Осенний сон

Лидия Филановская
                Лидия Филановская

                Осенний сон

Когда-то она была маленькой девочкой, носила светлое платьице, чепец и голубой плащ. Она отчетливо помнила, что плащ был именно голубой, цвет ей нравился больше всего. Совершенно точно, что ее рыжие волосы тогда не имели столь дразнящего, вызывающего оттенка. Сейчас, когда ей исполнилось четырнадцать, они стали просто-таки огненными. Симон поэтому кое-кто называл «лисица». Ей же было все равно, как ее зовут, она даже не знала толком своего возраста. Мать - круглолицая, розовощекая толстушка, одетая всегда в черное - каждую осень напоминала ей: «Сегодня, Симон, тебе исполнилось столько-то». Потом мать молилась, тяжело опускаясь на колени перед распятием, оставляя в потревоженном воздухе запах своего уютного тела.
Мать звали Мари. Маленькой Симон казалось, что имя это матушке совсем не подходит: Анна или Тереза - так должны были ее звать. Пышная, белокурая, белокожая, глаза прозрачные, светло-голубые, как речная вода в погожий день. Симон, любуясь матерью, ее необыкновенным, беззаботным, добрым лицом, пила какой-то небесной свободы. Симон вообще жила, словно веточкой плыла по воде, - хорошо, если зацепится за высунувшуюся со дна корягу или за ствол упавшего дерева, - нигде не задерживаясь надолго. Симон была еще и как маленькое семечко, которому никак нигде не прорасти, все его носит ветер.
Симон, выслушивая упреки в легкомыслии и малодушии, впрочем редкие, как и любые замечания касающиеся ее, думала, что стала такой из-за матери, из-за ее прозрачных голубых глаз и странного, слишком доброго характера. Нет, решительно в Мари было что-то не так, нечто скрывалось за ее равнодушием. Будто еще один человек жил в ней, его-то и звали Анна или Тереза.
Мари, конечно же слышала, что дочь называют лисицей, но не обращала на это внимания. Ей было, по-видимому, все равно. Она любила носить темные атласные платья с кружевами. Ни на что не было денег, Симон не видела лакомств, а Мари обязательно нужно было одеваться, как благородной даме. Она была из богатой семьи, Симон кое-что об этом слышала. Наверное, одеваться со вкусом было не столько прихотью, сколько привычкой Мари. Какое имело значение, где она брала деньги, все жили, как умели и как хотели.
- Ты у меня совсем как бездомная собачка, - говорила мать с улыбкой.
Мари очень любила нюхательную соль. После разговора с дочерью она всегда нюхала ее и, прослезившись от удовольствия, улыбалась. Где она брала эту соль? От кого досталась Мари чудесная золотая шкатулочка, в которую соль и помещалась? О чем были мысли Мари, о чем она мечтала, глядя на сияющие облака, подплывшие к печной трубе дома напротив? Куда уходила время от времени? Чем жила Мари? Это Симон не касалось.
Симон сама пропадала весь день. Мать тоже ее ни о чем не спрашивала. Не сокрушалась она, что дочь, прохлаждаясь без дела, ничему не учится, и даже, если та появлялась с разорванным платьем, не ругала ее, как и не переживала по поводу синяков и ссадин на ее теле. Симон, избежав наказания, вздыхала с облегчением, но в глубине души она не понимала мать. Ожидая от Мари другого, она признавалась себе, что подобные отношения ей в тягость, делалась неуверенной, ей казалось, что она совсем ничего не понимает в жизни.
Симон не случайно называли лисицей, что-то в ней, подросшей, было от этого хитрого зверька, какая-то адская тень, никому не дающая покоя. Одна Мари относилась к некрасивой дочери миролюбиво, стремилась ее приласкать. Всем остальным нестерпимо хотелось ее как-то задеть. Девочка очень остро чувствовала неприязнь окружающих, так резко контрастирующую со спокойной ласковостью матери.
А ведь когда-то Симон была довольно милым ребенком. Гадкая привлекательность еще не пробилась тогда в ее внешности, не показалась на поверхности своим отвратительным побегом.
У Симон раньше были не только миленькое личико и красивые золотистые волосы, у нее было еще много братьев, целых четыре, был и отец. Маленькой Симон братья запомнились одетыми в скучно-серое, наверное, из-за этого она их тогда плохо различала. Они казались ей на одно лицо. Она же выделялась среди них: и сияющими волосами, и цветным светлым платьем.
 Братья спали в большой проходной комнате, отец и мать располагались на ночь в соседней. Симон отводился чулан без окна, в котором едва помещалась кровать. Ночью все мочились в один горшок. Обычно посуду ставили в комнате братьев, отец же, поднимаясь утром раньше всех, блуждая в утренних сумерках, часто натыкался на горшок и опрокидывал его. Ух, и разило же потом от впитавшего мочу дощатого пола! Поэтому ночную вазу скоро решили ставить в каморку к Симон, тем более, что в основном ею пользовалась она. В летние ночи в непроветриваемом чулане становилось невыносимо душно, а тут еще зловоние... Крышка посуды была давно потеряна, а прикрыть горшок чем-то другим Мари не догадывалась. Симон любила ночью перебираться в соседнюю комнату братьев, где ложилась прямо на прохладный пол под открытым окном.
 Однажды ночью, - стояла жуткая темень, свеча не горела, не было и луны на небе, - один из братьев, это был Жак, конечно, это был он, у Жака всегда очень плохо пахло изо рта, - подкрался к Симон, задрал ей платье по самые уши и стал запихивать что-то теплое, гладкое, упругое ей в анус. Симон сразу поняла, что это такое.
Гуляя в ближайшей деревне, Симон не раз видела, как совокупляются животные. Сперва, наблюдая соития собак, лошадей и овец, Симон плохо понимала, что происходит, отчего те ведут себя подобным образом. Ей было немного страшно. Беглое замечание бородатого крестьянина, что скоро у Каурки будет приплод, немного прояснило дело, но Симон все равно была удивлена.  Назначение этого неказистого органа казалось неожиданным. Дети родятся от любви, но почему же именно некрасивые гениталии олицетворят в человеческом теле это высшее чувство, ведь о них говорят – срам. Потом Симон не раз слышала о соитии - например, в прачечной, об этом говорили запросто и с интересом, но Симон почему-то было всегда странно и страшно представлять себя участницей подобного. И теперь, когда все произошло, Симон была в шоке, и ведь она не ожидала, что ее причинное место вот здесь. Симон совсем не знала своей анатомии, ей казалось, что то откуда облегчаются по маленькому и есть  заветный вход. Но выходило, что в своих представлениях она как будто ошибалась дверью. Это усилило ее смятение; и еще боль, адская режущая боль. Было очень больно.
Она, терпя боль и страх, думала о том, почему на улице не горят фонари. Она хотела кричать, неизвестно о чем был бы ее вопль, может быть, она закричала бы: «Свет!» или Фонари!». Но Жак закрыл рот сестре широкой ладонью. Ладонь у парня была грубой и заскорузлой, в зазубринах стертых мозолей: Жак после того, как его прогнали из кожевенной мастерской, помогал торговцам на рынке разгружать товар. Зачем-то второй рукой он зажал Симон и нос, к боли прибавилась мука удушья. Симон, задыхалась, изнемогала от этой боли и рвущего на части страха. Она лежала на боку, спиной к Жаку. Сделав свое дело, Жак зачем-то укусил Симон за ухо и, закашлявшись, словно у него запершило от волнения в горле, отвернулся. Он не ушел к себе, а захрапел рядом на полу. Симон еще какое-то время слушала храп и посапывание братьев. Кто-то громко испортил воздух, а она, стараясь не замечать вони, ловила тонкие струйки свежего воздуха, проникающего в приоткрытое окно.
Душная, безлунная ночь, перевалив середину, стала прохладней. Симон вспоминала, как Жак, ритмично двигаясь, ударялся своим телом о ее ягодицы. Она вспоминала даже не боль от проникновения, а именно это прикосновение. Симон задрожала, ей хотелось расплакаться, но, понимая тщету громких рыданий и тем более тихих слез, молчала. В предрассветные часы сон трудившихся весь день мужчин был особенно крепок. А мать - мать Симон не хотелось будить, не хотелось расстраивать ее, нарушать своим горем обычное безмятежное ее настроение.
Перебравшись к себе в чулан, Симон скорей залезла под тонкое одеяло. Она хотела молиться, но не могла произнести ни слова. Судорожно сжимая руки на груди, она жалобно стонала, ее сдавленный голос был похож на тихий собачий скулеж.  В конце концов, подтянув к животу колени и обняв их, она заснула.
Проснулась она довольно поздно. Комната была беременна светом. Мухи, попав в новый для себя мир, суетливо летали.  Вились  в воздухе, бились о стены, стекла, потолок и иногда вдруг, как будто  устав от борьбы, примирившись с пленом, молниеносно садились. Оказавшись на поверхности стекол ли, мебели, пола, других вещей, они начинали осторожно знакомиться с неизвестными дебрями.  Ползая, они вели себя очень солидно, как господа выбирающие поместья. В том, как они вдруг замирали, можно было увидеть задумчивость этих господ, настороженность, в том же, как потирали лапки - их довольство, удовлетворение от удачной и выгодной сделки.
Один лучик яркого света, пробиваясь сквозь маленькое окно на лестнице, засовывал нос в приоткрытую дверь и, делая шаг навстречу, улыбался. Братьев давно уже не было, не было и отца. Мари шила, сидя на краю своего ложа. Она была в одной рубашке, без платья. Его-то она как раз и чинила. Ее полные ноги свешивались, как с мостика, как если бы она их захотела помочить в воде. Ноги были бело-розовыми, как новорожденные поросята. Заметив, что Симон встала, мать приветливо помахала ей из соседней комнаты, но не подошла, не позвала, словно сейчас рядом с нею был более важный для нее маленький ребенок.
Симон помочилась в горшок, стоящий как всегда в углу ее каморки. Он, конечно, еще не был вынесен. Братья и отец этого не делали, не выносила посудину и мать, не столько, наверное, брезгуя, сколько забывая. Симон же, видя уверенное равнодушие братьев, считала, что выносить нечистоты должна именно она.
Острый запах мочи уже распространился по дому. Симон как можно скорее, пытаясь не смотреть на противную, гадкую жидкость и не вдыхать испарений, взяла горшок и понесла его на улицу. Посуда была полной, нужно было аккуратно спускаться по лестнице, чтобы ничего не пролилось. Стесняясь своей ноши, Симон прошла мимо хлопочущей в нижнем этаже соседки, - она-то как раз, все поняв, не стала бы смеяться, - и скорей, просеменив через двор, вылила нечистоты в палисадник, под бутоны диких нарциссов.
Затем, вернувшись в их приятно пустую комнату, высунулась по пояс в окно и, вдохнув пахнущего нагретым деревом воздуха, улыбнулась. По подоконнику полз зеленый переливающийся жучок. Посмотрев на него, Симон чуть не рассмеялась. С раскрывшимся от нечаянно нахлынувшей радости сердцем она окинула взором небо. Сегодня оно имело какой-то необыкновенно густой голубой цвет.
Вдруг два голубка прилетели на крышу дома напротив. Самочка была серенькой, совсем не крупной - это был невзрачный дикий голубь. Самец же, напротив, казался породистым. Упитанный, с ярким оперением, широкой белой грудкой, мохнатыми шароварами. Неужели эта птица с голубятни какого-нибудь богача? Пренебрегая своими породистыми подругами, голубок выбрал эту – дикую и скромную - соплеменницу. Думая о безоглядной решительности голубка, покинувшего ради любимой родное гнездо, Симон восторгалась им.
Но голубка не спешила уступать ухаживаниям красавца. Напротив, она стремилась поскорее избавиться от назойливого внимания. Всем своим видом самочка показывала, что голубок не желателен. Знатное его происхождение и красота для голубки ничего не значили.
Симон не понимала голубку. Чего же ей надо? Что видит она, чего не видит Симон; почему пренебрегает таким подарком судьбы? Эта безродная дурнушка не имела право отказывать лоснящемуся аристократу. Ведь она хуже него и поэтому должна подчиняться ему во всем, следовать малейшему его желанию. Но голубка совсем не считала себя худшей. Что же знает эта дикая голубка, что дает ей такую уверенность в себе?  На мгновение Симон поняла что-то, главным в этом было открытие, что она сама лишена этой самой природной уверенности в себе. Она и помрачнела, и обрадовалась одновременно. В руках она держала ленту со стола. Ей вдруг очень захотелось бросить ленту вниз, расстаться с ней, чтобы кусок материи полетел, подхваченный ветром, и плавно опустился под ноги прохожим. Симон еще раз посмотрела на небо, на крышу дома напротив. Прямо на крыше росло деревце, в эту пору оно распускалось. Тонкую зелень побелило весеннее солнце. Симон, глядя на частичку милой ее сердцу природы, почувствовала запах скошенной травы; в памяти всплыл нежный бутон жасмина, спрятавшийся под зеленым листом.

У Симон в это теплое весеннее утро не было никаких дел. Она побежала за город, туда, где все цвело. Скорей по пыльной дороге на зеленый луг, где первоцветы уже сменились тюльпанами. Их сомкнутые бутоны так сильно напоминают какую-то потайную часть тела, говорят что-то о теле, но вот только что - никак не понять, и от этого можно сойти с ума. Нет - только любоваться цветами и ни о чем не думать, глядя на них. А вот и кусты сирени. Благоухающие облака готовы захватить в плен, и совсем неизвестно, добры ли их намерения. С цветущими растениями нужно держать ухо востро, в своей сущности, они могут оказаться далеко не так прекрасны и добры.
Наконец-то фруктовые сады. Бело-розовая пена яблонь. Они-то не обидят. Загляни за нежное кружево цветения и увидишь немолодую, смуглую изработавшуюся женщину. Симон знала одно место, где за садом протекал холодный от вечной тени ручей. Наверное, единственный луч солнца попадал в темную воду именно здесь, где прибрежные деревца, расступившись, дали вздуться зеленому холмику.
Пение птиц. Эти создания, кажется, читают партитуру прямо с листвы и неба. Счастливая, Симон упала в траву. Зеленые стебли тянулись к небу, а дальше, на темных, скрюченных ветвях диких яблонь были бело-розовые облака цветения, над которыми уже простиралось необыкновенное глубокое голубое небо. Как хорошо, что Симон может провести здесь целый день. Она то дремлет, то, не думая ни о чем, просто валяется, смотрит на небо, на окружающую ее природу, то ищет съедобную траву – совсем как вырвавшийся на свободу  зверек.
Весенний вечер – он особенный. У пасущихся рядом гусей красные клювы, такой же клюв есть у весеннего вечера, он старается им ущипнуть. А еще слышится в зеленых сумерках мычание коров. У мужика на проезжающей мимо телеге уже такое загорелое лицо…
Ночью кто-то позабыл задуть свечу - наверное, это была рассеянная Мари. Мужчины, хорошо потрудившись, спали в эту весеннюю ночь особенно крепко. Мари же, страдая бессонницей, выпивала на ночь какой-то отвар. Симон проснулась как от толчка, в каморке ей опять показалось душно. Хотелось глотнуть свежего воздуха. Пройдя в комнату братьев, она подошла к окну. На небе появился тонкий, молодой месяц. Этот обрезанный ноготок был выкрашен в живой белый цвет. Может, Симон, не проснувшись до конца, продолжала смотреть сон, но ей казалось, что месяц поворачивается к ней то одним, то другим боком и, звуча все громче, пытается напугать.
Жак, наверное, подкарауливал сестру. Он, незаметно приблизившись, накинулся на Симон сзади. Она от неожиданности вскрикнула бы, но брат, как и в прошлый раз, успел зажать своей жертве рот. И опять она, почувствовав запах гнили, сразу поняла, кто это. Странно, но Симон даже обрадовалась происходящему, решив, что понравилась брату.
На этот раз Жак ничего не перепутал (неужели Мари оставила свечу затем, чтобы ему было лучше видно?) и штука его забралась туда, куда нужно. Он наклонил Симон, так что она совсем перегнулась через подоконник, и широко развел ее ноги. Он до обидного грубо, словно это были деревянные подпорки, расставил их своей коленкой. Симон снова было очень больно. Режущая боль: что-то внутри сопротивлялось действиям брата.  Она понимала, что лишается сейчас невинности. Симон почему-то считала, что ее участь - оставаться девственницей до смерти, и это ее печалило, и поэтому сейчас, чувствуя движения брата, она даже радовалась.
Симон, свесившись с подоконника, смотрела на улицу. Сперва глаза ее были закрыты, но потом она их открыла. Процесс не захватывал ее. Ей не было уже очень больно, она перестала сопротивляться и не делала попыток кричать, - Жак убрал руку от ее рта, - но не было и приятно, она, отвлекаясь от происходящего, смотрела на улицу. По-видимому, было немного заполночь. В начале улицы, у кабачка, догорал факел. Кто-то шел не спеша. Не похоже было, что то подгулявший завсегдатай этого ближайшего питейного заведения. Тело Симон ритмично колыхалось, вторя напористым движениям Жака, сама она с деланной внимательностью рассматривала незнакомца. Это был, живущий через два дома от них лекарь, в темноте мелькали его полосатые чулки.
 Все-таки Симон более была рада произошедшему. Она была теперь не хуже тех молодых женщин, которых часто встречала в прачечной. Они всегда так оживленно болтали, рассказывая о своих любовных делах, и лица их светились надменной гордостью и довольством.
После Жак позвал Огюстена, чем разочаровал Симон, она-то думала, что брат любит ее и ни с кем не хочет ее делить. После этого Симон уже стало все равно, что с ней делают. Когда ее отпустили, она старалась не смотреть ни на Огюстена, ни на Жака. 
Так было каждую ночь. Жак чаще всего сам приходил к сестре в каморку. Он стягивал Симон с кровати и, довольно посапывая, занимался любовью на полу. Как-то после всего, укладываясь, он сказал, что ему надоело совокупляться с овцами. Симон была рада исполнять эти по-прежнему казавшиеся странными обязанности, ей только не нравилось, что у Жака изо рта плохо пахнет.
Брат теперь приносил ей сдобную булку. Вечно голодная, она, накидываясь на булку, удовлетворенно думая о том, что мужчина что-то ей дарит. В той же прачечной девочка слышала, что ухажер обязательно должен что-то дарить. Улыбаясь, Симон с гордостью и облегчением сознавала, что вот и у нее теперь есть заботливый и благодарный мужчина. Правда, Жак, едва закончив дело, валился на пол, служивший ему ложем, и замертво засыпал, не проявляя больше никакого интереса. Она же, набивая булкой рот, слушала его храп за стеной, и отличала его от храпа остальных братьев.
Огюстена теперь не звали, но вечно нервный и подозрительный, средний брат, пробудившись не то от шума в каморке, не то от жгучей зависти к брату, нашедшему такой простой выход, иногда занимал место Жака. Симон несколько раз позволила Огюстену делать с собой то же, что и Жак, но потом терпение ее лопнуло, ведь Огюстен, и совокупляясь, оставался злым и грубым и не дарил ничего. Однажды, не вытерпев, она стала нещадно царапать Огюстену лицо. Огюстен не прекращал своих действий. Мотая головой, разбрызгивая пот со лба, он пытался увернуться от рук сестры. Симон была как обезумевшее в человеческом плену дикое животное, но силы были неравны. Зачем она подпустила к себе Огюстена, ведь он никогда не нравился ей, хотя у него прекрасные белые зубы и чистая кожа. Румяное свежее лицо Огюстена чаще всего имело угрюмое выражение. Счастливая улыбка, - у среднего брата была удивительная, открытая, счастливая улыбка, - озаряла его очень редко. Если Симон называли лисицей, то Огюстену с его угрюмым лицом и тяжелой нижней челюстью подошла бы кличка «обезьяна».
Внезапно на помощь пришел Жак, он изо всех сил отшвырнул Огюстена. Симон не ожидала такого яростного напора от низкорослого Жака. Ей было приятно, что старший брат защищает ее. Дрожа от ярости, Огюстен ретировался. Он больше никогда не делал попыток овладеть сестрой.
Прижавшись к Жаку, Симон говорила, что хочет в мужья только его, а близость Огюстена ее пугает. Она его не любит, не любит, хотя у него такой заразительный смех, и покрытые растительностью руки кажутся совсем не безобразными, а очень привлекательными. Не по-мужски нежные локти... Симон часто любовалась оголенными до локтей руками Огюстена. Но ей все равно нравится больше Жак, его смеющиеся глаза в сеточке ранних морщин. Жак всегда казался Симон очень взрослым, а его глаза напоминали ей глаза отца.
Сколько было лет Симон тогда? Прошлой осенью, как напомнила Мари, ей исполнилось одиннадцать. Сколько было Жаку, Симон совсем не знала, он казался ей уже очень взрослым.

Вскоре после того, как Симон исполнилось двенадцать, в городе началась эпидемия. Умер Жак и Огюстен, умер отец. Впрочем, Жак-то как раз скончался не от чумы, а раньше, от какой-то внутренней болезни. Эпидемия началась поздней осенью, а когда заболел Жак, деревце, растущее на крыше дома напротив, только начало желтеть. Это была березка, несколько ее листьев, казалось, трепетали на ветру меньше остальных. Желтые, как золотые монеты, только совсем не ценные.
Жак недолго хворал. Быстро изменилась его внешность. Заострились черты, лицо, сделавшись неузнаваемым, старым, приобрело безобразно-желтый цвет; пожухла и увяла кожа; тело стало слабым - это Симон остро почувствовала. Однажды ночью у Жака началась рвота. Мучимый страшными спазмами, он долго не мог отойти от горшка. Теперь каждый день по несколько раз он выблевывал из себя зеленую массу. В конце концов у него начались адские боли. Брат, покрытый испариной, не помня себя, дико кричал.
Позвали лекаря. Он еще только поднимался по ступенькам, - мелькали полосатые чулки, а башмаки, наверное, были великоваты, они очень шлепали, - а Симон уже чувствовала, что, как будто припечатывая шаг, к ним поднимается горе. Покашливая в душном от миазмов болезни воздухе, господин Жанжен - так звали лекаря - приступил к осмотру больного. Оттянув Жаку нижнее веко, доктор посмотрел глаза. Он также посмотрел язык и потрогал лоб. Потрогал он и руки и тут же заметил вслух, что они очень влажные. (Руки у Жака были влажными всегда). Задрав рубашку больному, Жанжен приступил к осмотру тела. Впрочем, скрупулезного осмотра не понадобилось, врачу все сразу стало ясно. Опухоль была такой большой, что ее было видно невооруженным глазом.
После, стоя недалеко от одного из двух в их доме ложа, на котором обычно спали отец и мать, а сейчас лежал больной Жак, Жанжен что-то негромко объяснял родителям. Тяжелая тень висела в углу, и никто не догадывался открыть окно, чтобы впустить свежий воздух и свет. Взяв монеты, - Симон на всю жизнь запомнила это боязливое и вместе с тем ловкое движение руки, - лекарь удалился. Мари не плакала, удивленное выражение каменной маской застыло у нее на лице. Тяжело опустив руки, - она перед этим шила, - глядя в окно на желтеющую березку, она только сказала, что Жаку недолго осталось и он не поправится.
Жака положили умирать на сундук. Почему именно на сундук, Симон не понимала, ей хотелось положить брата в постель, застеленную чистыми белыми простыням.
Девочка не могла смотреть спокойно, как умирает брат. Симон кинулась к распятью, надеясь неистовой молитвой выпросить для Жака жизнь. Но участь грешника Жака Лютера, днем помогающего торговцам на рынке, а ночью обладающего сестрой была, по-видимому, предрешена. Состояние больного ухудшалось. Но Симон верила, что Господь не останется глухим к ее мольбам, она ждала благой вести. Однажды она всю ночь простояла на коленях, взывая к милости Всевышнего. На следующий день брату действительно стало лучше. Симон решила, что это и есть благая весть. Плача от счастья она благодарила Спасителя. Но вскоре Жаку опять сделалось плохо, еще хуже, чем было. Юдоль его подходила к концу, в этом уже ни у кого не было сомнений. Но в чем искать утешение, когда у тебя на глазах в страшных мучениях умирает ближний? И может ли быть какое-нибудь утешение в подобном страшном горе? Симон, ища ответ на этот вопрос, обращалась к маленькому, но в то же время бездонному окружающему ее миру. Вот тень на стене, возможно, в глубине ее появится что-то или подскажет ответ березка на крыше дома напротив, а может, герань в горшках на окне соседки или легкие перистые облачка в небе. Блик света на медном чайнике, ласточки, которые с жизнерадостным писком гоняются друг за другом - что-то ведь обязательно должно навести на спасительную мысль, подсказать решение, это что-то мелькнувшее, посетившее, что будет вселять надежду и станет опорой.
 Очередная бессонная ночь (спать не давали душераздирающие вопли брата). Осоловевшая без отдыха Симон, лежа на своей постели в чулане, бессмысленно смотрела в пространство, туда, где в открытую дверь лился свет из соседней комнаты. Вдруг она увидела две сотканные из воздуха светлые фигуры. По очертаниям – монахи в рясах, однако понятно, что это совсем не монахи, но кто-то, чрезвычайно близкий к Богу. «Да это же ангелы! - догадалась Симон, - «вон и крылья, у одного как будто немного раскрыты, у другого убраны за спину!» Один ангел сыпал в руку другому что-то белое. Странно, но видение никак не тронуло Симон, оно не испугало, но и не воодушевило ее.
Симон, оставаясь абсолютно спокойной, думала, что означает явленное ей, каков смысл переданного Небом послания. Вот сейчас она, разгадав эту божественную шараду, поймет, как помочь брату. Что напомнила ей эта белая струйка? Ну конечно – аптека! Так аккуратно и бережно аптекарь сыплет на весы лекарства. Нужно обратиться к нему.
Симон кинулась к аптекарю. Чудаковатый аптекарь вечно читал какие-то умные книги. Он любил говорить с посетителями не о болезнях и лекарствах, а о небесных светилах. Большая голова, большое, изрытое морщинами лицо, грива как у льва - он казался каким-то ненатуральным, большой, смешной куклой, сделанной для карнавала. Аптекарь встретил Симон очень приветливо, долго и непонятно рассказывал о Земле и о Солнце. Симон покорно слушала, не зная, как прервать эту болтовню. Наконец аптекарь как бы между делом спросил, зачем Симон явилась. Она рассказала о своей беде. Бертран, так звали аптекаря, удивленно подняв брови, - но в удивлении его не было ни сострадания, ни страха, - выслушал Симон. Он обратился к книге, которую только что читал. Полистал страницы, потом нехотя полез в один из ящиков большого стола и, неудовлетворенно покряхтывая, протянул дрожащей, неуверенной рукой склянку. Симон хотела взять лекарство, но Бертран не отдавал.
У тебя есть чем заплатить? – спросил аптекарь, глаза его сузились. У Симон было немного денег. Идя в аптеку, на дороге она нашла монетку. Увидев в этом Божье подношение, Симон обрадовалась. Господь не только указал ей путь, но и дал средства. Она с гордостью протянула деньги аптекарю.
Этого очень мало, - нехорошо улыбаясь, сказал Бертран.
Но у меня больше ничего нет, - растерянно проговорила Симон, неожиданный страх овладел ей. Подумав о том, что аптекарь может не дать ей снадобья, она чуть не пришла в отчаянье. Неужели данная Богом надежда не сбудется...
Мне нужен этот порошок! - закричала она, не узнавая собственного голоса, он с болью звенел в ее груди, - моему брату очень плохо! Хотите, возьмите вот это! – и она сняла с шеи золотой крестик, единственную свою ценность.
Аптекарь, мельком взглянув на крестик, покачал головой. Нет, этот крестик был ему не нужен.
- У тебя есть нечто получше, - большие глаза Бертрана по-прежнему были широко раскрыты и смотрели хитро и выжидающе.
Аптекарь перевел взгляд ниже, Симон, пытаясь понять, на что намекает Бертран, стала оглядывать себя. В то же мгновение аптекарь неожиданно кинулся к Симон и, крепко обхватив девушку за талию, прижал ее к себе. Симон была потрясена, она думала, что обладать ею могут только члены ее семьи. Бертран, подняв юбки, вначале гладил тело Симон. Потом, обнажив себя, прижался к ней и так стоял очень долго. Симон, покрываясь потом, чувствовала негу. Но мысли ее находились в смятении, она пыталась понять, почему чистый Божий замысел имеет такое греховное воплощение? Господь подсказал, что делать, дал средства, но аптекарь с легкостью все повернул по-своему.
Симон покидала аптеку, дрожа от неуверенности, неудовольствия и негодования. Она держала в руке заветную склянку, но радость ее была омрачена. Она теперь сможет помочь брату, но зачем Бертран нарушил Господню волю, чистоту его замысла, принудив платить телом? А на прощание он, подозвав Симон, показал книгу, которую читал. На картинке Симон увидела изображенный во всех подробностях мужской и женский срам.
- Порошок поможет от боли, но брат твой все равно скоро умрет! – крикнул вдогонку аптекарь.
Снадобье действительно принесло облегчение. Жак избавился от жесточайших мук. Прямой, обессиленный, брат лежал на сундуке. Он не спал, но глаза его почти все время были закрыты, ему было тяжело даже смотреть, не то что общаться с кем-то. Он ничего не ел и ни с кем не разговаривал.
 Умирая, Жак не разговаривал и с Симон. Только иногда замечая ее рядом, он слабо улыбался, не то радуясь последней возможности хоть так, бессловесно пообщаться с сестрой, не то желая ее поддержать, ободрить. Умер Жак ночью, когда Симон спала. Она не знала, сообщил ли что-нибудь брат перед смертью дежурившим у кровати матери и отцу. Возможно, успокоенный добытым Симон лекарством, он умер во сне, так и не признавшись в связи с сестрой. По крайней мере, ни мать, ни отец ничего об этом не говорили.
Утро было хмурым, холодным, а может, это Симон похолодела от страха, увидев восковой, желтый профиль. Голова Жака запрокинулась, длинные подбородок и нос заострились. Над сундуком висело черное, одинокое распятие. Не смея усомниться в доброте и милости Божией, Симон, смотря на вырезанного из черного дерева Спасителя, видела в его грустном, страдающем лике скорбь по умершему, созвучную своей.
Жака выносили в ватной тишине. Казалось, все онемели. Симон сидела на постели брата и, поджав под себя ноги, испуганно смотрела на то, как мужчины с неподвижными лицами поднимают и кладут себе на плечи гроб. Ноша, должно быть, была очень тяжелой. Лежащее в гробу мертвое тело представлялось Симон окаменевшим. В дверях произошла заминка, гроб было не так просто пронести через узкий проход. Мари засуетилась, подсказывая мужчинам, как лучше им встать. Она, кажется, даже развеселилась в этот момент. Симон же от горя и страха совершенно лишилась чувств.
Симон на кладбище не взяли. У нее не было черного платья. Симон и не рвалась за всеми, ей не хотелось видеть, как Жака кладут в землю. Стояла пасмурная погода, но дождь не шел. Симон из окна смотрела на удаляющихся мужчин, несущих горькую ношу: мужчин, отца, братьев, соседа; мать с соседкой шли следом. Зазвонил колокол. Прохожие оглядывались на похоронную процессию, некоторые, подходили, спрашивали, кто умер, кто-то шел следом. Люди текли, как щепочки по реке, смешиваясь у большого бревна – гроба - и прибиваясь к нему. У Симон в груди была тоска одиночества. Это было одно из самых сильных переживаний в ее жизни. Пытаясь спастись от огромного давящего чувства, не дающего разрешиться слезами, Симон уверяла себя, что самое страшное в произошедшем – это потерянная навсегда возможность есть белую булку. «Некому больше будет приносить мне сдобы», - думала Симон, и соленые быстрые слезы текли у нее по щекам.
Потом началась эпидемия, умер Огюстен, затем отец. Это время Симон запомнила плохо. Она безвылазно сидела в своей каморке, мать не пускала дочь на улицу. Дни и ночи в маленьком темном помещении, слившись воедино, превратились в один черный, лохматый миг.
Мать все время молилась. Она стояла на коленях, как раз перед тем черным распятием, которое висело над умирающим Жаком. И снова Симон не понимала мать. Ну разве не глупо просить помощи у Того, Кто однажды не помог, неважно, что было тому причиной – равнодушие или бессилие. Наверное, Спаситель на черном кресте не властен над неизбежной смертью. Матери следовало обратиться к кому-то другому. Почему она не догадалась об этом? Может быть, тогда не ушли бы отец и Огюстен.
Как им: Симон, младшему брату Нику и Мари, - удалось уцелеть? Мари все время обращалась к Богу. Наверное, жаркая молитва помогла прежде всего ей самой. Молитвенный настрой помог организму сопротивляться витавшей повсюду заразе. Маленький Ник все время сосал лимон. Дочери Мари ценный лимон не давала, говоря, что Симон сильная, и так справится. Симон не понимала, почему мать называет ее сильной и в чем заключается эта сила. Она вспомнила, что многие называли ее лисицей, и решила, что, наверное, она, как животное, не подвержена смертельной для человека болезни.
Средний сын Жюль ушел из дома сразу, как только заболел отец. Это Мари, пытаясь спасти сына, подбила его уйти. Особых уговоров не понадобилось, Жюль и сам собирался покинуть отчий дом. Жюль как-то был с отцом в одном из портовых городов и, увидев корабли и море, буквально заболел дальними странами. Он был самым красивым из братьев.
 Жюль никогда не обращал внимания на Симон, он просто не замечал ее, будто она была не юной девушкой, а тумбочкой возле окна. Он был все время занят, у него были вечно какие-то дела, он постоянно спешил и до обидного упорно скрывал от домочадцев, чем он живет. Для всех душа его была потемки. Симон как-то попробовала позаигывать с красавцем братом, но он, высокомерно улыбнувшись, лишь отстранился от нее.
Во время эпидемии Мари отобрала у Симон ее беленькое платье и сожгла его, боясь заразы. Платье и так уже было мало Симон. К тому же, отслужив свой срок, оно так сильно износилось, что подходило только для тряпья. Мари не смогла бы ничего из него перешить. У Симон теперь было новое платье. Нет, оно не было снято с умершей. Это было одно из тех готовых платьев, которые так и остались висеть у портнихи, живо напоминая унесенных чумой хозяев. По совету соседки Матильды мать, прежде чем отдать платье дочери, прокипятила его в большом чане. Мари только немного ушила наряд и оторвала оборки, сказав, что украшения не пойдут Симон.
С этих пор Симон больше не носила беленьких детских платьев, у нее теперь было коричневое, из довольно грубой ткани. Цвет платья подходил Симон, в нем она напоминала деревце, объятое пожаром осени, зовущее, дразнящее.

