заняться собой, у тебя нет ни одного хобби.
           – У меня есть мальчики.
           – Да, наши мальчики – чудесные дети.
           – Мне достаточно этого, Виктор. Не придумывай мне искусственных занятий.
           – Ну, как знаешь.
Да, теперь я знаю всякое разное, теперь я не сижу дома, и няня должна ко всему ещё и готовить обед.
           – Я пообедаю в городе. А мальчикам приготовьте томатный... Нет, поджарьте, пожалуйста, отбивные и сварите рис.
По вечерам мы по-прежнему играем в карты, но днём меня нет, ухожу в десять, возвращаюсь к четырём, мальчики бросаются мне навстречу, рассказывают, что рис был пересоленный, а отбивные жёсткие. Я помогаю делать уроки старшему, проверяю крючочки и палочки среднего, катаю младшего верхом на Ханте.
           Пришел, пиджак на вешалку, дипломат на полку.
           – Сегодня жара не продохнуть. Плохо для урожая, наверняка к осени поднимутся цены.
           Целует меня в щёку. Дела хороши, у Риты тоже, мальчики играли с няней в саду, строили шалаш. Сейчас будем ужинать.
           Виктор ужасно рад, что у него такая благоразумная, улыбающаяся жена.

 ***

           В зале темнота.
           Гул барабанов всё нарастает и нарастает, один бесконечный тревожный звук, и постепенно начинает казаться, что гул растворён в воздухе, обволакивает тебя как войлочный ком, чувствуешь вибрацию кожей, темнота и бой барабанов, всё скорее и скорее, всё громче и тревожнее, сердце начинает метаться, сбивается с ритма, а звук всё растёт и растёт, наконец достигает апогея – и разрывается пронзительным свистом гитары.
           Темнота и внезапная тишина.
           Тишина и грохочущее по инерции сердце.
           Но вот темнота отступает, медленно заливается красным сначала сзади, по самому краю сцены, как восход огромной луны, потом всё ярче, всё интенсивнее, и вот уже темнота превратилась в алое полотно, а на нём – неподвижный женский силуэт, чёрное на красном, выгнутая спина, ровный профиль, властно выкинутая вперёд рука.
           И снова вступает гитара – но не так, как минуту назад, нет, без вопля, без крика, тихо, но как сжатая пружина, сдерживаясь, сжимая в кулак страсть и ярость, тихо, но чеканя каждый звук, и чувствуешь дрожь неимоверным усилием сдерживаемой ярости и тоски, и силуэт, повинуясь музыке, начинает двигаться – сначала только кисть, самый маленький пальчик, потом всё тело изгибается, ломается, извивается в такт гитаре. Сцена пуста – только звук и женский силуэт, подчинённый гитаре, и на какой-то миг кажется, что ничего другого во вселенной и не существует.

 ***

           – Аня, ты была потрясающа! Никакого сравнения с репетициями, хотя уже на них ты была великолепна!
Конечно, льстит, но льстит от радости, искренне. Я действительно была хороша, такое чувствуешь сама, чужая похвала ничего не добавит, но я слушаю с удовольствием, захожусь счастливым смехом.
           – Представляешь, я даже забыла на мгновенье где я, что делаю, что должна делать. Это всё Лёша со своей гитарой!
           – Лёша тоже молодец!
           Хлопает его по плечу, обнимает, бодает головой. У обоих улыбка не может сойти с лица, у меня тоже губы то и дело самовольно расползаются, и хочется броситься на шею Максу, бросаюсь на шею Максу, обнимаюсь с Лёшей, хочется шума, дымного и пьяного сборища до рассвета, хочется музыки, хочется забыть обо всём, обо всём, свобода, и плевать, что спряталось за этим словом!. Я возбуждена и всё ещё ярко накрашена, ботиночки из розовой замши намокли в лужах и наверняка испорчены, под зонтом я прячу только лицо, а кругом ветер, и дождь, и хочется кричать на весь мир:
           – А-а-а-а!
           – А-а-а-а-а-а! – орём мы хором и сгибаемся от хохота, это истерика, экстаз, высшее счастье.
           Мы идём в бар, оттуда в другой, я пью коньяк, но залпом и весело, никакой богемной меланхолии. Мы гуляем по улицам и горланим песни, с громким топотом бежим наперегонки до угла, кто-то падает, в баре показывает разбитую коленку и порванные джинсы, я говорю, что нужно промыть ранку перекисью и заклеить пластырем, все хохочут, дуют на коленку, поливают коленку синим коктейлем, я пьяна не хуже других и продолжаю пить коньяк, и красный силуэт на чёрном фоне всё кружится, кружится, и ломается линия рук.