Подрастая, Симон менялась не к лучшему. Как-то пьяная женщина на улице, недобро глядя, назвала девушку вагиной. Симон, поразившись услышанному, была удручена. Она почувствовала, что эта баба в чем-то права. Действительно, в одновременно неприятной и привлекательной внешности Симон выходило на поверхность то, что всегда пряталось у женщин за красотою.
Семью, живущую в доме напротив: трех милых дочерей, отца, мать и старуху бабушку, - унесла эпидемия. Прошла зима, весна и лето, в доме поселились новые люди. Женщина была дородной, высокой. Ее темные вьющиеся волосы были по моде того времени убраны назад. Не вытянутые с остальными волосами короткие кудряшки, обрамляя лоб, спускались к вискам. Однако легкомысленные локоны не подходили к характеру Жеврезы - так звали новую соседку. У нее было очень волевое лицо. Волосы были единственным милым штрихом в ее внешности. Высокий неприступный лоб, выпуклые недобрые глаза, упрямый подбородок… Она была рачительной хозяйкой и суровой матерью. Когда Жевреза, например, крошила свеклу или терла морковь, выражение ее лица было насмешливым. Казалось, хозяйка все время хочет сказать что-то с издевкой, но она упрямо и твердо молчала, и поэтому возникало тяжелое ощущение сгущающихся туч. В этом была вся Жевреза, ей не нужно было ничего говорить, чтобы портить настроение окружающим и держать их в напряжении.
Муж Жеврезы вид имел глуповатый. Прямые светлые с рыжеватым отливом волосы спадали на низкий лоб, из-под которого недоверчиво смотрели маленькие глаза. Широкий переломанный нос, отсутствие двух верхних, передних зубов также наводило на мысль о драчливом характере. «Безрассудный кретин, лезущий в каждую драку», - невольно думалось об Антуане.
В его жизни не случалось благородных, безумных битв самолюбий и чести, с Антуаном сводили счеты обманутые им. Одна драка была особенно жестокой, в ней Антуан лишился зубов, сломали ему и нос. Чем старше, тем больше Антуан делался нечистым на руку, хитрить, обводить вокруг пальца стало его страстью. Смотрящий из подлобья, тупой на вид Антуан был действительно туп в своем неуемном стремлении к авантюрам. Однако он умел работать и честно. Управлял же он по совести в своей лавке и красильной мастерской и не был в убытке. Но обязательно тут же затевал на стороне какую-нибудь аферу. Случалось, он срывал банк, но чаще дельце провернуть не удавалось, обман раскрывался, и обведенные вокруг пальца требовали ответа.
В семье было двое детей, мальчишки восьми и девяти лет. Старший до смешного походил на мать, был такой же полненький и кудрявый, младший, пожалуй, больше походил на отца. От него сыну достались светлые прямые волосы и буравящие глаза. Судя по возрасту Антуана и Жеврезы, они могли иметь детей и старше. Возможно, их унесла эпидемия.
Их улица, как и все улицы в этом городе, была очень узкой. Окна смотрели в окна. Жизнь соседей была как на ладони. Они и не занавешивались, словно не собирались ничего скрывать. Мари никогда не порола детей, а вот Жевреза частенько прибегала к этой воспитательной мере. Стоило кому-то из сыночков набедокурить, мать сразу же хваталась за прутья. Истошные крики и вой слышались по всей улице.
Наказываемый со спущенными портками растягивался обычно на столе, а Жевреза с раскрасневшимся от избытка чувств лицом секла отпрыска.
Подобные сцены были обычными. На улице никто не обращал внимания на крики наказываемых мальчишек. На главной площади секли и казнили чуть не каждую неделю. Вопли не раздирали ничьей души. Страх, словно выпарившись из душ людей, повис в воздухе. Люди как будто не боялись казни, но на Симон творящееся вокруг действовало угнетающе. Страх смерти терзал ее, и он был тем страшнее, чем в большем одиночестве переживался. Симон казалось, что она не понятна в своем трепете перед неминуемой болью и гибелью. Неизвестно почему чувствуя свою виновность, уверенная, что заслуживает казни, она, тем не менее, не могла принять наказания, смириться с его неизбежностью. 
Находясь в постоянном страхе, Симон не ходила на площадь, эти зрелища были для нее невыносимы. Она жила, зная, что где-то рядом казнят, и угроза быть убитой висела над ней. Чем спокойнее были люди вокруг, тем Симон становилось страшней. Она почему-то считала, что окружающие спокойны и равнодушны к смерти.
Симон панически боялась смотреть на казни, но наблюдать за тем, как Жевреза сечет мальчишек, очень любила. Представляя себя то на ее, то на их месте, она  изнывала от похоти. Мари шила в соседней комнате, Ник где-то пропадал, а Симон, заслышав крики, садилась подле окна на табурет, наблюдать сцену порки. Видя в окне вздымающуюся розгу, слыша крики несчастного проказника, она, лаская себя, исходила вожделением. В тот момент, когда жертва заходилась криком, нега делалась нестерпимой. Нарастая огромной волной, она ослепляла, рвалась и тут же прекращала сладко терзать.
 Однажды Симон, воспользовавшись тем, что Мари дома не было, и некому было задержать ее или послать с каким-нибудь поручением за город, отправилась в полдень на площадь. Ей вдруг очень сильно захотелось посмотреть на казнь. Вечный страх снизил свой барьер. Казалось, перемахни через него и, попадешь в неизведанный мир, где увидишь нечто удивительное.
Площадь была запружена народом. Симон и не предполагала, что в их городе живет столько людей, а, главное, ей было не понятно, почему равнодушных, как казалось, к боли и смерти горожан влечет это зрелище.
Казнили преступника. Симон, - как она ругала себя потом за свою общительность, - начала узнавать у окружающих, что натворил осужденный. Стоящая рядом женщина, мельком взглянув, сказала скороговоркой, что это опасный разбойник. Она, подняв голову, уставилась на эшафот, словно в ту сторону дул сильный ветер, а ее голова была флюгером на башне.
Несчастный стоял боком к плахе, ему должны были отрубить голову. Одежда на нем была порвана, сквозь прорехи виднелось худое, грязное, израненное тело. Как видно, от побоев и пыток он сильно ослаб и еле держится на ногах. Лицо преступника было застывшим, но главное, что поразило Симон, это его выражение. Обвиняемого в преступлении должны были вскоре лишить жизни. Что может быть страшнее насильственного перехода к полной неизвестности? Но лицо этого средних лет человека, стоящего на эшафоте, словно сделанное из папье-маше, выражало не ужас, а какое-то деловитое удовлетворение. Таким, Симон помнила, было лицо отца, когда тот, после работы, садился за стол обедать. Симон, наблюдая последние минуты жизни осужденного, затосковала, подумав, что ей предстоит совершить долгий путь, прежде чем страх перед смертью сменится этой естественной удовлетворенностью. Чем удовлетворен этот человек, как жил он, что видел, чего достиг? Неужели можно быть радостным и удовлетворенным уже от того, что просто живешь, смотришь на небо, что можешь это делать хотя бы секунду, последнюю секунду?
У разбойника были связаны руки. Когда палач заставил его встать на колени и положить голову на плаху, Симон, почувствовав у себя за спиной сладковатый запах свежего сена, обернулась. Действительно, с боковой улицы на площадь въехала телега. Возница встал на козлах, желая не пропустить зрелище. Симон поймала взгляд крестьянина; мужик кивнул ей в ответ и мерзко осклабился. Задетая, Симон отвернулась, ей не хотелось смотреть ни назад, ни вперед, она не могла двинуться с места, не знала, куда ей себя деть.
Палач занес топор над шеей жертвы и с размаху опустил его. Голова отлетела. Толпа, охнула. Как страшно было видеть голову отдельно от тела, а Симон все думала о том, что чувствует этот человек, по-прежнему ли он удовлетворен происходящим. Вот теперь, когда и последняя секунда иссякла, что он ощущает. Симон казалось, что казненный, умерший по ту сторону страшной черты по-прежнему должен что-то чувствовать.
 И голова, и тело были мертвы, Симон особенно было жаль тела. Оно сразу сделалось таким беспомощным, жалким, а вот голова выглядела страшней. Интересно, что испытывали люди вокруг, о чем думали они, наблюдая на казнь? Симон казалось, что окружающие ни капли не взволнованы, и ей было ужасно неприятно от этого, словно она, идя купаться, ступила не на песчаное дно, а попала ногами в глубокий ил. Сейчас она как никогда ощущала свое одиночество. Симон посмотрела на женщину, стоящую рядом, которая, всем своим видом показав нерасположенность к беседе, лишь коротко сообщила, что казнимый – разбойник. Белый чепец этой женщины подчеркивал краску испуганного лица. Горожанка, прижав руки к груди, облизала пересохшие губы. Симон при виде чужого страха и отчаянья нисколько не стало легче, то же гнетущее одиночество владело ею.
Симон оглянулась. Возница, стоя на козлах, уперев руки в бока, также смотрел на эшафот. Но поза его теперь выражала подавленность человека, вмиг потерявшего опору. Лицо было странно бледным, как лицо тяжело больного человека. Вот таким, наверное, и должно было быть лицо разбойника перед казнью. А грубый возница, по идее, должен был по-хозяйски, без жалости и сожаления, взирать на происходящее.
Цветки кашки, запутавшиеся в сене были как лики утопленников. Симон едва не закричала, крик уже родился в ее груди, но его опередил вопль бесноватого. Безобразный, оборванный, грязный мужичок, упав на землю, спустив на виду у всех штаны, дергал себя за член. Симон побежала без оглядки с площади. Только ветер свистел у нее в ушах да мелькали встречные лица. Скорее за город, на природу, к цветам и травам, всегда готовым понять и утешить, подальше от грязных, шумных улиц, залитых кровью.
Симон весь день приходила в себя. Она купалась в ручье, отдыхала на берегу, собирала дикую малину. Только вечером, когда розовый дым сумерек спустился на городские крыши, Симон вернулась домой. Мари была очень грустной, она будто знала, какой опыт получила сегодня дочь.
Уже потом Симон поняла, почему происходящее на площади так поразило ее.  Нестерпимо жутко было видеть иллюстрацию своих ощущений. Смерть - как высшее несогласие души с телом, как выражение их разъединенности. У стоящего на эшафоте человека израненное тело было слабо, но лицо его выражало удовольствие и удовлетворенность. От этого казалось, что оно живет своей отдельной от тела жизнью. Человек словно был разделен на не зависимые друг от друга части. Будто в лице сосредоточилась вся сила души, не знающей, что делается с телом, как оно, израненное, покинутое ею, страдает.

Им с Мари и Ником временами совершенно нечего было есть. Мари что-то зарабатывала шитьем, но денег все равно не хватало. Покупая съестное, мать в основном делилась с Ником и старалась не смотреть в глаза дочери, когда та проходила мимо стола. Симон не была в обиде. Она хорошо понимала, что должна сама добывать себе пропитание.
Симон как свои пять пальцев знала все фруктовые сады в округе. Сады были окружены где заборами, где непроходимыми живыми изгородями, но девочка знала лазейки. Один сад казался особенно неприступным. О том, какие в нем чудесные яблоки, было понятно по доносившемуся из-за высокой изгороди запаху. Симон обошла вокруг сада, из-за ощерившихся кустов не было видно даже фруктовых деревьев. Оставив надежду проникнуть в яблочный рай, Симон села отдохнуть возле ручья, протекающего по этой, соседствующей с садом дубовой роще. Вода, журча, бежала по камням, Симон, слушая ее тихий плеск, сосала травинку. Вдруг она заметила, плывущую по воде зеленую ветку. Узловатая, с характерными голубовато-зеленоватыми листьями - конечно, это была ветка яблони. Значит, ручей протекает и по саду, догадалась Симон. Она пошла вдоль, по берегу. Непроходимые заросли мальвы, высокая трава наверняка кишащая змеями, небольшое болотце - все было преодолено. Кто бы мог подумать, что именно в этом месте ручей, подтекая под изгородь, попадает в сад. Его совсем не было видно. Но у Симон уже была в руках отмычка. Ликуя, она шагнула в ручей и, наклонившись, заглянула под изгородь.
Сквозь небольшую щель между водой и ветвями живой изгороди она увидела высокую траву и стволы деревьев. Симон, набрав в легкие воздуха, погрузилась в воду и, буквально ползя по дну, перебралась в сад. Одежда намокла, но выжимать ее не было времени. Яблоки уже почти поспели. Как они пахли! С какой жадностью вонзила Симон свои белые зубы в красный бок, добираясь до светлой, почти зрелой, душистой мякоти. Хотелось унести как можно больше. Симон набирала яблоки в подол мокрого платья. Действовать следовало быстро, в любой момент воровку могли заметить. За это преступление, полагала Симон, ее наверняка повесили бы.
Позднее сады стали охранять с собаками. Но с одной из них, огромным, черномордым мастифом, Симон удалось подружиться. Как-то она залезла в сад, - яблоки поспевали, и тут выпустили собак. Страшный пес, грозно лая, вдруг возник перед ней. Огромная собака с легкостью справился бы с тщедушной девчонкой. Один прыжок - и, свалив ее, пес вцепился бы в горло. Симон замерла от страха, а собака что-то почуяв, уже не собираясь набрасываться, крутилась вокруг. Она совала нос девушке под подол. Симон приподняла платье, она совсем забыла, что этому пришло время. Пес стал осторожно слизывать яркие струйки.  Симон засмеялась, ей стало щекотно. Потом пес, отбежав, начал что-то искать в траве. Он обнюхивал опавшие фрукты, а потом, найдя лягушку, стал с ней играть. Симон же спокойно набрала себе яблок
Однажды Симон все же заметили. Кто-то - наверняка это был сторож - стоял за деревьями и смотрел на нее. Симон, до смерти испугавшись, побежала прочь. Странно, но никто не стал ее преследовать. Симон была напугана, с тревогой вспоминая, как вспорхнули птицы с того дерева, за которым, как показалось, прятался человек, она все же на следующий день снова появилась в саду. Уж больно хорошие здесь росли яблоки. Удивительно, но кто-то - значит, действительно ее видели и за нею наблюдали - вырубил над ручьем ветви живой изгороди, облегчив путь. Но может, ее просто хотят заманить? Симон, оказавшись возле яблонь, немея от страха, оглянулась вокруг. Никого не было видно. Июльский полдень был тихим. В порывах набегающего ветра шелестела листва, занятые выводками птицы уже не пели. Тишина лишь усиливала страх. Вот сейчас из укрытия выскочат люди, здоровые мужчины, с которыми Симон не тягаться, схватят ее и отведут в тюрьму. Нужно бежать, но вдруг что-то подсказало ей, что опасности нет. Убедившись, что никого рядом нет, Симон осмелела и начала собирать паданцы. Нет, все же кто-то смотрел на нее. Она ясно чувствовала на себе чей-то взгляд. Симон, чувствуя, как кровь стучит в висках, стала оглядываться. Боже, человек стоял совсем близко, за одной из яблонь! Он притаился, совершенно не собираясь нападать. Что же он делал?  Штаны его были спущены, одна рука была под длинной рубахой. Человек смотрел на Симон, на то, как она собирает в подол яблоки, и что-то делал рукой под рубахой внизу. Если бы этот мужчина, накинувшись на нее, стал ломать руки, Симон, наверное, напугалась бы меньше. А сторож, поняв что его заметили, не скрывался больше. Он, дергая себя за что-то, смотрел на девушку, а она смотрела на его голые ноги. Вот он осклабился. Мужичок, всем своим видом говорил: вот, посмотри! Симон было гадко. Бросив яблоки, она побежала из сада, как из гиблого места.
Не о яблоках теперь думала Симон, вспоминая сад, а о занимавшемся непристойностями в ее присутствии стороже. Почему он делал это? Симон возбуждала в нем нестерпимую похоть, не иначе. Ради того, чтобы немедленно удовлетворить ее, страж пренебрег своими обязанностями. Он влюбился в Симон. Чувство к ней оказалось сильнее чувства долга, не выполняя который, сторож рисковал. Симон нужно было опять попасть в сад для того, чтобы соблазнить прельщенного ею мужчину. Симон понравилось вызывать чувства в других, она готова была отплатить за свое удовольствие взаимностью. Оказавшись в саду, Симон, давая о себе знать, запела. Мужичок вырос как из-под земли, Симон даже немного испугалась его внезапному появлению. Показывая свое намерение, Симон оголила ноги. Однако мужичок не подходил к ней. Оставаясь на почтительном расстоянии, он только приветливо закивал. Симон поняла его. Мужичок не хотел сближаться, ему нравилось просто смотреть на нее. Вероятно, как мужчина сторож был слабым. Симон же почувствовав безнаказанность, в конец раскрепостилась. Она поняла, что сторож не тронет ее. Он не подойдет к ней, снедаемый желанием, точно так же, как не ловит ее, воровку. Какие позы она только не принимала, соблазняя мужичка. Симон, разжигая своими действиями похоть, помогала ему получать удовольствие. Ей и самой захотелось ответного. Симон начала жалеть, что мужичок оказался слабым. Она на виду у него стала себя ласкать, сломанной веточкой яблони. В конце она, встав на четвереньки, оголила бедра. Может быть, мужичок, соблазнившись, все же подойдет. Она должна вызвать в нем небывалое желание, и он забудет о своей слабости. Но мужичка было не пронять, он не хотел сближаться. Выгнувшись, подразнив мелькнувшим лоно, Симон пукнула и, смеясь, убежала из сада.
Черт понес Симон снова в полдень на площадь. Казнили двух ведьм. Это судья, читавший приговор, назвал двух привязанных к столбам женщин ведьмами. Симон было странно слышать это. Ведьмы представлялись ей страшными, мистическими старухами, от одного взгляда на которых, мурашки бегут по коже. Ведьмы, своим колдовством насылавшие мор на скот, вызывавшие бурю, выглядели, как обычные горожанки. Симон даже казалось, что вот именно в тот момент, когда судья объявил их ведьмами, их обыкновенные внешности стали еще более миролюбивыми.
Одну из женщин Симон видела. Рыжеволосая, как сама Симон, она принимала участие в городском празднике. Вынимая гостинцы из холщового мешка, женщина с улыбкой раздавала их детям. Симон хорошо запомнила этот добрый овал лица и матовый дым распущенных, рыжих волос. То, что рыжеволосая – ведьма, было немыслимо. Разве она могла погубить чей-то скот? Лицо в момент злодеяния искажается жестоким, безжалостным выражением. Но добрые черты этого лица, казалось, невозможно превратить в злые. Неужели беспощадная ведьма днем радовала детей, раздавая им гостинцы, а ночью творила зло? Разве такое может быть?
Вторая женщина, полненькая блондинка, была чем-то похожа на Мари. У нее была коротковатая верхняя губа, не из-за этого ли у Симон возникло ощущение, что женщина эта отличается беспечностью. Мари можно было назвать невнимательной или равнодушной, но не беспечной, но все равно была между женщинами какая-то неуловимая похожесть. Симон глядя на стоящую на эшафоте, подумала, что далеко не все знает о матери, может быть и в ней живет это легкомысленное качество, которое не доведет до добра. Похожая на Мари женщина смотрела сейчас испуганно и обиженно. Выражение ее лица было разочарованным. Наверное, предательство людей, не простивших ей ее беспечности, поразило ее.
«Это же простые женщины, никакие они не ведьмы», - хотела прокричать Симон окружающим. Но она стояла, не в силах раскрыть рта, тело будто налилось свинцом. Тем временем подожгли хворост. Костры долго не разгорались. Симон видела в этом Божественный знак, ей казалось, что сейчас непременно должен начаться дождь. Кто как не Всевышний знает, что эти женщины не ведьмы, он обязательно остановит несправедливую казнь. Но дождь все не начинался. Над ратушей висела сизая туча, но она, как ни подбиралась, не смела закрыть огненное ядро солнца. Крыша ратуши, накалившись на злом солнце, чуть не гудела. Симон было плохо от этой происходившей на ее глазах борьбы, невидимой остальными.
Костры, наконец, вспыхнули. На женщинах, вымазанных горючей жидкостью, загорелась одежда. Крик раздался на площади. Кричала та женщина, что была похожа на Мари. Она ругалась, посылая проклятия на головы своих мучителей. Но моментально жар стал нестерпимым. Бедняжка уже не ругалась, а вопила от боли. От ее страшного крика стыла кровь в жилах. Симон только молила Бога, чтобы женщина поскорее умерла. Наверное, несчастная лишилась от страшной боли рассудка, вложив все свое существо в прощальный, предсмертный вопль.
Вторая женщина умерла молча. Симон не понимала, как, горя в огне, можно не проронить ни звука, и от этого было еще страшнее. Наверное, бедная, добрая ведьма, раздававшая на празднике детям гостинцы, сразу же потеряла сознание. От костров поднимался дым. Этот зловещий дым Симон частенько видела из окна. По площади распространялся запах паленой человеческой плоти. Отвратительно, но этот запах нравился Симон. Запах паленого мяса, предсмертные вопли умирающих на костре женщин, казавшихся близкими, страх в глазах зрителей сплелись в сознании в кишащий клубок.
 Симон, еле волоча ноги, убралась с площади, ей хотелось забыться. Откуда-то она знала, что успокоение нужно искать в вине. У Симон не было денег, но она все же направилась в трактир. Ей хотелось выпить много красного, терпкого, согревающего вина. Вино стояло посреди трактира в огромных бочках, люди - в основном мужчины - сидели за длинными столами. Симон присела на краешек скамьи. Рядом с ней оказался огромный пузатый мужик, с красным, мясистым лицом. Чужеземец, он говорил неправильно и с акцентом. Мужик оценивающе посмотрел на Симон. Взглянув на букетик незабудок, вставленный у нее за шнурок корсажа, он усмехнулся. Чужеземец щедро угостил девушку вином. Он долго что-то рассказывал ей на своем языке. История его была, наверное, печальной, большое, красное лицо сделалось грустным, как у ребенка, который ищет жалости и сострадания. Симон, жалея чужестранца, погладила его по руке. Он опять усмехнулся и опять покосился на букетик голубых незабудок. От мужчины сильно пахло вином, Симон, вспомнив, как разило изо рта у Жака, подумала, что от большинства мужчин чем-нибудь сильно, неприятно пахнет. Толстый чужестранец стал засыпать, Симон было отвернулась от него, но вдруг этот грузный мужик стремительно, как атакующий хищник, схватил девушку за талию. Симон начала слабо его отталкивать, мужик своими сильными руками пододвинул девушку к себе и, крепко держа, поцеловал ее в губы. Сильный запах вина, исходивший от чужестранца, железная хватка его больших, грубых рук не понравились Симон. Она отвернула лицо, отклонясь, а мужик, схватив за волосы, поцеловал Симон в шею. На них уже все смотрели. Падкая до зрелищ публика раззадоривала чужестранца. Симон была в ужасе, но пьяному толстяку, как видно, нравилось исполнять эту роль. Он, больно схватив Симон за подмышки, поднял ее и посадил на стол. Люди вокруг заулюлюкали. Симон же от страха перестала понимать человеческую речь. Ее окружали земляки, но она не разбирала того, что они кричат. Пьяный чужестранец, смахнув со стола бокал, из которого пила Симом, повалил ее на спину и задрал платье. Он действовал, как фокусник на базарной площади. Симон лежала, не шевелясь, ей хотелось исчезнуть. Она думала, что если будет вести себя тихо, над ней не станут смеяться. Но разгоряченный выпитым народ, громыхал над ухом, пугая и насилуя одним своим любопытством. Несомненно, пьяный толстый мужик, в лапах которого оказалась Симон, работал на потеху публике. Грубым движением он раздвинул Симон ноги и проник в нее. Симон не кричала, ей казалось, что неистовый, призывный крик сделает ее положение еще более жалким. Она считала, что сейчас стоит вести себя как можно более незаметно. Насильнику не очень понравилось терзать притихшую жертву, но он не отпустил девушку, а начал ее бить. Симон уже тогда закричала от боли и страха. Она испугалась, что ее сейчас забьют до смерти. Услышав крик боли и ужаса, удовлетворенно усмехнувшись, пузатый вновь стал насиловать Симон. Симон поняв, что надо пьяной толпе, начала выть и стонать, изображая боль и наслаждение. Это сперва она только изображала боль, потом уже она по-настоящему выла от нестерпимой боли. Симон кричала, сколько хватило сил, потом, смирившись с неминуемой смертью, затихла. Публика сразу потеряла интерес, а пузатый, поняв, что представление окончено, отпустил Симон. Он грубо столкнул ее со стола. Симон упала. Плача на полу, она поправляла на себе платье. Рядом валялся букетик ее незабудок, сорванных около дома. Кто-то протягивал Симон бокал вина, кто-то кинул монетку. А ведь Мари говорила, что держаться подальше от трактиров.

Симон, наблюдая жизнь соседей напротив, то как Жевреза сечет мальчишек, конечно, не предполагала, что ей придется работать в этом доме. Мари однажды обмолвилась, что Жеврезе нужна прислуга. Симон сразу поняла, о чем это мать. Положение было безвыходным, жили впроголодь. Наступили холода, Симон нечего не приносила из леса, а заработка прошлой зимы, когда Мари выполняла работу для одной богатой семьи, уже не было.
Матери очень не хотелось отдавать дочь в услужение, душа ее болела. Сама Мари была из благородной семьи, в их доме было много прислуги, не только горничная, но и лакеи, повара, конюхи. Мари выдали замуж за небогатого Жозе, потому что она, уже будучи помолвленной с другом, согрешила с ним и понесла.
- Во всяком случае, будешь недалеко, на глазах, - сказала Мари и вздохнула.
Симон, работая у Жеврезы, в основном занималась стиркой и уборкой. Также она помогала Жеврезе ходить на рынок, чистила и мыла овощи. Готовила Жевреза сама, не доверяла Симон, ведь та совсем не умела стряпать, а Жевреза любила вкусно поесть.
Первые полтора месяца прошли спокойно. Жевреза с мужем подарили Симон новое платье, оно, как и прежнее, было коричневым. Жевреза никогда не хвалила Симон, но особенно и не ругала. Симон теперь всегда была сыта. Она иногда смотрела на окна напротив и словно не узнавала дом, в котором столько прожила. Мать только первое время навещала изредка дочь, потом совсем перестала приходить, наверное, ей было совестно являться с пустыми руками. А может, они с Ником переехали или заболели, в любом случае Симон это не беспокоило, ведь у нее была теперь новая семья.
Однажды Симон сидела в кухне у очага и зачарованно смотрела на пламя. Вдруг на пол выпала горящая головешка. Уголья не потухли, а запылали еще сильнее, грозясь поджечь пол. Симон растерялась, но рядом оказалась Жевреза, она, вмиг подскочив, схватила щипцами головню и бросила ее обратно в очаг.
Произошедшее привело Жеврезу в состояние крайнего возбуждения. Опасность миновала, на полу почти не осталось следов, а она начала кричать на Симон, обвиняя ее в неаккуратности. Пораженная этой неожиданной бурей, Симон, не имея сил что-то возразить, с широко раскрытыми глазами смотрела на хозяйку. На Жеврезу непонимание и растерянность девушки подействовали как красное на быка, она еще больше разъярялась. В конце концов, хозяйка, схватив Симон за волосы, поволокла ее в угол. Схватив розги  она начала больно ее сечь. Прут свистел в воздухе и, опускаясь на тело Симон, обжигал его болью. Во время экзекуции Симон не ощущала ни малейшего вожделения, только нестерпимую боль. Симон не кричала, а сжимая зубы и корчась, терпела. Ей очень не хотелось, чтобы ее крики услышала Мари. Симон не столько боялась расстроить мать, сколько стыдилась своей слабости.
Наконец пыл Жеврезы угас. Раскрасневшаяся и растрепанная, она, устав, остановилась. Симон рыдала в углу, а Жевреза, повалилась на нее и, придавив своим грузным телом, задрав девушке платье, проникла в нее своим пальцем. Тут уже Симон закричала и начала отбиваться, а Жевреза, поднявшись на ноги сама, схватила девушку за платье и, толкая, посадила ее на стоящий рядом табурет.
Что ты делала у окна?! – прокричала Жевреза. – Что ты делала, смотря на то, как я наказываю парней?! А?! Признавайся, дрянь! Что же ты теперь стесняешься?! Ну-ка, попробуй!»
Я так не могу! - прокричала в ответ рыдающая Симон.
Можешь, можешь, еще как можешь! Заставлю! Не сойти тебе с места! - не унималась Жевреза. – Давай, начинай немедленно, а то буду опять тебя бить!
Я не могу!
Можешь, я говорю, можешь! – кричала в ответ Жевреза.- Показывай, как ты это делаешь!
Понимая, что ее не оставят в покое, Симон начала трогать себя. Она дрожала, слезы лились у нее из глаз, но она все равно пыталась ласкать себя.
Уж, больно ты печальна! – заметила злая Жевреза. – Побольше огня! Что распустила нюни? Не вижу сладострастия на твоем лице. Я же тебе говорю, пока не кончишь, не сойдешь с места!
Не-ет!!!, - закрыв глаза, протестуя, громко прокричала Симон.
Что?! - Жевреза схватила девушку за волосы и начала трепать. – А это ты видела! Она стащила Симон с табурета и опять, повалив и прижав, проникла в нее.
Нет, ты кончишь! Говорю, кончишь! Радуйся, радуйся! Ты совсем не приветлива!
Поиздевавшись вдосталь, Жевреза отпустила служанку.
Пока Симон рыдала в углу, пришел хозяин. Он сел за стол и принялся за еду. Жевреза как ни в чем не бывало суетилась вокруг мужа. Хозяин посматривал на Симон исподлобья, но ничего не говорил. Наконец Жеврезе надоело слушать рыдания служанки, она ее прогнала с глаз долой, в свой чулан.
Нельзя сказать, что Симон теперь жила в страхе. Насилие было тяжело и неприятно ей, но она, как ни странно, тут же к нему привыкла и воспринимала его, как должное. Симон жила, ни о чем не думая и как будто не понимая, что ждет ее в будущем. Иначе было просто невозможно.
Начиналось все с того, что Жевреза вдруг делалась очень ласковой с Симон. Но ласковость эта была притворной, она тут же перерастала в непритворную горячечную агрессивность. Хозяйка, придиралась решительно ко всему, к каждому слову и движению служанки, оскорбляла и, распалившись, старалась ткнуть, ущипнуть, ударить. Жеврезе нестерпимо хотелось что-то сделать с Симон. Томимая жаждой ее тела, она делалась такой неуправляемой. Частенько Жевреза, заставляя Симон ласкать себя, тут же это делала сама. Иногда она вначале секла Симон, но часто обходилась и без порки. Бывало, она просила легонько постигать ее саму.
Однажды хозяин, подойдя к плачущей после очередной выволочки Симон - в этот раз Жевреза была просто ужасна – попытался ее поднять. Симон заупрямилась, ей показалось, что ее хотят пожалеть. Но Антуан и не думал жалеть, он поволок девушку по полу, держа ее за руку. На домогательствах Жеврезы издевательства не кончились, и Симон, почувствовав угрозу, начала сопротивляться. Но где ей было одолеть жилистого Антуана. Симон извивалась, как змея, потом она, вскочив на ноги, стала бить свободной рукой Антуана. Но беззубый Антуан, подняв верхнюю губу, как собака, зарычал и, ударив Симон по лицу, разбил ей нос. Затащив девушку в ее каморку и задрав платье до самых подмышек, он долго насиловал ее.
Симон, терпя боль, затаила дыхание. Из разбитого носа текла кровь, дышать через нос Симон не могла, а поэтому дышала только ртом. Лишь изредка она делала вдох, а потом опять замирала. Не позволяя себе кричать, она сдерживала и дыхание. Симон представляла себе, что вот так, лишь изредка хватая кислород, она плывет по реке. Симон было очень тяжело плыть, она теряла силы. Наконец Антуан иссяк, а Симон, не чувствуя своего тела, повалилась в изнеможении на пол. Завязывая штаны, Антуан выглядел каким-то неудовлетворенным.
На мясистом, коротком его лбу лежала тень от куцей, сальной челки бледных рыжеватых волос. Валики надбровных дуг придавали лицу свирепое выражение.
- Ты просто вагина, - сказал он. – От макушки и до пят одна вагина. Ты даже говорить не имеешь право, ни говорить, ни думать. Все, на что ты можешь рассчитывать – это убирать нечистоты за другими, мыть, выносить ночные горшки. Если кто-то захочет пройтись по твоему заду пучком хороших розог, ты должна с готовностью его подставить. Это твое единственное право, как и то, что ты должна любому желающему предоставить себя. Тебе очень повезет, если найдется кто-нибудь, кто скажет при этом ласковое слово, хотя и это слишком большая милость для тебя.
С этих пор бедная Симон терпела насилие уже не только от Жеврезы, но и от Антуана. Сначала Жевреза отделывала и насиловала служанку, потом Симон попадала в руки ее мужа. Антуан любил смотреть, как Жевреза расправляется с девушкой, потом он сам, потеряв контроль над собой, подходил к несчастной и с жадностью и остервенением брал Симон на глазах собственной жены.
Нужно ли говорить о том, как страдала бедная девушка, но в то же время она словно не знала, что может быть по-другому, думала, что иной жизни и не существует. Симон понимала, что родилась с этим несчастным, постыдным даром, вызывать у других низменные чувства.
Симон и вправду поверила, что не должна говорить и думать, что только и может, что приносить себя в жертву, подвергаться наказанию и удовлетворять чужую похоть. Подобное отношение к себе совсем парализовало Симон. Она совершенно ничего не могла делать, лишь сидела в углу и, как блаженная, перебирала сухие цветы и травы. Жевреза кричала на нее, пытаясь расшевелить, но это плохо помогало. Ничего не действовало на Симон, она оставалась безвольной, беспомощной.

Так продолжалось несколько месяцев. Симон словно обезумела. Все это время Жевреза ворчала и пилила ее. Казалось, она хочет помочь Симон, но не знает как. В конце концов Жеврезе все надоело и она пожаловалась мужу. Антуан не стал церемониться, он взял бич, растянул Симон на столе, хлестнул ее пару раз на виду у сыновей и жены, так больно, что у Симон захватило дух и чуть не остановилось сердце. При этом рот Симон заткнули, чтобы она не кричала и ее криков не услышала мать. Предосторожность, впрочем, была излишней, окна напротив были слепы и немы.
Однако жестокая экзекуция помогла Симон прийти в себя. Она обрела способность трудиться. Симон теперь работала не покладая рук, она делала все с великой радостью.
Но вот чего Симон больше не могла терпеть, так это домогательств Жеврезы. Сладострастие, появлявшееся вслед за болью, действовало на Симон угнетающе. Симон ведь и сама испытывала похоть, когда разгоряченная и сгорающая от желания Жевреза начинала ласкать ее. Симон и самой хотелось, чтобы Жевреза после экзекуции начала трогать ее.  Но полученное удовольствие в итоге вызывало омерзение. В капкане собственных низменных чувств Симон умирала, постепенно превращаясь в безвольное жалкое существо. А хозяева теперь, прекрасно зная целебное средство, незамедлительно пускали его в ход. Несколько сильных ударов бича, как удары молнии, встряхивали Симон, возвращая ее к жизни. Симон страдала, сходила с ума, умирала и возвращалась в этот мир, она была не человеком, а больным животным.
- Чтобы она делала, кабы не мы? – рассуждала Жевреза, расторопно ставя перед мужем ужин. – Пусть спасибо скажет, что оказалась у нас. С ее-то внешностью и придурью попала бы в беду, такую изнасилует и убьет первый встречный. Она молиться на нас должна, на меня, прежде всего. Но ведь ни слова благодарности. Забьется в угол и перебирает свои цветочки. Судьбу должна благодарить, что кому-то нужна, так нет же – чем-то еще недовольна, сидит, нюни распустив, и кроме цветочков ничего не видит.
- Да благодарна она, Жевреза, благодарна, - бухтел Антуан.
- Благодарна она, жди. Ничего ценить не способна.
- Характер у нее не тот, что у Анабел Матье, - сказал Антуан. – Была бы потверже, могла бы не хуже устроиться.
Речь шла о красавице Анабел, когда-то уличной девке, теперь жене герцога.
- Да ты что говоришь?! – взвилась Жевреза. – Тоже мне сравнил! Какая была Анабел – ангельское личико, голосок, как у райской птицы, а на эту посмотри – рыжие чудище. А потом ведь ко всему прочему - блаженная она. Куда ей до Анабел? Что ты такое несешь? Чушь какую-то! А вот я ей сейчас…
Жевреза схватилась за розги и метнулась к Симон. Она уже сцапала Симон за подол, но та вдруг неожиданно вырвалась и, добежав до своей каморки, скрылась за дверью, закрылась на задвижку. Жевреза была поражена подобной дерзостью. Никогда служанка не позволяла себе ничего подобного. Поломав в досаде прутья, она начала в гневе дубасить кулаками в дверь. Возмущению Жеврезы не было предела. Она всегда смотрела на Симон как на безропотную, бессловесную тварь, жертвенное животное, с которым можно сделать все что угодно, а тут девчонка посмела проявить волю.
Жевреза выходила на кухне из себя, а в тесной каморке Симон первый раз вместо того, чтобы лить вечные слезы, мечтала о будущем. Она, придвинув для верности к двери сундук, на котором обычно спала, уселась на него и смотрела в узкое окно, в верхней части которого всегда было небо – как кусок живой плоти. Симон думала о красавице Анабел, о ее и о своей судьбе. Что-то вдруг подсказало Симон, что и она, придет время, встретит принца. Что-то открылось сейчас Симон. Услышав об Анабел, она ощутила уверенность в себе, что помогло ей увидеть мир другими глазами. Она и раньше что-то слышала об Анабел Матье, но теперь упоминание этого имени в разговоре хозяев, открыло ей истину – да ведь она точно такая! Ну конечно, в ней есть что-то необыкновенное, и она обязательно дождется богатого жениха. Страдания ее не напрасны, он рано или поздно придет к ней.
Теперь издевательства и насилие хозяев приобрели смысл – за все мучения Симон получит награду. Теперь у нее есть необыкновенно светлое чувство, словно сияющий поток пробился к Симон в темноте. Ясно видя поток в темном осеннем лесу, она начала пробиваться к нему - сквозь черные сучья тягот, невзгод, унижений.
Ее по-прежнему били, но Симон больше терпеть не хотела. Боль, однако, по-прежнему вызывала у Симон вожделение, но она не поддавалась своему чувству. Зная, что ей потом будет плохо, Симон находила в себе силы отказываться от греховного сладострастия. Однажды, когда Жевреза попыталась опять осуществить насилие, Симон вывернулась и так сильно оттолкнула хозяйку, что та упала. Жевреза, сперва распахнула глаза в изумлении, но потом, откинув стул, свалившийся на нее, тяжело поднялась и начала осыпать Симон бранью. Симон же ударила Жеврезу по лицу. Пощечина была звонкой и, судя по тому, как зудела потом ладонь Симон, болезненной. Жевреза схватилась за лицо, ноздри ее раздувались, глаза налились слезами, она не могла ничего сказать от душившего ее негодования.
А мы-то ей, как мать с отцом… а она-то что вытворяет… - только и выдавила из себя Жевреза.
Слезы лились у нее из глаз, она не скрывала их.
– Кому ты нужна, - проговорила она, рыдая, - ты и матери своей не нужна, она вон, о тебе и не вспоминает. Ну подожди, ты еще получишь свое.

Конечно Жевреза все рассказала Антуану. Антуан угрюмо взял хлыст и, сломав могучим плечом запор, ввалился к Симон. Он жестоко избил ее.  Жевреза потом это переживала. Антуан недовольно ворчал, не чувствуя за собой вины. Но было ясно, что произошедшее все изменило. Действительно, в дальнейшем ни Жевреза, ни Антуан не домогались больше безропотной служанки.
Симон понимала, что ей нужно уходить отсюда. Работать у Жеврезы, оставаясь тихой, незаметной овечкой, после того, как она поняла, что ей предстоит стать невестой если не принца, то герцога, Симон больше не могла. Труд всю жизнь с утра до ночи не входил в планы Симон. Мрачная обстановка кухни Жеврезы не соответствовала ее теперешнему приподнятому настроению связанному с ожиданием прекрасного будущего. Симон теперь знала, что ей нужно, она видела свет впереди, она ждала Его, и ее жизнь поэтому обретала смысл.
Симон нужно было во что бы то ни стало покинуть дом Антуана и Жеврезы, для этого она должна была скопить хоть сколько-нибудь денег. Симон собиралась отправиться в путешествие. Нет, она совершенно не хотела оставаться в этом городе и становиться уличной девкой. Ей нужно было уехать туда, где ее никто бы не знал. Но как быть, ведь она денег не держала в руках, ее кормили, но не платили ни гроша.
Исчезнуть из дома хозяев, украв у них деньги, Симон не могла, хотя бы потому, что Мари и Ник оставались жить рядом. Симон, разведав, куда Антуан прячет кошелек, стала стягивать у него по монетке.
С детства у Симон был необыкновенный интерес к растениям, цветам и травам. Еще тогда, в детские годы, день-деньской проводя на природе, она познакомилась со знахаркой Анной. Та, собирающая какую-то лекарственную траву, встречалась девочке часто. Девушка и старушка с самого начала понравились друг другу, ведь обе любили и понимали травы, и уже поэтому им было интересно вместе. Анне нравилось рассказывать Симон об известных ей растениях, Симон нравилось слушать чудаковатую, но мудрую женщину. Симон многое успела узнать уже в детстве, пока ее не отдали в прислуги. Симон, хотя Жевреза и называла ее блаженной дурочкой, была совсем не глупа. Имея цепкую память, она прекрасно запоминала все, что рассказывала ей Анна.
Жевреза частенько посылала Симон в лес: то за орехами, то за ягодами. Опять Симон встречала в лесу Анну, как обычно, собирающую травы. Но теперь Симон не имела возможности помогать знахарке и слушать ее рассказы. Симон и не думала об интересных ей растениях, она спешила исполнить скорее поручение, ведь Жевреза рада была придраться к любому ее промаху.
Нынче осмелевшая и поверившая в себя Симон, нисколько не боясь выволочки, пропадала за городом столько, сколько ей было нужно. Впрочем, сперва она исполняла все поручения Жеврезы - Симон изо всех сил старалась все делать быстро - а оставшееся до заката время собирала травы. Травы она несла Анне. Та сначала предлагала за них что-нибудь съестное: вкусную белую булку, совсем такую же, как когда-то совал Симон Жак, яйца, кусок курицы, пирога, - но Симон, хоть чаще всего и была голодна, от всего отказывалась. Она просила денег, хотя бы самую мелкую монету. Симон твердо решила что-то скопить, чтобы можно было осуществить побег.
Жевреза, недовольная вольностью Симон, позволяющей себе долгое отсутствие, ворчала. Не подозревая о готовящемся побеге, она считала, что никчемная девица, способностей которой едва хватает, на то, чтобы мыть пол и посуду да выносить ночные горшки, просто бессмысленно шляется где-то по лесу или спит под придорожным кустом.
Жевреза не била Симон за опоздания, в последнее время служанке вообще доставалось все меньше. Симон подросла, а Жевреза не смела бить оформившуюся девушку. Жевреза уловила перемену в ее характере, словно связанную с изменением фигуры, а Симон в свою очередь чем больше занималась своим делом, тем меньше боялась Жеврезу, ее розог, а когда хозяйке все же случалось браться за эти злосчастные прутья, Симон больше не чувствовала себя несчастной жертвой.
Как только стало меньше попадать Симон, стало больше доставаться мальчишкам, сыновьям Жеврезы, но до них Симон не было дела. Она копила: монетка к монетке, уверенная, что обязательно наступит день, когда судьба ее раз и навсегда устроится. Кто им станет ее избранником: герцог, граф или заморский пэр, а может, просто добропорядочный горожанин, не важно. Но он точно не будет похож ни на кого из известных Симон мужчин, ни на Жака, ни на Огюстена, ни на отца - быть может, только на Мари.
А поток льющийся с неба, становился все ярче, все чище, все мощнее. Симон ощущала себя увереннее, мысли ее будто стали яснее, а чувства не были такими болезненными. Наверное, только сейчас она и научилась по-настоящему думать и чувствовать. Ее эмоции, ее мысли раньше распускались и спутывались, словно конец корабельного каната. Казалось, только одно и управляло Симон - как вожделение к унижению, больше ничего она не ощущала, больше ни о чем не думала. В конце концов, Симон очень решительно запретила себя бить, она так и сказала Жеврезе и Антуану, пылая яростью:
- Чтобы вы не смели больше дотрагиваться до меня!
Симон была готова к оскорблениям и ругательствам, жестокой экзекуции.  Но ничего такого не случилось. Жевреза надулась и, что-то пробурчав себе под нос, замолчала. Антуан же сидел угрюмый. Посмотрев из подлобья, он тоже ничего не сказал.
Лицо Симон вспыхнуло еще сильнее, она зарделась от стыда и гордости. Антуан, выйдя из-за стола и пройдя мимо нее, во двор, буркнул на ходу:
- Посмотрим еще… не трогать ее… ишь чего.
Но Симон знала: эти люди теперь боятся ее. Они не имеют того, что имеет она: неукротимого любовного огня внутри, огня веры и надежды.
Высокое чувство, крепнущее в Симон, было словно северный ветер, треплющий верхушки тополей, оно стало сущностью девушки. Чувство точно такое, какое всегда возникало у нее в церкви, когда она слушала службу или пение хора. Сама Симон не умела петь, но как у нее трепетала душа, когда она слышала чистые голоса, исполняющие литургию.
Светлый поток, пронизывающий Симон, был не холодный и не теплый, не легкий и не тяжелый, он был будто никакой, но именно он вызывал в человеке чувства, делал его живым.
Когда-то к Симон в храме доходил только тонкий лучик, словно луч солнца, проникший через одно единственное прозрачное стеклышко в витраже стрельчатого окна. Наверное, это и был просто луч солнца, последний теплый луч осеннего солнца. Симон не любила осень и радовалась этой капле земного тепла. Когда луч попал ей в глаза, она тут же представила дубы и вязы там, на улице, у стен храма, их желтую листву и то, как сквозь нее продирается солнце и затем проникает даже не через стекло, - цветное стекло выпало, - просто через прореху в витраже. Симон радовалась солнцу, назло мраку собора, теплу назло холоду, живому назло мертвому. Она, нежась в луче осеннего солнца, протестовала против горечи потерь. Солнце сейчас ей нравилось гораздо больше прекрасных мраморных скульптур, даже больше кристально чистых голосов певчих безупречно выводящих мелодию.
…Симон совсем маленькая, она сидит в храме рядом с Мари. Она почти не чувствует красоты Бога, он непонятен и недоступен ей, но она жаждет красоты того, что сотворил Бог - природы. А теперь не тоненький луч, а белый сноп из-под самого купола льется на Симон, это уже не солнечный свет, а сияние Всевышнего, для которого она живет.

Симон шла исповедоваться, ей так хотелось, во-первых, очиститься от греха, и еще, поделиться со священником своей радостью, чтобы тот подтвердил ее открытие.
Шел снег, редкий в этих краях. Симон бежала по монастырскому двору в храм. Густо падали мелкие снежинки. Снежинка меньше мухи, но как холодно, когда их много. Симон было весело, за кисеей снега ей виделась фея - Мари когда-то рассказывала дочери про фей, - или дракон, то прозрачный, то синий, как снеговая нераспоротая туча. Про драконов Симон знала от брата, того самого, который хотел стать моряком и ушел во время эпидемии из дома.
Пробегая мимо монастырского амбара, Симон услышала странные звуки, это были, похоже, сдавленные стоны. Она остановилась в нерешительности: идти ли ей свой дорогой или посмотреть, что происходит в амбаре? Симон не понимала, что там может происходить такого, от чего стонут и хрипят, ей было не столько страшно, сколько любопытно.  Дверь амбара была открыта, Симон решила войти, она вдруг подумала, что, возможно, кому-то требуется помощь.
Маленькие, прямоугольные окна впускали жидкие струи зимнего света. Зерно лежало на дощатом, чистом полу. Половина зерна, по-видимому, была уже выбрана, желтоватые кучи высились единственно вдоль наружной стены с окнами. Два монаха лежали на зерне. Симон не сразу разобрала, что их двое, только потом она поняла, что это один лежит на другом. Тот, что был сверху елозил, извивался на нижнем, и оба они стонали, это были те сдавленные звуки, которые слышала Симон.  Симон не понимала в чем дело, - монахи ее не видели, их лица были обращены в другую сторону, - она думала, что у одного из них начался приступ падучей. Симон наблюдала подобное, когда ходила с Жеврезой на рынок. Молодая торговка, упав внезапно без чувств, забилась в конвульсиях, на нее навалился сверху дюжий мужик, наверное, отец. Ключом крестьянин разжал девушке рот и держал своим большим, грязным пальцем ее язык, чтобы она его не прикусила. Может быть, монаху нужно подержать язык?
Один из монахов был полуобнажен. В сумерках амбара белело его тело. Как только глаза Симон привыкли к полумраку, она тут же разглядела голые ноги и ягодицы нижнего монаха, бурая ряса его была задрана. Он был тучным, его жирное, придавленное тяжестью верхнего, тело почти целиком ушло в зерно, ноги были видны только потому, что он время от времени ими дергал. Симон не понимала, что делают монахи, ей стало страшно. В какой-то момент тот, что был сверху, тоже задрал рясу. Обнажились тонкие, обтянутые кожей ноги, худые ягодицы. Монах привставал и опускался на лежащем лицом вниз брате «Он делает так, как первый раз делал со мной Жак». Симон все поняла, и ей было противно.
Шурша, сыпалось зерно. Вдруг тот монах, что был сверху, обернулся. Лицо его было искажено, оно выражало животную страсть, остервенение. Заметив стоящую рядом девушку, он стал двигаться еще быстрее, судорожнее, неистовее. У лежащего внизу были безумные, вытаращенные глаза, глаза, как у дерущегося кота, он хрипел. Тощий, достигнув экстаза, стал разбрасывать руками зерно, как будто оно ему мешало. Симон выбежала вон.
Шел снег, холодный, мелкий, морочащий своим мельтешением. Симон, конечно же, знала, - она знала это от людей на улице, рынке, ратушной площади, прачечной, от Жеврезы и Антуана, наконец, - что монахи делают такое. Она вспомнила, как тощий, - тощий и старый, а туда же, - разбрасывал, словно крот своими лапами землю, зерно, и рассмеялась. Она решила долго не задерживаться у амбара и побежала в церковь.
В храме стоял полумрак, тут было едва ли не темнее, чем в амбаре. Тепло. Приглушенные голоса прихожан. Кто-то исповедовался, кто-то ставил свечи. Темные витражи, из разноцветных стекол глаз сразу отмечает красное. Камень на одеждах скульптур Марии и Иисуса не устает струиться. Симон присела на скамью и стала ждать своей очереди. Окружающие поглядывали на нее. Симон всегда привлекала внимание, а тут еще волосы у нее были растрепаны, и на лице было немного растерянное выражение.
Оказавшись в исповедальне, Симон сразу начала говорить. Ей очень хотелось рассказать, как она любит Бога, но нужно было во-первых покаяться. Конечно, Симон не первый раз входила в исповедальню. Прежде у нее хватало сил сдерживаться и не говорить о своих планах, о монетках, что стягивала у Антуана, о готовящемся скором побеге. Но теперь светлое чувство любви к Богу и верности ему было настолько сильно, что жить, что-то скрывая, стало решительно невозможно. В чистых помыслах не было ни капли расчета. Симон хотелось положить все свои большие и малые грехи в мешок и пустить их в воду, пусть их уносит быстрая река. Такая широкая и полноводная, она, не заметив, поглотит этот мешок, а Симон, очистившись, станет близкой небесному свету. Симон рассказывала о том, что потихоньку ворует у хозяев, что собирает травы для знахарки Анны, что гадает на герцога. Симон призналась, что ей жаль сжигаемых на кострах женщин. Симон так увлеченно и с таким жаром говорила, что не заметила, как священник, отвернув от решетки свое ухо, стал во все глаза смотреть на нее.
Минье не сказал, что отпускает Симон грехи, а сказал, что она сегодня же, вот прямо сейчас, когда он освободится, должна прийти к нему в покои. Поведение священника было Симон непонятно, но она, растерявшись, ничего не стала спрашивать, а просто кивнула в ответ. Она видела, как Минье облизнул губы.
Симон целый час прождала священника в храме. Она сидела на скамье с молитвенником в руках. В какой-то момент ей захотелось спать - в темном храме было очень тепло, - но тут же она вспомнила, что еще не выполнила сегодня всех поручений Жеврезы, и что хозяйка будет недовольна долгим отсутствием Симон.
Наконец Минье освободился. Симон, покорно семеня, пошла за ним. В комнате у священника было жарко натоплено, горел камин. Желтые языки пламени, такие же озорные и независимые, как рыжие кудри Симон, лизали поленья. Минье поставил Симон стул посреди комнаты, а сам сел в кресло напротив.
- На тебе есть нижняя юбка? – неожиданно спросил Минье тихим, но уверенным голосом.
Рот Симон открылся от удивления, щеки ее запылали, а сердце учащенно забилось.
- Почему вы спрашиваете?.. – пролепетала она.
- Сними...
Симон задохнулась.
- Но зачем, святой отец? – ей было трудно говорить.
- Делай, что я тебе говорю, и не задавай вопросов, - тон Минье стал яростнее.
Тут Симон в углу заметила какие-то прутья, которые приняла за розги.
- Вы хотите меня наказать?
Священник усмехнулся, в его улыбке было вожделение и насмешка.
- Давай, давай, шевелись, а не то я действительно тебя вздую, - сказал Минье. Рот его оставался приоткрытым, Симон же заметив, какой влажной стала нижняя губа, затосковала.
Она не могла пошевелиться, двинуться с места.
- Ну же, чего ты сидишь, чертова кукла?! – закричал священник в нетерпении.
Симон замерзла от страха. Еле двигаясь, она исполнила приказание святого отца. Минье тут же схватил нижнюю юбку и, поднеся к носу, с чувством вдохнул запах. Выражение на лице его мгновенно переменилось. Сперва будто все чувства умерли в Минье, лицо его выцвело, а затем набрало красок, словно его как губку напитало красное вино. Глаза Минье заблестели. Священник застонал, прошедшая по его телу сладостная волна дошла и до Симон.
Минье, не говоря ни слова, - он не мог говорить, его чувства были слишком сильны, и он очень спешил от них разрешиться, - содрал платье с Симон. Она же, не сопротивляясь, поднялась со стула, а потом опустилась на него голым телом. Минье расшнуровал ей ботинки, снял чулки, одну ее ногу поставил на одно свое колено, другую на другое. Симон прикасалась голыми стопами к коленям Минье, она сидела, совершенно раскрывшись перед ним. Ей было неловко и приятно быть такой, полностью обнаженной на виду у мужчины. Непривычно приятно и радостно.
- Какая ты дивная, Симон, - сказал Минье. – Я давно знаю о тебе, Симон, слышал о тебе. До меня дошли слухи, что есть такая девушка - рыжеволосая, безобразная и прекрасная одновременно. Будоражаще прекрасная, безобразная, но лучше самой первой красотки. Внешность твоя что самая острая ласка, это ласка с зубами. Для него, - тут Минье показал кое-что, - что командующий, вдохновляющий на бой. Скуластенькое твое лицо, вздернутый нос, маленькие глаза, как два следа от пореза. Упрямые, властные губы, и рыжие, густые, спутанные волосы. Ты – она самая, Симон, отвратительная, властная, дающая самую сильную в мире негу. А ведь я должен казнить тебя, Симон, за одну твою внешность, за эту власть, отправить на эшафот. Ты – ведьма. Тебя должны страшно пытать и сжечь. Самая жестокая пытка и самая ужасная смерть на медленном огне – ничтожная плата за твою дерзость. А то, что ты рассказала мне о краже денег, о том, как помогаешь ведьме, дурманящей людей своим зельем, делающей их одержимыми, слугами дьявола, - кто может лечить людей? – только Бог, - послужит хорошим доказательством твоей вины. Впрочем, в твоем случае никаких особых доказательств и не нужно, с первого взгляда понятно, что ты ведьма. Мне смешны твои слова о благочестии, о любви к Богу, тебе не идет быть праведницей, как не идет юной деве старческая бледность и худоба. Я ничего не хочу об этом слышать. Какую смерть ты выбираешь, Симон? На плахе, под топором? Или тебя сварить в кипятке? А может, сжечь на медленном огне? И ведь тебя еще будут сечь, Симон, обязательно будут публично сечь. Твое тело будет в кровавых рубцах, твое сладкое, жаждущее ласки и сулящее наслаждение тело. Эта плоть, пробуждающая огонь, сжигающий в душах Божественное. Неужели такое тело не должно быть наказано? Ведь ты убиваешь в других Бога. Ты сама должна сечь себя каждый день, наказывать себя ежеминутно, за то, что ты, дерзкая, позволяя себе препираться с Всевышним, сводишь на нет все его усилия, берешь безо всякого труда власть над людьми в свои руки. Ведь ты – она самая, Симон. Изувечив твое тело, девушка, от него отделят голову. Тело без головы – ничто, моя милочка. В одном теле почти ничего нет, все в голове. Вот тебе и оставят одно тело, именно то, что тебе причитается, а то, что дал тебе Бог, голову, заберут – это не твое и ты не достойна этого. Что с того, скажи мне, что Бог открыт человеку? Почему человек решил, что Бог чем-то обязан ему и все время, все время у него что-то просит. Но мало того, эта ничтожная тварь – воплощение того самого места, нет, нечто подчиняющееся тому самому вообразило, что оно само и есть Бог. Бог милосерден, совестлив, Он все может и что-то делает для человека, но не надо тревожить Его постоянно, а то Бог начинает сердиться. Богу ведь не чуждо человеческое. Наполняя людей жизнью, вдыхая в них душу, Он и сам становится немного человеком. Но не дай Бог, человеку вообразить, что он и есть Всевышний. Что он может, эта жалкая тварь, только хлестать себя за то, что у него есть тело. Нет, человек никогда не сможет стать Богом из-за этого самого тела. Ему никогда не достичь самого главного своего желания – быть всемогущим именно из-за плоти. Хочешь Симон, чтобы тебя сожгли, сварили в кипятке? А перед этим, много дней безжалостно пытая, раздробили все твои кости, сожгли кожу и волосы? Ослепили? Отрезали язык? Отчего ты не хочешь этого, Симон? Ведь ты так любишь Бога, ведь ты хочешь быть с ним. Ты должна гореть в геенне огненной, только так ты сможешь искупить свою вину перед Всевышним. Погибая в страшных мучениях, ты, может быть, хоть на мгновение постигнешь Его. Я могу подарить тебе бесценную возможность приблизиться к Богу. Что ты дрожишь, Симон? Ты не хочешь? Ты боишься? Ты хочешь жить, больше всего хочешь жить? Зачем тебе жить, если ты так любишь Бога? Ты грешна, Симон, уже одним своим желанием жить.
- Но как же, святой отец, ведь Иисус сам говорил: плодитесь и размножайтесь, он не призывал умирать, - проговорила, чуть не плача, напуганная Симон.
- Если бы было можно, я бы сжег весь этот город, я бы убил всех, начиная с младенцев, кончая дряхлыми стариками. Но дело в том, что Богу-то как раз нужны живые люди. Ты думаешь, ему нужна наша плоть, и Он без нее ничто? Ничуть не бывало, Он бы прекрасно обошелся и без человека, без этого своего самого неудавшегося, ущербного дитя. Человек, оказывается, может то, что не может сам Бог. Хотя бы искусство, взять хотя бы его. От человека Всевышнему нужна только боль, ему нужны страдания, ему нужны живые, страдающие души, страдающие и изнывающие оттого, что они не могут быть Богом. Если бы ты знала, как жесток на самом деле Бог. Он ведь милосерден только в тот момент, когда устает быть бессердечным. У человека, правда, есть один шанс избавиться от мучений – это жить в согласии с Богом, признать Бога, то есть признать Его власть над собой. Так Богу угодно, говорят праведники и ни о чем не сожалеют, души их светлы и никогда не болят. На самом деле эти люди совсем ничего не могут сделать для Бога, они, сдавшиеся, Ему не нужны. Богу нужна боль, Ему нужен достойный собеседник, равный в умении творить, создавать новую жизнь. Пусть она и лишена привычной плоти, но все же это настоящая жизнь, пульсирующая, теплая, захватывающая, заставляющая переживать. Богу нужны те, кто отказавшись от Него, умирая от боли, воя от боли и сходя с ума от нечеловеческих страданий, желает и стремится быть как Бог.
 
Минье страстно говорил и при этом поглаживал обнаженные ноги Симон. Грозный страх смерти объял ее, но по нему, как легкий бриз по поверхности глубоких вод, шло тепло любовной ласки, которую давали телу прикосновения мужских рук. Симон не знала, куда ей деться. Ей хотелось превратиться в змею и поскорее уползти. Пока она думала о змее, то ничего не чувствовала. Но вот ладонь Минье коснулась ее колена, на Симон дохнуло страхом, как жаром из очага, и вслед за тем она почувствовала небывалую негу. «Почему я так боюсь смерти? – думала Симон. – Именно из-за этого страха смерти я настолько чувственна, настолько доступна. Во всем виновата Мари, ее беззаботная, беспечная доброта. Она бы никогда не сумела меня защитить ни от одного домогающегося моей плоти».
- Да, я много слышал о тебе, Симон, я так хотел на тебя посмотреть, потрогать тебя, -продолжал Минье. - И вот ты пришла ко мне, сидишь со мной, ароматная, сводящая с ума. Ты не из тех, Симон, что спорит с Богом, пока не та. Ты женщина, которая способна родить, но я говорю о другой новой жизни. И так ли совершенен человек, плод страсти, любви? Нет, все не то! Образ - вот в чем совершенство! Богу нужны именно они, создаваемые людьми образы. Я убью тебя Симон, сам убью. Где мой нож!
Священник сполз со стула, стал на колени перед Симон и, положив на плечи ее ноги, стал целовать ее мягкими губами.
Услышав о ноже, Симон совсем испугалась. Она вдруг поверила в то, что Минье может сам, своими руками лишить ее жизни. Симон ясно представила себе эту картину, и она показалась девушке весьма правдоподобной, еще она подумала, что Мари должна была научить ее защищаться.
Симон, не испытывая ничего кроме страха, была сильно напряжена. Не в силах пошевелиться, она мучилась на стуле. К страху прибавилась режущая боль, ей казалось, что Минье действовал не губами, а ножом. В какой-то момент, не выдержав, она закричала. Испуганный Минье оторвался от нее, но не отпустил, а, перейдя к лицу, стал целовать девушку в губы. Симон леденела у него в руках.
Разгоряченный Минье увлек Симон в соседнюю комнату, где, повалил на кровать Ритмичные движения становились быстрее. Симон ничего не чувствовала, ей почему-то вспоминались монахи в амбаре.
- Ну же, Симон, постони. Как я люблю, когда звук сладострастия выходит из женской груди. Как напряглись, затвердели твои малиновые соски. А это вожделенное место любви? Ведь оно так нежно обнимает меня. Я в тебе, ты принимаешь меня, Симон. Я вот-вот достану твою матку. Я причастен к твоему телу, твоим почкам, печени, сердцу. Это все будто принадлежит мне сейчас, я наслаждаюсь своим богатством. Постони, Симон, отблагодари меня за добровольно взятую власть, пусть мои усилия будут не напрасными. Хотя бы сделай вид, что тебе хорошо, мне тогда будет для чего жить.
Симон, не испытывая сладострастия, только морщилась от боли.
- Ах, несчастная лицемерка, - прохрипел Минье, - я знаю, что тебе нужно.
Он подскочил к тому углу, где лежали прутья и схватил один из них. Рывком перевернув Симон на спину, он начал сечь ее. Симон пыталась закрыться, но Минье налег на нее и, схватив обе руки девушки одной своею, убрал их в сторону. Симон визжала и пыталась вырваться, но священник был сильнее. Закончив экзекуцию, он вновь проник в Симон. Теперь она ощущала невиданную негу. Минье двигался, совершая акт любви, а она стонала от удовольствия.
- То-то же, Симон… Так-то лучше. Теперь ты покорная и никуда от меня не денешься. Теперь ты моя, а эти стоны сладострастия избавят меня от всех сомнений и страхов. Все так просто – нужно взять прут и пройтись по телу.
Симон лежала на постели, разгоряченной, ей вскоре стало холодно. Взяв платье, Симон опять повалилась на ложе и укрылась им. Она уставилась в окно. Выражение ее лица скорее можно было назвать отрешенным, чем умиротворенным. Симон было видно только бледно-голубое зимнее небо, - снег уже кончился, а тучи ушли, - и темная, узловатая ветка дуба, растущего возле.
- Когда вы сказали, что убьете меня, я будто окаменела. Вожделение уже никак не могло овладеть мной. А перед этим, когда грозили мне пытками и казнью, мне тоже было страшно, но все же не так, от сильного страха защищала возникшая похоть. Но вот вы сказали, что у вас есть нож, которым убьете, и сладострастие уже не могло служить прибежищем, оно само привело бы к гибели. Я не могла защищаться от угрозы ножа, находящегося у вас, перед ним я беспомощна.
Минье сидел в кресле, босые ноги его стояли на ковре. Минье специально не надевал башмаков, он нежил свои стопы, их грела шерсть ковра и огонь горящий в камине. Он не слушал девушку.
- Я священник, Симон, - сказал Минье, посмеиваясь, - а посмотри, в какой роскоши живу. Жарко натоплено, огонь пылает в камине, потрескивают дрова; мягкая, застеленная самым дорогим бельем кровать; на полу персидские ковры, мебель, которой бы позавидовал сам король, вино на столе. Я пью вино, Симон, а ведь я священник, а сейчас пост, пить нельзя. Об этих покоях тут никто не знает. Ключи есть только у меня да еще у Сюзанны, но она заодно со мной. Она убирает здесь все, меняет простыни, метет полы. И мы с ней… Она всегда не прочь. Сюзанна прекрасна, как распускающаяся на заре роза, она совсем другая, чем ты. Она хороша, но от наваждения твоего образа не отделаешься, Симон, а красоту Сюзанны с легкостью можно поменять на другую. Тебе повезло, дочь моя, я не стану предавать тебя инквизиторскому суду, хотя имею право, даже должен сделать это. Ты теперь моя, ты будешь приходить сюда не реже, чем два раза в неделю, чтобы я мог наслаждаться твоим телом. Ты ничего никому не скажешь, будешь молчать, как немая, еще лучше, чем немая. Ведь немой хоть и молчит, но всегда хочет говорить. Если ты где-нибудь что-нибудь сболтнешь, хоть одним словом намекнешь на то, что мы здесь делаем, тебя тут же не будет. Такую, как ты, не грех сжечь, народ не удивится. Всем понятно, что по такой плачет костер. Кто поверит в твои слова о развратнике Минье, а в том, что ты развратная ведьма не надо долго никого убеждать.
- Вы же служитель Господа, святой отец, - устало проговорила Симон. Она по-прежнему лежала на кровати и зябла, волосы ее разметались. Симон покусывала палец и смотрела в окно.
Минье уже взял было блюдо с рыбой, которую хотел отведать, но тут же отставил тарелку и, подавшись вперед, брызгая слюной, почти прошипел:
- Да, я служитель Господа! А что это такое – служить Господу, ты знаешь? Чтобы быть слугой Бога нужно быть немного мертвым, немного придушенным, словно висишь в петле и никак не можешь умереть. А я живой, Симон, живой, как самый жирный налим в реке, как корова, пасущаяся на лугу, как пестрый фазан, подбирающий зерна с земли. Я хочу жить, наслаждаясь вкусом жизни. Пусть вино течет мне в рот, а мед наполнит его сладостью, а еще вкус сыра, сочного, только что зажаренного мяса. Солнце весенним утром и морской ветер. А звук женского голоса, тепло женского тела, шелковистость кожи, запах пота, блеск глаз, магнетизм движений. Я хочу все это вобрать в себя. Я не животное, Симон. И если бы ты знала, какой красотой и силой предстает предо мной Божественное сияние! Я искренне молюсь Богу, служу ему, проповедуя пастве. О, если бы ты знала, с каким вдохновением я делаю это! Но что-то происходит со мной: чем ближе я к Всевышнему, чем яснее вижу его непостижимую красу и чем сильнее этот поток старается увлечь, вобрать меня в себя, тем острее я чувствую жизнь, хочу жить и тем жаднее желаю вкушать все земное. И ведь ничего странного нет: я обыкновенный человек, просто чувства во мне слишком сильны. Я схожу с ума без женщины. Чтобы общаться с Богом, мне нужна она. Без женщины я становлюсь совсем вялым и скучным. У меня все мешается в голове, я перестаю понимать окружающих и даже не понимаю, кто я сам. Я делаюсь животным. Нет – хуже. Хуже самого старого вепря, тем движут инстинкты, а у меня все путается, разум мой мутнеет. Я не могу ни пить, ни есть, ни испражняться. Только самое сладкое в мире место может сделать меня человеком, вернуть мне способность понимать и чувствовать. Но чем дальше, тем сложнее, Симон. Раньше мне было достаточно женщины, обыкновенной женщины, старой или молодой, но сейчас безыскусная любовь уже не способна удовлетворить меня. Изощренный разврат или боль - что только я не пробовал здесь, в этой комнате, но все мне мало. Мой разум мутнеет, как старое зеркало. Мне нужен бриллиант, одна горошина на блюде, способная заменить весь мир. Это ты, моя девочка, воплощение вожделения, сладкого и сводящего с ума. Я не отпущу тебя никуда, ты навеки моя раба. Но что напрасно говорить, Симон. Пожирай всех, зачем отказываться от этого дара, используй то, что есть у тебя, вбирай жадно весь мир. Иди-ка сюда, моя девочка, становись на колени и выгибайся, как кошка. Я поиграю с тобой в лошадку, приделаю тебе хвостик, пришпорю, посеку бока…