 ***

           Утро серое, строгое, холодное. Уже которую неделю не прекращается дождь, и всё на свете состоит лишь из воды, бегущих капель и тёмных силуэтов деревьев. Стулья изящные, но неудобные, чёрные ножки столиков впиваются в ледяной мрамор пола, мы сидим у окна, кроме нас в кафе никого. На мне строгое серое платье, Макс съёжился на холодном стуле, внезапно не узнаёт меня, того и гляди перейдёт на «вы». Куда только делась итальянка с дымчатых холмов! Ах, дурачок, не бойся, она там, под навесом из виноградной лозы уже обжаривает душистый чеснок, в её мире теперь всегда будут солнце, простота и гармония, здоровые дети, чистый дом, льняные занавески, вокруг дома оливковая роща, и куда ни глянь – холмы, холмы, холмы. В сером платье я похожа на английскую мышь, говорит Виктор.
           Мне не хватало правильных слов, чтобы объяснить девочкам, что такое быть одной из струн гитары. Танец - он не только снаружи. В их возрасте я тоже этого не чувствовала, я чувствую это теперь, после двадцати одного года щенячества, вечно несбывшейся мечты, тайных страданий, незаметно для самой себя возведённых в ранг мученичества, и только мальчики на сером тоскливом фоне.
           – Нет, я не передумаю.
           – Но Аня, ведь это же только начало, успех не падает с неба в первый же вечер!
           – Я понимаю, Максимка, всё понимаю, но не передумаю.
           – Потому что не было фурора?
           – Нет, не поэтому.
           Я и согласилась ведь только на роль хореографа, научить девочек чувствовать гитару, составить ей достойную партию. «Гитара и жизнь» хотел назвать проект Макс, поганенькое название, его заменили потом на эпатажное. Но девочки не понимали, совершали механические трюки и художественные изгибы позвоночника, а танца всё не было. Виртуозные каприччо на гитаре были, фаду были, рваные стихи, пантомима, немое кино в гитарном сопровождении – всё уже было, а танца не было, физкультура под музыку получалась, а не жизнь, и я показывала снова и снова, даже выходила из себя.
           – Лучше тебя никто не станцует, ты же знаешь.
           Я улыбаюсь и глажу его руку.
           – Джаздэнс танцевать не трудно. Как не трудно всё в современном искусстве.
           – Я тебя не понимаю, Анна.
           Я глажу его по волосам, таким же чёрным и гладким, как у меня. Я чувствую себя и его матерью тоже, теперь я чувствую себя матерью большого семейства – в нём и круглоголовые мальчики, и широкоплечий Виктор с неприятием современного искусства, и вымокший в ручье Хант, и Макс, и Рита с лошадями, и театр, и дождливые улицы, и безвозвратно испорченные розовые замшевые ботинки, и гитара, и тишина, чёрный силуэт на кроваво-алом фоне. Конечно, он не понимает. Как ему понять, что я, наконец, освободилась, нашла свою гармонию, и мне больше не нужно лелеять тайные обиды и всё не сбывающиеся надрывные мечты из прошлого. Что я внезапно поняла: уже давным-давно танец из самоцели превратился для меня в эмблему, фетиш, символ истинного самовыражения. Но истинная Анна изменилась, она ушла далеко вперёд – от зависимости, от сиротства, от экстравагантных перевоплощений. Она теперь уже намного больше, чем просто танцовщица, какой была двадцать лет назад. И потому, Максимка, мне больше не нужно любой ценой выходить на сцену. Я помирилась с жизнью и только теперь по-настоящему начинаю её любить.

           Я разрываю тонкую ткань шерстяного серого платья, в котором столько лет была похожа на английскую мышь, а под ним, гляди, крикливая широкая юбка, и уверенные бёдра, громким голосом я зову семью под навес, за длинный дощатый стол, и руки мои пахнут тимьяном и базиликом.




© Copyright: Конкурс Копирайта -К2, 2020
Свидетельство о публикации №220012700013 


опубликовать - http://www.proza.ru/comments.html?2020/01/27/13