Теперь по несколько раз в неделю Симон являлась к Минье. Как тяжел был день встречи. Больше всего Симон хотелось умереть. Небо, видное в маленькое окно каморки, сужалось в узкую, холодную полосу. Надвигались громада дома напротив, окна пялились бельмами занавешенных глаз. Для чего было жить? Симон не знала этого, но все же жила. Она, давясь, что-то съедала и, еле-еле шевелясь, выполняла работу по дому. Потом, взяв корзину, будто собиралась за покупками, плелась к священнику. К груди Симон был сейчас привязан камень, который тянул ее в омут. «Нет, - сказала себе Симон, когда уже совсем нечем стало дышать. – Не камень тянет меня на дно, я сама тяну себя вверх, стремясь выжить, потому что если бы я совсем этого не хотела, то умерла бы давно».
Симон молилась. Несмотря ни на что, она продолжала верить в Бога. Она обращалась к Пречистой Деве, но грудь ее обжигала боль, будто ее натерли соком горечавки. Не крест виделся Симон, - над ее кроватью висел тот крест из черного дерева, его отдала дочери мать, - а сухостой, умершая почерневшая трава, торчащая из-под снега. Господи, как же Симон любила снег, как бы ей хотелось, чтобы он, выпадая, никогда не таял, и укрывал землю круглый год.
От тоски Симон начала болеть. Ей ничего не хотелось, она с трудом ела, не чувствуя вкуса. Она не ощущала радости, не видела красоты вокруг, ничто не могло ее удивить. Симон было трудно двигаться, ей хотелось только лежать, отвернувшись к стене. Засыпая, она представляла, что умирает.
- Ее часы мерят время до смерти, - глядя на Симон, говорила Жевреза. – Черные стрелки летят к смерти, как обгоревшие птицы. Кончилась девочка. Жаль, в общем трудолюбивая была, а теперь как прокисшее тесто.
Жизнь была невыносима, смерть могла стать избавлением от мучений. Если бы можно было все время лежать, не двигаясь, Симон бы страдала не меньше. Она, мучаясь, заставляла себя заниматься хозяйством, чтобы как-то отвлечься. У нее было ощущение, что нет ей места на этом свете, нигде и ни в чем она не могла найти спасение. Минье! - ей же нужно было несколько раз на неделе посещать это чудовище. Священник не был доволен, когда видел кислую мину на лице Симон, ему нужен был огонь, страсть. Симон, глотая слезы, изображала радость и оживление. Кто бы знал, сколько душевных сил стоила Симон одна улыбка, то был кустик розы, выросший над каменистой пропастью.
Но все же, покрытый льдом родник жизни упрямо бил. Глазу не было видно никакого течения, но маленькая струйка под коркой льда пульсировала, не затихая, давала знать, что у нее еще есть воля к жизни. «Не может быть все так плохо, - говорила себе Симон. – Не может быть, что я умираю. Я не хочу сдаваться смерти. Мне обязательно нужно жить, зачем-то мне обязательно нужно жить. Для любви, для Бога. Я не могу просто так позволить себе исчезнуть».
Среди слез и боли Симон все же находила силы радоваться лучу солнца, время от времени заглядывающему ей в комнату. Симон хватался за этот луч, как утопающий за брошенную ему веревку. «Я не могу умереть, - повторяла она, плача. – Я не должна умереть. Жить, жить, любой ценой жить. Видеть святое вопреки всему».
Желая как-то взбодрить меланхоличную служанку, Антуан начал было снова бить Симон. Если бы Симон теперь дала себя истязать, она была бы окончательно раздавлена. Ни за что нельзя было позволять унижать себя и терпеть насилие. Симон с такой яростью накинулась на Антуана, когда тот поднял на нее руку, что хозяин даже испугался. Она, как раненая рассвирепевшая кошка, расцарапала ему лицо, но не болячки, а страх перед внутренней силой девушки не позволял Антуану больше прикасаться к ней.
Ни Жевреза, ни Антуан давно ничего не могли сделать с Симон, но тем не менее они не спешили избавляться от непокорной. Супруги были слишком расчетливы, ведь несмотря ни на что Симон работала за двоих, но ей, как и прежде, практически не платили.
Однажды, когда Симон было совсем невмоготу, она не пошла к Минье. Симон не появилась у него раз, а потом решила совсем не ходить. Словно сквозняк распахнул дверь и налетел порыв ветра, от которого захватывает дыхание. Симон чувствовала в себе силы бросить вызов целому свету. Она сразу повеселела, вернулись силы, Симон даже начала петь за работой. Симон перестала думать о том, что Минье убьет ее своим ножом, и то, что Мари никогда не смогла бы ее защитить, больше не тревожило девушку.

Так прошло три недели. Еще утром Симон радовалась пению дрозда, - наступила долгожданная весна, - а днем надвинулась туча, стало темно, холодно, бесприютно, как в декабре на краю кладбища. Это нелюбезный холод принес толстого монаха, он появился на пороге дома Антуана и Жеврезы, один из тех двух, кого Симон застала в амбаре. Посмотрел бы Антуан, как этот человек, издавая вопли экстаза, барахтался когда-то в зерне. Сейчас его большие, словно стеклянные глаза ничего не выражали. С бескровным, важным лицом монах что-то говорил вышедшему навстречу Антуану. Не переставая, лаяла собака, неизвестно откуда взявшийся пегий, облезлый пес. Собаке не давали покоя люди идущие мимо. Симон высунулась из окна, ей нужно было слышать беседу монаха и хозяина. Холодный дождь брызгал ей в лицо. Симон не разбирала слов, мешал непрекращающийся неприятно звонкий лай.
Наконец монах ушел. Антуан, закрыв за ним тяжелую дверь, возвратился в дом. В комнате было темно. Окна сегодня пускали свет с неохотой. Симон стояла перед Антуаном, она с замиранием сердца ждала, что он ей скажет. Лицо Антуана в полумраке было, как страшная маска, повешенная на гвоздик.
- Ты, мне сказали, собираешь какие-то травы и готовишь зелье, - слова хозяина звучали непривычно четко. Звук его голоса отдавался в теле Симон. – Тебя видели не раз за городом, на лугах. У тебя хватило ума собирать травы подле монастырских стен. Тебя, Симон, обвинят в колдовстве и сожгут заживо, как ведьму. Монах пришел и предупредил, что тебе грозит опасность. Скажи спасибо, что нашелся добрый человек, который решился предупредить. Тебе нужно, действительно, почаще бывать в церкви. Минье встревожен тем, что ты там давно не появлялась. Он ждет тебя на исповедь. Тебе следует очиститься от греха. А не то тебя в самом деле убьют, ты погибнешь страшной смертью на костре.
Целый день потом Жевреза и Антуан ворчали, что у Симон хватает еще времени, чтобы бегать за город и собирать какие-то цветочки.
«Я хочу умереть, - подумала Симон, - я не хочу жить. Я не хочу жить настолько, что мне даже все равно, сожгут меня заживо или сварят в кипятке. Чувства убиты, и нельзя дать им снова родиться».
В кухне были сложены дрова, Симон села на неразрубленное полено и, обхватив голову, погрузилась в мрачные мысли. Вьющиеся рыжие волосы ее падали с плеч, как вода с крутого обрыва.
- Волосы бы прибрала, - кинула ей сердито Жевреза, проходя мимо, - а то ходит, как росомаха. Лисица - ты и есть лисица – хитрое животное. Все себе на уме что-то.
Симон падала на дно, чем гуще становилась тьма, тем было тяжелее. «Я не могу так, - вдруг сказала себе Симон, когда ее глаза перестали различать цвет, все казалось серым, - я хочу чувствовать, ощущать, я хочу жить. Но как? Как можно жить в аду?»
Она поплелась к Минье. Было уже поздно. Минье сидел перед зажженным камином и грел ноги. Он буквально сунул свои босые ступни в огонь, так ему было холодно. Симон бросила взгляд на матовую, словно припудренную, грубую кожу его ступней, едва не касающихся пламени, и вспомнила сожженных на костре женщин. Она попыталась вспомнить запах, который шел от погибающих в огне. Но на самом деле в комнате сильно пахло либо старой пудрой, либо подпорченной туалетной водой. Запах был насыщенный и душный, а Симон казалось, что это аромат нарисованных на картине белых лилий.
- Симон! – приветливо и жалобно протянул Минье, увидев девушку. – Симон, я так устал тебя ждать. Я совершенно замерз тут один, чуть не превратился в облетевшее дерево. Как же ты могла покинуть меня, моя девочка? Тебе совсем не жалко меня? Ведь я не могу без тебя, как дитя без материнской груди. Когда ты принимала решение не появляться здесь более, думала ли ты обо мне, о том, что я, может быть, стану совсем беспомощным? Ведь я ничего не могу: ни есть, ни пить, ни молиться. Какая мука что-либо делать, не вкушая твоей плоти. Скорей же, моя девочка, я заждался. При виде тебя моя кровь кипит, я умираю от желания. Что мне делать с тобой, Симон, сегодня? Я так изголодался, что мне не нужно никаких ухищрений, чтобы пробудить желание. Я бы спеленал тебя, оставив свободным только самый лакомый кусочек, впился в него, высосал, припав губами всю твою суть, а затем, проникнув, наполнил тебя собой. Но я этого не буду делать, все будет очень просто.  Все будет очень просто Симон… Я заждался, дай мне насытиться и утолить свою любовную жажду…

В следующий раз Симон застала Минье совсем расклеившимся. Он сидел в своем кресле, выражение лица было горестным. Чело было прорезано сухими морщинами боли и выражало безысходную муку.
- Симон, - жалобно начал священник, увидев вошедшую девушку. – Как от тебя пахнет весенним лесом, а мне так одиноко и страшно. Весной что-то делается со мной, мне больно, и в голову мою втекают черные мысли, словно она превращается в сток для всего самого мрачного. Бог показывается весной, но он становится ко мне непонятной стороной, и возникшее сейчас странное сияние убивает меня. Бог так близко, а я схожу с ума. Осенью тоже происходит явление, но оно иное. Осенью Бог дает мысль, а весной чувства, но эти чувства непонятны мне, недоступны. Они наполняют меня и, не имея выхода, разрывают мою голову. Весной начинается жизнь, все цветет и просит любви, а я умираю, я не могу жить в это время года.  Мне не нужна любовь, вдруг понимаю я, я ненавижу похоть, я ненавижу жизнь, мне нужен Бог. Все мое существо сопротивляется навязываемой ему животной сущности. Но мне никуда не скрыться от солнца. Нет, то не Всевышний мучает меня, а оно. Весной Бог отступает и дает дорогу жизни, чтобы народились на свет те, кого он потом будет мучить. Я совсем не понимаю, какой я, словно меня нет. Я умираю и рождаюсь каждый день по несколько раз, и я будто все время новый человек. Я так устал, Симон, от этих превращений, невыносимая, непрекращающаяся боль пронзает мое тело, все мое существо. Такое впечатление, что каждую секунду мне открывается что-то, и я делаю открытие, но вот очередное воплощение – и я теряю свои знания, свой опыт, понимание того, что было показано мне. Спаси меня от этой боли, Симон. Только прикосновение к твоей плоти может все расставить по местам, помочь обрести основу всему и уверенность в себе. Но сейчас мне так плохо, что я не имею ни желания, ни сил слиться с тобой. Спасительного выхода нет, путь к нему потерян. Черная ночь в моей голове, прорезанная ветвями ненавистных распускающихся деревьев...
Минье говорил, говорил и вдруг заснул. Он сидел в кресле и храпел. Симон постояла недолго рядом, раздумывая, будить священника или оставить его спящим. Окно в комнате было приоткрыто, Симон слышала пение птиц. Качнулась ветка дуба, растущего подле окна – дрозд вспорхнул с нее. Симон, выйдя из оцепенения, рванулась к выходу.
Уже через неделю Минье предстал перед Симон бодрым и полным сил. Жадный до ее тела, он был до того нежен и ласков с ней, весел и внимателен ко всему происходящему, что Симон в какой-то момент почувствовала опьянение любви. Нет, она теперь совсем не боялась кинжала Минье. Сам он, несомненно, не собирался ее убивать, а, запугивая инквизиторским судом и казнью, только играл с ней. Мари не в чем было обвинять, в ее счастливой безмятежной улыбки не было и тени предательства.
Голый, лоснящийся от пота Минье лежал под ней, а она, обхватив его ногами, сидела сверху и непонимающе и немного растерянно смотрела на него. Минье же уловил в ее взгляде удивление приятного открытия. Улыбнувшись в ответ, - улыбка его была отталкивающей, одновременно самодовольной и трусливой, - он сказал:
- Ты меня совсем не знаешь, девочка. Почему ты не бываешь в церкви? Ты не хочешь послушать мессу? Люди приходят издалека, только чтобы послушать меня; общаясь со мной, прикоснуться к Богу. Когда я говорю с кафедры, мне нет равных. Проповедуя, я способен понимать и доносить до окружающих людей смысл происходящего вокруг, определенный Богом. Моими устами в этот момент вещает Всевышний. Стоит мне только увидеть собравшихся и начать говорить, как наступает откровение. Я будто теряю плоть, эту человеческую оболочку, саркофаг духа и становлюсь сам святым духом, абсолютным знанием, истиной. Симон, - он стал нежно гладить ее бедра, - как ты нужна мне, Симон. Клотильда, Сюзанна, Жанна, они совсем не то, что ты. Именно ты не даешь мне покоя. Мне плохо с тобой, да, да именно плохо, что-то тревожит, даже угнетает меня. Я с отвращением приникаю к тебе, но мне необходима эта связь, только в таком состоянии я способен общаться с Богом. А если я потеряю эту свою способность открывать истину, я умру, я просто наложу на себя руки. Ничто не поможет мне избавиться от смертельной тоски и одиночества, одиночества без Бога. На тебе, Симон, лежит ответственность за мою жизнь, за мою способность открывать людям Божественную суть…

Симон не ходила на проповеди Минье. Не дар Минье, а он сам, его безудержная похоть, вызывали у нее отвращение. Симон совсем не хотела становиться рабой Минье. «Каждый человек имеет право самостоятельно общаться с Богом и служить ему», - думала она.
Весна была в самом разгаре. Цвела сирень, наполняя рощу своим благоуханием. Боль и тоска смерти замурованного заживо перегорели в душе Симон. Она по-прежнему ничего не чувствовала, но заставляла себя радоваться жизни. То была искусственная радость, возможно, столь же вредная, как и тоска, но Симон ничего другого не оставалось, нужно было жить.
День выдался по-летнему жаркий. Уже с утра было душно. Симон, сделав необходимые дела, устремилась за город. Ей во что бы то ни стало хотелось выкупаться в ручье, посидеть на его тенистом пологом бережку.
Симон шла по проселочной дороге, хорошо знакомой ей, но сейчас все вокруг было не так, как обычно. Все дело в ветре, согретом солнцем, в этом перемещающемся воздухе. Это он сделал окружающий мир сияющим. Симон чуть не бежала, ей было необыкновенно приятно чувствовать, как длинное платье касается ног. Симон казалось, что на ней надето новое платье. Она распустила волосы, и они свободно развевались в потоке встречного ветра.
Симон держала в руке букетик весенних цветов. Анемоны были маленькими и белыми, похожими на звездочки. Симон очень нравилась эта простая ветреница. Она собрала цветы для души. У Симон было беззаботное весеннее настроение, она сейчас совсем не думала о целебных травах, которые обычно собирала для Анны.
На горизонте показался путник. Кто-то шел пешком и вел под уздцы лошадь. Увидев человека на своем пути, Симон забеспокоилась. Она слишком хорошо знала свойство собственной внешности вызывать у людей неодолимое влечение. Симон очень не хотелось, чтобы кто-то сейчас напал на нее, нарушил ее свободу грубыми домогательствами.
Но чем дальше она шла и чем ближе был путник, тем спокойнее становилось на душе у Симон. Она, понимая, что встреча неизбежна, признавалась себе, что не боится идущего навстречу. Когда прохожий поравнялся с ней, Симон первая взглянула ему в глаза. Теплый ветер развевал ее волосы и нежно касался ресниц, забирая себе и передавая другому всю томительную прелесть движения.
Юноша был очень хорош. Одет он был просто – крестьянин из окрестной деревни. Но благородное лицо было необыкновенным для простолюдина. Вряд ли природа слепила бы такое для обыкновенного мужлана. Нет, это лицо было не из глины и не из дерева, а, скорее, из самого дорогого мрамора.
Молодой человек, конечно, незамедлительно подошел к Симон. Он взял ее за руку, давая понять, что она ему нравится. Увлекая ее за собой, он не сказал ни слова. Он просто восхищенно смотрел на Симон.
- Почему ты молчишь? – спросила Симон.
Молодой человек ей ничего не ответил, только показал себе на рот.
- Ты меня слышишь?
Юноша только поцеловал ее в губы в ответ. Страсть, которую передали его губы, была неописуемой. Он не слышал и не умел говорить, но, кажется, умел любить как никто другой.
- Меня зовут Симон. Ты мне нравишься.
Вместо ответа юноша схватил Симон за руку и потянул в рощу. Она охотно последовала за своим новым глухонемым знакомым. Симон его совсем не боялась и чувствовала с этим юношей то, что никогда не ощущала с другими. Ток желанья, любви спокойно проходил от него к ней. Он не мог ни слышать, ни говорить, и это словно освобождало Симон от неразрешимой и безысходной тоски данного ею обета одиночества.
- Меня зовут Симон, - повторила она, когда они вместе повалились на молодую траву, под старым раскидистым каштаном.
Он улыбнулся, глядя на ее губы, понимая, что она что-то ему говорит, и начал страстно ее целовать, а потом, накинувшись, стал срывать одежды. К телу Симон, к спине, ягодицам, ногам прикасалась прохладная трава, а сверху - его горячее тело.
Как юноша был нежен, как искусен! Симон начинала мучить ревность, когда она думала, где он всему научился. Ей представлялись девушки, белокурые и темненькие, тоненькие и пышные, влюбленные в него соседки или просто знакомые из ближайших деревень. Это с ними, верно, балуя их щедротами своего желания, он оттачивал свое искусство любви, учился пробуждать огонь в чужом теле, терзая его лаской, доводить дело до сладостного конца. Но, может, юноша - дружок какой-нибудь знатной особы, и той только на руку, что он глух и нем, ведь в этом случае об их связи не будет известно.
Никогда прежде Симон не знала, что значит любить мужчину. Она ведь раньше недоумевала, зачем это мужчины и женщины тянутся друг к другу, теперь-то она понимала, какое удовольствие они получают вместе.
Подаренный Богом любовник умел быть необыкновенно чутким к желаниям женщины. Вовремя угадывая их и действуя восхитительно нежно и бережно, он во много раз умножал удовольствие. Как умел целовать этот глухонемой незнакомец! Какими были его губы, руки. То был, несомненно, дар – понимать и чувствовать чужое тело. Он, любя тело, знал что-то большее, невозможно было быть таким совершенным в любви, зная единственно тело, на самом деле глухонемой юноша овладевал душой.
Он, лаская, то вытягивал Симон в струнку, то делал мягкой, открытой. Это была какая-то песня, слышимая им одним и диктуемая ей его телом, его пальцами, ладонями, губами.
Симон естественным образом освобождалась от страсти и вновь наполнялась желанием, казалось, она была неистощима – песок не уставал приносить золото. В какой-то момент она перестала понимать, кто перед ней, ей стало казаться, что он это и есть она, что она превратилась в него, взяла его часть себе, вобрала его в себя.
Удивительный юноша не переставал занимать, волновать и радовать Симон. Она могла любить его потому, что он не слышал ее, и она не могла его слышать. Она думала, что теперь, узнав это наслаждение, она всем своим существом будет стремиться его повторить.
Разгоряченные их тела лоснились от пота. Симон, преодолев бессилие любовного изнеможения, рванулась к ручью. Прохладная, прозрачная вода остудила жар. Симон пила вкусную воду, а в это время быстрый, журчащий поток омывал ее горячее тело. Она мыла себе лицо, плескала на него водой. Ей не было жаль намокших волос. Симон приседала, чтобы прохлада ручья омывала ее всю, и грудь, и плечи. Она поднимала брызги, зачерпывая и подкидывая воду, ей было весело, и она видела, что юноша, собравшись, уходит, но не стремилась его задержать.
Он ушел, а она даже не заметила, в каком направлении. Ей не хотелось догнать его, пойти с ним. Странно, у Симон не было теперь никаких чувств, будто она и не знала глухонемого юношу. Этот человек больше ничего не значил для нее, она будто тут же забыла все радости страсти, словно внутри затушили огонь и разорили очаг. Симон была просто очень весела, необыкновенно весела. Это была радость открытия, и она как-то оказалась не связанной с человеком.
Потом уже, когда Симон быстро шла по дороге, он вспомнился ей чрезвычайно ярко, она тут же начала о нем тосковать и печалиться. Она вспомнила его лицо, руки, их прикосновения, запах. Ей нужен был он, мужчина из плоти и крови.
Она поняла, почему не боялась его, ведь теперь, после угроз Минье, все мужчины казались ей убийцами и насильниками, прячущими нож в складках одежд. У юноши не было грозного смертоносного ножа, страшного для Симон потому, что он был немым, но потому же Симон мгновенно его забыла. У него не было кинжала, но не было вместе с ним и какой-то атрибута мужской силы, доказывающего власть. Все, все из-за Мари, именно ей нужно было не молчать, а защищать свою дочь.
Солнце клонилось к вечеру, когда Симон подошла к своему дому. Ее удивила распахнутая настежь дверь. Ватная тишина – как кляп. Симон, предчувствуя неладное, вошла в дом. Посреди комнаты на маленькой табуреточке, - на ней обычно любили греться у очага, - сидел, обхватив руками колени, Антуан. Увидев Симон, он завыл. Симон невольно бросила взгляд в угол. В темном углу, - его даже мели не всегда, - лежала Жевреза, лежала без движения, без малейших признаков жизни. Симон посмотрела на то, как были подогнуты ноги, как странно и неестественно свешивалась рука у нее, лежащей на боку, и поняла, что хозяйка действительно умерла. На шее покойницы змеей темнела петля. Оборванный хвост веревки свисал с потолка. Симон выбежала из дома, теперь для нее совершенно пустого. Кто-то грязным веником сметал из памяти воспоминания о глухонемом юноше.

Полгода уже Симон жила у Дюка, богатого графа, овдовевшего пять лет назад. Дюк был милым, толстым, добродушным. Большой ребенок, наивный и смешной. В нем легко было заподозрить дурочка, инфантильного безумца, такой должен был ходить за руку с нянькой, вытирающей поминутно слюнявый рот. Инфантильность на самом деле была лишь клоунской маской. Дюк был умен, хитер, расчетлив, его окружали не няньки и сиделки, а такие же, как он, сильные мира сего, влиятельные господа, ловкие, хваткие, жестокие.
Полное лицо Дюка не было круглым, скорее прямоугольным. Наивным, смешным, глуповатым ребенком он казался лишь издали. Стоило хоть раз поймать на себе цепкий, умный взгляд, чтобы понять, насколько первое впечатление ошибочно. Не беспомощный простачок был перед вами, глаза выдавали человека решительного и жестокого. Однако Симон, ставшая в последнее время близорукой, не могла рассмотреть выражения глаз, она видела только добрые мягкие очертания. Она и относилась к мужу, как к доброму ребенку. Но кто знает, может, как раз подобное отношение и требовалось Дюку, и он, благодаря за то, что разгадали его сущность, сделал Симон, эту бедную дурнушку, женой.
Дюку необходимо было хоть час, хоть минуточку чувствовать себя младенцем. Ох, уж этот младенец – трепещущий чувственный рот, гладкие, мягкие щеки, руки - как две непойманные рыбы, и глаза - маленькие, живые, блестящие, черные, как две опьяняющие капли. Он теребил Симон все время в постели, прося, как малый ребенок, грудь. Как он неистово присасывался к ней, будто действительно был очень голоден и нуждался в материнском молоке. Потом Дюк засыпал. Он мог спокойно спать только на груди у Симон. Дюка не интересовали плотские наслаждения, у него была потребность становиться младенцем, что он и делал рядом с женщиной. Лишь материнская забота возлюбленной была нужна ему.
У Дюка в руках был весь город. При этом чернь почти ничего не знала о нем, а знать трепетала при одном упоминании его имени. Грозный богач подобрал свою будущую жену на улице. Ей не потребовалось долго скитаться, чтобы найти пристанище. Носившаяся в исступлении целый вечер по городу, - ей казалось, что за нею, как змея, волочась и извиваясь по земле, гонится петля, с которой несколько часов назад сорвалась мертвая Жевреза, - Симон оказалась на площади. Уже совсем стемнело. На одном эшафоте сегодня погибли сразу три ведьмы, их привязали к одному столбу. Обугленные тела, наверное, уже остыли, но их еще не убрали. Дымились уголья дров, а Симон казалось, что это одна из сожженных пытается выбраться из огненного плена. Симон чувствовала, что еще немного и она сойдет с ума.
Вдруг на площадь въехала карета, запряженная холеными породистыми лошадьми. Выезд сразу привлек к себе внимание пышностью, но – главное - все в нем, от украшений лошадиных грив до самого мелкого завитка позолоченной резной кареты, дышало полным безразличием к происходившему на площади, непричастностью к смерти, уверенностью в том, что такое не может произойти не то что со знатными пассажирами, но даже с кучером и лакеями. Карета проехала мимо Симон и, не успев пересечь площадь, остановилась. Что-то, как видно, привлекло внимание седоков. Приоткрылось занавешенное бархатом окошко. Смотрели, наверное, на пепелище. Зрелище обгоревших трупов было ужасно. Неужели прекрасная дама, а в карете, как показалось Симон, была именно женщина, приехала посмотреть на безобразные обугленные тела. Что же это за интересы у нежной женщины? Тоскливо и страшно стало Симон, безысходно тоскливо и страшно, когда она заподозрила в другом безразличие к самой большой своей тревоге, тревоге перед небытием. Она, как застигнутый непогодой на улице малый ребенок, начала обреченно плакать. Но в то же все в этой карете дышало равнодушием к смерти, то есть бесстрашием перед ней.
Молоденький лакей шел, кажется, именно к Симон, и чем ближе он приближался, чем тревожнее становилось на душе у девушки. Что же нужно от нее этой богатой даме? Наверное, любопытная до чужого горя женщина хочет узнать, кого сегодня казнили. Симон уже приготовилась дать ответ на этот вопрос, она, тряхнув волосами, скажет, что ничего не знает, но вот возникший перед ней, - как качнулся нагретый за день воздух, - молодой слуга говорит, что хозяин просит девушку присоединиться к нему и сесть в его карету. Но почему хозяин, ведь в карете женщина? Это какая-то игра и, наверно, нехорошая. Каким спокойствием дышит экипаж, как, наверное, хорошо внутри него, на обитых бархатом скамьях. Можно задернуть занавеску и ничего вокруг не видеть. Скорей в карету - играть в нехорошие игры с хозяйкой, все равно это лучше, чем костер. Симон по-свойски распахнула дверь кареты и ловко в нее влезла. Радостно улыбаясь, она устроилась на диване, еще мгновение - и она подняла глаза на того, кто сидел пред ней. Это была не дама, напротив нее, вальяжно развернув ноги, сидел господин и, подняв от удивления брови, - он был удивлен бесстрашной непосредственностью Симон, - смотрел на девушку. Осмелев, Симон представилась:
- Я – Симон.
- Я – Дюк, - сказал господин, удивление на его лице сменилось улыбкой.
Симон молча ждала, о чем попросит ее Дюк, она думала, что богач пожелает немедленно обладать ею. Но Дюк сидел, не говоря ни слова, он только смотрел на девушку.
У тебя необыкновенные волосы, Симон.
Они уже въезжали в ворота поместья.
- Все считают меня безобразной из-за этих волос, - простодушно призналась Симон.
- Чепуха, - чувствовалось, что Дюк восхищен своей новой знакомой. – Никто никогда не считал тебя безобразной, если тебе и говорили подобное, то подло лгали, ведь ты восхитительна. Ты прекрасна, как сама природа, как весеннее утро, из которого рождается жаркий полный желания и любви день. Но почему ты ничего не знаешь о своей красоте? Неужели в твоем доме совсем не было зеркал? Ведь это так просто - любоваться собой, это наверное, самое приятное занятие для красивого человека.
- Там, где я жила, было небольшое мутное зеркало, но клянусь вам, в нем я выглядела настоящей дурнушкой!
- Не может такого быть! Твои зеркала лгут. Твои глаза тебя обманывали, ты видела тот образ, который тебе навязали. Я немного близорук, но я способен разглядеть твою красоту.
Симон не стала возражать и лишь кивнула в ответ. Она начала догадываться, в чем дело. Дюк плохо видел, поэтому она казалась ему необычайно красивой. Ее главное качество, этот внутренний, дразнящий огонь, ускользало от его больных глаз. Но тем лучше, она теперь рядом с человеком, который оказался нечувствителен к омерзительной и привлекательной ее сердцевине. Но может как раз не эта сердцевина - сущность Симон, а ее отсутствие, и Симон первый раз нашла родственную душу?
- У вас необыкновенное доброе лицо, - сказала она Дюку. Они уже выходили из кареты. Симон оказалась посреди просторного двора, возле дверей горели факелы.
- У меня на самом деле совсем не доброе лицо, - заметил Дюк, - ты, наверное, как и я, близорука. Глаза мои смотрят зорко, а натура у меня хищная, кровожадная. Уж мои зеркала не врут. Я хоть и не люблю рассматривать себя в зеркало, но хорошо изучил собственное лицо. Но мне нужно чтобы кто-то, хоть одна живая душа не подозревала о моей беспощадной жестокости, о моей хитрости и коварстве, и, как мать, любила меня. Ведь мать знает о недостатках ребенка, но, будто не видя их, продолжает любить свое чадо. Но если кто узнает меня по-настоящему, тот уже не сможет любить меня, как младенца, уж очень я силен, хитер, независим. Ты, Симон, находка. Ты прекрасна или кажешься мне прекрасной, что одно и тоже, и видишь во мне только то, что хотелось бы мне. Проходи Симон в мой дворец, ты тут теперь будешь жить.
Симон буквально кожей чувствовала, как с каждой минутой растет и крепнет привязанность Дюка к ней, и она, войдя в дом знатного вельможи, поняла, что задержится здесь надолго.
Ее поселили в роскошных комнатах прежней жены. Портрет рано умершей молодой женщины, на вид надменной и гордой, висел в спальне. Слуги не догадались убрать его с глаз новой хозяйки, но Симон не волновало это зримое присутствие несуществующей уже властительницы. Более того, присутствие надменной, уверенной в себе особы было Симон необходимо, ведь она все же не верила в себя. Все благополучие ее новой жизни зиждилось на заблуждении подслеповатого Дюка, считавшего ее красавицей, и на ее собственном: она видела мужа беззащитным добряком. Любой мог разрушить возникшую идиллию. Симон, ломая руки, молилась, прося помощи и защиты. Все, чего ей хотелось, чтобы это наваждение продлилось подольше, а прозрение не наступало. Страхи и сомнения относительно будущего, которое представлялось туманным и неопределенным, отравили прекрасное время медового месяца. Но вскоре страх стал совсем безобразным, Симон не понимала, что может изменить отношение к ней мужа, но она хорошо представляла себе, что он сделает с нею, бессовестной лгуньей, когда раскроется этот невольный обман, - он ее просто убьет. Думать все время о неминуемом позоре было невыносимо. Симон плакала по ночам, а днями прятала покрасневшее лицо от мужа. Она продолжала молиться - как жаль, что она не захватила с собой черного распятья. Господь смотрящий с черного креста никогда не исполнял ее желаний, так как они просились, но, наверное, поэтому Симон и верила Господу, ведь он давал ей что-то другое, надежду и силу решать все самой, - но взглянув однажды на бело-голубой, выполненный на эмали лик Пречистой Девы, Симон вдруг ясно поняла, что нет на земле ничего более прочного, чем наши собственные заблуждения. Она будет любить Дюка и видеть его таким, каким хочется, и он также, и нет сильнее этой, неодолимой силы любви. Да прежде всего любви: сперва любовь, а потом уже сладостное заблуждение, питающее ее. Любовь дана Богом. Она пройдет, если так захочет Всевышний, и ничего здесь не изменить, не нужно бояться, переживать и терзать себя, человек не властен над этим высшим чувством, как и над своими заблуждениями. Симон успокоилась. Видела бы она, какой стала милой и хорошенькой, избавившись от тревоги. Но вот однажды, - она разбирала ларец с рукоделием, - Симон заметила на носу Дюка очки. Очки! Очков тогда не носили, их просто еще не существовало в природе, Дюк обладал уникальной редкостью. Симон догадалась, что две линзы на носу мужа, скрепленные золотой оправой, служат для улучшения зрения, ведь она знала об этом свойстве выпуклых стекол от Огюстена, увлекавшегося науками. Симон пришла в ужас. Ей не верилось, что счастливая ее жизнь кончилась. Она в страхе и растерянности смотрела на мужа, а он - он любовался ею!
- Как хорошо, что мне сделали очки, - сказал Дюк, улыбаясь. – Теперь я хорошо вижу. Я только сейчас смог по-настоящему оценить, насколько ты прекрасна. Я вижу твой прелестный облик во всей подробностях. Это неисчерпаемый мир – красота женщины, Симон. Ужасно, но прежде я был лишен части этого мира. Ты даришь мне все: радость для глаз, открывающую желание, и удовлетворение этого желания именно так, как требует моя натура, ведь ты, прежде всего, сама необыкновенно добра, и поэтому видишь в людях в первую очередь хорошее, твоя близорукость здесь не при чем.
У Симон теперь было множество дорогих нарядов и украшений. Симон любила розовые платья с черной отделкой, а из драгоценностей предпочитала бриллианты. Кто-то заметил, что розовое с черным не очень-то идет рыжеволосой Симон, как и прозрачные, искристые камни, но Симон не слишком интересовало чужое мнение. Ей дозволено все. Она может носить какую угодно одежду, даже не украшающую, ее и совершать безнаказанно какие угодно, даже не украшающие ее, поступки. Как будто она осталась маленькой, несмышленой девочкой, не понимающей, что хорошо, что дурно.
Любовь мужа должна была облагородить Симон, укрепив ее веру в себя, заставить поверить в торжество добродетели, но высший смысл любви в очередной раз ускользнул от девушки. Ведь она ничего не чувствовала по-настоящему, а значит не могла оценить и чувств окружающих. Окружающие ее бесчувственные вещи стали главной опорой ее замороженной души. Этой душе суждено было вечно оставаться неопытной.
Сколько ошибок придется совершить, понимая простой закон человеческих отношений, по которому любящие сердца прежде всего благородны. Так получилось, что окружающее богатство не смогло подсказать, что нужно быть верной и преданной тому, кто открыл глаза на мир, сделал прекрасной, совершив чудо, в котором замарашка, дурнушка, блаженная Симон превратилась в прекрасную даму.
Совет был достоин вещей, не имеющих души, ведь их души это прежде всего души их владельцев. Но тут была пустота. Богатство для Симон, не чувствующей любви, стало пустотой, в которой она не могла найти себя. Это был порочный круг: она искала души у вещей, которые не могли ей ее дать, потому что сами были зависимы от нее. Но внешне все выглядело благополучно: она меняла наряды, училась играть на клавесине, занималась рукоделием, принимала гостей, принимала участие в охоте и ходила к Минье.
Мало того, что богатство ничего не дало больной душе, так еще исчезло последнее чувство ее питающее – страдание. Симон не думала больше о своем долге перед Всевышним. Его свет больше не доходил к ней. Симон была окурена дурманом сытой, беззаботной жизни.
Но пути Господни неисповедимы. Как-то вспомнив о Минье, Симон поняла, что он - та ниточка, которая теперь связывает ее с небом. Она регулярно навещала священника, не столь, правда, часто, как прежде. Иногда она переставала понимать, зачем ей видеть Минье, вот тогда-то она и страдала. Она страдала, не понимая, зачем ей сейчас идти к блудливому священнослужителю и удовлетворять его похоть. Это страдание напрасной, бессмысленной жертвы, казалось Симон, и связывало ее с небом. Но стоит ли говорить, что бессмысленные жертвы никому не нужны и прежде всего Всевышнему? Симон продолжала находиться в плену своих заблуждений. В конце концов, ей самой надоела эта роль, слишком много было в ней фальши, она стала по-настоящему жалеть Минье, привязалась к нему, почти полюбила его.
Из покоев Дюка все действительно выглядело по-другому. Симон уверяла себя, что служит таланту Минье. У нее был теперь младенец – Дюк, но Минье Симон никак не могла оставить. Симон отказалась от мысли, что ей нужны муки, бесполезные страдания ради них самих. Это был уж слишком очевидный обман. Ведь теперь Минье не мог, используя свое влияние, казнить Симон, обвинив ее в ереси. Симон не из страха появлялась у священника, она служила его таланту. Что может быть более достойным, чем служение гению?
У Симон появилась подружка, мадмуазель Коден. Ее звали Сесиль. Кукольные черты породистой юной красавицы, безупречное тело - рядом с подругой Симон выглядела простушкой. Сесиль как воздух нужны были развлечения, она не дорожила ничем. Сесиль часто смеялась, это был смех довольства, в этот момент чувствовалось, что на душе у девушки легко и беззаботно. Казалось, Сесиль и не могла быть другой.
Дорогие наряды, украшения, богатая обстановка, - те приятные стороны жизни, которыми поначалу так восхищалась Симон, Сесиль увлекали мало. Она жила в достатке с рождения и, привычно пользуясь богатством, не получала от этого удовольствия. В сущности, эта девушка была проста и пуста, как забытая, перевернутая лодка на берегу, но Симон она привлекала блеском беззаботного веселья. Не было у Сесиль ни мудрости, ни азарта, ни внутренней силы, но отчего-то Симон стала во всем слушать ее и, подчиняясь ее воле, участвовать в глупых, а порой и опасных развлечениях.
Почему сошлись две эти, на первый взгляд, очень разные молодые женщины? Внутренне очень сильную Симон привлекала, на первый взгляд, слабость подруги, ее беспечность. Но наяву все выглядело иначе. Неожиданно Симон оказалась зависимой от такой же бесчувственной особы. Сесиль была пуста, она не была сильной, веселый ее, беспечный смех свидетельствовал не о бесстрашии и силе духа, а о неведении об опасности. Симон ошиблась в выборе подруги. Впрочем, она так боялась жизни, оставаясь по-прежнему неуверенной в себе, что с радостью вверила бы себя в любые руки, даже в руки отъявленного злодея и негодяя.
Хотела ли Сесиль разлучить Симон с Дюком, сказать трудно. Едва ли в этой легкомысленной головке мог родиться какой-нибудь мало-мальски дельный и дальновидный план, но кто знает, что на самом деле было у Сесиль на уме. Ведь она во всем видела скуку и, стараясь любыми средствами ее избежать, могла придумать что угодно. Она с легкостью могла затеять неблаговидное единственно ради забавы, не беспокоясь, что ее прихоть может исковеркать чью-то жизнь, пусть и жизнь подруги. Возможно, от скуки Сесиль могла сотворить нечаянно что-то грандиозное и логичное. Романтическая история любви светского богача и бедной девушки не пробудила у Сесиль возвышенных чувств, скорее вызвала жгучую зависть. Чувствуя что-то скользкое в Сесиль, Симон не могла отойти от этой дружбы. Может быть, просто Симон, не давая волю своим неприязненным чувствам, цеплялась за любую возможность общения?
Хорошо ли было Симон рядом с Дюком? Хорошо, как хорошо уставшему наконец получить покой, а голодному - вкусную, сытную пищу. Но Симон очень скоро отдохнула и насытилась. Любви она не чувствовала и поэтому не способна была питаться из этого источника жизненного опыта. Жизнь ее была праздной и бездеятельной. Эта была жизнь без ощущений, без радости, без творчества, без звонкого, чистого потока Господнего света. Постылая, безрадостная жизнь. Живя в бедности, терпя лишения, Симон в страданиях обретала Божий свет и поэтому могла быть радостной. Без любви, но с Божьим светом. Теперь же не было причины страдать, значит не было и света, а придуманные Симон страдания, например, жертва Минье, были бессмысленны и поэтому не способны были оборачиваться радостью.
Как-то, глядя из окна на близлежащий луг, Симон заметила Анну, собирающую травы, и тоска уколола ее сердце. Симон поняла, что была счастлива только тогда, когда помогала Анне искать нужные растения и зарабатывала свои ничтожные деньги. Сейчас никакой цели, кроме как убить время, у Симон не было. Подступало что-то огромное, невыносимо душное. «Бедные борются с нищетой, - думала Симон, - а богатые со смертью. Они погибают, как прекрасные бабочки в паутине, в вечной праздности, захватывающей, подавляющей».
Охота, многолюдные трапезы, ночные балы, поездки к соседям - во всем этом участвовала Симон и все время ей казалось, что пуповина, соединяющая ее с Отцом небесным опасно, смертельно опасно перетянута.
Если бы Симон знала, что ей делать, она бы не попала в лапы одиночеству, но Симон существовала в полном неведении относительно того, по какому пути должна идти. Она задыхалась, изнемогала в душном коконе богатства, ей чего-то хотелось, но все было слишком неопределенно, энергия ее чувств искала выхода, самым простым было влюбиться. Симон была уверена, что не любит Дюка, просто потому что он ей не мил, появись кто-то по-настоящему достойный и прекрасный, ее чувства тут же вспыхнут.
Сесиль была рядом, она пробовала завлечь Симон в объятия лесбийской любви, Симон же не понимала, как можно любить человека с невесомой душой. Симон хотела другого, чувства все же должны приносить что-либо зримое. В любви, от которой не могло быть ребенка, она не находила смысла.
Ребенка, да именно ребенка, а ведь у Симон не могло быть детей. Когда-то, когда она еще жила в доме Антуана и Жеврезы, Симон, в очередной раз изнасилованная Антуаном, забеременела. Она, конечно, знала признаки беременности, этому ее предусмотрительно научила Жевреза, и тут же обо всем сообщила хозяйке. Та покраснела не то от негодования, не то от стыда и начала поить Симон специальной травой. Увы, ничего не помогало, и к ужасу Жеврезы у Симон стал расти живот. Жевреза, окончательно испугавшись, повела Симон к повитухе. Повитуха, взяв деньги из маленьких и сухих рук Жеврезы, причинив девушке неимоверные страдания, избавила ее от плода, но теперь, сколько бы Симон не сближалась с мужчиной, чрево ее оставалось пустым.
Не дитя живое, а дитя воображаемое нужно было бесчувственной, не способной любить Симон. Хотя бы воображаемое. Дюк, такой странный и милый, не был ее ребенком, хотя каждую ночь и присасывался к ее груди. Симон нужен был плод любви.
Но вдруг появился Андреа, чернявый итальянец, молодой, красивый Бог. Его привела Сесиль специально для Симон. Они вошли вместе, она темноволосая и светлокожая в красном платье, он смуглый, глаза как два агата, черные, блестящие соком души. Сесиль словно вела под уздцы роскошного коня и всем своим видом говорила: бери, он твой.
Дни и ночи любви Андреа не отходил от Симон. Кто бы теперь сказал об этой золотоволосой красавице с прекрасной белой кожей, что она безобразна. О внешности Симон нынче все отзывались, как об исключительной. Зачарованные взгляды и льстивые улыбки вокруг, подобострастие подданных – привилегия королей. Симон жилось еще лучше, чем монаршей особе, беззаботно, безопасно, вольготно, так хорошо бывает в прохладной тени липы среди жаркого полдня. Восхищенные взгляды были необходимы, как десерт после сытного обеда, как ожидаемое лакомство. Симон наслаждалась любовью Андреа. Неужто с ним она обрела способность, ощущая плоть, получать радость от жизни? Ведь и всеобщее внимание, которого Симон раньше не замечала или стеснялась, нравилось ей. Она наслаждалась своими чувствами, которые, казалось, обрели плотность, став, как дивные легкие ткани.
Итальянец был восхитителен: молодое породистое животное. Симон любила его тело. Симон нравилось, как сложен Андреа, Любуясь этим торсом, мускулистыми, гладкими руками, стройными, сильными ногами, душа радовалась. Душа самого итальянца звенела внутри, как монета в золоченом сосуде. Симон не было до нее дела, как будто она была богата настолько, что не нуждалась ни в малейшей прибыли, ни в одной лишней денежке, даже если речь шла о внутренней сущности любимого. Теперь она стала воспринимать душу как нечто вещественное, как то, что может обогатить, и именно овеществленную душу ни во что не ценила. «Родство душ – иллюзия, - думала Симон. – Все любят исключительно плоть. Неужто мне, живущей в достатке и роскоши, пристало быть белой вороной, жаждущей призрачного?» Призрачного она, вкусившая того, что называют богатством, не хотела, а вещественное не доставляло ей радости.
Чего только они ни делали, упражняясь в искусстве любви! В какой-то момент Симон даже перестала чувствовать себя человеком. «Кто я теперь? – задавалась она вопросом. – Лисица, волчица, свинья?» Она спрашивала об этом и у Андреа, и потом они веселились, перебирая возможные ответы. Нет, конечно, никакой зверь не может быть настолько утончен, искусен и изобретателен в получении удовольствия. Но больше всего Симон нравилось заниматься любовью, будучи просто полуодетой, в постели, среди простыней и шелка собственных платьев.
Сперва Симон ничего не чувствовала с Андреа. Итальянец нравился ей, но радости от интимного общения не было. Симон впала было в меланхолию, но потом, ища спасительный выход, вспомнила когда-то повстречавшегося ей глухонемого юношу. Все было просто: Симон попросила Андреа молчать во время любви. Он не должен был, как бы ни было это сложно, произносить что-либо членораздельное, только мычать в минуты самой сильной страсти. Симон унижала этим друга, ну так что ж, значит ей требовались для возникновения чувств кого-то унизить.
Симон и Андреа насыщались любовью, но тут же, после краткого отдыха, жадные до ощущений, возобновляли свои забавы. Утомление друг от друга было неизбежным, но любовники не думали об этом. Из окна спальни, обитой розовым штофом, Симон иногда видела Анну, собирающую на лугу травы, но воспоминания не трогали больше души Симон. Она лишь замечала красные пятна маков среди изумрудной травы и думала, как это красиво. Поистине, беззаботная жизнь была у Симон, ни перед кем никакого долга, никаких сожалений. Да, она действительно переставала чувствовать себя человеком.
Однажды в полдень, когда Симон и Андреа, сидя на террасе внутреннего дворика, лениво пили вино, в ворота поместья постучали. Слуги сообщили, что прибыл человек, называющий себя братом Симон. Симон, не поверив, - она знала, что Ник два года тому назад умер, - все же пошла навстречу гостю. Выйдя, она узнала Жюля. Как прекрасен был Жюль! Загорелое мужественное лицо украшали два шрама. Взгляд глубоких голубых глаз был пронзительным, а буйные, темные волосы - как вольный морской ветер. Жюль посмотрел на Симон внимательно, а она задохнулась от волнения.
Теперешняя Симон понравилась брату, она сразу поняла это. Ох уж это неодолимое желание женщин покорять сердца всех окружающих мужчин. Жюль! Чем-то таинственным веяло от него. То была внутренняя сила покорившего стихию человека. Заманчивый и пленительный свет дальних странствий лежал на его челе. Жюль был отнюдь не беден. Путешествуя по свету, он занимался торговлей, и сумел кое-что скопить. Он теперь жил в особняке в центре города, недалеко от ратушной площади.
Но именно в тот момент, когда Симон решилась расстаться с мужчиной, навязанным ей Сесиль и стать любовницей брата, произошло непоправимое: Симон показалось, что между нею и окружающем миром опустился занавес, тяжелый и пыльный, и теперь, когда он изредка поднимался, Симон могла видеть только ужасные, фантастические сцены, происходящие на том месте, где раньше была жизнь. Свет Господа перестал проникать к Симон, и форточка ее души захлопнулась. Нынче ее фантазии не были наполнены Божьим духом, и духовный мир превратился в страшный бред безумного, что отлучен от света солнца и света Всевышнего.
Андреа исчез, испарился, его следы смыла волна забвения. Какие-то чувства сохранялись еще к Дюку, но они стали необычными. Каждое утро Симон чудилось, что Дюк склоняется над ней. Она чувствовала его запах, ощущала его руку, его толстые пальцы на своей груди. Симон казалось, что Дюк своей лапой проникает в ее тело и месит его, пытаясь найти сердце. От страха и гадкого запаха Дюка Симон начинало тошнить. Она сваливалась с кровати, и содержимое желудка вырывалось из нее, текло на пол, заполняя всю спальню, источая удивительно неприятный запах.
Как уходил Дюк, Симон не понимала. Перед тем как скрыться, он – всего лишь собственное изображение на стене - вдруг начинал мелькать, вызывая сперва удивление в душе у Симон, а потом раздражение и апатию. Девушка оставалась одна в смрадной спальне, посреди озера собственной блевотины. Она чувствовала боль во всем теле, ей не хотелось вставать, не хотелось жить. Заснуть не давал мерзкий запах, Симон крутилась в постели, как на сковороде. Желанию спать мешало чувство брезгливости, безнадежного страха и беспомощности перед залившей спальню блевотиной. Намучившись и в конце концов  преодолев себя, Симон все же погружалась в дрему.
Дюка не было, а Симон снилось, что вот он пришел, ходит, бормоча, по спальне и что-то ищет. Симон была уверена, что она вовсе не спит, а только, притворясь спящей, сквозь полузакрытые глаза наблюдает за Дюком, который на самом деле пришел и, замирая от страха, слушает торопливый стук своего сердца.
Вот Дюк подходит к кровати и, заставляя Симон трепетать еще сильнее, роется под ней. Что-то бормоча, он возится мучительно долго. Во сне Симон соображает, что Дюк сейчас на самом деле должен быть очень далеко, занятый своими делами, но, чувствуя совершенно реальный распространяющийся от мужа запах кишечных газов, впадает в безысходную тоску.
Наконец Дюк выбирается из-под кровати, в руках него ночной горшок. Дюк идет с ним на середину спальни, ставит горшок на пол, и тот начинает на глазах быстро расти. Наконец он становится выше кровати, так что Дюку, снявшему панталоны, приходится, подставить скамеечку, чтобы взобраться на него.
Дюк усаживается на горшок спиной к Симон, и, словно не подозревая о ее присутствии, начинает испражняться. Отталкивающий запах фекалий наполняет комнату. А Симон начинает казаться, что у нее на лице, около носа, выросла чудесная белая орхидея. Симон изо всех сил пытается наслаждаться запахом дивного цветка, но струи вони неумолимо проникают в нос, затмевая приятный аромат. Симон начинает ненавидеть орхидею, она ненавидит и испражнения, издающие мерзкий запах, но ее влечет к ним, она чувствует за ними силу.
Симон, представляя себе орхидею, ласкает себя, ей хочется, чтобы эта дрянная, разочаровавшая ее, орхидея была в ней. Симон стремится сделать орхидею лучше. Но цветок, вернее, его образ ведет себя странно, он то тает, словно туман, то мелькает, словно звезда, заслоненная дымом печной трубы, то деревенеет. Он изворачивается, как хочет, лишь бы не приносить наслаждения.
Симон отчаянно борется с цветком, преодолевая его нежелание делать так, как она хочет, заставляет ублажать себя, но внезапно все обрывается. Симон понимает вдруг, что это совсем не то, что ей нужно. В нее начинают уверенно втекать сильные струи вони, они кажутся черными. Симон так долго ждала их, она удивлена и страшно обрадована их решительным действиям. Наконец, испытав наслаждение, Симон проваливается в сон.
Просыпается она оттого, что в открытую дверь спальни врывается свежий, почти холодный воздух. Симон поднимает голову и видит стоящего на пороге Жюля, в этот же самый момент ее обдает жаром, словно она оказалась у самого огня. Жюль берет Симон на руки и выносит из ненавистной, надоевшей спальни, туда, где светло и свежо. От Жюля веет спокойствием, силой и здравомыслием. Симон, находясь рядом с братом, чувствует, что способна жить нормальной жизнью. Единственная возможность для нее обрести душевный покой и ясность мысли - это находиться рядом с братом.
Солнечный день очень жаркий. Воздух где-то там, над крышей беседки, в которой расположились любовники, перекатывает свои раскаленные валы. Желтый свет солнца не может дотянуться до Симон своей махровой лапой. Симон лишь знает и о жаре, и о солнце, она не чувствует их. Ей удивительно хорошо, прохладно, словно в воде лесного ручья. Она постоянно чувствует в себе член Жюля.
Вина Симон хочется только холодного, белого. Когда оно надоедает, Симон принимается за красное, но все равно пьет его только со льдом. Лед на вес золота, это теперь главная ценность для Симон. Она начинает даже путать лед и золото и опускает иногда в бокал вместо холодных, прозрачных осколков свои украшения.
Зеленый виноград замерзает во рту, Симон приходится его разгрызать, едва не ломая зубы. Ягоды же красного становятся напротив, очень теплыми, чуть не горячими, и, оживая, превращаются во рту в шевелящихся червей.
Симон в последнее время ест с большим трудом. Из-за этого она сильно похудела, но красота ее не померкла, напротив, она засияла утонченным светом - не мученицы, но колдуньи. Тот, кто, видел Симон в те времена, когда она жила у Жеврезы и Антуана, не узнал бы ее. Казалось, все изменилось: овал лица, разрез глаз, форма носа. И рыжие волосы стали другими. Цвет их как будто остался прежним, но они, когда-то прямые и тяжелые, сделались вьющимися, мягкими, легкими.
День, как и раньше, когда рядом был Андреа, проходил в любовных утехах. В тело, как нож, по самую рукоятку, был воткнут фаллос Жюля, он казался прохладным. Только холод мог помочь Симон. Когда Жюль уходил, Симон ложилась на пол, закрывала глаза и грезила. Ей представлялось, что все поместье Дюка засыпано снегом. Снег белый, а дом темный и мрачный. Вот к окну подлетают птицы, это не голуби, а вороны. Из окна выглядывает старуха, она безобразна, как смерть. Птицы улетают, хлопая крыльями. Этот звук чрезвычайно неприятен Симон, ее мутит, мурашки бегут по коже, а тут еще безобразная старуха вдруг сама начинает каркать. У Симон от страха замирает сердце. Она понимает, что видит себя в старости. Симон подскакивает, сердце ее бешено колотится, но ей во что бы то ни стало нужно заснуть. Симон снова укладывается на пол, замирает и вновь видит поместье Дюка, занесенное снегом. Вдруг изображение исчезает, Симон начинает мучить любовный зуд, он становится все нестерпимей. Симон хочется, чтобы ее стегали по обнаженным ягодицам. Желание огромно, оно растет и вот уже оно как ветвистое дерево, пустившее корни во влагалище Симон.
Симон, лежа на полу, задирает юбку. Ветерок, то и дело прикасаясь к телу, приятно холодит кожу и усиливает похоть. Симон лежит, ей кажется, что вокруг ходят слуги. Симон не стесняется их присутствия, она будто не здесь, все видится словно сквозь сон. Но вдруг она замечает подле молодую служанку Кло. Симон приятно чувствовать близость девушки. Она молит Кло подойти и хоть что-то сделать с собой. Симон очень хочется, чтобы Кло ее отстегала, а потом проникла вовнутрь.
Чтобы привлечь Кло, Симон встает на колени и выгибается. Она сжимает и разжимает ягодицы, демонстрируя свое желание. Кло, все понимая, послушно подходит. Симон стоит на четвереньках, а Кло сечет ее откуда-то взятой розгой. Симон не ощущает боли, ягодицы ее приятно зудят. Кло начинает прутиком трогать гениталии хозяйки. Симон, изнемогая от ласки, умоляет дать ей возможность от нее разрешиться. Но Кло не может ничего сделать, прут не помогает, тут нужно что-то другое.
Кло начинает опять сечь Симон, Симон уже чувствует нестерпимую боль. Кло, проникая в Симон, тут же пропадает. Да нет же, она по-прежнему неистово сечет круп хозяйки, и тут наступает долгожданная опьяняющая разрядка.
Симон поправляет на себе платье, оглядывается – вокруг никого нет, она одна в одном из своих покоев. Мебель красного дерева притаилась, прижавшись к стенам, уперлась в пол, как потревоженный паук. Малиновый бархат обивки, тяжелые бархатные шторы, и на всем лежит вечерний свет, как обсосанный розовый леденец.
Симон подходит к окну. Каждый раз одно и то же – вечером она видит осень. Больше всего душу Симон тревожит и беспокоит вид пожелтевших дубов. Ей просто нельзя смотреть на их поредевшие, но все еще буйные и величественные кроны. Ей чудится, что чьи-то руки начинают комкать и месить листву, как тесто, а с ними комкается и мешается весь мир. Когда-то казалось, что хуже уже быть не может, но вот становится еще страшнее. Все же нет – именно сейчас стало лучше и только теперь можно оценить, какую страшную боль она испытывала когда-то. Секунда, и снова все смешивается, боль перепрыгивает с места на место. Чья же это рука так терзает сознание? Эта рука очень знакома, она, огромная, протянулась из-за горизонта. Указательный палец больно уперся в макушку. Ничего не слышно, только один запах, не понятно даже, приятный он или нет. Сомнений нет – рука и запах принадлежат Минье. Нужно ехать к нему.
Скорей в экипаж. Тычки осенних сумерек, окаменевшая от холода дорога в город. От тоски и страха отвлекает дорога, как хорошо, что можно слышать топот копыт и громыхание экипажа. Вот и монастырь. Какие-то голоса во дворе, видно работа еще вовсю идет. Правда, ничего нельзя разглядеть – тьма. А вот и свист бича и стоны, крик женщины, словно она рожает, и еще дикий смех. А кто-то, - он без сердца и разума, - не обращая на это внимание, продолжает работу, метет двор, колет дрова, варит пищу.
Симон становится вдруг весело и легко, она физически чувствует, как хорошеет. Сейчас она войдет в знакомую дверь. Лестница ярко освещена. Не чувствуя усталости, Симон бежит по ступенькам. Еще секунда и она увидит Минье. Как священник изменился! Почему же она раньше не замечала этих перемен, или все произошло вдруг? Минье,- без сомнения это был именно он, - был молод, красив, чем-то похож на Жюля, но это совсем не Жюль. Малейшая попытка сравнить священника с братом, вспомнить возлюбленного, глядя на Минье, жестоко каралась страхом.
Теперешний Минье имел романтический облик. От обрюзгшего похотливого старика не было и следа. Сейчас Минье был облачен в пурпурные одежды, он стоял посреди своей комнаты и, сложив тонкие руки домиком, долго что-то говорил о кардинальской должности, которая ждет его в недалеком будущем. Сам папа отметил его заслуги, и в монастыре он остается лишь потому, что пока еще не готовы нужные бумаги.
Для Минье, бесспорно, самым важным является служение Господу, и в проповедях, как нигде, открывается его дар постигать Божественное. Чувства Минье сильны и чисты, ни одной пылинки нет в сияющем столбе, идущем к нему с неба. Ни сожаления, ни страха, ни уныния нет в душе священника, лишь одна безграничная вера в Создателя.
Минье говорил, а Симон казалось, что слова его, выпадая изо рта, становятся диковинными животными, сделанными не то из стекла, не то изо льда. Она подошла к Минье, протянула к нему руки и почувствовала, как от тела его веет холодом, словно это не живая плоть, а остывший камень или лед. Симон сделалось тоскливо и страшно, она почувствовала себя сбитой с толку, запутавшейся, ведь она пришла к Минье, чтобы любить, а он вдруг стал неживым, бесчувственным, неспособным на ласку. Еще немного, и Симон начнет кричать и биться от ужаса.
Никто иной как Бог помог ей взять себя в руки. Симон сама защитит себя от страха. Она хватает тяжелую кочергу, стоящую у камина, и со всего маха бьет ею каменного, холодного Минье. Фигура священника, переломившись пополам, разрушается. Он исчезает на полуслове. Во все стороны летят белые ледяные осколки, и вот от Минье остается лишь куча снега. Образ Минье, приблизившись и сравнившись с идеалом, созданным в сознании Симон, всякий раз разрушался, причиняя душе сильную боль. Как будто Небесный свет прекращал течение, и форточка пропускающая тепло реального мира захлопывалась.
Симон бежит вон, крича от ужаса. Она оказывается во дворе монастыря, ее окутывает тепло летней ночи. (Вдруг наступило лето). Вокруг ни души, только в глубине двора горит костер. Симон возвращается к Минье, она чувствует себя очень спокойно и легко. В покоях Минье прохладно, его самого нет, Симон опять становится страшно. Она подходит к окну, распахивает его, желая впустить ароматы и звуки прекрасной июльской ночи. Симон даже ничего не успевает сообразить, как сзади подходит священник, он обнимает ее, гладит ей грудь, целует. Вот его рука тянется поднять подол. Образ, питаемый небесным светом, разрушился, осталось надеяться, что ощущения даст реальный человек. Самое страшное – это сближение. Но вот оно благополучно произошло, Симон чувствует, любит, ее больше не терзает ужас. Тот ужас, когда созданный воображением образ воплощается в действительности.
После совокупления он, сидя в кресле, читает какую-то церковную книгу. Полуодетая Симон возлежит на кровати. Перед нею прежний, старый и седовласый, Минье. Симон внимательно смотрит на него. Облик священника ей до боли знаком, но все же теперь все иначе. Внешность Минье больше не отталкивает Симон, он очень изменился, из каждой морщинки льется тепло доброты и участия.
Симон задает Минье вопрос о кардинальстве. Минье, вспомнив что-то, смущается и отрицательно качает головой. В уголках его добрых блестящих глаз Симон читает грусть, усталость, сожаление. Ей становится очень жаль Минье, она ясно сейчас понимает, что он как никто достоин возвышения. Ей очень горько оттого, что она не понимала его талант, никогда не стремилась служить ему. Симон с печалью думает о том, что упустила что-то очень важное в своей жизни, ведь относись она к Минье по-другому, все могло бы сложиться иначе. Нет, Симон не стала бы женой Минье, ведь священникам нельзя вступать в брак, но она могла бы, следуя его примеру, уйти в монастырь и посвятить свою жизнь служению Господу.
Симон смотрит на Минье, - он сидит почти спиной к ней, она видит его затылок, его пегие, седые волосы, скулу, освещенную светом, - священник читает, опустив глаза. Есть что-то особенное в его облике, что вызывает жалость. Наверное, это усталость и горечь несбывшихся надежд. Симон, сострадая Минье, ощущает невероятную нежность и любовь. Мучительно переживая, она успокаивается на мысли, что ведь и теперь, живя с Дюком, она может посвятить свою жизнь вере. Симон сделается добросовестной прихожанкой, доброй и щедрой благодетельницей. Она способна не только помогать окружающим деньгами, но и вселять в них душевные силы примером глубокой, непоколебимой веры.
Симон больше не мучают ни тоска, ни страх, ни отчаянье. Она нашла себя, свой путь, когда-то указанный ей Богом, но давно потерянный. Отпустив экипаж, ступая по теплой, нагретой за день дороге, колыша тепло ночи, Симон, одна, возвращается к Дюку. Что-то начинает ее смутно тревожить еще при подходе к дому. Кричит белая цапля. Симон идет, слыша шум потока. Мельница страха скрипит и крутится все быстрее. Гадкий скрип, все дело в нем, не было бы этого отвратительного звука, не было бы Симон так плохо.
Симон в доме. Позолота вокруг оживает, дрожит, трясется, извивается. Что это за женщина вдруг появляется? Разодетая, она выглядит, как позолоченный броненосец. Женщина, - как будто это индианка, - начинает танцевать. Она очень грациозно двигается, но на отрешенном лице нет переживаний. Женщина, ни капли не сострадая страху Симон, исполняет свой танец.
Симон бессильно падает на кресло, сжимая себе виски, она силится взять себя в руки и прогнать страх. Кажется, на какое-то время это ей удается. Приходит Дюк…

…Симон жила, не помня себя, но что-то помогало ей держаться на плаву, какая-то крупинка, попавшая в рот, все же давала вкус жизни, в которой на самом деле все было благополучно. Но внешнему благоденствию, как и душевным мучениям, суждено было закончиться. Случай распахнул настежь форточку души Симон. Оставаться в стороне было уже нельзя. Нет, не Симон ворвалась в жизнь, это жизнь втянула ее, втащила в свое лоно через оставшееся маленькое отверстие.
Сесиль, уязвленная тем, что ее забыли, затеяла интригу. Однажды утром, выйдя завтракать, - Дюк уже давно уехал, - Симон нашла на столе вскрытое, как видно прочитанное им и брошенное тут же письмо, якобы написанное Жюлем и адресованное ей. В нем Жюль вспоминал прошлые встречи и молил о новых. Написано письмо на розовой бумаге письмо, украшено изящными цветными рисунками. Взглянув на цвет бумаги, на эти, изображенные по-женски простенько, нежно и наивно, розы, венки, амурчики, Симон невольно усмехнулась. Трудно было представить себе, как Жюль с его суровостью, своими большими руками вырисовывал на розовой бумаге локоны и глазки у амуров, лепестки у цветов, ленты на букетах. Если бы ему и пришло в голову нарисовать что-то, то это были бы отнюдь не слащавые образы неземной любви. Да, тут явно чувствовалась женская рука, а чья, Симон без труда догадалась по одной детали. Внимательно посмотрев на рисунки, она разглядела, что в одном венке, в самом центре композиции нежно и крепко переплелись роза и лилия. Сесель как-то говорила, что представляет себя розой, а своего избранника лилией, и хоть Симон, споря с ней, утверждала, что удачнее и вернее было бы его изображать гладиолусом, подруга настаивала на лилии.
Итак, это была Сесиль. Быть может, Сесиль так остро нуждалась в обществе Симон, что, покинутая, начала страдать, а страдая, не нашла ничего лучшего, как мстить. Она не могла простить Симон ее стремительного взлета. Симон же, почувствовав врага, немедленно собралась. Теперь ни в коем случае нельзя было надолго оставаться в мире своих фантазий. Она освободилась от наваждения, выбралась из почти целиком поглотившей ее трясины и чувствовала себя здоровой. Однако не радость была в душе Симон. Она получила встряску, ей было больно и страшно, как всякому преданному человеку, почва уходила из-под ног. Нужно было защищаться, отстаивать свое не мнимое, но реальное благополучие.
Появился Жюль. Симон показала ему свою находку и поделилась с ним своими выводами. Они не стали долго обсуждать случившееся. Неуверенностью веяло от Жюля, он выглядел потерянным. Растерянность совсем овладела любовником, от прежнего Жюля не осталось и следа. Брат предательски быстро скрылся, обдав Симон холодом трусливых движений. Нечего и говорить о том, как была разочарована Симон, она сразу почувствовала себя беспомощно.
 Любила ли Симон Дюка? Если бы любовь имела аромат, то аромат любви к Дюку был бы банальным, привязчивым, как запах детских испражнений. Но сколь привязчив этот запах и естественен, столь просто и естественно было совсем забыть его. Симон могла бы с легкостью оставить Дюка, если бы Жюль, проявив решительность, увез ее. Это было так просто и понятно человеку, живущему чувствами, - Симон жила для того, чтобы без конца испытывать любовь, и ей казалось, что все вокруг живут по этому же закону. Симон все время любила, в этом было свидетельство богатства ее внутреннего мира, питаемого Небесным светом. Мир же реальный, который проникал через сломанную форточку, был от нее далек. Она очень любила именно образы людей, а не их самих. Наверное, каждый человек любит именно созданный им образ, но проблема Симон заключалась в том, что ей тяжело давалось сближение, сближение образа и реального персонажа, когда реальный человек начинал действовать, как хотела Симон, она переставала чувствовать, пугаясь. Смогла бы ли на самом деле Симон уехать с Жюлем, неизвестно. Ей этого страстно хотелось, но в действительности бегство принесло бы, скорее всего, только разочарование.
Судя по всему, Жюль жил по другим законам. И дело не только в том, что он руководствовался расчетом, брат в отличие от сестры был реалистом, он понимал, что они, соединившись, будут несчастны, каждый по-своему. Она - потому что не умеет радоваться жизни, он - потому что многое потеряет. Впрочем, Симон всегда было плевать на собственные чувства, она ведь не понимала, что с Жюлем будут те же вечные слезы, она поняла только, что он ее предал, боясь потерять положение, деньги. Она решила, что в этом и есть соль жизни, ее правда, лишь она одна живет чувствами, остальные расчетом. Она не ведала, что она-то как раз чувствами и не живет.
 Симон забыла, что Жюль, вернувшись из дальних странствий никому неизвестным богачом, теперь, живя в этом городе, был очень зависим от Дюка. Расчетливая и коварная Сесиль удачно разыграла карту. Она ловко подставила ножку недавней подруге. Ее нехитрая подлость удалась, ведь главной целью было разбить сердце Симон. Симон ничего не оставалось, как, держась спокойно, делать вид, что она не имеет никакого отношения к делу. Она пока не могла придумать лучшего способа защитить себя от интриги бывшей подруги.
А скандал разгорелся нешуточный. Симон сперва бездействовала, но вскоре поняла, что молчание сейчас не есть золото. Нужно было активно защищаться, ведь Сесиль старалась при каждом удобном случае подлить масла в огонь.
Гости. У Симон еще хватало душевных сил принимать гостей. Дюка пока нет, но он вот-вот должен появиться; Сесиль уже здесь. Ненавидящие друг друга женщины, встретившись, мило поцеловались. Сесиль сверкала и трепетала, словно морская пена. Кто бы мог подумать, что эта милая женщина способна на самую большую подлость.
Неужели случилось бы так, что Симон, забыв о предательстве Сесиль, гостеприимно ее приняла? Неужели дамы стали бы мило беседовать и пить вино? Нет, Симон уже не та безвольная овечка, ею движут боль и ненависть, а острое чувство несправедливости стало ее стержнем.
А вот и Андреа. Каким образом он появился? Он возник как от удара молнии. Стоит у стены, держась за шпагу. Взор его горящих глаз, упрекающий, ненавидящий и в то же время умоляющий преследует Симон.
Наконец появляется Дюк. И - о Боже! – в составе многочисленной свиты его сопровождает Жюль. Жюль почти не смотрит в сторону Симон, только однажды она заметила на себе его взгляд, это была гадкая извивающаяся улыбка предателя. Лицо же Дюка было уверенным и спокойным, а когда они невольно встретились глазами, Симон, похолодев, почувствовала такую слабость, что чуть не упала.
Жюль, не переставая, что-то говорил Дюку. Он сыпал и сыпал словами, будто желая обогатить Дюка. Но с этим ручейком как будто что-то убывало из сердца Симон. Она рванулась к гостям. От них шел жар, Симон должна была терпеть этот жар и идти навстречу, сопротивляясь боли. Она еще раз оглянулась на Жюля и Дюка. Все изменилось. Теперь Жюль, как ни в чем не бывало, болтал с дамами, привычно вежливый, обворожительный, а Дюк направлялся к ней, своей супруге, на лице его было приветливое, безмятежное выражение.
Симон, воспряв духом, потащила мужа танцевать. Как Симон любила кружиться, легко скакать и мягко, на цыпочках, бегать под музыку. Она обо всем забыла, наслаждаясь движением. Симон и не думала, что именно поразит, пущенная чьей-то естокой, безжалостной рукой опасная стрела.
В танце Симон потеряла Дюка. С кем же она все это время танцевала, с Жюлем, Андреа? Внезапно ощутив нестерпимый голод и жажду, Симон подошла к столу. За трапезой она не заметила, как разошлись гости. Все подходили к Симон прощаться, она доброжелательно, как гостеприимная хозяйка всем отвечала, но тут же забывала лица прошедших перед нею: голод был очень силен, лишь он руководил ею.
Наконец Симон очнулась и увидела, что осталась одна. В огромной столовой не было ни души. Ощущение безлюдного, заброшенного дома. Вдруг из соседней гостиной послышались голоса. Симон вдруг стало необыкновенно хорошо. В этом был уют и спокойствие проведенного в тепле, у очага, за разговорами и мечтами зимнего, светлого дня.
 Симон вошла в боковую гостиную и увидела сидящих на диванах и беседующих Дюка, Жюля, Сесиль и Андреа. Компания, кажется, даже не заметила появления Симон. Да они ее вовсе не видели. Она стояла рядом и слушала говорящих. Сесиль и Андреа сидели рядом на громоздком, обитом плюшем диване, а напротив, на старинном диване с резными ножками, расположились напряженные Дюк и Жюль.
Говорила в основном Сесиль. О, как она была мила сейчас, как изысканна. Она сидела, положив ногу на ногу, подперев подбородок кулачком. Смотря на Дюка, она просто сияла. Слова ее, произносимые тихо, словно перехватывало дыхание от нахлынувших чувств (она возмущалась свершившейся несправедливостью), текли, словно вязкая патока, становясь все тяжелее и тяжелее.
Сесиль, показывая на Андреа и Жюля, как на неживые статуи, которыми она торговала, возмущалась, не понимая, и предлагала во всем разобраться Дюку. Как могла Симон предпочесть Жюля, ведь это нелепо, несправедливо, неумно и свидетельствует о дурацком вкусе.
Жюль сидел, замерев, душа его дрожала, словно спасающийся от врага заяц. Симон даже видела, что этот заяц белый, он готов был начать рваться и по-заячьи кричать, как только хищник найдет его убежище. На Андреа вообще было трудно смотреть, будто его и не было, как будто его душа, независимая и легкомысленная, на время этого разговора отправилась погулять. Только Сесиль сверкала уверенным блеском реальности, а Дюк, не в силах оторваться, воткнулся в нее своим взглядом. Муж напоминал кого-то в этот момент. Симон мучительно пыталась вспомнить кого, потом поняла, что еще только должна встретить этого человека. Симон до того увлеклась фантазиями насчет будущей встречи, что, перестала беспокоиться о происходящем. А Сесиль, то возмущенно сияя, то обиженно тускнея, говорила все время одно и тоже: как можно было поменять Андреа на Жюля? При этом она в своем благочестии напоминала хозяйку обворованного дома.
 Симон с тоской поняла, что интрига продолжается, у нее страшно разболелась голова. В спальню Симон утянули неизвестно откуда взявшиеся белые, откормленные, неповоротливые, но вместе с тем пугливые кони. Симон, повалившись в постель, тут же погрузилась в сон. Последней ее мыслью была надежда больше не просыпаться.
Очнувшись, она не в силах была понять, день сейчас или ночь. Смотря на люстру, прикидывала, как она сейчас, приладив к крюку веревку, повесится. Но тут в спальню вошел Дюк. Как видно, была середина ночи, и он еще не ложился.
Дюк довольно быстро для себя разделся и так же быстро юркнул под одеяло. Потом он долго, бережно и самозабвенно сосал ее грудь. Симон, обретя способность чувствовать, плакала от нежности, ласка сладко терзала ее. Она прижимала к себе Дюка, с удовольствием ощущая его тело, потом она начала рыдать и, рыдая, все время повторяла, что Сесиль не оставит их в покое, будет добиваться своего, пока окончательно их не разлучит.
Яростная нежность Дюка давала Симон надежду на его любовь и верность. Слезы Симон и тоска ее были скорее сладкими, чем безысходными. Но вдруг она увидела беспомощного и жалкого Дюка. Он сосал ее грудь и был при этом как младенец, ни на что не способный, всецело зависящий от матери.
Симон сперва так испугалась, что чуть не начала кричать в отчаянье, но потом дыра ужаса в ее груди затянулась, словно веток накидали в яму, и Симон действительно почувствовала себя матерью, сильной и опытной. Засыпая, она уверенно входила в ночь, спокойная река сновидений несла ее лодку вдаль.
Утро было звенящим и свежим, птицы пели совсем по-весеннему, а может, и вправду наступила весна. Симон, совершив утренний туалет, тщательно убрав голову и с удовольствием позавтракав, направилась к Сесиль.
Сесиль никого не ждала в этот час, тем более бывшую подругу. Симон застала ее непричесанной и неодетой. Дом ее был в беспорядке и напоминал когда-то яркий, богатый, но теперь увядший букет. Кроме того, здесь было душно, как в только что покинутой ванной комнате.
Симон была собранной и сосредоточенной, чувствуя себя мраморной статуей с данным скульптором выражением на лице. Взгляд ее был до того серьезным, что казался матовым, со щек чуть не летела каменная пыль. Не спрашивая разрешения, не обращая внимания на недоумение и готовящееся возражение, грозно и решительно стуча каблучками, Симон пересекла зал и заняла место у окна. Сесиль, ослабевшая и безвольная, словно придушенная птица, опустилась на стул.
Симон была настроена воинственно. Она железным тоном сообщила бывшей подруге, что ей известен истинный автор письма, и запретила ей, дрянной, никчемушней девице, вторгаться в ее личную жизнь. Сесиль же с непонимающим видом слушала Симон, судорожно глотая слюну и прижимая - беспомощно и невинно - руки к груди. Очередная попытка Сесиль, хитро и подло претворяясь, соврать, взбесили Симон. Она швырнула в лицо Сесиль злополучное письмо и, едва не срывая голос, прокричала о венке, в котором переплелись роза и лилия.
Сесиль попыталась что-то ответить, но тут же вся затряслась. Она не сумела ничего сказать прыгающим ртом. Симон же, подступая, брызгая слюной, кричала о вчерашнем подлом разговоре подруги с Дюком. Сесиль повалилась на пол, она была такой бледной, словно ее обсыпали мукой. Закрыв глаза и сморщившись, как от сильной боли, она повторяла, что ничего не знает и ни в чем не виновна. Это упорное, но в то же время неуверенное отрицание вины окончательно взбесили Симон. Она была возмущена до глубины души очередной подлой ложью. Наконец, не выдержав, она начала бить лежащую на полу Сесиль. Та, даже не пытаясь защищаться, закрыла глаза и, морщась от боли, повторяла снова и снова, что не виновата.
Один из ящиков стоящего рядом бюро был выдвинут, - верно, Сесиль готовилась писать новый пасквиль. Симон, негодуя, схватила этот ящик и начала бить им Сесиль по голове. Бюро было старым, сделанным из крепкого дуба, а ящик большим и тяжелым. Симон в ярости, не чувствуя усталости, заносила и заносила его над головой своей жертвы, она не помнила себя.
Сесиль затихла. Рздражавшие Симон слабые оправдания прекратились. Еще несколько раз глаза ее широко в ужасе открылись, - как пугал Симон этот взгляд! – потом Сесиль опять сморщилась от боли, уже страшной физической боли, и поднесла дрожащую руку к виску, желая закрыть или ощупать больное место. Но вот уже Симон наносит новый удар, за ним еще один...
Симон показалось, что она все это уже видела, она вспомнила, что в детстве наблюдала, как мальчишка бил палкой уже дохлую крысу, тушка изуродованного зверька от ударов подпрыгивала. Симон, опомнившись, посмотрела на жертву: Сесиль не дышала. Глаза и рот ее были полуоткрыты. Крови нигде не было видно, только ссадины на голове и мертвенная бледность неподвижного лица.
В первое мгновение Симон подумала: «Как хорошо, что Сесиль больше ничего не говорит и не морщится», - а потом, осознав, что наделала, в ужасе закричала. Кровь бешено стучала у Симон в висках, что-то внутри просило выхода и стремилось вырваться, убежать. Симон, как расставивший крылья черный коршун, вдруг разучившийся летать, побежала вон. В какой-то момент она почувствовала, что вокруг царит необычайная тишина, и в этой тишине Симон было нечем дышать. «Ее никто не хватится, - утешала себя Симон, - какая-то мелкая баронесса, кто пожалеет о ее жизни?» Мысли горели в голове, не давая покоя, пока Симон, не чуя под собой ног, бегом спускалась по старым каменным ступенькам. Она бежала по вытоптанному газону к своей ставшей вдруг черной карете. Дрожа, она, неуклюже хватаясь за поручни, забиралась в нее, чувствуя на себе одновременно подозрительный и безучастный взгляд кучера. Но вот лошади дернули, застучали копыта. Симон, легонько ударившись затылком о стену, закрыла глаза.
«Мне нужно было послушаться Сесиль и остаться с Андреа! Я не должна была возражать Сесиль, пусть бы все было, как она хотела. Для чего мне было настаивать на своем? Откажись я от Жюля, останься с Андреа, не случилось бы этого ужаса! Пусть Андреа уже не любимый, но не было бы убийства! Что я наделала?! Что ждет меня?!»
Карета быстро двигалась в сторону поместья Дюка, уже показавшегося из-за дубовой рощи. «Сейчас все будет хорошо, - успокаивала себя Симон, - сейчас я буду дома и все будет хорошо». Она закрыла глаза, пытаясь успокоиться, прийти в себя, но грудь вздымалась от частого дыхания, бешено стучало сердце. Симон прекрасно понимала, что в опостылевших покоях Дюка, где в каждой щелке хранится память о ее недавнем безумии, ей будет только хуже. Она вспоминала полный ужаса взгляд Сесиль, получившей смертельный удар, ее дрожащую руку, тянущуюся ощупать, прикрыть рану, и плакала. Слезы лились из глаз – странные капли в этом безводном, безвоздушном, ненатуральном мире. Симон вдруг очень ясно себе представила, что все могло бы быть по-другому. Вот, помирившись, они с Сесиль сидят за столом, пьют любимый Сесиль фруктовый чай, едят розовый крем… Сесиль такая тоненькая, прямая, задумчивая, что-то проникновенное есть в ее облике. За окнами разноцветный и яркий весенний день. Свежий ветер вбегает в открытую балконную дверь и, шаля, ласково ударяется в грудь.
Вот с этим бы потоком… На этой бы волне… Слезы катились по щекам Симон. Это было лучшее, что могла сейчас Симон – плакать.

Жюля не было на горизонте, кораблик уплыл. Симон расценила это бегство, как подтверждение своих самых страшных подозрений – то злополучное письмо было написано не Сесиль, а самим Жюлем, именно им, и случайно перехвачено Дюком. Роза и лилия оказались лишь совпадением. А тот разговор, якобы происходивший в гостиной, Симон только привиделся.
 Симон не могла себе простить этой страшной ошибки, она, не переставая, мучилась, виня себя в смерти Сесиль. Симон заперлась в одной из комнат и поклялась не выходить из своего заточения да самой смерти.
«Ах, если бы я, не переча воле и желанию Сесиль, продолжала встречаться с Андреа, - в который раз повторяла Симон. – И чего мне стоило, не настаивая на своей любви, отказаться от Жюля». Думая так, Симон признавала, что интрига Сесиль все ж имела место. Симон все-таки до конца не понимала, что произошло, таковы были ужас и тяжесть вины. Почему она все-таки не послушалась подруги? Ей ни при каком условии не следовало заводить шашни с братом, ведь любовник, беспокоясь прежде всего о своем положении, легко от нее отказался. Нет, все же, - и это совершенно точно, - Сесиль не было все равно, встречается Симон с Жюлем или Андреа. Она, может, и не писала того письма, не говорила с Жюлем, но все же переживала, мучалась, ревнуя.
«Но чего же хотела Сесиль? – размышляла Симон, - чего она хотела добиться, навязывая мне Андреа?» Симон будто понимала, что Сесиль, действуя подобным образом, стремилась в конце концов погубить Симон, что именно это было ее целью. Она ведь завидовала, просто умирала от неуемной зависти. Как же – Симон, нищая служанка так вознеслась, сделалась женой самого богатого и влиятельного в этих местах человека. Но самое главное, все считают, что она по праву занимает это место, ведь она чарующе красива. И дело не только в том, что она красива, есть в ней что-то еще, о чем нельзя пока сказать словами, касающееся не внешности, а души, не оформившееся до конца, но уже несущее на себе печать Божьей избранницы, что отличает ее от других и делает необыкновенной.
Андреа бедняк. Влюбившись в него, доверчивая, увлекающаяся, не терпящая компромиссов в любви Симон неизбежно ушла бы с ним и лишилась всего. Смешно сказать, что бы имела Симон с Андреа: маленький домик на берегу моря и кучу детей - и то в лучшем случае. Ведь Андреа наверняка бы остался при своей хозяйке, а Симон, найдя однажды семейное гнездышко покинутым, превратилась бы вновь в жалкую оборванку. Но помешало внезапное появление Жюля. Безродный красавец-брат, ставший богачом, спутал все карты Сесиль. Но, впрочем, Симон все равно попалась бы в сети.
Сесиль хотела унизить Симон, низвергнуть ее с пьедестала, втоптать в грязь, ну так что же - Симон не должна была сопротивляться этому. Пусть бы Сесиль делала, что вздумается, Симон следовало идти у нее на поводу и превратиться по велению своей госпожи в ничто. Симон должна была слушаться любых приказаний подруги, потому что у нее самой не должно быть желаний.
Но Сесиль мертва, и Симон не может теперь ее слушать, а ведь она должна была подчиняться именно Сесиль. Вместо этого Симон собственными руками убила безвинную. Уж лучше бы она во всем потакала ей, уж лучше бы Сесиль убила Симон. Даже если Сесиль писала то письмо, Симон виновна, тем более виновна.
Многие дни и ночи Симон безвылазно сидела в комнате, стены которой по ее приказу были обтянуты черным шелком. Симон не ела и не давала себе спать. Ставни были закрыты, в помещении царила кромешная тьма. Заткнув уши, чтобы не слышать никаких звуков, не дай Бог пения птиц, Симон ничком лежала на своем ложе.
Страшная мука стала терзать Симон, ей казалось, что тело ее разрывается на куски. Взмокшая от нестерпимой боли, Симон каталась по постели. Ей очень хотелось умереть. Мозг ее будто сжимала сильная, безжалостная рука, желание себя убить становилось неодолимым. А ведь Симон так боялась смерти. Страх смерти и желание умереть боролись в ней, причиняя страдания. Над головой сгущалась тьма. «Мальчик! Ах, мальчик!» - все время кричала Симон, сама не зная, почему.
В какой-то момент ей ясно представилась картина: из окна дома напротив, не того, что был с березкой на крыше, а соседнего, выпадает ребенок. «Мальчик! Ах, мальчик!» – кричит его мать и тоже прыгает в окно, обезумев от горя. Ребенок безжизненно распростерся на земле, женщина жива. Она пытается подняться, но, видно, ранение серьезно. Несчастная мать корчится от боли рядом с сыном. Симон же, увидевшая эту страшную картину, по-видимому, очень мала, ведь она на руках у Мари. Точно: она на руках у Мари, вот растерянное, испуганное лицо матери перед глазами.
Еще видение. «Не бойся его! – кричит Мари. Она держит за шею петуха. Петух еще живой, он пытается вырваться. «Не бойся его!» Симон начинает чувствовать желание. Далее Симон видит братьев. Они сидят за столом и обедают. Один из них - это Огюстен - улыбается маленькой Симон. Как хорошо он ей улыбается... Протягивает руку, хочет пощекотать. Симон чувствует, как по телу растекается нега, в животе сладко сжимается...
«Не бойся его! Не бойся!» – снова кричит Мари. Почему Симон должна бояться петуха, что в нем такого страшного? Он в руках у Мари, ему сейчас снесут голову. Бедному петуху хочется жить, он, задыхаясь, квохчет. Вдруг Симон чувствует, как петух забирается в нее. Голова петуха внутри, в самом сокровенном месте! Какая гадость! Но Симон необыкновенно приятно. «Не бойся его!» – кричит Мари, теперь у нее в руках мужской половой орган.
Вот Симон вспоминает, как ею в первый раз овладел Жак. Симон было очень неприятно и больно. Впрочем, также неприятно и больно Симон было и в дальнейшем, когда брат все делал правильно. Симон казалось, что ее режут ножом.
«Не бойся его!» – снова кричит Мари, теперь у нее в руках длинный меч. Меч вонзается в Симон, сейчас она умрет. Дикий страх смерти овладевает ею, еще немного - и Симон потеряет рассудок. Но вместо боли и смерти вошедший в вагину длинный нож доставляет невиданное блаженство.
Жак продолжает любить Симон, он берет ее снова и снова. Его член то в вагине, то в анусе. Симон уже не больно и не страшно, она испытывает наслаждение. Но вот на месте Жака оказывается отец. Отец! Боже, какой ужас! Что он делает! Он делает с маленькой, совсем маленькой Симон то же, что делал с нею в первую ночь Жак. Как страшно и гадко! Как больно! «Не бойся его!» – кричит снова Мари, в ее руках мужской половой орган. Это уставший член отца, он уже не принесет наслаждения. Мари, почему ты не оставила ничего дочери, почему все взяла себе? Ты жадная, Мари, ты подлая обманщица. Я теперь не боюсь члена, но он мне и не нужен. Он мне не нужен, потому что я его не боюсь.
Мари, отвернувшись, начинает сама наслаждаться своей добычей. У нее очень деловитое лицо, она сосредоточена и упоена. Но что она делает с этим обвислым членом, разве возможно с таким получить наслаждение? Совершенно не понятны действия Мари, и от этого снова делается страшно. Мари забыла про дочь. А ведь она ее просто запугивала петухом и мечом, и запугала, а потом, когда Симон уже не нужен был член, взяла его себе. Но член-то оказался уже изработавшимся, отец больше любил Симон. Мари не будет при всех злиться, показывая, что ей не нравится пользованный член, она будет и дальше пугать Симон, срывая на ней досаду. Она пугает ее образом отца, который хочет взять Симон в анус. Она накажет Симон, оставившую ей обвислый член, по-настоящему, когда отец действительно сделает, то, что хочет.
 Однажды Симон невольно бросила взгляд на полоску света, проникающего сквозь неплотно закрытую кем-то из слуг дверь, и вдруг с остервенелой жадностью бросилась к этому свету. Симон хотелось дышать, слышать, чувствовать, есть. Она вырвалась из душной комнаты на свет и свежий воздух.
Ах, как было хорошо в той соседней гостиной! А ведь совсем рядом шла другая жизнь. Прозрачный воздух струился и казался опьяняюще сладким. Лучи солнца то как котята на руках, а то вдруг как гонцы несущие только радостные вести, уверения в любви и преданности. Зелень деревьев! На одних листьях намазана синь тени, на других лежат лепешки солнечного света. И как хорошо от зеленого, как хорошо. А белые голуби! С чем сравнить белоснежных воркующих голубей - только с нежными ангелами.
А какой вкус имеет вино, как оно, попадая в рот, омывает его внутренность, течет по языку, дотрагивается до неба. Сыр, окорок, хлеб! Как пахнет хлеб, ведь с ума можно сойти! И ведь все это было рядом и еще недавно казалось недоступным, несуществующим. Минье, Минье, он что-то говорил про это. Ах, не надо про Минье, не вовремя. Жить и жить, все время так жить и жить.
Белая гостиная, сейчас она, как никогда мила, радушна. Почему раньше Симон не привечала ее и не радовалась каждому предмету в ее убранстве? Не белом фоне штор вытканы розы. Резная позолоченная мебель обтянута светлым шелком. Стены увешаны картинами, на них удивительно красивые пейзажи. Симон особенно близок один из них. Августовский вечер. Вечерний свет лежит на потемневшей за лето, жесткой листве тучного, старого дуба, стоящего посреди рощи.
Изящный столик у окна всегда накрыт. Фрукты, мясо или сыр на огромном расписном блюде.
Симон, не останавливаясь, ела и пила. Она за это время, похоже, опустошила все кладовые и погреба. Симон в самом деле быстро стала толстой, как бочка, но стоило одной заметившей это служанке поделиться своими наблюдениями с товарками, как хозяйка тут же сделалась прежней, а девушку осмеяли за пустую болтовню и злословие.
Долго так продолжалось или нет, Симон не могла сказать точно, как и сколь долго она находилась в соседней - черной - комнате. Разбираясь в произошедших с ней переменах, Симон поняла, что ей теперь совершенно не нужно той физической близости, которая ассоциировалась у нее с насилием. Симон хотелось любить неизведанной в юности платонической любовью. Казалось, что Симон родилась заново, она быстро прошла стадию детства и оказалась в том возрасте, когда познают любовь.
Как-то в августовский вечер Симон гуляла в парке. Ей было хорошо, как тем лебедям в пруду, не ведающим ничего о грусти наступающей осени, о той бессильной грусти, которая свойственна людям, ведь у лебедей нет времени на чувства, они бесстрастны в своем стремлении следовать природе. Вдруг Симон заметила, как несколько слуг пробежали поспешно мимо нее по одной из дорожек.
Симон, стараясь не замечать странной суеты вокруг, закрылась от происходящего зонтиком. Любуясь природой, она мечтала. Но что-то ей все же мешало. Услышав в очередной раз тревожные крики людей, Симон обернулась. Что там случилось? Симон решительно сложила зонт. Нет, она не собиралась вмешиваться, ей просто не терпелось отогнать от себя этот неприятный, тревожный фон чужих испуганных голосов.
Но вот к ней с того, дальнего края парка тяжело и неловко бежит кто-то из слуг. Приближается. Это - Жан-Пьер. Он, кажется, при конюшне, немолод. Почему Симон сейчас об этом думает, как и о том, что Жан-Пьер чем-то похож на Жюля? Жан-Пьера что-то нес Симон.
Еще мгновение… Это был платок. Жан-Пьер тяжело дышал, он держал обшитый кружевами, весь будто выкрашенный бурой краской платок.
- Там за оградой нашли мертвого юношу, забросанного ветками. Тело учуяла собака егеря, егерь его нашел, - быстро, едва переведя дух, заговорил Жан-Пьер.
Лицо Симон было искажено изумлением. Чуя недоброе, сердце бешено забилось. Что же случилось?
- Неизвестно, сколько он лежит. Тело уже сильно пахнет.
В какой-то момент лицо Жан-Пьера сделалось страдальческим, словно он собирался заплакать, но, может, он просто щурился от яркого солнца.
- Это господин Андреа, мадам, - сказал Жан-Пьер. – Это Андреа.
С этими словами он вновь протянул Симон платок, который все это время комкал в руке.
Мир опрокинулся, перевернулся. Нужно было какое-то время, чтобы приспособиться к новой реальности, осознать себя в ней, может быть, перевернутое со временем перестанет пугать, представляясь нелогичным, незнакомым, несправедливым. Но в первое мгновение очень хотелось обратно, хотелось, посильнее оттолкнувшись, перепрыгнуть в прошлое мгновение, в котором была только нежность лебедей.
- Андреа?! – Симон бросило в жар.
Она смотрела на платок и не понимала, для чего ей этот платок, что она должна с ним делать. Симон в нерешительности поднесла руку к платку, где-то в глубине ее рождалось недоумение, даже протест. Еще секунда, и она резко схватила платок, сорвалась с места и побежала к тому страшному месту. Откуда-то она знает, куда надо бежать. Кто-то уже стоит у тела. Как медленно она бежит, ноги двигаются еле-еле, почему-то никак не удается заставить их делать это быстрее. Ноги как будто чужие, деревянные. Кто подсунул ей такие ноги в самый неподходящий момент, в эту страшную минуту, когда нужно быть особенно проворной и ловкой?
…Она ринулась не туда. С чего она взяла, что следует бежать именно к ручью?
- Туда, мадам! Туда! Тело там! – догнал ее Жан-Пьер. Слуга потянул ее за собой, схватив за руку. Что делает его грубая, темная от въевшейся грязи рука на рукаве ее светлого шелкового платья?
Симон упала, Жан-Пьер помог ей подняться. Уже все вокруг по-другому. За деревьями, она увидела множество людей. Они стояли у тела.
Омерзительный трупный запах очень мешал смотреть на мертвого Андреа, а ведь так хотелось относиться к нему сейчас, как к живому. Все, что осталось от былого красавца - обезображенное разложением тело, тошнотворно воняющее. Неужели таким будет последнее впечатление о недавнем возлюбленном? Нет, когда-нибудь обязательно ужас этого зрелища забудется и уступит место приятным воспоминаниям о прекрасных днях любви. Симон, умом понимая все это, готова скорее, прямо сейчас, забыть, преодолеть свое потрясение, но у нее ничего не получается. Противно, страшно.
Говорят, что платок был спрятан на груди Андреа. Да ведь это же платок Симон, когда-то подаренный ею другу. Кто-то, пронзив кинжалом сердце, вытащил из-за пазухи его, обагренный кровью, желая удостовериться в небеспочвенности своих подозрений, и тут же досадуя, бросил.
Над телом жужжа вились мухи, садились и неприятно-несмело ползали по лицу Андреа. Мертвое его лицо было загадочным, как ночь без темноты. Вокруг валялись разбросанные ветви дуба с уже засохшими листьями. Люди стояли рядом: две женщины, остальные мужчины. Женщины безмолвно застыли, как каменные изваяния, кто-то из мужчин по-бабьи, на высокой ноте, сокрушался и боязливо топтался на месте, будто хотел бежать.
Положив платок на грудь Андреа, Симон приказала скорей тайно его похоронить. Тело тут же, при Симон, еще раз обыскали: может, найдутся еще какие-нибудь бумаги, но ничего не было. Симон было тягостно находиться подле зловонного тела, она повернулась и на несгибающихся ногах пошла к дому. «Вот так бы идти и, войдя в пруд, утонуть», - подумала она. Но пруд остался в стороне, она его обошла. Не чувствуя, не понимая себя, не чувствуя и не понимая окружающего, Симон присела на скамеечку в парке. Стояла сильная духота, было нечем дышать, или это только Симон казалось?
«Меня совершенно не волнует, что произошло с Андреа», - говорила она себе, но в то же время кто-то внутри нее, облаченный в черное, рыдая, взывал к небу. Симон, дрожа от неуверенности и страха, решила не обращать внимания на того, кто плачет. Она пришла в дом, но скорбящий, страдающий не давал ей покоя. Симон дрожала, кусая губы, но, как могла, крепилась, стараясь казаться безучастной. Наконец, она не выдержала и начала кричать. Брызжа слюной, она бранила того, кто не давал ей покоя и, как ей чудилось, обвиняя, заставлял чувствовать себя виноватой. Симон в исступлении кричала на этого гнусного плакальщика, она даже бросилась на него с кулаками, швыряла в него все, что попадалось под руку: стулья, вазы, пепельницы, статуэтки… Часы… Она хотела схватить даже их и бросить. Часы были большие, тяжелые, но Симон была такой сильной в тот момент, что легко бы справилась. Но как только взгляд Симон остановился на часах, минутная стрелка дрогнула и перешла на двенадцать, часы начали бить.
Часовые стрелки, зацепившись своими крючьями за разум Симон, дернули, сдвинулись с места. Симон взвыла от боли, но тут же, будто опомнившись, вывалилась в другой мир. Она, аккуратная, невозмутимая, стояла посреди хорошо ей знакомой, прибранной комнаты, перед нею был слуга, он докладывал, что вернулся господин Дюк и ждет Симон ужинать.
Наступила ночь. Все окна столовой были открыты. Тьма без луны и звезд вываливала в помещение черные мешки духоты. А белая скатерть сияла, горело множество свечей. Дюк сидел на противоположном конце длинного стола. Симон чувствовала, что ей ни за что не пройти эту белую дорогу, не приблизиться к мужу.
Что было дальше, и как все было, Симон точно не могла понять. Словно одно событие произошло дважды. Словно кто-то выбирая, так и не смог остановиться на каком-то одном варианте.
Сперва Симон увидела, как Дюк появляется с каким-то предательским видом из-за портьер, где он, оказывается, уже давно стоял, карауля ее. В этот момент молния ярким, безжизненным светом осветила зал, сделав лицо Дюка безобразно похожим на лицо мертвого Андреа. Гремит гром, начинается гроза.
Дюк, будто ему что-то мешает покинуть свое убежище за портьерами, выглядывает, бледнея. В руке у него тот самый платок. Глаза Симон расширяются от ужаса. Льет косой дождь. Вода попадает в открытые окна, заливает пол, попадает Симон на лицо и на платье. Симон совсем мокрая.
Заметив ужас Симон, Дюк меняется. Лицо его сперва делается каким-то сыто удовлетворенным, потом тут же - укоряющим. Муж смотрит очень строго. Он с независимым видом выходит из-за портьеры и бросает перед нею на стол бурый от высохшей крови платок. Новый удар молнии. Гром. Симон бы упасть, потерять сознание, но сильная напористая струя мчащейся с крыше и неизвестно как попадающей в зал воды не дает расслабиться, лишиться чувств. Дождь, собравшись в пучок, атакует Симон, преследует ее.
Во втором варианте этой же сцены гроза давно началась. Окна не закрыли - это Дюк не разрешил их закрыть - и потоки воды устремились в комнату. Вымочив Симон, дождь без зазрения совести стал заливать пол. Он писал, как бессовестный мужик. Симон даже показалось, что у струи желтоватый цвет. На полу уже было по щиколотку. Симон, дрожа от холода и брезгливости, переминалась с ноги на ногу. Ее очень беспокоит вода, и она все время поглядывает вниз, насколько поднялся уровень. Самое ужасное, что в то же самое время приходилось смотреть в глаза Дюку, в его круглые, черные, строгие глаза и слушать его строгие речи.
А Дюк, очень изменившись в лице (да Дюк ли это? уж очень он напоминает отца Симон) отчитывал ее. Муж выговаривал жене за неосмотрительность. Он был омерзительно строг, в лицо ему хотелось швырнуть что-то тяжелое. Но под рукой ничего не было, да и понимала Симон, что едва ли докинет тяжелый предмет до Дюка. Ее к тому же мучила льющаяся вода. Все, что оставалось Симон, это слушать Дюка. А тот все говорил и говорил. Вот его лицо как луна. Вот оно ближе, вот дальше. Он отвлекся, о чем-то совещается со слугами. Это заговор против Симон.
Прошло какое-то время. Симон мучилась из-за воды, а тут еще похожее на луну лицо Дюка. Если бы забыть о воде, то сейчас, рядом с мужем, Симон чувствовала себя, как в лунную ночь. Холодный свет не может согреть, он напоминает Небесный свет, от которого зависит Симон и который ей не понятен.
Кто-то пришел. Движение в передней гостиной. Слуга показывает, что все готово. Дюк выходит к гостю, потом возвращается… Кладет на стол бурый от высохшей крови платок…Это Андреа вырыли из могилы и вытащили платок Симон.
Симон кричит, как дикий зверь, кричит от отчаянья, ведь она знает, что Дюк, по отцовски отчитав ее, нашкодившую девчонку, простит и ничего не изменится. (Что не изменится?) А Симон так нужно, чтобы изменилось… Дюк ведь для нее – небесный свет, только небесный свет, поэтому она ничего не чувствует к нему. Он должен быть и солнцем, светом природы, проникающим в окно души.
Проснувшись - всю ночь она проспала на диванчике в гостиной - Симон ощутила холод осенней росы и услышала тревожный звон дрожащего в шкафах хрусталя. Она вспомнила произошедшее вчера, и ей стало тоскливо. Это ведь коварный Дюк послал то письмо… Это он убил Андреа.
Симон нужно было уйти, навсегда покинуть этот дом, эту жизнь. Уходя, лучше ничего не знать, не замечать, не видеть, но Симон сейчас очень остро чувствовала. Каким пленительным казался вид из окна ее комнаты, как чудесно, как сладко ворковали голуби! Когда Симон была уже у выхода, до нее долетел аппетитный запах готовящейся на кухне еды. Она ощущала каждый камешек под ногами, будто и впрямь была без обуви. Ей вдруг представилось, что ночь она провела не одна, а вместе с Дюком, и это была ночь их страстной любви.
Симон шла прочь от дома и, удаляясь, все сильнее натягивала нити, связывающие ее с ним. В какой-то момент сопротивление стало настолько сильным, что Симон показалось: она не может двигаться дольше. Но она не вернулась. Неистово рванулась она, обрывая все связи, ведь она не могла жить по-старому. Нести груз смертей Сесиль и Андреа было невозможно.
Как она оказалась в маленьком домике, стоящем возле жилища Анны? Домик был ветхий, заброшенный, а тут еще испортилась погода. Осенний холод, дожди. Домик плохо защищал от ненастья, ему требовался ремонт. Прежняя Симон растерялась бы и, скорее всего, бессильная, беспомощная, заболев, умерла бы. Ее, бездыханную, нашли бы лежащей на земляном полу. Но у новой Симон обнаружилось необыкновенное жизнелюбие, мало того - откуда-то взялось не только желание, но и знание, что и как нужно делать. Наверное, Симон вспомнила, как отец и братья когда-то чинили их дом. В Симон появилась недюжинная, прямо-таки мужская сила. Как раз эта сила, движимая ощущением свободы, быстро и ловко все отремонтировала и заделала. Симон все же было страшновато начинать жизнь заново, одной в этом глухом месте, но она, несколько недель кряду работая, привыкла к своему новому положению.
Поработав, Симон обыкновенно пила травяной чай, травами ее снабжала Анна. Симон очень мало ела все эти дни, будто пища стала ей почти не нужна. Перед нею на столе лежал бурый от крови платок Андреа, поэтому она не могла взять в рот ни крошки, но и выбросить страшное свидетельство Симон не могла.
Симон понимала, что не будет теперь собирать с Анной травы. Она чувствовала, как что-то очень важное приближается к ней, еще немного и она увидит, что ей нужно делать. Пока же оформиться данному свыше началу мешал лежащий на столе платок. В какой-то момент Симон стало казаться, что теперь ее удел это – единственно смотреть на платок. Она испугалась перспективе плена, терзающего ее всегда, плена вещей. Родившееся чувство протеста подсказало единственный выход – сжечь платок в печи.
Иногда Симон остро ощущала свое одиночество. Это было одиночество родника, не замерзшего посреди зимы, пульсирующего подо льдом. Симон, была так одинока, что начинала видеть себя со стороны. Она очень пугалась своих новых ощущений, но когда страх отступал Симон одолевало незнакомое доселе чувства, словно в ней, как в клетке заперли птицу, нет – словно она мешает струящемуся потоку сквозь себя проходить. Она должна открыть все окно, не только ту, хлопающую форточку.
Симон, не помня себя, мучилась. Никто ни разу не заходил к ней. Ела она только то, что находила в лесу. Добрая Анна посылала ей иногда яйца кур, которых держала в своем хозяйстве. Анна привязывала мешочек со своими подношениями к ветки и, не сказав ни слова, уходила.
Однажды Симон сидела у окна и смотрела на лес, подходивший с одной стороны прямо к ее дому, на небо над ним. Вдруг ей стало немного зябко, словно подул ветер, а она только что вылезла из воды. Ветер был сильным, он будто пытался надуть паруса. Симон, у которой перехватило дыхание, увидела, как небо над лесом раздвинулось, показав белую, сияющую глубину. Из прорехи полился странный, фантастический, нереальный свет, и душа Симон полетела к нему. Небо было пробито болью Симон. Она внезапно поняла свое предназначение. Ей нестерпимо захотелось лепить, создавать скульптуры. Разве могла подумать маленькая Симон, смотря в храме на мраморных Христа и Марию, что будет когда-нибудь создавать что-то подобное.
Симон лепила из глины, обжигая фигурки в печи. У нее получалось, несомненно получалось. Симон видела это, чувство удовлетворенности наполняло ее душу, но она все же боялась обмануться в своей радости. В какой-то момент ей даже стало казаться, что она лепит лучше всех в городе, ее работы совершеннее работ того известного скульптора, что украшают храм. В конце концов Симон захотелось удостовериться в правильности своих предположений. Не может быть, что она просто обольщается, поделки ее удивительные, они вызывают чувства ласковее и острее обычных.
Фигуркам стало тесно в доме Симон. Нет, она делала их не для того, чтобы они пылились в корзинах. Эти глиняные скульптурки обязательно должны были дойти до людей. Ангелы, Богоматерь, Христос, просто люди, чьи образы показались из тьмы, как будто только для того, чтобы Симон воплотила их в глине.
Симон собрала лучшие фигурки и, бережно сложив их в ивовую корзину, понесла в одно из воскресений на базар. Как у нее дрожали руки, когда она раскладывала свой товар. Собственные творения ей тут же показались неинтересными.
Солнце еще не успело сделаться по-настоящему жарким, а у Симон уже все было распродано. Ведь она не брала дорого, а многие из тех, кто взглянул на поделки, не могли отказать себе в удовольствии приобрести хоть одну из них. Скульптурки, принесенные Симон на рынок, Мария с младенцем, Иосиф, апостол Петр, девочка с лисятами, пастушок играющий на свирели и правда удались ей. Они удивительно много говорили зрителю. Появляющееся легкое чувство, было просто, как будто собственное. Вдруг открывшаяся гармония, упоение на тайной полянке истины, на которую случайно будто бы сам набрел.
Симон, конечно же, радовалась удовлетворению самого страстного и заветного своего желания – она может выразить себя, но не только, плоды ее трудов интересны, желанны, необходимы другим.
Симон зарабатывала какие-то деньги, - она теперь не нуждалась, могла бы перебраться и в город, - но не это было главное. Главным было отдавать людям то, что дал ей Бог. Это было словно дождь. Влага обязательно должна пролиться на землю, но потом она, испаряясь, снова превратиться в облака и попадет на небо.
Вскоре Симон перестала сама продавать свои работы на рынке, один известный торговец предложил ей брать ее скульптурки для продажи в свои лавки. Но Симон жаждала большего. Ей очень хотелось создавать настоящие скульптуры, фигуры из мрамора, такие, какие украшали храмы. Чего стоила скорбящая Богородица, ее тонкие руки, грустное, как будто живое лицо, складки льющейся ткани.
Но в их городе не было ни одной мастерской, Симон не у кого было учиться. Она копила деньги, собираясь в столицу, где, по ее предположению, должен был работать хотя бы кто-то из известных мастеров. Симон смотрела на белые, лепные облака и, с радостью вдыхая прохладный воздух ранней весны, мечтала о скором отъезде, о будущем скульптора.
Однажды ясным весенним днем, - воздух был необыкновенно легкий, прозрачный, а небо высокое и безмятежное, - Симон заглянула в лавку к Жан-Пьеру, торговца звали так же, как когда-то конюха Дюка. Она принесла несколько своих новых работ, - одна из прежних красовалась на витрине, - она уже открывала дверь, - раздался звон колокольчика, - как остановилась, мрачно замерев на полудвижении. Симон чувствовала угрозу, за ней кто-то стоял, дышал тяжело и жарко ей в затылок. Симон испуганно обернулась. У нее за спиной был человек, чьи стеклянные глаза она уже видела.
- Вас с нетерпением ждет отец Минье, - сказал грузный мужчина. – Он давно хочет вас видеть. Он передает, что скучает по вас, и очень, слышите, очень надеется, что вы скоро придете.
Симон тут же вспомнила этого человека. Только на бывшем монахе теперь была светская одежда. Он вообще очень изменился внешне, но душа его, передаваемая выражением глаз, осталась прежней, холодной душой раба и убийцы.
Минье. Симон уже давно забыла о нем и, конечно, не собиралась возобновлять знакомство. Немыслимо было сейчас вновь оказаться в объятьях развратного святого отца. Ниточка, когда-то связывающая Симон и Минье, не важно что это были за узы: страха, жертвенности или дочерней привязанности, была оборвана. Минье не смог бы добиться своего, как-либо влияя на Симон. Она больше не зависела от него, ей не нужна была ни его любовь, ни его власть. Как смешно было бы сейчас испугаться угроз Минье, стать его киской или лошадкой, как нелепо, даже нездорово.
Но все же Симон была подавлена. Воспоминания, нахлынув, тревожили и тяготили ее. Месть Минье, обещанная когда-то за неповиновение, страшила. Какое-то время Симон даже не могла работать, ее бил озноб, но потом она взяла себя в руки и снова начала понемногу лепить. Новые идеи увлекли Симон, и в конце концов она и думать забыла о Минье.
Симон необыкновенно любила гулять по лесу. Весенний лес – сплетенные ручейки молодой жизни, жизни существующей где-то помимо Симон. Да, она не принадлежала природе, земле, уже не принадлежала или по-прежнему, но совсем не тоскуя и не печалясь по ней, ее любила. Она существовала где-то отдельно, как вылетевший из тела дух. Но только в таком состоянии она получала возможность необыкновенно тонко чувствовать живое, видеть уже в новой форме то, что незримо передает его суть.
Симон шла по лесу. Волосы ее, теперь ставшие совсем светлыми, как солома, блестели на солнце. Свет, проникнув сквозь густые ветви, достигнув лица Симон, всякий раз радовался его матовой белизне. Он словно находил приятную вещицу на дне колодца.
Симон проходила совсем рядом с разрушенным старым замком. Это, собственно, был когда-то просто чей-то очень большой дом, но жители окрестных деревень называли его развалины замком. Люди не любили это место и старались обходить его стороной. Симон же облюбовала неподалеку высокую, очень уютную полянку и каждый раз, стремясь к заветному месту, ни о чем не думая, проходила мимо руин.
Сейчас, как только Симон поравнялась с остатками старого дома, раздался какой-то шум, даже грохот. Симон замерла на месте от страха, а из дома, из развалин его второго этажа на разрушенное крыльцо буквально выпал человек, увлекая за собой поток камней, когда-то составлявших кладку. По-видимому, он ушибся. Сперва притих и замер на месте, Симон даже подумала не умер ли он, не потерял ли сознание, повредившись, но потом встряхнулся и живо встал на ноги.
Симон же не могла двинуться с места. Она хотела уже закричать, позвать на помощь, но незнакомец (он был, пожалуй не молод, одежда на нем была дорогой, хоть и заношенной) как-то очень просто подошел к ней (его приближение совсем не вызвало чувство опасности) и приветливо взглянул Симон в глаза.
- Я тут, в развалинах, искал одну нужную мне вещь, - сказал незнакомец.
Симон посмотрела на него внимательно, она уже улыбалась, но вдруг странное чувство посетило ее. От лица незнакомца, показалось, что-то исходило, флюиды, притяжение, мешающее воле, так было у Симон с Минье. Словно внутри у незнакомца был магнит, и Симон не оставалось ничего, как двигаться навстречу и, в конце концов, прильнуть к нему.
Симон стало не по себе. Она даже поморщилась. Незнакомец, заметив гримасу на лице Симон, сам перестал улыбаться. Он, обидевшись, опустил глаза и сделался безучастно серьезным. Как видно, ему было очень важно производить на собеседника приятное впечатление, в противном случае он, переживая, замыкался в себе.
Симон поразилась подобной ранимости незнакомца, ей стало жаль его, и с этим чувством она освободилась от гнетущего страха. Он стоял рядом с ней на лесной тропинке, на лицо его падал свет, все длилось, может быть, какие-то мгновения, но Симон показалось, что она очень хорошо знает этого человека и он очень ей близок. От него, почувствовала тут же она, будто шел ветерок, легкий сквозняк. Почему-то это было очень важно для нее, о многом ей говорило. (Не в той ли приотворенной форточке дело? Возможно, у незнакомца так же, как и у Симон, она была сломана. Возможно, дело в том, что одна из створок, а именно та, что отвечает за связь с природой, управляемая матерью, оказалась попорчена. В нее, распахнутую, лился свет небесный, за которым сила отца. Но створка была открыта не наружу, как у Симон, а внутрь, материнский контроль, участие было, судя по всему, слабым, собственное материнское начало возобладало, поэтому наружу сквозь образовавшуюся в ставне прореху полился собственный свет отца. У Симон свет небесный лился внутрь, у незнакомца наружу. Не поэтому ли они понравились друг другу?)
Ни намека больше на то, первое впечатление, родившее ощущение зависимости. Симон ошиблась, подозревая угрозу. Совершенно ясно, что она ошиблась. Ей даже стало смешно и неловко за себя. Она чувствовала необыкновенную симпатию и расположение к стоящему напротив человеку.
- Что вы искали? – спросила Симон, сияя. Ей очень хотелось, чтобы он взял ее за руку.
Но незнакомец вдруг проявил независимость (быть может, он тоже почувствовал притяжение к Симон и, как она, невольно испугался). Поднявшись на носках и тут же опустившись, он сказал:
- Так… Одна вещь… Ничего особенного…
«Он слишком много о себе думает» – мелькнуло в голове у Симон. Сердце ее похолодело от грозящего одиночества, но она все же решила не впадать в уныние. Совладав с собой, Симон сказала приветливо:
- Меня зовут Симон.
-Меня Люк, - сказал незнакомец и улыбнулся. Надменный его взгляд обжег Симон. – Пойдемте, - позвал Люк, - тут неподалеку есть очень милая поляночка. Попируем на природе, у меня есть кое-что с собой.
- Пойдемте, - с готовностью отозвалась Симон.
Она не призналась, что ей известна эта поляночка, потому что хотела своим приятным удивлением порадовать нового знакомого. Люк шагал немного впереди, шел он чуть вразвалочку, опустив голову. Симон было неуютно: она не понимала, рад Люк ее обществу или нет. Чтобы разрядить напряженную атмосферу, она старалась вести себя непринужденно.
Они пришли и устроились как раз на облюбованном Симон холмике. Люк стал вытаскивать из сумки снедь и вино. Сейчас он вел себя так, будто Симон ему приходилась близкой родственницей, чуть ли не дочерью, о которой он должен был заботиться, давно привык заботиться.
Симон опять почувствовала себя немного неловко, но, стараясь ничем не разочаровать Люка, подыгрывала ему. Она не начинала разговора, хотя ей очень хотелось поговорить со своим новым знакомым. Симон казалось, что Люк совсем не стремится заводить с ней беседы. Она думала, что ему неинтересно слушать ее, но она надеялась, - она вдруг поняла это, - что ему на самом деле совсем неважно, что она о себе скажет. Что бы она о себе не поведала, это ни на что не повлияет, а о себе-то уж он не будет рассказывать ни за что.
Симон ела индейку и запивала ее вином. Люк тоже ел и пил, а Симон было очень странно, что Люк пьет вино, ей почему-то казалось, что он не должен любить вино, особенно красное.
Симон приветливо смотрела на Люка, а когда невольно отворачивала лицо, думала, как это будет, когда он ее обнимет. Ей очень хотелось, чтобы Люк ее обнял, но ей было трудно это представить, словно Люк был даже совсем не мужчиной. (В чем же тут дело? Не в том ли, что Симон по-прежнему не чувствовала тела, если человек ей нравился, ей казалось, что он не должен иметь плоть).
- Вы не любите говорить попусту? – спросила Симон, жуя и вытирая с подбородка вино.
- Не люблю, - Люк заметил, что Симон нечаянно пролила вино и испачкала подбородок, и по-отечески предложил ей платок.
- А я люблю говорить о пустяках, - сказала Симон, чуть пожав плечами. (На самом деле она не любила болтать).
Люк бросил на нее косой взгляд, а Симон не поняв этого взгляда, заскучала. Ей не хотелось в действительности выглядеть недалекой, но казалось, что нет другого выхода.
Симон ела и думала, что очень тяжело разговаривать с совсем незнакомым человеком, особенно необщительным, были бы хотя бы какие-нибудь общие темы, но как узнать, что интересует незнакомого человека. И еще Симон задумалась о том, откуда Люк родом и как он знает это место, ведь судя по всему, он наведывается сюда часто. Полянка недалеко от развалин старого дома для него такая же заветная, как и для нее, но Симон его раньше здесь не встречала.
- Откуда вы знаете об этой полянке? - спросила она наконец.
Я жил когда-то недалеко отсюда. В Эрми.
 Симон показалось, что он хочет выяснить, какое впечатление произвели на нее эти слова, а может быть даже поднять на смех. Он как будто еще хотел что-то сказать, но промолчал.
-В Эрми? – Симон действительно удивилась, брови ее взлетели вверх, но это, кажется, уже ничего не значило для Люка.
- Да, в Эрми. Я там жил до двенадцати лет, потом мы отсюда уехали.
Эрми – богатое поместье, располагавшееся в нескольких милях отсюда, если перейти вброд реку, но довольно далеко от города. По-своему красивый старый дом, с красными, словно припудренными пыльцой берез стенами, напоминал своим выражением лицо грузного мужчины, с которым вот-вот должен случится удар. Этот дом всегда жил своей особенной жизнью. Его обитатели, несомненно были счастливы, но сильно отличались укладом жизни от остальных и потому слыли чудаками, странными, непонятными людьми. А в последнее время о роде Синже стали и вовсе говорить, как об умирающем. У Синже давно не появлялось наследников, дети, если и рождались, то вскоре умирали. Но вот, оказывается, наследник есть!
- Вы Синже? – спросила Симон.
- Нет, - ответил Люк, как показалось Симон, тая вздох горечи. – Я не Синже. Мой отец был Синже, а мать моя была горничной в этом доме. Они уже умерли: и отец, и мать. У отца в законном браке не было детей, все они, родившись прежде времени, умирали. У его братьев, моих дядьев, представьте, такая же история. Один мой кузен дожил как-то до годовалого возраста, но потом все же и его унесла какая-то опасная детская болезнь. Его не смогли спасти, как ни пытались. Так что я единственный отпрыск Синже, хотя и незаконнорожденный.
- Разве поместье сейчас пустует?
- Нет, не пустует. Во-первых, там доживает век моя бабка. Старухе уже давно больше ста лет, а она, похоже, и не собирается умирать. Не двигается почти и не говорит, но живет, даже все как будто понимает. К тому же в доме недавно поселилась одна из моих двоюродных теток. Она уже довольно немолодая особа, но все надеется произвести наследника. «Я знаю, этот дом обязательно огласится детским смехом» – любит повторять она, поглаживая себя по животу. Но всем понятно, что живот ее пуст. Ее считают сумасшедшей, как впрочем, и всех Синже.
- А вы гораздо разговорчивее, чем я думала, - сказала Симон, почти смеясь. Она была довольна.
- Да-а… - протянул Люк как-то неопределенно и, как показалось, Симон немного досадуя. Он уже закончил трапезу и обстругивал подобранную тут же палку.
- Вас зовут Люк, а моего мужа звали Дюк, - все также посмеиваясь сказала Симон.
- Да? – Люк посмотрел на Симон. Теперь его брови взлетели, но это было ровно секунду, потом он вновь занялся обстругиванием палки. – Вы были женой Дюка? – он все же опять повернул голову в сторону Симон.
- Да, была его женой, - сказала Симон, неловко посмеиваясь. Ей казалось, что несмотря на первое удивление, Люку все равно, была она женой Дюка или нет.
- Вы знаете, кто такой Дюк? – спросила Симон. – Не все слышали о нем, хотя он очень богат и влиятелен.
- Я слышал о Дюке, - Люк был очень уверен в себе.
- А вы часто приходите сюда?
- Нет, не часто, - Люк говорил, почти не обращая на Симон внимание. – Я уже давно здесь не был, я ведь только месяц назад вернулся в эти места. Приходил и сюда пару раз, но заставал здесь вас. Я наблюдал за вами вон из-за того клена. Мне, во-первых, не хотелось нарушать ваше уединение, а во-вторых, у меня здесь был тайник и я не хотел его раскрывать.
- Тайник?
- Да. Вот как раз с правой стороны этого холмика, на котором мы сидим. Вон, видите ямку?
-  Да… Столько раз здесь была, и никогда мне в голову не приходило, что кто-то что-то здесь прячет.
- Так бывает. Смотришь на вещь, она тебе кажется обычной, а на поверку - таит в себе невиданные возможности, о которых ты и подозревать не мог. А другой приходит и, зная в чем дело, использует удачно эти возможности.
- Это действительно так. И что же содержал ваш тайник, позвольте спросить?
- Ключ, - ответил Люк коротко. – Там был ключ от другого тайника, спрятанного уже в развалинах. А там в свою очередь были спрятаны драгоценности моей матери, которые ей когда-то дарил отец.
- А-а, - протянула Симон и вздохнула.
- Вы разочарованы тем, что так часто приходили сюда только полюбоваться природой и не знали, что рядом, оказывается, были сокровища? – спросил Люк с усмешкой.
- Нет-нет, - сказала Симон, так словно прогоняла от себя наваждение. Она даже несколько раз тряхнула головой. – Ведь это все было ваше и мне не принадлежало. А вы нашли драгоценности?
- Да, - сказал Люк и, немного помедлив, все же вытащил из большого кармана свое богатство.
Немного небрежно он разложил драгоценности перед Симон. Симон сначала стеснялась обнаружить свой интерес к украшениям, но потом все же стала их рассматривать и даже взяла одно самое красивое колье в руки. Колье было прекрасным – крупные сапфиры и бриллианты. Ей невольно захотелось примерить украшение. Она приложила его к себе, а потом, заметив взгляд Люка, рассмеялась.
- И что вы собираетесь делать со своим богатством? – спросила Симон.
- Продать, - коротко и буднично ответил Люк. Симон хотела что-то возразить, но он продолжил. – Что украшения, мне нужны деньги. Куплю себе дом, получу титул. – И тут Люк первый раз внимательно, испытующе посмотрел на Симон. Ей показалось, что во взгляде его был вопрос, ожидание. Симон поняла этот взгляд как надежду Люка на помощь в этом вопросе, ведь этим ведал Дюк, а Симон его близко знала.
- Если вы хотите, чтобы я вам посодействовала в этом… - заговорила Симон, оправдываясь.
- Нет, не хочу, - прервал ее Люк. Симон поняла тут же, что Люк и не собирался ее ни о чем просить. Он был очень независимым.
- Я еще и с Минье знакома, - сказала Симон. Яркое солнце попадало ей в глаза, она щурилась.
Люк опять посмотрел на нее очень внимательно, но взгляд его был быстрым. Потом он сделался снова равнодушным.
- Уберите свои драгоценности, - сказала Симон. Ей вдруг сделалось скучно и тягостно. – А то еще потеряете что-нибудь.
И тут Люк придвинулся к ней, обнял и, повалив на траву, стал целовать. Когда он прикоснулся своими губами к ее губам, внезапно запахло яблоками. Симон любила яблоки, и так ей сейчас их хотелось. Люк ей показался необыкновенно родным.
День был очень жаркий. Люк и Симон купались в ручье, загорали на поросшей мелким клевером, солнечной полянке. Когда солнце уже давно прошло зенит, направились в домик Симон, там лениво поели. У Симон был суп из овощей, который очень понравился Люку. Ей же пришелся по вкусу принесенный им хлеб. Симон обычно покупала другой сорт, но теперь, узнав в какой пекарне Люк приобретал этот, она решила впредь есть только такой. Люк и Симон хлебали горячий суп. Над грушами, лежащими на блюде, вились осы. Симон в какой-то момент стало жарко и тяжело. Она выпрямилась, засмеялась улыбке Люка, которая всегда казалась ей чуть надменной. Все было так просто, никаких видений, никаких болезненных чувств. «Что людям в этой простоте? - думала Симон. – Отчего более всего привлекательна именно она? Несомненно, это Божье - ощущать своим телом каждую вещь и, не замечая этих ощущений, радоваться им. Я не умела радоваться, и поэтому соприкосновения рождали у меня странные, порой страшные образы. Общение с окружающим миром должно быть желанным, а если этот закон нарушается, нарушается и связь души и духа. То, что питает тело – душа, не получает положительных эмоций, но душа же рождает и духовный мир, мир образов. Мир образов наполнен духом, питаем им. Дух - производная души. В отличие от души дух не может быть ни печальным, ни веселым, он бесчувственный, но в то же время наполняет эмоциями мир образов и таким способом влияет на душу. Если тело печалится, не получая удовольствий, то печалятся и образы в душе, дух угнетен. Но бывает так, что дух и душа как бы теряют неразрывную связь. Душа печалится, а дух не хочет печали, у него появляются свои собственные желания, хотя так быть и не должно. Душа печальна, а дух весел или агрессивен, весел или агрессивен, к примеру, весь внутренний мир, хоть внешне человек подавлен и угнетен. Человеку плохо, а он весел. Человек сходит с ума. Но что же произошло со мной? Как будто моя душа перестала чувствовать, и ее роль взял на себя дух. Я не чувствую окружающего мира душой, но общаюсь с ним посредством духа, через свой внутренний мир».
Вечером Люк ушел. Куда он ушел, Симон не знала, он не сообщил ей, а она не стала спрашивать, потому что была уверена в нем. Где бы он ни был, что бы он ни делал, с ним ничего не случится, чувствовала Симон. Проводив Люка до конца рощи, она долго смотрела ему вслед, смотрела, как он удаляется, идя по дороге, прорезывающей поля. Фигура Люка становилась все меньше и меньше, и вот он совсем скрылся за поворотом. Симон иногда переводила взгляд на весенние цветы, растущие подле дороги. Ей тогда становилось легче, даже совсем беззаботно весело.
Возвратясь в свой потемневший дом, немного посидев за столом и придя в себя, Симон решила помнить Люка, ждать его. Она вздохнула, посмотрела на букетик незабудок, стоящий в вазочке на столе, стакан воды, сушеную чернику в плошке и улыбнулась. Перед нею лежал лист бумаги, кусок угля, которым она любила делать эскизы будущих скульптур – жизнь продолжалась. Сглатывая горечь расставания, а может быть, и потери, Симон, взялась за работу. И вот уже ни вечерний луч, ни воспоминания о любимом не тревожили ее. Только с радостным свистом из нее вылетал дух, не согласный с печалью. Деловитый и независимый, он владел сейчас и душой, и телом. Оживали и менялись перед глазами картины, пальцы ловко лепили, послушные его шепоту.
Наконец, устав, Симон легла. Луна светила в окно. Симон не стала закрываться от ее жидкого, но упорного света. Луна – благородная дева, представляющая себя нищенкой, либо бедная старушка, вспоминающая свою благополучную молодость. «Но что же все-таки со мной? – в который раз Симон задавала себе этот вопрос. Почему я лишена нормальных человеческих чувств? Но может, это неправда, и не бывает нормальных чувств? У людей все по-разному. Вот этот столб небесного света, который льется ко мне. Но ведь у Люка по-другому – свет льется из него. У меня наружу приоткрыта та часть окна, через которую идет к человеку и из человека солнечный свет, свет природы, материнский свет. И значит, усиливается ток извне небесного, протекающего через соседнюю створку. Таким образом, я получаю дополнительно Божественный свет, так как подавлена материнским началом. Но вот именно что подавлена. У Люка же напротив подавлял отец, ведь мать была лишь служанкой, значит, у него должен быть сильный материнский свет идущий извне.
Всю ночь Симон снилось, что они с Мари резали петуха, того самого петуха, что держала Мари за горло, показывая дочери: «Не бойся его!» Они отрубили петуху голову, сняли с него кожу, выпотрошили. Симон рассмотрела все внутренности: трахею, легкие, желудок, сердце, печень, - все потрогала. Тело петуха не вызывало больше отвращения у Симон. Она теперь и думать забыла о страхе. «Но может, душа – это только предрассудок? Никакой души нет, только тело? Кто боится тела, тот, прежде всего, находится во власти своих предрассудков. Душа – это выдумки тех, кто не может достигнуть желаемого удовольствия телесности. Как все просто с петухом! Но если душа – это энергия тела, то у петуха она обязательно должна быть. Но почему его душа не отталкивает теперь, не вызывает страха? Я привыкла ее не замечать, не думать о том, что тело живое. Значит, я сама немного мертвая. Значит, мне нужно быть мертвой, чтобы достигнуть удовольствия в любви».
Это было, наверное, недели через две, - Симон совсем потеряла счет времени, днем она лепила, а вечером, когда усталость давала о себе знать, выходила из дома и, сидя с кружкой чая на ступеньках, слушала птиц, - появился Люк. Он пришел вечером, а утром они с Симон должны были идти в город на праздник.
Симон и Люк уже не были молодыми людьми. Сладостное ожидание близости, любви словно платье вынутое на время из сундука, а потом вновь туда убранное. Любовь была только ночью, днем Симон и Люк держались просто по-дружески.
Необыкновенно ясный день. Воздух был прозрачным, звенящим и до того чистым, что наполняя легкие, причинял боль. Симон дышала с трудом и, глядя на людей вокруг, удивлялась, как же другим удается так запросто, не замечая неприятные ощущения, веселиться. В какой-то момент она испугалась, подумав, что вообще не может дышать, - потемнело в глазах, - к тому же Симон потеряла из виду Люка, но потом вдруг она словно проснувшись, увидела все по-другому: воздух был теплый, ветер ласковый и она заметила, что наступил вечер.
Громко играла музыка, нарядная толпа танцевала. Все были в масках, Симон тоже была в маске, а вот Люк – нет. Он и не думал скрываться. Единственное живое лицо средь фальшиво выражающих чувства, сделанных из папье-маше масок.
Налетел ветер, подхватил Симон и Люка, и они, словно по ступенькам, взявшись за руки, стали подниматься вверх. Вот они, как король с королевой поднялись над толпой - на Симон такое красивое шелковое платье, и впрямь королевское. Они идут куда-то ввысь, и люди, приветствуя их, подбрасывают в небо цветы. Веселье продолжается где-то внизу, а Симон с Люком оказались на крыше. Так ярко светит солнце, улицы запружены нарядной толпой. Все почему-то одеты в голубое и зеленое. Одежды сияют в свете солнца. Море людей кажется отрадным, прохладным, нежным. Туда бы, к ним, к этим красивым людям. Но Симон и Люк - на крыше самого высокого здания в городе. Симон сложив руки на груди, отвернувшись от всеобщего веселья, смотрит на поля и сады, раскинувшиеся за городом. Ей кажется, что уже наступила осень, колосья налились зерном, а фруктовые деревья сгибаются под тяжестью плодов. Природа, устав от солнца, просит помочь разрешиться от бремени урожая. Откуда-то красные цветы, то тут, то там. Ведь это не тюльпаны, тюльпаны цветут весной. Словно бусинки крови. Чьей?
Люк прислонился к одному из флюгеров, он опять, где-то найдя палочку, стругает ее. Он ждет Симон. Симон смотрит на флюгер, он поблескивает в свете заходящего солнца.
- Люк! – зовет Симон, - Люк, подойди ко мне. – Она тянет к нему руку.
Люк подходит, он немного печален. Глаза его сузились от грусти. Он смотрит на поля, рощи и сады, раскинувшиеся за городом, и отчего-то страдает. Он и до этого был рядом с Симон и вместе с ней любовался осенними пейзажами. Кажется, созерцательное оцепенение навсегда овладело Симон и Люком, но вдруг что-то подхватывает их и переносит на купол ратуши. В какой-то момент Симон чуть не полетела вниз, она словно оступилась, чуть не рухнула со сломанной ступени, но кто-то ковшом своих огромных ладоней поддержал ее, подсадил на следующую ступень.
На макушке покатого купола было очень мало места. Стоять приходилось фактически на одной ноге, держась за шест, на котором крепился флаг. Дул сильный ветер, развевая флаг и одежду на Симон. Ткань хлопала, щелкала, словно крылья птицы. Симон даже не могла смотреть вниз, она ничего не видела, словно находилась высоко на небе. В какой-то момент Симон поняла, что она одна, Люка рядом нет. Симон ощутила невероятный страх и тоску одиночества. Ей не нужно было небо, ей нужен был Люк. Симон почувствовала, как камнем летит вниз. Она только что оторвалась от крыши черной, словно обгоревшей, ратуши и падает на землю. Сейчас она ударится. Тело разорвется, чавкнув вышедшей через рану кровью. Еще мгновение…
Она опять на крыше, одна и уже совсем не боится одиночества. Очень легко, даже хочется полетать, вот бы догнать ту птицу. Еще немного, и Симон перестанет быть человеком, превратится в воздух, в ветер, в сияние.
Обыкновенный трактир, полный подвыпивших людей. Солнце почти зашло, вечерний свет упрямо теплится и все никак не хочет гаснуть. В очаге пылает огонь, очень жарко. Все пьют вино, что-то едят, - простой, грубый народ, - вопят, громко смеются, ругаются, горланят песни. Люк пьет вино и улыбается, глядя на происходящее вокруг. Его ничто не смущает. Если бы не эта легкая, но много говорящая улыбка находящегося рядом Люка, Симон совсем бы растерялась. Но, чувствуя рядом родную душу, она остается спокойной.
Потом Симон с Люком снова очутились на улице. Еще не стемнело, кажется, время, попав в гавань вечера, остановило свой бег. Небо тревожно мерцает исподним заката. Как и прежде, тьма народа, но теперь люди одеты не в зеленое и голубое, а почти все в коричневое. Все куда-то бегут. Происходящее неминуемо напугало бы Симон, показавшись бедствием, если бы она не заметила, что у всех на лицах радостные улыбки.
Люк и Симон, взявшись за руки, спрыгнули со ступенек и оказались в самом центре людского потока. Не было иного выхода, как бежать, двигаться вместе со всеми. Топот ног создает захватывающий ритм. Симон с воодушевлением и радостью подчиняется ритму толпы. Что делалось в этот момент с Люком, Симон не знала. Она чувствовала, что он рядом и тоже бежит, послушный общему ритму. Симон взглянула на Люка: лицо его было темным, неживым. Вопреки царящему вокруг веселью он был подавлен.
Наконец их вынесло на площадь. Разгоряченные быстрым бегом, люди тяжело дышали, однако радостные улыбки не сходили с лиц. Глаза окружающих светились счастьем, все чего-то ждали, взоры людей были обращены на балкон одного из богатых домов. Симон поняла, что там должен сейчас кто-то появиться, однако, она вспомнила, что дом этот уже много лет как пустует. Хозяева его переехали в другой город, навсегда потеряв свое влияние. Но, может быть, они вернулись и, стремясь заявить свои права на власть, хотят одарить народ, завоевать его любовь и поддержку. Сейчас с балкона будут бросать в толпу золотые монеты, целые мешки золота, приготовленного слугами.
Но балконные двери не открываются, оконные стекла блестят, как глаза умершего человека. Там никого нет, дом пуст, как тело, из которого улетела душа. Симон даже кажется, что она чувствует трупный запах. Нет, это совершенно несносно, чему же так радуется толпа, неужели окружающие не чуют мертвечину? А Люк стоит рядом, и - это так не похоже на него - тоже что-то кричит приветственное, радостное. Только уж очень темное и неподвижное у него лицо, неправдоподобно темное для радости.
Вдруг неведомая сила подхватила Симон и Люка, Симон скорее, чем Люка, с Люком все получилось как-то даже неловко, словно он чуть не выпал из корзины в которую его посадили, чтобы поднять. Они, Люк и Симон, мужчина и женщина, плыли по воздуху, поднимаясь. Симон, статная и важная, ни дать ни взять, много лет правящая королева, Люк рядом с ней, как воин, стоящий все эти годы на страже ее покоя и власти. Развеваются волосы, платье, шлейф и накидка. «Ура!» – кричит толпа. Никто не ожидал, что именно Симон и Люк сейчас поднимутся в воздух и вознесутся на балкон, но все очень рады такому. Сразу стало понятно, что иначе и быть не могло.
Ликование сотен людей, цветы, взмывающие в воздух. Закат догорал, Симон, слыша приветственные крики толпы, то чувствовала аромат цветущего луга, то моря. Дом, на балконе которого она оказались, не был для Симон больше мертвым телом. Стены его порозовели сейчас, как лицо человека, который начал дышать.
Симон купалась в волнах людской любви. То просто была стихия эмоций возбужденной, потерявшей голову толпы? Что-то обрушивалось на Симон, едва не сбивая с ног. А откуда-то сбоку долетал тонкий свежий ручеек, как запах весенний цветов в корзине идущей по улице цветочнице, попадающий на душную кухню. Но вдруг запах цветов, наверное это лилии, стал таким сильным, что буквально лишил Симон возможности дышать. Потемнело в глазах, закружилась голова, и Симон, теряя сознание, чувствуя сильную, режущую боль в груди, начала оседать.
Балконная дверь отворилась, - все-таки кто-то в доме был, ожидая своей минуты, стоял внутри, - какие-то люди подхватили Симон и понесли в покои. Хотя Симон совсем не могла дышать, ей было жаль покидать балкон, ведь внизу было очень красиво – люди были снова одеты в голубое и зеленое, море цветов, цветы розы.
В доме было все сожжено, в зале осталось одно зеркало, что поблескивало светом нескончаемого пасмурного дня. Куда все исчезли? Где в это время был Люк? Симон провела в этом доме несколько дней, она только тем и занималась, что смотрелась в зеркало. Иногда, отвлекшись от своего отражения, она мечтала. Но о чем можно мечтать в сгоревшем доме?
Она ушла (как хорошо, что ей дали уйти). Чувствуя себя беглянкой, она торопливо шла по улице. За городом сразу стало легче, словно изменилась погода. На смену предгрозовой атмосфере пришла свежесть утра, последовавшего за ночным ненастьем. Никто иной как Бог оградил Симон от молний и громов.
«Как давно я не лепила», - первое, о чем подумала Симон, оказавшись в своем домике. Увидев глину, она вздохнула с облегчением и взялась за работу.


Однажды поутру Симон умывшись, подошла к зеркалу. Увидев свое лицо, прорезанное первыми морщинками, она нисколько не опечалилась. Симон сразу подумала о Люке, о том, как любит его, и кожа ее тут же сделалась юная, гладенькая, словно припудренная девичьей нежностью. «Я люблю его. Как прекрасно любить». Но вдруг она заметила, что отражение зеленых ветвей яблони, находящейся за окном, за ее спиной, сделавшись независимым от своего оригинала, зашевелилось и стало прорастать сквозь посеребренное стекло. Ветви превращались в огромные волосатые паучьи лапы.
Симон сделалось тягостно, сразу захотелось разбить все готовые фигурки. Остаток дня Симон провела за трапезой, она постоянно что-то ела. Только отойдет от стола, займется чем-нибудь, как опять ее тянет к съестному. Снова тяжелая предгрозовая атмосфера вокруг. Такая боль в голове, что не возможно ни думать, ни чувствовать. «Все будет хорошо, - уговаривала себя Симон. – Подумай о Люке, и поймешь, что иначе быть не может». Она боролась с этим чувством опустошенности, без устали сметая омерзительную паутину с потолка, со стен, из углов.
Посмотрела на улицу, увидела в траве весенние цветы, желтые, милые, как маленькие цыплята. «Сейчас начнется гроза. Они ждут этой грозы, доверчиво смотря на небо. Как им будет хорошо после дождя». На этом Симон успокоилась, ей стало почти легко.
На следующий день Симон пришла в город. Бредя по улицам, она в разговорах прохожих несколько раз уловила имя Люка. Это было как тоненький писк привязавшегося комарика. Симон так и подумала, что это комар, но откуда ему взяться в городе? Нет же, она точно слышала имя своего возлюбленного. Его произносили совсем не знакомые ей люди. Как это - странно слышать родное имя от посторонних людей. Симон еле шла по улице, она буквально шаталась. Тощая, - она вдруг сделалась очень худой - Симон напоминала ободранную кошку. Кто бы узнал в этой жалкой женщине мастера, работами которого с радостью украшались все, от бедняков до знати.
Но может, это действительно только назойливый комар. И такая духота стоит. Небо обложено. Неподвижные, слепые тучи, сумасшедшие тучи, безумные. Любимое место – городской сад. Как хорошо жить в этом доме, окна которого выходят прямо на зеленые аллеи. Симон обязательно будет жить в нем, она уже живет в этом доме.
Розовые деревья, дети, играя, топчут траву. Покормить бы золотых рыбок в пруду. Как душно. Капельки пота стекают по телу. Созреют и задвигаются, как потревоженные змейки. Но вдруг становится очень сухо. Воздух хрустит, как папиросная бумага.
Скамейка напротив не занята, но теперь на ней сидят две молодые женщины. Они заняты беседой и никого не видят вокруг. И на кого им смотреть, не на Симон же, жалкую, замученную. Одна из разговаривающих сухопара и, пожалуй, старообразна. Лицо как обезьянья лапка – так бывает. У нее короткие волосы, может быть, она недавно болела. Она сидит на самом краешке скамейки, сложив сжатые в кулачки руки на коленях, и смотрит внимательно на свою подругу. Конечно, главная здесь не женщина с лицом-обезьяньей лапкой, а ее подруга, та, что сейчас говорит. Она необыкновенно красива. У нее удивительный рот. Губы как натянутый шелк, как лепестки закрученного бутона, большой сияющий рот счастливого человека. Девушка говорит о Люке, рассказывает некрасивой подруге о своих отношениях с ним. Она смеется… Как красиво она смеется. Глаза, - уж они точно не видят ничего, даже визави. Взор обращен внутрь и катается как стеклянный шар в памяти по тому месту, где они вместе с Люком. Он, наверное, просто поцеловал ей руку, почтительно наклонившись, вот и все их отношения.
А лицо у девушки знакомой Люка простое. Все правильно красивы именно простые лица. Люк любит простые лица, лицо этой девушки должно было бы понравиться ему. Люк любит эту девушку, а Люка любит Симон. Симон любит Люка. С чего это Симон взяла, собственно, что Люк необыкновенный, что он не такой как Дюк, Андреа, Жюль? Когда любишь, видишь любимое лицо словно из-за пелены летнего дождя, из-за стекла и это так головокружительно сладко, так пленительно. Все что тебе остается, Симон, это рожица на стекле, нарисованная испачканным в глине пальцем.
Люк, - и все об этом знают, - теперь владыка. Голоса, говорящие о нем, как сверкание драгоценных камней на его наряде. Он остался в том доме. Дом был ни чуть не сгоревшим, это Симон виделись везде головешки. Люк чувствует себя превосходно. Симон даже не может себе представить, что он испытывает, как ему хорошо. Симон не знает, как хорошо может быть людям, что людям может быть настолько волшебно. Люк правит. Люк в дорогой одежде. В какой он прекрасной одежде, и она только на первый взгляд ему не идет.
Люк!.. Господи, Люк!.. Это несправедливо, Господи! Где Люк? Люк, я люблю тебя! Люк, ты мне нужен! Люк, ты нужен моей душе не меньше, чем моему телу! Люк, ты нужен моей душе и телу, очень нужен телу! Люк!.. (Только любовь может восстановить связь духа, питающего мир образов и души, питающей тело, восстановить связь между левой и правой половиной).
Сидя на скамейке, Симон теряла сознание. Она видела себя со стороны и казалась себе давно сдохшей, разлагающейся рыбой. Рыбой, гниющей в стоячей воде. В предгрозовом воздухе измученная женщина, как в стоячей воде рыба.
Она попыталась продать фигурки на рынке. Их нужно было показать покупателям, а Симон всякий раз нащупывала в корзине вместо скульптурок морковь. Слова о Люке летали в липком воздухе, словно огромные черные жуки. Они застревали в нем и вязли, как в киселе.

Она лепила. Была пятница, вечер. На плечи наброшен тяжелый платок усталости. Послышался топот копыт. Спешились, и вот тихий топот ног идущих по мягкой весенней земле людей. Симон, услышав его, сперва на секунду о нем забыла. Потом, опять услышав, подумала: «Может быть, это Люк? Почему тогда слышатся несколько человек? Но если бы среди них был Люк, какой бы это был подарок…»
Дверь, открываясь, отлетела так стремительно, будто ничего не весела. Даже маленькие птицы не могут взлететь так быстро. Воины. На головах шлемы, лица прикрывали полосы металла, отчего они делались устрашающе хищными. Зачем они в таких шлемах? Кого они хотят напугать? Неужели меня? Симон только усмехнулась. Усмешка сработала, как пинок по напряженным ногам. Момент - и Симон схватили. Избив, ее поволокли по земле, таща за руку, как мешок за веревку, поднимая пыль. Симон, чувствуя вкус крови, сочащейся из разбитых губ, жуя пыль, открыв глаза на секунду, увидела над собой серое, как мышиная шкурка, небо. «Сейчас начнется дождь. Где-то мать, хлопоча у очага, ждет к ужину детей, и они сейчас прибегут, гонимые ливнем. А я погибаю… Как хорошо, что кто-то живет… Умирать легче, зная, что остается жизнь».
Ее повезли, связав и положив поперек лошади. Кони несли быстро. Видно, слуги закона торопились исполнить свой долг. Топот копыт, нестерпимая боль в изувеченном теле и в голове, все время опущенной вниз, вкус крови во рту, зеленые травинки, пробившиеся сквозь утоптанные камни дороги. Симон думала о том, что эту траву топчут своими копытами мчащиеся кони, и очень жалела ее.
Во дворе крепости догорал костер. Ни с чем не спутаешь этот запах – только что кого-то сожгли. Симон не могла себя заставить взглянуть на пепелище. «Когда меня сожгут, я ведь не буду видеть себя мертвую. Зачем мне сейчас смотреть на это?» Ее сбросили с лошади. Связанная, не имея возможности держать равновесие, Симон упала и больно ушиблась. «Надо забыть о боли, иначе нельзя жить», - сказала себе Симон. - Физическая боль – еще одна возможность связать душу и дух. Тело, желая жить, стремится не замечать боли. Не заметна боль и духу, питающему образы, в этом они похожи».
Бичевали человека. Мужчина неопределенного возраста, может быть молодой, но постаревший от пыток. Он был привязан к столбу, лицо обращено вверх, лопатообразная борода торчала. Глаза мужчины были закрыты. Симон казалось, что он улыбается. Он был мертвый, как палач этого не видел? «А могут ли покойники улыбаться? Сохраняется ли улыбка на лице после смерти?» – подумала Симон. Но нет, истязаемый был жив, и так страшно становилось оттого, что он вопреки происходящему улыбался. Симон было бы легче думать, что он умер, нежели сошел с ума.
Сейчас ее отведут в подвал, полный сломленных, замученных людей, ко всему безразличных, покорно ожидающих смерти. Симон уже видела перед собой одного из несчастных, в оборванной одежде, истерзанного, прикованного тяжелой цепью к каменному полу, прислонившегося в мученическом полузабытьи к стене. «Если человек может жить без мучений и служить Богу, значит ли это, что он все равно должен страдать?» – думала Симон.
Но ее заперли не в подвале, а в башне. Она, как и все, была прикована цепью к полу. Слава Богу, здесь было сухо, ниоткуда не лилась вода, - Симон почему-то больше всего боялась в тюрьме сырости, - и самое главное под потолком было окно, хоть и зарешеченное, но в него было видно небо. Небо! Да еще рядом, под каменным карнизом свили гнездо ласточек, и у них уже вывелись птенчики! Было так здорово, что Симон могла видеть небо и ласточек, снующих туда-сюда, то улетающих за кормом, то возвращающихся, слышать их голоса, писк птенчиков. Это была такая удача! «Я счастливая, мне повезло, - думала Симон. – Жаль только, что я, скорее всего, не увижу, как вырастут птенчики, как они вылетят из гнезда. Но ведь это так прекрасно, что после моей смерти они будут жить, будут носиться по небу, и на них будут смотреть люди, дети со щербинами во рту, ожидающие новых зубов».
Ее обвинили в колдовстве, ведь она, когда-то собирая травы, помогала – нет, не лечить людей, а одурманивать их. Души людей, опоенных зельем, были проданы дьяволу. Симон была пособницей дьявола. Сама Анна перед казнью под пытками подтвердила участие Симон в бесовских делах. Симон обвинили в воровстве. По этому пункту никто не свидетельствовал, Антуан уже умер, но давнего личного признания Симон, признания в разговоре с Минье было достаточно. Ее также обвинили в убийстве. Убийство Андреа и Сесиль, конечно, ее рук дело. «Где Дюк?» – думала Симон, слушая приговор. Они видела, как он, одинокий и пьяный, сидит за столом, уставленным портящейся снедью, льет слезы и вытирает их толстой пятерней.
Если бы она была виновата во всем… Но ведь это действительно она убила Сесиль и, значит, все-таки она была виновата и должна была понести кару. Как ни странно, Симон не чувствовала вины. Тяжелого, душераздирающего раскаянья, красного и болезненного, как воспаленное горло, не было в ее душе. Она чувствовала досаду оттого, что ее уличили в том, что она неосмотрительно сотворила. Симон была спокойна, потому что она теперь была уже совсем не той, убившей, а другой. Но теперешняя Симон, хотя она как будто и не заслуживала наказания, была готова его понести.
Ее пытали, ведь она принялась было отрицать, что она ведьма и воровка. Но очень скоро она со всем согласилась, и не потому, что боялась нечеловеческой боли и хотела ее избежать, но потому, что не хотела перечить судьям, волновать их и злить. Впрочем, ее бы пытали в любом случае, и она это тоже прекрасно понимала.
Ее подвешивали за волосы к потолку, рвали ногти, ломали кости, сжимая тело в огромных тисках. Сперва она словно и не чувствовала боли, душа ее теперь была до того светлой, легкой, чистой, что совершенно запросто могла поглотить без следа черные ручейки страданий. Но все же, эти мутные, грязные струи, все прибывая, заполонили в, конце концов, все существо несчастной мученицы, - да она просто устала от боли, исчерпались силы, помогающие ей справиться с нею, - и дикая боль взяла верх.
С нее сдирали кожу, и она, исходя на крик, думала, что живет только теперь, только теперь по-настоящему чувствует свое тело, и это ощущение главное среди остальных. Потом дыба, потом ей сожгли волосы, прямо на ней подожгли. Как она осталась жива? А затем на лицо надели специальную маску и в пространство между внешней и внутренней ее пластинами, как в сосуд лили раскаленное масло. И еще обнаженное тело, как серпантином, сверху вниз обматывали трубкой, сделанной из тонкого металла и снова лили в него раскаленное масло. Симон от крика очень скоро потеряла голос, но она все равно кричала. Почти ничего не было слышно, только напрягалось истерзанное тело, будто его кто-то поддувал мехами.
После пыток, - уже очень скоро она не могла самостоятельно ходить и ее приволакивали, таща за подмышки или за ноги, как кому из тюремщиков нравилось, - чуть придя в сознание, на секунду вынырнув из текущего через все ее тело, через все ее существо раскаленной лавой потока боли, она тянулась к окну - взглянуть на утреннее голубое весеннее небо, чуть запорошенное солнечной дымкой, услышать писк ласточек и их птенцов, жадно тянущих раскрытые клювики за принесенным родителями кормом. Симон находила в себе силы радоваться. Радость искрилась, словно капли влаги на листьях деревьев после дождя. Симон теряла сознание, а потом приходила в себя, снова смотрела на голубое небо, - как хорошо, что оно все время было таким безоблачным, - и снова радовалась. Она жила.
Но однажды небо закрыли тучи, не так чтобы очень темные, но небо сразу стало уныло серым, тяжелым, тихим, равнодушным. Симон с самого начала это не понравилось, еще вечером, когда тучи только появились. Ее увели в подвал, а когда вернули, она, открыв глаза, взглянув на незнакомое серое небо, уже не смогла дать дорогу радости. Это был конец, она больше не могла жить, она погибала. Тело ее было истерзано, обезображено, боль была невыносимой, но главное - небо, серое, ненужное, чужое, этот небольшой квадратик под потолком, хоть и светлый в сравнении с черными стенами, но уже не тот, не голубой. Она умирала из-за неба, из-за того, что солнце вдруг оказалось в облаках. (Солнце в облаках. Напряжение тела оказалось наивысшим, и закрылась открытая все время форточка слева. Форточка закрылась, солнца больше не было. Свет природы не поступал, человек готовился к смерти).
Она, конечно, умерла бы после первой же пытки, но оказалось, что все пытки кончились, завтра ее должны были казнить, сжечь на костре ее тело, все, что осталось от него. Впрочем, ей было все равно, как умереть: здесь, в казематах, или на костре. Нет, не все равно: чтобы казнить на костре, ее выведут, верней выволокут на улицу, и она всем своим истерзанным, но все же живым телом ощутит дуновение ласкового и веселого, как девушка с хорошим характером, ветра, сможет вздохнуть полной грудью обоженными, но все же служащими ей легкими свежий воздух, пусть он несет с собой сильный запах костра, но все же непременно в нем будет струйка аромата цветущих за городом лугов. Ведь Симон все это время только и вдыхала, что запах собственной крови, гниющих ран и нечистот. Боль, мучения от соприкосновения с огнем не будут для Симон в новинку, она легко пройдет через это последнее в ее жизни испытание и умрет, уйдет, вольется в тот яркий, неземной, нереальный поток, которой всю жизнь вел ее. Он лился ей на грудь, голову, плечи, снисходил, а потом исчезал, словно в небе закрывалась крышка, а теперь вот она вечно и неизменно будет с ним, это так здорово. Она встретится с Богом, с тем, Кого и желала, и ненавидела, благодарила и упрекала, Кому служила и перечила.
А сейчас ночь и нужно спать. Много ли она успела за свою жизнь? Очень немного, досадно мало. Но все же хотя бы столько она Богу послужила, а значит, она жила. Ей было так спокойно, кажется, душа уже шагала на небо. Завтра костер… Она опять услышит свой крик, не узнавая своего севшего голоса. От этого сердце, волнуясь и страдая, забилось сильнее, но только на несколько секунд, потом оно опять стало звучать едва-едва, дрожать, как запутавшийся в паутине мотылек.
…Дверь отворилась как-то очень медленно и бесшумно. Желто-оранжевый свет горящих в коридоре факелов проник в темницу. На пороге стояли. Симон из своего угла не видела, кто. Ее по-прежнему приковывали цепями к стене, хотя в этом и не было необходимости, она не смогла бы никуда убежать, ноги ее были переломаны. Симон решила, что за ней пришли. «Казнь, оказывается, состоится ночью», - подумала Симон, она этого не ожидала. Она иначе представляла себе последние минуты жизни, с солнцем и пением птиц и поэтому очень испугалась и расстроилась.
- Симон! – услышала она, как кто-то негромко ее окликнул. Имя ее было названо очень по-дружески, даже с нежностью. Здесь, конечно, никто так не обращался к ней. Она не поняла, кто мог позвать ее, и не поверила этому, тихо произнесенному слову. Она решила, что все ей только послышалось. И все-таки это было так приятно, как дуновение ветра на воле, его теплый поток над зелеными травами…
- Симон! – позвали громче, решительнее, настойчивее. Человек на пороге нетерпеливо пошевелился. Тень… Тень, как в детстве уже поздним вечером, горела свеча и мама шила, а потом встала, встала к ней, Симон, маленькой, лежащей в люльке. Темная, ожившая тень на стене…
- Симон, ты здесь?! Отзовись!
Нет, это был не сон. Кто-то действительно был здесь рядом и звал ее, звал нежно и настойчиво, любя. Может быть, она уже умерла? Но нет – это еще жизнь. Это жизнь.
- Я здесь! – как могла громко прокричала Симон. – Люк, я здесь!!! – Симон поняла, что это Люк. Слезы градом полились из ее глаз. – Люк! Люк! Я здесь! Спаси меня! – хрипела Симон, давясь слезами и пытаясь хоть немного приподняться.
Он вмиг подлетел к ней. Как он узнал ее? Ведь он сразу понял, что это она. Узнать ее было невозможно и по голосу, и, тем более, по изуродованному лицу. Она была просто безобразна, ужасна, нельзя было смотреть на нее без содрогания и отвращения. Она хрипела и повторяла, пытаясь встать: «Люк! Люк!» и тянула к нему свою искалеченную руку. И она видела ужас, который отразился на его лице. «Люк!» она плакала от радости, от отчаянья, как будто уже опять от отчаянья.
- Симон, Боже мой, Симон!
О счастье! Выражение его лица изменилось, в нем не было ни ужаса, ни отвращения. Горе отразилось на лице Люка, страшное горе, боль, сопереживание, разрывающее душу сопереживание и сочувствие, граничащее с отчаяньем, чувство вины, боль, что не он был вместо нее, боль и вина, которые никогда не смогут пройти. Глаза Люка широко раскрылись и покраснели, на них навернулись слезы. Он ничего не мог сказать и все только повторял: «Симон…» Люк, опустившись на колени, протянул к ней дрожащие руки, обнял ее. Он прижал к себе ее, такое легкое, все переломанное, тело и все время говорил со слезами: «Господи, Симон…» Потом, немного овладев собой, он сказал: « Я не мог, не мог прийти за тобой раньше. С самого первого дня я рвался освободить тебя, но проникнуть сюда оказалось практически невозможно. Но я все время пытался, пытался и днем и ночью. Я не ел, не пил, не спал. Я все время помнил о тебе и искал способ освободить тебя. И вот я здесь, Симон… Боже мой, что они с тобой сделали! Но главное – ты жива. Я так люблю тебя, Симон».
Симон плакала, а Люк прижимал ее к себе. Он целовал измученную возлюбленную. Может быть, это были ее слезы, слезы радости и дело в них, но все же и поцелуй Люка помог и это было и его чудесное действие – в общем, это была любовь, когда любишь и знаешь, что тебя не предали, не отвергли и тоже любят – лицо Симон вдруг сделалось здоровым, красивым - прежним.
А как посветлело лицо Люка! Он будто немного растерялся, растрогался и словно не знал, что ему делать. Это было так не похоже на всегда серьезного, сосредоточенного, невозмутимого Люка. Но это длилось мгновение, дольше и не могло быть, ведь за ними уже гнались. Он схватил ее, взял на руки, выбежал в коридор, там, найдя известную ему дверь, открыл ее. Эта дверь вела в шахту, проходившую с самого верха до самого низа башни, словно забыли сделать лестницу и оставили пустоту. Тут к прикрепленному к потолку вороту была канатом привязана корзина. Люк положил Симон в эту огромную корзину и, разматывая канат, осторожно опустил ее вниз. Потом спустился по канату сам и, снова подхватив Симон на руки, вышел через нижнюю дверь на улицу, оказавшись снаружи крепости у рва. Здесь он поспешил к спрятанной в небольшой бухточке лодке. Они быстро переплыли ров, тревожа веслами лунное отражение, разрезая отражение неба килем лодки. Никто не видел их побег, стражники, охранявшие эту часть крепости, крепко спали, опоенные снотворным зельем, добавленным в вино, которым их угостил приветливый незнакомец. А за рвом уже не было никаких преград. В дубовой рощице стояли две стреноженные лошади. Люк кое-как устроил Симон перед собой. Двоим было не очень удобно сидеть на одной лошади, к тому же лошади было тяжеловато мчаться вскачь, а нужно было торопиться.
- Ничего, ничего, успеем, уйдем, - подбадривал Симон Люк. – Не беспокойся, уйдем.
Они поскакали по темноте. Сквозь ветви деревьев поглядывало небо, какое-то необычайно светлое, оранжеватое. Симон удивлялась цвету неба, ведь сейчас ночью оно должно быть темное, и луны нет – новолуние.
- Почему такое небо? – спросила она, но Люк не ответил, он, наверное, не расслышал. Люк был весь нацелен уйти, умчаться, как можно дальше. Когда они оказались на холме, Симон, обернувшись, посмотрела в ту сторону, где небо было особенно светлым. Она увидела, что горит крепость. Так это, оказывается, горела крепость, и небо было таким светлым от огненного зарева!
- Крепость горит, Люк! – прокричала Симон. Ее начал бить озноб. – Ты видишь, крепость горит! Я не могла сперва понять, почему небо такое оранжевое, а это из-за пожара.
- Да, я знаю, - коротко проговорил Люк. Больше он ничего не говорил по этому.
- Это ты? – спросила все же у него Симон.
- Да, - так же коротко ответил Люк и опять замолчал. Вид у него был очень серьезный и он был по-прежнему устремлен вперед. Он гнал и гнал лошадь. Симон только взглянула на него и тоже больше ни о чем с ним не говорила.
Они были уже довольно далеко от города, в котором родилась и выросла Симон, в котором она жила. Дорога опять стала подниматься и, опять всадники оказались на вершине зеленого холма. Симон снова обернулась.
- Смотри, еще что-то горит! – прокричала Симон и показала на другое огромное зарево. – Что это горит?
- Это монастырь, - сказал Люк, и они тут же поскакали дальше.
- Ты сжег церковь?
- Симон, не задавай глупых вопросов, - серьезно и строго сказал Люк.
Из-за Минье?
Люк не ответил.
Они остановились на ночлег. Они были уже достаточно далеко, чтобы опасаться погони. Люк завернул Симон в свой плащ, лег рядом с ней на траву, обнял ее, прижался своим телом к ее телу. От этого боль, мучившая все время Симон, прошла, она спокойно заснула. Спала она долго и крепко, проснулась, когда солнце уже давно взошло. Бодрые лучи невозмутимого весеннего солнца, такого ласкового весеннего солнца были вокруг, проникали, как намокшие желтые шарфы сквозь ветви дерева, под которым спала Симон. Наверное, вокруг нее был райский сад: как пели птицы, какую сочную прохладу давала синяя, глубокая тень, с какой нежностью теплый ветер трогал кроны деревьев, прикасался к цветам и травам, к ее волосам, к вновь выросшим золотым волосам Симон, трогал ее лицо, края ее одежды.
Все прошло, тело Симон вновь сделалось здоровым. Это из-за плаща Люка, потому что он ее обнял. «Нет же, - подумала Симон, - я, наверное, на самом деле в раю. Неужели на земле может быть так хорошо? Я умерла, не вынеся страданий, и оказалась в раю. Но может, человек перестрадав, неминуемо оказывается в раю, умирая или живя. Нужно было пройти через неимоверные физические страдания, чтобы душа ожила и стала чувствительна к окружающему миру, к его прикосновениям». Симон слушала пение дрозда. Чистый, как горный ручей, голос. Как он искусно выводит простую и пленительную песню. По лицу текли слезы. «Я живу. Если льются слезы, я живу», - подумала Симон.
- Симон! – услышала она голос Люка. Он звал ее, он что-то хотел.
«Живу! – поняла Симон. – Я на земле».
 - Симон, поднимайся, хватит спать. Ты выспалась? Нам пора ехать.
Они что-то быстро перекусили и снова двинулись в путь. Симон вполне могла сама держаться в седле, но ей хотелось быть как можно ближе к Люку, и они скакали, как и раньше на одной лошади. Симон сидела впереди, Люк правил и поддерживал ее.
Дорога манила, раскрывая свои объятья, словно женщина в распахивающейся рубашке. Так хорошо было скакать, преодолевая расстояния, любуясь красотой вокруг. Казалось, что усталость никогда не наступит. Дорога с лугов нырнула в тенистую рощу. Лошади мчались, свет то выныривал из непричесанной мешанины ветвей, пятная глаза, то вновь исчезал. Зеленое кудрявое небо словно вбирало в себя острый луч.
Симон все же утомилась. Они остановились на берегу небольшой речушки сделать привал. Симон выстирала свое платье и выкупалась. Платье сохло на ветке дерева, словно специально выставленной, а Люк и Симон ели хлеб, индейку, яблоки, пили вино.
Платье быстро высохло на жарком солнце. Симон оделась, ей захотелось, как маленькой порезвиться, поиграть на полянке. Как приятно было играть с Люком, убегать от него, чувствуя за собой сладостный натиск его погони, ощущать боль от захвата его кистей; падать в его объятья, в его руки, когда он стремительно настигал ее; чувствовать всем своим телом близость его тела, когда он обхватывал, обнимал ее, прижимал к себе, целовал жадно куда попало: в шею, лицо, губы, нос.
Люк! – в какой-то момент она остановилась и остановила его. Она обнимала его, а он ее, они были близко-близко. Она с любовью смотрела на него, немного щурясь от солнца. Свет лежал на ее открытом лбу и поблескивал на волосах. Ей очень хотелось его целовать. Она была босой и ощущала голыми ступнями мягкую, шелковистую, прохладную траву.
- Люк! Зачем же ты сжег церковь, храм? – казалось, она задает этот вопрос несерьезно. Люк нахмурился лицо, его потемнело.
- Зачем ты спрашиваешь меня об этом, Симон? Мы едем далеко в другой город. Ты сможешь там делать свои фигурки и если захочешь, научишься ваять скульптуры из мрамора, будешь настоящим скульптором. Ты должна думать об этом.
Они снова двинулись в путь. Симон уже скакала самостоятельно. В какой-то момент она подняла голову – бескрайнее, чистое небо было над ней. Оно было высоким величавым, величественным, но нисколько не пугало, не заставляло робеть. Симон окинула взглядом луга и рощу, огромный, старый, прекрасный каштан одиноко растущий у дороги. А солнце! Бледно-желтый, огненный, колючий шар, но такой добрый, с такими мягкими, ласковыми, дающими руками. А ветер! А травы! Каждая травинка в поле и на лугу! Цветы! Весенние цветы!
Симон вдруг показалось, что она совершенно забыла все, что было с ней. Ничего не было – только рождение и вот этот дивный, теплый день расцветшей весны. Она обо всем, обо всем забыла, о Жеврезе, об Антуане, о Минье, о Дюке, об Андреа, Жюле, Сесиль, о пытках в тюрьме, о своих открытиях, о том, что когда-то умела делать такие прекрасные фигурки.
Дуновение ветра. Жаркое солнце. Пустота. Симон взглянула на скачущего рядом Люка. Его лицо было серьезным, он был чем-то озабочен. Его лицо, его глаза, эта чувствующая душа рядом никогда не дадут ей забыть случившееся, сохранят навсегда ее память, даже если она станет новой, совершенно другой, узнает много интересного и многому научится.